Трилогия Крысы (Слушай песню ветра. Пинбол-1973. Охота на овец. Дэнс, дэнс, дэнс)

Размер шрифта:   13
Трилогия Крысы (Слушай песню ветра. Пинбол-1973. Охота на овец. Дэнс, дэнс, дэнс)

СЛУШАЙ ПЕСНЮ ВЕТРА

«Такой вещи, как идеальный текст, не существует. Как не существует идеального отчаяния».

Это сказал мне один писатель, с которым я случайно познакомился в студенчестве. Что это означает на самом деле, я понял значительно позже — а тогда это было неплохим утешением. Идеальных текстов не бывает — и все…

Но в апреле 1978 года на бейсбольном матче Япония — США Харуки Мураками впервые понял, что может написать идеальный роман. Так родилась книга, положившая начало культовой «Трилогии Крысы», — роман «Слушай песню ветра».

Глава 1

«Такой вещи, как идеальный текст, не существует. Как не существует идеального отчаяния».

Это сказал мне один писатель, с которым я случайно познакомился в студенческие годы. Что это означало на самом деле, я понял значительно позже, но тогда это служило, по меньшей мере, неким утешением. Идеальных текстов не бывает — и все. Тем не менее, всякий раз, как дело доходило до того, чтобы что-нибудь написать, на меня накатывало отчаяние. Потому что сфера предметов, о которых я мог бы написать, была ограничена. Например, про слона я еще мог что-то написать, а вот про то, как со слоном обращаться — уже, пожалуй, ничего. Такие дела.

Восемь лет передо мной стояла эта дилемма. Целых восемь лет. Срок немалый. Но пока продолжаешь учиться чему-то новому, старение не так мучительно. Это если рассуждать абстрактно.

С двадцати с небольшим лет я все время стараюсь жить именно так. Не сосчитать, сколько из-за этого мне досталось болезненных ударов, обмана, непонимания — но в то же время и чудесного опыта. Являлись какие-то люди, заводили со мной разговоры, с грохотом проносились надо мной, как по мосту, и больше не возвращались. Я же тихо сидел с закрытым ртом, ничего не рассказывая. И так встретил последний год, который оставался мне до тридцатника.

А сейчас думаю: дай-ка расскажу.

Конечно, это не решит ни одной проблемы, и, боюсь, после моего рассказа все останется на своих местах. В конце концов, написание текста не есть средство самоисцеления — это всего лишь слабая попытка на пути к самоисцелению. Однако, честно все рассказать — чертовски трудно. Чем больше я стараюсь быть честным, тем глубже тонут во мраке правильные слова.

Я не собираюсь оправдываться. По крайней мере, написанное здесь — это лучшее, что я могу на сегодня. Прибавить нечего. А еще вот что я думаю. Вдруг, забравшись в будущее — на несколько лет или даже десятилетий — я обнаружу там себя спасенным? Тогда мои слоны вернутся на равнину, и я найду для мира слова красивее тех, что имею сейчас.

* * *

В том, что касается сочинительства, я многому учился у Дерека Хартфильда. Можно сказать, практически всему. Сам Хартфильд, к сожалению, был писателем во всех отношениях бесплодным. Если почитаете, сами увидите. Нечитабельный текст, дурацкие темы, неуклюжие сюжеты. Однако, несмотря на все это, он был одним из тех немногих писателей, которые могли из текста сделать оружие. Я думаю, что будучи поставлен рядом со своими современниками, такими, как Хэмингуэй или Фитцжеральд, он определенно не проиграл бы им битвы. Просто ему, Хартфильду, до конца дней не удавалось четко определить, кто же его противник. Собственно, в этом и состояло его бесплодие. Восемь лет и два месяца он вел эту бесплодную битву, а потом умер. Солнечным воскресным утром в июне 1938 года, держа в правой руке портрет Гитлера, а в левой — зонтик, он прыгнул с крыши Эмпайр Стэйт Билдинг. Смерть его, равно как и жизнь, особых разговоров не вызвала.

Первая из книг Хартфильда попала мне в руки случайно — они не переиздавались. Я перешел тогда во второй класс школы средней ступени и страдал от кожной болезни в паху. Мой дядя, подаривший мне эту книгу, через три года заболел раком кишечника. Его искромсали вдоль и поперек, напихали пластиковых трубок во все входы и выходы — и, претерпев эти муки, он умер. Последний раз я видел его коричневым и сморщенным, похожим на хитрую обезьянку.

* * *

Всего у меня было три дяди — еще один умер в предместьях Шанхая. Через два дня после окончания войны он наступил на им же зарытую мину. Единственный дядя, оставшийся в живых, стал фокусником и ездит по всей стране, выступая на горячих источниках.

* * *

Хартфильд так высказался о хорошем тексте: «Процесс написания текста есть не что иное, как подтверждение дистанции между пишущим и его окружением. Не чувства нужны здесь, а измерительная линейка.» («Что плохого, если вам хорошо?», 1936 г.) Зажав в руке измерительную линейку, я начал робко осматриваться вокруг себя. Это было как раз в год смерти президента Кеннеди — выходит, прошло уже 15 лет. Целых 15 лет я был занят выкидыванием всего и вся. Как из самолета с поломавшимся мотором для облегчения веса выкидывают сначала багаж, потом сидения, а в конце концов и без того несчастного бортпроводника, так и я 15 лет выкидывал всякую всячину — но взамен почти ничего не поимел.

Уверенности в том, что я делал это правильно, у меня быть не может. Стало легче, это несомненно — но становится жутко при мысли о том, что останется от меня, когда придется встретить смерть. После кремации — неужели одни косточки? «Когда душа темна, видишь только темные сны. А если совсем темная — то и вовсе никаких.» Так всегда говорила моя покойная бабушка.

Первое, что я сделал в ночь, когда бабушка умерла — протянул руку и тихонько опустил ей веки. В это мгновение сон, который она видела 79 лет, тихо прекратился, как короткий летний дождь, бивший по мостовой. Не осталось ничего.

* * *

И еще насчет текста. Последний раз.

Написание текста для меня — процесс мучительный. Бывает, за целый месяц ничего путного не написать. Еще бывает, что пишешь три дня и три ночи — а написанное потом все истолкуют как-нибудь не так.

Но вместе с тем, написание текста — процесс радостный. Ему гораздо легче придать смысл, чем жизни со всеми ее тяготами.

Когда подростком я обратил внимание на этот факт, то так удивился, что добрую неделю ходил как онемевший. Казалось, стоит мне чуть пошевелить мозгами, как весь мир поменяет свои ценности, и время потечет по-другому… Все будет, как я захочу. К сожалению, лишь значительно позже я обнаружил, что это ловушка. Я разделил свой блокнот линией на две половины и выписал в правую все, чего достиг за это время, а в левую — все, что потерял. Потерял, растоптал, бросил, принес в жертву, предал… До конца перечислить так и не смог.

Между нашими попытками что-то осознать и действительным осознанием лежит глубокая пропасть. Сколь бы длинная линейка у нас ни была, эту глубину нам не промерить. И то, что я могу здесь передать на бумаге, есть всего лишь перечень. Никакой не роман, и не литература — да вообще не искусство. Просто блокнот, разделенный надвое вертикальной чертой. А что до морали — ну, может, немножко будет и ее.

Если же вам требуются искусство и литература, то вы должны почитать греков. Ведь для того, чтобы родилось истинное искусство, совершенно необходим рабовладельческий строй. У древних греков рабы возделывали поля, готовили пищу и гребли на галерах — в то время как горожане предавались стихосложению и упражнениям в математике под средиземноморским солнцем. И это было искусство.

А какой текст может написать человек, посреди ночи роющийся в холодильнике на спящей кухне? Только вот такой и может.

Это я о себе.

Глава 2

История началась 8 августа 1970 года и закончилась через 18 дней, то есть 26 августа того же года.

Глава 3

— ВСЕ БОГАТЫЕ — ГОВНЮКИ!

Крыса выкрикнул это мрачно, упираясь локтями в стойку и повернув голову ко мне. Не исключено, что обращался он к какой-нибудь кофемолке, стоявшей позади меня. За стойкой мы сидели с ним рядом, и специально орать, чтобы я услышал, не было никакой необходимости. Однако, к кому бы Крыса ни обращался, сам по себе крик его вполне удовлетворил, и он с видом гурмана стал потягивать пиво — как это с ним всегда и бывало. Впрочем, никто вокруг и не слышал, как Крыса кричал. Тесное заведение было битком набито посетителями, и все они орали точно так же. Зрелище напоминало тонущий пароход.

— Паразиты! — сказал Крыса и тупо помотал головой. — Они ведь, сволочи, сами ничего не могут. Как увижу их состоятельные рожи, так прямо с души воротит. Я молча кивнул, не отрывая губ от стакана со слабым пивом. Крыса на этом умолк и принялся изо всех сил разглядывать свои тощие пальцы, поворачивая их то так, то этак — будто грел у костра. Я смиренно поднял глаза к потолку. Пока он не проинспектирует один за другим все свои десять пальцев, разговор не возобновится. Всегда так.

На протяжении лета мы с Крысой выпили 25-метровый бассейн пива и покрыли пол Джейз Бара пятисантиметровым слоем арахисовой шелухи. Если бы мы этого не делали, то просто не выжили бы — такое было скучное лето.

Над стойкой Джейз Бара висела гравюра, вся выцветшая от никотина. Когда бывало нечем заняться, я от скуки глазел нa нее часами, и она мне не надоедала. То, что было на гравюре изображено, подошло бы для теста Роршаха. Я, например, видел двух зеленых обезьян — они сидели друг напротив друга и перекидывались двумя сдутыми теннисными мячиками.

Когда я поведал об этом бармену Джею, он внимательно посмотрел на гравюру и флегматично сказал:

— Обезьяны, так обезьяны…

— А ты что видишь? — допытывался я.

— Левая обезьяна — это ты, а правая — я. Я бросаю тебе пиво, а ты мне — деньги.

Я допивал пиво под глубоким впечатлением от сказанного.

— С души меня от них воротит!

Это Крыса закончил инспекцию своих пальцев и вернулся к разговору.

Богатых Крыса ругал не в первый раз — он их и вправду ненавидел со страшной силой. Сам он был из семьи далеко не бедной — но всякий раз, когда я ему об этом напоминал, он отвечал: «Я же не виноват, что так вышло!». Иногда (чаще всего перебрав пива), я говорил:

«Нет, ты виноват!» — и после чувствовал себя препогано. В словах Крысы все же была доля истины.

— А знаешь, почему я богатых не люблю?

То был первый вечер, когда Крыса решил развить тему.

Я крутанул головой — мол, не знаю.

— Потому что, вообще говоря, богатые совсем мозгами не шевелят. Без фонаря и линейки они и жопу себе почесать не смогут. «Вообще говоря» было излюбленным крысиным выражением.

— Понятно.

— Эти сволочи о главном не думают. Прикидываются только, что думают. А все почему?

— Ну, почему?

— Не надо им это. Конечно, чтобы стать богатым, голова немножко нужна. А чтобы им оставаться — уже нет. Это как спутник, ему тоже бензина не надо. Знай себе крутись. А я не такой, и ты тоже не такой. Нам, чтобы жить, надо обо всем думать. От завтрашней погоды

— и до размера затычки в ванной. Правильно?

— Ага.

— Ну вот.

Сказав все, что хотел, Крыса достал из кармана салфетку и трубно высморкался со скучающим видом. Я никогда не мог понять, где он серьезен, а где нет.

— Но ведь в конце концов все умрут, — закинул я удочку.

— Да это-то конечно. Все когда-нибудь умрут. Но до этого надо еще полсотни лет жить.

А жить пятьдесят лет, думая — это, вообще говоря, гораздо утомительнее, чем жить пять тысяч лет, ни о чем не думая. Правильно?

А ведь правильно…

Глава 4

Первый раз я встретился с Крысой три года назад, весной, когда мы поступили в университет. Оба сильно напились, и уже не вспомнить, по какому поводу в пятом часу утра мы оказались в его черном шестисотом Фиате. Наверное, захотели навестить общего знакомого.

В любом случае, мы были пьяны в дым. Вдобавок стрелка спидометра показывала 80 км. Только улыбкой Фортуны можно объяснить то, что, снеся парковую ограду, пропахав клумбу рододендронов и со всего размаху въехав в каменный столб, мы не заработали ни ушиба.

Оправившись от шока, я вышиб ногой поломанную дверь и вылез наружу. Крышка капота улетела метров на десять вперед и приземлилась у клетки с обезьянами, а передок Фиата вогнулся точно по форме столба. Грубо разбуженные обезьяны страшно негодовали. Крыса сидел, вцепившись обеими руками в руль и согнувшись пополам — но не потому, что повредил себе что-нибудь, а потому что блевал на приборную доску съеденной час тому назад пиццей. Я забрался на крышу и через люк заглянул внутрь.

— Ты как?

— Да ничего… Малость перепил только. Блюю…

— Вылезти можешь?

— Если вытащишь.

Крыса заглушил двигатель, взял с приборной доски пачку сигарет и сунул ее в карман. Потом медленно взялся за мою руку и выбрался наверх. Сидя на крыше Фиата и глядя на начинавшее белеть небо, мы выкурили по нескольку сигарет. Мне почему-то вспоминался фильм про танкистов с Ричардом Бертоном в главной роли. Уж не знаю, о чем думал Крыса.

— Да-а-а… — сказал он минут через пять. — Повезло нам с тобой. Ты подумай, ни царапины! Разве такое бывает?

— И не говори, — сказал я. — Только машине-то, наверное, кранты?

— Да бог с ней. Машину можно новую купить. Везение не купишь!

Я с удивлением посмотрел на него.

— Ты что, богатый?

— Похож, да?

— Так это же хорошо…

Крыса не ответил, только неудовлетворенно потряс головой. И опять сказал:

— А все-таки нам с тобой повезло.

— Это точно…

Подошвой кроссовки Крыса потушил сигарету и щелчком пальца забросил окурок в клетку к обезьянам.

— Слушай, — сказал он, — может, нам с тобой в команду объединиться? Мы, за что ни возьмемся, все так славно получается!

— А с чего начнем?

— Давай пиво пить.

В автомате неподалеку мы купили с полдюжины банок пива и побрели к морскому берегу. Растянувшись на пляже, все выпили и стали смотреть на море. Погода была замечательная.

— Зови меня «Крыса», — сказал он.

— Почему «Крыса»? — удивился я.

— Уже не помню. Давно прилепилось. Сначала жутко не нравилось, а теперь нормально. Ко всему привыкаешь.

Мы побросали пустые банки в море, прислонились к волнорезу и часок вздремнули, с головой накрывшись своими пальто. Проснувшись, я почувствовал, как по всему телу разливается какая-то непонятная жизненная сила. Чудесное ощущение.

— Сто километров могу пробежать, — сказал я Крысе.

— Я тоже, — сказал Крыса.

На самом же деле нам предстояло выплачивать муниципалитету деньги за ремонт в парке — с рассрочкой на три года и с процентами.

Глава 5

К моему удивлению, Крыса ничего не читал. Никогда не видел его читающим печатный текст — не считая спортивных газет и рекламных листков. Когда я, чтобы убить время, брался за какую-нибудь книжку, он, подобно мухе, изучающей мухобойку, с любопытством в нее заглядывал.

— А зачем ты книжки читаешь?

— А зачем ты пиво пьешь?

Мы на пару закусывали маринованной ставридой и овощным салатом. Отвечая вопросом на вопрос, я даже не глядел в сторону Крысы.

Он крепко задумался. Минут через пять произнес:

— В пиве что хорошо? Оно все в мочу уходит, без остатка. Как всухую выиграл у кого-нибудь. Он сказал это и воззрился на меня, жующего.

— А зачем ты книжки читаешь?

Я проглотил последний кусок ставриды вместе с пивом и убрал тарелку. Рядом лежал недочитанный том «Воспитания чувств». Я взял его и с шуршанием пробежался по страницам.

— Затем, что Флобер уже помер!

— А живых не читаешь?

— Живых читать никакого проку нет.

— Почему?

— Потому что мертвым почти все можно простить.

Я повернулся к переносному телевизору на стойке — там исполняли «Дорогу 66».

Крыса опять задумался.

— А живым что — нельзя почти все простить?

— Живым? Я об этом как-то серьезно не думал… Но если они тебя совсем в угол загонят, как ты их тогда простишь? Наверное, не простишь… Подошел Джей, поставил перед нами еще по одной бутылке пива.

— А что будешь делать, если не простишь?

— Уткнусь в подушку и усну.

Крыса в растерянности мотнул головой.

— Странно… Как-то я не очень понимаю…

Я налил ему пива. Он весь съежился и думал. Потом заговорил:

— Последний раз я книжку читал прошлым летом. Не помню ни названия, ни автора.

Зачем читал, тоже не помню. Какой-то роман, а написала женщина. Героиня тоже женщина, знаменитый модельер, возраст около тридцати. Короче, она убедила себя, что больна неизлечимой болезнью.

— Что за болезнь?

— Не помню. Рак, наверное. Какие еще бывают неизлечимые? В общем, она едет на морской курорт и там мастурбирует всю дорогу. В ванне, в лесу, в постели, в море — короче, везде.

— И в море?

— Ага. Представляешь? Охота им про это писать. Будто больше не о чем.

— Да уж…

— Такие книжки — я извиняюсь. Меня от них блевать тянет.

Я кивнул.

— Я бы на ее месте совсем другой роман написал.

— Какой, например?

Крыса повозил пальцем по краю кружки.

— Ну, допустим, такой. Я сажусь на теплоход, а он в середине Тихого океана тонет. Я хватаюсь за спасательный круг и абсолютно один болтаюсь в ночном океане, глядя на звезды. Прекрасная, тихая ночь. И вдруг откуда-то ко мне подплывает молодая женщина, тоже на спасательном круге.

— Женщина-то хорошая?

— Ну, естественно.

Я отхлебнул пива и покачал головой.

— Дурь какая-то.

— Нет, ты дальше слушай. Значит, мы с ней вместе болтаемся в океане и разговариваем за жизнь. Откуда мы и куда, какие у нас увлечения, с кем мы раньше спали, что по телевизору смотрели, какие вчера сны видели и так далее. А потом пиво пьем.

— Погоди… Откуда пиво-то?

Крыса немного подумал.

— Оно тоже там плавало. В банках. На теплоходе столовая была, и оно оттуда высыпалось. И еще сардины в масле. Нормально, по-моему?

— Ага.

— И тут начинает светать. Что делать будем? — спрашивает она меня. Я, говорит, хочу сплавать туда, где наверняка есть остров. А я ей говорю: острова-то, может, никакого и нету! Лучше уж здесь плавать да пиво пить, а там, глядишь, и самолет прилетит спасательный. Но она меня не слушает и уплывает одна.

Крыса вздохнул и выпил пива.

— Женщина через два дня и две ночи добирается до своего острова. А меня, похмельного, спасает самолет. И через несколько лет мы с ней случайно встречаемся в маленьком баре где-то среди новостроек.

— И опять пьете пиво, да?

— Грустная история, правда?

— Грустнее некуда…

Глава 6

В романе Крысы я бы отметил два положительных момента. Во-первых, там нет сцен секса, а во-вторых, никто не умер. Ни к чему заставлять людей помирать или спать с женщинами — они этим заняты и без того. Такая порода.

* * *

— Ты думаешь, я была неправа? — спросила она.

Крыса отхлебнул пива и медленно покачал головой:

— Вообще говоря, все неправы.

— Почему ты так думаешь?

Крыса хмыкнул и облизал верхнюю губу. Ответа не последовало.

— У меня чуть руки не отвалились, пока я доплыла до этого острова! Думала, помру, до того худо было. И одна мысль свербила: а ну как ты прав, а я не права? Почему я мучиться должна, а ты там болтаешься в воде и в ус не дуешь?

Она издала нервный смешок и меланхолично прикрыла рукой глаза. Крыса неуверенно и бесцельно шарил по своим карманам. Первый раз за три года ему дико хотелось курить.

— Ты желала моей смерти?

— Ну, как… Немножко.

— Точно «немножко»?

— Я не помню…

Потянулось молчание. Крыса ощутил необходимость его нарушить.

— Знаешь что? Люди не рождаются одинаковыми.

— Кто это сказал?

— Джон Ф. Кеннеди.

Глава 7

В детстве я был ужасно молчаливым ребенком. До того молчаливым, что родители встревожились и отвели меня к знакомому психиатру.

Доктор жил на холме, в доме с видом на море. Я сел на диван в залитой солнцем приемной. Средних лет хозяйка, демонстрируя изысканные манеры, принесла мне холодный апельсиновый сок и два пончика. Стараясь не просыпать песок на колени, я съел полпончика и выпил весь сок.

«Еще будешь пить?» — спросил доктор. Я помотал головой. В приемной мы с ним были одни. С портрета на стене на меня укоризненно глядел Моцарт, похожий на боязливого кота.

— Давным-давно, — начал доктор, — жил-был добрый козел…

Какое вступление! Я закрыл глаза и попытался представить доброго козла.

— У козла на шее висели тяжелые металлические часы. Он так с ними везде и ходил.

Ходил и пыхтел. Причем мало того, что они были такие тяжелые — они еще и не работали. Пришел как-то к козлу знакомый заяц и говорит: «Слушай, козел! И чего ты все таскаешь эти ломаные часы? Они ж тяжелые, да и толку с них никакого.» «Тяжелые-то тяжелые, — отвечает козел, — да ведь я к ним привык. Хоть они и вправду тяжелые, да к тому же не работают.»

Доктор хлебнул своего апельсинового сока и с улыбкой посмотрел на меня. Я молча ждал продолжения.

— И вот однажды заяц преподнес козлу на день рожденья небольшую коробочку, перевязанную лентой. А в коробочке были новенькие, блестящие, необыкновенно легкие и отлично работающие часы. Козел ужасно обрадовался, повесил их на шею и побежал всем показывать.

Здесь сказка неожиданно кончилась.

— Ты козел. Я заяц. Часы — твоя душа.

Я почувствовал себя обманутым и покорно кивнул.

Раз в неделю, во второй половине воскресенья, пересаживаясь с поезда на автобус, я добирался до докторского дома, где в ходе лечения потреблял кофейные рулеты, яблочные пироги, сладкие плюшки и медовые рогалики. Через год такой терапии я был вынужден обратиться к дантисту.

— Цивилизация есть передача информации, — говорил мой доктор. — Если ты чего-то не можешь выразить, то этого «чего-то» как бы не существует. Вроде и есть, а на самом деле нет. Вот, скажем, ты проголодался. Стоит тебе сказать: «Есть хочу!», как я сразу дам тебе плюшку. Бери. (Я взял.) А если ничего не скажешь, то не будет тебе плюшек. (С видом злодея он спрятал тарелку с плюшками под стол.) Ноль! Понял? Говорить ты не желаешь. Но кушать-то хочется! И вот ты пытаешься выразить это без слов. На языке жестов.

Попробуй.

Я схватился за живот и изобразил на лице страдание. «Это у тебя несварение желудка!»

— засмеялся доктор.

Несварение желудка…

Потом мы с ним вели Непринужденный Разговор.

— Ну-ка, расскажи мне что-нибудь про кошек. Что угодно.

Я вертел головой, изображая раздумье.

— Ну, что тебе первое в голову приходит?

— Четвероногое животное…

— Так это слон!

— Гораздо меньше…

— Ладно, что еще?

— Живет у людей в домах. Когда есть настроение, мышей ловит.

— А что ест?

— Рыбу.

— А колбасу?

— Колбасу тоже…

В таком вот духе.

Доктор говорил правильно. Цивилизация есть передача информации. Когда станет нечего выражать и передавать, цивилизация закончится. Щелк! — и выключилась.

Весной, когда мне исполнилось 14 лет, случилась удивительная вещь. Я вдруг начал говорить — да так, будто плотину прорвало. Что именно я говорил, теперь не вспомнить, но три месяца я трещал без умолку, словно восполняя четырнадцать лет молчания. А когда в середине июля закончил, то температура у меня поднялась до сорока градусов, и я три дня не ходил в школу. Потом температура спала, и я наконец стал ни молчуном, ни болтуном — просто нормальным парнем.

Глава 8

Я проснулся в шестом часу утра — видимо, от жажды. Просыпаясь в чужом доме, я всегда чувствую себя, как запиханная в неподходящее тело душа. Не утерпев, я встал с узкой кровати, подошел к простенькой раковине у двери, выпил, как лошадь, несколько стаканов воды и вернулся в кровать.

В распахнутом окне виднелся кусочек моря. Только что выглянувшее солнце блестками отражалось в играющих волнах. Вглядевшись, можно было различить несколько грязноватых грузовых судов — казалось, плавать им до смерти надоело. День обещал быть жарким. Окрестные дома все еще спали — если что и слышалось, то только редкий стук железнодорожных рельсов, да еле различимая мелодия радиогимнастики. Не одеваясь, я привалился к спинке кровати, закурил и посмотрел на лежащую рядом девушку. Все ее тело было освещено солнцем, проникавшим в комнату из южного окна. Сбросив с себя легкое одеяло, она сладко спала. Дыхание время от времени становилось глубоким, правильной формы грудь вздымалась и опадала. Яркий загар только начинал понемногу сходить, и отчетливые следы от купальника причудливо белели, напоминая распадающуюся плоть.

Я докурил и минут десять пытался вспомнить, как ее зовут. Безуспешно. Самое главное, не удавалось вспомнить, знал ли я вообще когда-нибудь ее имя. Бросив эти попытки, я зевнул и еще раз на нее посмотрел. Она выглядела чуть моложе двадцати и была скорее худа, чем наоборот. Растянутой ладонью я измерил ее рост. Ладонь поместилась восемь раз, и до пятки еще осталось расстояние в большой палец. Примерно 158 сантиметров. Под правой грудью находилось родимое пятно с десятииеновую монету, похожее на пролитый соус. Мелкие волосы на лобке росли резво, как речная осока после наводнения. В довершение всего на ее левой руке было только четыре пальца.

Глава 9

До того, как она проснулась, прошло около трех часов. После пробуждения ей потребовалось еще минут пять, чтобы начать улавливать связь вещей. Эти пять минут я сидел, скрестив руки, и следил, как тяжелое облако на горизонте ползет к востоку, постепенно меняя форму.

Оглянувшись, я увидел, что она подняла одеяло, закуталась в него по шею и, борясь с поднимающимся со дна ее желудка запахом виски, смотрит на меня безо всякого выражения.

— Ты… кто?

— Не помнишь?

Она мотнула головой. Я закурил и предложил ей тоже, но она проигнорировала.

— Расскажи, а?

— С какого места?

— С самого начала.

Я не имел понятия, где находится «самое начало», и плохо представлял, с какими словами к ней подступиться. Выйдет, не выйдет?.. Поразмыслив секунд десять, начал:

— День был жаркий, но хороший. Днем я плавал в бассейне, потом вернулся домой, чуть вздремнул и поужинал. Шел девятый час. Я сел в машину и поехал прогуляться. Добрался до берега, включил радио в машине и сидел, глядя на море. Я часто так делаю. Где-то через полчаса мне захотелось кого-нибудь увидеть. Когда долго смотришь на море, начинаешь скучать по людям, а когда долго смотришь на людей — по морю. Странно это. Короче, я решил пойти в «Джейз бар». Во-первых, пива хотелось, а во-вторых, я там обычно встречал моего приятеля. Правда, его там не оказалось, и пришлось пить пиво в одиночку. За час выпил три бутылки.

Здесь я прервался, чтобы стряхнуть пепел.

— Кстати, ты не читала «Кошку на раскаленной крыше»?[1]

Ответа не было. Она глядела в потолок, закутавшись в одеяло, и напоминала русалку, выброшенную на берег.

— Просто я, когда пью один, всегда эту вещь вспоминаю. Как там?.. «Кажется, вот-вот у меня в голове что-то щелкнет, и все наладится»… На самом деле так не выходит. Не щелкает ничего. В общем, ждать я умаялся и позвонил ему домой. Хотел позвать его выпить. А ответил женский голос. Я удивился — это не в его стиле совсем. Он хоть полсотни девок домой приведет и пьяный будет в ноль, но к своему телефону подойдет сам. Понимаешь?

Я сделал вид, что не туда попал, извинился и трубку повесил. Настроение как-то подпортилось, даже не знаю, почему. Выпил еще бутылку. А оно не улучшается. Глупо, конечно, но бывает так. Кончил пить и зову Джея. Сейчас, думаю, расплачусь, поеду домой, узнаю результаты бейсбола и лягу спать. Джей мне говорит: иди умойся. Он считает, что хоть ящик пива выпей, все равно можешь рулить, если умоешься. Делать нечего, пошел в умывалку. По правде сказать, умываться-то я не собирался. Так, вид делал. В той умывалке вечно труба засорена, вода не уходит. Никакого удовольствия. Хотя вчера почему-то вода уходила. Но вместо этого ты на полу валялась.

Она вздохнула и закрыла глаза.

— А дальше?

— Я тебя поднял, вывел из умывалки и у всех спросил, не знает ли кто тебя. Никто не знал. Потом мы с Джеем рану тебе обработали.

— Рану?

— Ты, когда падала, о какой-то угол головой ударилась. Да так, ничего страшного.

Она кивнула, выпростала руку из-под одеяла и легонько дотронулась до ранки на лбу.

— Обсудили мы с Джеем, что с тобой делать. В конце концов решили, что я отвезу тебя домой на машине. Залезли к тебе в сумку, нашли бумажник, связку ключей и открытку на твое имя. Я расплатился за тебя деньгами из бумажника и отвез по адресу на открытке. Открыл дверь твоим ключом и уложил тебя в постель. Вот и все. Счет в бумажнике.

Она глубоко вздохнула.

— А почему ты остался?

— ?

— Почему не исчез сразу, как меня уложил?

— У меня один приятель умер от острого алкогольного отравления. Заглотнул виски, попрощался, бодренько пошел домой, почистил зубы, надел пижаму и заснул. А утром был уже холодный. Похороны ему закатили роскошные.

— И из-за этого ты остался сидеть со мной всю ночь?

— Вообще-то я собирался уйти часа в четыре. Но уснул. Утром проснулся и опять хотел уйти. Но не ушел.

— Почему?

— Ну, я подумал: надо же тебе рассказать, как дело было.

— С ума сойти, какое благородство!

Я вобрал голову в плечи, чтобы желчь, которой она старательно напитала эти слова, пролетела мимо. После чего уставился на облака.

— Я вчера… что-нибудь говорила?

— Немножко.

— О чем?

— Да о разном… Я не помню. Ничего серьезного.

Она закрыла глаза и прочистила горло.

— А открытка?

— Лежит в сумке.

— Ты ее читал?

— Вот еще!

— Точно не читал?

— Да зачем мне ее читать?

Я произнес это с раздражением. Что-то в ее словах меня задевало. Впрочем, если это отбросить, то надо признать, что она будила во мне какие-то старые воспоминания. Если бы нас свела более естественная ситуация, мы, наверное, смогли бы неплохо провести время. Так мне казалось. Однако, какую ситуацию считать естественной? Вообразить ее у меня не получалось.

— Времени сколько?

С известным облегчением я встал, взглянул на часы, лежавшие на столе, потом налил стакан воды и вернулся.

— Девять.

Она бессильно кивнула, села, прислонившись к стене, и разом осушила стакан.

— Я вчера много выпила?

— Прилично. Я бы умер на твоем месте.

— A я и умираю.

Она закурила, выпустила дым вместе со вздохом и неожиданно выбросила спичку в открытое окно, к заливу.

— Одежду принеси.

— Какую?

Не вынимая сигареты изо рта, она закрыла глаза.

— Все равно. Только ничего не спрашивай, умоляю.

Я открыл дверцу шкафа, немного порылся, выбрал голубое платье без рукавов и подал ей. Оставаясь без белья, она надела платье через голову, сама застегнула молнию на спине и еще раз вздохнула.

— Мне пора.

— Куда?

— Да на работу…

Она сказала это, как сплюнула. Потом, пошатываясь, встала. Я продолжал сидеть на краю кровати и бессмысленно смотрел, как она умывается и причесывается. Комната была прибрана, но лишь до известного предела, выше которого наступало равнодушие — оно разливалось в воздухе и давило мне на нервы. Площадь в шесть татами[2] была вся заставлена стандартной дешевенькой мебелью. Оставшегося пространства хватило бы на одного лежачего — и в этом пространстве она стояла, расчесывая волосы.

— А что за работа?

— Тебя не касается.

В общем-то, конечно…

Я молча докуривал сигарету. Стоя спиной ко мне, она гляделась в зеркало и растирала кончиками пальцев черноту под глазами.

— Времени сколько? — снова спросила она.

— Десять минут.

— Уже опаздываю. Давай-ка ты тоже одевайся и иди домой. — Она сбрызнула одеколоном подмышки. — У тебя ведь есть дом?

— Есть, — буркнул я и натянул майку. Продолжая сидеть на кровати, еще раз бросил взгляд в окно. — Тебе куда ехать?

— В сторону порта. А что?

— Я тебя подброшу. Чтоб не опоздала.

Не выпуская щетки из руки, она уставилась на меня и, казалось, вот-вот расплачется.

Если она поплачет, — думал я, — то ей обязательно полегчает. Но она так и не заплакала.

— Слушай, что я тебе скажу, — сказала она. — Конечно, я перебрала и была пьяная. То есть, какая бы дрянь со мной ни приключилась, отвечаю я сама. Сказав это, она деловито похлопала рукояткой щетки по ладони. Я молча ждал, что она скажет дальше.

— Так или не так?

— Ну, так…

— Но спать с девушкой, когда она лишилась сознания — низость!

— Так я же ничего не делал…

Она чуть помолчала, как бы сдерживая свое кипение.

— Хорошо, а почему я тогда была голая?

— Ты сама разделась.

— Не верю!

Она бросила щетку на кровать и принялась засовывать в сумочку бумажник, помаду, таблетки от головной боли и разные другие мелочи.

— Вот ты говоришь, что ничего не делал. А доказать сможешь?

— Может, ты сама как-нибудь проверишь?

— А как?!

Она казалась сердитой не на шутку.

— Я тебе клянусь.

— Не верю!

— Тебе остается только верить, — сказал я. И мне сразу стало неприятно.

Прекратив надоевший разговор, она вытолкала меня наружу, вышла следом сама и заперла дверь.

* * *

Вдоль реки тянулась асфальтовая дорога. Не обмениваясь ни единым словом, мы дошли по ней до пустыря, где стояла моя машина. Пока я протирал салфеткой лобовое стекло, она недоверчиво обошла вокруг и уставилась на коровью морду, размашисто намалеванную белой краской на капоте. В носу у коровы было большое кольцо, а в зубах она держала белую розу и вульгарно улыбалась.

— Это ты нарисовал?

— Нет, это еще до меня.

— А почему вдруг корова?

— И в самом деле, — сказал я.

Она отступила на два шага назад и еще раз посмотрела на коровью морду. Потом сжала губы, будто бы в запоздалой досаде на то, что вдруг разговорилась, и села в машину. Внутри было ужасно жарко. До самого порта она молчала, вытирая полотенцем струящийся пот и беспрестанно куря. Она закуривала, делала три затяжки, внимательно смотрела на фильтр, словно проверяя, отпечаталась ли помада, после чего засовывала сигарету в пепельницу и доставала новую.

— Слушай, я опять насчет вчерашнего. Что я там говорила-то? — неожиданно спросила она, уже перед выходом из машины.

— Да разное…

— Ну хоть что-нибудь вспомни.

— Про Кеннеди.

— Кеннеди?

— Про Джона Ф. Кеннеди.

Она покачала головой и вздохнула.

— Ничего не помню.

Вылезая, она молча засунула за зеркало заднего вида бумажку в тысячу иен.

Глава 10

Стояла страшная жара. В раскаленном воздухе можно было варить яйца. Я открыл тяжеленную дверь «Джей'з Бара», по обыкновению навалившись на нее спиной, и глотнул кондиционированного воздуха. Застоявшиеся запахи табака, виски, жареного картофеля, подмышек и канализации аккуратно накладывались друг на друга, как слои немецкого рулета.

Как обычно, я занял место в конце стойки, прислонился спиной к стене и оглядел публику. Три французских моряка в непривычной глазу форме, с ними две женщины, парочка двадцатилетних — и все. Крысы не было.

Я заказал пиво, а к нему сэндвич с мясом и кукурузой. Потом достал книгу, чтобы скоротать время до прихода Крысы.

Минут через десять вошла женщина лет тридцати в безобразно ярком платье, с грудями, налитыми, как два грейпфрута. Она села через стул от меня, точно так же оглядела помещение и заказала себе «гимлет»[3]. Отпив глоток, она встала и до одурения долго говорила по телефону — затем перекинула через плечо сумочку и отправилась в уборную. На протяжении сорока минут это повторялось три раза. Глоток «гимлета», долгий телефонный разговор, сумочка, уборная.

Передо мной появился бармен Джей. «Задницу не протер еще?» — спросил он с кислым видом. Хоть и китаец, а по-японски он говорил гораздо лучше моего. Третий раз вернувшись из уборной, женщина огляделась вокруг, скользнула на соседнее со мной место и тихо произнесла:

— Извините ради бога, у вас мелочи не найдется?

Я кивнул, выгреб из кармана мелочь и высыпал ее на стойку. Тринадцать десятииеновых монет.

— Спасибо. Очень помогли. А то я бармену уже надоела — разменяй, да разменяй…

— Не стоит… Вы избавили меня от ненужной тяжести.

Она приветливо кивнула, проворно сгребла мелочь и ушмыгнула к телефону. Я захлопнул книгу. Джей по моей просьбе поставил на стойку переносной телевизор, и под пиво я принялся смотреть прямую трансляцию бейсбольного матча. Игра была не кое-какая. В одном только четвертом сете у двух питчеров[4] отбили шесть подач, причем два хита принесли по очку. Один из полевых игроков, не выдержав позора, повалился на траву в приступе анемии. Пока питчеров меняли, запустили рекламу. Шесть роликов подряд — про пиво, страхование, витамины, авиакомпанию, картофельные чипсы и гигиенические салфетки.

Французский моряк, видимо, потерпев с женщинами неудачу, остановился у меня за спиной со стаканом пива в руке и спросил по-французски, что я смотрю.

— Бейсбол, — ответил я по-английски.

— Бейсбол?

В двух словах я объяснил ему правила. Вот этот мужик кидает мячик, этот лупит по нему палкой; пробежал круг — заработал очко. Моряк минут пять пялился в телевизор, а когда началась реклама, спросил, почему в музыкальном автомате нет пластинок Джонни Алиди.

— Непопулярен, — сказал я.

— А кто из французских певцов популярен?

— Адамо.

— Это бельгиец.

— Тогда Мишель Польнарефф.

— Мерде[5].

Сказав это, моряк ушел к своему столику.

С началом пятого сета женщина наконец вернулась.

— Спасибо. Давай я тебя чем-нибудь угощу.

— Да зачем, не надо…

— Пока долг не верну, не успокоюсь — такой характер.

Попытка улыбнуться поприветливей удалась неважно, и я молча кивнул. Она поманила пальцем Джея: «Ему пиво, мне гимлет». Джей ответил тремя выразительными кивками и исчез за стойкой.

— Не приходит кого ты ждешь, да?

— Да как-то вот…

— Это женщина?

— Мужчина.

— Вот и ко мне не приходит. Похоже, да?

Я обреченно кивнул.

— Слушай, а на сколько я выгляжу?

— На двадцать восемь.

— Врешь.

— На двадцать шесть.

Она засмеялась.

— Да мне это и не важно. А как по-твоему, я замужем или незамужем?

— А что мне будет, если угадаю?

— Там посмотрим.

— Замужем.

— Ну-у-у… Наполовину угадал. В прошлом месяце развелась. Ты когда-нибудь с разведенной говорил?

— Нет. Но зато я видел невралгическую корову.

— Где?

— В университетской лаборатории. Мы ее впятером в аудиторию затолкали.

Она весело засмеялась.

— Ты студент?

— Ага.

— Я тоже когда-то была. В шестидесятые. Хорошее было время…

— А где?

Не ответив, она хихикнула, глотнула гимлета и, как вспомнив о чем-то, взглянула на часы.

— Опять звонить надо, — сказала она, взяла сумочку и встала.

После ее исчезновения мой не получивший ответа вопрос бестолково летал в воздухе.

Выпив половину пива, я подозвал Джея и расплатился.

— Убежать решил? — спросил он.

— Ну.

— Старше себя баб не любишь?

— Возраст тут не при чем. Да, если Крыса появится, передай привет.

Когда я выходил из бара, она закончила телефонный разговор и четвертый раз шла в уборную.

* * *

Всю дорогу домой я насвистывал где-то слышанную мелодию. Название никак не хотело всплывать в памяти. Совсем старая вещь. Машина стояла на берегу, и, глядя на темное ночное море, я все же попытался вспомнить, как называлась песня.

Это была «Песня Клуба Микки-Мауса». С такими словами: Вот какой веселый Есть у нас пароль: Эм-ай-си — кэй-и-вай — эм-оу-ю-эс-и!

Наверное, и вправду время было хорошее.

Глава 11

ВКЛ

Привет! Всем добрый вечер! Как настроение? У меня настроение лучше некуда. Такое настроение, что половиной его поделился бы с вами. Говорит радио «Эн-И-Би», программа «Попс по заявкам»! Сегодня суббота, и мы снова с вами до девяти вечера — целых два часа! Вы услышите массу самой разной музыки. Вы услышите грустные песни, ностальгические песни и веселые песни. Услышите песни, под которые хочется танцевать, песни, от которых хочется плеваться и песни, от которых хочется блевать. Самые разные песни! Звоните нам. Наш номер вы знаете. Только не запутайтесь в цифрах. Не попадите не туда. Чтобы не вышла ерунда. Или еще какая-нибудь там беда. Эх, нескладно… Кстати: мы тут уже целый час принимаем ваши заявки. Десять телефонов и ни минуты отдыха. Хотите послушать, как они трезвонят? …………. Услышали? Ужас, правда? В общем, звоните нам, пока пальцы не отвалятся. Кстати, на той неделе вы так здорово звонили, что у нас тут повылетали все пробки. Но теперь все в порядке. Мы вчера проложили специальный кабель. Не кабель, а слоновья нога. Слоновью ногу увидав, от огорчения помер жираф. Эх, опять нескладно… Короче, спокойно звоните нам до умопомрачения. Даже если у всех в студии помрачатся умы, пробки все равно не вылетят. Договорились? Сегодня на улице опять сущее пекло — так пусть его разгонит рок! Эта музыка для того и создана. Как и чудные наши девчонки. О'кей, первая песня! Просто послушайте ее молча, это отличная вещь. Забудем о жаре!

Итак, Брук Бентон, «Дождливая ночь в Джорджии»!

ВЫКЛ

………….Уф-ф-ф-ф……………… Жарища!..…………… Ужас!..………

…………А кондишн на полную?………………..Нет, это ад какой-то………………….Эй, кончай, я и без того потный……………

………………..Во-во, так по кайфу……………

…………Слушай, я пить хочу! Кто-нибудь, принесите мне холодной колы. ……Что? В сортир сбегать не успею? Ты моего пузыря не знаешь! У меня всем пузырям пузырь!..………

…………Спасибо, Ми-тян, ты чудо……. Холодненькая!..….

…………А открывашку не принесла?…………

…………Дура! Мне ее зубами открывать, что ли? ……….. Ой, сейчас песня кончится, не успею! Кончай свои идиотские шутки!..….. ОТКРЫВАШКУ!!!

……….Черт!..……..

ВКЛ

Замечательная песня, не правда ли? Настоящая музыка! Брук Бентон, «Дождливая Джорджия». По-моему, даже стало чуть прохладнее. Кстати, как вы думаете, какая сегодня температура? Тридцать семь градусов! Тридцать семь… Многовато даже для лета. Просто печка. Обниматься с девчонкой и то прохладнее, чем сидеть одному в тридцать семи градусах. Вы можете в это поверить? О'кей, хватит болтать! Ставим следующую пластинку. Криденс Клиавотер Ревайвал с песней «Кто остановит дождь?». Поехали, бэйби!

ВЫКЛ

………….Эй, уже не надо. Я ее подставкой от микрофона открыл………….

……..О-о-о-о……. Кайф!..…….

……….Не бойся. Не будет икоты. Не волнуйся……..

………А как там бейсбол? ………. Его, кстати, должны по другому каналу передавать……..

……….Погоди, как это? В

радиовещательной студии нет ни одного радиоприемника? В тюрьму сажать за такие дела!..………..

………….Понял. Все. Короче, следующим будет пиво. Только чтоб еще холоднее………

………Ой, кажется, подступает… Сейчас икота начнется………….

…………..Ик!..…………

Глава 12

В четверть восьмого раздался телефонный звонок.

В тот момент я сидел развалясь в плетеном кресле и трескал сырные крекеры, запивая их пивом.

— Эй, привет. Говорит радио «Эн-И-Би», передача «Попс по заявкам». Ты нас сейчас слушал?

Торопливым глотком пива я смыл все остававшиеся во рту крекеры.

— Радио?

— Да, радио. Порождение цивилизации……….Ик!..………Вершина технической мысли.

Меньше холодильника, дешевле телевизора и точнее пылесоса. Ты сейчас чего делал?

— Я читал книгу…

— Хи-хи-хи!.. Нашел занятие… Надо радио слушать! Когда читаешь, остаешься совсем один. Согласен?

— Ага…

— Вот, скажем, ты ждешь, пока спагетти сварятся — в это время можно почитать.

Понял?

— Ага…

— Ну ладно……..Ик!..…….С этим закончили. Теперь скажи: ты когда-нибудь слышал диктора, который не может побороть икоту?

— Нет.

— Значит, впервые слышишь. Впрочем, как и все, кто сейчас находится у радио-приемников. Кстати, ты вообще понимаешь, почему я тебе звоню, находясь в прямом эфире?

— Нет.

— Тут такое дело… От одной девушки поступила заявка………ик!..…… исполнить для тебя песню. Знаешь, чья заявка?

— Нет.

— Песня называется «Девушки Калифорнии». Исполняют Бич Бойз. Старая вещь. Ну, понял теперь? Я немножко подумал и сказал, что не знаю.

— Хм-м-м… Трудно, да? Если угадаешь, пошлем тебе фирменную футболку.

Вспоминай!

Я снова напрягся. На этот раз возникло ощущение, что в дальних закоулках памяти удалось что-то подцепить.

— Ну?.. «Девушки Калифорнии», Бич Бойз. Что тебе вспоминается?

— Лет пять назад я у своей одноклассницы брал такую пластинку.

— И что же это за одноклассница?

— Была учебная экскурсия, и она уронила контактную линзу. Я помог ей ее найти, и в благодарность она дала мне послушать пластинку.

— Так… Контактная линза… Да, а пластинку-то ты ей вернул?

— Нет, потерял…

— Ну-у-у, это не дело! Купи такую же и верни. Одно дело девчонкам чего-нибудь давать………Ик!..…… А другое дело брать! Понял?

— Да.

— Хорошо. Девушка, уронившая контактную линзу пять лет назад на учебной экс-курсии! Конечно же, вы нас сейчас слушаете! Да, как ее зовут-то? Я назвал имя.

— Так вот. Он говорит, что купит такую же пластинку и вам отдаст. Замечательно, не правда ли? Кстати, сколько тебе лет?

— Двадцать один.

— Прекрасный возраст! Студент?

— Да.

— ……..Ик!..……

— Что?

— Я говорю: специальность какая?

— Биология.

— О-о-о… Любишь животных?

— Люблю.

— А за что?

— ……..Ну, может, за то, что они не смеются…

— Вот тебе на!.. Животные не смеются?

— Собаки и лошади немножко смеются.

— Хо-хо… А когда?

— Когда им весело.

Впервые за много лет я почувствовал, что начинаю раздражаться.

— Так значит……….ик!..……… из собаки может комик получиться?

— Из вас точно может.

— Ха-ха-ха-ха-ха!..

Глава 13

И ничем не хуже Средний Запад С дочкой фермера моей мечты, А на Севере девчонки целоваться мастерицы, С ними не замерзнешь ты.

Но куда им всем до девушек Калифорнии!..

Глава 14

Футболка пришла через три дня по почте.

Вот такая [6]:

Глава 15

Утром следующего дня я напялил свою обновку — она приятно покалывала тело — и пошел бродить по окрестностям порта. Мне встретился маленький магазин грампластинок, и я зашел внутрь. В магазине не было ни души — лишь девушка-продавщица сидела за стойкой и со скучающим видом проверяла квитанции, отхлебывая из банки колу. Я поглядел на полки с пластинками и вдруг вспомнил, что знаком с ней. Это была та самая девушка без мизинца, неделю назад упавшая в умывалке. «Привет!», — сказал я ей. Опешив, она поглядела на меня, потом на футболку — и допила остатки колы.

— Как ты узнал, что я здесь работаю?

— Чистая случайность. Пластинку зашел купить.

— Какую?

— Бич Бойз. С «Девушками Калифорнии».

Подозрительно взглянув на меня, она встала, широким шагом подошла к полке и, как хорошо выдрессированная собака, вернулась с пластинкой.

— Вот эта пойдет?

Я кивнул и, не вынимая рук из карманов, оглядел магазин.

— Еще Бетховена. Третий фортепианный концерт.

На этот раз она вернулась с двумя пластинками.

— В чьем исполнении, Глена Гульда или Бакгауза?

— Глена Гульда.

Она положила одну пластинку на стойку, а другую отнесла обратно.

— Что-нибудь еще?

— Майлза Дэвиса. Где есть «Девушка в ситце».

Этот заказ потребовал от нее чуть больше времени — но и он был выполнен.

— Что дальше?

— Пожалуй, все. Спасибо.

Она разложила на стойке все три пластинки.

— И ты все это будешь слушать?

— Нет, это для подарков.

— Широкая у тебя натура.

— Как будто…

Она неловко повела плечами и назвала цену, 555 иен. Я заплатил и взял пакет с пластинками.

— Вот как получается… Благодаря тебе я сегодня три пластинки до обеда продала.

— Замечательно.

Она вздохнула, села на стул за стойкой и взялась за следующую стопку квитанций.

— Ты тут все время одна сидишь?

— Еще одна девушка есть. Сейчас на обеде.

— А ты?

— Она вернется и меня сменит.

Я вытащил из кармана сигареты и, закурив, смотрел на ее работу.

— Слушай, может нам вместе пообедать?

Она оторвала взгляд от квитанций и покачала головой.

— Я люблю обедать одна.

— И я люблю.

— И ты?

Отложив постылые квитанции в сторону, она поставила на проигрыватель последнюю пластинку Харперз Бизар.

— А чего это ты меня приглашаешь?

— Надо изредка нарушать традицию.

— Нарушай один. Хватит ко мне приставать.

Она придвинула к себе квитанции и снова взялась за работу.

Я кивнул.

— Кажется, я тебе уже говорила — ты негодяй из негодяев, — сказала она. Потом поджала круглые губки и с треском прошлась четырьмя пальцами по обрезу своих квитанций.

Глава 16

Когда я вошел в «Джей'з бар», Крыса, облокотясь на стойку и нахмурясь, читал роман Генри Джеймса толщиной с телефонную книгу.

— Интересно?

Крыса оторвался от книги и отрицательно покачал головой.

— Не очень. Хотя я сейчас только и делаю, что читаю. После того разговора. Слышал такое?

— Нет.

— Роже Вадим. Французский кинорежиссер. А вот еще: Развитый Интеллект Состоит В Успешном Функционировании При Одновременном Охвате Противоположных Понятий.

— А это чье?

— Не помню. А ведь похоже на правду?

— Не похоже.

— Почему?

— Ну, вот скажем, ты просыпаешься голодный в три часа ночи и лезешь в холодильник

— а он пустой. И что ты тогда будешь делать со своим развитым интеллектом?

Крыса немного подумал и расхохотался. Я позвал Джея и заказал пива с жареным картофелем. Потом достал пакет с пластинкой и вручил Крысе.

— Это что такое?

— Подарок ко дню рождения.

— Он у меня через месяц.

— Через месяц меня уже не будет.

Не выпуская из рук пакета, Крыса задумался.

— Да?.. Жалко, что тебя не будет. — Он открыл пакет и некоторое время смотрел на пластинку. — Бетховен. Концерт для фортепиано с оркестром номер три. Глен Гульд, Леонард Бернстайн. Хм-м-м… Я этого не слышал. А ты?

— Я тоже.

— Ну спасибо… Вообще говоря, я очень рад.

Глава 17

Я искал ее три дня. Девчонку, которая дала мне пластинку Бич Бойз. Зайдя в административный отдел школы, я попросил список выпускников и нашел ее телефонный номер. Но позвонить по нему не удалось, автомат ответил, что номер более недействителен. Я обратился в справочную — телефонистка пять минут искала ее имя, после чего сказала, что такого имени в ее книгах нет. «Такого Имени» — это мне понравилось. Я поблагодарил и повесил трубку.

На следующий день я звонил бывшим одноклассникам и спрашивал, не знают ли они что-нибудь про нее. Никто ничего не знал, а большинство и вовсе не помнило о ее существовании. Последний из них сказал, что не желает со мной разговаривать, и повесил трубку. Даже не знаю, почему.

На третий день я еще раз сходил в школу и узнал, куда она поступила после выпуска. Это был захудалый женский вуз где-то на окраине, отделение английского языка. Я позвонил туда, представившись агентом по сбыту салатной приправы Маккормик: мол, девушка нужна мне для анкетного исследования, не могли бы вы сообщить ее адрес и телефон? Извините, конечно, но дело крайне важное. Поищем, — ответили мне, — перезвоните минут через пятнадцать. Я выпил банку пива и перезвонил. Мне сообщили, что в марте этого года она подала на отчисление. По болезни. А что за болезнь? — Она уже поправилась? — Салат может кушать? — Совсем ушла, не в академку? — на все эти вопросы ответов я не получил.

— Меня и старый адрес устроит, — сказал я, — может вы поищете? Старый адрес нашли — это оказался пансион недалеко от вуза. Я позвонил туда. Ответил, судя по голосу, комендант. Съехала весной, куда не знаю, — буркнул он и бросил трубку. Как будто хотел сказать: «И знать не желаю».

Так порвалась последняя ниточка, связывавшая меня с ней.

Я вернулся домой, открыл банку пива и стал в одиночестве слушать «Девушек Калифорнии».

Глава 18

Зазвонил телефон.

Я полудремал в плетеном кресле с раскрытой книгой. Только что прошел короткий ливень — деревья в саду все вымокли. После дождя задул сырой, пахнущий морем южный ветер. Задрожали листья растений в горшках на веранде, а за ними задрожали шторы.

— Алло, — послышался женский голос. Это прозвучало так, как если бы кто-то ставил хрупкий стакан на кособокий стол. — Помнишь меня? Прежде, чем ответить, я изобразил легкое раздумье.

— Как пластинки? Продаются?

— Да не очень… Кризис… Пластинки никто не слушает.

— Ага.

Она побарабанила ногтями по трубке.

— Пока нашла твой телефон, чуть с ума не сошла.

— Да?..

— В «Джей'з баре» спросила. А бармен спросил у твоего друга. Высокий такой и странный немножко. Мольера читал.

— Понятно.

Молчание.

— Все спрашивали, куда ты делся. Неделю не приходишь, так они уже думают: может, заболел?

— Даже не знал, что меня так любят…

— Ты на меня сердишься?

— Почему?

— Я тебе гадостей наговорила. Хотела извиниться.

— Насчет меня не беспокойся. Но если тебя это так волнует, то не покормить ли нам в парке голубей?

Она вздохнула, и я услышал, как щелкнула зажигалка. На заднем плане пел Боб Дилан

— «Нэшвилл Скайлайн». Наверное, звонок был из магазина.

— Да дело вообще не в тебе. Просто я не должна была так говорить, — сказала она скороговоркой.

— А ты к себе строга!

— Ну, стараюсь, по крайней мере.

Она помолчала.

— Сегодня мы можем встретиться?

— Давай.

— «Джей'з бар», восемь вечера.

— Хорошо.

— Я просто… попала в переплет.

— Понимаю.

— Спасибо.

Она повесила трубку.

Глава 19

Мне двадцать один год. Говорить об этом можно долго.

Еще достаточно молод, но раньше был моложе. Если это не нравится, можно лишь дождаться воскресного утра и прыгнуть с крыши Эмпайр Стэйт Билдинг.

В одном старом фильме про Великую Депрессию я слышал такую шутку:

«Когда я прохожу под Эмпайр Стэйт Билдинг, то всегда открываю зонтик. Люди сверху так и сыпятся.»

Мне двадцать один, и, по меньшей мере, помирать я пока не собираюсь. Спать же мне доводилось с тремя девчонками.

Первая училась со мной в одном классе. Нам было по семнадцать лет, и мы уверовали, что любим друг друга. Где-нибудь в темных зарослях она сбрасывала с себя коричневые туфли, белые носки, светло-зеленое платье и смешные трусы, явно не по размеру. Потом, чуть поколебавшись — часы. После чего мы сливались с ней в объятии на воскресном номере «Асахи Симбун».

Через какую-то пару месяцев после окончания школы мы внезапно расстались. Причину забыл — такая была причина, что и не вспомнить. С тех пор не встречался с ней ни разу. Иногда вспоминаю, когда не спится — и все.

Вторая девчонка хипповала. Шестнадцатилетняя, без гроша в кармане, без крыши над головой и к тому же плоскогрудая — она при этом обладала умными и красивыми глазами. Я встретил ее у станции метро «Синдзюку», когда там бурлила мощная демонстрация, парализовавшая весь транспорт вокруг.

— Будешь тут торчать, полиция заберет, — сказал я ей. Она сидела на корточках в перекрытом турникете и читала спортивную газету, выуженную из мусорного ящика.

— Ну и что, — сказала она. — Там кормят зато.

— Ой, худо тебе будет!

— Привыкну!

Я закурил и угостил ее тоже. От слезоточивого газа щипало в глазах.

— Ты ела сегодня?

— Утром…

— Слушай, я тебя накормлю. Пошли к выходу.

— Чего это ты будешь меня кормить?

— Ну… — Я не знал, что ответить, но выволок ее из турникета и повел по перекрытой улице в сторону Мэдзиро[7].

Эта до крайности неразговорчивая девица жила в моей квартире с неделю. Каждый день она просыпалась к обеду, что-то ела, курила, листала книжки, пялилась в телевизор и иногда без видимой охоты занималась со мной сексом. Все, что у нее было — это белая холщовая сумка, а в ней толстая ветровка, две майки, джинсы, три пары грязных трусов и коробка тампонов.

— Ты откуда? — спросил я ее как-то.

— Да ты не знаешь, — только и ответила она.

В один прекрасный день я вернулся из магазина с мешком продуктов — а ее и след простыл. И ее белой сумки тоже. И еще кое-чего. На столе лежала горстка мелочи, пачка сигарет и моя свежевыстиранная футболка. А еще записка, нацарапанная на клочке бумаги. Из одного слова: «противный». Боюсь, про меня.

С третьей своей подружкой, студенткой французского отделения, я познакомился в университетской библиотеке. На весенних каникулах следующего года она повесилась в хилом лесочке сбоку от теннисного корта. Труп обнаружили лишь с началом следующего семестра, а до того он целых две недели болтался на ветру. Теперь, когда темнеет, к лесочку никто не подходит.

Глава 20

Она сидела, как неприкаянная, за стойкой «Джей'з бара» и болтала соломинкой в стакане джинджер-эля, гоняя по дну остатки льда.

— Уже думала, не придешь, — сказала она с каким-то облегчением, когда я сел рядом.

— Как не прийти, раз обещал? Дела задержали!

— Какие дела?

— Обувь. Я чистил обувь.

— Вот эту, что ли? — Она подозрительно покосилась на мои кеды.

— Да нет, отцовскую обувь! У нас в семье традиция. Дети непременно должны чистить отцу ботинки.

— Почему?

— Ну… Ботинки — это ведь некий символ! Представь: отец, как приговоренный, каждый вечер в восемь возвращается домой. Я чищу ему ботинки и со спокойной совестью иду пить пиво.

— Хорошая традиция…

— Да?

— Ну конечно! Отца ведь надо уважать.

— Я очень уважаю. За то, что у него только две ноги.

Она прыснула.

— У тебя замечательная семья.

— Да уж… Если забыть про деньги, то такая замечательная, что прослезиться можно.

Она все возила соломинкой по дну стакана.

— Но у меня-то семья была гораздо беднее, чем у тебя…

— Откуда ты знаешь?

— По запаху. Богатый чует богатого, а бедный — бедного.

Джей принес бутылку пива, и я наполнил свой стакан.

— Где твои родители живут?

— Не хочу говорить.

— Почему?

— Приличные люди не любят другим рассказывать, что у них дома творится.

— А ты приличный человек?

Она думала секунд пятнадцать.

— Хотелось бы им быть. Если серьезно. А кому не хотелось бы?

— Нет, ты все-таки расскажи.

— Зачем?

— Во-первых, тебе все равно надо об этом кому-нибудь рассказать, а во-вторых, я никому не проболтаюсь.

Она улыбнулась, закурила и три раза выпустила дым, молча глядя на древесные разводы, тянущиеся по стойке.

— Отец умер пять лет назад от опухоли в мозгу. Целых два года мучился, просто ужас.

Мы на него все деньги истратили, начисто. Вдобавок вымотались до того, что семья развалилась. Хотя это обычное дело.

Я кивнул.

— А мать?

— Живет где-то. На Новый Год открытки присылает.

— Не любишь ты ее, похоже?

— Похоже…

— А братья, сестры?

— Одна сестра. Мы близнецы.

— И где она?

— За тридцать тысяч световых лет отсюда.

Сказав это, она нервно засмеялась и уложила свой стакан набок.

— И чего это я про семью гадости говорю? Даже тоскливо становится.

— Да ничего особенного. У каждого есть что-нибудь этакое.

— И у тебя есть?

— И у меня. Бывает, обниму любимую игрушку — и плачу…

— А какая у тебя любимая игрушка?

— Крем для бритья.

Тут она засмеялась уже веселее. Как не смеялась, наверное, уже несколько лет.

— Слушай, — сказал я, — что ты пьешь какой-то лимонад? У тебя сухой закон?

— Хм, вообще-то я сегодня не собиралась… Ну да ладно!

— Так что ты будешь?

— Белое вино, только похолоднее.

Я подозвал Джея и заказал еще пива и белого вина.

— Скажи, а как себя чувствуешь, когда у тебя есть близнец?

— Странное ощущение. Одинаковое лицо, одинаковый интеллектуальный индекс, одинаковый размер лифчика… Надоедает это.

— Вас часто путали?

— Часто. До восьми лет. Потом у меня стало девять пальцев, и нас больше никто не путал.

Сосредоточенно и аккуратно, как пианистка перед концертом, она положила рядышком обе руки. Я взял левую, поднес к свету и внимательно рассмотрел. Маленькая рука, прохладная, как стакан коктейля. Четыре пальца на ней смотрелись красиво и совершенно естественно — как будто их и было четыре с самого рождения. Такая естественность казалась чудом. По крайней мере, шесть пальцев выглядели бы гораздо менее убедительно.

— В восемь лет я сунула мизинец в мотор пылесоса. Оторвало тут же.

— А где он теперь?

— Кто?

— Мизинец.

— Не помню. — Она засмеялась. — Такого вопроса мне еще не задавали, ты первый.

— А это беспокоит, когда мизинца нет?

— Если перчатки надеваю — беспокоит.

— И все?

Она покачала головой:

— Нельзя сказать, что совсем не беспокоит. Но не больше, чем других беспокоит толстая шея или волосы на ногах. Я кивнул.

— А чем ты занимаешься? — спросила она.

— В университете учусь. В Токио.

— На каникулы приехал?

— Ага.

— И что ты изучаешь?

— Биологию. Животных люблю.

— Я тоже люблю.

Допив остатки пива, я взял горсть картофельных чипсов.

— А вот знаешь… В Бхагалпуре был знаменитый леопард — за три года он съел триста пятьдесят индусов.

— Неужели?

— Далее: английский полковник Джим Корбетт по прозвищу «Гроза леопардов» за восемь лет застрелил, считая этого, сто двадцать пять леопардов и тигров. А ты все равно будешь любить животных?

Она потушила сигарету, отпила вина и восхищенно посмотрела на меня:

— Нет, ты оригинал!

Глава 21

Пару недель спустя после смерти моей третьей подруги я читал «Ведьму» Жюля

Мишле[8]. Великолепная книга. Там был такой пассаж:

«Верховный судья Реми Лоренский отправил на костер восемьсот ведьм и очень гордился своей политикой устрашения. Один раз он сказал: «Я славен своей справедливостью настолько, что шестнадцать схваченных на днях пленниц удавились сами, не дожидаясь палача».»

«Я славен своей справедливостью»… Просто потрясающе!

Глава 22

Зазвонил телефон.

Мне было не оторваться от важного занятия: я освежал специальным лосьоном лицо, докрасна обожженное солнцем в бассейне. Лишь на десятом звонке я смахнул с лица ватные узоры в решеточку, поднялся со стула и взял трубку.

— Здравствуй, это я.

— Привет.

— Ты что сейчас делал?

— Ничего.

Все лицо горело; я вытер его висевшим на шее полотенцем.

— Спасибо за вчерашний вечер. Давно так не отдыхала.

— Это хорошо.

— М-м-м… Ты тушенку любишь?

— Люблю.

— Я тут ее много наготовила, мне столько и за неделю не съесть. Поможешь?

— Чего б не помочь?

— Тогда через час приходи. Если опоздаешь, выкину все в помойное ведро. Понял?

— Ага.

— Просто я ждать не люблю.

Она сказала это и бросила трубку, не дав мне даже раскрыть рта. Я повалился на диван и минут десять глядел в потолок, слушая хит-парад, который передавали по радио. Потом чисто выбрился под горячим душем. Надел рубашку и бермудские шорты, только что из химчистки. Вечер стоял замечательный. Я проехался вдоль морского берега, любуясь закатом, а перед самым выездом на шоссе купил две бутылки холодного вина и пачку сигарет.

* * *

Пока она освобождала стол и расставляла на нем безупречно белую посуду, я откупорил бутылку при помощи фруктового ножа. Комната была полна горячим, влажным паром от тушенки.

— Даже не думала, что будет так жарко. Просто ад какой-то…

— В аду жарче.

— Ты что, там был?

— Люди рассказывают. Когда там становится до того жарко, что крыша едет, то тебя переводят в место попрохладнее. Чуть отойдешь — и опять в пекло.

— Как в сауне.

— Именно. Но есть и такие, которых обратно не посылают, потому что они уже чокнулись.

— И что с ними делают?

— Отправляют в рай. Чтобы они там белили стены. В раю ведь как — стены должны быть идеально белые. Чуть какое пятнышко, уже непорядок. Это ведь рай! Вот они и белят их с утра до вечера, портят себе бронхи.

Больше она не задавала никаких вопросов. Я тщательно выбрал кусочки пробки, плававшие в бутылке и разлил вино по стаканам.

— Холодное вино — горячее сердце, — сказала она, когда мы чокнулись.

— Это откуда?

— Из рекламы. Холодное вино — горячее сердце. Не видел?

— Нет.

— Телевизор не смотришь?

— Редко. Раньше часто смотрел. Больше всего нравилось кино про Лэсси. Пока самая первая собака играла.

— Ну да, ты ведь животных любишь.

— Ага.

— Если б у меня время было, я бы с утра до вечера смотрела. Все подряд. Вот, скажем, вчера показывали диспут между биологом и химиком. Не видел?

— Нет.

Она отпила вина и покачала головой, как бы вспоминая.

— Там было про Пастера. Он обладал силой научной интуиции.

— Силой Научной Интуиции?

— Ну, короче… Обычно ученые рассуждают так: A равно B, а B равно C — значит, A равно C. Что и требовалось доказать. Правильно? Я кивнул.

— А Пастер был не такой. У него в голове только и было, что A равно C. Безо всяких доказательств. Его правоту доказала история. Он за свою жизнь сделал несчетное множество ценнейших открытий.

— Ну да, прививки от оспы…

Она поставила стакан на стол и посмотрела на меня с негодованием.

— Прививки от оспы — это Дженнер! Как ты в университет-то поступил?

— А, вспомнил: антитела! И низкотемпературная стерилизация.

— Правильно.

Она рассмеялась с каким-то торжеством, не показывая зубов. Допила вино и налила себе еще.

— В диспуте эту способность называли научной интуицией. У тебя такая есть?

— Практически нет.

— А если бы была?

— Ну, наверное, пригодилась бы для чего-нибудь. Например, когда с девчонкой спишь, могла бы понадобиться.

Она засмеялась и ушла на кухню, вернувшись оттуда с кастрюлей тушенки, миской салата и нарезанной булкой. Из широко раскрытого окна повеяло, наконец, прохладой. Мы принялись не спеша ужинать под пластинку. Она задавала вопросы — в основном про университет и про жизнь в Токио. Разговор был не самый содержательный. Про эксперименты на кошках («Мы их не убиваем, ты что! Это психологические опыты!», — врал я, за два месяца умертвивший тридцать шесть кошек и котят), про демонстрации и забастовки… Был показан зуб, сломанный полицейским.

— А отомстить ему ты не хочешь? — спросила она.

— Вот еще…

— А почему? Я на твоем месте отыскала бы его и все зубы повыбивала молотком.

— Во-первых, я — это я. Во-вторых, все уже закончено. А в третьих, у них там все рожи одинаковые — как я его найду?

— Выходит, и смысла нет?

— Какого смысла?

— Что тебе зуб выбили?

— Выходит, что нет.

Она издала стон разочарования и отправила в рот кусок тушенки.

* * *

После кофе мы помыли с ней посуду на тесной кухне, вернулись к столу и закурили под Манхэттэнский Джазовый Квинтет.

На ней были просторные шорты и рубашка из тонкой ткани, сквозь которую отчетливо проглядывали соски. Вдобавок наши ноги несколько раз сталкивались под столом — каждый раз я понемногу краснел.

— Как ужин? Понравился?

— Очень.

Она слегка закусила нижнюю губу.

— Почему ты сам ничего не говоришь, пока тебя не спросят?

— Да как-то… Привычка… Вечно забываю сказать самое важное.

— Можно дать тебе совет?

— Давай.

— Избавляться надо от такой привычки. Она может тебе дорого стоить.

— Да, наверное. Но это как машина со свалки: что-нибудь одно выправишь, сразу другое в глаза кидается.

Она рассмеялась и поставила другую пластинку — теперь запел Марвин Гэй. Стрелки часов подходили к восьми.

— А ботинки что — сегодня можно не чистить?

— Перед сном почищу. Вместе с зубами.

Продолжая разговаривать, она поставила на стол худенькие локти, поудобнее положила на руки подбородок и уставилась на меня. Это нервировало. Чтобы отвести глаза, я закуривал, несколько раз с фальшивым интересом устремлял взгляд в окно — но, наверное, становился от этого только смешнее.

— Вот теперь можно и поверить, — сказала она.

— Во что?

— В то, что ты тогда ничего со мной не делал.

— Почему ты так думаешь?

— Рассказать?

— Не надо.

— Так и знала. — Она усмехнулась, налила мне вина и вдруг посмотрела в темноту за окном, как будто что-то вспомнив. — Я иногда вот о чем думаю: хорошо было бы жить, никому не мешая! Как по-твоему, это возможно?

— Даже не знаю…

— Ну вот скажи: я тебе не мешаю?

— Абсолютно.

— Я имею в виду: сейчас.

— Ну да, сейчас.

Она тихонько протянула руку через стол, взяла мою и, подержав ее некоторое время, отпустила.

— Завтра уезжаю.

— Куда?

— Еще не решила. Хочу куда-нибудь, где тихо и прохладно. На недельку.

Я кивнул.

— Как вернусь, позвоню.

* * *

Ведя машину домой, я вдруг вспомнил свое первое свидание с девчонкой. Это было семь лет назад. От начала свидания и до его конца я как будто задавал ей один и тот же вопрос: «Тебе не скучно?».

Мы смотрели с ней кино с Элвисом Пресли в главной роли. Там была песня с такими словами:

Мы были в ссоре, И я послал письмо. Просил прощенья, Но не дошло оно.

Пришло обратно, Пришло назад. Неточен адрес, Неверен адресат…

Время течет слишком быстро.

Глава 23

Третья девчонка, с которой я спал, называла мой пенис «raison d'etre». «Оправдание бытия».

* * *

Когда-то я подумывал написать небольшое эссе про человеческие raison d'etre. Написать не написал, но в процессе обдумывания завел себе замечательную привычку — все на свете переводить в численный эквивалент. Эта привычка не отпускала меня месяцев восемь. Когда я ехал в электричке, то пересчитывал пассажиров. Когда шел по лестнице — считал ступеньки. А когда совсем нечем было заняться, измерял себе пульс. Согласно записям, за это время, а именно с пятнадцатого августа 1969 года по третье апреля следующего, я посетил 358 лекций, совершил 54 половых акта и выкурил 6921 сигарету. Я всерьез полагал тогда, что подобные численные эквиваленты о чем-то поведают людям. А коль скоро существует это «что-то», о чем они поведают, то со всей очевидностью существую и я! Оказалось однако, что в действительности людям нет никакого дела до числа сигарет, которые я выкурил, или количества ступенек, на которые я поднялся. Им нет дела даже до размеров моего пениса. Так я потерял из виду свои raison d'etre и остался один-одинешенек.

* * *

Узнав о ее смерти, я выкурил 6922-ю сигарету.

Глава 24

В этот вечер Крыса не выпил ни капли пива, что было тревожным знаком. Вместо пива он заглотнул в один присест пять порций виски со льдом.

Мы убивали время за игрой в пинбол[9], который примостился в полутемном дальнем углу. За известное количество мелочи эта хреновина предоставляет вам известное количество убитого времени. Крыса, однако, ко всему относился серьезно. Так что две мои победы в шести играх были едва ли не чудом.

— Эй, чего с тобой случилось-то?

— Ничего, — отвечал Крыса.

* * *

Вернувшись к стойке, мы выпили — я пива, он виски. Затем принялись слушать одну за другой пластинки из музыкального автомата, все подряд — молча, не обмениваясь ни словом. «Everyday people», «Woodstock», «Spirit in the sky», «Hey there, lonely girl»…

— У меня к тебе просьба, — сказал Крыса.

— Какая?

— Да встретиться кое с кем…

— С женщиной?

Чуть помявшись, он кивнул.

— А почему просьба ко мне?

— Кого же мне еще просить? — сказал Крыса скороговоркой и отхлебнул от шестой порции. — Костюм и галстук у тебя есть?

— Есть. Только…

— Тогда завтра в два. Слушай, а бабы, они вообще что едят?

— Подметки от ботинок.

— Да ну тебя…

Глава 25

Любимым лакомством Крысы были свежеиспеченные оладьи. Он накладывал их сразу по нескольку в глубокую тарелку, разрезал ножом на четыре части и выливал сверху бутылку кока-колы.

Когда я впервые попал к Крысе домой, он как раз поглощал это неаппетитное блюдо за столом, выставленным на воздух, под ласковые лучи майского солнца.

— Такая жратва хороша тем, — объяснил он мне, — что объединяет свойства еды и питья.

В обширном, густом саду собирались птицы всевозможных видов и расцветок. Они усердно клевали попкорн, в изобилии рассыпанный на лужайке.

Глава 26

Хочу рассказать о своей третьей подружке.

Рассказывать про людей, которых больше нет, всегда трудно. А про женщин, которые умерли в молодости, еще труднее. Они ведь навсегда остались молодыми… А мы, оставшиеся жить, стареем. Каждый год, каждый месяц и каждый день. Мне иногда кажется, что я старею каждый час. И что самое страшное, так оно и есть.

* * *

Она была отнюдь не красавица. Хотя что это за выражение: «отнюдь не красавица»? Правильнее будет сказать так: «Она не была красавицей в той мере, в какой ей подобало бы быть».

У меня есть только одна ее фотография. На обороте подписано: «август 1963 г.». Год, когда продырявили голову президенту Кеннеди. Морская дамба в каком-то дачном месте — она сидит и натянуто улыбается. Коротко постриженные волосы в стиле Джин Себерг[10] (хотя, признаться, мне эта прическа больше напоминала Аушвиц), и длинное платье в красную клетку. Во всем этом есть известная неуклюжесть, но красоты она не загораживает. Той красоты, которая пробивает сердце до самых потаенных уголков. Приоткрытые губы. Миниатюрный, слегка вздернутый нос. На широком лбу непринужденная челка, явно собственной работы. Чуть припухшие щеки, и на одной — едва заметный след от прыщика…

На фотографии ей четырнадцать. Самый красивый момент в ее жизни, уместившейся в двадцать один год. Можно только гадать, куда потом все это ушло. По какой причине, с какой целью… Я не знаю. И никто не знает.

* * *

«Я поступила в университет, чтобы получить небесное откровение», — сказала она как-то раз на полном серьезе. Дело было в четвертом часу, мы лежали голые в постели. Я поинтересовался, что это за штука — небесное откровение. «Разве это можно объяснить?» — сказала она. И чуть позже добавила: «Это спускается с неба, как крылья ангелов.»

Я попытался вообразить крылья ангелов, спускающиеся с неба прямо в университетский двор. Издалека они напоминали бумажные салфетки.

* * *

Почему она умерла, не ясно никому. Мне сдается даже, что она и сама этого толком не понимала.

Глава 27

Мне снился неприятный сон.

Я был большой черной птицей и летел над джунглями, направляясь к западу. На моих крыльях налипли черные сгустки крови из глубокой раны. Западный склон неба затягивали зловещие черные облака. Поблизости чувствовался запах мелкого дождя. Снов я давно не видел. Потребовалось время, чтобы понять: это сон. Вскочив с кровати и смыв под душем противный пот, я позавтракал тостами и яблочным соком. От табака и пива в горле першило, точно туда напихали старой ваты. Покидав посуду в мойку, я извлек из гардероба легкий коричневато-зеленый костюм, идеально отглаженную рубашку и черный галстук, отнес все это в гостиную и уселся там перед кондиционером.

В телевизионных новостях торжественно обещали самый жаркий день за все лето. Я выключил телевизор, сходил в комнату к брату, выудил несколько книг из огромной горы и завалился с ними на диван.

Два года назад мой старший брат без объявления причин умотал в Америку, оставив после себя кучу книг и одну подругу. Иногда я с ней обедал. Она говорила, что мы с братом очень похожи.

— В чем? — спрашивал я удивленно.

— Во всем, — отвечала она.

Может, оно и в самом деле так. Думаю, дело здесь в ботинках, которые мы по очереди чистили десять с лишним лет.

Часы показали двенадцать. С отвращением думая о жаре, я завязал галстук и надел пиджак.

Времени была уйма, а занятий ноль. Я не спеша проехался по городу на машине. Мой неказистый, долговязый город протягивался от моря к горам. Речка, теннисный корт, поле для гольфа, вереница просторных особняков, стена, еще раз стена, несколько аккуратных ресторанчиков и лавочек, старая библиотека, заросшее ослинником поле и парк с обезьянними клетками. Город не менялся.

Я покружил по извилистой загородной дороге и спустился по речному берегу к морю. Недалеко от устья вылез из машины, чтобы помочить ноги. На теннисном корте перекидывались мячиком две загорелых девушки в белых кепках и темных очках. Солнце, перевалив зенит, зажарило вдруг еще нещаднее — а они все махали себе ракетками, и пот с них разлетался по всему корту.

Поглядев на них минут пять, я вернулся в машину, откинулся в кресле и закрыл глаза. Шум волн перемешивался со звуками ударов по мячику. Прикатился слабенький южный ветерок, принес запах моря и горячего асфальта. Я вспомнил далекое лето. Тепло девичьей кожи, старый рок-н-ролл, рубашка на пуговицах, только что из стирки, сигаретный дым в раздевалке бассейна, робкие предчувствия… Сладкий сон, который, казалось, будет повторяться вечно. Но как-то раз лето наступило (в каком же году?) — а сон взял, да и не вернулся.

Ровно в два я остановился перед «Джей'з баром». Крыса сидел на дорожном ограждении и читал Казанзакиса — «Последнее искушение Христа».

— А где подруга? — спросил я.

Крыса молча захлопнул книгу, влез в машину и надел темные очки.

— Не будет подруги.

— Как не будет?

— А вот так.

Я вздохнул, развязал галстук, кинул его вместе с пиджаком на заднее сидение и закурил.

— И что, мы поедем куда-нибудь?

— В зоопарк.

— Ну, хорошо…

Глава 28

Расскажу теперь о своем городе. О городе, где я родился, вырос и первый раз спал с девчонкой.

Спереди море, сзади горы, сбоку огромный порт. Городишко крохотный. Когда, возвращаясь из порта, выруливаешь на шоссе, даже закуривать нет смысла. Не успеешь чиркнуть спичкой, как уже приехал.

Население семьдесят тысяч с небольшим. Цифра пятилетней давности, но с того времени едва ли поменялась. Средняя семья живет в двухэтажном доме с садом, имеет автомобиль, иногда два.

Цифры эти выдумал не я — их оглашает статистический отдел мэрии в конце финансового года. Особенно мне нравится насчет двухэтажных домов. Крыса жил в трехэтажном доме с оранжереей на крыше. В отлого вырытом подземном гараже его TR-3[11] дружески соседствовал с отцовским Мерседесом. И удивительное дело: если где-нибудь в доме и была домашняя атмосфера, то это в гараже. При его величине он мог бы служить ангаром для маленького самолета. Гараж был весь заставлен телевизорами и холодильниками, столами и диванами, сервантами и стереосистемами — устаревшими или просто надоевшими. Мы провели там немало приятных часов за пивом.

Про отца Крысы я не знаю почти ничего. И не видел его ни разу. Когда я спрашивал Крысу об отце, он со всей определенностью отвечал: «Гораздо старше меня, и при этом мужик».

По слухам, отец Крысы когда-то давно, еще до войны, был небогат. Перед самой войной он тяжкими трудами заполучил химико-фармацевтический завод и занялся продажей мази от насекомых. Эффективность ее была еще не доказана — но линия фронта двигалась на юг, и мазь начала продаваться столь же стремительно. По окончании войны он побросал свою мазь в кладовые и стал продавать подозрительные питательные препараты — а после войны в Корее переключился на бытовые моющие средства. Причем поговаривали, что ингредиенты везде оставались одинаковыми. Очень может быть.

Двадцать пять лет назад трупы японских солдат, густо покрытые мазью от насекомых, лежали штабелями по джунглям Новой Гвинеи. А сегодня в каждом сортире — средство для прочистки труб, все той же торговой марки.

Вот так отец у Крысы и разбогател.

Конечно, среди моих приятелей был также выходец из бедной семьи. Отец у него работал водителем городского автобуса. Бывают, наверное, и богатые водители автобусов — но отец моего приятеля относился к бедным. Родители в этом доме постоянно отсутствовали, поэтому я частенько наведывался к приятелю в гости. Отец у него в это время крутил баранку, либо сидел на ипподроме, а мать целыми днями где-то подрабатывала.

Парень этот учился со мной в одном классе, хотя повод подружиться выпал не сразу. Как-то на перемене я справлял малую нужду, и он пристроился рядом. Завершив дело молча и одновременно, мы вместе мыли руки.

— А у меня кое-что есть! — сказал он, вытирая руки о штаны. — Хочешь посмотреть?

Вытащив из бумажника фотокарточку, он протянул мне. Голая женщина, раскорячившись, втыкала в себя пивную бутылку.

— Классно, да?

— Класснее некуда!

— Приходи ко мне домой. У меня есть такие, что вообще закачаешься.

Так мы с ним и подружились.

В нашем городе живут разные люди. За восемнадцать лет я научился здесь многим вещам. Город пустил в моем сердце такие крепкие корни, что почти все воспоминания связаны с ним. Но в ту весну, когда я поступил в университет и покинул свой город, в глубине души моей было облегчение.

Теперь, приезжая в город на летние и весенние каникулы, я только и делаю, что пью пиво.

Глава 29

Целую неделю Крыса ходил, как в воду опущенный. То ли приближавшаяся осень была тому виной, то ли та самая девчонка… Ни слова он не говорил на эту тему.

Когда Крыса подолгу не появлялся, я приставал к Джею:

— Слушай, а что такое с Крысой стряслось, как ты думаешь?

— Да я и сам толком не пойму… Может, просто лето кончается?

С приближением осени Крыса всегда впадал в депрессию. Он сидел за стойкой, тупо уткнувшись в книгу, а когда я пытался с ним заговаривать, отвечал односложно и без настроения. Когда на сумеречной улице свежел ветер и еле заметно начинало пахнуть осенью, он ни с того ни с сего забывал о пиве, принимался хлестать виски со льдом, без конца кидал деньги в музыкальный автомат, терзал пинбол, покуда машина не отказывалась с ним играть — и всем этим заставлял Джея нервничать.

— У него, наверное, такое чувство, будто его оставляют позади, — сказал Джей. — Я его понимаю.

— Как это?

— Ну, все разъезжаются — кто работать, кто обратно в университет… Ты ведь тоже?

— Да, я тоже.

— Ну вот, видишь…

Я кивнул.

— А девчонка эта?

— Чуть времени пройдет, и забудется. Помяни мое слово.

— Что же там у них такое произошло?

— Кто ж их знает…

Джей принялся за прерванную работу. Я больше ничего не спрашивал. Кинул мелочи в музыкальный автомат, выбрал несколько песен и вернулся за стойку, к своему пиву. Минут через десять передо мной опять появился Джей.

— Слушай, а Крыса с тобой ни о чем не говорил?

— Нет.

— Странно.

— Почему?

Джей задумался, протирая стакан.

— Ему обязательно надо с тобой посоветоваться.

— Ну, так что же он?

— Это непросто. Боится, что ты его на смех поднимешь.

— Да не буду я его на смех поднимать!

— Но выглядит это именно так. Причем уже давно. Ты хороший парень, но — как бы это сказать — некоторые вещи почему-то считаешь суетой, недостойной внимания. Хотя я не хочу сказать ничего плохого.

— Это понятно.

— Все-таки я на двадцать лет тебя старше, и много чего повидал за эти годы. Поэтому отношусь к вам, как…

— Как бабушка?

— Да.

Я чуть не подавился пивом от смеха.

— Ладно, попробую с ним сам поговорить.

— Давай, это будет правильно.

Джей потушил сигарету и вернулся к работе. Я решил вымыть руки. Из зеркала в умывалке на меня смотрело мое отражение. Вернувшись, я выпил еще одну бутылку, чтобы отделаться от неприятного ощущения.

Глава 30

Было время, когда все хотели выглядеть крутыми.

Незадолго до окончания школы я решил вести себя так, чтобы наружу выходило не более половины моих сокровенных мыслей. Зачем я так решил, уже не помню — но выполнял это строго в течение нескольких лет. А потом вдруг обнаружил, что и вовсе разучился выражать словами более половины того, что думаю. Каким образом это связано с крутостью, мне не совсем понятно. По-английски это называется cool, «холодный» — в этом смысле меня можно сравнить со старым холодильником, который не размораживали целый год.

Я барахтаюсь в болоте времени и продолжаю писать эти строки, подстегивая засыпающее сознание пивом и табаком. По нескольку раз принимаю горячий душ, дважды в день бреюсь и без конца слушаю старые пластинки. Вот и сейчас у меня за спиной поют давно забытые Питер, Пол и Мэри:

«Don't think twice, it's all right.»

Глава 31

На следующий день я договорился с Крысой встретиться в бассейне одного из отелей на окраине города. Лето шло к концу, к тому же добираться туда было неудобно — поэтому народу в бассейне собралось немного, человек десять. Половину их составляли американцы, остановившиеся в отеле — вместо того, чтобы плавать, они самозабвенно загорали. Отель был выстроен в стиле аристократического особняка. По его роскошному двору, сплошь покрытому лужайками, тянулись розовые кусты, отделявшие бассейн от основного здания. Они взбегали на невысокий холм, с которого хорошо было видно море, а также бухта и город.

Мы с Крысой несколько раз сплавали наперегонки в 25-метровом бассейне, потом уселись рядом в шезлонгах и открыли холодную колу. Отдышавшись, я затянулся сигаретой. Крыса тем временем умиротворенно глядел, как в бассейне плавает молодая американочка.

По безоблачному небу пронеслись несколько реактивных самолетов, оставив за собой белые, будто замороженные следы.

— Такое впечатление, — сказал Крыса, глядя вверх, — что, когда мы были маленькие, самолетов летало больше. Причем, в основном летали американские — двухфюзеляжные, с пропеллерами.

— P-38?

— Нет, транспортные. Огромные, куда там P-38… Одно время летали очень низко, можно было всю военную маркировку разглядеть. Еще помню DC-6, DC-7, а один раз видел «Сэйбер»!

— Ну, это давно…

— Да, при Эйзенхауэре. Тогда еще к нам в гавань крейсер зашел. В городе ступить было негде, кругом моряки. И патрули. Ты видел патрули?

— Ага.

— Теперь все куда-то пропало… Хотя это я не к тому, что мне военные нравятся.

Я кивнул.

— Но «Сэйбер» был классный самолет! Пока не начал напалм сбрасывать. Ты когда-нибудь видел, как сбрасывают напалм?

— Видел, в фильмах про войну.

— Люди, они чего только не напридумывают! Хотя это они выдумали здорово. Кто знает, может лет десять пройдет — и по напалму будет ностальгия. Я рассмеялся и достал вторую сигарету.

— Любишь самолеты, да?

— Когда-то хотел летчиком стать. Потом глаза испортил и раздумал.

— Понятно…

— Небо люблю. Сколько угодно могу на него смотреть — не надоедает. А когда не хочу, то просто не смотрю.

Крыса замолчал минут на пять, а потом вдруг заговорил:

— Иногда становится невмоготу. Осознавать, что ты богатый, и все такое… Бывает, хочется убежать. Понимаешь?

— Как это «убежать»? — удивился я. — Хотя… Если тебе и вправду так хочется, возьми да убеги.

— Наверное, это было бы лучше всего. Уехать в какой-нибудь незнакомый город, начать все с нуля… Разве плохо?

— Что, и университет бросишь?

— Да я его уже бросил. Никакой нет охоты возвращаться.

Глаза Крысы, спрятанные за темными очками, продолжали следить за плывущей девушкой.

— А почему бросил?

— Ну… Надоело потому что. Хоть и старался сначала. Так сильно, что самому теперь не верится. До всех мне было дело — не меньше, чем до себя. Даже полицейские меня из-за этого били. Но приходит время, когда каждый возвращается на свое место. Только мне некуда вернуться. Знаешь, есть такая игра — все вокруг стульев бегают, потом садятся — а одному стула не хватает.

— И что ты теперь собираешься делать?

В раздумье Крыса вытер полотенцем ноги.

— Думаю повесть написать. Ты как на это смотришь?

— Ну, возьми да напиши.

Крыса кивнул.

— А какую повесть?

— Хорошую. По моим стандартам. Я ведь себя талантом не считаю… Но, по крайней мере, смысл писательства я вижу в том, чтобы самому чему-то научиться. Правильно?

— Правильно.

— Писать надо для себя… Или, скажем, для цикад.

— Для цикад?

— Ага.

Крыса потеребил висевшую у него на голой груди полудолларовую монету с портретом президента Кеннеди.

— Несколько лет назад я с одной девчонкой ездил в Нару[12]. Был ужасно жаркий день, и мы с ней часа три шли между холмов. Если нам кто и попадался, то только птицы, взлетавшие с пронзительными криками, да певчие цикады, трещавшие под ногами, когда мы шли по меже. И больше никого. Просто было очень жарко.

Мы устали и присели на пологом склоне, опушившемся мягкой травой. Понежились на ветерке и вытерли пот. Под склоном пролегал глубокий ров, а за ним — густо поросший лесом древний курган, будто выступающий из воды остров. Императорская могила. Ты ее видел когда-нибудь?

Я кивнул.

— И тогда я подумал: для чего же сделана такая громадина? Конечно, в любой могиле есть смысл. Все когда-нибудь умрут — и это как напоминание. Но здесь было как-то чересчур. Огромные размеры иногда меняют суть вещей до неузнаваемости. Фактически, это было вообще непохоже на могилу. Это была гора. Во рву плавали лягушки и ряска, а ограда вокруг заросла паутиной.

Я молча глядел на курган и вслушивался в ветер, идущий со стороны рва. И то, что я тогда почувствовал, не описать никакими словами. Даже нет, я не почувствовал — меня как будто завернули во что-то. Целиком и полностью. Ощущение было такое, словно цикады, лягушки, пауки, ветер — буквально все — превратилось в единое целое и течет через Космос!

Крыса допил свою колу, уже без газа.

— И вот, когда я собираюсь что-то написать, я всегда вспоминаю этот летний день и этот поросший лесом курган. И думаю, как здорово было бы написать что-нибудь для цикад, пауков и лягушек, для зеленой травы и ветра…

Крыса умолк, заложил руки за голову и уставился в небо.

— Ну… И ты пробовал уже что-нибудь написать?

— Нет. Ни единой строчки.

— Ни единой?

— Вы — соль земли…

— Что?

— Если же соль потеряет силу, то чем сделаешь ее соленой?[13]

Так Сказал Крыса.

Небо к вечеру заволокло тучами. Перейдя из бассейна в маленький гостиничный бар, мы пили там холодное пиво под итальянские песни в обработке Мантовани. В широком окне светились портовые огни.

— Так что там у тебя с подругой-то? — спросил я, решившись.

Тыльной стороной ладони Крыса вытер с губ пивную пену и в раздумье уставился в потолок.

— Вообще говоря, я не собирался тебе про это рассказывать. Так все по-дурацки…

— Но ведь ты хотел со мной поговорить?

— Хотел. Но вечерок подумал — и расхотел. В мире есть вещи, которых нам все равно не изменить.

— Например?

— Например, больные зубы. В один прекрасный день у тебя вдруг появляется зубная боль и не проходит, как бы тебя кто ни утешал. И тогда ты злишься на самого себя. А потом начинаешь дико злиться на других за то, что они сами на себя не злятся. Понимаешь?

— Отчасти, — сказал я. — Но если хорошо подумать, условия у всех одинаковые. Мы все попутчики в неисправном самолете. Конечно, есть везучие, а есть невезучие. Есть крутые, а есть немощные. Есть богатые, а есть бедные. Но все равно ни у кого нет такой силы, чтобы из ряда вон. Все одинаковы. Те, у которых что-то есть, дрожат в страхе это потерять — а те, у кого ничего нет, переживают, что так и не появится. Все равны. И тому, кто успел это подметить, стоит попробовать хоть чуточку стать сильнее. Хотя бы просто прикинуться, понимаешь? На самом-то деле сильных людей нигде нет — есть только те, которые делают вид.

— Можно вопрос?

Я кивнул.

— Ты на самом деле в это веришь?

— Да.

На какое-то время Крыса замолчал, уставясь в стакан с пивом. Потом сказал очень серьезно:

— И не будешь говорить, что пошутил?..

* * *

Я отвез Крысу домой и по дороге обратно заскочил в Джей'з бар.

— Поговорили?

— Поговорили.

— Ну и слава богу, — сказал Джей и поставил передо мной блюдце жареного картофеля.

Глава 32

Дерек Хартфильд — несмотря на огромное количество своих произведений — крайне редко говорил о жизни, мечте или любви прямым текстом. В своей полуавто-биографической, относительно серьезной книге «Полтора витка вокруг радуги» (1937) — серьезной в смысле отсутствия инопланетян или монстров — Хартфильд сбивает читателя с толку иронией и цинизмом, шуткой и парадоксом, чтобы потом в нескольких скупых словах выразить сокровенное.

«На самой святой из всех святых книг в моей комнате — на телефонном справочнике — я клянусь говорить только правду. Жизнь — пуста. Но известное спасение, конечно, есть. Нельзя сказать, что жизнь пуста изначально. Для того, чтобы сделать ее напрочь пустой, требуются колоссальные усилия, изнурительная борьба. Здесь не место излагать, как именно протекает эта борьба, какими именно способами мы обращаем нашу жизнь в ничто — это выйдет слишком долго. Если кому-то непременно надо это узнать, то пусть он почитает Ромена Ролана — «Жан Кристофф». Там все есть.»

Почему «Жан Кристофф» так привлекал Хартфильда, понять несложно. Этот неимоверно длинный роман описывает жизнь человека от рождения до смерти, в строгой хронологической последовательности. Хартфильд придерживался убеждения, что роман должен служить носителем информации, таким же, как графики или диаграммы — и достоверность этой информации прямо пропорциональна ее объему. «Войну и Мир» Толстого он обычно критиковал. Не за объем, конечно — а за недостаточно выраженную Идею Космоса. Из-за этого изъяна впечатление от романа становилось у Хартфильда дробным и искаженным. Выражение «Идея Космоса» в его употреблении звучало обычно как «бесплодие».

Своей любимой книгой он называл «Фламандского пса»[14]. «Неужели вы думаете, — говорил он, — что собака может умереть ради картины?»

Во время одного интервью репортер спросил Хартфильда:

— Герой вашей книги Уорд погибает два раза на Марсе и один раз на Венере. Разве здесь нет противоречия?

На что Хартфильд ответил:

— А вы разве знаете, как течет время в космическом пространстве?

— Нет, — сказал репортер. — Но таких вещей не знает никто!

— Так какой же смысл писать о том, что знают все?

* * *

Среди работ Хартфильда есть рассказ «Марсианские колодцы» — вещь для него необычная, во многом предвосхитившая появление Рэя Брэдбери. Читал я ее очень давно и в деталях не помню. Изложу здесь только сюжетную линию.

По поверхности Марса разбросано неимоверное множество бездонных колодцев. Известно, что колодцы выкопаны марсианами много десятков тысяч лет назад — но самое интересное то, что они аккуратнейшим образом обходят подземные реки. Зачем марсиане их строили, никому не ясно. Собственно говоря, никаких других памятников, кроме колодцев, от марсиан не осталось. Ни письменности, ни жилищ, ни посуды, ни железа, ни могил, ни ракет, ни городов, ни торговых автоматов. Даже раковин не осталось. Одни колодцы. Земные ученые не могут решить, называть ли это цивилизацией — а между тем колодцы сработаны на совесть, ни один кирпич за десятки тысяч лет не выпал. Конечно, в колодцы спускались искатели приключений и исследователи. Но колодцы были так глубоки, а боковые туннели так длинны, что веревки всегда не хватало и приходилось выбираться обратно. А из тех, кто спустился без веревки, не вернулся никто. И вот однажды в колодец спустился молодой парень, космический бродяга. Он устал от грандиозности космоса и хотел погибнуть незаметно для других. Колодец по мере спуска стал казаться ему все уютнее, а тело мягко наполнялось необъяснимой силой. На глубине около километра он обнаружил подходящий туннель и углубился в него. Бесцельно, но настойчиво все шел он и шел по изгибавшемуся коридору. Часы его остановились, ощущение времени пропало. Может, прошло два часа, а может, двое суток. Он не чувствовал ни голода, ни усталости, а диковинная сила по-прежнему переполняла его. Вдруг он увидел солнечный свет. Туннель связывал два колодца — поднявшись, он снова очутился наверху. Присел на краешек, чтобы оглядеть бескрайнюю пустыню и нависшее над ней солнце. Что-то было не так. В запахе ветра, в солнце… Оно стояло высоко, но выглядело заходящим — огромный оранжевый ком.

— Через двести пятьдесят тысяч лет солнце погаснет! — прошептал ему ветер. — Щелк!

— и выключилось. Двести пятьдесят тысяч лет — совсем немного. Не обращай на меня внимания, я просто ветер. Если хочешь, зови меня «марсианин». Звучит неплохо. Хотя для меня слова не имеют смысла…

— Но ведь ты говоришь?!

— Я? Это ты говоришь! Я только подсказываю тебе.

— А что случилось с солнцем?

— Оно состарилось. Скоро умрет. Мы здесь бессильны — что ты, что я.

— Почему так быстро?

— Нет, не быстро. Пока ты шел через колодец, прошло полтора миллиарда лет. Время летит, как стрела — у вас ведь так говорят? Колодец, в который ты спустился, прорыт вдоль искривленного времени. Мы можем путешествовать по нему. От зарождения Вселенной — и до ее конца. Поэтому для нас нет ни рождения, ни смерти. Только Ветер.

— Ответь мне на один вопрос.

— С удовольствием.

— Чему ты учился?

Ветер захохотал, и весь воздух мелко затрясся. А потом поверхность Марса снова окутала вечная тишина. Парень достал из кармана пистолет, приложил дулом к виску и нажал на спусковой крючок.

Глава 33

Зазвонил телефон.

— Я вернулась, — сказала она.

— Давай встретимся.

— Сегодня можешь?

— Конечно.

— В пять часов у входа в YWCA[15].

— Что ты там делаешь?

— Беру уроки французского.

— Уроки французского?!

— Oui[16].

Положив трубку, я принял душ и выпил пива. Не успел допить, как водопадом обрушился проливной дождь.

Когда я добрался до места, ливень прекратился — но выходившие из дверей девушки подозрительно глядели на небо, то раскрывая зонтики, то закрывая их обратно. Я остановил машину напротив входа, заглушил мотор и закурил. По обоим бокам от дверей стояли почерневшие от дождя столбы — как могильные плиты в пустыне. Рядом с грязноватым, мрачным зданием YWCA располагалась новая дешевенькая постройка, сдающаяся по частям разным фирмам. На крыше висел огромный щит с рекламой холодильника.

Малокровная, лет тридцати женщина в переднике, весело ссутулясь, открывала его дверцу — так, что я мог видеть содержимое.

В морозильнике был лед, литровая упаковка ванильного мороженого и коробка креветок. Секцией ниже хранились яйца, масло, сыр «камамбер» и бескостная ветчина. В третьей секции лежала рыба и куриные окорочка, а в самом нижнем отделении — помидоры, огурцы, спаржа и грейпфруты. Дверные отсеки содержали по три больших бутылки кока-колы и пива, а кроме того — пакет молока.

В ожидании ее выхода я облокотился на руль и размышлял, в каком порядке я все бы это слопал. По любому выходило, что мороженое в меня уже не влезло бы. А отсутствие приправ было и вовсе смерти подобно.

Она появилась в начале шестого, одетая в розовую рубашку с короткими рукавами и белую мини-юбку. Волосы были собраны сзади в пучок. За неделю ей будто прибавилось года три — виной тому могла быть прическа, а может очки, которых раньше на ней не было.

— Что за ливень! — сказала она, усаживаясь в машину и нервно оправляя юбку.

— Промокла?

— Немножко.

Я достал с заднего сидения пляжное полотенце, забытое там после бассейна, и подал ей.

Она вытерла им лицо, волосы — и вернула мне.

— Я тут недалеко кофе пила, когда полило. Просто наводнение какое-то!

— Зато чуть прохладнее стало.

— Да уж…

Она высунула руку в окно, определяя температуру. Между нами что-то было не так.

Что-то разладилось по сравнению с последней встречей.

— Как съездила? — спросил я.

— Да никуда я не ездила. Я тебе наврала.

— Зачем?

— Потом расскажу.

Глава 34

Иногда случается, что я вру.

Последний раз это было в прошлом году.

Врать я очень не люблю. Ложь и молчание — два тяжких греха, которые особенно буйно разрослись в современном человеческом обществе. Мы действительно много лжем — или молчим.

Но с другой стороны, если бы мы круглый год говорили — причем, только правду и ничего кроме правды — то как знать, может, правда и потеряла бы всю свою ценность…

* * *

Осенью прошлого года мы с моей подругой забрались в постель, а потом ужасно проголодались.

— Еда какая-нибудь есть? — спросил я.

— Сейчас поищу, — ответила она.

Как была голая, она открыла холодильник, нашла там старую булку, сделала на скорую руку сэндвичи с колбасой и листьями салата, приготовила кофе и принесла все это мне. Дело было в октябре, ночи стояли прохладные. Когда она залезла обратно в постель, то была окоченевшей, как банка консервированного лосося.

— Жаль, горчицы не оказалось…

— Первый класс!

Завернувшись в одеяло и уплетая сэндвичи, мы смотрели с ней по телевизору старый фильм, «Мост на реке Квай»[17].

В самом конце, когда мост взорвали, она издала стон.

— Зачем же они его строили, старались? — и она ткнула пальцем в Алека Гиннесса, остолбеневшего в своем недоумении.

— Это был для них вопрос чести.

— Хм, — с набитым ртом она на некоторое время задумалась о человеческой чести. Так было всегда — что там делалось у нее в голове, я даже вообразить не мог.

— Слушай, а ты меня любишь?

— Конечно.

— И жениться хочешь?

— Что, прямо сейчас?

— Когда-нибудь… Попозже.

— Хочу, конечно.

— Ты мне такого не говорил, пока я сама не спросила.

— Ну, забыл сказать…

— А детей ты сколько хочешь?

— Троих.

— Мальчиков или девочек?

— Двух девочек и мальчика.

Она проглотила кофе с остатками сэндвича и внимательно всмотрелась в мое лицо.

— Врун!

Так она сказала.

Хотя это было и не совсем верно. Покривил душой я только в одном.

Глава 35

Зайдя в маленький ресторан недалеко от порта и слегка перекусив, мы заказали «Блади Мери» и бурбон.

— Хочешь узнать правду? — спросила она.

— А вот в прошлом году я анатомировал корову, — сказал я.

— И что?

— Вскрыл ей живот. В желудке оказался ком травы. Я сложил эту траву в полиэтиленовый пакет, принес домой и вывалил на стол. И потом, всякий раз, когда случалась неприятность, смотрел на этот травяной ком и думал: «И зачем это, интересно, корова снова и снова пережевывает вот эту жалкую, противную массу?»

Она усмехнулась, поджала губы и посмотрела на меня.

— Поняла. Ничего не буду говорить.

Я кивнул.

— Только одну вещь хочу спросить. Можно?

— Давай.

— Почему люди умирают?

— Потому что идет эволюция. У отдельных особей нет энергии, которая ей нужна, поэтому она осуществляется через смену поколений. Хотя это не более, чем одна из теорий.

— Она что, и сейчас идет, эта эволюция?

— Понемножку.

— А почему она идет?

— Тут тоже много разных мнений. С определенностью можно утверждать лишь одно: эволюционирует сам Космос. Имеет ли здесь место какая-то направленность или стремление к чему-то — вопрос отдельный. Космос эволюционирует, а мы — не более, чем часть этого процесса.

Я отставил виски, закурил и добавил:

— А откуда для этого берется энергия, никто не знает.

— Никто?

— Никто.

Она разглядывала белую скатерть, гоняя кончиком пальца лед в стакане.

— А вот я умру, пройдет сто лет — и никто про меня не вспомнит.

— Скорее всего, — сказал я.

* * *

Выйдя из ресторана, мы окунулись в удивительно ясные сумерки и побрели вдоль тихих портовых складов. Она шла рядом со мной, я мог различить запах ее волос. Ветер, перебиравший листья ив, мягко напоминал о кончающемся лете. Пройдя немного, она взяла мою руку в свою — в ту, на которой было пять пальцев.

— Когда тебе обратно в Токио?

— На той неделе. Экзамен…

Молчание.

— Зимой я приеду снова. На рождество. У меня день рождения 24 декабря.

Она кивнула, будто думая о чем-то своем. Потом спросила:

— Ты Козерог?

— Да. А ты?

— Я тоже. 10 января.

— Знак почему-то не самый благоприятный. Иисус Христос тоже Козерог.

— Ага…

Она перехватила мою руку поудобнее.

— Кажется, я буду без тебя скучать.

— Но ведь мы еще встретимся…

Она не отвечала.

Склады тянулись один другого ветше; между кирпичами прилепился скользкий темно-зеленый мох. Высокие, темные окна закрывали массивные решетки; на покрытых ржавчиной дверях висели таблички торговых фирм. Вдруг сильно запахло морем, и склады кончились. Кончилась и ивовая аллея — казалось, деревья выпали, как больные зубы. Мы перешли железнодорожную колею, поросшую травой, уселись на каменных ступенях заброшенного мола и стали смотреть на море.

Перед нами горела огнями доков верфь. От нее отходило неказистое греческое судно — разгруженное, с поднявшейся ватерлинией. Белую краску на его борту изъел красной ржавчиной морской ветер, а бока обросли ракушками, как струпьями. Довольно долго мы глядели на море, небо и корабли, не роняя ни слова. Вечерний ветер с моря колыхал траву, а сумерки медленно превращались в бледную ночь. Над доками замигали звезды.

После долгого молчания она сжала левую руку в кулак, и несколько раз нервно ударила ей по ладони правой. Потом подавленно уставилась на покрасневшую ладонь.

— Всех ненавижу, — произнесла она одиноко.

— И меня?

— Извини, — она смутилась, взяла себя в руки и положила ладонь обратно на колено. — Ты не такой.

— Не настолько, да?

Она кивнула со слабым подобием улыбки и мелко дрожащими руками поднесла огонь к сигарете. Дым хотел окутать ее волосы, но его унес ветер и развеял в темноте.

— Когда я сижу одна, то слышу разных людей, которые со мной заговаривают. Одних я знаю, других нет… Отец, мать, школьные учителя — разные люди. Я кивнул.

— И говорят всякую гадость. Хотим, чтобы ты умерла, и так далее. Или вообще грязь какую-нибудь…

— Какую?

— Не хочу говорить.

Сделав две затяжки, она погасила сигарету кожаной сандалией и легонько надавила на глаза кончиками пальцев.

— Как ты думаешь, я больна?

— Даже не знаю, — покачал я в растерянности головой. — Но если это беспокоит, то лучше врачу показаться.

— Да ладно. Не обращай внимания.

Она закурила вторую сигарету. Потом попыталась рассмеяться, но смех у нее вышел неважный.

— Я тебе первому про это рассказала.

Я взял ее за руку. Рука продолжала мелко дрожать. Между пальцами выступили капли холодного пота.

— А врать-то очень не хотелось на самом деле…

— Я понимаю.

Мы снова замолчали и тихо сидели под звук мелких волн, ударявшихся о мол. Так долго сидели, что и не вспомнить, сколько.

Когда я заметил, что она плачет, то провел пальцем по ее мокрой от слез щеке и обнял за плечи.

Я давно уже не помнил, как пахнет лето. Я соскучился по запаху морской воды и далеким паровым свисткам, по прикосновению девичьей кожи и лимонному аромату волос, по дуновению сумеречного ветра и робким надеждам — соскучился по летнему сну. Однако теперь все было иначе, чем раньше. Все отличия маленькие — а в целом непоправимые. Совсем как калька, навсегда соскользнувшая с оригинала.

Глава 36

Чтобы дойти до ее дома, нам потребовалось полчаса.

Вечер стоял замечательный. Поплакав, она чудесным образом повеселела. По пути к ее дому мы заходили во все магазины подряд и покупали всякую дребедень. Мы купили земляничную зубную пасту, цветастое пляжное полотенце, несколько датских мозаичных панно, шестицветный набор шариковых ручек и, таща все это в гору, иногда останавливались, чтобы оглянуться на порт.

— А машину ты так и бросил?

— Потом заберу.

— А завтра утром не поздно?

— Да без разницы!

Остаток пути мы проделали, не торопясь.

— Не хочу сегодня оставаться одна, — сказала она, обращаясь к булыжникам мостовой.

Я кивнул.

— Только ты ведь тогда ботинки почистить не сможешь?

— Ничего, пусть сам иногда чистит.

— Интересно, почистит или нет?

— А как же? Он у меня человек долга!

* * *

Ночь была тихая.

Медленно ворочаясь, она уткнулась носом в мое правое плечо.

— Холодно.

— Как это «холодно»? Тридцать градусов!

— Не знаю. Холодно, и все.

Я подобрал сброшенное к ногам одеяло и укутал ее по плечи. Она вся тряслась мелкой дрожью.

— Плохо себя чувствуешь?

Она мотнула головой:

— Мне страшно.

— Страшно чего?

— Всего. А тебе не страшно?

— Абсолютно.

Она помолчала — будто взвешивая мой ответ на ладони.

— Хочешь секса?

— Угу.

— Извини. Сегодня нельзя.

Я молча кивнул, не выпуская ее из объятий.

— Мне только что операцию сделали.

— Аборт?

— Да.

Она ослабила руку, которой обнимала меня за спину, и кончиком пальца начертила несколько кружочков у меня на плече.

— Странно… Ничего не помню.

— Да?..

— Это я про того парня. Совершенно забыла. Даже лица не вспомнить.

Я погладил ее по волосам.

— А казалось, что влюбилась. Правда, недолго. Ты когда-нибудь влюблялся?

— Ага.

— И лицо помнишь?

Я попытался вспомнить лица трех своих девчонок. Удивительное дело — отчетливо не вспоминалось ни одно.

— Нет, — сказал я.

— Странно, правда? Интересно, почему?

— Наверное, так удобнее.

Не поднимая головы с моей голой груди, она покивала.

— Слушай, если тебе очень хочется, может, мы это как-нибудь по-другому?..

— Не надо. Ничего страшного.

— Правда?

— Угу.

Она снова обняла меня покрепче. Ее сосок ощущался у меня под ложечкой. До смерти захотелось пива.

— Как несколько лет назад пошло все наперекосяк — так и до сих пор.

— «Несколько» — это сколько?

— Двенадцать. Или тринадцать. С тех пор, как отец заболел. Из того времени больше ничего и не помню. Одна сплошная гадость. Все время у меня злой ветер над головой.

— Ветер меняет направление.

— Ты правда так думаешь?

— Ну, он же должен его когда-нибудь менять!

На какое-то время она замолчала — как пустыня, вобравшая в свой сухой песок все мои слова и оставившая меня с одной горечью во рту.

— Я несколько раз пыталась начать думать так же. Но никак не получалось. И влюбиться пробовала, и просто стать терпеливее. Не получается — и все тут… Больше ни о чем не говоря, мы лежали с ней в обнимку. Ее голова была у меня на груди, а губы касались моего соска. Она долго не шевелилась — как будто уснула. Она молчала долго. Очень долго. Я то дремал, то смотрел в темный потолок.

— Мама…

Она сказала это шепотом, как будто ей что-то приснилось. Она спала.

Глава 37

Привет, как дела? Говорит радио «Эн-И-Би», программа «Попс по заявкам». Снова пришел субботний вечер. Два часа — и уйма отличной музыки. Кстати, лето вот-вот кончится. Как оно вам? Хорошо вы его провели?

Сегодня, перед тем, как поставить первую пластинку, я познакомлю вас с одним письмом, которое мы недавно получили. Зачитываю.

«Здравствуйте.

Я каждую неделю с удовольствием слушаю вашу передачу. Мне даже не верится, что осенью исполнится три года моей больничной жизни. Время и вправду летит быстро. Конечно, из окна моей кондиционированной палаты мне мало что видно, и смена времен года для меня не имеет особого значения — но когда уходит один сезон и приходит другой, мое сердце радостно бьется.

Мне семнадцать лет, а я не могу ни читать, ни смотреть телевизор, ни гулять — не могу даже перевернуться в своей кровати. Так я провела три года. Письмо это пишет за меня моя старшая сестра, которая все время рядом. Чтобы ухаживать за мной, она бросила университет. Конечно, я очень ей благодарна. За три года, проведенных в постели, я поняла одну вещь: даже в самой жалкой ситуации можно чему-то научиться. Именно поэтому стоит жить дальше — хотя бы понемножку.

Моя болезнь — это болезнь спинного мозга. Ужасно тяжелая. Правда, есть вероятность выздоровления. Три процента… Такова статистика выздоровлений при подобных болезнях — мне сказал это мой доктор, замечательный человек. По его словам, мне легче выздороветь, чем новенькому питчеру обыграть Гигантов[18] с разгромным счетом, но немножко труднее, чем просто выиграть.

Временами, когда я думаю, что никогда не выздоровлю, мне становится очень страшно. Так страшно, что хочется звать на помощь. Пролежать всю жизнь камнем в кровати, глядя в потолок — без чтения, без прогулок на воздухе, без любви — пролежать так десятки лет, состариться здесь и тихо умереть — это невыносимо. Иногда я просыпаюсь среди ночи и будто слышу, как тает мой позвоночник. А может, он и в самом деле тает? Но хватит о грустном. Как мне по сотне раз в день советует моя сестра, я буду стараться думать только о хорошем. А ночью постараюсь спать как следует. Потому что плохие мысли обычно лезут мне в голову ночью.

Из окна больницы виден порт. Я представляю, что каждое утро встаю с кровати, иду к порту и всей грудью вдыхаю запах моря… Если бы я смогла это сделать — хотя бы раз, мне хватило бы одного раза — то я, может быть, поняла бы, почему мир так устроен. Мне так кажется. А если бы я хоть чуть-чуть это поняла — то, возможно, смогла бы терпеть свою неподвижность хоть до самой смерти.

До свидания. Всего доброго.»

Без подписи.

Я получил это письмо вчера в четвертом часу. Прочитал его в нашем буфете, пока пил кофе. А вечером, после работы, пошел в порт и посмотрел оттуда в сторону гор. Раз из твоей больницы виден порт, то значит, и из порта должна быть видна твоя больница, правильно? И в самом деле, я увидел множество огоньков. Конечно, было непонятно, который из них горит в твоей палате. Одни огоньки горели в небогатых домах, другие — в роскошных особняках. Светились также огоньки в гостиницах, в школах, в конторах… Я подумал: как много самых разных людей! Такое чувство посетило меня впервые. И когда я об этом подумал, у меня вдруг выкатилась слеза. А ведь я очень давно не плакал. Не то, чтобы я плакал из сочувствия к тебе, нет. Я хочу сказать кое-что другое. И скажу это только один раз, так что слушай хорошенько.

Я Вас Всех Люблю!

Если ты по прошествии десяти лет еще будешь помнить эту передачу, пластинки, которые я ставил и меня самого — то вспомни слова, которые я только что сказал. Исполним заявку этой девушки. Элвис Пресли, «Удачи тебе, моя прелесть». А после того, как закончится песня, я снова на один час и пятьдесят минут стану собакоподобным комиком.

Спасибо за внимание.

Глава 38

В день моего отъезда в Токио я зашел в «Джей'з бар» — прямо с чемоданом. Бар еще не работал, но Джей пустил меня внутрь и налил пива.

— Сегодня уезжаю вечерним автобусом.

Чистивший картошку Джей покивал головой.

— Скучно будет без тебя. И обезьян разогнать придется, — сказал он, ткнув пальцем в гравюру над стойкой. — А Крыса точно будет скучать.

— Ага.

— В Токио, наверное, весело?

— Да везде одинаково.

— Пожалуй… Я из нашего города последний раз уезжал в год Токийской олимпиады.

— Любишь свой город?

— Ты ж сам сказал: везде одинаково.

— Точно.

— Хотя подумываю через несколько лет в Китай съездить. А то ведь ни разу не был.

Корабли в порту увижу — и сразу вот такие мысли в голове.

— У меня дядя в Китае умер.

— Да?.. Там много народу полегло. А все равно все братья.

Джей угостил меня еще пивом. Он даже поджарил картошки и дал мне ее с собой в пакетике.

— Спасибо.

— На здоровье. Такое настроение… Растут все быстро — оглянуться не успеваешь.

Когда я с тобой познакомился, ты еще в школе учился.

Я со смехом кивнул и попрощался.

— Будь здоров, — сказал Джей.

* * *

«26 августа», — гласил календарь на стене бара. Внизу же размещался афоризм:

«Отдающий без сожаления всегда получает».

Купив билет, я сел на скамейку и долго, пока не подошел автобус, смотрел на огни города. С приближением ночи огни начали гаснуть. В конце концов остались только уличные фонари и неоновая реклама. Ветер с моря принес еле слышный паровой гудок.

По обеим сторонам от входа в автобус стояли два кондуктора, проверявшие билеты.

Поглядев в мой, один сказал: «Место двадцать один, чайна».

— Чайна?

— Ну да, 21-C. По первой букве. «Эй» — Америка, «Би» — Бразилия, «Си» — Чайна[19], «Ди» — Дания. Чтобы вот он не напутал.

Кондуктор показал на своего напарника, сверявшегося с таблицей посадочных мест. Кивнув, я забрался в автобус, сел на место 21-C и принялся за еще теплую жареную картошку.

Множество вещей проносится мимо нас — их никому не ухватить.

Так мы и живем.

Глава 39

На этом кончается моя история, но есть, конечно, и эпилог.

Мне исполнилось двадцать девять лет, а Крысе тридцать. Совсем немного. «Джей'з бар» перестроили, когда расширяли улицу-он превратился в необыкновенно аккуратное заведение. Тем не менее, Джей по-прежнему каждый день начищает ведро картошки, а завсегдатаи все так же потягивают пиво, ворча о том, насколько было лучше в старые времена.

Я женился и живу в Токио.

Когда на экраны выходит новый фильм Сэма Пекинпа[20], мы с женой идем в кинотеатр, а на обратном пути заходим в парк Хибия, чтобы выпить по две банки пива и покормить голубей попкорном. Из фильмов Сэма Пекинпа мне больше всего нравится «Принеси голову Альфредо Гарсиа», а моя жена предпочитает «Конвой». Из других фильмов я люблю «Пепел и алмаз»[21] — а жена любит «Сестру Джоанну». Когда долго живешь вместе, даже вкусы становятся похожи.

Счастлив ли я? Если вы спросите меня об этом, то мне ничего не останется, как ответить: да, наверное. В конце концов, мечта — она ведь так и выглядит. Крыса продолжает писать повести. Каждый год на Рождество он присылает мне по нескольку экземпляров. В прошлом году это была повесть про работающего в сумасшедшем доме повара, а в позапрошлом — история труппы комедиантов, написанная по мотивам «Братьев Карамазовых». В повестях Крысы по-прежнему нет сцен секса, и ни один персонаж не умирает.

На первой странице рукописи всегда написано: «С днем рожденья!»

и затем: «Счастливого Рождества!»

Я ведь родился 24 декабря.

Девушку с четырьмя пальцами на левой руке я больше ни разу не видел. Когда я зимой вернулся в город, она уволилась из магазина пластинок и съехала с квартиры. Людской водоворот и поток времени поглотили ее без следа.

Приезжая летом в свой город, я всегда прохожу той самой дорогой мимо складов, сажусь на каменные ступени мола и смотрю на море. Иногда мне кажется, что я готов заплакать — но слезы не идут. Такие дела.

Пластинка с «Девушками Калифорнии» так и стоит у меня в углу на полке. С наступлением лета я ее вынимаю и слушаю. А потом пью пиво и думаю про Калифорнию. Рядом с полкой пластинок стоит стол, и к нему пришпилен комок сухой травы, превратившийся в подобие мумии. Тот самый, из коровьего желудка. Фотография погибшей девушки с французского отделения затерялась где-то при переезде.

А «Бич Бойз» после долгого перерыва выпустили новую пластинку.

«Куда им всем до девушек Калифорнии…»

Глава 40

И последний раз о Дереке Хартфильде.

Хартфильд родился в 1909 году в небольшом городке штата Огайо. Вырос там же. Отец его был неразговорчивый телеграфист, а мать — маленькая толстушка, мастерица печь пирожные и гадать по звездам. Хартфильд-младший рос угрюмым ребенком и друзей не имел, проводя свободное время за чтением комиксов и бульварных журналов, либо за поеданием маминых пирожных. По окончании школы он начал было работать на городской почте, но очень скоро стезя романиста стала представляться ему единственно достойной. В 1930 году он продал за двадцать долларов рукопись своего пятого по счету рассказа «Странные сказки». В следующем году он писал по 70 тысяч слов в месяц, еще через год его производительность возросла до 100 тысяч, а накануне смерти составила 150 тысяч. Согласно легенде, каждые полгода он покупал новую пишущую машинку «Ремингтон». Произведения Хартфильда были по большей части приключенческого или фантастического характера. В этом плане очень показательны «Приключения Уорда» в сорока двух частях — самое популярное из его творений. На страницах этой серии Уорд три раза погибает, убивает пять тысяч врагов и покоряет триста семьдесят пять женщин, включая марсианок. Кое-что из этой серии можно прочитать в переводе. Очень многое Хартфильд ненавидел. Он ненавидел почту, школу, издательства, морковь, женщин, собак — столько всего, что и не перечислить. А любил только три вещи: огнестрельное оружие, кошек и пирожные, которые пекла его мать. У него была, наверное, лучшая в Штатах коллекция огнестрельного оружия — после киностудии Парамаунт и НИИ ФБР. В нее не входили разве только зенитные установки и противотанковые гранатометы. Зато входил предмет его гордости — револьвер 38-го калибра с инкрустированной жемчугом рукояткой и единственной пулей в барабане. «Когда-нибудь я всажу ее себе в лоб», — частенько говаривал Хартфильд.

Но в 1938 году, после смерти матери, он выехал в Нью-Йорк, поднялся на Эмпайр Стэйт Билдинг, прыгнул с крыши и расплющился, как лягушка.

На могильном камне, согласно завещанию, начертана цитата из Ницше:

«Дано ли нам постичь глубину ночи при свете дня?»

Еще раз о Хартфильде

(вместо послесловия)

Нельзя сказать, что я бы не начал писать сам, если бы не встреча с книгами Дерека Хартфильда. Но знаю одно: мой путь в этом случае был бы совершенно другим.

В старших классах школы я несколько раз покупал книги Хартфильда в мягкой обложке — их сдавали в букинистические магазины Кобэ иностранные моряки. Один экземпляр стоил 50 иен. Если бы дело происходило не в книжном магазине, то мне бы и в голову не пришло назвать эти эрзацы книгами. Аляповатые обложки, порыжевшие страницы… Они пересекали Тихий океан под подушками у матросов на каких-нибудь сухогрузах или эсминцах, чтобы потом явиться ко мне на стол.

* * *

Через несколько лет я сам пересек океан. Моя короткая поездка не имела других целей кроме посещения могилы Хартфильда. О ее местонахождении я узнал из письма Томаса Макклера — увлеченного (и притом единственного) исследователя его творчества. «Могилка маленькая, не больше каблучка. Смотри, не прогляди» — писал он мне. В Нью-Йорке я сел в огромный, гробоподобный автобус и в семь утра доехал до маленького городка в штате Огайо. Кроме меня, на этой остановке ни один пассажир не сошел. Я пересек поросшее травой поле и оказался на кладбище. Размерами оно могло потягаться с самим городом. Жаворонки над моей головой щебетали и чертили круги по воздуху.

Я искал могилу Хартфильда целый час — и нашел. Возложив на нее пыльные дикие розы, сорванные неподалеку, я молитвенно сложил руки, после чего присел и закурил. Под мягкими лучами майского солнца жизнь и смерть казались равнозначным благом. Я поднял лицо вверх, закрыл глаза — и несколько часов подряд слушал песню жаворонков. Именно оттуда тянется это повествование. А куда оно меня завело, я и сам не пойму. «В сравнении со сложностью Космоса, — пишет Хартфильд, — наш мир подобен мозгам дождевого червя».

Мне хочется, чтобы так оно и было.

ПИНБОЛ-1973

Если есть вход, то есть и выход. Так устроено почти все. Ящик для писем, пылесос, зоопарк, чайник… Но, конечно, существуют вещи, устроенные иначе. Например, мышеловка…

1969–1973

Слушать рассказы о незнакомых местах было моей болезненной страстью.

Лет десять назад я мог вцепиться в первого встречного и требовать отчета о его родном городе. Избытка людей, готовых добровольно выслушивать чужие речи, в те времена не наблюдалось — поэтому всякий, кто попадался мне под руку, вел свой рассказ прилежно и старательно. Бывало даже, что совершенно незнакомые мне люди где-то узнавали о таком чудаке и специально приходили что-нибудь рассказать.

Словно бросая камушки в пересохший колодец, они повествовали мне о самых разных вещах — и уходили, одинаково удовлетворенные. Одни говорили с умиротворением, другие — с раздражением. Одни строго по сути вопроса, а другие всю дорогу не пойми о чем. Бывали скучные рассказы, бывали грустные, слезливые — а иной раз случались дурацкие розыгрыши. Однако я всех выслушивал серьезно, как только мог.

Не знаю, в чем здесь причина, но каждый каждому — или, скажем так, каждый всему миру — отчаянно хочет что-то передать. Мне это напоминает стаю обезьян, засунутую в ящик из гофрированного картона. Вот я вынимаю такую обезьяну из ящика, бережно стираю с нее пыль, хлопаю по попе и выпускаю в чистое поле. Что с ними происходит потом, мне неизвестно. Не иначе, грызут где-нибудь свои желуди, покуда все не вымрут. Да и бог с ними, такая у них судьба.

Если откровенно, то работы во всем этом было много, а толку мало. Сейчас я думаю: объяви тогда кто-нибудь всемирный конкурс «Старательное выслушивание чужих речей» — я без сомнения вышел бы в победители. И получил бы награду. Например, коврик на кухню.

Среди моих собеседников один родился на Сатурне, а еще один — на Венере. Их рассказы произвели на меня глубокое впечатление. Начну с Сатурна.

— Там… Там дико холодно! — говорил со стоном мой собеседник. — Одна лишь мысль об этом, и к-крыша едет!

Он входил в политическую группировку, которая безраздельно господствовала в девятом корпусе университета. «Действия определяют идею, а не наоборот», — таков был их лозунг. Что же определяет действия, они никому не рассказывали. Кстати говоря, девятый корпус располагал водяным охлаждением, телефоном и горячей водой, а на втором этаже была даже музыкальная комната с коллекцией из двух тысяч пластинок. Просто рай — особенно в сравнении с восьмым корпусом, где вечно царила вонь, как в сортире какого-нибудь велодрома. Они каждое утро тщательно брились под горячей водой, всячески злоупотребляли телефонной халявой, а вечерами собирались и слушали пластинки — так, что под конец осени в полном составе зафанатели от классики.

Говорят, что в тот удивительно ясный ноябрьский день, когда в девятый корпус вломился третий маневренный отряд, там на полную громкость играл Вивальди — «L'Еstro Armonico». Трудно установить, в какой мере это соответствует истине. Одна из трогательных легенд шестьдесят девятого года.

Когда же я проползал под наспех выстроенной из диванов шаткой баррикадой, то слышал едва различимые звуки фортепианной сонаты Гайдна соль-минор. Мне вспоминался тогда дом моей подруги — к нему вела крутая дорога, поросшая камелиями. За баррикадой мне предлагался самый роскошный стул и теплое пиво в похищенной из медицинского училища мензурке.

— Еще гравитация сильная, — продолжался рассказ о Сатурне. — Один чувак жвачку выплюнул, попал себе по ноге и всю раздробил к чертям. П-просто ужас!

— Да-а-а… — произносил я, выдержав секунды две. К тому времени я освоил порядка трехсот самых разных способов поддакивания.

— А п-потом… Солнце такое, очень маленькое. Как будто в бейсболе мандарин летит вместо мячика. И оттого все время темно. — Следовал вздох.

— Чего ж вы все оттуда не улетите? — интересовался я. — Ведь есть же планеты получше?

— Сам не пойму. Наверное, потому что родина. Дело т-такое… Я вот тоже диплом получу — и домой, на Сатурн. Сделаю все к-как надо. Б-б-будет революция.

Думайте, что хотите, — а я люблю рассказы о далеких городах. Я коплю эти города, как медведь копит жир перед спячкой. Стоит закрыть глаза, и всплывают улицы, застраиваются домами, наполняются голосами людей. Эти люди далеко, и мне, скорее всего, никогда с ними не пересечься — но я способен ощутить податливые и вместе с тем прочные изгибы их жизней.

Наоко тоже несколько раз делилась со мной такими рассказами. В них я помню каждое слово.

— Как это назвать-то, даже не знаю…

Университетский вестибюль был залит солнцем. Наоко подпирала рукой щеку и неловко улыбалась, пока я терпеливо ждал продолжения. Она всегда говорила медленно, подыскивая правильные слова.

Мы сидели друг напротив друга, разделенные столом из красного пластика, на котором стоял бумажный стаканчик, полный окурков. Солнце, бившее в высокое окно, как на картине Рубенса, прочерчивало на столе четкую границу между светом и тенью. Моя правая рука была освещена, левая лежала в тени.

Вот так, двадцатилетними, мы встречали весну 1969 года. Вестибюль ломился от обилия первокурсников — все в новеньких ботиночках, все с конспектами в обнимку, у всех в головах свежие мозги. Возле нас постоянно кто-то на кого-то натыкался, возмущался, извинялся — и этому не было конца.

— В общем, что угодно, только не город, — заговорила она снова. — Скорее, станция на железной дороге, захудалая такая. Если в дождь проезжаешь, можно и не заметить.

Я кивнул. После этого мы с ней добрые полминуты бессмысленно разглядывали табачный дым, дрожащий на границе света и тени.

— А по платформе, от края до края, всегда собаки разгуливают. Бывают такие станции, знаешь?

Я опять кивнул.

— Как со станции выйдешь, попадаешь на маленькую площадь с круговым движением. Там еще автобусная остановка. И несколько магазинов… Такие, ну что ли, сонные магазины. Если пойдешь прямо, упрешься в парк. В парке стоит горка и качелей три штуки.

— А песочница?

— Песочница? — Она чуть подумала и утвердительно кивнула. — Тоже есть.

Мы снова замолчали. Я затушил докуренную сигарету о внутреннюю стенку стаканчика.

— Там жутко скучно. Даже непонятно, зачем строят такие скучные города.

— Бог может проявляться в разных ипостасях, — ляпнул я.

Она покачала головой и улыбнулась. Странно, что эта улыбка — такие часто бывают у примерных и успевающих студенток — запала мне в душу так надолго. Прямо Чеширский Кот из «Алисы» — сам исчез, а улыбка осталась.

И еще мне почему-то ужасно захотелось посмотреть на этих собак, фланирующих по платформе.

Четыре года спустя, в мае 1973 года, я один добрался до этой станции. Чтобы посмотреть на собак. Ради такого случая я побрился, повязал лежавший полгода без дела галстук и натянул сапоги из кордовской кожи.

Когда вылезаешь из пригородного поезда, составленного из двух грустно ржавеющих вагонов, первым делом в ноздри бьет ностальгический запах травы. Запах давнего пикника, приносимый майским ветром с той стороны времени. А если поднять голову и напрячь слух, то становятся слышны голоса жаворонков.

Я широко зевнул, сел на станционную лавочку и от скуки закурил. Чувство свежести, с которым я утром покинул свою квартиру, к этому моменту окончательно испарилось. Все на свете суть повторение уже бывшего — вот что я теперь чувствовал. Безграничное дежа вю — с каждым новым повторением все хуже и хуже.

Когда-то я жил в компании нескольких друзей — мы все спали вповалку. Ранним утром кто-то наступает тебе на голову. Ты слышишь: «Ой, извини». Чуть позже слышится журчание мочи. Не успеваешь уснуть, как все повторяется снова.

Я ослабил галстук, переместил сигарету в угол рта и потерся о бетонный пол подметками неразношенных сапог, чтобы не так давило ноги. Боль не была такой уж сильной — но из-за нее я словно разваливался на части.

Собак не наблюдалось.

Полный раздрай.

Такой вот распад на куски мне приходится испытывать довольно часто. Будто составляешь сразу две мозаики, фрагменты которых свалены в одну кучу. Когда это со мной бывает, я предпочитаю глотнуть виски и заснуть. Вот только утром приходится еще хуже. Все повторяется.

Когда я проснулся, по обе стороны от меня обнаружились две близняшки. Мне приходилось несколько раз иметь дело с близняшками — но такого, чтобы они находились по обе стороны от меня, еще не случалось. Уткнувшись носами в оба моих плеча, они сладко спали. Стояло ясное воскресное утро.

Немного спустя они практически синхронно проснулись, засуетились, надевая брошенные тут же джинсы и рубашки, — потом, ни слова не говоря, сварганили на кухне кофе, нажарили тостов, вынули масло из холодильника и разложили все это на столе. Процедура у них была хорошо отлажена. В окне виднелась сетка для гольфа; сидевшая на ней птица с неизвестным мне именем строчила свою песню, будто из пулемета.

— Вас как зовут-то? — спросил я. Голова раскалывалась от похмелья.

— А какая разница? — отозвалась та, что справа.

— Как зовут, так и зовут, — добавила та, что слева. — Понял?

— Понял, — сказал я.

Мы сидели за столом, жевали тосты и пили кофе. Кофе был отменным.

— А что, без имен трудно? — спросила одна.

— Ну, как-то…

Обе немножко подумали.

— Если уж тебе непременно надо нас как-нибудь называть, придумай сам, — предложила одна.

— Да, как тебе самому нравится.

Они всегда говорили по очереди. Так в радиопередачах проводят настройку стереозвучания. Голова у меня от этого заболела еще сильнее.

— Например? — спросил я.

— Право и Лево, — сказала одна.

— Вертикаль и Горизонталь, — сказала другая.

— Верх и Низ.

— Перед и Зад.

— Восток и Запад.

— Вход и Выход, — с трудом добавил я, не желая отставать. Переглянувшись, они довольно засмеялись.

Если есть вход, то есть и выход. Так устроено почти все. Ящик для писем, пылесос, зоопарк, чайник… Но, конечно, существуют вещи, устроенные иначе. Например, мышеловка.

Один раз я установил мышеловку у себя дома, под раковиной. Приманкой служила мятная жвачка. Ничего другого, достойного называться едой, в моей комнате не нашлось даже после долгих поисков. А жвачка нашлась в кармане зимнего пальто, вместе с половинкой билета в кинотеатр.

На третий день утром мышеловка сработала. В нее попалась молодая крыса, цвета свитера из кашмирской шерсти, какие кучами навалены в лондонских магазинах беспошлинной торговли. По людским меркам ей, наверное, было лет пятнадцать или шестнадцать. Трудный возраст. Огрызки жвачки валялись у нее под лапами.

Поймать-то я ее поймал, но не знал, что делать дальше. Умерла она к утру четвертого дня, так и не высвободив задней лапы, прищемленной проволокой. Глядя на нее, я вывел для себя один урок.

Все должно иметь как вход, так и выход. Обязательно.

Железнодорожная линия шла мимо холмов — неестественно прямая, будто ее провели по линейке. Вдали по ходу движения тускло зеленел смешанный лес, похожий на скатанные из обрывков бумаги шарики. Блестящие от солнца рельсы вдалеке сходились и терялись в зелени. Казалось, пейзаж будет вечно оставаться таким же, сколько ни иди. Это наводило тоску. Если так, то уж лучше метро.

Я закурил, потянулся и взглянул на небо. На небо я давно уже не глядел. В том смысле, что само это действие — глядеть на что либо без спешки — мною давно не предпринималось.

Небо было безоблачным, но его затянуло мутной непрозрачной вуалью, обычной для весны. Сквозь эту неподатливую вуаль тут и там старалась пробиться небесная голубизна. Солнечный свет беззвучно падал сквозь атмосферу мелкой пылью — и ложился на землю, не найдя, кого собою удивить.

Под тепловатым ветром свет подрагивал. Воздух перемещался неспешно, подобно стайкам птиц, перепархивающим с дерева на дерево. Ветер скатывался по отлогому зеленому косогору вдоль путей, перемахивал через рельсы и пронизывал лес, не шевеля ни листочка. Раздавалось одиночное «ку-ку», пролетало сквозь мягкие солнечные лучи и таяло на гребне далекой горы.

Вытянутые цепью холмы напоминали исполинских котов — они присели на корточки, пригрелись и задремали.

Ноги принялись ныть еще сильнее.

* * *

О колодцах.

Наоко приехала в это место, когда ей было двенадцать. В 1961 году, если по западному календарю. В год, когда Рики Нельсон спел «Хеллоу, Мэри Лу». В этой мирной зеленой долине тогда решительно ничего не могло приковать глаз. Несколько крестьянских домов, несколько огородов, речка, кишащая раками, колея железнодорожной ветки и наводящая зевоту станция. При доме, как правило, — сад с хурмой, в углу сада — выбеленный дождем сарай, готовый развалиться при первом прикосновении. На стене сарая, обращенной к станции, — жестяной щит с аляповатой рекламой туалетной бумаги или мыла. И все в таком духе. Даже собак не водилось! — говорила Наоко.

Дом, в котором она поселилась, был построен во время войны в Корее. Двухэтажный, в западном стиле, он не был особо велик — но для его широких и мощных столбов выбрали первосортное дерево, поэтому дом выглядел спокойно и уверенно. Снаружи он был выкрашен в три разных оттенка зеленого цвета. Под солнцем, ветром и дождем краски выцвели, и дом окончательно растворился в окружающем пейзаже. В широком саду было несколько деревьев и пруд. Среди деревьев находилась уютная восьмиугольная беседка, служившая также художественной мастерской; на ее эркерах висели кружевные занавески какого-то невразумительного цвета. У пруда буйно цвели нарциссы, и по утрам туда слетались пташки, желавшие искупаться.

Архитектором дома и первым его жильцом был пожилой художник, работавший в западной манере. Зимой перед приездом Наоко он умер от легочного осложнения. Значит, дело было в 1960 году — когда Бобби Ви спел «Резиновый мячик». Той зимой выпало неимоверное количество дождя. Здесь практически не случалось снега — вместо него шел жутко холодный дождь. Пронизывая землю, он покрывал ее сверху ледяной сыростью — а глубины питал сладкими грунтовыми водами.

В пяти минутах ходьбы от станции находился дом копателя колодцев. Он стоял в заболоченной низине у самой реки, так что летом его брали в осаду комары и лягушки. Копатель был пятидесятилетний чудаковатый мужик с тяжелым характером. Подлинный талант он имел лишь к рытью колодцев. Когда его просили выкопать колодец, он начинал ходить кругами по участку, где собирались копать, и ходил так несколько дней. Что-то тихо бубнил, тут и там зачерпывал рукой земли, нюхал… Отыскав, наконец, внушающую доверие точку, звал товарищей — и они под прямым углом вгрызались в землю.

Поэтому каждый в этой местности всегда мог напиться вкусной колодезной воды — холодной и такой чистой, что даже держащие стакан пальцы казались прозрачными. Поговаривали, что вода притекает сюда с Фудзи, когда там тают снега — но это, конечно, чушь. Слишком далеко.

Осенью, когда Наоко исполнилось семнадцать лет, копатель погиб под поездом. Винили непроглядный ливень, нетрезвое состояние и тугоухость. Тело искромсало на тысячи кусков, разлетевшихся вокруг. Семь полицейских собрали их в пять ведер, попутно отгоняя длинной палкой с крюком стаю тощих бродячих собак. Не хватало кусков еще на одно ведро — видимо, упали в речку, и течение отнесло их в пруд. На корм рыбам.

У копателя было два сына, которые бесследно исчезли из этих мест. К их дому никто даже не подходил, он так и стоял заброшенным, медленно разваливаясь. А найти здесь колодец с хорошей водой стало с тех пор совсем трудно.

Я люблю колодцы. Стоит мне увидеть колодец, как я принимаюсь кидать в него камушки. Ничто так не успокаивает душу, как звук камушка при ударе о воду глубокого колодца.

* * *

В 1961 году семья Наоко перебралась в эти места на жительство по волевому решению отца. Во-первых, покойный художник приходился ему близким другом. А во-вторых, отцу Наоко здесь просто нравилось.

Он был специалистом по французской филологии — похоже, достаточно известным в своих кругах. Но когда Наоко пошла в школу, совершенно оставил работу в университете и беззаботно предался любимому делу — переводу чудесных старинных книг. Речь в них шла о всяких вурдалаках, падших ангелах, грешных монахах и изгонятелях беса. Конкретнее описать не могу. Только один раз я наткнулся на его фотографию в каком-то журнале. По словам Наоко, ее отец в молодости слыл человеком забавным — глядя на фото, я готов был этому поверить. На голове охотничья шапочка, на носу темные очки, взгляд устремлен на метр выше объектива. Наверное, что-нибудь увидел…

Когда семья Наоко переехала сюда, здесь как раз наметилась своеобразная колония, в которую собрались такие же интеллигенты с причудами. Получилось что-то вроде сибирской ссылки, куда царская Россия отправляла вольнодумцев.

О сибирской ссылке я читал совсем немного, в биографии Троцкого. Сейчас уже мало что помню в подробностях — разве что про тараканов и еще про северных оленей. Ну, значит, расскажу про оленей.

Троцкий под покровом темноты украл оленью упряжку и бежал из ссылки. Четыре оленя сломя голову несли его через серебряную пустыню. Их дыхание превращалось в белые клубы, а копыта разбрасывали девственный снег. После двух дней пути, когда они добрались до станции, олени настолько выбились из сил, что упали и встать уже не смогли. Троцкий взял погибших оленей на руки — и сквозь подступившие слезы дал в своей душе клятву. Он сказал: я непременно приведу эту страну к справедливости и к идеалам. И еще к революции. По сей день на Красной Площади стоят эти четыре оленя, отлитые в бронзе. Один смотрит на восток, другой смотрит на север, третий смотрит на запад, и четвертый смотрит на юг. Даже Сталин не смог уничтожить этих оленей. Если вы приедете в Москву и субботним утром придете на Красную Площадь, то наверняка сможете увидеть освежающее душу зрелище: краснощекие школьники, выдыхая белый пар, чистят оленей швабрами.

* * *

Да, про колонию…

Они отвергли удобные, ровные площадки рядом со станцией, намеренно удалились на горные склоны и настроили там домов по своему вкусу. У каждого дома был невероятно обширный сад — со смешанными рощами, прудами и несрытыми холмами. В некоторых садах даже протекали живописные ручьи с настоящей форелью.

Они просыпались от песен горных голубей и обходили свои сады, ступая по крошащимся плодам буковых деревьев и останавливаясь, чтобы посмотреть на льющиеся сквозь листву солнечные лучи.

Потом пришло время, когда до колонии докатилась мощная волна переселенцев из центра столицы — правда, уже сильно ослабленная. Дело было в пору Токийской Олимпиады. Тутовую плантацию — громадную, напоминающую море, если смотреть на нее с горы — всю запахали бульдозерами. А вокруг станции постепенно выстроились ровные ряды домов и магазинов. Новоприбывшие по преимуществу работали на фирмах в центре города, поэтому вскакивали в шестом часу утра, ополаскивали лицо и нетерпеливо прыгали в поезд — чтобы вернуться домой глубоким вечером в полумертвом состоянии.

Так что взглянуть на город и на собственный дом без спешки они могли только во второй половине воскресенья. А еще, как сговорившись, почти все держали дома собак. Собаки активно скрещивались, щенки вырастали в бродячих псов. Когда Наоко говорила, что раньше здесь совсем не было собак, она имела в виду именно это.

Я прождал около часа, но собаки не появлялись. Зажег десятую сигарету, потом раздумал и затушил. Сходил на середину платформы, отвернул водопроводный кран, попил воды — холодной до ломоты в зубах, но вкусной. Однако и после этого собаки не появились.

Сбоку от станции был большой пруд — узкий и петлистый, как запруженная речка. Его окружали густые, высокие камыши, а на поверхности время от времени плескалась рыба. На берегу, блюдя дистанцию, сидели молчаливые мужчины с удочками. Леска у каждого была абсолютно недвижной и напоминала воткнутую в матовую поверхность серебряную иголку. Под ленивыми лучами весеннего солнца, старательно обнюхивая клевер, бегала по кругу большая белая собака, пришедшая вместе с рыбаками.

Когда собака приблизилась ко мне метров на десять, я перегнулся через изгородь и позвал ее. Она подняла морду, посмотрела на меня какими-то несчастными светло-карими глазами и пару раз вильнула хвостом. Я щелкнул пальцами, собака подбежала, просунула нос сквозь изгородь и лизнула мне руку длинным языком.

— Иди сюда! — сказал я, отступив на шаг. Собака оглянулась назад, как бы в нерешительности, и продолжала махать хвостом, не понимая, чего от нее хотят.

— Сюда, кому говорю!

Я достал из кармана жвачку, снял обертку и показал собаке. Немного подумав, она решилась и пролезла под изгородью. Я погладил ее по голове, потом слепил из жвачки шарик и со всех сил бросил его в сторону платформы. Собака рванула туда.

Довольный результатом, я отправился домой.

В поезде на обратном пути я несколько раз обращался сам к себе. Теперь все, — говорил я, — теперь можно забыть. Для этого ты сюда и ездил. Но забыть не получалось. Ни того, что я любил Наоко. Ни того, что она умерла. А все потому, что на самом деле ничего не кончилось.

Венера — планета жаркая и вся покрытая облаками. Из-за жары и сырости большинство ее жителей умирают молодыми. Имена доживших до тридцати остаются в преданиях. Уже из-за одного этого их сердца переполнены любовью. Все венерианцы любят всех венерианцев. У них нет ненависти, презрения или зависти. Нет даже злословия. Нет драк и убийств. Все, что у них есть, — это любовь и сочувствие.

— Если даже кто-то умрет, мы не горюем, — сказал мне один тихий уроженец Венеры. — Ведь пока мы живем, мы торопимся любить. Чтобы потом не сожалеть ни о чем.

— То есть, как бы впрок, да?

— Вашими словами это трудно выразить…

— А что, там правда все так гладко идет? — спросил я.

— Если б это было не так, — ответил он, — Венера задохнулась бы от горя.

Когда я вошел к себе в квартиру, близняшки лежали под одеялом, как сардины в консервной банке, и хихикали о чем-то своем..

— С возвращением! — сказала одна.

— Куда ходил? — спросила другая.

— На станцию, — сказал я, ослабил галстук и нырнул под одеяло между ними. Жутко хотелось спать.

— На какую станцию?

— А зачем ты туда ходил?

— На дальнюю станцию. Посмотреть на собак.

— Каких собак?

— Любишь собак?

— На белых больших собак. Это еще не значит, что я их так сильно люблю.

Я закурил, и они молчали, пока я не докурил до конца.

— Тебе грустно? — спросила одна.

Я молча кивнул.

— Поспал бы ты, — сказала другая.

И я заснул.

* * *

Это история не только про меня. Второго ее героя звали Крыса. В ту осень мы с ним жили в городах, которые разделяли семьсот километров.

Книга начинается отсюда, с сентября 1973 года. Это вход. Будет неплохо, если окажется и выход. Если же выхода не окажется, то писать книгу никакого смысла нет.

* * *

Рождение пинбола.

Едва ли отыщется хоть кто-то, слышавший о человеке по имени Раймонд Морони.

Жил когда-то такой деятель, а потом умер. И все. Больше про его жизнь никто ничего не знает. Столько же знают о жуке-плавунце со дна глубокого колодца.

Но именно этот человек в 1934 году извлек из золотых облаков технологии и поставил на нашу грешную землю самый первый автомат для игры в пинбол. Это исторический факт, относящийся к тому же году, когда Адольф Гитлер поделил гигантскую лужу под названием «Атлантический океан» и положил руку на первую перекладину веймарской лестницы.

Однако, в отличие от братьев Райт или Александра Белла, фигура Раймонда Морони вовсе не окрашена в мифологические тона. Ни тебе трогательного эпизода из юности, ни тебе драматической «эврики». Ничего, кроме имени на первой странице специального труда, написанного любопытным автором для любопытных читателей. Читаем: «В 1934 году господином Раймондом Морони был изобретен первый автомат для игры в пинбол». Даже без фотографии. А раз уж нет портрета, то что говорить о памятнике!

Возможно, вы думаете так: если бы этот господин Морони никогда не существовал, то и история пинбольного автомата сложилась бы совсем по-другому. Или вообще бы никак не сложилась. А коли так, то наша столь низкая оценка заслуг господина Морони является вопиющей неблагодарностью! Однако, будь у вас возможность взглянуть на «Ballyhoo», первый автомат, вышедший из-под рук господина Морони, — ваши сомнения, скорее всего, развеялись бы. Потому что в этом автомате не было решительно ничего, что могло бы хоть как-то стимулировать воображение.

Есть немало общего в путях, которыми двигались пинбольный автомат и Адольф Гитлер. И тот, и другой были накипью эпохи, пеной сомнительного происхождения — и свою мифологическую ауру приобрели не столько благодаря факту своего существования, сколько благодаря скоростям прогресса. А основу прогресса составляют, как известно, три вещи: технология, капиталовложения и фундаментальные запросы людей.

Люди кинулись с пугающей скоростью посвящать свои разнообразные таланты бесхитростной машине, похожей на слепленную из грязи куклу. «Да будет свет!» — кричали одни. «Да будет электричество!» — кричали другие. «Да будет флиппер!» — кричали третьи. В итоге игровое поле озарилось светом, шарик начал вбрасываться силой электромагнита, а флиппер научился отправлять его обратно сразу двумя своими лапами.

Для игрока был введен десятичный индекс уровня, и счет стал вестись с его учетом. Чтобы справиться с теми, кто сильно трясет машину, придумали лампочку «Нарушение правил». Затем родилось метафизическое понятие «сиквенс», за которым последовали такие категории, как «бонус лайт», «экстра бол» и «риплэй». Только после этого пинбольному автомату стало присуще известное магическое начало.

Это будет книга про пинбол.

Вот что написано в предисловии научного исследования по пинболу под названием «Бонус лайт»:

«От пинбольного автомата вы не получаете практически ничего — только гордость от перемены цифр. А теряете довольно много. Вы теряете столько меди, что из нее можно было бы соорудить памятники всем президентам (другой вопрос, захотите ли вы ставить памятник Ричарду М. Никсону), — не говоря уже о драгоценном времени, которое не вернуть.

Покуда вы истощаете себя, одиноко сидя у пинбольного автомата, кто-то, быть может, читает Пруста. Кто-то другой смотрит в автомобильном кинотеатре «Смелую погоню», по ходу действа предаваясь тяжелому петтингу с подругой. Не исключено, что первый станет писателем, проникнувшим в самую суть вещей, а второй создаст счастливую семью.

И ведь главное — пинбольный автомат не следует за вами по пятам, куда бы вы ни пошли. Он просто зажигает лампочку повторной игры. «Риплэй», «риплэй», «риплэй», «риплэй»… Может возникнуть впечатление, что целью этой машины является бесконечность как таковая.

О бесконечности мы знаем немного. С другой стороны, можно строить догадки по поводу ее отражений.

Цель пинбола лежит не в самовыражении, а в самопреобразовании. Не в расширении «эго», а в его сужении. Не в анализе, а в охвате.

Но если вы ставите своей целью самовыражение, расширение «эго» или же анализ, то вас, скорее всего, настигнет неотвратимое возмездие лампочки «Нарушение правил».

Приятной игры!»

Глава 1

Наверняка существует множество способов различать сестер-близнецов — но я, к сожалению, не знал ни одного. Мало того, что совпадали лица, голоса, прически и все остальное. На них не было даже ни родинки, ни малюсенького пятнышка — вот в чем состоял весь ужас. Две идеальные копии. Они одинаково реагировали на всевозможные раздражители, ели одно и то же, пили одно и то же, пели одно и то же — вплоть до того, что совпадали часы сна и графики месячных.

Что значит иметь близнеца? Силы моего воображения и близко не хватит, чтобы это представить. Думаю, появись у меня абсолютно идентичный близнец, я немедленно тронулся бы умом. Мне и одному проблем хватает.

Сами они жили в высшей степени мирно — а когда вдруг замечали, что я не могу их различить, то удивлялись и даже сердились.

— Да ведь мы непохожи совсем!

— Абсолютно разные!

Я только пожимал плечами.

Неясно было, сколько утекло времени с тех пор, как они появились в моей комнате. С момента, когда я начал с ними жить, мое внутреннее чувство времени заметно атрофировалось. Думаю, подобным же образом ощущают время организмы, размножающиеся путем клеточного деления.

С одним приятелем мы сняли квартиру на покатом спуске, уходящем к югу от района Сибуя, и открыли там небольшую переводческую контору. Средства нам выделил отец приятеля — понятно, что не ахти какие. Помимо платы за квартиру они ушли на приобретение трех металлических столов, десятка словарей, телефонного аппарата и полудюжины бутылок бурбона. На оставшиеся деньги мы заказали себе железный щит, выгравировали название поприличнее и повесили на видное место. Потом дали рекламу в газете, положили четыре ноги на стол — и, попивая виски, принялись ожидать прихода клиентов. Стояла весна семьдесят второго года.

Прошло несколько месяцев, и мы обнаружили, что наткнулись на золотую жилу. Заказы на наше скромное учреждение так и сыпались. С барышей мы приобрели кондиционер, холодильник и домашний бар.

— Мы с тобой триумфаторы! — говорил мой приятель.

Я тоже был глубоко удовлетворен. Мне еще никогда не приходилось слышать таких теплых слов в свой адрес.

Мой напарник установил связь с машинописным бюро, и все наши переводы стали перепечатываться только у них — а мы за это имели скидку. Я же привлек несколько успевающих студентов с инъяза и доверил им подстрочники, на которые у нас самих не хватало времени. Еще мы наняли секретаршу для мелких поручений, телефона и бухгалтерии. Это была выпускница бизнес-курсов, длинноногая и внимательная, не имевшая недостатков, кроме мурлыканья песни «Penny Lane» (только без припева) по двадцать раз на дню. «Именно то, что нам надо!» — сказал напарник. Мы положили ей зарплату в полтора раза больше принятого, каждые пять месяцев выплачивали премию и предоставляли десятидневный отпуск зимой и летом. Все трое были совершенно удовлетворены и счастливы.

Офис состоял из двух комнат и кухни — причем, что интересно, кухня находилась в середине. Комнаты мы разыграли на спичках. Мне досталась дальняя, а напарнику — соседняя с прихожей. Секретарша обитала на кухне между нами, напевала там свою «Penny Lane», листала счета, мешала виски со льдом и ставила ловушки на тараканов.

За счет фирмы я купил две полки и приколотил их по обеим сторонам рабочего стола, предназначив левую для поступающих заказов, а правую — для готовых переводов.

Заказы и заказчики бывали самые разные. Статья из «Америкэн Сайенс» про шарикоподшипники, «Всеамериканская Книга Коктейлей» за 1972 год, эссе Уильяма Стайрона или руководство по пользованию безопасной бритвой — все снабжалось ярлыком «К такому-то числу» и складывалось на левую полку, чтобы по истечении надлежащего времени перебраться на правую. Завершение каждого перевода отмечалось дозой виски в толщину большого пальца.

От себя ничего не добавляешь — это самое замечательное в работе переводчиков такого типа. Держишь монетку в левой руке, потом хлоп! — правую сверху, а левую убрал. Монетка в правой.

На работу мы приходили в десять, уходили в четыре. По субботам шли втроем на ближайшую дискотеку, где пили «J&B» и отплясывали под Сантану в исполнении тамошней банды.

Доходы были неплохи. Сколько-то уходило на аренду помещения, неизбежные траты по мелочам, зарплату нашей девчонке, зарплату студентам и налоги. То, что оставалось, делилось на десять частей. Одна часть откладывалась на счет фирмы, пять получал мой напарник, и четыре шли мне. Подход был совершенно первобытный, — но нам ужасно нравилось разложить на столе деньги и делить их на равные части. Это напоминало нам сцены игры в покер из фильма «Cincinnati Kid» — мы были как Стив Маккуин и Эдвард Робинсон.

То, что мой напарник получал пять частей, а я только четыре, кажется мне правильным. Ведение наших дел фактически лежало на нем, и он безропотно сносил мои злоупотребления алкоголем, когда таковые случались. Кроме того, на шее у него висели болезненная жена, трехлетний сын и «фольксваген» с вечно текущим радиатором. Семена новых и новых проблем так на него и сыпались — будто старых не хватало.

— Я, между прочим, тоже двух девчонок кормлю! — сказал я ему как-то. Эти слова, понятное дело, доверия не встретили. Как и раньше, ему отошло пять частей, мне четыре.

Так проплыли дни, за которые я стал ближе к тридцати, чем к двадцати. Они были мирными, как полуденный солнцепек.

«Среди написанного человеческой рукой не существует ничего такого, чего не смог бы понять человек», — гласил броский слоган на трехцветной рекламке нашей фирмы.

Примерно раз в полгода, когда поток заказов вдруг иссякал, мы втроем шли к станции Сибуя и от нечего делать раздавали эту рекламку прохожим.

Сколько же все-таки прошло времени? — думаю я, шагая сквозь молчание, конца которому не видно. Прихожу с работы, выпиваю замечательный кофе, сваренный близняшками, — и в который уже раз перечитываю «Критику чистого разума».

Иногда вчерашний день воспринимаешь как прошлый год. А иногда прошлый год воспринимаешь как вчерашний день. Бывает еще, что будущий год кажется вчерашним днем — но это уже совсем худо. Переводишь «Искусство Романа Полански», а в голове — шарикоподшипники.

Уже несколько месяцев и даже лет я один сижу на дне глубокого бассейна. Теплая вода, мягкий свет — и тишина. И тишина…

Для различения близняшек подходил лишь один-единственный способ — по их футболкам. На темно-синей выцветшей ткани стояли белые цифры номеров: «208» и «209». Двойка располагалась над правым соском, а восьмерка либо девятка — над левым. Ноль потерянно маячил в середине.

В первый же день я спросил у них, что эти номера означают. Ничего не означают, — ответили они.

— Как серийные номера на станках, — сказал я.

— Ты о чем? — спросила одна.

— О том, что это выглядит так, будто вас целая толпа. Номер 208, номер 209…

— Ну, сказал! — фыркнула 209.

— Нас только двое родилось, — сказала 208. — Футболки потом появились.

— А где вы их взяли?

— На открытии супермаркета. Первым покупателям бесплатно давали.

— Я была двести девятый покупатель, — сказала 209.

— А я двести восьмой, — сказала 208.

— Мы тогда салфеток купили три коробки.

— Отлично, — сказал я. — Так и поступим. Тебя я буду называть «Двести восьмая». А тебя «Двести девятая». И путаницы не будет.

— Ничего не получится, — сказала одна.

— Почему?

Они молча стащили свои футболки и, поменявшись, натянули снова.

— Я Двести Восьмая! — сказала 209.

— А я Двести Девятая! — сказала 208.

Я лишь вздохнул.

И тем не менее, когда мне дозарезу нужно было их идентифицировать, номера сильно выручали. Других способов распознавания у меня просто не было.

Кроме этих футболок, они не имели почти никакой одежды. Да и откуда ей было взяться — они ведь просто гуляли, зашли в чужой дом, да так в нем и остались. Именно так и было, разве нет? В начале недели я выдавал им немного денег на всякие расходы — но, кроме самых необходимых продуктов, они покупали только кофе и кремовые бисквиты.

— Без одежды-то, наверное, плохо? — спрашивал их я.

— Нормально, — отвечала 208.

— Мы одеждой не интересуемся, — добавляла 209.

Раз в неделю они стирали свои футболки в ванной. Читая в постели «Критику чистого разума», я поднимал глаза и видел их за стиркой — они бок о бок стояли голышом на кафельном полу. В такие минуты у меня рождалось полное ощущение, что я не здесь, а где-то совсем далеко. Почему — не знаю. Такое чувство стало временами посещать меня с лета прошлого года, когда на трамплине для прыжков в воду я лишился зубной коронки.

Когда я возвращался с работы, меня часто встречали две футболки — они развевались в проеме южного окна. При виде их у меня даже наворачивались слезы.

Почему вы у меня поселились? до какого времени? которая из вас старшая? сколько вам лет? где вы родились? — ни одного из этих вопросов я им не задавал. Сами они тоже ничего не говорили.

Мы втроем пили кофе, гуляли вечерами по полю для гольфа, искали там потерянные мячики, заигрывали друг с другом, лежа в кровати, — и так каждый день. Центральным же номером было чтение газет. Ежедневно я тратил час, чтобы донести до них новости. Их невежество было чудовищным. Они не отличали Бирмы от Австралии. Потребовалось три дня, чтобы растолковать им, что Вьетнам разделен на две воюющие части, — и еще четыре, чтобы объяснить, почему Никсон бомбил Ханой.

— А ты за кого болеешь? — спросила 208.

— В смысле?

— За Север или за Юг? — 209.

— Ну, как… Даже не знаю.

— Почему? — 208.

— Так ведь я там не живу, во Вьетнаме-то…

Мои объяснения их не убеждали. Да и самого меня тоже.

— Они воюют, потому что у них разные точки зрения? — допытывалась 208.

— Можно и так сказать.

— Получается, что там две противоположные точки зрения, да? — 208.

— Ну да. Хотя противоположных точек зрения в мире — примерно полтора миллиона. Или нет, пожалуй, больше.

— Выходит, в мире почти никто ни с кем не может подружиться? — 209.

— Наверное. Практически никто ни с кем подружиться не может.

Таков был стиль моей жизни в семидесятые годы. Достоевский предсказал, я воплотил.

Глава 2

Осень 1973 года глубоко в себе таила что-то зловещее. Крыса отчетливо это чувствовал — как чувствуют камушек, попавший в обувь.

Глотнув зыбко дрожащего сентябрьского воздуха, короткое лето растаяло, — а душа все не хотела расставаться с его жалкими остатками. Старая майка, джинсовые шорты, пляжные сандалии… В этом неизменном виде Крыса приходил в «Джейз-бар», садился за стойку и вместе с барменом Джеем пил ледяное пиво. Он снова курил после пятилетнего перерыва и через каждые пятнадцать минут посматривал на часы.

Время в восприятии Крысы было словно перерезанным. Почему так получилось, он и сам не понимал. Он даже не мог определить, где именно оно перерезано, — и, не выпуская из рук лопнувшей веревки, блуждал по жидким осенним сумеркам. Он пересекал луга, переходил через ручьи, тыкался в разные двери, но мертвая нить не приводила его никуда. Крыса был одинок и бессилен, как зимняя муха с оторванными крыльями, как речной поток, увидевший на своем пути море. Ему чудились порывы злого ветра, который отбирал у него теплую воздушную оболочку и уносил на противоположную сторону Земли.

Время Года открывает дверь и выходит, — а через другую дверь заходит другое Время Года. Кто-то вскакивает, бежит к двери: эй, ты куда, я забыл тебе кое-что сказать! Но там никого. А в комнате уже другое Время Года — расселось на стуле, чиркает спичкой, закуривает. Ты что-то забыл сказать, — произносит оно. — Ну так говори мне, раз такое дело, я потом передам. — Да нет, не надо, ничего особенного… А кругом завывает ветер. Ничего особенного Просто умерло еще одно время года…

В осенне-зимние холода этого года — как и любого другого — они были вместе: бросивший университет юнец из богатой семьи и одинокий бармен-китаец. Они напоминали пожилую семейную пару.

Осень всегда была неприятна. Летом на каникулы приезжали какие-то друзья, пусть и немногочисленные, — но вот, даже не дождавшись сентября, они кидали пару слов на прощание и разъезжались кто куда. Когда летнее солнце, словно миновав невидимый глазу перевал, еле заметно меняло цвет, пропадала та сверкающая аура, которая, хоть и ненадолго, но все же появлялась вокруг Крысы. А то, что оставалось от летних снов, мелким ручейком уходило в осенний песок.

Джей тоже не был в восторге от осени. С середины сентября его внимательный глаз начал замечать убыль клиентуры. Такое случалось ежегодно, но этой осенью убыль была такова, что глаз ее не просто замечал — глаз от удивления лез на лоб. Ни Джей, ни Крыса не могли понять, в чем дело. К вечернему закрытию постоянно оставалось полведра начищенной, но непожаренной картошки.

— Набегут еще, — утешал Джея Крыса. — Еще скажешь, что слишком много!

— Посмотрим, — с сомнением в голосе отвечал Джей, плюхался на табурет, перетащенный через стойку, и принимался кончиком картофелерезки отковыривать гарь, налипшую на стенки тостера.

Что будет дальше, не знал никто.

Крыса молча листал книжные страницы, Джей протирал бутылки с вином. В оттопыренных пальцах оба держали по сигарете.

Поток времени в восприятии Крысы начал постепенно терять свою однородность примерно три года назад. Той весной, когда он бросил университет.

Понятно, что имелось несколько причин его ухода из университета. Когда сложное взаимопереплетение этих нескольких причин достигло определенной температуры, пробки с шумом вылетели. Что-то после этого осталось, что-то было отброшено, а что-то умерло.

Причин ухода из университета Крыса никому не объяснял. Всестороннее объяснение потребовало бы часов пять, не меньше. А потом, расскажи кому-нибудь одному, так сразу и все остальные захотят послушать. Этак придется объясняться перед всем миром. Уже сама мысль об этом Крысе была глубоко противна.

— Мне не нравилось, как у них газон во дворе пострижен, — говорил он в те моменты, когда совсем без объяснения было нельзя. Одна девчонка даже всерьез ходила смотреть на университетский газон. «Не так уж и плохо он пострижен, — говорила она потом. — Бумажки только всякие валяются, а так ничего». «Это кому как», — возражал Крыса…

— Мы с университетом оба друг другу не понравились. — Так он тоже иногда говорил, если позволяло настроение. И после этих слов впадал в молчание.

Уже целых три года прошло.

Вместе с потоком времени уносилось буквально все. Уносилось со скоростью, не подвластной уму. Немногочисленные страсти, какое-то время кипевшие в Крысе, резко выцветали, деформировались, превращались в подобие старых, бессмысленных снов.

В год поступления в университет Крыса покинул родительский дом, перебравшись в квартиру, где его отец устроил себе рабочий кабинет. Родители не возражали. Квартира и покупалась с тем расчетом, чтобы потом передать ее сыну: пусть парень поборется с трудностями самостоятельной жизни.

Хотя, конечно, назвать это «трудностями» было никак нельзя. Как нельзя назвать дыню «овощем». В этой идеально распланированной двухкомнатной квартире было все: кухня, кондиционер, телефон, ванная с душем, 17-дюймовый цветной телевизор, подземный гараж с «триумфом», и в довершение всего — шикарнейшая веранда для солнечных ванн. Из окна в юго-западном углу открывался живописный вид на город и море. А когда все окна распахивались, ветер приносил густой аромат деревьев и щебетанье птиц.

Тихие послеполуденные часы Крыса проводил в плетеном кресле. Отрешенно закрыв глаза, он чувствовал время: оно текло сквозь него неторопливым ручейком. Сидеть так он мог часами, днями и неделями.

Иногда из памяти вдруг выплывали старые переживания и бились о сердце слабенькими волнами. Тогда Крыса зажмуривался, накрепко запирал сердце и терпеливо ждал, пока волны улягутся. Это случалось в минуты легких сумерек перед наступлением вечера. Когда волны уходили, уже ничто не тревожило Крысу, в его душе снова был мир — все такой же хрупкий и маленький.

Глава 3

Никакие люди в мою дверь никогда не стучались — разве что агенты по подписке газет. Агентам я никогда не открывал и даже голосом на их стук никак не отзывался.

Но пришедший в то воскресное утро стучал без передышки целых тридцать пять раз. Пришлось разлепить глаза, слезть с кровати и навалиться всем телом на дверь. В коридоре стоял сорокалетний мужчина в серой спецовке и бережно, как щенка, держал мотоциклетный шлем.

— Извините, я из телефонной компании, — сказал мужчина. — Мне нужно заменить распределительный щит.

Я кивнул. Его лицо было иссиня-черным от щетины. Такому, сколько ни брейся, все не выбрить. Синева доходила аж до глаз. Мне было его ужасно жалко, но спать хотелось еще ужаснее. Все потому, что до четырех утра мы с близняшками играли в трик-трак.

— Вы не могли бы прийти сегодня после двенадцати?

— Нет, знаете, лучше прямо сейчас.

— Почему?

Он порылся в широченном кармане штанов и достал блокнот в черной обложке.

— У меня все по часам расписано. Как закончу в одном районе, сразу еду в другой. Вот, видите?

Он показал записи. Действительно, в нашем районе осталась неохваченной только моя квартира.

— Что именно вы хотите сделать?

— Очень простую вещь. Снять щит, отсоединить провода и подключить к новому. Делается за десять минут.

Я еще немного подумал и покачал головой.

— Меня и нынешний щит устраивает.

— Так ведь у вас старая модель!

— Ну и пусть будет старая.

— Как же это? — Он задумался. — Понимаете, тут не так все просто. Из-за вас могут люди пострадать!

— Каким образом?

— Распределительные щиты у всех подключены к главному компьютеру на станции. И вот от вас одного станут приходить не такие сигналы, как от других. Вы понимаете, что тогда начнется?

— Понимаю. Надо увязать железо и программы, да?

— Хорошо, что понимаете. Может, позволите войти?

Сдавшись, я открыл дверь и впустил его.

— А зачем мне в квартире распределительный щит? — поинтересовался я. — Почему бы ему не висеть в каком-нибудь служебном помещении?

— Так повелось, — сказал монтер, тщательно изучая кухонную стену в поисках щита. — Кстати, распределительные щиты всех раздражают. В хозяйстве их не приспособишь, да и громоздкие они.

Я покивал. Он залез в носках на стул и стал обследовать потолок. Ничего у него не находилось.

— Кладоискательство какое-то! — пожаловался он. — Вечно так запихают, что и не догадаешься, куда. Наказание одно. Или еще какое-нибудь пианино дурацкое придвинут и куклу в коробке поставят, чтобы загородить. Придумывают всякое…

Я не спорил. Придя к выводу, что на кухне щита нет, монтер отправился в большую комнату.

— Вот я недавно в одной квартире был, — говорил он, открывая дверь. — Так они свой щит в такое место засунули… Уж на что я…

Слова застряли у него в горле. На огромной кровати в углу, оставив мою середину пустой, лежали две одинаковые девчонки, до подбородков накрытые одеялом. Секунд пятнадцать ошарашенный гость не мог издать ни звука. Девчонки тоже молчали. Я должен был что-то сказать.

— Это монтер… Он нам телефон починит.

— Очень приятно! — сказала та, что справа.

— Милости просим! — добавила та, что слева.

— Ага, — сказал монтер. — Спасибо…

— Он нам распределительный щит поменяет, — сказал я.

— Распределительный щит?

— Это что еще такое?

— Это устройство, которое управляет телефонной линией.

— Непонятно! — сказали обе. Я переложил объяснение на монтера.

— Ну, — сказал он, — одним словом… Там собрано несколько проводов… Как бы это объяснить… Скажем так: есть мама-собака, и у нее несколько щенков. Это вам понятно?

— ?

— Непонятно!

— Да как же… Ну вот: мама-собака, у нее щенки, она их кормит. Если мама-собака умрет, то щенки умрут тоже. И когда мама-собака уже готова помереть, мы эту маму берем и меняем на новую!

— Какая прелесть!

— Просто чудо!

Мне тоже понравилось.

— Именно для этого я сегодня и пришел. Очень сожалею, что помешал вашему сну.

— Ничего страшного.

— Интересно будет посмотреть.

В облегчении монтер вытер полотенцем вспотевший лоб и оглядел комнату.

— Теперь надо щит искать.

— А чего его искать? — сказала правая.

— Он в стенном шкафу, — добавила левая. — За доской, ее отодрать надо.

— Эй, откуда вам это знать? — удивился я. — Таких вещей даже я не знаю!

— Так ведь это распределительный щит!

— Кто ж его не знает?

— Вы меня доведете, — сказал монтер.

Минут за десять работа была сделана. Близняшки сдвинулись вплотную и все это время о чем-то шушукались и хихикали. Это сбивало монтера с толку — ему несколько раз пришлось начать сначала. Когда он закончил, девчонки зашуршали под одеялом, натягивая футболки и джинсы, а потом отправились на кухню варить всем кофе.

Я предложил монтеру остатки датских булочек. Он страшно обрадовался и принялся их уминать.

— Спасибо. А то я с утра ничего не ел.

— Что, жены нету? — спросила 208.

— Почему нету, есть. Только ее в воскресенье не добудишься.

— Ничего себе! — 209.

— Будто это я сам придумал по воскресеньям работать!

— Может, вам яиц отварить? — спросил я в порыве сочувствия.

— Да нет, не надо… Что вы будете из-за меня…

— Почему из-за вас? Мы и себе заодно сварим.

— Эх, уговорили! В мешочек, пожалуйста…

Монтер чистил яйцо и продолжал разговор.

— Я за двадцать один год в разных квартирах побывал. Но такое впервые вижу.

— Что именно? — спросил я.

— Ну, как… Чтобы кто-то спал сразу с двумя, да еще и с близнецами. А это… По мужской-то части тяжело, наверное?

— Не тяжело, — ответил я, прихлебывая кофе из второй по счету чашки.

— Правда?

— Правда.

— Он у нас молодец! — сказала 208.

— Зверь просто! — 209.

— Доведете вы меня, — сказал монтер.

Похоже, мы его действительно довели. Иначе бы он не забыл у нас старый распределительный щит. А может, это он так расплатился с нами за завтрак. Как бы там ни было, девчонки играли этим щитом целый день. Одна превращалась в маму-собаку, другая в щенка — и обе беседовали о какой-то абракадабре.

Не обращая на них внимания, я решил посвятить вторую половину дня взятым на дом переводам. Наши студенты сдавали сессию, им было не до подстрочников, поэтому работы накопилась целая гора. Поначалу дело шло резво, но часов с трех темп начал падать, словно во мне сели батарейки, — а уж к четырем я иссяк окончательно. Не мог продвинуться ни на строчку.

Облокотившись на покрытый стеклом стол, я выпустил струю сигаретного дыма в потолок. Дым медленно клубился в мягком свете, как эктоплазма. Под стеклом лежал календарик из банка. «Сентябрь, 1973»… Сон какой-то. Я даже и не знал, что может существовать такой год, «семьдесят третий». Сама мысль о таком годе почему-то казалась неимоверно смешной.

— Что случилось? — спросила 208.

— Устал как черт. Кофе сделаете?

Они кивнули и ушли на кухню. Одна принялась с хрустом молоть зерна, другая вскипятила воду и нагрела чашки. Мы сидели рядышком на полу под окном и пили горячий кофе.

— Не получается что-нибудь? — спросила 209.

— Типа того.

— Совсем слабенький. — 208.

— Кто?

— Распределительный щит.

— Мама-собака.

Я вздохнул глубоко-глубоко.

— Серьезно?

Они закивали.

— Скоро умрет.

— Да.

— Что же нам делать?

Они замотали головами.

— Не знаем!

Я молча закурил.

— Слушайте, может нам пойти погулять? Сегодня воскресенье, в гольф играли, наверное, мячиков потеряли много…

Еще час мы играли в трик-трак, а потом перелезли через проволочную сетку на пустое вечернее поле для гольфа. Я два раза просвистел «Как спокойно в деревне» Милдред Бэйли. «Хорошая песня!» — похвалили девчонки. Но ни одного мячика нам не попалось. Бывают такие дни. Не иначе, высшая категория соревновалась — у них мимо ничего не летит. А может, хозяева поля завели специальную собаку, натасканную на мячики. Так ничего и не найдя, мы пали духом и вернулись домой.

Глава 4

В самом конце длинного, извилистого мола одиноко стоял маяк. Он управлялся на расстоянии и был невелик — метра три в высоту. Им раньше пользовались несколько рыбацких лодок — пока море не загадили настолько, что вся рыба ушла от берегов. Порта же здесь никакого не было, несмотря на маяк. Когда-то на этом берегу лежали лодки — их поднимали сюда лебедкой по деревянным жердям. Невдалеке стояли три рыбацких дома. Мелкая рыбешка, наловленная утром среди волноломов, сушилась в ящиках.

Безрыбье, незаконность построек на муниципальной территории и вздорные требования соседей, недовольных рыбацкой деревней в черте города, сделали свое дело — рыбаки ушли. Это было в шестьдесят втором году. Куда они ушли, не знал никто. Три хибары снесли, а лодки даже не добрались до свалки — лежали в рощице поблизости, и в них играли дети.

Оставшись без рыбаков, маяк стал обслуживать яхты, курсирующие вдоль берега, и грузовые суда, заходящие в бухту переждать туман или тайфун. Кое на что он все-таки еще годился.

Черный силуэт маяка напоминал поставленный на землю колокол. Или же спину человека в глубоком раздумье. После захода солнца, когда в легких сумерках еще плавала голубизна, колокольная проушина загоралась оранжевым и начинала медленно вращаться. Маяк умел точно уловить правильный момент. Будь то на дивном закате или в туманной пелене дождя — он всегда схватывал единственно верную секунду. Ту секунду, когда свет уже перемешан с сумерками и сумерки вот-вот победят свет.

В детстве Крыса часто приходил сюда вечером — только для того, чтобы понаблюдать за этим моментом. Если волны были невысокими, он шел к маяку, пересчитывая на ходу старые каменные плиты. В прозрачной против ожидания воде можно было разглядеть стайки по-осеннему маленьких рыбок. Они делали круг-другой у мола, словно о чем-то прося, — и уплывали обратно в морскую глубь.

Дойдя, наконец, до маяка, Крыса усаживался на край мола и медленно глядел вокруг. По залитому синевой небу тянулись тонкие, словно проведенные кистью ниточки облаков. Синева была бесконечно глубокой — от такой глубины детские коленки невольно начинали дрожать. Так иногда дрожат от страха. Все было потрясающе отчетливым — и запах моря, и цвет неба. Крыса оглядывал панораму, подолгу останавливаясь на каждой детали, чтобы душа привыкла — а затем медленно оборачивался. И смотрел на свой мир, который теперь был полностью отрезан от него глубоким морем. Волноломы, белая полоска берега и зеленеющий сосновый лес казались сплющенными на фоне иссиня-черной горной гряды, которая четким профилем упиралась в небо.

По левую руку лежал огромный порт. Несколько кранов, плавучие доки, похожие на коробки склады, грузовые суда, многоэтажные здания… Справа же, вдоль изогнутой береговой линии, тянулся тихий спальный городок, далее гавань для яхт и старые склады винокурни, подходившие к промышленной зоне, из которой торчали шарообразные резервуары и фабричные трубы, окутывающие небо белым дымом. Там кончался мир десятилетнего Крысы.

Все свое детство он приходил к маяку по нескольку раз в год, с весны и до начала осени. Когда волны были высоки, то брызги мыли ему ботинки, над головой свистел ветер, а маленькие ножки то и дело поскальзывались на поросших мхом плитах. Но Крыса ни на что не променял бы дорогу к маяку. Он садился на край мола, вслушивался в волны, следил за облаками и рыбьими стайками, доставал из кармана камушки и бросал в море.

Когда небо начинало темнеть, Крыса той же дорогой возвращался в свой мир. И всякий раз на пути обратно его душу охватывала неизъяснимая грусть. Мир, ожидавший его на этом пути, был широк, был огромен — но для Крысы в нем не находилось ни единого свободного местечка.

Женщина жила в доме неподалеку от мола. Когда Крыса приезжал к ней, ему вспоминались эти детские, плохо уловимые мысли, а вместе с ними — запахи тех вечеров. Припарковавшись на набережной, он шел через редкую сосновую рощу, посаженную для защиты от песчаных заносов. Песок под ногами сухо хрустел.

Дом был построен на месте бывшей рыбачьей хибары. Казалось, стоит прокопать здесь яму в несколько метров — и ее заполнит бурая морская вода. Канна, растущая в скверике перед домом, была чахлой и вялой, словно ее кто-то топтал ногами. Женщина жила на втором этаже; в ветреные дни россыпи мелкого песка стучались в оконное стекло. Ее чистенькая квартирка была обращена к югу, но атмосфера в ней все равно почему-то оставалась мрачной. Все из-за моря, — объясняла женщина. Слишком уж близко. Соль, ветер, прибой шумит, рыбой пахнет… Все вместе.

— Да рыбой-то вроде не пахнет, — возражал Крыса.

— Пахнет! — говорила женщина, дергая за шнурок и со стуком опуская штору. — Поживи тут сам, а потом спорь.

В окно ударяла россыпь песка.

Глава 5

Когда я был студентом, телефона в нашем блоке никто не имел. Да что там телефона — даже ластик имел далеко не каждый! Напротив кабинета заведующего стоял низенький столик, который нам уступила школа неподалеку, — и на нем располагался розовый телефонный аппарат. Единственный во всем блоке. Поэтому никому не было никакого дела до распределительного щита. Мирное время — мирная жизнь.

Кабинет заведующего был вечно пуст. Когда раздавался звонок, трубку брал кто-нибудь из жильцов — и бежал звать того, кому звонили. Понятно, что в неудобное время — например, в два часа ночи — трубку не брал никто. Телефон трезвонил как помешанный, как трубящий в предчувствии гибели слон, — однажды я насчитал тридцать два звонка, это был рекорд — и в конце концов умирал. Именно так — «умирал». Последний звонок пролетал по длинному коридору, рассасывался в ночной темноте — и все затопляла нежданная тишина. Она была неприятна. Каждый из нас, лежа на своем матрасе, задерживал дыхание и думал об умершем телефоне.

Полночные телефонные разговоры веселыми никогда не были. Кто-нибудь брал трубку и тихим голосом начинал:

— Ну хватит уже об этом… С чего ты взяла?.. Мне ничего другого не оставалось… Да не вру я, чего мне врать… Просто надоело уже… Ну да, нехорошо, согласен… Я и говорю… Понял, понял, буду теперь думать… Да ладно, не по телефону же…

Заморочек у каждого из нас было выше крыши. Заморочки падали с неба, как дождь; мы увлеченно их собирали и рассовывали по карманам. Что за нужда была в них, не пойму до сих пор. Наверное, мы с чем-нибудь их путали.

Еще приходили телеграммы. Часа в четыре ночи под окнами останавливался мотоцикл, и в коридоре раздавались грубые шаги. В чью-нибудь дверь стучали кулаком. В этом звуке мне чудился приход Бога Смерти. «Бомм, бомм…» Толпы человеческих существ лишали себя жизни, сходили с ума, топили души в омуте эпохи, жарились на медленном огне несуразных мыслей, мучали себя и друг друга. «Тысяча девятьсот семидесятый» — так назывался год.

Я жил по соседству с кабинетом заведущего, а эта длинноволосая — на втором этаже, сбоку от лестницы. По числу звонивших ей она была нашей чемпионкой — из-за нее мне тысячи и тысячи раз приходилось одолевать пятнадцать скользких ступенек. Ей звонили все, кому не лень. Голоса учтивые и деловые, грустные и высокомерные — самые разные — называли мне ее имя. Что за имя — забыл напрочь. Помню только, что оно было до прискорбия заурядным.

Подняв трубку, она всегда разговаривала низким, измученным голосом. До меня доносился лишь невнятный бубнеж. Она была красива, но в чертах лица имела что-то хмурое. Иногда при встрече мы с ней могли разминуться, не обменявшись ни единым словом. Она проходила мимо меня с таким видом, будто ехала по тропинке в глубоких джунглях, восседая на белом слоне.

В нашем блоке она жила около полугода — с начала осени и до конца зимы.

Я брал трубку, потом поднимался по лестнице и стучал в ее дверь. «К телефону!» — говорил я. «Спасибо», — отвечала она через некоторое время. Кроме этого «спасибо» мне от нее ничего слышать не доводилось. Впрочем, и ей от меня ничего не перепадало, кроме как «к телефону».

Я тоже был одинок той зимой. Я приходил домой, раздевался — и появлялось такое чувство, будто мои кости повсюду прокалывают кожу и вырываются на белый свет. Непонятная сила, жившая внутри меня, продолжала двигать совсем не туда, куда надо, — можно было подумать, что она норовит утащить меня в какой-то другой мир.

Когда звонил телефон, моя мысль была следующей: вот кто-то хочет кому-то что-то сказать. Самому же мне практически не звонили. Не было желающих что-либо мне говорить. По крайней мере, не было желающих сказать мне то, что я хотел бы услышать.

В большей степени или в меньшей, но каждый из нас запускается в жизнь по определенной схеме. Когда чья-то схема слишком отличается от моей — я злюсь. Когда слишком похожа — расстраиваюсь. Вот, собственно, и все.

Последний раз я позвал ее к телефону в конце зимы. Ясным субботним утром первых чисел марта. Было уже часов десять — разбросанный солнцем прозрачный зимний свет лежал во всех углах моей тесной комнаты. Пока в голове у меня тупо звучали телефонные звонки, я смотрел на огород с капустой — вид на него открывался из окна над кроватью. На черной земле тут и там, подобно лужам, белел нестаявший снег. Последний снег, последнее дуновение холода.

И после десяти звонков трубку никто не взял. Телефон замолк, но спустя пять минут затрезвонил снова. Мне это надоело — я набросил кардиган поверх пижамы, открыл дверь и взял трубку.

— Нельзя ли поговорить с……? — произнес мужской голос. Бедный интонациями, безликий голос. Я промямлил что-то в ответ, медленно поднялся по лестнице и постучал в ее дверь.

— К телефону!

— Спасибо.

Вернувшись к себе, я растянулся на кровати и уставился в потолок. Зазвучали ее шаги, и вслед за ними — обычное «бу-бу-бу». Разговор был короче обычного. Секунд пятнадцать, не больше. Я слышал, как она положила трубку — а после этого наступила тишина. Никаких шагов.

Шаги послышались чуть позже — они медленно приблизились к моей комнате. В дверь постучали. Два удара — с промежутком между ними, достаточным для глубокого вздоха.

Я открыл дверь. Она стояла на пороге в джинсах и свитере из толстой белой шерсти. В первое мгновение я подумал, что позвал ее к телефону по ошибке, а на самом деле звонили вовсе не ей. Но она ничего не говорила. Крепко сжав сложенные на груди руки, она мелко дрожала и смотрела на меня. Так смотрят со спасательной шлюпки на тонущее судно. То есть, нет — скорее, наоборот.

— Можно? — спросила она. — Холодно, умираю…

Ничего еще не понимая, я впустил ее и закрыл дверь. Она присела перед газовым обогревателем, протянула руки к теплу и оглядела мое жилище.

— Вот так комната! Ничего нету…

Я кивнул. В моей комнате действительно ничего не было. Только кровать под окном. Слишком широкая для одиночной и слишком узкая для полуторной. Но даже кровать покупал не я, она досталась мне от товарища. Не пойму, почему он отдал ее мне — мы ведь не были особенно близки. Мы даже с ним почти не разговаривали. Он был сыном какого-то провинциального богатея — а из университета ушел после того, как подрался на кампусе с чужой компанией, получил по физиономии сапогом и повредил глаз. Когда я встречал его в медпункте, он вечно икал, что выводило меня из себя. Через несколько дней он сказал, что уезжает домой. И отдал мне свою кровать.

— Есть выпить чего-нибудь горячего? — спросила она. Я помотал головой. У меня ничего не было. Ни кофе, ни чая, ни даже чайника. Была только маленькая кастрюлька, в которой я каждое утро кипятил воду для бритья. «Подожди немножко», — сказала она со вздохом, поднялась и вышла — а через пять минут вернулась, неся обеими руками картонную коробку. В коробке лежал полугодовой запас черного и зеленого чая, две пачки бисквитного печенья, сахарный песок, чайник, несколько ложек и два высоких стакана с нарисованными на них Снупи. Взгромоздив коробку на кровать, она вскипятила чайник.

— Ты как тут жив-то вообще? Прямо Робинзон Крузо…

— Да, невесело.

— Заметно.

Мы молча пили с ней горячий чай.

— Это я все тебе оставлю.

От удивления я поперхнулся.

— С какой стати?

— Ты же меня позвал к телефону. Отблагодарить хочу.

— А тебе самой разве не нужно?

Она несколько раз покачала головой.

— Завтра переезжаю. Теперь ничего не нужно.

Я молчал, пытаясь увязать одно с другим. Было совершенно непонятно, что же с ней такое случилось.

— Это для тебя хорошо? Или плохо?

— Хорошего мало. Из университета ухожу, домой уезжаю…

Заполнявшие комнату лучи зимнего солнца потускнели, затем снова ожили.

— А разве тебе интересно? Я на твоем месте ничего бы не спрашивала. Что это за удовольствие — пить из посуды того, кто оставил о себе тяжелую память?

Утром следующего дня шел холодный дождь. Он не был сильным, но все же пробрался ко мне под плащ и намочил свитер. Ее большой саквояж, который я нес, чемодан и сумка через плечо — все вымокло и почернело. «Не ставьте на сиденье», — хмуро сказал таксист. Воздух в салоне был спертым от обогревателя и табачного дыма. В радиоприемнике завывала старая «энка». Древняя, как механические поворотники на машинах. По обеим сторонам дороги стояли облетевшие деревья разных пород — они топорщили мокрые ветки, словно кораллы на морском дне.

— Как не понравился мне Токио с самого начала, так и не могу к нему привыкнуть.

— Да?..

— Разве это пейзаж? Земля черная, речки грязные, гор вообще нет… А ты?

— А я вообще никаких пейзажей не люблю.

Она вздохнула и рассмеялась.

— Ты не пропадешь.

Я донес ее багаж до платформы. Она меня поблагодарила.

— Дальше одна поеду.

— А куда?

— Далеко, на север.

— Там же холодно!

— Ничего, привыкнуть можно…

Когда поезд тронулся, она помахала из окна. Я тоже поднял руку на уровень уха. А когда поезд скрылся, то не знал, куда деть поднятую руку, и просто сунул ее в карман плаща.

Дождь не прекращался даже с темнотой. В винном магазине неподалеку я купил две бутылки пива и наполнил оставленный ею стакан. Тело казалось промерзшим до мозга костей. Нарисованные на стакане Снупи и Вудсток весело резвились на крыше конуры — а над ними красовались надувные буквы:

«Счастье — это теплая компания».

Когда я проснулся, близняшки сладко спали. Было три часа ночи. Сквозь окошко туалета светила неестественно яркая осенняя луна. Присев на край кухонной раковины, я выпил два стакана водопроводной воды, а потом прикурил от газовой плитки. С освещенного лунным светом гольфового поля, переплетаясь один с другим, неслись голоса осенних насекомых — их там были тысячи.

У раковины стоял распределительный щит — я взял его в руки и внимательно рассмотрел. Можно было вывернуть его хоть наизнанку — он все равно оставался бессмысленной пыльной железякой. Я поставил его обратно, отряхнул от пыли руки и затянулся. В лунном свете все выглядело бледным. Казалось, любая вещь утратила цену, смысл и направление. Даже тени были какими-то недостоверными. Я запихал окурок в раковину и зажег вторую сигарету.

Куда мне идти, где отыскать собственное место? Где оно может быть? Долгое время единственным таким местом мне представлялся двухместный самолет-торпедоносец. Но ведь это суррогат, глупость — самые лучшие торпедоносцы устарели еще тридцать лет назад…

Вернувшись в спальню, я нырнул в постель между близняшками. Свернувшись калачиком и повернувшись спинами друг к дружке, они посапывали во сне. Я натянул на себя одеяло и уставился в потолок.

Глава 6

Женщина закрыла за собой дверь ванной. Вслед за этим послышалось журчание воды.

Не успев еще прийти в себя, Крыса приподнялся на простыни, сунул в рот сигарету и пустился за поиски зажигалки. На столе ее не было, в кармане брюк тоже. Не было даже ни одной спички. В дамской сумочке тоже ничего не нашлось. Пришлось обследовать стол. Крыса выдвинул ящик, порылся — и, найдя старые картонные спички с названием какого-то ресторана, извлек огонь.

На плетеном стуле у окна были аккуратно сложены ее чулки и белье, а на спинке висело хорошо сшитое платье горчичного цвета. На столике у кровати лежали маленькие часики и сумочка — уже не новая, но в хорошем состоянии.

Не вынимая сигареты изо рта, Крыса опустился на плетеный стул и уставился в окно.

Дом Крысы стоял на склоне горы — в сумерках оттуда хорошо было наблюдать разбросанные тут и там объекты человеческой деятельности. Иногда Крыса упирал руки в поясницу и, сосредоточившись, часами смотрел на вечерний пейзаж — как оценивающий поле игрок в гольф. Склон медленно шел вниз, собирая огоньки редких жилищ. Темный лесок, потом небольшой холмик, кое-где вода персональных бассейнов в белом свете ртутных ламп. Когда склон наконец переходил в легкую покатость, его пересекала змеистая скоростная дорога — как светящийся пояс, привязанный к земле. Оставшийся до берега километр занимали ровные ряды домов — а дальше начиналось море. Когда темнота моря и темнота неба растворялись друг в друге настолько, что граница между ними пропадала, в этой темноте загорался оранжевый фонарь маяка — загорался, чтобы вскоре погаснуть. Границу, снова ставшую четкой, пронзала темная линия.

Это впадала в море река.

Крыса впервые встретился с этой женщиной, когда небо еще удерживало остатки летнего блеска — в начале сентября.

В разделе «куплю-продам» местной еженедельной газеты среди детских манежей, лингафонных записей и трехколесных велосипедов он наткнулся на объявление о продаже электрической пишущей машинки. К телефону подошла женщина и деловым тоном сообщила: машинка куплена год назад, гарантии осталось еще на год, платить не в рассрочку, а сразу, как придете за ней. Завершив переговоры, Крыса поехал к женщине, выплатил деньги и получил свою машинку. Деньги небольшие — такую сумму можно нахалтурить за лето.

Невысокая и стройная, она была одета в красивое платье без рукавов. В прихожей стояла вереница горшков с растениями всех цветов и форм. Черты лица у нее были правильные, а волосы завязаны сзади узлом. Возраст определению не поддавался. Может, двадцать два — а может, двадцать восемь.

Через три дня она позвонила. У нее нашлось с полдюжины лент для машинки, и она предлагала их тоже взять. Крыса ленты взял, а в благодарность сводил ее в «Джейз-бар», где угостил коктейлями. Но на этом дело не кончилось.

В третий раз они встретились еще через четыре дня, в городском крытом бассейне. Крыса подвез ее на машине до дома — и остался на ночь. Как это получилось, он и сам не знал. Он даже не помнил, кому принадлежала инициатива. Все очень походило на движение воздуха.

Когда прошло еще некоторое время, возникшие отношения мягким клином вошли в повседневность Крысы и раздули в нем ощущение жизни. Теперь его что-то постоянно покалывало. Стоило всплыть в памяти обвившим его миниатюрным рукам — и по сердцу разливалось нежное, давно забытое чувство.

Было заметно, как она изо всех сил старается соответствовать какому-то идеалу — хотя бы в своем маленьком мирке. Крыса видел, как нелегки для нее эти старания. Она вовсе не была эффектной женщиной, но одевалась со вкусом, белье носила опрятное, душилась одеколоном с ароматом утреннего виноградника, в разговоре выбирала слова, лишних вопросов не задавала — а улыбалась так, словно многократно отработала улыбку перед зеркалом. После нескольких встреч Крыса решил, что ей двадцать семь. И попал в самое яблочко.

У нее была маленькая грудь и стройное тело, покрытое красивым загаром. При этом она говорила, что не старалась загореть — загар приставал к ней сам. За острыми скулами и тонкими губами чувствовалось хорошее воспитание и сила натуры — но стоило ее лицу от чего-то дрогнуть, как тут же вздрагивало все тело, выдавая глубоко спрятанную и ничем не защищенную наивность.

Она говорила, что закончила архитектурный факультет университета искусств и работает в проектном бюро. Где родилась? Не здесь. Сюда приехала после выпуска. Раз в неделю плавает в бассейне, а по воскресеньям садится в электричку и едет куда-то играть на альте.

Субботними вечерами они встречались. Следующий, воскресный день Крыса проводил в полном одурении. А она играла Моцарта.

Глава 7

Я простудился и три дня болел, а работы за это время накопилась целая куча. В горле першило, и не только в горле — меня будто всего натерли наждачкой. Вокруг стола были навалены муравейники из бумаг, рекламных проспектов, журналов и брошюр. Явился напарник, пробормотал какие-то слова из тех, что принято говорить при визите к больному, — и ушел обратно в свою комнату. Как всегда, секретарша принесла горячий кофе и две булочки, поставила все это на стол и испарилась. Сигарет я купить забыл, поэтому стрельнул у напарника пачку «Seven Star», оторвал фильтр и прикурил с неправильного конца. Небо было каким-то туманно-пасмурным — не понять, где кончается воздух и начинаются тучи. Пахло так, будто на улице пытались жечь костры из сырых листьев. А может, это мне чудилось от температуры.

Я глубоко вздохнул и принялся разгребать ближайшую муравьиную кучу. В ней все было помечено штампом «срочно» — под каждым таким штампом стояло число, к которому нужно сдать перевод. Хорошо то, что срочная куча оказалась только одна. А самое главное — ничего не надо было сдавать через два или три дня. Все больше через неделю, через две. Если половину отдать на подстрочники, времени хватит. Я начал перекладывать содержимое кучи в нужном порядке. Из-за этого куча стала еще неустойчивее. Теперь ее очертания напоминали график на первой странице газеты: поддержка кабинета министров различными возрастными и половыми группами. Содержание тоже не отличалось однородностью.

1 Чарльз Рэнкин «Вопросы ученым», том «Животные» со стр. 68 «Зачем кошки умываются» до стр. 89 «Как медведь ловит рыбу» закончить к 12 октября

2 Американское общество ухода за больными «Разговор с умирающим» 16 страниц закончить к 19 октября

3 Фрэнк Десит младший «Болезни писателей», гл.3 «Писатели, страдавшие от сенной лихорадки» 23 страницы закончить к 23 октября

4 Рене Клэр «Итальянская соломенная шляпка» (английская версия; сценарий) 39 страниц закончить к 26 октября

Фамилий заказчиков не значилось — и это было досадно. Я даже примерно не мог вообразить, кому могли понадобиться (да еще срочно) переводы подобных текстов. Можно было подумать, какой-нибудь медведь стоит столбиком на речном берегу и не может дождаться моего перевода. Или какая-нибудь медсестра сидит перед умирающим не в силах выдавить словечко — и ждет, ждет…

Я бросил перед собой фотографию умывающейся кошки и стал пить кофе, заедая его булочкой с пластилиновым вкусом. Голова мало-помалу прояснялась, хотя руки-ноги после температуры еще слушались неважно. Из ящика стола я вытащил альпинистский нож и начал затачивать карандаши. Я делал это старательно и долго, заточил шесть штук — и только после этого неспешно принялся за работу.

Под кассету со старыми записями Стэна Гетца я проработал до полудня. Стэн Гетц, Эл Хейг, Джимми Рэйни, Тэдди Котик, Тайни Кан — отличный состав. Когда они играли «Jumping With The Symphony Sid», я просвистел вместе с Гетцем все его соло — мое самочувствие после этого сильно улучшилось.

В обеденный перерыв я выбрался на улицу, прошел немного вниз по спуску, съел жареную рыбу в битком набитом ресторане, а в забегаловке с гамбургерами выпил один за другим два стакана апельсинового сока. Потом зашел в зоомагазин и, сунув палец в щель между стекол, минут десять играл с абиссинской кошкой. Обычный обеденный перерыв, все как всегда.

Вернувшись в контору, я развернул утреннюю газету и пялился в нее до часу дня. Потом еще раз заточил все шесть карандашей, чтобы хватило до вечера. Оторвал фильтры у оставшихся сигарет и разложил их на столе. Секретарша принесла горячий зеленый чай.

— Как самочувствие?

— Неплохо.

— А с работой как?

— Лучше некуда.

Небо по-прежнему было пасмурным и тусклым. Его серый цвет даже несколько сгустился по сравнению с первой половиной дня. Высунув голову в окно, я почувствовал, что скоро заморосит. Несколько осенних птиц рассекали небо. Все вокруг тонуло в гуле и стоне большого города, который складывался из бесчисленных звуков поездов метро, автомобилей с надземных трасс, жарящихся гамбургеров и автоматических дверей — открывающихся и закрывающихся.

Я затворил окно, сунул в кассетник Чарли Паркера — и под «Just Friends» стал переводить главу «Когда спят перелетные птицы».

В четыре я закончил работу, отдал секретарше сделанное за день и вышел на улицу. Зонтик брать не стал — надел легкий плащ, когда-то специально оставленный на работе для такого случая. На вокзале купил вечернюю газету, влез в переполненный поезд и трясся в нем около часа. Даже в вагоне ощущался запах дождя — хотя не упало еще ни капли.

В супермаркете у станции я купил продуктов к ужину — и только тогда начался дождь. Мельчайший, невидимый глазу, он мало-помалу выкрасил тротуар у меня под ногами в пепельно-дождевой цвет. Уточнив время отправления автобуса, я зашел в закусочную неподалеку и взял кофе. Внутри было многолюдно, и дождем пахло уже по-настоящему. И блузка официантки, и кофе — все пахло дождем.

В вечерних сумерках робкими точечками загорелись фонари, взявшие в кольцо автобусную остановку. Там останавливались и снова трогались автобусы — как гигантские форели, снующие взад-вперед по горной реке. Наполненные клерками, студентами и домохозяйками, они растворялись в полусумраке один за другим. Мимо моего окна прошла женщина средних лет, волоча за собой черную-пречерную немецкую овчарку. Прошло несколько мальчишек с резиновыми мячиками — они лупили их о землю и ловили. Я погасил пятую сигарету и допил последний глоток холодного кофе.

А потом внимательно посмотрел на свое отражение в оконном стекле. Глаза от температуры ввалились внутрь. Это ладно… Лицо потемнело от вылезшей к половине шестого щетины. И это бы ничего… А только все равно — лицо выглядело совершенно не моим. Это было лицо мужчины двадцати четырех лет, случайно севшего против меня в поезде по пути на работу. Для кого-то другого мое лицо и моя душа — не более, чем бессмысленный труп. Моя душа и душа кого-то другого всегда норовят разминуться. «Эй!» — говорю я. «Эй!» — откликается отражение. Только и всего. Никто не поднимает руки. И никто не оглядывается.

Если вставить мне в каждое ухо по цветку гардении, а на руки надеть ласты, то тогда, возможно, несколько человек и оглянулось бы. Но и только. Через три шага и они забыли бы. Собственные глаза ничего не видят. И мои глаза тоже. Я словно опустошен. Наверное, я уже ничего и никому не смогу дать.

Близняшки меня ждали.

Сунув одной из них коричневый пакет из супермаркета и не вынимая изо рта сигареты, я полез в душ. Намыливаться не стал, просто стоял под струями и тупо смотрел на выложенную плиткой стену. В темной ванной с перегоревшей лампочкой по стенам что-то бегало и исчезало. Какие-то тени — они уже не могли ни тронуть меня, ни чего-либо навеять.

Я вышел из ванной, вытерся и упал на кровать. Простыня была кораллового цвета — свежевыстиранная, без единой морщинки. Пуская в потолок табачный дым, я принялся вспоминать, что сделал за день. Близняшки тем временем резали овощи, жарили мясо и варили рис.

— Пива хочешь? — спросила меня одна.

— Ага.

Та, на которой была футболка «208», принесла мне в кровать пиво и стакан.

— А музыку?

— Хорошо бы.

С полки пластинок она достала «Сонату для флейты» Генделя, поставила на проигрыватель и опустила иглу. Эту пластинку мне подарила подружка — несколько лет назад, на Валентинов день. Между флейтой, альтом и клавесином вклинилось шкворчащее мясо, словно выводя басовую партию. С подружкой мы несколько раз занимались сексом под эту пластинку. Молча и долго — до конца записи, когда от музыки оставалось только сухое потрескивание иглы.

Дождь за окном беззвучно заливал темное поле для гольфа. Я допил пиво, Ганс Мартин Линде досвистел до последней ноты сонату фа-минор — и ужин был готов. Все мы в этот вечер почему-то были на редкость молчаливы. Пластинка уже кончилась, в комнате только и слышалось, как дождь лупит по козырьку, да три человека жуют мясо. После ужина близняшки убрали со стола и сварили на кухне кофе. И мы снова пили его втроем. Он был горячий, ароматный, будто наделенный жизнью. Одна встала, чтобы поставить пластинку. Это оказались «Битлз», «Rubber Soul».

— Не помню у себя такой пластинки! — удивился я.

— Это мы купили!

— Накопили денег из тех, что ты нам давал. Понемножку.

Я покачал головой.

— Не любишь «Битлз»?

Я молчал.

— Жалко. Мы думали, ты обрадуешься.

— Извините…

Одна встала и остановила проигрыватель. С серьезным видом смахнула пыль с пластинки и засунула ее в конверт. Все замолчали. У меня вырвался вздох.

— Нечаянно вышло, — начал я оправдываться. — Устал немного, раздражаюсь… Давайте еще раз послушаем.

Они переглянулись и рассмеялись.

— Да ты не стесняйся! Это ведь твой дом…

— Ты на нас внимания не обращай!..

— Правда, давайте еще раз.

В конце концов, мы за кофе прослушали обе стороны «Rubber Soul». Я смог немного расслабиться. Девчонки, кажется, тоже повеселели.

После кофе они поставили мне градусник. Обе по нескольку раз проверяли, сколько набегает. Набежало тридцать семь и пять — на полградуса больше, чем утром. В голове был туман.

— Это потому что ты в душ ходил.

— Тебе поспать надо.

И действительно. Я разделся, взял «Критику чистого разума», пачку сигарет — и нырнул с ними в постель. От одеяла исходил слабый запах солнца, Кант был прекрасен, как и всегда — но сигарета имела такой вкус, будто отсыревшую газету свернули в трубочку и жгут на газовой горелке. Я захлопнул книгу и, рассеянно слушая голоса девчонок, закрыл глаза, чтобы темнота втащила меня к себе.

Глава 8

Кладбищенский парк облюбовал для себя спокойную террасу недалеко от вершины горы. Меж могил вились густо посыпанные гравием дорожки, а стриженые кусты рододендрона тут и там напоминали щиплющих траву овец. По всей обширной площади стояли высокие ртутные фонари, закрученные, как часовые пружины. Они бросали во все углы неестественно белый свет.

Крыса остановил машину в роще на юго-восточном углу парка и, обняв женщину за плечи, смотрел с ней на ночной город, раскинувшийся внизу. Город был похож на густую светящуюся кашу, налитую в плоскую форму. Или на золотую пыльцу, которую разбросал исполинский мотылек.

Женщина стояла, прислонившись к Крысе и закрыв глаза, будто спала. Своим боком Крыса остро чувствовал тяжесть ее тела. Необыкновенную тяжесть. Любовь к мужчине, рождение ребенка, старение и смерть — целое существование заключалось в этой тяжести. Одной рукой Крыса достал пачку сигарет и закурил. Время от времени с моря прилетал ветер, взбирался по склону и тряс иголками в сосновой роще. Женщина, похоже, и вправду спала. Крыса коснулся рукой ее щеки, тронул пальцем тонкие губы. И ощутил влажное, горячее дыхание.

Кладбищенский парк скорее походил на покинутый жителями город, чем на кладбище. Больше половины площади пустовало. Те, кто застолбил здесь место для себя, были еще живы. Иногда по воскресеньям они приезжали сюда с семьями, чтобы проведать место, где когда-нибудь будут спать. Глядя на кладбище с точки повыше, они думали: что ж, вид отсюда неплохой, цветы по сезону, воздух чистый, за газоном ухаживают, даже разбрызгиватели стоят, бродячие собаки тоже не бегают, приношения с могил не таскают. А самое главное — светло и гигиенично. Довольные увиденным, они садились на скамейку, съедали принесенный в коробке обед — и возвращались обратно в суматошную повседневность.

Утром и вечером появлялся смотритель — длинной палкой с плоской лопаткой на конце он разравнивал гравий на дорожках. Потом шел к пруду в середине парка и прогонял оттуда детей, глазеющих на карпов. Вдобавок, три раза в день — в девять, двенадцать и шесть — из парковых динамиков неслись звуки музыкальной шкатулки, игравшей «Старого Черного Джо». Что за смысл был в этой музыке, Крыса не знал. Но картина безлюдного вечернего кладбища, над которым разносится «Старый Черный Джо», стоила многого.

В половине седьмого смотритель садился на автобус и уезжал в нижний мир. Кладбище погружалось в полное молчание. После этого несколько пар приезжало на машинах, чтобы заняться в них любовью. С наступлением лета в рощице всегда стояло несколько автомобилей.

Кладбищенский парк и в юности казался Крысе местом, исполненным глубокого смысла. Еще школьником, без права водить машину, он много раз приезжал сюда на своем спортивном мотоцикле с разными девчонками за спиной, поднимаясь по склону вдоль речного берега. И здесь, обнимая своих девчонок, смотрел все на те же городские огни. Всевозможные запахи подлетали к его ноздрям и сразу таяли. Всевозможные мечты, всевозможные горести, всевозможные обещания… Рано или поздно таяло все.

Стоило оглянуться, и было видно, как смерть то здесь, то там пускает корни на этой широкой площадке. Иногда Крыса брал руку девчонки в свою, и они бесцельно бродили по дорожкам этого серьезного парка. Смерть, несущая на себе имена, даты и прошедшие жизни, повторялась, как ряды кустов, через правильные промежутки — ей не было видно конца. Для лежавших здесь не существовало ни шелеста ветра, ни запахов, у них не было даже щупалец, чтобы протянуть их в темноту. Они походили на утерявшие время деревья. Они не имели ни мыслей, ни даже слов для каких-то мыслей. Они оставили все это тем, кто их пережил. Крыса с девчонкой возвращались в рощицу и крепко обнимали друг друга. Соленый ветер с моря, запах листвы и сверчки в траве — печаль этого мира, продолжающего жить, заполняла собой все вокруг.

— Я долго спала? — спросила женщина?

— Нет, — ответил Крыса. — Совсем чуть-чуть…

Глава 9

Еще один день — и все то же самое. Будто где-то ошиблись, загибая складку.

Весь день пахло осенью. Закончив в обычное время работу и вернувшись домой, близняшек я там не обнаружил. Как был в носках, я завалился на кровать и стал рассеянно курить. Хотелось поразмышлять о многих вещах — но ни одной мысли в голове не возникало. Я вздохнул, сел в кровати и некоторое время созерцал белую стену напротив. Было совершенно неясно, чем заняться. Нельзя же до бесконечности пялиться в стену, — сказал я себе. Помогло это мало. Правильно говорил профессор, у которого я писал диплом. Стиль хороший, — говорил он, — аргументация грамотная. Но нет темы. Да, именно так. С самого начала своей самостоятельной жизни я не мог уразуметь, как мне обращаться с самим собой.

Чудеса, да и только. Ведь сколько уже лет я живу один. Но не могу вспомнить такого, чтобы все шло, как надо. Двадцать четыре года — не такой уж короткий срок, чтобы выпасть из памяти. Словно в разгар поисков забыл, что именно ищешь. А что, собственно, я искал? Штопор? Старое письмо? Квитанцию? Ухочистку?

Оставив эти мысли, я взял Канта, лежавшего в изголовье. Из книги выпала записка с почерком близняшек: «Ушли гулять на поле для гольфа». Я заволновался. Им же было сказано: без меня туда не ходить. Там бывает опасно, если не знаешь, что к чему. Шальной мячик может прилететь.

Обувшись и натянув свитер, я вышел на улицу и перелез через сетку ограждения. По волнистому полю дошел до двенадцатой лунки, миновал павильон для отдыха, прошел сквозь рощицу на западном краю. Свет заходящего солнца лился на траву сквозь просветы между деревьями. Недалеко от десятой лунки был вырыт песчаный бункер, напоминавший по форме гантель, а в нем валялся пустой пакет из-под бисквитов с кофейным кремом, явно брошенный туда моими девчонками. Я свернул его в трубочку и сунул в карман. Пятясь, стер с песка следы всех троих. Перешел ручей по деревянному мостику, влез на пригорок — и наконец их увидел. В пригорок с той стороны был вделан эскалатор; они сидели на его ступеньках и играли в трик-трак.

— Одним здесь опасно, я разве не говорил?

— Закат очень красивый! — оправдываясь, сказала одна.

Мы прошли вниз по эскалатору, уселись на поляне, сплошь поросшей мискантом, и стали наблюдать закат. Зрелище и в самом деле было великолепным.

— Бросать мусор в бункер нельзя! — сказал я.

— Извини, — ответили обе.

— Вон, гляньте, как я однажды порезался! — Я показал им кончик указательного пальца левой руки с семимиллиметровым шрамом, похожим на белую нитку. — Еще в младших классах. Кто-то разбитую бутылку из-под лимонада в песок закопал.

Они закивали.

— Конечно, пакетом от бисквитов вы не порежетесь. Но все равно: в песок ничего бросать нельзя! Песок должен быть свято чист!

— Понятно, — сказала одна.

— Больше не будем, — добавила другая. — А ты еще что-нибудь порезал?

— Конечно!

Я показал им все свои ранения. Это был целый травматологический каталог. Вот левый глаз — мне в него футбольным мячом заехали. До сих пор на сетчатке след. Вот на носу шрам — это тоже футбол. Боролся за верхний мяч, и соперник зубами попал мне по носу. Вот семь швов на нижней губе. Это я с велосипеда упал, уворачивался от грузовика. А вот выбитый зуб…

Разлегшись на прохладной траве, мы слушали, как поют на ветру стебли мисканта.

Когда совсем стемнело, мы вернулись домой поесть. К тому моменту, как я принял ванну и выпил банку пива, пожарились три или четыре горбуши. Сбоку от них лежала консервированная спаржа и огромные листья кресс-салата. Вкус горбуши мне что-то напоминал — какую-то горную тропинку из давно прошедшего лета. Мы хорошо потрудились, обглодали всю рыбу дочиста. На тарелке остались только белые косточки и большие стебли кресса, похожие на карандаши. Девчонки быстренько вымыли посуду и сделали кофе.

— Давайте поговорим о распределительном щите, — предложил я. — Что-то он меня беспокоит.

Они покивали.

— Почему, интересно, он при смерти?

— Надышался чем-нибудь, не иначе.

— Или прокололся.

Держа в левой руке чашку кофе, а в правой сигарету, я немного подумал.

— Что делать-то будем?

Они переглянулись и замотали головами:

— Ничего уже не сделаешь!

— Могила!

— Ты сепсис у кошки когда-нибудь видел?

— Нет, — сказал я.

— Она становится твердая, как камень. Не сразу вся, а постепенно, это долго тянется. И в конце концов останавливается сердце.

Я глубоко вздохнул.

— И что же — так и дать ему помереть?

— Чувства понятные, — сказала одна. — Но ты сильно-то не переживай, надорвешься…

Сказано это было таким же безмятежным тоном, каким в бесснежную зиму уговаривают плюнуть на горные лыжи. Я и плюнул. И принялся за кофе.

Глава 10

В среду сон начался в девять вечера, прервался в одиннадцать — и дальше ни в какую не приходил. Голову что-то сжимало, точно на нее надели шапку двумя размерами меньше. Неприятное ощущение. Крысе надоело лежать, он прошел в пижаме на кухню и глотнул ледяной воды. После чего задумался о своей женщине. Стоя у окна, он взглянул на светящийся маяк, проследовал взглядом по темному волнолому — и стал смотреть на то место, где стоял ее дом. Ему вспоминался плеск волн, ударявших в темноту, шуршание скопившегося за окном песка… Собственная привычка бесконечно размышлять, не продвигаясь вперед ни на сантиметр, вдруг показалась ему отвратительной.

Они начали встречаться — и жизнь Крысы превратилась в нескончаемый цикл одинаковых недель. Ощущение времени исчезло. Сколько уже месяцев? Наверное, десять. Не вспомнить… В субботу — встреча с ней. С воскресенья до вторника — три дня сплошных воспоминаний. В четверг и пятницу, плюс первая половина субботы — планирование предстоящего вечера. Лишь в среду остается бродить неприкаянным, тычась в углы. И будущего не приблизишь, и прошлое уже далеко. Среда…

Отрешенно покурив минут десять, Крыса снял пижаму, надел рубашку, ветровку — и спустился в подземный гараж. На полночных улицах не было почти ни души. Одни только фонари, освещавшие черные тротуары. Вход в «Джейз-бар» закрывала металлическая штора; Крыса поднял ее до середины, пролез внутрь и спустился по лестнице.

Развесив на спинках стульев дюжину выстиранных полотенец, Джей в одиночестве сидел за стойкой и курил.

— Бутылочку пива можно выпить?

— Да пей, конечно! — приветливо отозвался Джей.

Крыса впервые пришел в «Джейз-бар» после закрытия. Свет горел только над стойкой, вентиляторы и кондиционеры молчали. Только запахи, за долгие годы впитавшиеся в пол и стены, неуловимо витали в воздухе.

Крыса зашел за стойку, достал из холодильника бутылку и наполнил стакан. Казалось, темное пространство бара состоит из тяжелых воздушных слоев, остывших и сырых.

— Я сегодня приходить не собирался, — словно извиняясь, сказал Крыса. — Но вдруг проснулся и пива захотел ужасно. Я ненадолго.

Джей сложил на стойке газету и смахнул пепел, упавший на брюки.

— Пей, не торопись. Если голодный, могу что-нибудь сготовить…

— Да ну, не надо… Мне и пива хватит… Не обращай внимания.

Пиво оказалось замечательным. Крыса залпом осушил стакан, перевел дух. Потом вылил в стакан оставшуюся половину и стал внимательно смотреть, как оседает пена.

— Может, хочешь вместе со мной выпить? — осторожно спросил он.

Джей улыбнулся, как бы в легком затруднении.

— Спасибо. Только я не пью ни капли.

— А я и не знал…

— Уродился таким. Не принимает организм…

Крыса покивал и молча отхлебнул пива. Он снова с удивлением подумал, что почти ничего не знает об этом бармене-китайце. Впрочем, и никто о нем толком ничего не знал. Джей был человек необыкновенно тихий. Сам о себе никогда не рассказывал — а если кто-нибудь спрашивал, то Джей отвечал с такой осторожностью, как если бы выдвигал ящик комода и боялся его уронить.

Все знали, что Джей китаец и родился в Китае — но в этом городе иностранцы отнюдь не были редкостью. Когда Крыса учился в старших классах, в одной футбольном команде с ним играли два китайца — один в нападении и один в обороне. Особого внимания на них никто не обращал.

— Без музыки скучно! — сказал Джей и бросил Крысе ключ от музыкального автомата. Крыса выбрал пять песен и вернулся за стойку к своему пиву. Из динамиков полилась старая мелодия Уэйна Ньютона.

— Ничего, что я тебя задерживаю? — спросил Крыса.

— Без разницы. Все равно никто не ждет.

— Один живешь?

— Ага…

Крыса вытащил из кармана сигарету, разгладил ее и закурил.

— Только кошка, — сказал Джей. — Старая уже, правда… Но поговорить с ней можно.

— Она у тебя что — говорящая?

Джей покивал.

— Мы ведь с ней очень давно друг друга знаем. Я ее настроение понимаю, а она мое.

Крыса помычал с сигаретой во рту. Музыкальный автомат зашипел иглой и сменил пластинку на «Макартур-Парк».

— Слушай, а кошки о чем думают?

— О разном… Вот мы с тобой о чем думаем?

— Да уж, — засмеялся Крыса.

Джей тоже засмеялся. Помолчал немного, поводил пальцем по стойке.

— Она у меня однорукая.

— Однорукая?

— Я про кошку. Хромая она у меня. Года четыре назад, зимой дело было, пришла домой вся в крови. Вместо лапы — месиво, как мармелад.

Крыса поставил стакан на стойку и взглянул на Джея.

— А что с ней случилось?

— Не знаю. Сначала думал, под машину попала. Но на это непохоже. Колесом так не раздавит — так можно только тисками зажать. Просто в лепешку превратили. Может, кто-то специально мучил…

— Специально? — не веря своим ушам, переспросил Крыса. — Что за ерунда? Кошкину лапу… Зачем?

Джей постучал кончиком сигареты по стойке, вставил в зубы, закурил.

— Верно, какая необходимость калечить кошку? Кошка послушная, ничего от нее худого… Оттого, что изуродуешь ей лапу, ничего не выиграешь. Бессмысленно это, дико. Но такого беспричинного зла в мире — целые горы. Мне не понять, тебе не понять — а оно существует, и все тут. Можно сказать, мы среди этого живем.

Глядя в стакан, Крыса еще раз покачал головой:

— Мне этого не понять никогда…

— Ну и ладно! Самое лучшее, что тут вообще можно сделать, — и не пытаться что-то понять.

С этими словами Джей выпустил струю табачного дыма туда, где обычно сидели посетители, а теперь было пусто и темно. Белый дым повисел в воздухе и бесследно растаял.

Некоторое время они сидели молча. Крыса безотрывно смотрел на стакан, о чем-то думая; Джей все так же водил пальцем по стойке. Музыкальный автомат добрался до последней песни. Сладкоголосые «Falsetto Boys» затянули соул-балладу.

— Слушай, Джей! — сказал Крыса, не отводя взгляда от стакана. — Я вот двадцать пять лет на свете живу — а чувство такое, что еще ни в чем не разобрался.

Некоторое время Джей, ни слова не говорил, рассматривая свои пальцы. Потом немножко ссутулился.

— А я сорок пять лет живу — и понял одну-единственную истину. Знаешь, какую? Такую, что человек при большом желании из чего угодно может извлечь урок. Из самых заурядных и банальных вещей извлечь урок всегда можно. Кто-то сказал, что даже в бритье присутствует своя философия. Собственно, никто в мире и не выжил бы, будь это не так.

Кивнув, Крыса допил три сантиметра пива, остававшиеся на дне стакана. Пластинка кончилась, музыкальный автомат щелкнул, и бар снова погрузился в тишину.

— То, что ты говоришь, вроде как и понятно, — начал было Крыса, но дальше слова у него не пошли. Он безуспешно попробовал что-то выдавить из себя, потом улыбнулся и поднялся из-за стойки. — Спасибо за пиво. Тебя домой подвезти?

— Да нет, не надо. Это ведь рядом, да и пройтись я люблю…

— Ну, спокойной ночи. Кошке привет.

— Обязательно.

Снаружи стоял холодный запах осени. Крыса направился вдоль улицы, хлопая ладонью по стволам деревьев. Дойдя до парковки, он долго, но рассеянно смотрел на цифры счетчика. Потом сел в машину и после недолгих раздумий поехал к морю. Вырулил на прибрежную дорогу, остановился у дома, где жила она. Примерно в половине окон еще горел свет. Кое-где сквозь шторы виднелись силуэты людей.

Окна ее квартиры были темны. Свет в спальне тоже не горел. Наверное, спит. Стало совсем тоскливо.

Волны шумели все громче. Казалось, они хотят перемахнуть через волнолом, добраться до Крысы и унести его вместе с машиной. Крыса включил радио, откинул спинку кресла, заложил руки за голову, закрыл глаза — и сидел так под бессмысленную болтовню диск-жокея. Он смертельно устал, разные неназываемые чувства не могли найти себе места и пропадали непонятно где. В облегчении склонив пустую голову набок, Крыса рассеянно слушал плеск волн, перемешанный с трескотней диск-жокея. Сон подобрался незаметно.

Глава 11

В четверг утром девчонки меня разбудили. Это произошло раньше обычного на пятнадцать минут — но я не огорчился. Побрился под горячей водой, выпил кофе, взял свежую газету, пачкающую руки типографской краской, и скрупулезно ее изучил.

— У нас к тебе просьба, — сказала одна из близняшек.

— Можешь в воскресенье машину достать? — спросила другая.

— Попробую, — сказал я. — А куда вы собрались?

— На водохранилище.

— На водохранилище?

Обе кивнули.

— И что там будет, на водохранилище?

— Похороны.

— Чьи?!

— Распределительного щита.

— Ах, да… — сказал я. И вернулся к газете.

Как назло, в воскресенье с самого утра моросил дождь. Впрочем, я имел очень смутное представление о том, какая погода наилучшим образом подходит для похорон распределительного щита. Близняшки про дождь ничего не говорили, и я тоже молчал.

В субботу вечером я одолжил у своего напарника небесно-голубой «фольксваген». «Что, подругу завел?» — поинтересовался он. В ответ я что-то промычал. Заднее сиденье «фольксвагена», на котором он возил сына, было все заляпано молочным шоколадом — как кровью после перестрелки. Кассет с роком не оказалось, и все полтора часа пути в ту сторону мы ехали без музыки, в полном молчании. Дождь методично усиливался и ослабевал, опять усиливался и опять ослабевал… Это было похоже на зевоту. Только шум несущихся по асфальту шин всю дорогу оставался одинаковым.

Одна сидела на переднем сидении, другая — на заднем, обхватив пакет с распределительным щитом и термосом. Обе держались с печальной суровостью, как и подобает на похоронах. Настроение передалось и мне. Даже остановившись по пути перекусить жареной кукурузой, мы были печальны и суровы. Наше скорбное молчание нарушалось только чпоканьем кукурузных зерен. Оставив после себя три дочиста обглоданных початка, мы погнали машину дальше.

Началась местность с жутким обилием собак. Они бесцельно бегали туда-сюда под дождем, как стаи рыб-желтохвостов в океанариуме. Мне приходилось то и дело жать на клаксон. На собачьих мордах не отражалось никакого интереса ни к дождю, ни к автомобилю. Когда я сигналил, они взглядывали на меня с откровенной неприязнью и ловко уворачивались. Но от дождя им было уже не увернуться. Все собаки вымокли до самых задниц — некоторые из них напоминали выдру из книги Бальзака, а другие походили на буддийского монаха в глубоком размышлении.

Одна из близняшек вставила мне в рот сигарету и поднесла огонь. Потом положила ладошку на внутреннюю сторону моего бедра и несколько раз погладила вверх-вниз. Так, словно делала это не для ласки, а ради подтверждения чего-то.

Дождь, казалось, никогда не кончится. Такими всегда бывают октябрьские дожди. Льют и льют, пока не вымочат всего, что только можно. Земля — хоть отжимай. Деревья и дороги, поля и машины, дома и собаки — все без исключения пропитано дождем. Мир переполнен ледяной водой, от которой нет спасения.

Мы поднялись чуть в горы, углубились в лес — и уже на выезде из него увидели водохранилище. Из-за дождя вокруг не было ни души. Дождь разливался по всей водной поверхности, какую удавалось разглядеть. Водохранилище, в которое льет дождь, выглядело еще тоскливее, чем я себе представлял. Остановив машину недалеко от берега, мы не стали выходить — пили кофе из термоса и ели купленные по пути пирожные. Они были трех сортов: кофейные, кремовые и с кленовым сиропом. Чтобы никому не было обидно, мы тщательно разделили все на три части.

А дождь все лил и лил. Причем лил до ужаса тихо. Словно сыплют мелкие клочки газеты на толстый ковер. Клод Лелюш любит показывать такие дожди в своих фильмах.

Мы доели пирожные, выпили по два стакана кофе и, будто сговорившись, похлопали себя по коленкам, стряхивая крошки. Никто не произносил ни слова.

— Ну, пора закругляться, — сказала наконец одна из близняшек.

Вторая кивнула.

Я погасил сигарету.

Не беря зонтиков, мы прошли туда, где дорога упиралась в берег и выдавалась чуть дальше в воду на сваях, точно хотела продолжиться мостом. Водохранилище образовывала запруженная река. Причудливые изгибы водной поверхности, казалось, доставали до середины гор. В цвете воды чувствовалась зловещая глубина. От дождя по всему водохранилищу шла мелкая рябь.

Одна из близняшек достала из бумажного пакета распределительный щит и вручила мне. Под дождем он выглядел еще неказистее.

— Прочитай какую-нибудь молитву.

— Молитву? — удивился я.

— Похороны ведь! Надо помолиться.

— Как-то упустил из виду, — сказал я. — Ни одной не помню.

— Да что угодно пойдет!

— Это ведь формальность!

Дождь уже вымочил меня с головы до кончиков ногтей — а я все стоял и подыскивал подобающие случаю слова. Девчонки вперяли взволнованные взгляды поочередно то в меня, то в распределительный щит.

— Долг философии, — начал я словами Канта, — состоит в устранении фантазий, порожденных заблуждениями… Распределительный щит! Спи спокойно на дне водохранилища…

— Бросай!

— ?

— Щит бросай!

Размахнувшись что было сил, я со всей мочи метнул щит под углом в сорок пять градусов. Он прочертил под дождем живописную дугу и ударился о воду. По воде пошли медленные круги и достигли наших ног.

— Потрясающая молитва!

— Это ты сам придумал?

— Конечно, — сказал я.

Вымокшие, как те собаки, мы стояли у самой кромки и смотрели на водохранилище.

— Тут глубоко или не очень? — спросила одна.

— Жутко глубоко, — ответил я.

— А рыбы есть? — спросила другая.

— Рыбы в любом водоеме есть.

Думаю, издалека мы смотрелись неплохим памятником.

Глава 12

В четверг следующей недели я первый раз за осень надел свитер. Ничем не примечательный свитер из серой шетландской шерсти — слегка расползшийся подмышками, но так оно даже приятнее. Побрился тщательнее обычного, натянул теплые хлопчатые брюки, вытащил покрытые копотью армейские ботинки, обулся. Ботинки напоминали двух послушных щенков после команды «К ноге!» Девчонки пошуровали в комнате, нашли мои сигареты, зажигалку, бумажник, проездной — и вручили все это мне.

Добравшись до конторы, я уселся за стол — и под кофе, принесенный секретаршей, заточил шесть карандашей. В комнате сильно запахло грифелем и свитером.

В перерыв я сходил пообедать и еще раз поиграл с двумя абиссинскими кошками. Я просовывал мизинец в сантиметровую щель между стеклами, а они кидались к нему наперегонки и хватали зубами.

В этот день продавщица зоомагазина дала мне подержать кошку на руках. На ощупь будто связанная из качественной кашмирской шерсти, она уткнулась мне холодным носом в губы.

— Легко к людям привыкает, — сказала продавщица.

Я поблагодарил, отпустил кошку обратно в ящик и купил пачку совершенно ненужного кошачьего корма. Продавщица аккуратно его завернула. Когда я выходил из магазина с кошачьим кормом в руках, обе кошки пялились на меня, как на осколок мечты.

В конторе секретарша стряхнула с моего свитера кошачью шерсть.

— С кошками играл, — объяснил я без смущения.

— И на боку дыра.

— Знаю. Это с прошлого года. На машину инкассатора напал и за зеркало зацепился.

— Снимай, — распорядилась она без малейшего интереса к сказанному.

Я стянул свитер, и она принялась штопать его черной ниткой, присев на краешке стула и скрестив длинные ноги. Пока она штопала, я вернулся за стол, заточил карандаши на вторую половину дня — и взялся за работу. Что бы там кто ни говорил, а я никогда не ною по поводу работы. В отведенное время выполняю ее отведенный объем. Пусть и не более того — но по возможности добросовестно. Такие качества наверняка оценили бы в Освенциме. Собственно, в том проблема и заключается: все места, которые могли бы мне подойти, остались в прошлом. И ничего не поделать. Не вернуть ни Освенцима, ни двухместных торпедоносцев. Никто не носит мини-юбок, никто не слушает Джана и Дина. И совсем уж не вспомнить, когда я последний раз видел девушку с чулками на подвязках.

Часы показали три. Секретарша, как всегда, принесла горячий зеленый чай и три пирожных. Свитер тоже был зашит на славу.

— Можно с тобой кое-что обсудить?

— Давай обсудим. — Я отъел кусок пирожного.

— Насчет ноября, — сказала она. — Может, нам на Хоккайдо съездить?

В ноябре мы всегда брали всей фирмой отпуск и ехали куда-нибудь втроем.

— Почему бы нет? — сказал я.

— Значит, решили. А медведей там не будет?

— Медведей? Да ну, они уже в спячку залягут.

Она успокоенно кивнула.

— Ты со мной не поужинаешь сегодня? Тут недалеко хорошими креветками кормят.

— Давай, — сказал я.

Ресторан находился в пяти минутах на такси, посреди тихой жилой улицы. Мы сели за столик, и одетый в черное официант, беззвучно подойдя по кокосовой плетенке, положил перед нами два меню величиной с плавательную доску. Мы заказали два пива до еды.

— Креветки здесь очень вкусные. Их живыми варят.

Я застонал, отхлебывая из кружки.

Некоторое время она вертела тонкими пальцами висевший на шее кулон в форме звезды.

— Если ты сказать чего хочешь, то давай лучше сейчас, пока не принесли, — предложил я. И сразу подумал: лучше бы я этого не говорил. Всегда у меня так.

Она еле заметно улыбнулась. Убирать с лица эту улыбку в четверть сантиметра было делом хлопотным — поэтому улыбка некоторое время оставалась у нее на губах. Ресторан был совершенно пуст — казалось, сейчас мы услышим, как креветки шевелят усами.

— Тебе твоя работа нравится? — спросила она.

— Даже не знаю… Я такими вопросами не задавался… Во всяком случае, неудовлетворенности нет.

— Вот и у меня нет, — сказала она и отпила пива. — Зарплата высокая, ребята вы хорошие, отпуск получаю исправно…

Я молчал. Уж больно давно серьезно никого не выслушивал.

— Но мне ведь только двадцать лет, — продолжала она. — Я не хочу до самого конца вот так…

Разговор прервался, пока нам накрывали на стол.

— Ты еще совсем молодая, — сказал я. — Скоро влюбишься, выйдешь замуж… Жизнь переменится.

— Не переменится, — тихо сказала она, ловко чистя креветку ножом и вилкой. — Никому я не нужна. Так до смерти и буду тараканов ловить, да свитера штопать.

Я вздохнул. Мне вдруг показалось, что я на несколько лет постарел.

— Да брось ты… Вон симпатичная какая! И ноги длинные, и лицо ничего… И креветок чистишь здорово. Все у тебя нормально будет.

Она замолчала, принялась есть креветку. Я последовал ее примеру. Мне вдруг вспомнился распределительный щит на дне водохранилища.

— А когда тебе было двадцать лет, что ты делал?

— Был по уши влюблен.

Шестьдесят девятый. Наш год…

— И что с ней потом стало?

— Расстались.

— Тебе с ней было хорошо?

— Если глядеть издалека, — сказал я, глотая кусок креветки, — что угодно кажется красивым.

Когда мы с ней все доели, ресторан начинал потихоньку заполняться. Звякали ножи и вилки, скрипели стулья. Я заказал кофе, она — тоже кофе и лимонное суфле.

— А сейчас? — спросила она. — Сейчас у тебя кто-нибудь есть?

Немного подумав, я решил не говорить про близняшек.

— Никого нет.

— И тебе не одиноко?

— Привык. Дело тренировки.

— Какой тренировки?

Я закурил и выпустил струйку дыма, целясь на полметра выше ее головы.

— Видишь ли, я под интересной звездой родился. Чего ни захочу, все получаю. Но как только что-нибудь получу, тут же растопчу что-нибудь другое. Понимаешь?

— Немножко…

— Никто не верит, но так оно и есть. Года три назад я это заметил. И решил, что буду теперь стараться ничего не хотеть.

Она покачала головой.

— Ты что, собираешься так прожить всю жизнь?

— Наверное… А как еще никому не мешать?

— Если ты на самом деле так думаешь, — сказала она, — тебе лучше жить в ящике для обуви.

Отлично сказано!

Мы прошлись с ней пешком до станции. В свитере мне было хорошо.

— О'кей, — сказала она. — Попробую как-нибудь дальше.

— Извини, что пользы от меня немного.

— Поговорили, легче стало…

Уезжали мы с одной платформы, но в разные стороны.

— Тебе правда не одиноко? — еще раз спросила она напоследок. Пока я подыскивал достойный ответ, подошел поезд.

Глава 13

Случаются дни, когда что-нибудь берет и хватает за душу. Это может быть что угодно, любой пустяк. Розовый бутон, потерянная кепка, свитер, который нравился в детстве, старая пластинка Джинa Питни… Список из скромных вещей, которым сегодня больше некуда податься. Два или три дня они скитаются по душе, перед тем, как возвратиться туда, откуда пришли……Потемки. Колодцы, вырытые в наших душах. И птицы, летающие над колодцами.

Тем осенним воскресным вечером меня схватил за душу пинбол. Мы с близняшками наблюдали закат, стоя на грине у восьмой лунки. Восьмая лунка была «длинная», рассчитанная на попадание с пяти ударов, без препятствий и без уклонов. Один лишь фервей тянулся к ней, похожий на школьный коридор. У седьмой лунки упражнялся на флейте живший по соседству студент. Под изводящие сердце двухоктавные гаммы солнце наполовину скрылось за холмами. И почему в это мгновение меня схватил за душу пинбольный автомат, мне знать не дано.

И мало того — в голове у меня с каждой новой секундой стали множиться пинбольные образы. Стоило закрыть глаза, как у самого уха раздавался щелчок выстреливаемого шарика, и тарахтели цифры, выстраиваясь в ряд на счетном табло.

В семидесятом году, когда мы с Крысой хлестали пиво в «Джейз-баре», я вовсе не был фанатом пинбола. У Джея стоял редкий для того времени автомат — модель с тремя флипперами под названием «Ракета». Поле делилось на верхнюю и нижнюю части — один флиппер в верхней и два в нижней. Модель доброго мирного времени, когда полупроводниковая инфляция еще не проникла в пинбольный мир. Личный рекорд одержимого пинболом Крысы составлял 92500 очков; по этому поводу я даже сделал памятную фотографию. Крыса счастливо улыбается, облокотясь на автомат, — и автомат с выброшенными цифрами «92500» улыбается тоже. Единственный душевный снимок, который я сделал своим карманным «Кодаком». Крыса на нем — вылитый воздушный ас эпохи Второй Мировой. Автомат же подобен старому истребителю — которому руками раскручивают пропеллер, а пилот после взлета сам захлопывает ветрозащитный колпак. Цифры «92500» сближают Крысу с автоматом, придавая всей картине оттенок интимности.

Раз в неделю из пинбольной фирмы приходил ответственный за сбор денег и ремонт. Это был тридцатилетний мужчина, до странности худой и крайне неразговорчивый. Войдя в бар, он даже не одаривал Джея взглядом, а сразу открывал ключом какую-то дверцу под автоматом и высыпал мелочь в суму из грубой холстины. Потом брал оттуда одну монетку, бросал в щель, два-три раза проверял состояние плунжерной пружины — и без видимого интереса запускал шарик в игру. Попав им в буфер, смотрел, исправны ли магниты, а затем проходил полный маршрут, загоняя шарик во все возможные места — лузы, мишени, ловушки… Напоследок зажигал призовую лампочку и с облегчением на лице позволял шарику скатиться на выход. После чего кивал Джею — мол, проблем нет! — и уходил. За время, которое ему требовалось, удавалось выкурить полсигареты.

Я забывал стряхивать пепел, Крыса забывал о своем пиве, — мы просто сидели и обалдело пялились на эту великолепную технику.

— Фантастика! — говорил Крыса. — С такой техникой можно запросто сделать сто пятьдесят тысяч. Да что там — и все двести можно сделать!

— Чего ты хочешь, это же профессионал! — пытался я утешить Крысу. Однако гордость аса уже не возвращалась.

— Я по сравнению с ним просто молокосос! — С этими словами Крыса уходил в молчание. Его бессмысленные грезы о заполнении всех шести разрядов на табло могли длиться бесконечно.

— Это ведь для него работа, — продолжал я. — Интересно только поначалу. А когда с утра до вечера, кому угодно надоест.

— Не-е-ет, — тряс головой Крыса. — Мне не надоест!

Глава 14

«Джейз-бар» был набит битком, чего давно не случалось. Джей мало кого знал — но клиент всегда клиент, и повода для расстройства здесь не было. Треск раскалываемого льда, его постукивание в стаканах, смех, «Джексон Файв» из музыкального автомата, облака белого дыма под потолком, как изо ртов у героев комиксов, — словно частичка лета забрела сюда этим вечером.

Однако для Крысы во всем этом что-то было не так. Одиноко сидя за стойкой, он несколько раз пробовал читать — но, не в силах продвинуться дальше одной страницы, отложил книгу в сторону. Теперь он хотел — если получится — выпить последний глоток пива, вернуться домой и уснуть. Если действительнополучится уснуть…

В эту неделю удача напрочь отвернулась от Крысы. Все портилось — обрывки сна, пиво, сигареты, даже погода. Потоки дождя омывали горные склоны, уносились реками в море и красили его в коричнево-серую крапинку. Зрелище не из приятных. В голову же словно напихали старых газет, свернутых трубочкой. Сон поверхностный и всегда короткий. Будто спишь перед приемом у зубного врача, а прихожую еще и натопили сверх всякой меры. Стоит кому-нибудь открыть дверь, как ты просыпаешься. И перед глазами — циферблат.

В середине недели Крыса накачивался виски, чтобы потихоньку заморозить все мысли. Каждую щель в сознании он затягивал слоем льда — такого толстого, что по нему прошел бы белый медведь, — и засыпал, надеясь дожить в таком виде до следующей недели. Но когда просыпался, все было по-прежнему. Лишь слегка болела голова.

Перед рассеянным взглядом Крысы — шесть пустых бутылок из-под пива. Между бутылок видна спина Джея.

Неплохой момент для выхода в отставку, — думает Крыса. — Первый раз я выпил здесь пива в восемнадцать лет. И с тех пор — тысячи бутылок, тысячи тарелок с закуской, тысячи пластинок в музыкальном автомате. Все это подобно волнам, бьющим в борт шлюпке — как пришло, так и ушло. Может, я уже достаточно попил пива? Конечно, мне еще будет тридцать, потом будет сорок, и пива я еще попью. И тем не менее, — думает Крыса, — тем не менее, пиво, которое я пью здесь — это разговор отдельный… Двадцать пять лет — неплохой возраст для выхода в отставку. Человек с умом и вкусом в этом возрасте переходит из университета в банк, чтобы стать каким-нибудь ответственным по кредитованию.

Крыса прибавляет к батарее пустых бутылок еще одну, берет готовый расплескаться стакан и одним глотком отхлебывает половину. Потом машинально вытирает губы тыльной стороной ладони. Потом вытирает ладонь о штаны.

— Давай подумаем, — говорит сам себе Крыса, — давай подумаем, не торопясь. Двадцать пять лет… Возраст, когда можно немного подумать. Два двенадцатилетних мальчишки — разве такая тебе цена? Нет, столько на тебя одного не хватит… Тогда, может, цена тебе — муравейник в банке из-под огурцов? Ну, будет… Нагородил метафор, и ни одна ни к черту. Где-то у тебя ошибка — сиди, думай. Вспоминай… Понятно тебе?

Устав от раздумий, Крыса допивает оставшееся пиво. Поднимает руку и заказывает еще одну.

— Упьешься сегодня, — говорит ему Джей. Но все же ставит перед ним восьмую бутылку.

Потихоньку начинает болеть голова. Ощущение, будто тебя качает вверх-вниз на волнах. Внутри глаз — вялость. Проблюйся, — говорит голос в голове. — Хорошо проблюйся, а потом уже будешь думать. Прямо сейчас вставай и иди в сортир… Нет, никак. Мне дотуда не дойти… Все же Крыса расправляет грудь, добирается до уборной, открывает дверь, изгоняет оттуда молодую женщину, красящую глаза перед зеркалом, и склоняется над унитазом.

Когда же я блевал последний раз? Даже забыл, как это делается. Штаны снимать или нет?.. Отставить шуточки! Блюют молча! Блюй до желудочного сока.

Доблевав до желудочного сока, Крыса садится на унитаз и курит. Затем моет с мылом руки и лицо, мокрыми руками приводит в порядок волосы. Меланхолии еще многовато, но очертания носа и подбородка вполне ничего. Учительнице средних классов муниципальной школы могли бы понравиться.

Крыса выходит из уборной, подходит к столику, где сидит женщина с недокрашенными глазами, и приносит ей свои извинения. Потом возвращается за стойку, выпивает полстакана пива и глоток ледяной воды, которую дает ему Джей. Два-три раза встряхивает головой, закуривает — и только после этого его мозговые функции начинают приходить в норму.

— Теперь хватит, — говорит он вслух. — Ночь длинная. Будет время подумать.

Глава 15

По-настоящему я попал в мир пинбольной магии зимой семидесятого. Целых полгода прошли тогда, как в темной яме. В чистом поле была вырыта ямка под мои габариты — и я сидел в ней, плотно заткнув уши. Моего интереса ничто не могло привлечь. Но с наступлением вечера я просыпался, надевал пальто и шел в игровой центр.

Автомат, найденный мной после долгих поисков, был копией того, что стоял в «Джейз-баре», — трехфлипперная «Ракета». Когда я кидал в нее монету и жал на кнопку «Старт», она тарахтела, поднимала десять своих мишеней, гасила призовую лампочку, обнуляла все шесть разрядов на табло и выставляла на старт первый шарик. Потребовалось бессчетное количество мелочи, чтобы ровно через месяц, холодным и дождливым зимним вечером, мне покорился шестой разряд — как последний мешок с песком, выброшенный из корзины аэростата.

Я с трудом оторвал от флипперных кнопок дрожащие пальцы, оперся спиной о стену, открыл банку ледяного пива — и долго-долго смотрел на шесть цифр: «105220».

Это был наш медовый месяц — мой и пинбольной машины. В университете я практически не показывался, а большую часть денег от подработок вкладывал в пинбол. Я методично осваивал все приемы — захваты, перепасовки, задержки, удары с лета… Пока я играл, за спиной у меня постоянно толклись зрители. Какие-то перемазанные помадой школьницы вечно терлись о мой локоть мягкими грудями.

Когда я перевалил за сто тысяч, пришла настоящая зима. Промерзший игровой зал совсем обезлюдел; я же, закутавшись в байковое пальто и намотав шарф по самые уши, продолжал обниматься с пинбольной машиной. Иногда я видел себя в зеркале уборной: осунувшееся лицо, костлявые скулы, обветренная кожа… Отыграв три партии, я откидывался к стене и отдыхал, трясясь от холода и глотая пиво. Последний глоток всегда имел свинцовый привкус. Потом я кидал под ноги окурок и грыз принесенный в кармане хот-дог.

Она была прекрасна, моя трехфлипперная… Только я понимал ее — и только она понимала меня. Всякий раз, когда я жал на «старт», она с блаженным урчанием выставляла ноль в шестом разряде и улыбалась мне. Я же с миллиметровой точностью оттягивал плунжер — и выстреливал серебристым сверкающим шариком. Пока шарик угорело носился по игровому полю, моя душа была безгранично свободна — как бывает, когда покуришь качественного гашиша.

В голове у меня без всякой связи появлялись и исчезали самые разные мысли. На стекле, покрывавшем игровое поле, возникали и пропадали образы самых разных людей. Как волшебный фонарь, стекло отражало мои мечты — и они мерцали на нем вместе с огоньками буфера и призовой лампочкой.

Ты не виноват, качая головой, говорит мне машина. Ты старался, ты сделал все, что мог.

Если бы, говорю я. Левый флиппер, тычковый пас, девятая мишень. Я вообще ничего не сделал. Я даже пальцем не шевельнул. А могло бы и получиться, если бы сильно захотел.

Человеческие возможности очень ограничены, говорит она.

Возможно, отвечаю я. Но еще ничего не кончилось, я еще держусь… Возврат, пуск, ловушка, вброс, отскок, захват, шестая мишень…… призовая игра. «121150». Теперь кончилось, говорит машина. Все кончилось.

А в феврале она пропала. Игровой центр снесли, и через месяц на его месте возвели круглосуточную пончиковую. Узор на занавесках повторялся на форме официанток, которые разносили пересушенные пончики на тарелках — с точно таким же узором. Приехавшие на велосипедах старшеклассницы, шофера из ночных смен, работницы баров и одетые не по сезону хиппи пили там кофе с одинаково тоскливым выражением на лицах. Заказав чашку совершенно мерзкого кофе и пончик с корицей, я спросил официантку о судьбе игрового центра.

— Игровой центр?

— Был здесь совсем недавно…

— Не знаю. — Официантка сонно покачала головой. Такой вот у нас город — никто не помнит о событиях месячной давности.

С тяжелым сердцем я отправился кружить по городу. Где теперь находилась трехфлипперная «Ракета», не знал никто.

И я завязал с пинболом. Когда приходит положенное время, человек перестает играть в пинбол. Только и всего.

Глава 16

Дождь, ливший уже несколько дней, в пятницу вечером вдруг прекратился. Город, который был виден из окна, напитался противной дождевой водой и весь распух. Закат выцветил волшебными красками рваные тучи, и отраженный свет принес эти краски в комнату.

Надев поверх майки ветровку, Крыса вышел на улицу. Черный асфальт, тянувшийся далеко-далеко, был весь в неподвижных лужах. В городе пахло сумерками после дождя. Стоявшие вдоль реки сосны насквозь промокли; с кончиков их зеленых иголок стекали водяные капли. Побуревшая дождевая вода была теперь в реке и скользила по бетонному дну вниз, по направлению к морю.

Сумерки подошли к концу — на город надвинулась сырая темнота. Сырость моментально обернулась туманом.

Крыса медленно проехался по городу на машине, выставив локоть в открытое окно. Покатая дорога, ведущая на запад, исчезала в белом тумане. Доехав до морского берега, Крыса остановил машину у мола, откинул спинку кресла и закурил. Береговой песок, бетонные блоки, сосновая роща — все вымокло до черноты. Сквозь шторы ее окон пробивался теплый желтый свет. На часах — десять минут восьмого. Время, когда люди заканчивают ужин и растворяются в тепле своих комнат.

Крыса заложил руки за голову, закрыл глаза и попытался вызвать в памяти обстановку ее квартиры. Он заходил туда всего два раза, поэтому воспоминания были не очень достоверны. Как заходишь, попадаешь в кухню-столовую размером в шесть татами… Оранжевая скатерть, цветочные горшки, четыре стула, пакет апельсинового сока, на столе газета и чайник из нержавейки… Все расставлено и разложено очень аккуратно. Нигде ни пятнышка. Что дальше… Дальше две маленькие комнаты — но перегородку давно сломали, и получилась одна большая. Там продолговатый письменный стол, накрытый стеклом, а на нем… На нем три глиняные пивные кружки. Один ящик битком набит разными карандашами, линейками, ручками… В другом лежат простые и чернильные резинки, старые квитанции, пресс-папье, клейкая лента, всевозможных цветов скрепки… А еще карандашная точилка и марки.

Рядом со столом — видавшая виды чертежная доска и лампа на длинной штанге. Какой на лампе абажур? Кажется, зеленый… А дальше, у стены — кровать. Маленькая кровать из некрашеного дерева, каких много в Северной Европе. Залезешь на нее вдвоем — она заскрипит, как прогулочная лодка, взятая в парке напрокат.

Туман сгущался с каждой минутой. Морской берег плыл в молочно-белой тьме. Время от времени на дороге показывались желтые огни противотуманных фар и медленно проходили мимо. Проникавшая в окно морось вымочила все в машине — сиденья, лобовое стекло, ветровку, сигареты в кармане… Резко взвыли сирены сухогрузов на рейде — так голосят отбившиеся от стада телята. То короткие, то длинные гудки складывались в гаммы, пронзали темноту и улетали в сторону гор.

А что там у левой стены? — продолжает вспоминать Крыса. Там книжная полка, маленькая стереосистема, пластинки… Дальше платяной шкаф. Две репродукции Бена Шана. На полке ничего интересного. Большей частью книги по архитектуре. Ну, еще по туризму — путеводители, карты, дорожные заметки. Несколько бестселлеров, жизнеописание Моцарта, ноты, разные словари… Есть французский, с надписью на форзаце: награждается такая-то. Пластинки — в основном, Бах, Гайдн, Моцарт. И несколько оставшихся с девичества — Пэт Бун, Бобби Дарин, «Плэттерз»…

Крыса застрял. Что-то оставалось еще. И это было важно. Без этого вся комната зависала, не обретала реальных контуров. Что же там еще? Погоди, сейчас вспомню… Ну да, люстра… и ковер. А что там за люстра? И какого цвета ковер? Не помню, хоть тресни…

А если открыть сейчас дверцу, пройти через рощу, постучаться к ней и все узнать про люстру и цвет ковра? Господи, какая глупость… Крыса снова откидывается назад и смотрит на море. Над морем повис белый туман, кроме него, ничего не разглядеть. А в глубине тумана с размеренностью сердечного ритма вспыхивает и гаснет оранжевый огонь маяка.

Лишенная потолка и пола, ее комната некоторое время потерянно висела в темноте. Образ стал постепенно терять мелкие подробности — и в конце концов растерял их все до единой.

Крыса уставился в потолок и медленно закрыл глаза. Потом, как щелкнув выключателем, погасил у себя в голове весь свет — и зарылся сердцем в эту новую темноту.

Глава 17

Трехфлипперная «Ракета»… Она не переставала звать меня откуда-то. Изо дня в день, без отдыха…

Со страшной скоростью я разделался с горой накопившейся работы. На обед не ходил, с абиссинскими кошками не играл. И ни с кем не разговаривал. Секретарша время от времени заходила меня проведать, изумленно качала головой и уходила обратно. К двум часам я выполнил дневную норму, кинул черновики секретарше на стол и выпорхнул на улицу. А потом бегал по игровым центрам в центре Токио и искал трехфлипперную «Ракету». Увы, безрезультатно. Никто такого автомата не видел, и никто о таком не слышал.

— Может, вам подойдет «Покоритель подземелья»? Четыре флиппера, новая модель, только пришла, — спросил меня хозяин одного из центров.

— Не подойдет. К сожалению…

Казалось, я его слегка разочаровал.

— А вот еще «Леворукий бейсболист». Три флиппера. На каждом круге выдает призовой шарик.

— Извините, — сказал я. — Меня интересует только «Ракета».

Тем не менее, он любезно поделился телефонным номером своего знакомого, пинбольного фаната.

— Если он вам не поможет, то уже не поможет никто. Ходячий справочник, а не человек. Двинутый на этом деле.

— Спасибо, — поблагодарил я.

— Не стоит, не стоит… Удачных поисков.

Зайдя в тихую кофейню, я набрал номер. После пяти гудков ответил негромкий мужской голос. На заднем плане слышались семичасовые теленовости и лепет младенца.

— Хотел бы у вас спросить об одном автоматедля игры в пинбол, — представившись, сказал я.

Некоторое время на том конце молчали.

— О каком именно? — послышалось снова. Звук телевизора стал тише.

— Трехфлипперная модель под названием «Ракета».

Мой собеседник издал глубокомысленное мычание.

— На доске нарисован космический корабль, планеты…

— Я знаю, — перебил он. Потом прокашлялся. Так разговаривают молодые преподаватели, только что из аспирантуры. — Модель шестьдесят восьмого года, «Гилберт и сыновья», Чикаго. Известна как несчастливая машина.

— Несчастливая машина?

— Знаете что, — сказал он, — может, нам встретиться и поговорить?

Встреча была назначена на вечер следующего дня.

Обменявшись визитными карточками, мы подозвали официантку и заказали кофе. Мой новый знакомый и в самом деле оказался преподавателем университета, чем немало меня удивил. Лет ему было тридцать с чем-то, его волосы уже начинали редеть, но тело оставалось загорелым и крепким.

— Преподаю испанский язык, — сказал он. — Поливаю водой пустыню.

Я восхищенно покивал.

— А с испанского вы переводите в вашей фирме?

— Я перевожу с английского, мой напарник с французского. Этого уже хватает.

— Жаль, — сказал он. Его руки были скрещены на груди, и особой жалости на лице не отражалось. Пальцы потеребили узел галстука.

— Вы не бывали в Испании? — спросил он.

— К сожалению, нет, — ответил я.

Принесли наш заказ, и разговор об Испании завершился. Мы стали молча пить кофе.

— Фирма «Гилберт и сыновья», — неожиданно начал он, — вышла на рынок пинбольных автоматов сравнительно поздно. Со Второй Мировой войны и до Корейской она, в основном, выпускала боевое оборудование для бомбардировщиков. Когда же в Корее заключили перемирие, решила освоить новый бизнес. Игровые автоматы, музыкальные, торговые, для попкорна… Одним словом, мирную продукцию. Первый автомат для пинбола был сделан в пятьдесят втором году. Довольно неплохой. Прочный и дешевый. Но не особо интересный. Журнал «Биллборд» писал: «Такие пинбольные автоматы больше похожи на бюстгальтеры, которыми укомплектованы женские подразделения Советской Армии». Впрочем, продавался он вполне успешно. Его стали экспортировать в Мексику, а потом охватили всю Латинскую Америку. Там слабо развито техобслуживание, поэтому сложным машинам предпочитают крепкие и надежные.

Он замолчал, отпивая воду. Казалось, ему не хватает экрана, диапроектора и указки.

— Вы, наверное, знаете, что американский, а значит, и мировой пинбольный бизнес контролируют четыре компании. А именно: «Готтлиб», «Бэлли», «Чикаго Койн» и «Вильямс». Большая четверка. И вот в эту олигархию вклинивается «Гилберт». Начинается жестокая война. И через пять лет, в пятьдесят седьмом году, «Гилберт» вынужден уйти из пинбола.

— Уйти?

Кивнув, он равнодушно допил остатки кофе и несколько раз обтер губы носовым платком.

— Да. Им пришлось отступить. Впрочем, свои деньги они успели сделать. На Латинской Америке. Просто решили выйти, пока раны не так глубоки. В конце концов, изготовлять пинбольные машины очень сложно, это ведь целое ноу-хау. Нужны квалифицированные специалисты, нужно ими руководить, нужно планировать… Нужна сеть по всей стране, нужны агенты по доставке и складированию… Нужны мастера, которые в течение пяти часов после поломки вылетят в любую точку и отремонтируют любую машину. К сожалению, у новичков из фирмы «Гилберт» на все это пороху не хватило. Они сглотнули слезы и последующие семь лет занимались торговыми автоматами и дворниками для «крайслеров». Но совсем пинбола не оставили.

Тут он замолчал. Достал из кармана пиджака сигарету, постучал кончиком по столу, щелкнул зажигалкой.

— Совсем они пинбола не оставили. Потому что у них была гордость. В секретной мастерской велись новые разработки. В проектную команду тайно набирались отставные специалисты из «Большой четверки». Под проект выделялись огромные средства с единственной целью: построить автомат, не уступающий ни одному из сделанных «четверкой». Причем тоже за пять лет, начиная с пятьдесят девятого. И сама фирма времени зря не теряла: была создана идеально отлаженная сеть от Ванкувера до Вайкики — ее обкатали на других товарах. К концу этих пяти лет все было готово. Как и планировалось, первый автомат новой серии вышел в шестьдесят четвертом и назывался «Большая волна».

Из кожаного портфеля он извлек альбом для газетных вырезок, открыл его на нужной странице и передал мне. На страницу были наклеены журнальные фотографии «Большой волны»: общий вид, игровое поле, доска управления, табличка с инструкцией.

— Это была поистине уникальная машина. В ней воплотилось сразу несколько новаторских идей. К примеру, индивидуальная подстройка. Игрок мог менять определенные характеристики так, чтобы они лучше всего соответствовали его технике. То есть, была сделана заявка на большой успех. Сегодня подобные вещи никого не удивляют — но для того времени это был настоящий прорыв. Кроме того, сработали автомат на совесть. Во-первых, он был надежен. Автоматы «Большой четверки» обычно рассчитывались на три года эксплуатации, а тут срок довели до пяти лет. Во-вторых, возможность быстро набирать очки на рискованной игре была реализована очень тонко, и такая игра стала сердцевиной техники. После этого фирма продолжила начатую серию выпуском следующих машин. «Восточный экспресс», «Транс-Америка», «Капеллан»… Каждая получала высокую оценку в пинбольных кругах. Последней моделью серии стала «Ракета», которая всей сутью резко отличалась от четырех предшественниц. Как альтернатива вечному поиску свежих идей, эта машина была задумана ортодоксально примитивной. Абсолютно все ее функции были давно знакомы по автоматам «четверки». Выглядело это крайне вызывающе. Казалось, фирма очень уверена в своих силах…

Он излагал медленно, разжевывая все до мелочей. Время от времени кивая, я пил кофе. Когда кофе кончилось — воду. Когда кончилась вода — закурил.

— «Ракета» была удивительной машиной. С виду она не имела никаких особых достоинств. Но стоило попробовать ее в деле, как все выглядело иначе. Те же флипперы, те же мишени — но что-то неуловимое отличало ее от других моделей. И это «что-то» действовало на людей, как наркотик. Просто необъяснимо!.. А назвать эту машину невезучей мне позволили две причины. Во-первых, люди не поняли до конца всей ее прелести. Когда начали понимать, было уже поздно. Во-вторых, обанкротилась фирма. Слишком уж добросовестно все делала. Ее поглотила одна крупная корпорация — а в головной компании решили, что пинбольная отрасль им не нужна. Вот и все. «Ракет» было выпущено около тысячи пятисот штук, но сегодня она стала антикварной редкостью, почти призраком. В среде американских фанатов рыночная цена «Ракеты» составляет около двух тысяч долларов — но до рынка она практически не доходит.

— Почему?

— Потому что никто не хочет с ней расставаться. Потому что она привязывает к себе любого. Удивительная машина!

Он замолчал, привычно взглянул на часы и закурил. Я заказал еще кофе.

— А сколько машин было импортировано в Японию?

— Я наводил справки. Три машины.

— Немного…

Он кивнул.

— Дело в том, что фирма «Гилберт» не имела в Японии налаженных каналов для своей продукции. В шестьдесят девятом году одно торговое агенство в порядке эксперимента закупило эти самые три штуки. Когда захотели взять еще, «Гилберта и сыновей» уже не существовало.

— А координаты этих машин вам известны?

Он помешал сахар в кофейной чашке, поскреб мочку уха…

— Одна поступила в маленький игровой центр на Синдзюку. Зимой позапрошлого года его снесли. Где теперь машина, я не знаю.

— Моя знакомая…

— Еще одна поступила в игровой центр на Сибуе и весной прошлого года сгорела в пожаре. Все было застраховано, убытков никто не понес — разве что в мире стало одной «Ракетой» меньше. Невезучая машина, что тут еще скажешь…

— Как мальтийский сокол, — сказал я. Он кивнул.

— А вот куда пошла третья, я даже понятия не имею.

Я дал ему адрес и телефон «Джейз-бара».

— Правда, сейчас там ее уже нет. Летом прошлого года списали.

Он любовно занес все в книжечку.

— Меня интересует машина, которая была на Синдзюку, — сказал я. — Вы не знаете, где она может быть?

— Тут несколько вариантов. Самое вероятное — она уже в металлоломе. Ведь оборачиваемость пинбольных машин очень высока. Обычный автомат изнашивается за три года — выгоднее поставить новый, чем тратиться на ремонт старого. Прибавьте к этому такую вещь, как мода. Старье просто выбрасывают… Вариант два: кто-нибудь купил ее как подержанную. Бары иногда берут такие машины: модель старая, но еще послужит. Вот и играют на ней пьяные или новички, пока вовсе не доломают. И наконец, совсем маловероятный вариант три: ее прикарманил какой-нибудь пинбольный фанат. Но, повторяю, восемьдесят процентов — за то, что она в металлоломе.

Я помрачнел и задумался, держа меж пальцев незажженную сигарету.

— А если взять последний вариант — вы не могли бы его проработать?

— Попытаться можно, но это непросто. В мире пинбольных фанатов практически нет горизонтальных связей. Никаких списков участников, никаких информационных бюллетеней… Но давайте все же попробуем. К «Ракете» я и сам питаю некоторый интерес.

— Был бы крайне признателен.

Откинувшись на спинку глубокого кресла, он закурил.

— Кстати, каким был ваш лучший результат на «Ракете»?

— Сто шестьдесят пять тысяч, — ответил я.

— Это сильно, — сказал он с тем же выражением на лице. — Это действительно сильно.

И еще раз почесал ухо.

Глава 18

Следующую неделю я провел в удивительной тишине и покое. Остатки пинбольного гула еще звучали у меня в ушах — но уже не напоминали пчел, с неистовым жужжанием слетевшихся на зимний солнцепек. Осень с каждым днем обнажала свою глубину, смешанный лес вокруг гольфового поля все сыпал и сыпал на землю высохшие листья. На отлогих пригородных холмах эти листья складывали в костры — из окна квартиры я видел струйки дыма, тут и там поднимавшиеся к небу волшебными канатами.

Близняшки становились все молчаливее и ласковее. Мы гуляли, пили кофе, слушали пластинки, спали, обнявшись под одеялом… В воскресенье шли пешком целый час, дошли до ботанического сада с дубовой рощей и съели там по сэндвичу с грибами и шпинатом. Чернохвостые птицы в кронах деревьев щебетали своими прозрачными голосами.

С началом похолодания я купил обеим по спортивной рубашке и отдал свои старые свитера. Теперь это были уже не Двести Восемь и Двести Девять — это были Оливковый Свитер Без Ворота и Бежевый Кардиган. Они не возражали. Сверх того, я подарил им носки и новые кроссовки. И ощутил себя стареющим денежным мешком.

Октябрьские дожди были великолепны. Тонкие, как иглы, и мягкие, как вата, дождевые струи поливали вянущую лужайку гольфового поля. Луж от них не оставалось, все впитывалось в почву. После дождя в лесу висел запах промокшей подстилки из опавших листьев. Свет, еле пробиваясь сюда вечером, рисовал на ней крапчатые узоры. Над лесной тропинкой торопливо перелетали птицы.

В конторе тянулись одинаковые дни. Запарка осталась позади; в магнитофоне у меня крутился старый джаз — Бикс Бейдербек, Вуди Харман, Банни Бериган… Я же неторопливо работал, дымил сигаретой, через каждый час глотал виски и заедал печеньем.

Наша секретарша деловито изучала расписания полетов, бронировала билеты и гостиницы, зашила мне два свитера и поменяла пуговицы на блейзере. Сделала себе новую прическу, перешла на бледно-розовую помаду, надела тонкий свитер, подчеркивающий грудь, — и слилась с осенним воздухом.

Это была удивительная неделя: казалось, все будет вечно оставаться таким, как есть.

Глава 19

Заговорить с Джеем об отъезде было тяжело. Почему — непонятно, но тяжело до ужаса. Три дня сплошных попыток, и всякий раз безуспешных. Только пробуешь начать, горло пересыхает, и остается лишь пить пиво. И вот пьешь его, задавленный невыносимым чувством собственного бессилия. Дергаешься, дергаешься — и никуда ни на шаг.

Стрелка часов подошла к двенадцати. Снова отложив разговор, Крыса встал со стула даже с некоторым облегчением, привычно пожелал Джею спокойной ночи и вышел на улицу. Ночной ветер был уже совсем холодным. Добравшись до дома, Крыса сел на кровать и уставился в телевизор. Открыл банку пива, закурил сигарету. Старое западное кино, Роберт Тэйлор… Реклама… Прогноз погоды… Реклама… Белый шум… Крыса выключил телевизор. Принял душ. Открыл еще одну банку пива, закурил еще одну сигарету…

Было непонятно, куда уезжать из этого города. Казалось, не существует места, куда можно было бы уехать.

Впервые за всю жизнь со дна души выполз страх. Похожий на каких-то земляных червей — черных и блестящих, без глаз и без сострадания. Они хотели утащить Крысу к себе под землю. Всем телом чувствуя на себе их слизь, он открыл еще банку.

За эти три дня вся комната заполнилась пустыми банками и сигаретными окурками. Жутко тянуло к женщине. Вспоминалось тепло ее кожи, и быть с нею хотелось вечно. Но, — говорил сам себе Крыса, — обратной дороги нет. Разве ты не сам сжег все мосты? Разве не сам замуровал себя в стене?..

Крыса посмотрел на маяк. Небо светлело, море серело. Когда утренние лучи, словно сметая крошки со скатерти, начали разгонять темноту, Крыса лег в постель и заснул вместе со своей неприкаянностью.

Крысе казалось, что его решимость покинуть город непоколебимо тверда. Немало времени ушло на то, чтобы рассмотреть проблему под всеми возможными углами и сделать правильный вывод. В построениях не осталось ни единого сучка. Он чиркал спичкой и поджигал мосты. Вслед за этим исчезал и неприятный осадок на душе. В городе, может быть, останется его тень — но кому до нее будет дело? А потом, город ведь меняется — так что скоро исчезнет и тень… И все гладко потечет дальше.

Вот только Джей…

Почему его существование так смущало душу, Крыса не понимал. «Я уезжаю», «Ну, счастливо», — всего ведь и дел. И главное, друг о друге им толком ничего не известно. Два незнакомых человека случайно знакомятся, потом расстаются — что здесь особенного? Но душа у Крысы болела. Он лежал на кровати, глядел в потолок — и несколько раз ударил воздух крепко сжатым кулаком.

В понедельник, уже за полночь, Крыса поднял штору на входе в «Джейз-бар». Как обычно, половина освещения была выключена, и ничем не занятый Джей курил за одним из столов. Увидев Крысу, он слегка улыбнулся и кивнул. В полутьме Джей казался сильно постаревшим. Щеки и подбородок покрыла черная щетина, глаза ввалились, тонкие губы высохли и потрескались. На шее выступили вены, пальцы пожелтели от никотина.

— Устал? — спросил его Крыса.

— Немного есть, — ответил Джей и чуть помолчал. — Бывают такие дни. У всех бывают.

Крыса кивнул, выдвинул стул и сел напротив Джея.

— Как в песне… «Понедельник и дождь нагоняют на всех маету».

— Точно. — Джей пристально посмотрел на собственные пальцы с зажатой в них сигаретой.

— Тебе бы домой, да поспать как следует.

— Какое там… — Джей медленно качнул головой, будто согнал муху. — До дома-то еще дойду, а вот попробуй усни…

Крыса машинально взглянул на часы. Двадцать минут первого. В подвальном сумраке не раздавалось ни звука — время казалось умершим. За опущенными шторами «Джейз-бара» не осталось даже осколка того сияния, за которым Крыса гнался столько лет. Все как будто выцвело. И выдохлось.

— Принеси-ка мне колы, — сказал Джей. — А сам пивка можешь попить.

Крыса встал, достал из холодильника бутылку пива, бутылку колы и стаканы.

— А музыку? — спросил Джей.

— Давай сегодня в тишине посидим, — сказал Крыса.

— Прямо похороны какие-то…

Крыса засмеялся. Больше ничего не говоря, оба принялись за колу и пиво. Наручные часы, положенные Крысой на стол, вдруг неестественно громко запищали. Двенадцать тридцать пять — это ж сколько времени прошло! Джей почти не двигался. Крыса безотрывно смотрел, как сигарета Джея в стеклянной пепельнице истлевает до самого фильтра.

— А чего ты так устал? — спросил Крыса.

— Ну… — Джей заложил ногу за ногу, словно пытаясь что-то вспомнить. — Как-то вот так, без причины…

Крыса взял стакан, отпил половину, поставил обратно на стол.

— Вот смотри, Джей, все люди скисают, да?

— Ага…

— Но скисать можно по-разному. — Крыса машинально вытер губы тыльной стороной руки. — А посмотришь на людей, так никакого разнообразия. Два-три варианта, не больше.

— Наверно…

Потерявшие пену остатки пива собрались в лужицу на дне стакана. Крыса достал из кармана сплющенную пачку, сунул последнюю сигарету в зубы.

— Хотя, если подумать, какая разница? Пусть, как хотят, так и скисают. Правильно?

Джей молча слушал, наклонив стакан с колой.

— Все люди меняются. А какой в этом смысл, я никогда не понимал. — Крыса закусил губу, уставился на стол и задумался. — Мне так кажется, что любые перемены и любой прогресс в конечном счете сводятся к разрушению. Или я не прав?

— Наверно, прав…

— Поэтому у меня нет ни любви, ни симпатии к тем, кто радостно идет навстречу пустоте. И в этом городе тоже.

Джей молчал. Замолчал и Крыса. Взяв со стола спичку, он медленно зажег ее с другого конца от тлеющей сигареты и закурил новую.

— Вся проблема в том, — сказал Джей, — что ты сам хочешь измениться. Правда ведь?

— Точно.

Протекло несколько ужасно тихих секунд. Десять или около того. Наконец, Джей произнес:

— А люди вообще сделаны на удивление топорно. Ты даже не представляешь, до какой степени.

Крыса перелил в стакан остатки пива из бутылки и одним глотком выпил.

— Я запутался, — сказал он.

Джей покивал.

— Ни на что решиться не могу.

— Да оно и видно. — Джей улыбнулся, точно устал от разговора.

Крыса поднялся, сунул в карман пустую пачку и зажигалку. Часы показывали час ночи.

— Спокойной ночи, — сказал Крыса.

— Спокойной ночи, — ответил Джей. — И вот еще: кто-то сказал — ходите помедленней, а воды пейте побольше.

Крыса улыбнулся Джею, открыл дверь и поднялся по лестнице. Безлюдную улицу ярко освещали фонари. Крыса присел на дорожное ограждение и взглянул на небо. «Сколько же надо воды, чтобы напиться?» — подумал он.

Глава 20

Преподаватель испанского позвонил в среду, накануне нашего ноябрьского отпуска. Был обеденный перерыв, мой напарник ушел в банк, а я сидел в кухне-столовой и ел спагетти, которые приготовила секретарша. Они были минуты на две передержаны и вместо базилика посыпаны мелко нарезанной периллой — но на вкус получилось неплохо. В самый разгар прений о способах приготовления спагетти зазвонил телефон. Секретарша взяла трубку — и через два-три слова передала ее мне, пожав плечами.

— Я насчет «Ракеты», — раздался голос. — Она нашлась.

— Где?

— Не телефонный разговор, — сказал он. Некоторое время мы оба молчали.

— Что вы имеете в виду?

— То, что по телефону это трудно объяснить.

— В смысле «лучше один раз увидеть»?

— Нет, — пробормотал он. — Даже если увидеть, все равно объяснить трудно.

Я не знал, что сказать в ответ, и ждал продолжения.

— Это я не для пущей важности или чтобы подразнить. Я просто хочу с вами встретиться.

— Понятно.

— Сегодня в пять вас устроит?

— Вполне, — сказал я. — Кстати, может заодно и поиграем?

— Конечно, поиграем, — сказал он. Мы попрощались, я повесил трубку и снова принялся за спагетти.

— Куда это ты собрался?

— Играть в пинбол. Куда именно, еще не знаю.

— В пинбол?

— Ну да. Запускаешь шарик…

— Знаю, знаю… Только почему вдруг пинбол?

— Действительно… В этом мире полно вещей, которые наша философия не в силах истолковать.

Она подперла щеку рукой и задумалась.

— А ты хорошо в пинбол играешь?

— Когда-то играл хорошо. Это была единственная область, где я мог чем-то гордиться.

— А я вообще ничем не могу.

— Значит, тебе и терять нечего.

Она снова задумалась. Я тем временем доел спагетти. Потом достал из холодильника джинджер-эль.

— В том, что может когда-нибудь потеряться, большого смысла нет. Ореол вокруг потери — ложный ореол.

— Кто это сказал?

— Не помню, кто. Но это правда.

— А разве в мире есть что-нибудь, что не может потеряться?

— Я верю, что есть. И тебе лучше в это верить.

— Постараюсь.

— Возможно, я слишком большой оптимист. Но не такой уж и дурак.

— Я знаю…

— Не хочу хвастаться, но это гораздо лучше, чем наоборот.

Она кивнула.

— Значит, ты сегодня вечером идешь играть в пинбол?

— Ага.

— Подними-ка руки.

Я поднял обе руки к потолку. Она внимательно обследовала свитер у меня подмышками.

— Все в порядке, иди играй.

Встретившись в той же кофейне, что и в прошлый раз, мы сразу взяли такси. «Прямо по Мэйдзи-дори», — сказал таксисту преподаватель испанского. Такси тронулось, он достал сигареты, закурил и угостил меня. На нем был серый костюм и голубой галстук с тремя диагональными полосками. Рубашка тоже голубая, но несколько светлее галстука. На мне — синие джинсы и серый свитер, а на ногах — закопченные армейские ботинки. Я напоминал студента-двоечника, вызванного в профессорский кабинет.

Мы пересекли улицу Васэда. «Еще дальше?» — спросил таксист. «На Мэдзиро-дори», — сказал преподаватель. Такси повернуло на улицу Мэдзиро.

— Так далеко? — спросил я.

— Далековато, — ответил он и вынул вторую сигарету. Я следил за пейзажем, состоящим из бегущих за окном торговых рядов.

— Попотел изрядно, пока нашел, — сказал он. — Сначала прошелся по списку фанатов. Там человек двадцать, со всей страны, не только из Токио. Связался с каждым; результат — нулевой. Сверх того, что нам уже известно, никто ничего не знал. Потом вышел на предпринимателя, который занимается подержанными автоматами. Найти его было несложно — сложным оказалось вытрясти из него список автоматов, которые через него прошли. Огромное количество!

Я кивнул, глядя, как он закуривает.

— Помогло то, что я смог точно указать отрезок времени. Февраль семьдесят первого года или около того. Это облегчило поиски — и я нашел то, что искал. «Гилберт и сыновья», «Ракета», серийный номер 165029. Утилизована третьего февраля семьдесят первого года.

— Утилизована?

— Сдана в металлолом. Помните «Голдфингер» с Джеймсом Бондом? Под пресс — и в переплавку. Или на морское дно.

— Но вы говорили…

— Слушайте дальше. Я подумал тогда, что все ясно, поблагодарил его и вернулся домой. Но на душе что-то скребло. Какой-то внутренний голос шептал, что дело обстоит иначе. На следующий день я сходил к нему еще раз, узнал адрес пункта по переработке металлолома — и отправился туда. Полчаса понаблюдал, что они делают с металлоломом, а потом зашел в контору и дал им свою визитную карточку. На неискушенных людей карточка университетского преподавателя обычно производит впечатление.

В начале он говорил размеренно, но потихоньку его речь превратилась в скороговорку. Не знаю почему, но это действовало мне на нервы.

— Я сказал им, что пишу книгу и что для книги мне нужно знать, как перерабатывается металлолом. Они согласились помочь. Но о пинбольной машине, которая попала к ним в феврале семьдесят первого года, не знали ничего. Понятное дело, два с половиной года прошло, а тут такие детали… Им ведь что — свалили в кучу, раздавили, да и все. Тогда я задал еще один вопрос. А если мне у них что-нибудь понравится — ну, к примеру, стиральная машина или рама от велосипеда, — смогу ли я взять это себе, заплатив надлежащую сумму? Конечно, ответили они. И я спросил, не помнят ли они таких случаев.

Осенние сумерки заканчивались, на дорогу наплывала темнота. Мы приближались к черте города.

— Если вам нужны подробности, спросите у секретаря на втором этаже, сказали они. Я, естественно, поднялся на второй этаж и спросил. Мол, не забирали ли у вас пинбольной машины в семьдесят первом году? Забирали, — ответил секретарь. И кто же? — спросил я. Он дал мне телефонный номер. Как я понял, он звонит по этому номеру всякий раз, когда к ним поступает пинбольный автомат. Имеет за это какие-то деньги. Тогда я спросил, сколько же всего этот человек забрал пинбольных автоматов. Точно не помню, — сказал секретарь, — бывает, что он посмотрит и возьмет, а иногда и не станет брать. Я попросил его вспомнить хотя бы примерно. И он сказал, что никак не меньше пятидесяти.

— Пятидесяти?! — вскричал я.

— Именно, — сказал он. — И сейчас мы едем к этому человеку.

Глава 21

Темнота вокруг сгустилась окончательно. Но одноцветной эта темнота не была — она казалась густо обмазанной разноцветным слоем красок.

Приблизив лицо к оконному стеклу, я безотрывно смотрел на темноту. На удивление плоская. Срез бестелесной субстанции, располосованной острым лезвием на ломти — со своими собственными понятиями о том, что близко и что далеко. Крылья исполинской ночной птицы — они раскинулись у меня перед глазами, не желая пускать дальше.

Потянулись поля и рощи. Голоса мириад насекомых то затихали, когда приближалось жилье, то взрывались мощным подземным гулом. Похожие на скалы облака висели низко — казалось, на земной поверхности все втянуло головы в плечи и замолчало. Остались одни насекомые.

Мы больше не говорили ни слова, только курили — то я, то преподаватель испанского. Таксист тоже курил, не отрывая взгляда от освещенной фарами дороги. Я бессознательно постукивал пальцами по колену. Время от времени меня подмывало толкнуть дверь, выскочить и удрать.

Распределительный щит, песочница, водохранилище, гольфовое поле, заштопанный свитер, теперь пинбол… Куда меня все это заведет? На руках бессмысленно спутанные карты, в голове неразбериха. Дико захотелось домой. Прямо сейчас, немедленно — залезть в ванну, выпить пива, а потом нырнуть в теплую постель с сигаретой и Кантом.

Куда я несусь посреди этой темноты? Пятьдесят пинбольных машин — что за дичь! Это мне снится! Это бесплотный сон!

А трехфлипперная «Ракета» все зовет меня и зовет…

Преподаватель испанского остановил машину посреди пустыря, метрах в пятистах от дороги. Пустырь был плоским, он весь порос мягкой травой — ноги утопали в ней по щиколотку. Я вылез из машины, разогнул спину и глубоко вздохнул. Пахло курятником. Никаких фонарей вокруг. Только те, что стояли вдоль дороги, добавляли немного света, позволяя что-то различить. Нас окружали голоса бесчисленных насекомых. Казалось, они сейчас наползут снизу в штанины.

Некоторое время мы молча стояли, привыкая к темноте.

— Это еще Токио? — спросил я.

— Конечно… Непохоже, да?

— Похоже на край света.

Он молча покивал с серьезным видом. Мы курили, вдыхая аромат травы и запах куриного помета. Сигаретный дым плыл низко — он казался нам дымом от сигнальных костров.

— Там натянута металлическая сетка, — сказал преподаватель испанского, выставил вперед руку, как стрелок на тренировке, и ткнул пальцем в темноту. Напрягая зрение, я смог различить что-то похожее на сетку.

— Пройдите вдоль сетки метров триста. Упретесь в склад.

— Склад?

Он кивнул, не глядя на меня.

— Да, довольно большой, сразу поймете. Бывший холодильник птицефермы. Теперь не используется, птицеферма обанкротилась.

— А курами все равно пахнет, — сказал я.

— Курами?.. А, ну это уже в землю впиталось. В дождливые дни еще хуже. Иной раз будто слышишь, как крылья хлопают.

Что находилось там, куда вела металлическая сетка, было не разглядеть. Только жуткая темень. В такой даже насекомым тяжело стрекотать.

— Складская дверь открыта. Хозяин должен был ее для вас открыть. Машина, которую вы ищете, — внутри.

— А вы сами там были?

— Один раз только… Один раз пустили…

Он покивал головой с зажатой в зубах сигаретой. Оранжевый огонек подергался в темноте.

— По правую руку от входа — выключатель. На лестнице будьте осторожны.

— А вы не пойдете?

— Идите один. Такой уговор.

— Уговор?

Он бросил сигарету в траву под ногами и тщательно затоптал.

— Да. Туда не всех пускают. На обратном пути не забудьте свет выключить.

Воздух потихоньку остывал. Холод шел из земли, окутывая все вокруг нас.

— А с хозяином вы когда-нибудь встречались?

— Встречался, — ответил он после некоторой паузы.

— И что это за человек?

Пожав плечами, он достал из кармана носовой платок и высморкался.

— Человек как человек, ничего особенного… По крайней мере, внешне ничего особенного.

— А зачем ему пятьдесят пинбольных машин?

— На свете разные люди бывают, вот и все…

Мне не казалось, что это все. Тем не менее, поблагодарив своего спутника, я один двинулся вдоль металлической сетки птицефермы. Это далеко не все, думал я. Собрать у себя пятьдесят пинбольных машин — это не то же самое, что собрать пятьдесят винных этикеток…

В темноте склад был похож на присевшего зверя. Вокруг плотно разрослась высокая трава. В торчащей из нее пепельно-серой стене не было ни одного окна. Мрачное строение. Над железной двухстворчатой дверью — жирный слой белой краски. Наверное, замалевали название птицефермы.

Шагов за десять до здания я остановился и оглядел его. Никаких умных мыслей в голову не приходило, как я ни старался. Тогда, подойдя ко входу, я толкнул холодную, как лед, дверь. Она бесшумно отворилась — и моим глазам предстала темнота совершенно иного рода.

Глава 22

Я нашарил на стене выключатель. Лампы дневного света на потолке затрещали, замигали — и через несколько секунд склад переполнился белым светом. Этих белых ламп было не меньше сотни. Склад оказался гораздо шире, чем выглядел снаружи, но свет все равно подавлял своим количеством. Я даже зажмурился. А когда снова открыл глаза, то темнота исчезла совсем — остались только молчание и холод.

Склад изнутри действительно походил на гигантский холодильник — скорее всего, здание и строилось с такой целью. Потолок и стены без окон покрывала блестящая белая краска, вся заляпанная пятнами желтого, черного и других, менее вразумительных цветов. Стены были страшно толстыми — это становилось ясно с первого взгляда. Будто тебя запихали в свинцовую коробку. Меня охватил страх никогда отсюда не выбраться, и я несколько раз обернулся на входную дверь. Вот ведь бывают здания — что способны сделать с человеком!

Самым благожелательным сравнением для того, что я увидел, было бы кладбище слонов. Только вместо белых слоновьих скелетов с поджатыми ногами бетонный пол от края до края покрывали вереницы пинбольных машин. Стоя на верхней ступеньке лестницы, я безотрывно смотрел на этот невиданный пейзаж. Рука бессознательно зажала рот, потом вернулась обратно в карман.

Жуткое количество пинбольных автоматов. Семьдесят восемь — вот сколько их оказалось на самом деле. Я тщательно пересчитал несколько раз. Семьдесят восемь, точно. Выстроившись в восемь колонн, они упирались в противоположную стену склада. Их будто выровняли по расчерченной мелом на полу сетке — они не отклонялись от нее ни на сантиметр. И все это находилось в абсолютной неподвижности — как муха, застывшая в акриловой смоле. Ни микрона движения. Семьдесят восемь смертей и семьдесят восемь молчаний. Я рефлекторно шевельнулся. Мне показалось: если я не шевельнусь, меня тоже причислят к стае этих горгулий.

Было холодно. И пахло мертвыми курами.

Я медленно спустился по узкой бетонной лестнице в пять-шесть ступенек. Внизу было еще холоднее. К тому же, я вспотел. Пот был неприятен. Я достал из кармана носовой платок и немножко обтерся — только подмышки остались мокрыми. Сел на нижнюю ступеньку, дрожащими пальцами сунул в зубы сигарету. Нет, не так я хотел встретиться со своей трехфлипперной. Или, может, это она так хотела?

Голоса насекомых не долетали сквозь закрытую дверь. Идеальная тишина навалилась на все вокруг тяжелой росой. Семьдесят восемь пинбольных машин упирались в пол тремястами двенадцатью ногами и стойко выдерживали эту тяжесть, которой больше некуда было деться. Грустное зрелище.

Сидя на ступеньке, я попробовал просвистеть первые четыре такта из «Jumping With The Symphony Sid». Стэн Гетц плюс ритм-секция: Хед Шейкинги Фут Тэппинг. В огромном, пустом холодильнике свист прозвучал на удивление красиво. Немного придя в себя, я просвистел следующие четыре такта. Затем еще четыре. Казалось, все вокруг навострило уши. Естественно, никто не мотал головой и не топал ногами. Но впечатление было такое, что каждый уголок склада старательно впитывает мой свист.

— Холодно-то как… — проворчал я, досвистев с горем пополам до конца. Зазвучавшее эхо не имело ничего общего с моим голосом. Ударившись в потолок, оно покружилось в воздухе и сгустилось внизу. Я вздохнул, не выпуская из зубов сигарету. Не сидеть же здесь до бесконечности, разыгрывая театр одного актера. А если просто сидеть, то холод и куриная вонь проберут до костей. Я встал, отряхнул с брюк налипшую грязь. Затоптал окурок и сунул его в стоявшую рядом жестяную банку.

Пинбол, пинбол… Я ведь здесь из-за него… От холода даже голова плохо соображает… Подумаем… Пинбол… Пинбол на семидесяти восьми машинах… Хорошо, приступим. Где-то в этом здании должен быть рубильник, воскрешающий семьдесят восемь пинбольных машин… Надо включить… Что-нибудь нажать…

Засунув обе руки в карманы джинсов, я медленно двинулся вдоль стены. Ее плоский бетон тут и там разнообразили болтающиеся обрывки электропроводки и обрезки свинцовых труб, оставшиеся от холодильного оборудования. Зияли дыры от разных приборов, счетчиков, муфт, переключателей — с какой же силой их отсюда выдирали! Сама стена была на удивление гладкая, почти скользкая — по ней будто прополз исполинский слизняк. А здание оказалось еще шире, чем казалось. Для холодильника птицефермы слишком уж широкое.

На другой стороне, прямо напротив лестницы, по которой я сюда спустился, была еще одна такая же. А на ее верхней площадке — еще одна железная дверь. Все абсолютно одинаковое — на миг даже почудилось, что я совершил полный круг. Интереса ради я толкнул дверь рукой — она даже не шелохнулась. Ни задвижки, ни ключа в ней не было: ее словно нарисовали, настолько она была неподвижна. Я оторвал от нее руку, бессознательно вытер пот с лица. Пахло курами.

Рубильник отыскался сбоку от этой двери. Довольно большой. Я замкнул его — и склад разом наполнился низким подземным гулом. По спине пробежал холодок. И тут словно тысячи птичьих стай захлопали крыльями. Я оглянулся на холодильник. Семьдесят восемь пинбольных машин вбирали в себя электричество и шумно выбрасывали тысячи нулей на свои табло. Когда птичий шум затих, остался резкий электрический гул пчелиного роя. Склад наполняли эфемерные жизни семидесяти восьми пинбольных автоматов. Машины мигали всеми цветами своих игровых полей и что было сил рисовали мечты на приборных досках.

Спустившись с лестницы, я медленно пошел меж автоматов — как генерал, производящий смотр войск. Там были классические машины, виденные мною только на фотографиях, а были и хорошо знакомые по игровым центрам. Были даже такие, что канули в вечность, не оставив о себе никакой памяти. Кто теперь помнит, как звали астронавта, изображенного на панели «Дружбы-7» от фирмы «Вильямс»? Имя — Гленн, а фамилия? Начало шестидесятых… Вот фирма «Бэлли», машина под названием «Гран-турне» — голубое небо, Эйфелева башня, счастливый американский турист… Фирма «Готтлиб», «Короли и дамы», восемь ролловеров. Картежник с красиво постриженными усами, беспечным выражением лица и носками на резинках, за одной из которых — пиковый туз.

Супермены, монстры, футболисты, астронавты — и женщины, женщины… Банальные мечты, выцветшие и истлевшие в сумраке игровых центров. Герои и красавицы, улыбающиеся мне отовсюду. Блондинка, брюнетка, еще блондинка, пепельная, рыжая, смуглая мексиканка, чей-то «понитэйл», гавайская девушка с волосами до пояса, Анн-Маргрет, Одри Хэпберн, Мэрилин Монро… Каждая гордо выпячивает свои замечательные груди. Они торчат то из блузки с расстегнутыми до пупа пуговицами, то из купальника, то из бюстгальтера с заостренными чашечками… Груди, никогда не теряющие форму, но безнадежно выцветшие. Еще и лампы мигают под ними, словно вторя ударам сердца. Семьдесят восемь пинбольных машин, кладбище старых мечтаний — таких старых, что даже воспоминания здесь не родятся. И я медленно иду сквозь.

Трехфлипперная «Ракета» ждала меня в другом конце колонны. Зажатая среди ярко напомаженных соседок, она выглядела тихоней. Словно присела в лесу на камушек — и ждала. Я остановился перед ней и смотрел на такую знакомую доску. Темная синева космоса, как от пролитых чернил. Маленькие белые звезды. Сатурн, Марс, Венера… Среди всего этого плывет белоснежный космический корабль. Его иллюминаторы освещены, а внутри атмосфера семейного праздника. И несколько метеоров чертят линии по космической тьме.

Игровое поле тоже ничуть не изменилось. Все такое же темно-синее. Белеют мишени — словно зубы высыпались из улыбки. Индикатор призовой игры в форме звезды из десяти лампочек неспешно гоняет туда-сюда лимонно-желтую вспышку. Две лунки на вылет — Сатурн и Марс. Роторная мишень — Венера… И все в какой-то летаргии.

Привет, сказал я. Или не сказал. Во всяком случае, оперся на стеклянный лист ее игрового поля. Стекло было холодным, как лед; десять теплых пальцев оставили на нем белесые отпечатки. Машина вдруг улыбнулась мне, точно проснувшись. Такая знакомая улыбка… Я тоже улыбнулся в ответ.

Как давно мы не виделись, сказала она. Я сделал задумчивое лицо и начал загибать пальцы. Три года, вот сколько. Всего-навсего.

Мы оба кивнули и замолчали. Будь это в кафе, мы бы сейчас прихлебывали кофе и теребили кружевные занавески.

Я о тебе часто думаю, сказал я. И почувствовал себя ужасно несчастным.

Когда не спится?

Да, когда не спится, повторил я. Она все улыбалась.

Тебе не холодно?

Холодно. Очень холодно.

Тебе лучше здесь недолго быть. Слишком холодно для тебя.

Наверно, ответил я. Чуть дрожащей рукой вытащил сигарету, закурил, затянулся.

Сыграть не хочешь?

Не хочу, ответил я.

Почему?

Мой личный рекорд — сто шестьдесят пять тысяч. Помнишь?

Конечно, помню. Это ведь и мойличный рекорд.

Не хочу его марать.

Она молчала. Только десять лампочек призовой игры поочередно помигивали. Я курил, глядя под ноги.

А зачем тогда пришел?

Ты звала…

Разве?.. Она растерялась, смущенно заулыбалась… Ну, может быть… Может, и звала…

Еле тебя нашел.

Спасибо, сказала она. Расскажи что-нибудь.

Все теперь по-другому, сказал я. Вместо нашего игрового центра — круглосуточная пончиковая. Там теперь пьют отвратительный кофе.

Прямо-таки отвратительный?

В одном старом диснеевском мультике умирающая зебра пила грязную воду точно такого же цвета.

Она прыснула. Улыбалась она хорошо. А город был противный, сказала вдруг с серьезным видом. Все грубое, все грязное…

Время такое было…

Она покивала. А сейчас ты чем занят?

Перевожу.

Романы?

Нет, сказал я. Так, накипь повседневности. Переливаю воду из одной канавы в другую.

Неинтересно?

Даже не знаю. Не думал об этом.

А девушка есть?

Боюсь, не поверишь — я сейчас живу с двумя близняшками. Вот кто варит потрясающий кофе!

Некоторое время она чему-то улыбалась, глядя в воздух.

Удивительно, правда? Чего у тебя только не произошло!

Какое там «произошло»… Только исчезло.

Тяжело?

Да нет, покачал я головой. То, что родилось из ничего, вернулось обратно. Всего и дел.

Мы опять замолчали. Все, что у нас было общего — обрывок давно умершего времени. Но старые теплые огоньки еще блуждали в моей душе. Когда смерть схватит меня, чтобы опять забросить в Горнило Пустоты, я пойду туда вместе с этими огоньками.

Кажется, тебе уже пора, сказала она.

Холод и вправду становился все нестерпимее. Трясясь всем телом, я затоптал сигарету.

Хорошо, что пришел. Может, уже и не встретимся. Счастливо!

Спасибо, сказал я. До свидания.

Пройдя вдоль пинбольных рядов, я поднялся по лестнице и разомкнул рубильник. Электричество вышло из машин, как воздух, они погрузились в идеальное молчание и сон. Я снова пересек склад, снова поднялся по лестнице, выключил свет, закрыл за собой дверь — и за все это долгое время ни разу не оглянулся. Ни единого разу я не посмотрел назад.

Когда, поймав такси, я добрался до дома, время подходило к полуночи. Близняшки лежали в кровати с еженедельником и разгадывали кроссворд. Я был жутко бледен и с ног до головы вонял курами из холодильника. Засунул всю одежду в стиральную машину, прыгнул в горячую ванну. В надежде вернуться к нормальным людям отогревался там полчаса — но пропитавший меня холод и после этого не хотел никуда уходить.

Близняшки вытащили из шкафа газовую плитку, развели огонь. Минут через пятнадцать дрожь улеглась, я перевел дух, подогрел и выпил банку лукового супа.

— Теперь нормально, — сказал я.

— Правда? — спросила одна.

— Еще холодный, — нахмурилась другая, не отпуская моего запястья.

— Сейчас согреюсь.

Мы нырнули в постель и отгадали последние два слова в кроссворде. Одно было «форель», другое — «тротуар». Я быстро согрелся, и друг за дружкой мы провалились в глубокий сон.

Мне приснился Троцкий и четыре северных оленя. На всех четырех оленях были шерстяные носки. Ужасно холодный сон.

Глава 23

Крыса больше не встречался со своей женщиной. Даже перестал смотреть на свет из ее окон. Более того — к ее окнам он вообще теперь не приходил. В темноте его души повисел белый дымок, как над задутой свечой, — и бесследно растаял. Наступило Черное Безмолвие. Что остается, когда слой за слоем сдерешь с себя всю внешнюю оболочку? Этого Крыса не знал. Гордость?.. Лежа на кровати, он часто рассматривал собственные руки. Да, наверное, без гордости человек и жить бы не смог… Но одна гордость — это как-то мрачно. Слишком уж мрачно…

Расстаться с ней было несложно. Просто в одну из пятниц он ей не позвонил. Наверное, она ждала его звонка до глубокой ночи. Думать об этом было тяжело. Рука сама несколько раз тянулась к аппарату — но Крыса сдерживался. Надев наушники и врубив полную громкость, он крутил одну пластинку за другой. Он понимал: женщина не станет ни звонить, ни приходить. Просто ничьих звонков ему слышать не хотелось.

Наверное, она прождала до двенадцати. Потом умылась, почистила зубы и легла. Подумала: он позвонит завтра утром. Выключила свет и уснула. В субботу утром звонка опять не было. Она открыла окно, приготовила завтрак, полила цветы. И ждала до середины дня — а потом уж точно перестала. Причесалась перед зеркалом, потренировала улыбку. И наконец решила: так тому и быть.

Все это время Крыса сидел в комнате с наглухо зашторенными окнами и пялился на стрелки настенных часов. Воздух в комнате неподвижно застыл. Несколько раз приходила дремота. Стрелки часов уже не несли никакого смысла, это были просто вертящиеся светотени. Тело медленно теряло тяжесть, теряло восприимчивость, теряло само себя. Сколько времени я уже так просидел? — думал Крыса. Белая стена напротив зыбко колыхалась с каждым его вздохом. Пространство вокруг угрожающе сгущалось. Почувствовав, что дальше уже не вытерпеть, Крыса встал и отправился в душ. Не выходя из одурения, побрился. Потом вытерся, достал из холодильника апельсиновый сок, выпил. Надел новую пижаму, лег в постель. Подумал: теперь все кончилось. И крепко заснул. Необыкновенно крепко.

Глава 24

— Решил уехать из города, — сказал Крыса Джею.

Было шесть вечера, бар только что открылся. Стойка навощена, в пепельницах ни единого окурка. Ряды начищенных бутылок этикетками вперед, треугольники новых бумажных салфеток, солонка и бутылочка табаско на маленьком подносе. Джей смешивал соусы в трех специальных мисках, и в воздухе плавали брызги чесночного тумана.

Фраза прозвучала за постриганием ногтей над пепельницей.

— Уехать?.. Куда уехать?

— Не знаю… В другой город… Не очень большой…

Джей взял воронку, перелил все три соуса в три бутылочки, поставил их в холодильник и вытер руки полотенцем.

— И что ты там будешь делать?

— Работать.

Крыса достриг ногти на левой руке и разглядывал пальцы.

— А здесь что, нельзя?

— Нельзя… Пива хочу.

— Угощаю.

— Благодарю.

Крыса медленно налил пива в охлажденный стакан, одним глотком отпил половину.

— И не спрашиваешь, почему здесь нельзя?

— Мне кажется, я понимаю.

Крыса прищелкнул языком.

— В том-то и дело, Джей. Здесь каждый все про тебя понимает — уже не надо ни вопросов, ни ответов. И никто отсюда ни ногой. Даже не хочется говорить, но… По-моему, я здесь сильно подзадержался.

— Ну, может быть, — помолчав, сказал Джей.

Крыса сделал еще глоток и начал состригать ногти на правой руке.

— Я ведь много думал. В конце концов, везде то же самое, это наверняка. Но я все равно уеду. Даже если там то же самое.

— И больше не вернешься?

— Ну, вернусь когда-нибудь. Рано или поздно. Это же не побег…

Крыса протянул руку к блюдцу с арахисом, расколол морщинистую скорлупку, бросил в пепельницу. Взял салфетку, вытер место на стойке, запотевшее от холодного стакана.

— Когда уезжаешь?

— Завтра, послезавтра, не знаю. Постараюсь в ближайшие три дня. Уже собрался.

— Не ожидал…

— Ага… Ну, тебе-то от меня одно беспокойство было…

— Всякое бывало, — кивнул Джей, протирая сухой тряпкой стаканы в буфете. — Но ведь прошлое — это прошлое, вспоминается, как сон…

— Возможно. Только боюсь, придется долго ждать, пока я тоже приду к такой мысли.

Джей подумал и усмехнулся.

— Да уж… Иногда забываешь, что у нас двадцать лет разницы.

Крыса перелил остатки пива в стакан и медленно выпил. До такой степени медленно он пил пиво впервые.

— Еще бутылку?

Крыса помотал головой.

— Нет, не надо. Я вот эту выпил как свою последнюю. Как последнюю здесь.

— Больше не придешь?

— Думаю, нет. Тяжело будет.

Джей рассмеялся.

— Но когда-нибудь увидимся еще?

— Когда увидимся, ты меня не узнаешь.

— По запаху пойму!

Крыса еще раз не спеша посмотрел на постриженные ногти. Насыпал в карман остатки арахиса, вытер салфеткой рот — и встал с табурета.

Ветер дул беззвучно, он будто скользил по просветам в темноте. Мелко тряс ветви деревьев над головой, методично срывал с них листья и бросал вниз. Упав с сухим шорохом на крышу машины и покружив по ней, листья съезжали по лобовому стеклу и скапливались у крыла.

В рощице кладбищенского парка Крыса был один. Растеряв все слова, он глядел сквозь лобовое стекло. В нескольких метрах впереди терраса обрывалась — дальше был темный воздух, море и огни ночного города. Ссутулившись, не выпуская руля и не шевелясь, Крыса безотрывно смотрел на одну точку в пространстве. Кончик незажженной сигареты, зажатой меж пальцев, рисовал в воздухе сложные, бессмысленные узоры.

После разговора с Джеем Крыса снова был в прострации. Плохо связанные друг с другом потоки сознания разбежались в разные стороны, и Крыса не знал, сойдутся ли они снова. Черная река рано или поздно фатально впадает в безбрежное море — тогда ее рукава уже не сходятся. Двадцать пять лет, прожитых только для этого… Зачем? — спрашиваешь самого себя. Не понять… Хороший вопрос, а ответа нет. На хорошие вопросы никогда не бывает ответов.

Ветер усиливался. Он уносил в далекие миры слабое тепло человеческих занятий и зажигал бесчисленные звезды в освободившейся холодной темноте. Крыса оторвал руки от руля, покатал сигарету в губах и, словно вспомнив, чиркнул зажигалкой.

Немного болела голова. И чудились чьи-то холодные пальцы, сдавившие виски. Крыса тряс головой, прогонял мысли. Это помогало.

Вынув большой дорожный атлас, он медленно переворачивал страницы. Вслух зачитывал названия городов — подряд, какие попадались. Большей частью маленькие, с незнакомыми названиями, они тянулись вдоль дорог без конца и края. После нескольких страниц на Крысу вдруг нахлынула гигантская волна усталости, скопившейся за последние дни. В крови поплыли медленные остывшие сгустки.

Хотелось уснуть.

Сон все вычистит, так казалось. Стоит только поспать…

Он закрыл глаза — и в ушах зашумели волны. Зимние волны, что бьются о волнолом, протискиваясь меж бетонных блоков тонкими струями.

Можно больше никому ничего не объяснять, подумал Крыса. Морское дно теплее любого города. Там, наверное, только покой и тишина. Все, больше ни о чем не хочу думать. Больше ни о чем…

Глава 25

Пинбольный гул разом и навсегда исчез из моей жизни. Вместе с ним ушли мысли о тупике. Конечно, это еще нельзя считать Окончательной Развязкой, достойной короля Артура и рыцарей Круглого Стола. До развязки пока далеко. Когда лошади истощены, мечи поломаны и доспехи в ржавчине, я лучше поваляюсь на лугу, сплошь заросшем кошачьей забавой, спокойно слушая ветер. А потом пойду туда, куда должен пойти — будь то дно водохранилища или холодильник птицефермы.

Эпилог здесь возможен разве что символический — как бельевая веревка под грозовой тучей.

Вот он.

Близняшки купили в супермаркете коробку ватных тампончиков. Триста палочек, обмотанных ватой и уложенных в коробку. Когда я вылезал из ванны, девчонки усаживались по обе стороны от меня и принимались чистить мне сразу оба уха. Это у них получалось здорово. Я любил сидеть с закрытыми глазами, прислушиваясь к деловитому шуршанию тампончиков и потягивая пиво. Но однажды случилось так, что в самый разгар процедуры я чихнул. И моментально потерял едва ли не весь слух.

— Меня слышишь? — спрашивала правая.

— Чуть-чуть, — отвечал я. Собственный голос звучал где-то в глубине носа.

— А меня? — спрашивала левая.

— И тебя чуть-чуть.

— Нашел время чихать.

— Дурачина.

Я вздохнул. Точно две кегли разговаривали со мной с другого конца дорожки — самая правая и самая левая. Две кегли, оставшиеся несбитыми.

— Водички попей, вдруг поможет, — сказала одна.

— Какой еще водички!!! — заорал я.

Они все-таки заставили меня выпить чуть ли не ведро воды. От нее только живот раздулся. Боли в ушах не было — наверное, просто серу протолкнуло чихом в глубину. Другого объяснения в голову не приходило. Я достал из шкафа два фонарика, и девчонки долго светили мне в уши, напряженно всматриваясь вглубь.

— Ничего нету.

— Ни сориночки.

— Почему ж они не слышат?! — снова заорал я.

— Срок годности истек.

— Глухой теперь будешь.

Не слушая их больше, я взял телефонную книгу и позвонил ближайшему отоларингологу. Голос в трубке был еле различим, и говорившая со мной сестра посочувствовала мне. Приходите быстрее, — сказала она, — клиника еще открыта. Мы быстро оделись, выскочили на улицу и зашагали по автобусному маршруту.

Врач, женщина лет пятидесяти, вместо прически носила какие-то проволочные заграждения, но все равно выглядела располагающе. Открыв двери приемной, она двумя хлопками заставила девчонок умолкнуть, потом предложила мне стул и без видимого интереса спросила, что случилось.

— Понятно, — сказала она, когда я все объяснил, — больше не кричите. — Достала огромный шприц без иглы, засосала в него побольше жидкости янтарного цвета, вручила мне какой-то жестяной мегафон и велела держать под ухом. Затем ввела шприц. Янтарная жидкость, как стадо зебр, ринулась мне в ухо, переполнила его и полилась в мегафон. Промывание повторилось три раза, потом в ухе потрудился ватный тампончик. Так же обработали второе ухо. Когда процедура закончилась, слух полностью вернулся.

— Все нормально!

— Это сера.

Лаконичный ответ доктора походил на строчку детского стишка. Мы словно играли в рифмы.

— А не видно было…

— Криво.

— ?

— Ушной канал у вас совсем кривой. Обычно прямее.

На спичечном коробке она нарисовала мой ушной канал. Формой он напоминал металлический уголок, какими укрепляют мебель.

— Вот завалится ваша сера за этот угол, тогда уже никто не достанет.

Я застонал.

— Что же делать?

— Что делать… Внимательнее быть, когда уши чистишь. Внимательнее.

— А эта кривизна, она больше ни на что не влияет?

— Как это?

— Ну, например… психически?

— Не влияет.

Домой мы шли четверть часа — окольным путем, через поле для гольфа. На одиннадцатой лунке фервей изгибался «собачьей ногой», напоминая мне об ушном канале. Флажки казались ватными тампончиками. И это еще не все. Закрывшее луну облако напоминало эскадрилью самолетов «B-52», густая роща на западе — пресс-папье в форме рыбы, звездное небо — заплесневесую петрушку… Впрочем, хватит. Самое главное, что мои уши теперь прекрасно различали все на свете. Мир сбросил вуаль. Я слышал, как на многие километры вокруг поют ночные птицы, люди закрывают окна и говорят о любви.

— Как хорошо, — сказала одна.

— И правда хорошо, — отозвалась другая.

Как отмечал Теннесси Уильямс, о прошлом и настоящем говорят, как есть. А говоря о будущем, добавляют «вероятно».

Но когда я оглядываюсь на потемки, через которые мы брели, то не вижу там ничего определенного — только «вероятное». Ведь мало того, что воспринимать нам дано лишь мгновения, именуемые «настоящим», — даже сами эти мгновения проскальзывают мимо нас, почти не задевая.

Вот о чем я думал, когда провожал близняшек. Мы шли через гольфовое поле к автобусной остановке — и всю дорогу я молчал. Было воскресенье, семь утра, над нами раскинулось пронзительно голубое небо. Газон под ногами наполняло предчувствие смерти — впрочем, недолгой, до весны. Скоро траву затянет ледяной коркой; может, даже завалит снегом. И снег заискрится на утреннем солнце. А пока одетый в белое газон хрустит под нашими ногами.

— О чем думаешь? — спросила одна.

— Ни о чем, — ответил я.

На них были подаренные мною свитера. Футболки и прочую мелочь они несли в бумажном пакете.

— И куда вы поедете? — спросил я.

— Обратно.

— Откуда пришли.

Мы перепрыгнули песчаный бункер, прошли по длинному фервею до восьмой лунки, спустились по эскалатору. Огромное количество мелких птиц наблюдало за нами с газона и проволочной сетки.

— Даже не знаю, как сказать, — проговорил я. — Скучать я без вас буду…

— Не только ты!

— Мы тоже!

— И все равно уедете?

Обе кивнули.

— А вам правда есть куда ехать?

— Конечно, — сказала одна.

— Иначе бы не ехали, — добавила другая.

Мы перелезли через сетку, миновали рощу, вышли к остановке и сели на скамейку ждать автобус. В воскресное утро остановка была замечательно тихой, ее заливали мягкие солнечные лучи. Сидя на солнышке, мы поиграли в рифмы. Минут через пять подошел автобус. Я выдал им денег на билеты.

— Увидимся еще? — спросил я.

— Где-нибудь, — сказала одна.

— Где-нибудь, конечно, — добавила другая.

Их слова эхом отозвались у меня в душе.

Двери автобуса захлопнулись, близняшки помахали из окна. Все повторялось… Я один вернулся той же дорогой. В залитой осенним солнцем квартире поставил «Rubber Soul». Сварил кофе. А потом до самого вечера сидел у окна и смотрел, как мимо проходит день. Прозрачное и тихое ноябрьское воскресенье.

ОХОТА НА ОВЕЦ

С первой встречи читателя с героем романа, которая произошла в «Слушай песню ветра» прошло десять лет. Теперь он с приятелем владеет рекламной газетой, закадычный Крыса куда-то сгинул, семьи не появилось, даже постоянной подружки нет рядом, впереди — унылое существование одинокого, пока ещё тридцатилетнего мужчины, полное ностальгии по несбывшемуся, рефлексии по упущенному и равнодушия к окружающему…

Безысходность обстановки прерывается визитом Человека в Чёрном.

Часть I

25.11.1970

Глава 1

ПИКНИК СРЕДИ НЕДЕЛИ

О ее смерти сообщил мне по телефону старый приятель, наткнувшись на случайные строчки в газете. Единственный абзац скупой заметки он членораздельно зачитал прямо в трубку. Заурядная газетная хроника. Молоденький журналист, едва закончив университет, получил задание и опробовал перо.

Тогда-то и там-то такой-то, находясь за рулем грузовика, сбил такую-то.

Вероятность нарушения служебных обязанностей, повлекшего смерть, выясняется…

Как рекламный стишок на задней обложке журнала.

— Где будут похороны? — спросил я.

— Да откуда я знаю? — удивился он. — У нее, вообще, была семья-то?

* * *

Разумеется, семья у нее была.

Я позвонил в полицию, спросил адрес и номер телефона семьи, затем позвонил семье и узнал дату и время похорон. В наше время, как кто-то сказал, если хорошо постараться, можно узнать что угодно.

Семья ее жила в «старом городе», Ситамати. Я развернул карту Токио, отыскал адрес и обвел ее дом тонким красным фломастером. То был действительно очень старый район на самом краю столицы. Ветвистая паутина линий метро, электричек, автобусов давно утратила какую-либо вразумительную четкость и, вплетенная в сети узких улочек и сточных каналов, напоминала морщины на корке дыни. В назначенный день пригородной электричкой от станции Васэда я отправился на похороны. Не доезжая до конечной, я вышел, развернул карту токийских пригородов и обнаружил, что с равным успехом мог бы держать в руках карту мира. Добраться до ее дома стоило мне нескольких пачек сигарет, которые пришлось покупать одну за другой, каждый раз выспрашивая дорогу.

Дом ее оказался стареньким деревянным строением за частоколом из бурых досок. Нагнувшись, я через низенькие ворота пробрался во двор. Тесный садик по левую реку, похоже, был разбит без особой цели, «на всякий случай»; глиняную жаровню, брошенную в дальнем углу, на добрую пядь затопило водой давно прошедших дождей. Земля в саду почернела и блестела от сырости.

Она убежала из дома в шестнадцать; видно, еще и поэтому похороны прошли очень скромно, словно украдкой, в тесном домашнем кругу. Семья состояла сплошь из одних стариков, да то ли родной, то ли сводный брат, мужчина еле за тридцать, заправлял церемонией.

Отец, низкорослый, лет пятидесяти с небольшим, в черном костюме с траурной лентой на груди стоял, подпирая косяк двери, и не подавал ни малейших признаков жизни. Взглянув на него, я вдруг вспомнил, как выглядит дорожный асфальт после только что схлынувшего наводнения.

Уходя, я отвесил молчаливый поклон, и он так же молча поклонился в ответ.

Впервые я встретился с ней осенью 1969 года; мне было двадцать лет, ей — семнадцать. Неподалеку от университета была крохотная кофейня, где собиралась вся наша компания. Заведеньице так себе, но с гарантированным хард-роком — и на редкость паршивым кофе.

Она сидела всегда на одном и том же месте, уперев локти в стол, по уши в своих книгах. В очках, похожих на ортопедический прибор, с костлявыми запястьями — странное чувство близости вызывала она во мне. Ее кофе был вечно остывшим, пепельницы — неизменно полны окурков. Если что и менялось, то только названия книг. Сегодня это мог быть Мики Спиллэйн, завтра — Оэ Кэндзабуро, послезавтра — Аллен Гинзберг… В общем, было бы чтиво, а какое — неважно. Перетекавшая туда-сюда через кофейню студенческая братия то и дело оставляла ей что-нибудь почитать, и она трескала книги, точно жареную кукурузу, — от корки до корки, одну за другой. То были времена, когда люди запросто одалживали книги друг другу, и, думаю, ей ни разу не пришлось кого-то этим стеснить. То были времена «Дорз», «Роллинг Стоунз», «Бердз», «Дип Перпл», «Муди Блюз». Воздух чуть не дрожал от странного напряжения: казалось, не хватало лишь какого-нибудь пинка, чтобы все покатилось в пропасть. Дни прожигались за дешевым виски, не особо удачным сексом, ничего не менявшими спорами и книжками напрокат. Бестолковые, нескладные шестидесятые со скрипом опускали свой занавес.

Я забыл ее имя.

Можно бы, конечно, раскопать лишний раз ту газетную хронику с сообщением о ее смерти. Только как ее звали — мне сейчас совершенно не важно. Я не помню, как оно когда-то звучало. Вот и все.

Давным-давно жила-была Девчонка, Которая Спала С Кем Ни Попадя…

Вот как звали ее.

Конечно, если всерьез разобраться, спала она вовсе не с кем попало. Не сомневаюсь, для этого у нее были какие-то свои, никому не ведомые критерии. И все же, как показывала действительность любому пристальному наблюдателю — спала она с подавляющим большинством.

Только однажды, из чистого любопытства, я спросил у нее об этих критериях.

— Ну-у-у, как тебе сказать… — ответила она и задумалась секунд на тридцать. — Конечно, не все равно, с кем. Бывает, тошнит при одной мысли… Но знаешь — мне просто, наверное, хочется успеть узнать как можно больше разных людей. Может, так оно и приходит ко мне — понимание мира…

— Из чьих-то постелей?

— М-м…

Наступил мой черед задуматься.

— Ну и… Ну и как — стало тебе понятнее?

— Чуть-чуть, — сказала она.

* * *

С зимы 69-го до лета 70-го я почти не виделся с ней. Университет то и дело закрывали по разным причинам, да и меня самого порядком закрутило в водовороте неприятностей личного плана.

Когда же осенью 70-го я заглянул наконец в кофейню, то не обнаружил среди посетителей ни одного знакомого лица. Ни единого — кроме нее. Как и прежде, играл хард-рок, но неуловимое напряжение, наполнявшее воздух когда-то, испарилось бесследно. Только паршивый кофе, который мы снова пили, так и не изменился с прошлого года. Я сидел перед нею на стуле, и мы болтали о старых приятелях. Многие уже бросили университет, один покончил собой, еще один канул без вести… Так и поговорили.

— Ну а сам-то — как ты жил этот год? — спросила она у меня.

— По-разному, — ответил я.

— Стал мудрее?

— Чуть-чуть.

В эту ночь я спал с нею впервые.

Я ничего толком не знаю о ней, кроме того, что когда-то услышал — то ли от кого-то из общих знакомых, то ли от нее самой между делом в постели. То, что еще старшеклассницей она вдрызг разругалась с отцом и сбежала из дому (и, понятно, из школы), — это точно, была такая история. Но где жила и чем перебивалась — этого не знал никто.

Дни напролет просиживала она на стульчике в рок-кафе, поглощая кофе чашку за чашкой, выкуривая одну сигарету за другой и перелистывая страницу за страницей очередной книги в ожидании момента, когда, наконец, появится какой-нибудь собеседник, который заплатит за все эти кофе и сигареты (не ахти какие суммы для нас даже в те дни) и с которым она, скорее всего, и уляжется этой ночью в постель.

Вот и все, что я знал о ней.

Так и сложилось: с той самой осени и до прошлого лета раз в неделю, по вторникам, она приходила ко мне в квартирку на окраине Митака. Ела мою нехитрую стряпню, забивала окурками пепельницы и под хард-рок по «Радио FEN» на полную катушку занималась со мной любовью. Утром в среду, проснувшись, мы гуляли с ней в маленькой рощице, постепенно добредали до студенческого городка и обедали в местной столовой. И уже после обеда пили жиденький кофе на открытой площадке под тентами и, если погода была хорошей, валялись в траве на лужайке и разглядывали небеса.

«Пикник среди недели», — называла это она.

— Каждый раз, когда мы приходим сюда, я чувствую себя будто на пикнике.

— На пикнике?

— Ну да. Куда ни глянь — трава. У людей вокруг счастливые лица…

Стоя в траве на коленях, она испортила несколько спичек, прежде чем наконец прикурила.

— Солнце подымается, потом садится; люди появляются и исчезают… Время течет, как воздух, — все как на настоящем пикнике, ведь правда? Через две-три недели мне стукало двадцать два. Ни надежды в ближайшее время закончить университет, ни причины бросать его на полдороге. На распутье сомнений и разочарований уже несколько месяцев кряду я не решался сделать в жизни ни шага.

Мир вокруг продолжал вертеться — только я, казалось, совершенно не двигался с места. Что бы ни являлось моим глазам в ту осень 70-го — все окутывалось странной дымкой печали, все сразу и с катастрофической быстротой увядало, теряя цвет. Лучи солнца, запах травы, еле слышные звуки дождя — и те раздражали меня. Неотвязно меня преследовал сон о ночном поезде. Всегда один и тот же. Поезд, полный табачного дыма и туалетной вони, набитый людьми так, что не продохнуть. В вагоне, где яблоку негде упасть, заблеванные простыни липнут к телу. Не в силах терпеть, я подымаюсь с полки, протискиваюсь к дверям и схожу на случайной станции. Местность заброшена и пустынна — ни огонька. На станции не видать даже стрелочника. Ни часов, ни расписания — ничего… Такой вот сон.

В то время, мне кажется, я во многом подходил ей. Пусть нелепо и болезненно, но был нужен ей именно таким, каким был. В чем подходил, чем был нужен — сейчас уже не припомню. Может, я был нужен лишь себе самому — и не больше, но ее это ничуть не смущало. А может быть, она просто так развлекалась, — но чем именно? Как бы там ни было, вовсе не жажда ласки-нежности притягивала меня к ней. И сейчас еще, стоит вспомнить ее, возвращается ко мне то странное, неописуемое ощущение. Одиночества и печали — словно от прикосновения чьей-то руки, вдруг протянутой сквозь невидимую в воздухе стену.

Тот странный вечер 25-го ноября 70-го года я помню отчетливо и сегодня. Сбитые ливнем, листья гинко в нашей роще выкрасили желтым узенькую тропинку, вышедшую из берегов, как река в пору паводка. Сунув руки в карманы курток, мы бродили с ней по останкам тропы туда и обратно. В мире не было ничего, кроме шороха двух пар обуви по палым листьям да резких выкриков птиц.

— Слушай, что с тобой происходит? — спросила она внезапно.

— Так… Ничего особенного, — ответил я.

Пройдя немного вперед, она села на обочину и закурила. Я присел рядом.

— Тебе снятся плохие сны?

— Постоянно. Просто кошмары какие-то. Особенно — про автомат с сигаретами, который сдачу не отдает…

Рассмеявшись, она положила ладонь на мое колено. Потом убрала.

— Не хочешь говорить, да? Ни словечка?

— Как-то не говорится… Ни словечка.

Она бросила недокуренную сигарету на землю, благовоспитанно притоптала кроссовкой:

— Самое наболевшее никогда не высказать толком… Ты об этом?

— А, не знаю! — сказал я.

Глухо фыркнув крыльями, две птицы вспорхнули с земли, и ослепительно-чистое небо всосало их в себя без остатка. Некоторое время мы молча следили за тем, как они исчезали. Потом, подобрав сухую ветку, она принялась вычерчивать на земле какой-то неясный узор.

— Когда я сплю с тобой… Мне бывает ужасно грустно.

— Это я виноват… Я знаю.

— Дело тут не в тебе… И даже не в том, что ты вечно думаешь о другой, когда обнимаешь меня. Это — пускай, как угодно. Я… — Оборвав внезапное откровение, она провела на своем узоре три долгие параллельные линии. — Н-не знаю.

— Понимаешь… Я вовсе не собираюсь от тебя отгораживаться, — сказал я после паузы. — Просто я и сам никак не могу уловить, что происходит. Так хотелось бы научиться понимать все вокруг — беспристрастно, как можно спокойнее. Чтобы и в облаках не витать, и на лишнее время не тратить… Но все это требует времени.

— Сколько времени?

Я покачал головой.

— Откуда я знаю? Может, год, а может, и десять.

Она отбросила прутик и, поднявшись с земли, стряхнула приставшие к куртке травинки.

— Послушай… А тебе не кажется, что десять лет — это очень похоже на вечность?

— Да, наверное, — ответил я.

* * *

Выбравшись из рощи, мы дошли до студенческого городка, уселись, как обычно, под тентами в летнем кафе и захрустели сосисками. Ровно в два часа пополудни на экране телевизора вдруг с ненормальной частотой замельтешили то лицо, то фигура Мисима Юкио[22]. С громкостью было что-то неладно, и мы не могли разобрать в чем дело, — да и, по большому счету, в те минуты нам все было до лампочки. Мы съели сосиски и выпили еще по кофе. Какой-то студентик, взгромоздившись на стул, долго вертел ручкой громкости, пытаясь наладить звук, но потом отчаялся, слез со стула и куда-то исчез.

— Я тебя хочу, — сказал я.

— О'кей, — улыбнулась она.

Мы сунули руки поглубже в карманы и побрели ко мне.

Проснувшись вдруг, я увидел, что она беззвучно плачет. Только худенькие плечи-крылышки чуть заметно вздрагивали под одеялом. Я разжег огонь в камине и взглянул на часы. Два часа ночи. Луна зияла в небе мертвенно-бледной дырой. Я дождался, пока она выплачется, вскипятил воды, разболтал в двух чашках пакетики, и мы стали пить чай. Я раскурил сразу две сигареты и передал одну ей. Глубоко затянувшись, она тут же закашлялась; это повторилось трижды и привело ее в страшное возбуждение.

— Послушай, тебе никогда не хотелось меня убить?

— Тебя?..

— Да.

— Зачем ты спрашиваешь?

Не вынимая изо рта сигареты, она закрыла глаза и кончиками пальцев потерла веки.

— Так… Ни за чем.

— Ну и незачем! — сказал я.

— Правда?

— Правда. За каким чертом мне тебя убивать?!

— Да, действительно… — кивнула она с усилием над собой. — Просто я вдруг подумала… Может, было бы вовсе неплохо, если бы кто-то меня убил. Так вот — во сне…

— Кто угодно, только не я. Я не смог бы убить человека.

— В самом деле?

— Ну, насколько я себя знаю…

Рассмеявшись, она вдавила окурок в пепельницу, одним глотком допила оставшийся чай и закурила новую сигарету.

— Поживу до двадцати пяти, — сказала она. — А там и умру.

* * *

Умерла она в двадцать шесть в июле 78-го.

Часть II

ИЮЛЬ 1978 г

Глава 2

16 ШАГОВ И ПРАВИЛА ИХ ПРОХОЖДЕНИЯ

«Чш-ш-ш!..» — шипит мне в спину компрессор лифта, и я медленно закрываю глаза. Собираю ошметки мыслей — и делаю: шестнадцать шагов по коридору прямо к двери квартиры. С закрытыми глазами. Ровно шестнадцать — ни больше ни меньше. От выпитого виски голова шумит и болтается, как на вывернутых шурупах; никотиновой вонью сводит язык во рту.

И все же, как бы ни был пьян, я всегда способен вот на эти шестнадцать шагов:

закрыв глаза — и прямо, как по натянутой проволоке. Механический навык, результат долгих лет тренировки. Когда бы ни пришел домой вдрабадан — каждый мускул спины непременно распрямляет фигуру, голова подымается, и легкие решительно вбирают в себя утренний воздух со слабым запахом цементного коридора. И вот тогда, наконец, я закрываю глаза и делаю свои шестнадцать шагов по прямой из клубов хмельного тумана.

С тех пор, как я вооружился Правилом Шестнадцати Шагов, меня даже удостоили титула: «Наш Самый Приличный Алкаш». Быть им вовсе не сложно. Главное — признаться себе: «Я пьян, это факт!» — и воспринимать этот факт как реальность. Никаких тебе «но», никаких там «однако», «все-таки» и «тем не менее». Просто: «Я ПЬЯН» — и все тут.

И покуда со мной это Правило, я всегда буду оставаться самым безоблачным пьяницей, алкашом без проблем. Ранним жаворонком выпархивать из гнезда поутру — и последним вагоном до отказа нагруженного поезда переваливать через мост и скрываться в ночном тоннеле…

Пять, Шесть, Семь…

Задержавшись на восьмом шаге, я открываю глаза и делаю глубокий вдох. Легкий звон в ушах. Так, качаясь под ветром, позвякивает ржавая колючая проволока на морском берегу. Как давно уже не был у моря… 22 июля, 6:30 утра. Идеальная пора, идеальное время суток, чтоб любоваться морем. Песчаные пляжи еще никто не успел загадить. Песок у кромки прибоя — весь в следах птичьих ног, будто ветер рассыпал по берегу иглы хвои с неведомых сосен… Море?!

Снова трогаюсь с места. Про море — забыть… Эта штука давно уже канула в прошлое.

Сделав шестнадцатый шаг, я останавливаюсь, открываю глаза — и прямо перед собой, как всегда вижу круглую ручку двери. Вынимаю из ящика газеты за последние два дня и пару конвертов, зажимаю почту под мышкой. Выудив из лабиринтов кармана связку ключей, зажимаю ее в руке и какое-то время стою, прислонившись лбом к холодной железной двери квартиры. За ушами вдруг — слабый, но отчетливо-резкий щелчок. Все мое тело — как вата, насквозь пропитавшаяся алкоголем. Сравнительный порядок только где-то внутри головы.

Черт бы меня побрал…

Сдвинув дверь на несчастную треть, я с трудом протиснулся в щель и затворил за собой. Прихожая была мертва. Мертвее, чем от нее ожидалось. Тут-то я и осознал их присутствие. Красных башмачков у меня под ногами. Моих старых знакомых. Приютившись между моими заляпанными грязью теннисными туфлями и дешевыми пляжными сандалиями, окутанные тишиной, будто слоем тончайшей пыли, они смотрели на меня каким-то рождественским подарком, который вдруг не по сезону свалился с неба.

Она сидела, распростершись грудью на кухонном столе. Лицо на сплетенных запястьях, профиль под каскадом густо-черных волос. Дорожка незагорелой кожи пробегала под волосами от шеи к затылку. Под мышкой, из открытого рукава полотняного платьица, какого я раньше не видел на ней, едва различимо проступала полоска лифчика.

Я стаскивал пиджак, стягивал черный галстук, расстегивал часы на руке. Она не шелохнулась ни разу. Глядя на ее спину, я вспомнил прошлое. Свое прошлое — до того, как я встретил ее.

— Эй… — попытался позвать я. Собственный голос показался мне совершенно чужим.

Словно откуда-то издалека его доставили его по заказу для этого случая. Как и следовало ожидать, ответа не было.

Она казалась спящей. Или плачущей. Или мертвой.

Сев за стол напротив нее, я стиснул пальцами веки. Свежий солнечный луч разрезал крышку стола пополам: я — на свету, она — в полупризрачных сумерках. У сумерек не было цвета. На столе громоздился горшок с пересохшей геранью. За окном кто-то выплеснул воду на улицу: звонкий шлепок воды о дорогу — и запах сырого асфальта.

— Кофе выпьешь?…

Как и прежде, молчание.

Убедившись, что ответа не будет, я встал, насыпал в кофемолку зерен на пару порций, включил транзистор. Когда кофе был уже смолот, я вдруг вспомнил, что на самом деле хотел выпить чаю со льдом… Вспоминать все задним числом давно уже стало частью моей натуры.

Транзистор выплескивал песню за песней — по-утреннему беззубый, ненавязчивый попс. Слушая эти песни, я вдруг ощутил, что в этом мире, пожалуй, так ни черта и не изменилось за прошедшее десятилетие. Ни черта, кроме имен певцов и названий песен. Да кроме, пожалуй, еще того, что я прожил десяток лет. Проверив чайник: вскипел, я выключил газ и, выдержав тридцать секунд, чтобы унялись пузыри, начал лить кипяток на кофейную пыль. Ошпаренная, она вобрала в себя сколько могла — и, набухая неспешно, разнесла по комнате свой согревающий запах.

За окном вразнобой стрекотали цикады.

— Ты что, с самого вечера здесь?.. — спросил я, продолжая держать в руке чайник.

Разметавшиеся по столу и, казалось, замершие навеки, ее волосы вдруг еле заметно дрогнули в ответ.

— Меня дожидалась?…

Снова молчание.

От палящих лучей вперемежку с клубами пара в кухне сделалось душно. Я задвинул вентиляционное окошко над раковиной, щелкнул кнопкой кондиционера и поставил на стол чашки с кофе.

— Пей давай, — сказал я. Голос понемногу становился снова моим.

— ……………….

— Лучше тебе это выпить.

Прошло еще добрые полминуты, прежде чем она медленно, как-то механически подняла лицо от стола — и застыла опять, упершись бессмысленным взглядом в горшок с пересохшей геранью. Чуть намокшие от слез паутинки волос прочеркивали на щеке три-четыре беспорядочных штриха. Аура едва уловимой влаги расходилась от нее волнами по комнате.

— Не беспокойся, — сказала она, — реветь здесь никто не собирался.

Я вытянул из пачки салфетку; беззвучно высморкавшись, она нервно убрала с лица налипшие волосы.

— Я, вообще-то, собиралась уйти до того, как ты вернешься. Не хотела встречаться.

— Но потом, я вижу, раздумала?

— Вовсе нет. Просто… расхотелось куда-то еще идти. Но ты не волнуйся, я уже ухожу.

— Да ладно… Кофе хоть выпей.

Под сводку дорожно-транспортных происшествий я отхлебнул кофе, затем взял ножницы и вскрыл два пришедших конверта. В одном — извещение из мебельного магазина: скидка цен на 20 процентов при покупке в такой-то срок. Во втором оказалось письмо, читать которое не хотелось, от приятеля, вспоминать о котором желания тоже не было. Я смял конверты, бросил в корзину с мусором и принялся догрызать остатки галет. Она, не отнимая губ от чашки, стиснув ее в ладонях, точно пытаясь согреться, пристально наблюдала за мной.

— Там салат в холодильнике…

— Салат? — Я поднял голову и уставился на нее.

— Помидоры с фасолью. Других не было. Огурцы твои испортились, я выкинула…

— М-м-м…

Я достал из холодильника большую салатницу из голубого окинавского стекла и вылил туда остававшиеся в бутылке пять миллиметров приправы. От помидоров с фасолью осталась одна сплошная озябшая тень. Вкус отсутствовал напрочь. Вкуса также не оказалось ни в галетах, ни в кофе. Видимо, из-за яркого утреннего света. Утренний свет вечно все разлагает на составные. Я извлек из кармана сигареты, смятые в кашу, и прикурил от спичек, происхождение которых не помнил. Сигарета захлюпала при затяжке, как высыхающий мыльный пузырь. Сиреневый дым растекся в утренних лучах абстрактными узорами.

— Я ездил на похороны. Потом все закончилось — поехал на Синдзюку, пил до утра в одиночку…

Откуда-то в комнату прокралась кошка, протяжно зевнула и игриво прыгнула к ней на колени. Она запустила руку в шерсть и несколько раз почесала кошку за ухом.

— Не объясняй ничего, — сказала она. — Это уже меня не касается.

— А я ничего и не объясняю. Так… болтаю о чем-нибудь.

Она чуть пожала плечами, и шлейка лифчика исчезла, утонув в вырезе рукава. На лице ее не было ничего, что я бы назвал выражением. И я вспомнил картину, которую видел когда-то давно — фотографию города, опустившегося на дно моря.

— Мы знали друг друга раньше. Хотя и не очень близко… Вы не были знакомы.

— Вот как?…

Кошка на ее коленях потянулась, вытянув лапы во всю длину, и с легким шипением выпустила воздух из легких.

Я молча смотрел на огонек сигареты.

— От чего смерть?

— Сбило машиной. Переломы в тринадцати местах.

— Женщина?…

— Угу.

Закончилась семичасовая сводка дорожно-транспортных происшествий, и по радио вновь забренчал незатейливый рок-н-ролл. Она поставила чашку на блюдце и посмотрела мне в глаза.

— Интересно… Я умру — ты так же напьешься?

— Пил я вовсе не из-за похорон. Ну, разве что, первую пару рюмок…

За окном разгорался новый день. Новый и жаркий день. В окошке над раковиной заискрился далекий пейзаж — сбившиеся в кучку небоскребы. Сегодня они сияли гораздо ярче обычного.

— Выпьешь прохладного?

Она покачала головой.

Я достал из холодильника банку колы и выпил залпом до дна.

— Девчонка, которая давала кому угодно… — сказал я. Словно соболезнование выразил: «При жизни усопшая вечно спала с кем попало…»

— А это зачем мне рассказывать? — спросила она.

Зачем? Я и сам не знал.

— Так, и что из этого?.. Прямо-таки всем подряд?

— Ну да.

— Но тебе-то — дело другое, не так ли?

Ее голос вдруг странно звякнул жесткими нотками. Я поднял глаза от тарелки с салатом и сквозь ветки засохшей герани посмотрел ей в лицо.

— Почему ты так думаешь?

— Ну, не знаю, — очень тихо сказала она. — Ты совершенно другого склада.

— Другого склада?

— У тебя такая особенность… Как в песочных часах. Когда весь песок высыпается, обязательно кто-то их переворачивает — и все сначала…

— Что, действительно?…

Ее губы дрогнули в странной полуулыбке — и сделались вновь бесстрастными.

— Я пришла за вещами… Пальто зимнее, шапка и все остальное. Я там собрала все в ящик. Будут руки свободны — донеси до рассылки, ладно?

— Да я домой к тебе завезу…

Она тихо покачала головой:

— Не стоит. Я не хочу, чтобы ты приходил. Понятно?

И правда. Я совсем забылся и болтал уже то, чего в виду не имел.

— Адрес ты знаешь, так ведь?

— Да уж, знаю…

— Ну, тогда у меня все. Извини, что так засиделась…

— Как с бумагами? Больше ничего не надо?

— Да, уже все закончилось.

— Даже смешно, как все просто, а? Я-то думал, будет столько возни…

— Всем так кажется, кто с этим еще не сталкивался. На самом деле оказывается очень просто… Когда все уже позади. — Она еще раз почесала кошку за ухом. — Разведись второй раз — и ты уже ветеран…

Кошка зажмурилась, потянулась и затихла, пристроив голову на ее руке. Я сложил чашки и салатницу в раковину, потом чеком из магазина, как веником, смел галетное крошево со стола. Яркое солнце больно кололо глаза.

— Я список оставила — там, на твоем столе… Где какие бумаги лежат. Дни, когда забирают мусор. Ну, и все остальное. Если что непонятно, звони…

— Да, спасибо.

— Ты хотел детей?

— Нет, — сказал я. — Детей не хотел.

— А я колебалась все время. Но раз все вот так — то и слава Богу, правда? Хотя, как ты думаешь — может, как раз с детьми все было бы по-другому?

— Ну, куча народу разводится и при детях.

— Да, наверное… — сказала она, вертя в пальцах мою зажигалку. — А я и сейчас люблю тебя. Только дело совсем не в этом… Я прекрасно все вижу сама.

Глава 3

ИСЧЕЗНОВЕНИЯ
(ее самой, ее фотографий и ночной сорочки)

После ее ухода я выпил еще одну банку колы, потом принял горячий душ и побрился. Что бы ни брал я в руки: мыло, крем для бритья — все кончалось, шампуня оставалось на донышке.

Я вышел из душа, причесался, освежил кожу лосьоном и вычистил уши. Затем поплелся на кухню и разогрел оставшийся кофе. За столом напротив меня никого уже не было. Взгляд мой споткнулся о стул, не котором больше никто не сидел, и я вдруг ощутил себя малым ребенком, который остался один на улице странного, фантастического города, что я видел когда-то на фасетной картинке… Впрочем, что говорить, — я давно уже не ребенок. Без единого проблеска мысли в мозгу я долго, глоток за глотком, отхлебывал кофе, пока не выпил весь, потом просидел без движения еще какое-то время и, наконец, закурил. Удивительно: я провел без сна ровно сутки, но спать совсем не хотелось. Тело пронизывало усталостью, и лишь голова, как дрессированное морское животное, еще оставалась на плаву и в попытках спасти утопающее сознание все выписывала над несчастным круги по воде безо всякого толку.

Глядя на пустой стул напротив, я вспомнил историю, вычитанную однажды у какого-то американца. Человек, от которого ушла жена, несколько месяцев кряду не притрагивался к ночной сорочке, оставленной ею на спинке стула в столовой… Подумав еще немного, я решил, что идея, в общем, не так и плоха. Вряд ли, конечно, это как-то поможет — но все лучше, чем глазеть на горшок с пересохшей геранью… Да и кошка наверняка вела бы себя спокойнее, если бы в комнате остались какие-то вещи жены.

Зайдя в спальню, я принялся открывать, один за другим, ящики ее шкафа; все оказались пусты — хоть шаром покати. Старый изъеденный молью шарфик, пакетик с порошком от моли да три пустых вешалки — вот и все, что я там обнаружил. Она выгребла все подчистую. Все склянки-пузырьки с парфюмерией, беспорядочной россыпью загромождавшие узенький туалетный столик, все ее пудры-помады-тени, зубные щетки, фен, все эти ее лекарства неизвестного назначения, тампоны-салфетки и прочая гигиеническая дребедень, вся ее обувь — от тяжелых зимних ботинок до сандалет и домашних тапочек, коробки со шляпами; занимавшие целый ящик сумочки и ридикюли, портфели и портмоне, все с такой тщательностью рассортированное нижнее белье и чулки, ее письма — все, от чего мог исходить хоть слабый ее запах, растворилось бесследно. Мне почудилось даже, будто все свои отпечатки пальцев она забрала с собой. Книжный ящик и полка с пластинками опустели на треть: кое-что покупала она сама, кое-что дарил я. Из альбомов были вырваны все ее фотографии. Везде, где нас снимали вдвоем, ее часть снимка оказывалась аккуратно отрезанной, «мои» же половинки остались на прежних местах. Совершенно нетронутыми я нашел лишь те снимки, где я один, а также пейзажи и портреты животных. Три альбома с постранично отредактированным человеческим прошлым: я был оставлен в нем один, как перст, на фоне гор, рек, оленей и кошек. Как если бы я с самого рождения был один, прожил в одиночку всю жизнь до сих пор — и теперь приговорен к одиночеству до скончания века… Я захлопнул альбом и выкурил две сигареты подряд.

С одной стороны, думал я, — могла бы и оставить после себя хоть ночную сорочку. С другой стороны — все это, конечно же, ее личное дело, и не мне предъявлять претензии. Решение не оставлять ничего она приняла сама. Мне оставалось лишь принять это к сведению. Иначе говоря, ее замысел удался: все, что мне действительно оставалось теперь, — это убедить себя, что ее просто не существовало с самого начала.

Ну, а раз ее не было — откуда взяться сорочке?… Я залил водой пепельницы, выключил транзистор и кондиционер, отогнал заскочившую еще раз в голову мысль о ночной сорочке и поплелся спать. Уже месяц прошел с тех пор, как я получил развод и она съехала, переселившись в другую квартиру. Месяц безо всякого смысла. Месяц тягуче-безвкусный, как растаявшее желе. Никаких перемен не ощутил я за это время — да, собственно, ничего и не изменилось.

Я просыпался в семь, варил кофе, поджаривал в тостере хлеб, уходил на работу, ужинал в городе, пропускал пару-тройку бутылок сакэ[23], возвращался домой, час читал что-нибудь в постели, затем гасил свет и засыпал до следующего утра. По субботам и воскресеньям вместо работы я уходил с утра шататься по ближайшим кинотеатрам и добивал бестолковое время до вечера, как только мог. А вечерами — как всегда: одинокий ужин, сакэ, час с книгой в постели и сон. Монотонно-безлико — так некоторые люди заштриховывают черной пастой день за днем в настенном календаре — прожил я этот месяц.

Она исчезала из моей жизни — и, я чувствовал, с этим уже ничего не поделаешь. Что случилось, то и случилось. Хорошо ли, плохо ли прожиты были эти наши четыре года вдвоем, уже совершенно не важно. Все выпотрошено — как в фотоальбомах. Совершенно не важно и то, что она уже давно и регулярно спала с моим другом, и в один прекрасный день я даже застал их вдвоем, нагрянув к нему случайно. От таких вещей не застрахован никто, они часто случаются в жизни, и если уж ей довелось во все это вляпаться, то я ни в коей мере не считал это чем-то особенным. В конечном итоге, это только ее проблема…

— В конечном итоге, это только твоя проблема, — сказал я.

В тот воскресный июньский полдень, когда она заявила, что хотела бы развестись, я стоял перед ней, крутя на пальце жестяное колечко от пивной банки.

— То есть, тебе все равно? — как-то очень отчетливо спросила она.

— Нет, мне не все равно, — ответил я. — Я всего лишь сказал, что это — твоя проблема.

— Если честно, мне не хочется с тобой расставаться, — произнесла она, выдержав паузу.

— Ну и не расставайся.

— Но если с тобой — то ведь ни черта не получится!

Она не прибавила к сказанному ни слова, но мне кажется, я понял, что она имела в виду. Через несколько месяцев мне стукнет тридцать. Ей, тоже вскорости — двадцать шесть. Впереди нас ждала куча проблем, а нажили мы до сих пор буквально какие-то крохи. Фактически — ноль. Сбережения были подчистую проедены за четыре года вдвоем.

Почти полностью виноват в этом был я. Мне, наверное, вообще не следовало жениться. По крайней мере, ей-то уж точно не следовало выходить за меня. Еще в самом начале ей взбрело в голову считать себя натурой «общительной», меня же — типом замкнутым и нелюдимым. Так, сравнительно удачно, мы и стали играть эти роли. Но за то время, пока мы и вправду верили, что сможем так очень долго, — вдруг что-то сломалось. Что-то очень неуловимое, но чего уже не исправить. Мы зашли в очень мирный, спокойный тупик и просто тянули время. Это был наш конец. Я действительно стал для нее уже конченым человеком. Пусть даже у нее осталось сколько-то любви ко мне — дело было уже не в этом. Мы слишком привыкли играть наши роли друг перед другом. Я уже ничего не мог ей дать. Она чувствовала это инстинктом, я понимал из опыта, но ни в том, ни в другом спасения больше не было.

И вот теперь вместе со всеми своими сорочками она исчезла из моей жизни навеки. Что-то забудет память. Что-то скроется с глаз. Что-то умрет. В этом не должно быть особой трагедии.

24 июля, 8:25 утра…

Бросив взгляд на цифры электронных часов, я провалился в сон.

Часть III

СЕНТЯБРЬ 1978 г

Глава 4

КИТОВЫЙ ПЕНИС. ДЕВЧОНКА НА ТРЕХ РАБОТАХ

Спать с женщиной: порой я смотрю на это как на нечто большое и серьезное; иногда же, напротив, не вижу в том ничего особенного. Бывает секс как терапия для восстановления сил, а бывает секс от нечего делать. Секс может быть от начала и до конца терапией, как может быть с начала и до конца — от нечего делать. Секс, начавшийся как отменная терапия, вполне может завершиться банальным сексом от нечего делать, равно как и наоборот. Наша половая жизнь — как бы тут лучше выразиться? — в корне отличается от половой жизни китов.

Мы не киты — вот один из главных тезисов моей половой жизни.

В городе моего детства — тридцать минут на велосипеде от дома — был океанариум. Внутри, как в настоящем подводном мире, всегда царила прохлада, и безмолвие лишь изредка прерывалось доносившимся неизвестно откуда тихим плеском воды. В тусклых сумерках так и слышались из-за углов коридора приглушенные вздохи русалок. В огромном бассейне кругами ходили стаи тунцов, винтом по водным тоннелям подымались осетры, хищно скалились на куски мяса пираньи, скупо мерцали своими шарами-светильниками электрические угри.

Не было счета рыбам в океанариуме. Разные названия, разная на вид чешуя, разные по форме жабры. У меня просто не укладывалось в голове, отчего и зачем у рыб на Земле столько видов.

Китов, разумеется, в океанариуме быть не могло. Киты слишком большие, их невозможно держать внутри здания: пришлось бы развалить весь океанариум, чтобы соорудить водоем, в который смог бы втиснуться один-единственный кит. Взамен самого кита был выставлен его пенис. Как полномочный представитль своего хозяина. Вот как случилось, что годы самых ярких детских фантазий я провел, созерцая китовый пенис и пытаясь представить кита целиком. Нагулявшись по извилистым коридорам океанариума, я приходил в выставочный зал с высоченным потолком, устраивался на диване прямо напротив китового пениса — и сидел так часами.

Иногда он напоминал мне ссохшуюся кокосовую пальму, иногда — гигантский кукурузный початок. В одном можно было не сомневаться: если бы не табличка у основания — «ПОЛОВОЙ ОРГАН КИТА-САМЦА», — ни один посетитель в жизни бы не догадался, что перед ним за штуковина. Он гораздо больше смахивал на реликт, найденный в песках Средней Азии, чем на выходца из глубин Ледовитого Океана. Не говоря уже о том, что он был совершенно не похож ни на мой собственный пенис, ни на чей-либо из всех виденных мною пенисов. Этот одинокий, вырезанный с корнем из тела пенис словно дрейфовал перед моими глазами в волнах какой-то необъяснимой тоски.

И когда я впервые переспал с девчонкой, все, что вертелось в моей голове — это китовый пенис. «Что за участь постигла его? Какой нелепой волной занесло его под стекло на витрину безлюдного океанариума?» — мучился я. Предчувствие точно такой же глухой обреченности и своей судьбы сжимало мне сердце. Впрочем, мне было 17 лет — слишком рано, чтобы доводить себя до самоубийства. С тех пор я и приучил себя к спасительной мысли.

Мы не киты.

Валяясь в постели с новой подругой, я поигрывал с завитушками ее волос и думал о китовом пенисе.

В океанариуме моего детства всегда царила поздняя осень. На стеклянных стенках бассейна, холодных как лед, — отраженья меня в толстом свитере. Темно-свинцовое море заглядывало в иллюминатор выставочного зала; барашки бесчисленных волн обегали его по краю, точно белые кружева — воротничок девичьего платья…

— О чем думаешь? — спросила она.

— О прошлом, — ответил я.

* * *

В двадцать один год у нее были прекрасное стройное тело — и пара дьявольски безупречных ушей.

Днем она правила тексты в небольшом издательстве, работала «спецмоделью» в рекламе женских ушей, а вечером подрабатывала «по вызову» в маленьком ночном клубе — очень тихом, «только для самых своих». Какое из трех занятий считала она основным, мне было неведомо. Как, впрочем, и ей самой. И все же, если задаться вопросом, что больше соответствовало ее натуре, то, пожалуй, именно в работе «ушной моделью» она раскрывалась полнее всего. Так думал я, так казалось и ей самой. И это невзирая на то, что, в принципе, «ушная модель» — крайне ограниченная сфера деятельности, не говоря уже о низком профессиональном статусе и мизерной оплате всех моделей такой узкой специализации. Для большинства рекламных агентов, фотографов, гримеров она была просто «хозяйкой своих ушей». Все, чем обладала она помимо ушей: тело, душа, характер, — безжалостно вырезалось и выбрасывалось из жизни.

— Ну, не совсем так, — говорила она. — Просто мои уши — это я. А я — это мои уши.

Ни на ночных вызовах, ни в издательстве своих ушей она никогда никому не показывала.

— Это потому, что я там не настоящая, — объясняла она.

Офис ее ночного «клуба знакомств» (официально — «Клуба талантов») располагался в кварталах Акасака, и заправляла им некая дама, белокурая англичанка, которую все называли «миссис Икс». Вот уже тридцать лет миссис Икс жила в Японии, бегло говорила по-японски и могла читать большинство основных иероглифов. В каких-нибудь пятистах метрах от офиса миссис Икс открыла курсы разговорного английского, откуда и вербовала более или менее подходящие мордашки для работы в клубе. В свою очередь, случалось, что сразу несколько девчонок из клуба ходили на курсы английского. Разумеется, за льготную плату со скидкой чуть ли не вполовину.

Всех девчонок в клубе миссис Икс называла «dear». Мягкое и вкрадчивое, словно лучи закатного солнца весной, это ее «dear» раскатывалось, рассеивалось по разговору.

— Надевай, как положено, чулки с поясом, dear. Никаких колготок!

Или:

— Ты, кажется, пьешь чай со сливками, dear?

Ну и так далее.

Клиентура для заведения отбиралась и поддерживалась очень тщательно и состояла в основном из зажиточных бизнесменов от 40 до 50 лет. На две трети это были иностранцы, и только на треть — японцы. Политиков, стариков, калек и нищих миссис Икс просто на дух не переносила.

Из дюжины отобранных «красоток по вызову» моя новая подруга была самой заурядной и неброской на вид. С ушами, спрятанными под копной волос, она не производила на людей никакого особого впечатления. Мне не совсем понятно, что заставило миссис Икс при отборе остановить на ней взгляд. Может быть, ей удалось разглядеть ту особую привлекательность, редко открывающуюся постороннему глазу. А может, она просто решила, что на десяток принцесс можно иметь и одну такую «золушку». Как бы там ни было, расчеты миссис Икс оправдались, и даже у «золушки» вскоре появилось несколько постоянных, «солидных» клиентов. В заурядной одежде, с обычной косметикой на обычном лице и запахом самых дежурных духов являлась она по вызову в «Хилтон», «Окура» или «Принс»[24] и, проводя с клиентами какие-нибудь две-три ночи в неделю, обеспечивала себе кусок хлеба на целый месяц.

Половину из свободных своих ночей она бесплатно спала со мной. Где и что она делала в остальные ночи, мне было неизвестно.

Куда как прозаичнее была ее «жизнь правщицы текстов» в издательстве. Трижды в неделю она появлялась на третьем этаже небольшого здания в Канда[25], где с девяти до пяти вычитывала гранки набранного текста, разливала чай и бегала (вверх-вниз по лестнице — лифта в здании не было) в магазин за стирательными резинками. Держалась независимо, особняком, и никому даже в голову не приходило совать нос во все ее «прочие жизни».

Точно хамелеону, ей удавалось меняться в зависимости от места и обстановки, то выставляя свои чудеса на всеобщее обозрение, то скрывая их самым тщательным образом.

На нее (или на ее уши) я наткнулся совершенно случайно в начале августа, сразу после того, как разошелся с женой. Я подрядился делать копии с рекламных проспектов для одной компьютерной фирмы; там-то мне и довелось познакомиться с ее ушами самым непосредственным образом.

Директор рекламного отдела, положив на стол макет очередного проспекта и несколько черно-белых фотографий, сказал мне:

— Даю тебе неделю; подготовь-ка титульный лист в трех вариантах, с заголовками и вот с этими снимками.

На каждой из трех фотографий красовалось по гигантскому уху.

Уши?!

— Почему — уши? — спросил я тогда.

— А я почем знаю? Уши и уши! Во всяком случае, советую тебе всю эту неделю только о них и думать.

Вот так получилось, что целую неделю жизни я провел, созерцая человеческие уши. Прицепив липкой лентой к стене над столом три огромных фотоснимка ушей, я курил, пил кофе, жевал бутерброды, стриг ногти — и разглядывал эти фотографии. Худо ли бедно, через неделю заказ был выполнен, а снимки ушей так и остались висеть на стене. Отчасти из-за того, что мне было лень специально лезть и снимать их; отчасти потому, что разглядывать уши уже вошло у меня в привычку. И все же главное, отчего я не снимал фотографии со стены и не прятал в глубине стола, было в другом. Эти уши просто околдовали меня. Это были уши фантастической формы, уши из мечты или сна. Можно сказать — «уши на все сто процентов». Я впервые в жизни ощущал, какой притягательной силой могут обладать увеличенные изображения отдельных частей человеческого тела (не говоря уже о половых органах). Чуть не сама судьба со всеми ее завихрениями и водоворотами бурлила перед моими глазами.

Одни изгибы уверенно-дерзко рассекали весь общий фон поперек; другие спешили укрыться от постороннего взгляда в робких стайках себе подобных и напускали тени вокруг; третьи, подобно старинным фрескам, рассказывали бесчисленные долгие легенды. Мочки же ушей просто-напросто вылетали за все траектории и по насыщенности своей чуть припухшей, упругой плоти затмевали реальную жизнь. Через несколько дней я решил позвонить фотографу, делавшему эти снимки, и выведать у него имя и номер телефона хозяйки ушей.

— Что там опять? — спросил фотограф.

— Да понимаешь, интересно мне. Уж очень замечательные уши…

— А? Н-ну да, уши-то, — пожевал фотограф губами. — Сама-то девчонка — так, не на что глаз положить… Хочешь с кем помоложе — так я тут недавно одну в бикини снимал, могу познакомить…

— Большое спасибо, — сказал я и повесил трубку.

* * *

Я позвонил ей в два, потом в шесть, потом в десять часов — никто не брал трубку.

Обычный день ее обычной занятой жизни.

Дозвониться до нее мне удалось лишь на следующее утро в десять. Наскоро представившись, я сказал, что хотел бы обсудить с ней кое-что из вчерашней работы, и что не могли бы мы, скажем, где-нибудь вместе перекусить ближе к вечеру.

— Но, я слышала, работа закончена? — спросила она.

— Да, работа закончена.

Мой ответ, похоже, привел ее в легкое замешательство, но ничего больше спрашивать она не стала. Я назначил встречу на вечер в кофейне на Аояма. Заказав по телефону столик в первоклассном французском ресторане, лучшем из всех, где мне доводилось бывать, — я надел новую рубашку, завязал, повозившись изрядно, галстук и облачился в костюм, который надевал до этого только пару раз.

Как и предупреждал фотограф, «глаз положить» там было и правда особенно не на что. Что одежда ее, что лицо — все выглядело заурядно-унылым, и в целом она сильно смахивала на хористку из второразрядного женского колледжа. Но на все это мне, разумеется, было плевать. Настоящую досаду у меня вызывало одно: свои уши она тщательно скрывала под густыми, отвесно начесанными волосами.

— Значит, уши ты прячешь? — спросил я словно бы невзначай.

— Ага, — как бы между прочим ответила она.

В ресторан мы пришли чуть раньше назначенного и оказались первыми к ужину посетителями. В притушенном свете ламп официант плыл по залу, чиркая длинными спичками и зажигая одну за другой ярко-красные свечи. Метрдотель, селедочьим взглядом ощупывал ряды ножей, вилок, тарелок, салфеток, скрупулезно проверял сервировку на столиках. Выложенные елочкой дубовые плитки паркета блестели, как зеркала, и каблуки официанта цокали по ним легко и приятно. Туфли у официанта были явно дороже моих. В вазах стояли свежие цветы, а на белой стене красовалась картина какого-то модерниста, с первого взгляда понятно: оригинал. Пробежав глазами винный лист, я заказал белого вина поблагороднее; из легких же закусок попросил для обоих фазаний паштет, заливное из окуня и печень морского черта в сметане. Она, усердно покопавшись в меню, заказала суп из морской черепахи и заливной язык; я выбрал суп из морских ежей, ростбиф с петрушкой в японском соусе и салат из помидоров. Половина моего месячного оклада, похоже, улетала в тартарары.

— Однако, достойное заведение, — сказала она. — И часто ты здесь бываешь?

— Иногда, только по работе. По мне, когда один, уж лучше выпить сакэ в обычном баре, ну и соответственно закусить. Чувствуешь себя гораздо свободнее: не надо забивать голову лишними вещами.

— И что ты обычно ешь в баре?

— Да что угодно. Чаще всего — сэндвичи с омлетом.

— Сэндвичи с омлетом!.. — повторила она. — Значит, каждый день ты ужинаешь в баре сэндвичами с омлетом?

— Ну, не каждый день. Где-то раз в три дня готовлю и дома…

— Но два дня из трех ты все-таки ешь в баре сэндвичи с омлетом, так?

— Да, пожалуй…

— А почему именно сэндвичи с омлетом?

— В хороших барах всегда готовят хороший сэндвич с омлетом.

— Тьфу!.. — сказала она. — Ненормальный какой-то.

— Абсолютно нормальный! — сказал я.

Совершенно не представляя, как сменить тему, я замолчал и какое-то время сидел, уставившись на окурки в пепельнице посередине стола.

— Разговор — о работе? — намекнула она.

— Я уже говорил вчера — работа закончена полностью. Нет никаких проблем. И разговора никакого нет.

Из кармана сумочки она достала пачку тонких, длинных ментоловых сигарет и, вопрошая одними глазами: «Ну, и…?» — прикурила от ресторанных спичек. Я совсем уже открыл было рот, но тут за моей спиной вновь послышалось решительное цоканье каблуков. С особенной улыбкой, словно показывая портрет единственного сына, метрдотель повернул бутылку этикеткой ко мне. Я кивнул ему — и он, вынув пробку с едва слышным, ласкающим ухо щелчком, разлил вино по глотку на бокал. Я ощутил на языке концентрированный вкус денег. Метрдотель удалился, и два официанта, сменяя друг друга, выставили на стол три больших блюда и пару тарелок. Затем официанты исчезли, и мы снова остались вдвоем.

— Очень хотелось увидать твои уши. Чего бы это ни стоило, — сказал я откровенно.

Не отвечая ни слова, она положила себе паштета с печенью и пригубила вино.

— Что, зря побеспокоил?

Она еле заметно улыбнулась:

— Хорошую французскую кухню очень трудно назвать беспокойством…

— А разговор об ушах — беспокойство?

— Тоже нет. Все ведь зависит от угла зрения, верно?

— Так давай говорить под твоим любимым углом.

Она поднесла ко рту вилку и слегка изогнулась, потянувшись навстречу руке.

— Говори, что думаешь. Вот и будет «под моим любимым углом».

Мы помолчали какое-то время, занятые едой и вином.

— Я сворачиваю за угол, — заговорил я. — И кто-то впереди меня тоже сворачивает

— за следующий угол. Мне не видно, кто это. Я у успеваю разглядеть лишь краешек белой одежды, мелькнувший в последний момент. Этот белый лоскут мельтешит, почти ускользая из виду, — но никак нельзя отделаться от него совсем… Знакомо тебе такое?

— Вроде знакомо…

— Вот такое же ощущение у меня от твоих ушей.

Вновь погрузившись в молчание, мы продолжали ужин. Я подлил вина ей, потом себе.

— Ты же не о картинке в голове говоришь, а о самом ощущении, так ведь? — уточнила она.

— Конечно!

— А раньше ты никогда подобного не испытывал?

Немного подумав, я покачал головой:

— Нет.

— Получается, все из-за моих ушей?

— Я не уверен… Уверенность в чем-то — вообще, очень скользкая штука… К тому же, я еще ни разу не слышал, чтобы форма ушей вызывала у кого-то все время одни и те же чувства…

— Ну, один мой знакомый всегда начинает чихать при виде носа Фарры Фосетт-старшей. А согласись: в том же чихании очень много чисто психологического. Какая-то причина причина порождает однажды случайное следствие — и вот то и другое уже связано в нас, да так, что не разорвать…

— Я, конечно, не знаю, что там с носом у Фарры Фосетт-старшей[26]… — начал я, отхлебнул вина и забыл, что хотел сказать.

— В твоем случае — что-то другое? — спросила она.

— М-м-да, немного другое, — ответил я. — Что-то совершенно неуловимое — и в то же время страшно конкретное, важное… — Я развел руки на метровую ширину — и резко сдвинул ладони до промежутка в какие-то пять сантиметров. — Не знаю, как лучше сказать…

— Феномен концентрации на неосознанных мотивах.

— Именно так! — сказал я. — Ого, да ты раз в десять умнее меня!

— Я ходила на курсы.

— На курсы?

— Да. Заочные курсы по психологии.

Мы разделили на двоих остатки паштета. Я опять забыл, что хотел сказать.

— Значит, ты пока еще не уловил, что за связь между моими ушами и твоим ощущением?

— Ну да, — сказал я. — Никак не пойму: то ли твои уши хотят мне что-то сказать напрямую, то ли что-то еще обращается ко мне через твои уши как через посредника…

Не отнимая рук от стола, она слегка повела плечами.

— А это твое ощущение — приятное или неприятное?

— Ни то, ни другое. А может, и то, и другое вместе… Не знаю.

Стиснув в пальцах бокал с вином, она некоторое время очень внимательно изучала мое лицо.

— Мне кажется, тебе бы следовало научиться поточнее выражать свои чувства.

— Ага. Вот и с оборотами речи ни к черту, верно? — добавил я.

Она улыбнулась:

— Ну, не так все ужасно… Я же, в общем, поняла, что ты хотел сказать.

— И что мне, по-твоему, делать?

Она долго молчала. И, похоже, думала о чем-то совсем другом. Пять тарелок зияли пустотами на столе, точно стайка погибших планет.

— Знаешь, — заговорила она после долгой паузы, — я думаю, нам надо стать друзьями. Конечно, если ты хочешь…

— Разумеется, — сказал я.

— То есть, очень-очень близкими друзьями, — уточнила она.

Я кивнул.

Так мы и стали очень-очень близкими друзьями. Через полчаса после того, как впервые встретились.

— Как очень близкий друг, хочу тебя кое о чем спросить, — сказал я.

— Давай, — сказала она.

— Прежде всего — почему ты не открываешь ушей? И второе: случалось ли раньше, чтобы они, твои уши, оказывали еще на кого-нибудь такое странное действие? Она долго молчала, уткнувшись взглядом в свои руки на столе.

— Тут много всего перемешано, — очень тихо сказала она, наконец.

— Перемешано?

— Ну, да… Хотя, если коротко: я просто привыкла к той себе, которая не показывает ушей.

— Получается, что ты с открытыми ушами и ты с закрытыми ушами — два разных человека?

— Вот именно.

Официанты убрали пустые тарелки и подали суп.

— А ты можешь рассказать о той, которая с открытыми?

— Вряд ли получится, слишком давно это было… Правду сказать, с двенадцати лет я вообще их не открываю.

— Ну, работая моделью, ты все-таки их показываешь, верно?

— Да, — сказала она, — Но там не настоящие уши.

— Не настоящие уши?…

— Там — заблокированные уши.

Проглотив пару ложек супа, я поднял глаза от тарелки и посмотрел ей в лицо.

— Можешь объяснить чуть подробнее про «заблокированные уши»?

— «Заблокированные» — это мертвые уши. Я сама убиваю их. То есть я блокирую их — перекрываю им дорогу к сознанию, и… Не понимаешь? Я понимал с трудом.

— Попробуй спросить, — сказала она.

— «Убить свои уши» — это что, перестать ими слышать?

— Да нет же. Слышать ты ими слышишь, все в порядке. Просто они мертвы. Да ты и сам это должен уметь!

Положив ложку на стол, она выпрямилась, немного приподняла плечи, резко отвела назад подбородок, застыла так, напрягшись, секунд на десять — и, наконец, уронив плечи, расслабилась.

— Вот теперь уши умерли!.. Сам попробуй.

Неторопливо и тщательно я трижды проделал эти ее операции. Ощущения, будто что-то умерло, не появлялось. Разве что, пожалуй, вино побежало чуть быстрее в крови, вот и все.

— Что-то никак мои уши не хотят умирать, — сказал я разочарованно.

Она покачала головой:

— Бесполезно… Видимо, когда нет нужды убивать — чувствуешь себя хорошо, даже не умея этого делать.

— А можно еще поспрашивать?

— Давай.

— Сейчас я попробую собрать вместе все, о чем ты рассказала… Значит, до двенадцати лет ты живешь с открытыми ушами. Потом в один прекрасный день ты их прячешь. После этого и до сих пор их больше не открываешь. И когда их уже просто нельзя не открыть — ты «блокируешь» их, отключая от связи с сознанием… Так, да?

Она радостно улыбнулась:

— Именно так!

— Что же случилось с твоими ушами в двенадцать?

— Не торопись! — Она протянула обе руки через стол и легонько коснулась моих пальцев. — Прошу тебя…

Я разлил остатки вина по бокалам и медленно осушил свой до дна.

— Сначала я хотела бы узнать про тебя побольше.

— Что, например?

— Да все! Где и как ты рос, сколько тебе лет, чем занимаешься — ну, в таком духе…

— Скучно рассказывать. Все так банально, ты просто заснешь, не дослушав.

— А я люблю банальные темы.

— В моем случае все банально настолько, что не понравится никому.

— Ладно, — засмеялась она, — Наговори хоть на десять минут!

— Родился я двадцать четвертого декабря 1948 года, под самое Рождество… Мало хорошего, когда у тебя именины под Рождество. Сама посуди: подарки ко дню рождения — те же подарки к Рождеству. Все пытаются на этом как-нибудь сэкономить… По звездам — Овен, группа крови первая; в таком сочетании — склонность быть муниципальным клерком или банковским служащим. Союз со Стрельцом, Весами и Водолеем неблагоприятен… Не жизнь — тоска, тебе не кажется?

— Звучит весьма забавно!

— Вырос в обычном городишке, окончил самую обычную школу. Особой болтливостью и в детстве не отличался, подростком же был просто занудой. Обычная первая подружка, обычная первая любовь. Дорос до восемнадцати — поступил в университет, переехал в Токио. Закончил университет, открыл на пару с приятелем маленькую переводческую контору — там сейчас и кормлюсь понемногу. Года три назад начал брать заказы в рекламном журнале — оформлять объявления; там пока все тоже благополучно. Четыре года назад познакомился с одной девчонкой, служащей фирмы, женился; два месяца назад развелся. Почему — в двух словах не расскажешь… Держу одну престарелую кошку. В день выкуриваю сорок сигарет. Бросить не получается, как ни пытаюсь. У меня три костюма, шесть галстуков и пятьсот давно вышедших из моды пластинок. Помню имена всех убийц из романов Эллери Куина. «В Поисках Утраченного Времени» Пруста собрал полностью, но прочитал только половину. Летом пью пиво, зимой — виски.

— И, наконец, каждые два дня из трех ты ешь сэндвичи с омлетом в баре?

— Ага, — кивнул я.

— Очень интересная жизнь!

— До сих пор была одна сплошная скучища, да и дальше, видимо, будет так же. Хотя не сказал бы, что мне в такой жизни что-то не нравится. В том смысле, что все равно уже ничего не поделать…

Я взглянул на часы. Прошло десять минут и двадцать секунд.

— И все-таки в том, что ты сейчас рассказал — еще не весь ты, правда?

Я помолчал, разглядывая свои руки на скатерти.

— Конечно, не весь. Даже про самую скучную жизнь никогда не расскажешь все полностью, верно?

— А хочешь, я теперь расскажу о своем впечатлении от тебя?

— Хочу.

— Обычно, когда я встречаюсь с кем-то впервые, первые десять минут даю человеку выговориться. А потом уже стараюсь поймать его, выворачивая то, что он говорил, наизнанку… Считаешь, это неправильно?

— Отчего же, — я покачал головой. — Пожалуй, ты действуешь верно.

Официант, появившись из воздуха, расставил тарелки. Другой, сменив первого, разложил по тарелкам еду. Наконец, пришел третий и полил все какими-то соусами. Точно три бейсболиста безупречно разыграли подачу: от удара — на вторую зону — до первой.

— Если же такой способ испытать на тебе, то вот что получится, — произнесла она, вонзая нож в заливной язык. — Не жизнь твоя скучная. Ты просто хочешь, чтобы она выглядела скучной. Не так ли?

— Может, ты и права, не знаю. Может, и в самом деле — жизнь у меня вовсе не скучная, просто я хочу ее такой видеть. Да результат-то один и тот же! Что так, что эдак, — результат уже у меня в руках. Все хотят убежать от скуки, я хочу влезть в эту скуку поглубже. Будто двигаться в час пик против теченья толпы… Так что я вовсе не жалуюсь, что у меня скучная жизнь. Это жена пусть уходит, если ей не нравится…

— Поэтому вы с ней и расстались?

— Я же говорю — в двух словах не расскажешь. Хотя еще Ницше сказал: «Пред ликом скуки даже боги слагают знамена»… Так и вышло. Мы снова принялись за еду. Она налила себе еще соуса, я доел оставшийся хлеб. Пока мы заканчивали главные блюда, каждый думал о своем. Тарелки забрали, мы съели по голубичному шербету. Потом подали кофе, и я закурил. Дым вытекал из сигареты и, пометавшись в воздухе секунду-другую, исчезал в беззвучных и невидимых кондиционерах. Несколько новых посетителей рассаживались за столиками вокруг. Концерт Моцарта растекался по залу, просачиваясь из динамиков в потолке.

— Можно еще спросить про уши?

— Ты, наверное, хочешь спросить — есть ли у них какая-то чудодейственная сила, да? Я кивнул.

— А вот это тебе лучше проверить самому. Даже если я стану рассказывать, моя история будет ограничена рамками моей личности — и вряд ли тебе пригодится. Я кивнул еще раз.

— Тебе я могу показать свои уши, — продолжала она, допив кофе. — Вот только не знаю, поможет ли тебе это… Может, наоборот, потом пожалеешь.

— Почему?

— Может, твоя скука не настолько сильна.

— В таком случае, ничего не попишешь.

Она протянула руки через стол и накрыла мои пальцы ладонями.

— Тогда — вот еще что… После этого какое-то время, месяца два или три — будь со мной рядом. Хорошо?

— Хорошо…

Она достала из сумочки черную ленту и зажала ее в губах. Затем обеими руками отвела назад волосы, задержала их и ловко перехватила лентой.

— Ну, как?…

Изумленный, я смотрел на нее, затаив дыхание. Во рту пересохло, и голос никак не мог найти выхода из одеревеневшего тела. На мгновение мне почудилось, будто в ослепительно-белую штукатурку стен вокруг вдруг с силой ударили волны. Ресторанные звуки — обрывки голосов, звон посуды — внезапно собрались в одно смутное, полупрозрачное облако, сгустились — и вновь рассеялись по прежним местам. Мне послышался шелест волн, и забытым запахом предзакатного моря повеяло из забытого прошлого… Но и это было лишь ничтожной частичкой всего, что переполнило мою душу за какую-то сотую долю секунды.

— Колоссально, — еле выдавил я из себя. — Как будто другой человек!

— Так оно и есть, — сказала она.

Глава 5

РАЗБЛОКИРОВАННЫЕ УШИ

— Так оно и есть, — сказала она.

Она была сверхъестественно красива. То была особая красота, какой мне никогда прежде не удавалось ни встретить, ни даже вообразить. Гигантский Космос, таясь, набухал в ней, готовый взорваться своей безграничностью, — и в то же время он был жестким и сжатым до размеров ничтожного кристаллика льда. Вселенная вокруг нас раздувалась в надменном величии — и тут же корчилась в робкой покорности и бессилии. Это превосходило все известные мне понятия и представления. Она и ее уши слились наконец воедино и покатились новорожденным чудом по склону пространства-времени.

— Да от тебя просто с ума сойти можно!

— Я знаю, — сказала она. — Это и есть — состояние разблокированных ушей.

Сразу несколько посетителей, повернув головы, заскользили по нашему столику нарочито рассеянными взглядами. Официант, подплывший с добавкой кофе, не смог налить его как положено. Все смолкло — не было слышно ни звука. Только магнитофон неторопливо шуршал бобиной, проматывая вхолостую. Она достала из сумочки ментоловые сигареты, вытянула из пачки одну и зажала в губах. Спохватившись, я торопливо поднес горящую зажигалку.

— Хочу с тобой переспать, — сказала она.

И мы переспали.

Глава 6

РАЗБЛОКИРОВАННЫЕ УШИ
(Продолжение)

Впрочем, ее настоящий звездный час еще не пробил. Два-три дня после этого она держала уши открытыми, затем вновь упрятала свои шедевры скульптуры за глухую стену волос — и опять обернулась в простушку. Так в раннем марте прямо на улице снимают пальто «на пробу»: не тепло ли уже? — и поспешно надевают снова.

— Понимаешь, открывать уши еще не сезон, — объяснила она. — Мне пока трудно справляться с собственной силой…

— Да мне, в общем, все равно, — не стал спорить я. Поскольку даже со спрятанными ушами она была совсем, совсем недурна.

* * *

Иногда она все-таки показывала свои уши, и почти всегда это было связано с сексом. Стоило ей открыть уши, секс с ней сразу приобретал какие-то загадочные свойства. Если в это время шел дождь — все вокруг пахло настоящим дождем. Если щебетали птицы, то щебет раздавался чуть ли не прямо в постели. Трудно объяснить как-то понятнее — в общем, так все и было.

— А в постели с другими ты свои уши никогда не показываешь? — спросил я ее однажды.

— Конечно, нет! — ответила она. — По-моему, никто даже не подозревает, что они у меня есть…

— Ну, и какой же он — секс со спрятанными ушами?

— Очень… по обязанности. Я вся как будто в газету завернута, ничего не чувствую… Ну и пусть! Обязанности выполняются — и слава Богу.

— Но с открытыми-то ушами — в сто раз лучше?

— Конечно!

— Ну и открывай тогда! — удивился я. — Зачем специально думать о чем-то плохом?

Она посмотрела на меня в упор, потом глубоко вздохнула.

— Похоже, ты действительно не понимаешь…

* * *

Пожалуй, я и в самом деле слишком многого не понимал. Прежде всего, я не мог уяснить, почему она относились ко мне по-особенному. Как ни старался, я не мог найти в себе ни замечательных черт, ни просто странностей, которые хоть как-то отличали бы меня от остальных. Когда я сказал ей об этом, она рассмеялась.

— Очень просто! — сказала она. — Все потому, что ты сам меня захотел. Это — основная причина.

— А если бы тебя захотел кто-то другой?

— Ну, по крайней мере сейчас меня хочешь именно ты. И уже от этого становишься гораздо интереснее, чем сам о себе думаешь.

— А почему я сам о себе так думаю? — осторожно спросил я.

— Да потому, что ты живой только наполовину! — ответила она неожиданно резко. — А другая твоя половина так и остается нетронутой…

— Хм! — только и выдавил я.

— В этом смысле мы в чем-то похожи. Я блокирую свои уши, ты — живешь вполовину себя. Тебе не кажется?

— Даже если ты и права, то все равно — другая моя половина не так… ослепительна, как твои уши.

— Наверное! — улыбнулась она. — Я смотрю, ты и в самом деле ничегошеньки не понимаешь!

Утопая в улыбке, она подобрала волосы наверх и одну за другой расстегнула застежки на блузке.

Лето ушло. В выходной день, на закате уже сентябрьского солнца я валялся в постели, поигрывал пальцем с ее волосами и размышлял о китовом пенисе. Угрюмо-свинцовое море бушевало снаружи, свирепая буря ломилась в оконные стекла. Высокие потолки выставочного зала, вокруг — ни души… Китовый пенис, навеки отрезанный от кита, потерял всякий смысл китового пениса. Постепенно мои мысли вернулись к ночной сорочке жены. Как ни старался, я не мог вспомнить, была ли у нее вообще хоть одна ночная сорочка. В уголке мозга маячил образ — призрак ночной сорочки, свисающей со стула на кухне. Вспомнить, что это значило, у меня тоже не получалось. Было лишь странное чувство, будто уже очень долгое время я живу жизнью, принадлежащей кому-то другому.

— Слушай, а ты не носишь ночных сорочек? — спросил я у своей подруги, сам не зная почему.

Она приподняла голову с моего плеча и рассеянно посмотрела на меня.

— А у меня и нет ни одной…

— А! — сказал я.

— Но если ты думаешь, что так будет лучше…

— Нет-нет! — перебил я ее торопливо. — Я не к тому спросил.

— Нет, погоди, ты только не вздумай смущаться! Я на работе ко всему привыкла, стесняться не буду…

— Ничего не надо, — сказал я. — Мне совершенно достаточно тебя и твоих ушей.

Разочарованно покачав головой, она снова уткнулась мне в плечо. Но чуть погодя опять подняла лицо:

— Минут через десять тебе позвонят.

— Позвонят?!.. — Я споткнулся взглядом о черный телефон у кровати.

— Да. Раздастся звонок телефона.

— И ты это знаешь?

— Знаю.

Пристроившись головой на моей груди, она закурила ментоловую сигарету. Чуть погодя мне прямо в пупок упал пепел; она вытянула губы трубочкой и принялась старательно его выдувать. Я поймал ее ухо и зажал между пальцев. Ощущение просто фантастическое. Мысли пропали, и лишь смутные видения да бесформенные силуэты вспыхивали и исчезали, сменяя друг друга в моей голове.

— Разговор пойдет об овцах, — сказала она. — О многих — и об одной.

— Об овцах?!..

— Ага, — она передала мне до половины выкуренную сигарету. Затянувшись, я вдавил окурок в пепельницу. — Ну, а потом начнется охота.

* * *

Через несколько минут у моей подушки зазвонил телефон. Я взглянул на нее: она мирно дремала у меня на груди. Дав аппарату потрезвонить, я снял трубку.

— Ты можешь приехать, прямо сейчас? — выпалил невидимый собеседник. Голос в трубке вибрировал, точно его хозяина поджаривали на сковородке. — Важный разговор!

— Насколько важный?

— Приезжай — поймешь!

— Уж не про овец ли, случайно? — ляпнул я наугад. Не следовало этого делать. Я вдруг почувствовал, что сжимаю в руке кусок льда.

— Откуда ты это знаешь? — спросила трубка.

Но, как бы там ни было, охота на овец началась.

Часть IV

ОХОТА НА ОВЕЦ — I

Глава 7

ДО ПОЯВЛЕНИЯ ЧЕЛОВЕКА СО СТРАННОСТЯМИ

Существует много различных причин, отчего человек начинает регулярно и в больших дозах употреблять алкоголь. Причины могут быть разные, а результат, как правило, один.

В 1973-м году мой партнер по работе был жизнерадостным выпивохой. В 1976-м он превратился в выпивоху с едва заметными сложностями в общении, а к лету 1979-го пальцы его уже сами тянулись к ручке двери, ведущей в алкоголизм. Как и многие пьющие регулярно, в трезвом виде это был человек обаятельный, если не сказать — утонченный, и достойный во всех отношениях. Он и сам о себе так думал. Оттого и пил. Ибо был убежден, что, выпив, сможет еще удачнее соответствовать представлению о себе как о достойнейшем и обаятельнейшем человеке. Конечно, поначалу у него получалось неплохо. Однако время шло, дозы все увеличивались, и спустя какое-то время едва уловимая погрешность программы — трещинка, возникшая неведомо когда, — разрослась и зазияла бездонной пропастью в общей схеме его жизни. Его достоинства и обаяние понесло вперед на таких скоростях, что он уже сам за ними не поспевал. Случай обычный. Но большинство людей ни за что не хочет считать «обычным случаем» собственную персону. А натуры утонченные — и подавно. В надежде снова найти в себе то, что уже потерял, он решил забрести еще глубже в алкогольный туман. С тех пор дела его шли только хуже.

Впрочем, днем, до захода солнца, он еще держался достойно. Уже несколько лет подряд я сознательно старался не встречаться с ним по вечерам, и поэтому, по крайней мере для меня, он еще оставался достойным человеком. Хотя я знал, что все его достоинства исчезают с наступлением темноты, как знал о том и он сам. В разговорах с ним мы ни разу не затрагивали этой темы, но оба знали, что каждый в курсе происходящего. Отношения наши по-прежнему оставались прекрасными. Но друзьями, как раньше, мы быть перестали.

Не могу сказать, что мы понимали друг друга на все сто процентов (дай Бог, чтобы хоть процентов на семьдесят), но это был мой лучший приятель студенческих лет. И мне было особенно горько наблюдать, как такой человек опускался все ниже, теряя достоинство прямо у меня на глазах. Хотя — может, с такой вот горечью к нам и приходит зрелость…

К моменту, когда я появился в конторе, он уже принял свою порцию виски. После одной порции, если ею ограничивался, он был еще в норме. Но в этом деле есть свой неизменный закон. Стоит начать с «одной», как вскоре как-то незаметно для себя переходишь и на «пару-тройку». Как только такое случится с ним, мне придется порвать с этой фирмой и искать другую работу. Стоя перед решеткой кондиционера, я просушивал взмокшее тело и отхлебывал приготовленный секретаршей холодный ячменный чай. Он молчал, я тоже не произносил ни звука. Пятна яркого полуденного света лежали фантастическими кляксами на линолеуме. За окном внизу, весь в зелени, раскинулся парк, крохотными точками на траве виднелись ленивые тела загорающих. Мой напарник сидел напротив меня и концом шариковой ручки ритмично тыкал в левую ладонь.

— Ты что, развелся? — заговорил он, наконец.

— Да уже три месяца! — ответил я, не отводя глаз от пейзажа в окне. Без темных очков болели глаза.

— Почему развелся?

— По личным причинам.

— Ну, это понятно, — произнес он терпеливо. — Ни разу не слышал о разводе не по личным причинам.

Я молчал. Вот уже много лет между нами было что-то вроде негласной договоренности: не касаться проблем личной жизни друг друга.

— Я не собираюсь ничего выпытывать, — пояснил он, как бы извиняясь, — Но все-таки мы с ней тоже были друзьями, и это меня несколько… шокировало. Я ведь думал — вы хорошо ладили…

— А мы всегда хорошо ладили. И разошлись без скандала.

Озадаченный, мой напарник замолчал, только шариковая ручка все щелкала, тыкаясь в его распахнутую ладонь. На нем была темно-голубая рубашка с черным галстуком, волосы сохраняли аккуратные следы расчески. Одеколон и лосьон, судя по запаху, из одного набора. На мне же — майка, на которой Снупи[27]обнимался с доской для виндсерфинга, старенькие, добела застиранные «ливайсы» и замызганные теннисные туфли. На любой посторонний взгляд, он смотрелся куда приличнее.

— Помнишь то время, когда мы работали вместе с ней, втроем?

— Прекрасно помню, — ответил я.

— Хорошее было время, — сказал мой напарник.

Я прошел от кондиционера в центр комнаты, плюхнулся на шведский диван небесно-голубого цвета, заколыхавшийся подо мной, как желе, вытянул из настольной сигаретницы для посетителей штуку «Пэл-Мэла» с фильтром и прикурил от массивной зажигалки.

— Ну и что?

— Пожалуй, мы тогда схватились за слишком много дел сразу…

— Это ты про объявления для журналов?

Мой напарник кивнул. Я вдруг ощутил к нему что-то вроде сочувствия: он, видно, порядком помучился перед тем, как начать такой разговор. Я взял со стола увесистую зажигалку, повернул винт и укоротил длину пламени.

— Я понимаю, что тебе неохота про все это говорить, — сказал я и положил зажигалку обратно на стол. — Но ты вспомни сам. С самого начала — не я принес эту работу, и не я предлагал ею заняться. Это ты ее нашел, и предложил ее всем тоже ты. Разве не так?

— Тогда была вынужденная ситуация, я не мог отказаться. И к тому же, у нас была куча свободного времени…

— Опять же, и деньги получились хорошие…

— Да, мы тогда прилично заработали. И в контору попросторнее перебрались, и людей смогли побольше нанять. Я вот машину себе заменил, квартиру купил новую, обоих детей в частный колледж отдал — тоже прилично стоило… Все-таки к тридцати уже лучше что-нибудь иметь за душой.

— Ну, ладно. Заработал — и заработал. Чего тут оправдываться?

— Да вовсе я не оправдываюсь! — ответил мой напарник. Сказав так, он подобрал брошенную на стол авторучку и несколько раз легонько потыкал ею в ладонь. — Только знаешь… Сейчас, как вспомню те времена — как-то даже не верится, что все действительно было. Все эти наши долги на двоих, переводы чего ни попадя, объявления на стенах метро…

— Ну, если ты чувствуешь, что давно не расклеивал объявлений — я и сейчас могу составить тебе компанию… Он поднял голову и посмотрел на меня.

— Эй, я же не шутки шучу…

— Я тоже, — ответил я.

Мы помолчали.

— Столько всего изменилось с тех пор, — произнес, наконец, мой напарник. — Скорость жизни, мысли людей… Вот, например, сейчас мы даже не знаем, сколько зарабатываем на самом деле! Приходит налоговый эксперт, сочиняет бумажки какие-то непонятные: «там вычитаем, тут погашаем, здесь у нас налог чрезвычайный» — и так без конца…

— Но это везде так!

— Да я понимаю. И даже понимаю, что без этого — никуда. Но раньше было все-таки… веселее.

— «Дольше живу — и все выше тени невидимых стен у моей тюрьмы…» — пробормотал я себе под нос.

— Это что такое?

— Так, ерунда, — сказал я. — Ну-ну, и что же?

— А то, что сейчас у нас — сплошное выколачивание денег. Мы просто эксплуататоры, кровососы — и ничего больше.

— Эксплуататоры? — удивившись, я посмотрел на него. Между нами было расстояние в пару метров; он сидел на стуле, и его голова находилась выше моей сантиметров на двадцать. За его головой висела картина. То было какая-то новая, не виданная мною ранее черно-белая литография, изображавшая рыбу с крыльями. Судя по морде, рыбе было не особенно радостно от наличия крыльев у себя на спине. Видимо, она плохо понимала, как ими пользоваться. — Кровососы?… — переспросил я, на этот раз самого себя.

— Они самые.

— Ну, и чью же кровь мы сосем?

— Да всех вокруг понемногу!

Кисти его рук находились как раз на уровне моего взгляда. Задрав ноги и скрестив их на спинке небесно-голубого дивана, я неотрывно следил за танцем ручки у него на ладони.

— Как бы там ни было, разве ты не видишь, что мы изменились?

— Все по-старому. Никто не менялся, и ничто не менялось…

— Ты что, на самом деле так думаешь?

— Да, я так думаю. Никакой эксплуатации не существует. Это все детские сказки.

Ты же, я надеюсь, не веришь, что дудками Армии Спасения можно и впрямь спасти белый свет? Не придумывай то, чего нет!..

— Ну, ладно — может, я напридумывал лишнего… — вроде как согласился он. — На прошлой неделе ты — вернее, мы оба — сочиняли текст рекламы про маргарин. Надо сказать, отменная получилась реклама. Отзывы были самые положительные. Но ты мне скажи: сколько раз за последние годы ты лично ел маргарин?

— Ни разу. Терпеть не могу маргарин.

— Вот и я ни разу. В этом-то все и дело! Раньше мы, по крайней мере, работали от чистого сердца, верили в то, что делали, за это и уважали себя. А сейчас? Засоряем мир всяким дерьмом — словами без сути и смысла…

— Маргарин, между прочим, — полезный для здоровья продукт. И жиры в нем — исключительно растительные, и холестерина до крайности мало. Старческие болезни от него не развиваются, а в последнее время, говорят, даже вкус стал совсем не плохой… И стоит дешево. И хранится долго…

— Вот и жри его сам!

Я откинулся вглубь дивана и медленно потянулся всем телом.

— Да не все ли равно? Едим мы с тобой этот маргарин или нет — в конечном счете, разницы-то никакой! Переводить дежурную белиберду или сочинять рекламную фальшивку про маргарин — по сути, одно и то же занятие! Да, мы засоряем мир бессмысленными словами. Ну, а где ты их видел — слова, имевшие смысл?… Брось ты, ей-Богу: не бывает ее, работы от чистого сердца. Нигде ты ее не найдешь. Это все равно, что пытаться дышать от чистого сердца или мочиться от чистого сердца в сортире!

— Все-таки раньше ты был как-то… невиннее.

— Возможно, — сказал я и затушил в тяжелой пепельнице сигарету. — «В одном невинном городишке один мясник невинный жил. Он на невинные котлетки невинных телочек рубил»… Конечно, если ты думаешь, что надираться виски с утра пораньше — занятие вполне невинное, то можешь продолжать сколько влезет! Тишина затопила комнату. В долгой паузе раздавалось лишь мерное клацанье авторучки о деревянный стол.

— Извини, — не выдержал я. — Я не хотел с тобой так разговаривать.

— Да все в порядке, — сказал мой напарник. — Может, здесь ты как раз и прав…

Звонко щелкнув, отключился перегревшийся кондиционер. Стоял тихий полдень. Такой тихий, что делалось жутко.

— Возьми себя в руки, — сказал я. — Ты посмотри, сколько всего мы уже добились — только своими силами! Никому не должны — и нам никто не должен… И уж, по крайней мере, в нашем деле больше здравого смысла, чем у этого сброда карьеристов, чья задница всегда прикрыта, а жизнь — от должности до должности, и которые ничего не умеют, кроме как разваливаться в креслах с самодовольными мордами…

— Мы же были друзьями, так ведь?…

— Мы и сейчас друзья, — сказал я. — Всю дорогу вместе прошли, друг за друга цепляясь.

— Мне так не хотелось, чтобы вы разводились.

— Знаю… — ответил я. — Но, может, все-таки объяснишь мне насчет овец?

Он кивнул, отправил ручку обратно в карандашницу, потер пальцами веки — и начал:

— Человек этот появился сегодня в 11 утра…

Глава 8

ПОЯВЛЕНИЕ ЧЕЛОВЕКА СО СТРАННОСТЯМИ

Человек этот появился в 11 утра. В таких маленьких фирмах, как наша, время суток под названием «одиннадцать утра» бывает двух разновидностей. Либо это — капитальная запарка, либо — капитальное безделье; чего-то среднего не дано. Или мы бестолково суетимся и бегаем, в делах по самые уши, — или так же бестолково клюем носами и досматриваем утренние сны. Что же касается «дел средней важности», если такая штука вообще бывает, то их всегда очень удобно выполнить «как-нибудь после обеда».

Человек этот появился утром именно второй разновидности. Утру, случившемуся в тот день, можно смело ставить памятник Классического Безделья. Всю первую половину сентября мы вкалывали как ненормальные; но лишь только заказ был выполнен, жизнь в конторе остановилась. Трое, включая меня, взяли неиспользованные летние отпуска с опозданием на месяц; всем же остальным работы только и оставалось, что с утра до вечера затачивать карандаши. Мой напарник выскочил снять денег в банке; другой сотрудник убивал время, слушая свежие пластинки в демонстрационном зале музыкального магазина напротив; и только девочка-секретарша, оставшись одна в опустевшей конторе, изредка отвечала на телефонные звонки да листала «Прически осеннего стиля». Дверь в контору он отворил без единого звука — и так же беззвучно затворил ее за собой. При этом его бесшумные движения вовсе не выглядели нарочитыми. Напротив, все в нем казалось обычным и очень естественным. Настолько обычным и настолько естественным, что девочка-секретарша не сразу осознала сам факт его появления в конторе. Когда она поняла это, он уже стоял прямо перед ее столом и взирал на нее сверху вниз.

— Если это возможно, мне хотелось бы поговорить с кем-нибудь из начальства, — произнес человек. Сказано это было тоном, с каким смахивают перчаткой невидимую пыль со стола.

Девочка никак не могла сообразить, что, вообще говоря, происходит. Подняв голову, она уставилась на незнакомца. У того был слишком проницательный взгляд, чтобы оказаться заурядным клиентом. Для налогового эксперта он был слишком хорошо сложен, для полицейского — выглядел слишком интеллигентно. Никаких других профессий ей вспомнить не удавалось. Точно известие о какой-то неотвратимой беде, человек этот возник неизвестно откуда и стоял теперь прямо перед ее глазами.

— Их сейчас нет! — пролепетала секретарша, поспешно захлопнув журнал. — Обещали быть через полчаса…

— Я подожду, — мгновенно ответил он. Будто знал заранее, что ему скажут.

Лихорадочно пытаясь решить, не спросить ей хотя бы имя посетителя, секретарша вконец запуталась, отказалась от этой мысли и провела гостя в приемную. Человек опустился на небесно-голубой диван, положил ногу на ногу — и застыл как каменный, упершись взором в электронные часы на стене напротив. Через некоторое время она принесла ему ячменного чая, а он все сидел, не сдвинувшись ни на миллиметр.

— Прямо там, где сейчас сидишь ты, — сказал мой напарник. — Вот так же сидел себе, не меняя позы, и тридцать минут подряд сверлил глазами часы!.. Я поизучал глазами изгибы дивана, на котором сидел, поднял взгляд к часам на стене и снова уставился на своего напарника.

* * *

Несмотря на жару, крайне редкую для конца сентября, гость наш был одет, что называется, «по всей форме». Из рукавов костюма — благородно-серых тонов, явно шитого в дорогом ателье — белоснежные манжеты выглядывали ровно на полтора сантиметра; безупречно подобранный галстук в изысканно-невнятную полоску был повязан с едва заметной асимметричностью; туфли из черного кордована блестели, как зеркала.

В свои тридцать пять — сорок лет при росте около ста семидесяти сантиметров этот человек не имел ни грамма лишнего веса. Узкие кисти рук без малейших морщин плавными линиями перетекали в длинные, много лет упражнявшиеся в гибкости пальцы и своим видом напоминали древнейшую форму биорастительности — два семейства извивающихся существ с общими грибницами-корневищами, в недрах которых и по сей день таились дремучие инстинкты самой первой жизни на Земле. Ногти, отшлифованные временем и кропотливой заботой, слагали на кончиках пальцев орнамент из безупречных по форме овалов. То были несомненно красивые и чем-то неуловимо странные руки. Вид этих рук заставлял подозревать, что владелец их — специалист какого-то очень узкого профиля, вот только какого именно — для всех оставалось загадкой.

В отличие от рук, лицо этого человека ничего особенного не рассказывало. Очень правильное лицо — простое и без выражения. Прямые, будто стесанные топором, линии надбровий и носа; ровная полоса сухих губ. Чуть темноватый, глубокий тон его кожи был совсем не похож на тот обычный загар, какой легко получают на пляжах и теннисных кортах. Разве только совсем чужое, неведомое солнце, припекая с небес над неизвестной землей, могло придать человеческой коже такой необычный оттенок.

Время ползло угрожающе медленно. Все эти тридцать минут были жестко-холодными и напряженными, точно болты в крепежной конструкции, что только и удерживает готовый вот-вот сорваться в небо гигантский цеппелин. И когда мой напарник, наконец, возвратился из банка, ему показалось, что воздух в конторе был страшно угрюм и тяжел. Как если бы всю мебель вокруг поприбивали гвоздями к полу.

— Я, разумеется, только хочу сказать, что мне так показалось…

— Ну, разумеется! — ответил я.

* * *

Одинокая секретарша на телефоне, сраженная столбняком, забилась в свой угол и подавала крайне мало признаков жизни. Сбитый с толку, мой напарник забрел в приемную, увидел там посетителя, автоматически представился, назвав свое имя и должность, и только тогда, наконец, гость нарушил позу истукана, извлек из нагрудного кармана тонкие сигареты, закурил и с озабоченно-хмурым видом выпустил в пространство перед собой узкую струю дыма. Воздух в комнате дрогнул и будто слегка разрядился.

— Времени в обрез. Так что перейдем сразу к делу, — негромко произнес посетитель. Сказав так, он вытащил из бумажника вычурную, чуть не режущую пальцы краями визитную карточку и с легким щелчком припечатал ее к столу. С карточки из особой, похожей на пластик бумаги неестественно-белого цвета глядели на мир черные, отпечатанные мелким шрифтом иероглифы имени и фамилии. Ни званий, ни должности, ни телефона — только эти четыре иероглифа. При одном взгляде на эту карточку начинали болеть глаза. Мой напарник перевернул визитку обратной стороной вверх, убедился в девственной белизне ее оборота, глянул еще раз на лицевую сторону — и поднял глаза на странного гостя.

— Вам знакомо это имя, не правда ли? — спросил тот.

— Да, знакомо.

Странный гость коротко кивнул, сместив подбородок вниз на несколько миллиметров.

Взгляд его при этом не дрогнул ни на мгновение.

— Сожгите ее.

— Сжечь?… — мой напарник, разинув рот, уставился на собеседника.

— Вот эту карточку. Прямо сейчас. Сожгите, пожалуйста, и выбросьте пепел, — слово за словом, будто строгая ножом, произнес посетитель. В абсолютной растерянности мой напарник взял со стола зажигалку, высек огонь и поднес язычок пламени к самому краю карточки. Взявшись пальцами за другой край, он подождал, пока та догорела до половины, затем опустил ее, пылающую, в большую хрустальную пепельницу посередине стола, и оба стали молча следить глазами за тем, как бумага медленно исчезала, превращаясь в белесый пепел. Когда карточка сгорела дотла, в комнате воцарилась глухая, свинцовая тишина, точно на поле боя после смертельной резни.

— Я нахожусь здесь как полномочный представитель всех интересов этого господина,

— нарушил паузу посетитель. — Иначе говоря, я хотел бы от вас понимания того обстоятельства, что все, о чем я сообщу, передается вам в соответствии с его личными волей и желаниями.

— Желаниями… — повторил мой напарник.

— «Желание» — наиболее красивое слово для обозначения принципиальной позиции субъекта по отношению к намеченной цели. Разумеется, — добавил незнакомец, — могут быть и другие выражения. Вы меня понимаете? Мой напарник попытался в уме перевести речь собеседника на человеческий язык.

— Понимаю…

— Как бы там ни было, мы не будем здесь рассуждать ни о понятиях с концепциями, ни о большой политике; разговор пойдет исключительно про бизнес. Слово «бизнес» этот человек произнес очень отчетливо, с явным американским акцентом: «бейзнесс». Как пить дать — предки-иностранцы где-нибудь во втором колене.

— Вы бизнесмен — и я бизнесмен. Если исходить из реальности, то ни о чем другом, кроме бизнеса, мы с вами и не должны говорить. А вопросами нереальной природы пусть займутся другие. Не так ли?

— Именно так, — ответил мой напарник.

— Наши же обязанности сводятся к тому, чтобы придавать нереальным категориям утонченно-привлекательный вид и вставлять их в жесткие рамки реальности… Люди зачастую сами бывают рады убежать в нереальное. А все потому, — и указательным пальцем правой руки гость погладил изумрудного цвета перстень на среднем пальце левой, — что им так кажется проще. В силу этого иногда получается, что нереальное уже вроде как вытесняет, выдавливает собой реальность. Однако, заметим: в нереальном мире нет места для бизнеса. Мы же, таким образом, представляем собой особую разновидность людей, чье появление влечет за собой проблемы и осложнения. Поэтому, — и, прервавшись, он снова погладил зеленый перстень, — если то, что я вам сейчас сообщу, вдруг потребует от вас принятия важных решений либо еще как-нибудь усложнит вашу жизнь, — то я просил бы заранее меня извинить.

Плохо соображая, о чем идет речь, мой напарник молчал.

— Итак, перейдем к реальным желаниям. Первое: мы желаем, чтобы вы немедленно остановили выпуск журнала с изготовленной вами рекламой страхового агентства П.

— Но, позвольте…

— Второе, — с силой оборвал незнакомец. — С работником, подготовившим эту страницу, мы желали бы непосредственно встретиться и поговорить. Посетитель извлек из нагрудного кармана пиджака белоснежный конверт, вынул оттуда сложенный вчетверо лист бумаги и протянул моему собеседнику. Тот взял его и, развернув, пробежал глазами. Это была копия страницы с рекламой страхового агентства, сделанной, несомненно, в нашей конторе. Фотография — стандартный пейзаж Хоккайдо: снег, горы, овцы в долине да позаимствованные неведомо откуда строчки пастушьей песенки; ничего более.

— Таковы два наших желания. Собственно, насчет первого стоит сказать, что это решенное дело. А если быть совсем точным, то в русле этого желания уже принято соответствующее решение. И если имеют место какие-то сомнения, никто не мешает вам позвонить в издательство начальнику отдела рекламы.

— Да, действительно, — сказал мой напарник.

— Тем не менее, мы, со своей стороны, с легкостью можем представить серьезность того ущерба, который подобное затруднение может нанести фирме вашего масштаба. Слава Богу, мы — и вы знаете это — располагаем известного рода влиянием в данных кругах. И поэтому в случае, если наше второе желание окажется выполнимо и ваш сотрудник предоставит удовлетворяющую нас информацию, мы будем готовы с лихвой компенсировать все расходы по компенсации вашего ущерба. С лихвой, уверяю вас. Глубокая тишина затопила комнату.

— Если же мы не встретим у вас понимания в этом вопросе, — продолжал после паузы незнакомец, — вам прийдется сойти с дистанции. С этого дня и до скончания века в этом мире для вас не найдется свободного места. Снова — давящая тишина.

— У вас есть какие-нибудь вопросы?

— Если я вас правильно понимаю, проблема — в самой фотографии? — робко спросил мой напарник.

— Совершенно правильно, — подтвердил гость. Его постоянно шевелящиеся пальцы словно перебирали и отсортировывала слова перед тем, как он произносил их. — Совершенно правильно. Однако ничего сверх этого я вам объяснить не могу. Не располагаю для этого полномочиями.

— Сотруднику я позвоню домой… Думаю, он будет здесь в три, — сказал мой напарник.

— Прекрасно, — и гость скользнул глазами к часам на руке. — В таком случае, к четырем часам я присылаю машину. И наконец — особо важный момент: все, о чем здесь говорилось, ни малейшему разглашению не подлежит. Договорились? И два бизнесмена расстались по-деловому.

Глава 9

СЭНСЭЙ

— Вот такие дела, — сказал мой напарник.

— Ни черта не понятно, — сказал я, сжимая в губах незажженную сигарету. — Во-первых, непонятно, что за птица — настоящий хозяин карточки. Во-вторых, непонятно, почему он так нервничает из-за фотографии каких-то овец. Ну и, наконец, мне совершенно неясно, каким образом этот тип может изъять из печати нашу рекламу…

— Хозяин карточки — крупная акула правых. Во внешний мир особенно не высовывается, и поэтому простому народу его имя может ничего и не говорить; в деловых же кругах о нем знают практически все. Ты, видно, — единственное исключение…

— Далек я от светской жизни! — буркнул я, словно оправдываясь.

— Вообще говоря, он не совсем из правых… Даже, скорее, — совсем не из правых.

— Ну, вот — вообще ничего не понятно…

— Если честно, всегда было сложно разобраться, что там у него в голове. Работ он не пишет, речей перед аудиториями не говорит. Пять лет назад репортер из одного ежемесячника попробовал было копнуть под него по поводу взяток, оформлявшихся как партийные взносы, — да самого же репортера и закопали…

— А ты, я смотрю, неплохо осведомлен!

— Я хорошо знал того репортера.

Я поднес зажигалку к сигарете в губах и затянулся.

— А этот репортер… Чем он сейчас занимается?

— Перебросили в общий отдел. С утра до вечера, не разгибаясь, правит рекламные тексты… Мир «масс-коми»[28], как тебе известно, до удивления тесен, так что его фигура теперь — как бы наглядный урок, предостережение всем остальным. Знаешь, как у африканских аборигенов — белые кости при входе в деревню…

— Да уж, — хмыкнул я.

— Впрочем, кое-что из довоенной биографии этого типа мне все-таки известно.

Родился в 1913-м на Хоккайдо. Закончил школу — перебрался в Токио; скакал с работы на работу, пока не прибился к правым. Кажется, всего однажды — но все-таки угодил тогда за решетку. Отсидел — подался в Маньчжурию, где спелся с офицерами Квантунской армии и создал какую-то организацию диверсионного толка. Чем занималась эта организация, я уже толком не знаю. Именно с тех пор он неожиданно становится человеком-загадкой. Поговаривали, что он наркоман; да, видимо, так и было… Погулял, порезвился по Китайской равнине — и ровно за две недели до прихода советских войск благополучно, на большом эскадренном миноносце эвакуировался на родную землю. Вместе с кучей трофейного золотишка, понятное дело…

— М-да, просто поразительно вовремя!

— В том-то и дело: этот тип всегда умел очень талантливо рассчитывать время.

Когда лучше закидывать невод, когда — тащить… И, кроме того, всегда как-то заранее чувствовал, в какую именно точку следует бить. Когда верхушку оккупационной армии арестовали за военные преступления категории «А», расследование по его делу прервали на полдороге, а само дело просто-напросто закрыли. Причины — сперва «по болезни», а потом все вообще окутано мраком и схоронено на века. Скорее всего, имела место какая-то сделка с вояками США. Макартур ведь тоже очень облизывался на китайские просторы… Мой напарник снова вынул из карандашницы шариковую ручку и, зажав между средним и указательным пальцами, принялся вертеть ее туда-сюда.

— Так вот, выбрался он из казематов Сугамо[29], вытащил на свет божий свои сокровища, которые прятал неизвестно где — и разделил их на две половины. На первую половину купил с потрохами одну из фракций в партии консерваторов; на вторую же — весь мир рекламы. Это еще в те времена, когда всей-то рекламы было — афишки замызганные, да листовки на заборах…

— М-да, дальновидный тип, ничего не скажешь… А что, насчет его теневых капиталов так ни разу нигде ничего не всплыло?

— Перестань. Владелец целой фракции консерваторов!

— Да, действительно… — пробормотал я.

— В общем, с помощью денег он зажал в одном кулаке и политиков, и рекламу; и этот его механизм прекрасно функционирует по сей день. А на поверхность он не вылазит потому, что не видит в том ни малейшей нужды. Поскольку если в твоих руках и политика, и реклама, для тебя, строго говоря, нет ничего невозможного, так ведь? А ты вообще представляешь себе, что значит владеть всей рекламой?

— Не очень…

— Владеть всей рекламой — это значит держать за горло практически всю печать, телевидение и радио! Ни одно издательство, ни единый канал в эфире просто не могут существовать без рекламы. Все равно что аквариум без воды. До девяноста пяти процентов всей информации, которую воспринимают твои глаза и уши каждый день, заранее отобраны по чьей-то воле и оплачены из чьего-то кармана!..

— Все равно пока непонятно, — упорствовал я. — То, что этот тип прибрал к рукам всю массовую информацию — это я понял. Но какую силу он имеет над рекламными издательствами страховых агентств? Здесь же прямые контракты без участия крупных рекламопроизводителей, так или нет?

Мой напарник откашлялся и залпом допил остывший чай.

— Акции. Основной источник постоянного роста его капитала — это чьи-нибудь акции. Движение акций, перепродажа, скупка контрольных пакетов и тому подобное. Всю необходимую для этого информацию собирает его «Особый отдел»; он же только выбирает, что ему нужно, что — нет. Естественно, из всего мощного потока данных лишь ничтожно малая часть отходит «масс-коми» и публикуется «для народа». Все остальное Сэнсэй прибирает к своим рукам и, тщательно пересмотрев, скупает самые выгодные варианты. Не напрямую, разумеется, — шантажом всех мастей и оттенков. Ну, а если шантаж не действует, то информация, как и положено в сообщающихся сосудах, перетекает в большую политику…

— Что-то по принципу «у всякой фирмы есть хоть одна маленькая слабость»?

— Еще проще: ни у какой фирмы нет желания услышать заявление-бомбу на собрании учредителей… В общем, я тебе все сказал. Дух Сэнсэя царит над нами сразу в трех измерениях этого мира: в политике, в рекламе и в акциях. Это ты, я надеюсь, себе уяснил. А раз так, то нетрудно представить, что раздавить рекламный журнальчик вроде нашего и выкинуть нас на улицу — для него еще проще, чем тебе почистить яйцо на завтрак!..

— Уф-ф-ф! — перевел я дыхание. — Но все равно: за каким дьяволом такому большому дяде напрягаться из-за фотографий хоккайдосской природы?!

— А вот это — и в самом деле хороший вопрос! — парировал мой напарник. — Я как раз собирался задать его тебе. Мы помолчали.

— Как ты догадался, что разговор — про овец? + спросил он. — Откуда? Что, вообще, происходит такого, о чем я не знаю?

— «То карлик неведомый вертит Кармы веретено, наших судеб нити переплетая»…

— Ты не мог бы выражаться яснее?

— Шестое чувство.

— Ну-ну!.. — вздохнул мой напарник. — В любом случае, вот тебе еще парочка свежих новостей. Я позвонил тому бывшему репортеру из ежемесячника, и он мне кое-что сообщил. Первое — это то, что Сэнсэя свалил инсульт, и на ноги он больше не встанет. Хотя на официальном уровне это пока не подтверждено… И второе — насчет типа, который сюда заявился. Это первый секретарь Сэнсэя, в Организации — Человек Номер Два, который ведает всеми вопросами управления. Сын иностранца, выпускник Стэнфорда, под Сэнсэем работает вот уже двадцать лет. Темная лошадка, но с мертвой хваткой и мгновенной реакцией. Это все, что мне удалось разузнать.

— Спасибо, — вежливо сказал я.

— Не за что! — ответил мой напарник, стараясь не глядеть на меня.

До тех пор, пока он не напивался, — что говорить! — он был гораздо достойнее меня. Во всех отношениях — добрее, наивнее, рассудительнее. Но рано или поздно он все-таки непременно сопьется. И от этого на душе у меня делалось тяжело. От самой мысли — о том, что многие люди явно достойней меня приходят в негодность гораздо быстрее.

Когда мой напарник вышел из комнаты, я отыскал в шкафу его виски, сел и принялся пить в одиночку.

Глава 10

СЧИТАЯ ОВЕЦ

Бывает так, что ни с того ни с сего, без какой-то конкретной цели Судьба забрасывает нас в совершенно чужие края. «Случайно», — говорим мы тогда. Точно так же, мол, капризами весеннего ветра заносит за тридевять земель крылатое семя какого-нибудь растения.

В то же время можно с равной уверенностью утверждать, что никакой «случайности» не бывает. Мы всегда вправе сказать: то, что с нами уже произошло, случилось как незыблемый факт; а то, что до сих пор не произошло, пока не случилось, и с этим тоже трудно поспорить. Одним словом, мгновение, в котором мы единственно существуем, постоянно отсекает и отбрасывает назад все, оставляя нам вечный ноль перед носом; и тут уже ни «случайностям», ни каким-то еще «вероятностям» просто места не остается.

На самом деле, между двумя этими точками зрения нет никакой особенной разницы. Просто здесь (как и при любой конфронтации взглядов) мы имеем два разных названия для одного и того же блюда.

Но это все — аллегории.

С одной стороны (точка зрения А), то, что я решил использовать в рекламе фотографию с пейзажем Хоккайдо — чистейшей воды случайность. С другой стороны (точка зрения Б) — никакой случайности нет.

А) Я искал подходящее фото для макета рекламной страницы. В ящике стола завалялся снимок хоккайдосской долины с овцами, который я и задействовал. Мирная случайность из мирной, обычной жизни.

Б) Фотография уже давно дожидалась меня. Не в том, так в другом макете, выходящем из моих рук, я все равно бы ее использовал.

Подумав, я прихожу к мысли: вероятно, подобная формула применима и для анализа всей моей прожитой жизни в разрезе. Возможно даже, если я потренируюсь еще немного, то научусь-таки поддерживать этот баланс: левой рукой — свою жизнь в измерении «А», правой — свою жизнь в измерении «Б»… Впрочем, не все ли равно? Здесь ведь как с дыркой от бублика. Скажем ли мы: «внутри нет ничего», или будем утверждать: «есть дырка», — все это сплошные абстракции, и вкус бублика от них не изменится.

Мой напарник ушел по своим делам — и комната неожиданно опустела. Только стрелка электронных часов описывала бесшумно круг за кругом. До четырех, когда за мной должна была приехать машина, оставалось еще порядочно времени, но никакой неотложной работы не было. Из конторы за дверью также не доносилось ни звука. Потягивая виски на небесно-голубом диване, я медитировал в воздушном потоке кондиционера, как пух одуванчика на ласковом ветерке, и неотрывно следил глазами за стрелкой электронных часов. Я видел бегущую стрелку — значит, мир еще продолжал вертеться. Не такой уж и замечательный мир, но вертеться он все-таки продолжал. А поскольку я осознавал, что мир продолжает вертеться, я по-прежнему жил на свете. Не такой уж и замечательной жизнью, но все-таки жил. Как странно выходит, подумал я: неужели лишь по стрелкам часов люди могут удостоверяться в том, что они существуют? На свете наверняка должны быть и другие способы подобной «самопроверки». Однако, как ни пытался я придумать что-то еще, ничего больше в голову не приходило.

Я отказался от дальнейших попыток и хлебнул еще виски. Горячая волна обожгла горло, прокатилась по стенкам пищевода, добралась, искусно лавируя, до желудка и уже там, наконец, улеглась на самое дно и затихла. За окном висело густо-синее летнее небо с белыми облаками. Красивое небо, но с тем странным, едва уловимым налетом изношенности, какой бывает у подержанной вещи. Старое небо, которое лишь снаружи — для товарного вида — протерли медицинским спиртом перед тем, как пускать с молотка. Вот за это самое небо, которое было новехоньким когда-то давным-давно — я и выпил еще глоток виски. Скотч был совсем недурен. Да и небо, когда глаза привыкли к нему, больше не казалось плохим. Слева направо по небесному своду лениво полз реактивный самолет. Его жесткая, поблескивавшая на солнце скорлупа напоминала кокон с личинкой какого-то насекомого. После второго виски в моей голове червяком зашевелился вопрос: а что это я, собственно, здесь сижу? О чем это я, черт побери, все время пытаюсь думать? Да об овцах же.

Я привстал с дивана, стянул со стола бумагу с оттиском рекламной страницы — и плюхнулся на место. Затем, посасывая кусок льда, сохранившего вкус виски, я добрых двадцать секунд безотрывно разглядывал фотографию и терпеливо пытался обнаружить в ней хоть какой-нибудь скрытый смысл. На фотографии было изображено стадо овец на лугу. По краю луга тянулась березовая роща. Такие березы-гиганты можно встретить лишь на Хоккайдо. Здесь уж не те хилые березки, что посадил возле дома зубной врач у меня по-соседству. Об одну ТАКУЮ березищу смогли бы, не толкаясь, поточить когти четыре медведя одновременно. Судя по густой листве на деревьях, дело было, скорее всего, весной. На горных вершинах вдали еще оставался снег. Значит, где-то апрель или май. Время года, когда земля под снегом размывается в кашу. Небо голубое (то есть — наверное, голубое: черно-белая фотография не давала уверенности в его голубизне; кто его знает — может, и ярко-розовое, как рыба лосось). Белые облака стелились тонкими полосами над пиками гор. Тут уж, сколько ни напрягай воображение, «стадо овец» может означать только стадо овец, «березовая роща» имеет смысл лишь как березовая роща, а «белые облака» не содержат в себе никакой другой информации, кроме того, что это — облака, и цвет у них белый. Вот и все, и ничего больше.

Я бросил фотографию обратно на стол, выкурил сигарету и смачно зевнул. Затем снова взял фотографию в руки — и на этот раз попробовал посчитать овец. Однако долина была настолько просторной, и все эти овцы разбрелись по ней, как отдыхающие на пикнике, — так беспорядочно, что чем дальше к горизонту уходил я в своих подсчетах, тем труднее было отличить овцу от простого белого пятнышка, белое пятнышко — от обмана зрения, а обман зрения — от пустоты. Тогда — делать нечего! — кончиком шариковой ручки я попытался сосчитать хотя бы тех овец, в чьем «овечестве» был уверен на сто процентов. Худо ли бедно, у меня получилось число тридцать два. Тридцать две овцы. Стандартная, ничем не примечательная фотография. Ни интересной композиции, ни того, что можно назвать «изюминкой». И все-таки что-то в ней явно было… Странный привкус тревоги. В миг, когда я увидал этот список впервые, именно такое ощущение поселилось в душе и все три последующих месяца уже не покидало меня.

Я повалился спиной на диван и, держа фотографию над собой, еще раз пересчитал овец. Тридцать три овцы.

ТРИДЦАТЬ ТРИ?!?

Я зажмурился и помотал головой, пытаясь вытряхнуть скопившуюся в ней чертовщину… А, ладно, сказал я себе. Чему быть, того не миновать. А что случилось — того уже не изменишь.

Лежа на диване, я собрался с духом и начал считать овец заново. За этим занятием меня и сразил тот внезапный глубокий сон, какой случается, если пить двойной виски сразу после обеда. За миг до того, как уснуть, я подумал об ушах своей новой подруги.

Глава 11

АВТОМОБИЛЬ И ЕГО ВОДИТЕЛЬ (1)

Машина за мной, как и было назначено, прибыла ровно в четыре. Секунда в секунду — словно кукушка из часов. Девочка-секретарша вызволила меня из бездонного сна. Я наскоро сполоснул лицо в туалете, но сонливость не проходила. В лифте, пока тот вез меня вниз, я трижды зевнул. Зевнул так, будто зевками звал кого-то на помощь; хотя в моем случае и тем, кто звал, и тем кого звали, мог быть разве только я сам.

Гигантский автомобиль громоздился у входа в здание, точно подводная лодка, всплывшая из океанской пучины. Скромная небольшая семья могла бы неплохо разместиться под капотом этой громадины. Стекла мрачно-синего цвета не позволяли даже в общих чертах разобрать, что творится внутри. Корпус машины был покрыт умопомрачительной черной краской, и куда ни глянь, везде — от бампера до колпаков на колесах — не было ни пылинки, ни пятнышка. Водитель — средних лет, с оранжевым галстуком поверх свежайшей белой сорочки — стоял навытяжку рядом с автомобилем. То был Водитель в полном смысле слова. При моем приближении он, ни слова не говоря, распахнул дверцу автомобиля, внимательно проследил за тем, чтобы я устроился на сиденье поудобнее, и только тогда закрыл дверцу. Потом он занял место за рулем и так же мягко затворил дверцу за собой. Звука от этих действий происходило не больше, чем от перетусовывания колоды карт. Куда там моему пятнадцатилетнему «жучку»-фольксвагену, приобретенному у приятеля по дешевке! Находиться в этой машине было все равно, что сидеть на дне озера с затычками в ушах. Внутри автомобиля все было тоже очень солидно. И хотя у человека, который решал, что подходит для салона огромного лимузина, был не самый безупречный вкус — результаты его усилий оказались просто внушительными. Между подушек необъятного заднего сидения утопал шикарный кнопочный телефон, и с ним рядом на пульте я обнаружил пепельницу, сигаретницу и зажигалку — все из чистого серебра. В спинке кресла водителя были встроены откидной столик и секретер для письменных принадлежностей — и перекусить, и поработать с бумагами. Из кондиционера дул едва различимый ветерок, а пол устилало мягкое ковровое покрытие. О том, что машина тронулась, я догадался, когда мы уже были в пути. Казалось, будто в каком-то железном тазу я бесшумно скольжу по гладкой как ртуть поверхности огромного озера. Я попытался прикинуть, сколько денег ухлопали на этот автомобиль — но представить это оказалось мне не под силу. Это просто выходило за пределы моего воображения.

— Из музыки что пожелаете? — осведомился водитель.

— Хорошо бы что-нибудь… усыпляющее, — ответил я.

— Как изволите.

Откуда-то из под сиденья водитель выудил кассету, вставил в панель перед собой и нажал кнопку. Из динамиков, скрытых неведомо где, выплеснулась и потекла, заполняя салон, соната для виолончели. Безупречная музыка, безукоризненный звук.

— А вы что же, все время вот так… клиентов развозите? — спросил я.

— Да, — осторожно ответил водитель. — В последнее время — постоянно.

— А-а, — протянул я.

— Вообще говоря, это персональная машина Сэнсэя, — продолжал водитель после небольшой паузы. В душе он, похоже, был гораздо приветливее, чем казался на вид.

— Да нынешней осенью Сэнсэй занемог, и из дому теперь не выходит И мы с машиной оказались вроде как не у дел. Ну, а у машины — вы, наверное, сами знаете — если долго не заводить, снижаются технические возможности…

— И не говорите, — сказал я. Значит, из болезни Сэнсэя вовсе не делалось особенной тайны. Я вытянул из сигаретницы сигарету и исследовал ее со всех сторон. Сделано по заказу, без фильтра, оба конца обрезаны, без торговой марки, без имени фирмы-изготовителя. По запаху это напоминало русский табак. Поколебавшись немного — закурить или сунуть в карман? — я передумал и вернул сигарету на место. И на зажигалке, и на сигаретнице прямо по центру были впаяны тончайшей гравировки геральдические гербы. На гербах были овцы. Овцы?!..

Я почувствовал, что здесь уже бесполезно пытаться что-то понять, и поэтому просто помотал головой и закрыл глаза. С того полудня, когда я впервые увидел фотографию ушей, похоже, слишком много вещей вокруг стало выходить из под моего контроля.

— Сколько нам еще ехать? — спросил я у водителя.

— Минут тридцать — ну, может, сорок… Смотря как дорога будет заполнена.

— Тогда, будьте любезны, сделайте ветерок послабее. Я тут, понимаете, один сон не успел досмотреть…

— Как прикажете.

Водитель настроил кондиционер и нажал какую-то кнопку на центральной панели. Массивное стекло, плавно поднявшись, отрезало пассажирский салон от сиденья водителя. И если бы не еле слышная музыка Баха, я бы сказал, что салон затопила абсолютная, космическая тишина. Впрочем, к тому моменту меня уже трудно было чем-либо поразить. Зарывшись в подушку сиденья, я спал крепким сном. В сон ко мне явилась корова. Вполне опрятная, чистенькая коровка — но какая-то исстрадавшаяся и заметно побитая жизнью. Мы встретились нос к носу на широком мосту. Ласковое весеннее солнце клонилось к закату. В одном копыте корова держала старенький электрический вентилятор, предлагая мне — мол, не купишь ли, дешево отдам. «Денег нет», — сказал я. Денег и правда не было. «Ну, давай хоть на плоскогубцы махнемся», — сказала корова. Звучало заманчиво. Мы пошли с коровой ко мне, и я перевернул все в доме вверх дном, пытаясь найти плоскогубцы. Но их нигде не было.

«Очень странно, — сказал я корове. — Ведь еще вчера они были!..». Я потащил стул к антресолям, чтоб поискать и там, но водитель уже будил меня, хлопая по плечу.

— Приехали! — бросил он односложно.

Дверь открылась, и лучи летнего предзакатного солнца обласкали мое лицо. Мириады сверчков издавали скрежет, будто кто-то проворачивал ключ у гигантского механического будильника. Пахло землей.

Я выбрался из машины, размял спину, глубоко вздохнул и помолился Небу, чтобы мой сон не имел отношения к так называемым «Символическим Сновидениям».

Глава 12

ВСЕЛЕННАЯ ГЛАЗАМИ ЧЕРВЯКА

Бывают символические сновидения — и реальная жизнь, которую они символизируют. Или же наоборот: бывает символическая жизнь — и сновидения, в которых она реализуется. Символ — почетный мэр города, если смотреть на Вселенную глазами крохотного червячка. Во Вселенной Глазами Червяка никто не станет удивляться, зачем корове плоскогубцы. Раз ей так хочется, достанутся ей эти несчастные плоскогубцы — не сейчас, так потом. Мне-то с моими проблемами от этого не легче…

Иное дело, если для того, чтобы раздобыть себе плоскогубцы, корова решила использовать именно меня. Тогда ситуация в корне меняется. Тут уж меня забрасывает в совершенно чужие измерения, где кто-то другой видит все совсем по-другому. Когда вдруг тебя забрасывает в другое измерение, самое неудобное — это долгие разговоры. «На фига тебе плоскогубцы?» — спрошу я корову. «Очень кушать охота», — ответит она. «А на фига плоскогубцы, когда кушать охота?» — спрошу я. «А повешу на ветку с персиками!» — ответит она. «А ветка с персиками — на фига?» — спрошу я. «Так ведь я ж тебе целый вентилятор взамен отдаю!» — ответит она. И так без конца. И вот в бесконечном таком разговоре я постепенно начну ненавидеть корову, а корова начнет ненавидеть меня. Так и случается во Вселенной Глазами Червяка. И единственный способ убежать оттуда — это поскорее увидеть еще какой-нибудь сон.

И вот теперь, сентябрьским полднем 1978 года, четырехколесное железное чудище завезло меня в самый центр Вселенной Глазами Червяка… Надо понимать, вопрос с моими молитвами там, на небесах, был решен отрицательно. Я огляделся и невольно вздохнул. Вздыхать — единственное, что оставалось в моей ситуации.

Машина стояла на вершине небольшого холма. Дорожка из гравия, по которой мы, надо думать, сюда и приехали, убегала вниз по склону за нашей спиной, петляя вычурным серпантином до едва различимых вдали ворот. Слева и справа тянулись рядами криптомерии и ртутные фонари — на одинаковом расстоянии друг от друга, длинные и острые, как заточенные карандаши. Неспешно добрести до ворот можно было, наверно, минут за пятнадцать. Деревья осаждали полчища неистребимых сверчков, и воздух дрожал от скрежета, не оставлявшего ни малейших сомнений в том, что конец света уже начался.

Трава под деревьями ближе к дорожке была аккуратно подстрижена, и с наклонных обочин на меня таращились рассаженные в беспорядке то ли азалии, то ли розалии, то ли еще какие-то рододендроны. Стайка скворцов неторопливо переправлялась по газону справа налево, чудно шевелясь и волнуясь, как зыбучий песок. По склонам холма вниз к подножью спускались мраморные ступени: направо — к японскому саду с прудом и каменными светильниками, налево — к небольшому полю для гольфа. На одном краю поля виднелась беседка непередаваемой расцветки мороженого с изюмом, на другом — маячила каменная статуя какого-то типа из греческой мифологии. Позади статуи громоздился исполинских размеров гараж: у самого входа еще один водитель поливал водой из шланга еще один автомобиль. Марки машины я не разобрал, но в том, что это не подержанный «фольксваген», сомневаться не приходилось.

Скрестив руки на груди, я еще раз обвел взглядом окрестности. Идеально, не к чему прицепиться… Голова раскалывалась от боли.

— А где почтовый ящик? — спросил я на всякий случай. Интересно, кого они тут гоняют за почтой по утрам и вечерам.

— Почтовый ящик — на задних воротах, — ответил водитель. Само собой, чего спрашивать. Конечно, должны быть и задние ворота Я перестал озираться, посмотрел прямо перед собой и уперся взглядом в огромных размеров дом.

То было — как лучше сказать? — просто пугающе одинокое здание. Скажем так:

жило-было на свете Одно Общепринятое Утверждение. И были у него, как водится, свои маленькие исключения. Но годы шли, исключения росли, расползались безобразными пятнами по телу родителя — и спустя какое-то время превратили и его, и себя уже в Абсолютно Другое, чуть ли даже не в Совершенно Обратное Утверждение. Тоже, разумеется, со своими маленькими исключениями… Черт его знает, как еще лучше выразиться. Но именно так и выглядело это здание. Сильнее всего оно смахивало на доисторическую рептилию, чье тело в результате беспорядочных мутаций — зигзагов слепой эволюции — развилось до ненормальных, ей самой мешавших размеров.

По первоначальному плану здесь, видимо, имелся в виду европейский стиль периода Мэйдзи. Над высокой классической аркой парадного хода громоздилось двухэтажное строение в кремовых тонах. Старомодные узкие окна с двойными рамами. Стены много раз перекрашивали. Крыша, как полагается, была покрыта листовой медью, а водостоки проложены с хитроумием и основательностью строителей римского водопровода. В общем, что касается самого дома, он был вовсе не так и плох. Что ни говори, в нем ощущалось какое-то утонченное благородство старого доброго времени.

Но уже справа от главного здания какому-то другому весельчаку-архитектору взбрело в голову пристроить еще два крыла — поменьше, но, по возможности, в том же стиле и той же расцветки. Задумка сама по себе неплохая, но результат оказался плачевным: пристройки эти ни по цвету, ни по духу с главным зданием не совпадали. Впечатление было такое, как если бы кто-то додумался смешать шербет со спаржей и подать эту несуразицу к столу на красивом серебряном блюде. В таком виде сей абсурд простоял, вероятно, не один десяток лет, после чего с самого боку к нему прилепили еще и башенку-флигель из серого камня. При этом на верхушку флигеля насадили металлический шпиль декоративного громоотвода. Явный ляпсус: первая же молния, попади она в эту штуку, спалила бы все здание с потрохами.

Крытый переход вел из флигеля к еще одному строению. Как и все предыдущее, этот суррогат архитектуры был также отмечен печатью Абсурда, но здесь, по крайней мере, ощущалась некая тематическая завершенность. Назовем это «идейным самосопротивлением»: именно такой вид мировой скорби глодал душу осла, который, стоя меж двух одинаковых стогов сена, никак не мог выбрать, с какого начать — да так и сдох с голодухи.

Слева же от главного здания — резким контрастом ко всему, что я видел справа, — тянулись стены одноэтажного японского особняка. С живой изгородью, заботливо ухоженными сосенками и великолепными верандами, прямыми и длинными — хоть устраивай кегельбан.

Как бы то ни было, весь пейзаж смотрелся с холма точно странный фильм из трех разных частей вперемежку с рекламой. И если предположить, что фильм этот снимали продуманно, в течение многих лет, с осознанной целью: сгонять со зрителя сонливость и хмель, — то я бы сказал, расчет режиссера полностью оправдался. Хотя, конечно, никакого особого умысла здесь быть не могло. Просто вот так и бывает, когда кучку посредственностей, рожденных в разных эпохах, связывает один капитал.

Изучение усадьбы и ее окрестностей отняло у меня куда больше времени, чем я ожидал. Не успел я подумать об этом, как заметил, что все это время водитель простоял рядом со мной, уставившись в часы на руке. При этом в позе его чувствовалось что-то чересчур отшлифованное. Можно было подумать, что каждый гость, которого он доставлял сюда, выходил из машины точнехонько в том же месте, где вышел я, точно так же остолбеневал и с таким же ошарашенным видом разглядывал этот странный пейзаж.

— Если хотите еще посмотреть — пожалуйста, можно не торопиться, — промолвил водитель. — Есть целых восемь минут.

— Просторное местечко!.. — сказал я. Ничего более подходящего мне в голову не пришло.

— Три тысячи двести пятьдесят цубо[30], — сообщил водитель.

— А действующего вулкана у вас тут случайно нет? — попытался я пошутить. Шутка, разумеется, повисла в воздухе. В этом месте никто никогда не шутил. Так прошло еще восемь минут.

* * *

От парадного входа меня провели направо в небольшой, метра три на четыре, кабинет в европейском стиле. До головокружения высокий потолок; между стенами и потолком бежала замысловатая фигурная лепка. Из мебели в комнате стояли антикварного вида стол и пара диванов, а на стене висел натюрморт, демонстрировавший, до чего способен дойти реализм в своем апогее. Яблоки, цветочная ваза и нож для разрезанья бумаги. Видимо, предполагалось раскалывать яблоки вазой, а после ножом для бумаги обдирать кожуру. Огрызки и семечки — выбрасывать в ту же вазу. Полураспахнутые занавески из толстой ткани и тюль по обеим сторонам окна аккуратно подобраны и подвязаны шнурками. В окне между ними виднелся вполне симпатичный уголок японского сада. Натертый дубовый паркет переливался бликами самых приятных оттенков. Половину комнаты занимал роскошный ковер, и хотя цвета его заметно поблекли от времени, длина ворса осталась такой, будто на него никогда не ступала нога человека. Неплохая комната. Совсем неплохая.

Вошла средних лет горничная в кимоно, поставила на стол бокал с грейпфрутовым соком и удалилась, не промолвив ни слова. Дверь тихонько защелкнулась у нее за спиной, и воцарилась мертвая тишина.

На столе я увидел серебряный набор: сигаретница, пепельница, зажигалка. Точь-в-точь как в машине. На каждом из предметов красовался все тот же овечий герб… Я достал из кармана свои сигареты с фильтром, прикурил от серебряной зажигалки, затянулся, выпустил в высокий потолок длинную струю дыма. И принялся за грейпфрутовый сок.

Десять минут спустя дверь снова отворилась, и в комнату вошел высокого роста мужчина в черном костюме. Ни «добро пожаловать», ни «извините — заставил ждать», ни чего-либо другого он не сказал. Я тоже молчал. Он сел на диван напротив и, чуть склонив голову набок, принялся разглядывать меня с видом человека, определяющего цену товара на глаз. Мой напарник был прав: выражение на этом лице отсутствовало напрочь.

Так прошло еще какое-то время.

Часть V

ПИСЬМА КРЫСЫ И ТО, ЧТО ЗА НИМИ ПОСЛЕДОВАЛО

Глава 13

ПЕРВОЕ ПИСЬМО КРЫСЫ

(штемпель: 21 декабря 1977 года)

Ну, как дела?

Давненько же мы с тобой не виделись! Сколько лет-то прошло? В каком году это было?…

Все хуже ориентируюсь в датах и числах. Кажется, будто странная черная птица мечется, хлопает крыльями над моей головой — и я никак не могу сосредоточиться и сосчитать до трех. Так что извини, но лучше тебе посчитать самому. То, что я тогда, не сказав никому, внезапно уехал из города, наверное, и тебе доставило немало проблем. Или, может, тебя задело, что я не сообщил об этом даже тебе? Сколько раз уже я собирался объясниться с тобой — и не мог. Сколько писем писал — да рвал одно за другим. Но, я думаю, это естественно: разве можно объяснить кому-то другому то, что не удается толком объяснить самому себе? Вряд ли.

Никогда не умел писать писем как следует. То порядок мыслей с ног на голову, то доводы выводам не соответствуют, то еще что-нибудь. Получается, что, пытаясь изложить мысли на бумаге, я лишь еще больше запутываюсь. Не говоря уже о том, что мне недостает чувства юмора, и я частенько бросаю письмо, своим занудством себе же и надоев.

Хотя, положим, человеку, умеющему как следует писать письма, нет особой надобности этим заниматься. Ведь ему уже заранее известно, что и как он хочет сказать — и потому он может преспокойно оставаться живым внутри своего контекста. Но это, разумеется, моя личная точка зрения. Может быть, на самом деле жизнь в собственном контексте — вещь вовсе и невозможная. Сейчас очень холодно, у меня коченеют руки. Я не чувствую, что это — мои руки. Даже мозги в голове — и те словно чужие. Падает снег. Снег, похожий на чьи-то мозги. Валит и валит, становясь, как и чьи-то мозги, все глубже, все непролазнее… (Что за бред я несу?)

Если не считать холодов — жизнь у меня в полном порядке. У тебя-то там как? Я не буду сообщать тебе мой нынешний адрес; не обижайся. Причина здесь вовсе не в том, что я хочу от тебя что-то скрыть. Пойми меня, если можешь. Для меня это — очень деликатная проблема. Мне кажется, сообщи я тебе свой адрес — и внутри меня моментально что-то изменится. Не могу как следует объяснить… По-моему, ты всегда хорошо понимал те вещи, которые я не умел как следует объяснить. Вот только чем больше ты понимал меня, тем хуже у меня получалось выражать свои мысли словами. Видимо, тут у меня с рождения какой-то мелкий изъян.

Конечно, у всех есть свои изъяны.

Но, видишь ли, величайший из моих изъянов как раз и заключается в том, что стоит мне выявить в душе какой-нибудь совсем небольшой изъянчик — как тот сразу начинает неудержимо расти. Иначе говоря — внутри у меня прямо какая-то птицеферма. Снесла курочка яичко, а оно превратилось в новую курочку, которая тоже снесла яичко… Вот так и плодятся изъяны в душе, и поражаешься: да разве может так жить человек — в постоянной попытке удержать весь их огромный, расползающийся рой жалким обхватом растопыренных рук? Но в том-то и дело, что — может. В этом вся и беда.

Так или иначе, адреса своего я тебе сообщать не стану. Уверен, что так будет лучше. И для меня, и для тебя.

…Нам с тобой, наверное, следовало родиться где-нибудь в России девятнадцатого столетия. Мне — князем Таким-то, тебе — графом Сяким-то. На пару охотиться, стреляться на дуэлях, соперничать в любовных интригах, страдать метафизическими душевными муками и потягивать пиво, созерцая черноморский закат. На склоне лет оказаться замешанными в заговоре каких-нибудь очередных мартобристов, пойти по этапу в Сибирь — и там помереть… Замечательно было бы — ты не находишь? Родись я в девятнадцатом веке — наверняка, и писал бы куда приличнее. Пусть не как Достоевский, на порядок пониже — но достаточно солидно для признания в свете. Что бы делал ты? Скорее всего, просто графствовал себе помаленьку. «Просто граф» — это ведь тоже неплохо. Очень даже в духе столетия… Ладно, хватит фантазий. Вернемся в двадцатый век.

Поговорим о провинциальных городах.

Не о тех, где мы родились, а обо всяких других. На свете, знаешь ли, существует несметное количество провинциальных городков. И в каждом из них обязательно есть что-то, о чем мы и слыхом не слыхивали; собственно, этим они меня всегда и притягивали. Из-за этой тяги за последние годы я прокочевал по великому множеству таких вот маленьких городишек. Сев на первый попавшийся поезд, я отправлялся, куда Бог пошлет, выходил на случайной станции — и видел перед собой: маленький кольцевой разъезд, карту городка на железном щите и прямо по курсу — торговый квартал с притиснутыми друг к дружке лавками и ресторанчиками. Картина одинаковая везде, куда бы я не приехал. Одинаковая — до выражений на собачьих мордах. Описав пешком круг по городу, я заходил в контору по сдаче жилья и подбирал себе пансион подешевле. Известное дело, при первом знакомстве маленький, замкнутый в себе городишко не пылал особым доверием к чужакам вроде меня. Ну, да ты меня знаешь: когда приспичит, я неплохо приспосабливаюсь к обстановке; дай мне 15 минут — и я сумею поладить с большинством окружающих. Так что и с жильем вопросы решались сразу, и любые сведения о жизни вокруг, когда нужно, всегда оказывались под рукой. Дальше нужно было найти работу. Для этого, опять же, необходимо завести как можно больше знакомств. Ты, наверное, посчитал бы это чересчур утомительным (я и сам порой не знал, куда от скуки деваться) — пускаться во все тяжкие, чтобы найти работу на какие-то четыре месяца. Но, скажу тебе, «стать своим» в таком городишке совсем несложно. Первым делом вычисляется место, где собирается молодежь, какая-нибудь кофейня или закусочная (в любом городе есть что-то в этом роде — как колодец в деревне). Там, примелькавшись, заводишь приятелей, которые и знакомят тебя с очередным работодателем. Имя и биография, понятно, сочиняются всякий раз, исходя из ситуации. Ты просто не представляешь, каким количеством имен и биографий обзавелся я за последние годы! Иногда даже трудно вспомнить, кто я был в прошлом на самом деле.

Работа тоже случалась самая разная. В большинстве своем — скучная, но мне все равно нравилось. Чаще всего попадались бензозаправки. Затем — работа официантом в закусочных. Был я и приказчиком в букинисте, и ведущим радиопрограммы. Копал землю. Торговал косметикой. Между прочим, моей репутации торговца можно было позавидовать… Ну и, конечно же, спал с разными девчонками. Скажу откровенно: спать поочередно с женщинами разных имен и биографий — штука совсем неплохая. В общем, примерно так все и вертелось.

И вот мне двадцать девять. Через девять месяцев — тридцать.

Совпадала такая жизнь с моим внутренним «Я» или нет — этого я пока не пойму.

Может быть, у меня натура скитальца, помогающая приживаться где угодно; не знаю. Кто-то писал, что для долгой бродячей жизни человек должен тяготеть к какому-то из трех видов деятельности: проповедничеству, искусству или психоанализу. Дескать, без внутренней предрасположенности к одному из этих занятий долго не поскитаешься. Я же в своем характере ни одной из подобных склонностей не наблюдаю (хотя, если уж на то пошло… Впрочем, не стоит). А может быть, я просто по ошибке распахнул не ту дверь и забрел куда-то не туда — но слишком далеко, чтобы отступать назад. А раз уж ошибся дверью — так хоть веди себя прилично. Да и, в конце концов, не всю же жизнь прозябать на кредиты да займы…

Вот такие дела.

Я уже говорил (или нет?), что боюсь вспоминать о тебе. Наверное, ты просто напоминаешь мне о временах, когда я был более или менее приличным человеком.

P. S. Посылаю тебе свою повесть. Ценности для меня она больше не представляет, так что распорядись с ней, как сам сочтешь нужным. Письмо пошлю срочной почтой — чтобы доставили к 24-му декабря. Хорошо, если успеет вовремя…

Как бы там ни было, с днем рожденья.

Ну, и — Счастливого Рождества!

Письмо от Крысы пришло под самый Новый Год — 29-го декабря иcтерзанно-мятый конверт просунули мне в щель почтового ящика. На конверте — сразу две квитанции о переадресовке: адрес я сменил много лет назад. Что ж, — я сам виноват, что не сообщал о себе.

Четыре странички бледно-зеленой бумаги, заполненные убористым почерком. Я прочитал письмо трижды, затем взял конверт и исследовал знаки на полувыцветшем штемпеле. О городе с таким названием я ни разу в жизни не слышал. Сняв с полки атлас, я попробовал отыскать это место на карте. Из некоторых фраз в письме Крысы создавалось впечатление, что речь идет о каких-то северных окраинах Хонсю. Предчувствие не обмануло меня: я нашел, что искал, в префектуре Аомори. То был крохотный, забытый Богом городишко: целый час езды на электричке от самого Аомори. По расписанию поезда там останавливались пять раз в день. Два раза утром, один в обед и два вечером. Что такое Аомори в декабре я знаю: сам бывал несколько раз. Нечеловеческие холода. Светофоры — и те покрываются льдом. Позже я показал письмо жене. «Бедняга», — только и сказала она. Возможно, она хотела сказать: «Бедняги». Сейчас, разумеется, это не имеет никакого значения. Рукопись страниц этак в двести я отправил в ящик стола, даже не взглянув на название. Не знаю, почему, но читать ее у меня и мысли не было. Письма было более чем достаточно.

Вслед за этим я уселся на стул перед керосиновой печкой — и выкурил три сигареты подряд.

Второе письмо от Крысы пришло в мае следующего года.

Глава 14

ВТОРОЕ ПИСЬМО КРЫСЫ

(штемпель:? мая 1978 г.)

Кажется, в предыдущем письме я болтал много лишнего… Вот только о чем — хоть убей, не помню.

Я опять переехал. Нынешнее жилье — не сравнить с предыдущим. Очень тихое место.

Может, даже слишком тихое для меня.

Но в каком-то смысле здесь — моя последняя пристань. С одной стороны, я чувствую, именно сюда меня и должно было занести в конечном итоге; с другой стороны — кажется, будто весь свой путь досюда я плыл «против течения». Которое из ощущений вернее — судить не берусь…

Что-то у меня со слогом неладно. Все чересчур туманно — ты, наверное, никак не поймешь, что к чему. А может, ты решил, что меня заклинило на теме Судьбы в своей жизни и прочих фатальных вопросах? Если я и вправду заставил тебя так думать — что ж: никого, кроме себя, за то не виню. Я просто хочу, чтоб ты понял одно: чем дальше я буду пытаться объяснить свою нынешнюю ситуацию, тем больше таких вот завихрений будет в моем письме, и тут уж ничего не поделаешь. Но с головой у меня все нормально. Нормальнее, чем когда-либо.

Итак, поговорим конкретно.

Вокруг меня, как я уже говорил, — могильная тишина. Поскольку заняться здесь больше нечем, каждый день только и делаю, что читаю (книг здесь столько, что не прочесть и за 10 лет) да слушаю музыку — то радио на коротких волнах, то пластинки (пластинок тоже + просто невообразимое количество). Так обстоятельно, с расстановкой я не слушал музыку уже, наверное, лет десять. Просто удивительно, что «Роллинг Стоунз» и «Бич Бойз» еще что-то сочиняют. Все-таки Время, куда ни глянь, сплетает все вещи и события в одно непрерывное полотно, тебе не кажется? Мы привыкли кромсать эту ткань, подгоняя отдельные куски под свои персональные размеры — и потому часто видим Время лишь как разрозненные лоскутки своих же иллюзий; на самом же деле связь вещей в ткани Времени действительно непрерывна. Здесь же у меня никаких «персональных размеров» не существует. Нет людей, чтобы хвалить или ругать, сравнивая чужие размеры с собственными. Время, как прозрачнейшая река, мирно течет своим природным течением. Здесь я часто ловлю себя на ощущении просто бескрайней свободы — так, словно возвращаюсь к своему первоначальному естеству… Вот, скажем, падает мой взгляд на автомобиль — а осознание того, что это автомобиль, приходит лишь через пять-шесть секунд. То есть, конечно, в каком-то уголке мозга я просто-напросто знаю, что это такое. Но ведь ЗНАНИЕ это не имеет ничего общего с моим практическим опытом!.. И такие вещи в последнее время происходят со мною все чаще. Наверное, оттого, что я слишком долго живу в одиночестве.

До ближайшего городка отсюда — полтора часа езды электричкой. Правда, и ту глухомань даже «городом» назвать крайне трудно. Горстка домов, да и те все сплошь развалюхи. Тебе, наверное, непросто такое представить. Но все же — город, как ни крути. Одежду еду и бензин купить можно. А захочется на людей посмотреть — есть там и люди…

Зимой дороги покрыты льдом; вести машину почти невозможно. Местность болотистая, и земля устилается крошкой льда, как толченым щербетом. Когда же на все это сверху еще падает снег — где там была дорога, и сам черт не поймет. Наверное, вот так и должен выглядеть конец света.

Я прибыл сюда в начале марта. Просто въехал в этот странный пейзаж, бренча цепями на колесах своего джипа. Как ссыльный на сибирскую каторгу. Сейчас май, и снег уже совсем стаял. А вот чуть раньше, где-то с конца апреля, из ущелий в горах только и доносились раскаты снежных лавин. Ты когда-нибудь слышал, как грохочет лавина в горах? Как раз после того, как отгрохочет лавина, и приходит Абсолютная Тишина. Перестаешь понимать, где находишься — такая она стопроцентная. Просто ОЧЕНЬ тихо…

Зажатый горами со всех сторон, я вот уже четвертый месяц не сплю ни с какой, даже самой завалящей, девчонкой. Не скажу, что мне от этого плохо; но если так будет и дальше — у меня, того и гляди, пропадет интерес к человеку вообще, а это уже — совсем не то, к чему я хотел бы прийти в итоге. Вот я и подумываю, как станет чуть потеплее, размять ноги — да пойти поискать себе где-нибудь девчонку. Вовсе не для того, чтобы потешить самолюбие — найти женщину для меня никогда не составляло проблемы. Если уж приспичит — а жизнь моя что-то стала прямо вся состоять из этих «если-уж-приспичит» — худо-бедно, я способен проявить сексуальность. И завести себе девчонку всегда мог запросто. Проблема в другом: я никогда не умел толком освоиться с этой способностью. То есть, дойдя до известных пределов, я перестаю понимать: где еще — я сам по себе, а где уже — просто моя сексуальность. До сих пор я — Лоуренс Оливье, а с каких пор — Отелло? На таком распутье я становлюсь совершенно невозможен в общении и причиняю кучу неудобств окружающим людям. Можно сказать, вся моя жизнь до сих пор — нескончаемые повторы именно такой ситуации.

Что хорошо (и это действительно хорошо!) — в моей нынешней жизни нет ничего, что хотелось бы отрезать и выкинуть. Ощущение великолепное. Если что-то и можно выкинуть из моей нынешней жизни, так разве только меня самого. Неплохая, однако, мысль — «моя жизнь без меня самого»!.. Хотя нет — так оно, пожалуй, звучит чересчур патетично. Сама-то мысль без патетики, а как напишешь — так сразу выглядит патетично.

Прямо беда…

О чем это я?

Ах, да — о женщинах.

У каждой женщины обязательно имеется некий красивый шкафчик (шкатулка, ящичек), под самую крышку набитый Хламом Неизвестного Назначения. Я все это страшно люблю. Ибо в хламе том можно копаться, выуживать оттуда всякие привлекательные вещицы одну за другой, стирать с них пыль и пытаться разгадать их истинный смысл. Так вот: сексуальность — привлекательность той же природы. Я откопал ее в себе; но зачем она мне и что с нею делать дальше? Дальше можно только перестать быть самим собой…

Вот почему я теперь думаю исключительно о сексе в его, так сказать, «рафинированном виде». Когда концентрируешься на сексе в его чистом виде, то и не ломаешь себе голову — патетичен ты или нет.

Все равно, что потягивать пиво, созерцая черноморский закат… Перечитал написанное. Пусть даже какие-то части и противоречат друг другу — по-моему, вышло достаточно искренне. Удачнее всего — те отрывки, где скучно. И еще. Как ни крути — получилось, что письмо и написано-то не тебе. Скорее всего, писалось почтовому ящику… Но ты меня за это не ругай. Даже до почтового ящика отсюда — полтора часа на джипе.

Ну, а теперь, наконец — письмо к тебе.

Есть у меня к тебе две просьбы. Ни та, ни другая особой срочности не требуют; сделай, когда будет подходящее настроение. Очень меня обяжешь… Еще месяца три назад я, пожалуй, не смог бы попросить тебя ни о каком одолжении. А теперь вот — могу. И это — уже прогресс.

Первая просьба несколько сентиментальна. То есть, дело касается Прошлого. Пять лет назад я уезжал из города в такой страшной запарке, что забыл попрощаться с несколькими людьми. Конкретно — с тобой, с Джеем, и с одной женщиной, которую ты не знаешь. Но если с тобой, сдается мне, я еще попрощаюсь, как полагается — то с ними, боюсь, такого случая уже не представится. Вот я и хочу попросить тебя: будешь в городе — попрощайся за меня.

Я понимаю, что это звучит дерзковато. На самом деле я, конечно, должен сам сесть и написать всем этим людям письма. Но если честно — я просто хочу, чтобы ты вернулся в город и встретился с ними. Мне кажется, такая встреча передала им мои чувства яснее, чем любое письмо. Адрес и номер телефона моей знакомой прилагаю. Если вдруг окажется, что она переехала, либо же замуж вышла — тогда ладно. Не встречайся, езжай домой. Но если живет по тому же адресу — уж повидайся с нею, будь добр, и передай от меня привет.

Ну, и Джею — привет огромный. Распейте там на двоих мое пиво.

Это первое.

Вторая просьба будет немного странной.

Прилагаю к письму фотографию. Фотографию овец. Помести ее где угодно — лишь бы на нее почаще смотрели люди. Прекрасно осознаю все нахальство своей просьбы — но, поверь, кроме тебя мне больше совершенно некого попросить. Готов уступить тебе всю свою сексуальность — только сделай это, пожалуйста. Зачем — рассказать не могу. Но фотография очень важна для меня. Когда-нибудь — очень нескоро — может быть, расскажу.

Прилагаю также и чек. На все необходимые расходы. О деньгах можешь не беспокоиться. Здесь мне приходится ломать голову, на что их потратить; и к тому же это — единственное, чем я могу тебе посодействовать.

Да, лишний раз: пиво-то за меня распить не забудьте…

Квитанция о переадресовке оказалась наклеена прямо на штемпель; чтобы вскрыть конверт, мне пришлось отодрать ее — и дату отправки разобрать было уже невозможно. Кроме письма, в конверте я обнаружил банковский чек на сто тысяч иен[31], листок бумаги с женским именем, адресом и номером телефона, а также черно-белую фотографию с овцами.

Письмо я обнаружил в почтовом ящике, когда выходил из дому, и прочел за столом в конторе. Бумага, как и в прошлый раз, оказалась бледно-зеленой — но на чеке значились реквизиты Банка Саппоро. Получалось, что Крыса уже вроде как на Хоккайдо…

Я также плохо понял, что он имел в виду насчет горных лавин; но в целом, как и писал сам Крыса, письмо было необычайно серьезным и искренним. Да и — что говорить! — никто не станет шутки ради посылать вам чек на сто тысяч… Я выдвинул ящик стола и побросал туда все, что нашел в конверте. Эта весна — отчасти из-за того, что наши отношения с женой трещали уже по всем швам, — выходила у меня безрадостно-серой. Вот уже четвертые сутки она не возвращалась домой. Молоко в холодильнике прокисло и источало тошнотворную вонь; кошка шаталась по комнате с голодным брюхом. Зубная щетка жены в ванной комнате ссохлась и затвердела, как доисторическая окаменелость. И вот теперь по этому дому медленно растекался тускло-призрачный свет Весны. Солнечный свет. Как всегда, задаром.

«Затянувшийся тупик»?…

Что ж, — пожалуй, она права.

Глава 15

ПЕСЕНКА СПЕТА

В Город я вернулся в июне.

Сочинив благовидный предлог, я взял на работе отпуск на три дня — и во вторник сел на утренний «Синкансэн»[32]. В белой рубашке с короткими рукавами, зеленых спортивных штанах с пузырями на коленях, старых теннисных туфлях — и без багажа. Спросонья даже побриться забыл. Теннисные туфли я не надевал уже очень давно, и теперь они казались мне стоптанными на странный манер — так, что походка в них получалась какая-то не своя.

Замечательное чувство — садиться в поезд дальнего следования без багажа. Словно, выйдя из дому прогуляться, вдруг попадаешь в искривленное пространство-время — и оказываешься в кабине пикирующего бомбардировщика. И больше уж нет ничего. Ни визитов к зубному, расписанных на неделю в календаре. Ни проблем, громоздящихся на столе в ожидании твоего прихода. Ни всех этих «общественных отношений», из которых рискуешь не выпутаться до конца жизни. Ни фальшивой приветливости на физиономии для завоевания доверия окружающих… Все это я на какое-то время просто посылаю к чертям. Все, что остается — эти старые теннисные туфли со стоптанными подошвами. Только они — и ничего больше. Уж они-то накрепко приросли к ногам — ошметки неясных воспоминаний о другом пространстве-времени. Ну, да это уже не страшно. Такие воспоминанья запросто изгоняются парой банок пива и сэндвичем с ветчиной.

Вот уже четыре года я не появлялся в Городе. Четыре года назад я приезжал уладить некоторые, так сказать, «чисто бюрократические формальности» по поводу моего брака. Поездка, однако же, вышла бессмысленной: оказалось, что только я находил свой вопрос «чисто бюрократическим»; все остальные вокруг почему-то так не считали. Ну, то есть — обычное несовпадение взглядов. То, что для одного человека уже закончилось и представляется «делом прошлым» — другому таким не кажется. Вот и все, казалось бы — и ничего особенного. Но в этом малом и скрывается самое главное. Чем дальше в будущее прочерчивать линии несовпадающих взглядов — тем шире будет зазор несовпадения между ними. С тех пор у меня больше нет «моего города». Нет места, куда возвращаться… При одной мысли об этом на душе полегчало. Никто не жаждет со мною встречи. Я никому не нужен — и никто не надеется, что может быть нужен мне. После двух банок пива я на полчаса заснул. Проснувшись же, обнаружил, что прежнее ощущение свободы и легкости тела исчезло. В окне — словно вдогонку за убегающим поездом — пепельно-серая туча стремительно обволакивала небо, грозя вот-вот пролиться затяжным июньским дождем. Под небом этим, куда ни глянь, тянулся один и тот же скучный пейзаж. С какой бы скоростью ни ехал поезд — от скуки не убежать. Наоборот: чем выше скорость — тем глубже вязнет душа, как в болоте, в бездоннейшей скукотище. Собственно, в этом и заключается главный принцип Скуки Как Она Есть.

Молодой, лет двадцати пяти клерк в кресле рядом со мной практически не шевелился, с головой погрузившись в чтение «Кэйдзай Симбун»[33]. Темно-синий летний костюм без единой морщинки и черные туфли; белая сорочка — только что из химчистки. Я уставился в потолок вагона и закурил. Чтобы как-то убить время, я попробовал подсчитать в уме, сколько песен записали «Битлз» на пластинках. Дойдя до семидесяти трех, я застрял. Интересно, сколько насчитал бы сам Пол Маккартни?…

Понаблюдав за тем, что творилось в окне, я снова уставился в потолок. Итак, мне двадцать девять. Еще полгода — и канет в Лету третий десяток лет жизни. Ничего, абсолютно ничего после себя не оставившее десятилетие. Во всем, что нажито, ценности — ни на грош; все, чего я добился, не имеет ни малейшего смысла. Если что и осталось со мною в итоге — так лишь эта самая Скука… Что же было тогда, сначала, — чего я сейчас не помню? Ведь было же, безо всяких сомнений. Что-то трогало мою душу — так же, как души других людей… И вот в итоге это «что-то» потеряно безвозвратно. Я сам решил потерять его — и оно потерялось. Но кроме этого — кроме того, чтобы выпустить все из слабеющих рук, — что еще оставалось делать?

Ведь, по крайней мере, я выжил… Конечно, лучший индеец — это мертвый индеец.

Но мне во что бы то ни стало понадобилось жить дальше.

Зачем?

Рассказывать байки каменным стенам?

Чушь собачья.

— Какого черта ты остановился в отеле? — удивился Джей, когда я вручил ему спичечный коробок из отеля с телефоном на этикетке. — У тебя же здесь дом!

— Это уже не мой дом, — ответил я.

Джей не стал ни о чем расспрашивать.

Я выстроил перед собой три тарелки с закуской, выпил с полкружки пива и только потом протянул ему через стойку письма Крысы. Вытерев ладони полотенцем, Джей наскоро пробежал глазами оба послания — и затем, уже медленнее и вдумываясь в слова, перечитал все сначала.

— Хм-м-м!.. — протянул он с интересом. — Значит, живой еще, сукин сын?

— Жив-здоров, как видишь!.. — сказал я и отхлебнул еще пива. — Слушай, я побриться хочу. Дашь станок и крем для бритья?

— Что за вопрос! — Джей извлек из-под стойки походный бритвенный набор. — Бриться удобнее в туалете — правда, там нет горячей воды…

— Ничего, сгодится и холодная, — сказал я. — Лишь бы пьяные бабы на полу не валялись. Вот тогда бриться действительно трудновато… Бар Джея полностью переменился.

Прежний «Джей'з бар» являл собой промозглое заведение в подвале развалюхи-многоэтажки у обочины городской магистрали. В летнее время даже из кондиционеров там вытекал не воздух, а какой-то сырой туман. Посидишь чуть подольше — и можно рубаху выжимать.

Настоящее имя Джея было китайское — длинное и труднопроизносимое. Прозвище «Джей» он получил от американских солдат, когда работал на авиабазе США. С тех пор настоящее имя забылось само собой.

По словам самого Джея, в 54-м году он бросил работу на авиабазе — и там же неподалеку открыл свое маленькое заведение. Это и был самый первый «Джей'з бар». Дела шли довольно успешно. Посетителями, в основном, были военные летчики-офицеры, и атмосфера поддерживалась весьма достойная. Когда бизнес немного окреп, Джей женился — но пять лет спустя жена умерла. О причине смерти Джей никогда ничего не рассказывал.

В 63-м, когда стало слишком горячо во Вьетнаме, Джей продал свой бар, решив перебраться «куда подальше» — получилось, в мой город. И открыл свой второй по счету «Джей'з бар».

Это — все, что я знал про Джея. Он держал кошку, выкуривал пачку сигарет в день и не брал в рот ни капли спиртного.

До знакомства с Крысой я частенько появлялся у Джея, всегда один. Потягивал пиво, курил сигарету за сигаретой да слушал пластинки, подбрасывая мелочь в музыкальный автомат. Бар уже частенько пустовал в те времена, и мы с Джеем то и дело вели через стойку какие-то долгие разговоры. О чем — хоть убей, не помню. Какой разговор может быть между семнадцатилетним старшеклассником-молчуном и овдовевшим китайцем?

После того, как мне стукнуло восемнадцать и я уехал из Города, тянуть пиво к Джею ходил один Крыса. Когда же в 73-м уехал и Крыса — приходить стало больше некому. А вскоре начали расширять городскую магистраль, и заведение Джея решили куда-нибудь перенести. Так закончилась для нас история второго «Джей'з бара». Третий «Джей'з бар» расположился метрах в пятистах от предыдущего, недалеко от реки. Места и здесь было немного, но теперь сверкающий лифт доставлял вас на третий этаж новенького четырехэтажного здания. Странное чувство — ехать в «Джей'з бар» на лифте. Еще страннее — с табурета у стойки «Джей'з бара» созерцать городские огни.

Из гигантских окон, западного и южного, открывался вид на волнистую линию гор и низину, в которой раньше плескалось море. Несколько лет назад море в низине засыпали, и на его месте плотными рядами, будто надгробные плиты, выстроились небоскребы… Я постоял перед окнами, посозерцал пейзаж и вернулся обратно за стойку.

— Раньше, небось, было море видно? — спросил я.

— Да уж, — ответил Джей.

— Я там в детстве купался, — сказал я.

— М-м, — промычал Джей с сигаретой в зубах, прикуривая от массивной зажигалки. — Прекрасно тебя понимаю. Разрушить горы, построить дома; останками гор засыпать море — и опять понастроить дома… Некоторые идиоты до сих пор считают это прекрасной идеей.

Я молча пил пиво. Динамики под потолком выдавали новый хит Бозза Скэггза. Музыкальный аппарат куда-то исчез. Посетители за столиками — опрятные студенческие парочки — благовоспитанно, глоток за глотком потягивали виски с водичкой напополам и коктейли. Ни тебе пьяных баб в сортире, ни субботнего гвалта до боли в ушах. Потом, ясное дело, все разойдутся по домам, наденут пижамы, почистят зубы и лягут спать… Ну, и что ж? — ну, и слава Богу. Чистая, опрятная жизнь — что в этом плохого? В конце концов, каким должен быть этот мир, каким должен быть этот бар — общих стандартов для этого просто не существует. Все это время Джей следил за моим блуждающим взглядом.

— Ну, что скажешь? Все так изменилось, что никак не освоишься?

— Да ничего подобного, — сказал я. — Старый беспорядок на новый лад, вот и все.

«Медведь у жирафа выменял шляпу, а зебра надела медвежий сюртук»…

— А суть все та же? — рассмеялся Джей.

— Времена изменились, — сказал я. — Меняются времена — меняется многое. Но, в конечном счете — и ладно, и пускай себе меняется дальше. Все мы живем, меняясь. И жаловаться тут не на что…

Джей промолчал.

Я принялся за новое пиво, Джей закурил новую сигарету.

— Как жизнь? — спросил Джей.

— Неплохо, — ответил я.

— А с женой как?

— А-а, непонятно. Как оно бывает между двумя разными людьми? Иногда кажется — все в порядке. Иногда так не кажется. В супружеской жизни — дело обычное, сам знаешь.

— Не знаю, — мрачно проворчал Джей и почесал мизинцем переносицу. — Забыл я уже, что такое супружеская жизнь. Давно это было…

— Кошка твоя здорова?

— Померла четыре года назад. Как раз после вашей свадьбы. Кишки себе попортила.

Ей, правда, и так уже возраст вышел — двенадцать лет все-таки. Дольше, чем мы с женой были вместе… Двенадцать лет жизни — вроде, такая мелочь, а?

— И не говори, — сказал я.

— Там, на горе — слыхал, небось — есть кладбище для животных. Вот там и схоронил. Пусть теперь хоть на небоскребы эти сверху вниз посматривает. А то уже куда ни плюнь — все в небоскреб попадешь. Кошке это, конечно, до лампочки… Но все-таки.

— Тоскуешь?

— Тоскую, понятное дело. Уж не знаю, кому из людей нужно помереть, чтоб я так тосковал… Что, странно говорю? Я покачал головой.

Покуда Джей сооружал для очередного посетителя замысловатый коктейль и салат «Юлий Цезарь», я забавлялся головоломкой из Северной Европы, которую обнаружил на стойке. В стеклянной коробке нужно было восстановить из фрагментов рисунок — три бабочки, порхающие над лужайкой с клевером. Терпения моего хватило минут на десять, затем я плюнул и положил игрушку на место.

— Детей не заводишь? — спросил Джей. — По возрасту уж пора бы…

— А не хочу, — ответил я.

— Серьезно?

— А ты представь: родится кто-нибудь, вроде меня — что я с ним буду делать?

Джей озадаченно рассмеялся и подлил мне пива.

— По-моему, ты слишком много думаешь наперед.

— Да нет, дело не в этом. Просто я никак не могу понять, стоит ли вообще это делать — производить на свет еще одну жизнь… Ну, вырастут дети, сменится поколение. И что? Больше гор снесено, больше моря засыпано. Больше скорость у автомобилей — и больше кошек задавлено… Только и всего, разве нет?

— Но это — только темная сторона жизни. Случаются ведь и хорошие события. Есть ведь и хорошие люди…

— Да? Ну-ка, приведи мне по три примера и того, и другого — тогда поверю…

Джей ненадолго задумался, потом рассмеялся:

— Все равно: что хорошо, что плохо — о том судить уже не вам, а вашим детям.

Ваше-то поколение уже, хм…

— Отпело свое?

— В каком-то смысле, — изрек Джей.

— Песенка спета, а призрак мелодии в сердце еще звучит…

— Эк у тебя все складно сказать получается…

— Пижонство, — поморщился я.

* * *

Бар начал заполняться людьми. Я попрощался с Джеем и вышел на улицу. Девять часов. Кожу на скулах покалывало — из-за бритья под холодной водой, а также от водки с лимоном вместо лосьона. Тот же эффект, если верить Джею; вот только все лицо теперь пахло водкой.

Ночь была на удивление теплой, небо — как и прежде, угрюмо-пасмурным. Южный ветерок вяло тормошил мокрый воздух. Все так же, как и всегда. Запах моря с предчувствием дождя. Пейзаж с легким привкусом ностальгии. В буйной траве у речки — скрежетанье сверчков. И, как всегда, этот «вроде-бы-дождь». Мелкий и странный — то ли с неба падает, то ли в воздухе висит, — но уже очень скоро вымокаешь с головы до ног.

В холодном свете фонарей было видно, как в речке бежит вода. Река совсем обмелела — еле-еле по щиколотку. Но все такая же чистая, как и несколько лет назад. Ручьи сбегали сюда прямо с гор, и вода никогда не мутнела. Русло реки было выложено камнями, добытыми из тех же гор; вода звонко журчала по голышам и стихала в запрудах. Запруды были глубокими, а кое-где даже плескалась рыбешка. Если долго не шли дожди, от реки оставались лишь длинные лужи вдоль русла, и на месте бывшего берега проступали белые косы невысыхающего песка. Частенько я бродил по песчаным косам и выискивал те места, где река обрывалась, выдохшись меж камнями на собственном дне. Отследив глазами такой обрывок до последнего, самого крохотного водяного коленца, я останавливался как вкопанный. И тогда на мгновение мне как будто виделось что-то еще — но уже в следующий миг исчезало. Словно какие-то странные существа жили, скрываясь, во мраке на дне реки. Путь вдоль реки был моей любимой дорогой. Двигаться вместе с рекой. Ощущать на ходу ее прерывистое дыхание… ОНИ ДЕЙСТВИТЕЛЬНО СУЩЕСТВУЮТ. ЭТО ОНИ СОЗДАЛИ ГОРОД. СОТНИ ВЕКОВ, ГОД ЗА ГОДОМ — РАЗРУШАЛИ ГОРЫ, ПРЕВРАЩАЛИ ИХ В ЗЕМЛЮ, ЗАСЫПАЛИ ТОЙ ЗЕМЛЕЙ МОРЕ, РАССАЖИВАЛИ ДЕРЕВЬЯ. С САМОГО НАЧАЛА ГОРОД ПРИНАДЛЕЖАЛ ИМ. ВИДНО, ТАК ОНО БУДЕТ И ДАЛЬШЕ…

После июньских дождей река уже не переползала рывками от камня к камню на дне, а резво бежала вперед до самого моря. От деревьев вдоль набережной пахло свежей листвой, и казалось, что даже воздух, им пропитавшийся, был зеленого цвета. На траве рука об руку сидело несколько парочек; старик выгуливал собаку. Паренек, оперевшись на мотоцикл, курил сигарету. Обычный летний вечер, как и всегда. Купив в забегаловке по пути пару банок пива, я с бумажным пакетом в руках спустился к реке. Место, где река выливалась в море, теперь походило не то на крошечную бухту, не то на оросительный канал, зачем-то засыпанный с одной стороны. От морской бухты остался обрубок метров в пятьдесят шириной… На песчаном пляже все было как раньше. Мелкие волны; гладко-округлые деревянные щепки, прибитые к берегу. Запах моря. Глыбы бетонного волнореза с прутьями арматуры и похабными надписями краской из распылителя… Кусок прошлого шириной в полста метров. Все остальное было наглухо отсечено десятиметровой бетонной стеной. Стена эта, оставив от моря лишь узенькую полоску, уходила вдаль на несколько километров. За стеной же, до самого горизонта — бесформенными жилмассивами, точно стадами гигантских монстров, тянулись многоэтажки. Море загнали в пятидесятиметровую клеть — и полностью уничтожили. По магистрали, когда-то бежавшей вдоль взморья, я двинулся от реки на восток. К моему удивлению, старый волнорез не тронули. Очень странное зрелище — волнорез, потерявший море. Я дошел до места, где раньше часто останавливал машину и смотрел на море, взобрался на бетонный валун, сел и, открыв банку с пивом, огляделся по сторонам. Вместо моря перед глазами тянулись километры искусственного грунта и вереницы многоквартирных домов. Торчащие нелепыми обрубками, дома эти походили скорее на строительные леса для какого-то другого, надземного города, строить который начали, да бросили на полдороге; а еще больше — на перепуганных малолетних детей, что глядят на дорогу и никак не дождутся, когда же их родители вернутся домой.

Прошивая силуэты домов, нити асфальтовых магистралей разбегались в разные стороны, цеплялись за широченные автостоянки, сматывались в клубок у автобусного терминала. Супермаркеты, бензоколонки, огромный парк, роскошный Дворец Собраний. Все было новехоньким — и совершенно ненатуральным. Добытая из гор земля отливала обычным для всех искусственных территорий холодно-свинцовым оттенком. На тех же участках, что еще не попали под жернова Планового Градостроения, колыхался густой бурьян. Просто поразительно, с какой быстротой на «новых землях» принимаются сорняки. Как будто специально ради того, чтоб дразнить и дурачить все эти инкубаторские деревья да газоны вдоль асфальтовых улиц, переселяются они украдкой за человеком, какое бы новое место он себе ни выбрал… Прискорбное зрелище.

Да только что же я на это могу сказать? Новая игра, по новым правилам, уже началась. Остановить ее никому не под силу.

Я допил пиво и, одну за другой, с силой зашвырнул пустые банки туда, где когда-то плескалось море. Те озадаченно покрутились в воздухе — и сгинули в волнах колыхавшегося бурьяна. Я закурил.

Уже докуривая сигарету, я вдруг заметил, что какой-то человек движется в мою сторону с фонариком в руке. То был мужчина лет сорока в серой рубашке, серых брюках и серой фуражке. Судя по всему, полицейский из Службы охраны государственных объектов.

— Вы сейчас что-то бросали, не так ли? — спросил он, остановившись рядом.

— Бросал, — подтвердил я.

— Что бросали?

— Круглые металлические предметы. Внутри пустые. Отверстие с одной стороны.

Полицейский, похоже, слегка озадачился.

— Зачем бросали?

— Да низачем! Уже двенадцать лет прихожу сюда и бросаю. Иногда — по полдюжины за раз. И никто до сих пор не жаловался.

— То было раньше. А сейчас здесь — муниципальная территория. Бросать мусор на муниципальной территории запрещается.

Я выдержал паузу. Что-то задрожало во мне на какую-то долю секунды, но тут же унялось.

— Вся проблема в том, — сказал я полицейскому, — что в ваших словах и правда скрывается некий смысл.

— Так в Законе написано, — сказал полицейский.

Я вздохнул и достал из кармана сигареты.

— И что теперь делать?

— Ну, не буду же я требовать, чтоб вы лезли и подбирали. Темно уже, да вот и дождь собирается… Поэтому — чтобы больше предметов не бросали!

— Больше не буду, — пообещал я. — Спокойной ночи.

— Спокойной ночи, — сказал полицейский и растворился в сумерках.

Свернувшись калачиком на бетоне волнореза, я уставился в небо. Как заметила наблюдательная полиция, накрапывал дождик. Закурив новую сигарету, я прокрутил в голове свой диалог с полицейским. Мне показалось, что десять лет назад я был явно покруче… Хотя нет, — скорее всего, просто показалось. Что так, что эдак — разницы никакой.

Когда, возвратившись к реке, я поймал на набережной такси, дождь висел в воздухе, точно густой туман.

— В отель! — сказал я водителю.

— Путешествуете? — поинтересовался тот.

— Ага…

— Первый раз здесь?

— Второй, — ответил я, не задумываясь.

Глава 16

ОНА РАССКАЗЫВАЕТ О ШУМЕ ВОЛН, ПОТЯГИВАЯ «СОЛТИ ДОГ»

— Я привез вам письмо! — сказал я.

— Мне? — переспросила она.

Голос в трубке был страшно далеким, телефонная линия забита помехами, говорить приходилось куда громче, чем то нужно для нормальной беседы, и оттенки интонаций терялись напрочь. Как если взобраться на холм, встать под всеми ветрами и пытаться вести беседу, выкрикивая фразы в поднятые воротники пальто.

— Вообще-то, оно адресовано мне… Но мне кажется, что писали именно вам!

— Ах, вам так кажется?

— Ну да! — сказал я. Сказал — и сам почувствовал, в какую идиотскую ситуацию себя загоняю.

Она молчала. Помехи в трубке постепенно затихли.

— Я не знаю, какие отношения у вас были с Крысой. Я звоню, потому что он попросил меня с вами встретиться. А раз так, то, я думаю, вам и письмо лучше самой прочитать.

— Так вы специально для этого приехали сюда из Токио?

— Вот именно.

Она закашлялась, потом извинилась.

— А вы, что, были с ним друзьями?

— Вроде того.

— А почему же он не написал прямо мне?

Что говорить — в ее словах явно ощущалось больше здравого смысла.

— Действительно, не понимаю, — ответил я искренне.

— Так вот и я что-то никак не пойму. Все, что было когда-то, давно уже кончилось. Или нет?

Этого я не знал. Я так и сказал — не знаю. Прижимая к уху телефонную трубку, я лежал на кровати в номере и разглядывал потолок. Мне чудилось, будто я лежу, свернувшись калачиком, на дне моря и одну за другой считаю тени проплывающих надо мною рыб. При этом понятия не имею, до скольки досчитать, чтобы все-таки остановиться.

— Пять лет назад, когда он исчез куда-то, мне было двадцать семь, — несмотря на мягкий голос, эти ее слова прозвучали глухо, как из колодца. — Слишком многое меняется за пять лет…

— Это точно, — поддакнул я.

— Даже если на самом деле ничего не меняется, все равно — нельзя позволять себе так думать. Позволишь себе так думать — и уже никогда не сдвинешься с места… Хотя бы поэтому я стараюсь считать себя совершенно другим человеком.

— Мне кажется, я вас понимаю, — сказал я.

Мы помолчали. На этот раз первой заговорила она:

— И когда вы с ним виделись в последний раз?

— Пять лет назад. Как раз перед тем, как он исчез.

— Он что-нибудь сообщал вам? Почему уезжает и все такое?

— Нет, — сказал я.

— То есть, я тогда правильно поняла, что он исчез, никому не сказав ни слова?

— Совершенно правильно.

— Ну, а что вы подумали?

— В смысле — когда он исчез?

— Ну да.

Я приподнялся на кровати и оперся спиной о стену.

— Что подумал… Ну, пошатается с полгода, да и вернется назад. Он же из тех, у кого ничего не бывает надолго.

— Но он не вернулся…

— Да, не вернулся.

На другом конце провода явно боролись с собой: в очередной долгой паузе я различал ухом тихое прерывистое дыхание.

— Где вы остановились? — спросила она, наконец.

— В отеле «………..».

— Завтра в пять я буду в кофейном зале отеля. Там, на восьмом этаже. Подходит?

— Прекрасно, — сказал я. — Я буду в белой футболке, зеленых шерстяных брюках.

Стрижка короткая…

— Ничего, я как-нибудь догадаюсь, — тихо, но с явным нажимом перебила она. И повесила трубку.

Я тоже положил трубку — и попытался сообразить, что же, черт побери, может означать это «как-нибудь догадаюсь». Но так и не понял. Что-то я стал слишком многого не понимать. Зря говорят, что с годами становишься мудрее. Как заметил какой-то русский писатель, это только характер может меняться с возрастом; ограниченность же человека не меняется до самой смерти… Иногда эти русские говорят очень дельные вещи. Не оттого ли, что зимой вообще лучше думается? Я забрался под душ, вымыл голову после дождя, вылез, обмотав полотенцем бедра, сел на кровать и включил телевизор. Шел какой-то американский фильм про войну и старую подводную лодку. Капитан и первый помощник грызлись как кошка с собакой, сама лодка напоминала ржавую кастрюлю, а в довершение ко всему этот жалкий сюжетик разразился еще и всеобщей панической клаустрофобией; — но, тем не менее, проблемы странным образом улаживались одна за другой, и в финале все у всех было в порядке. После таких вот фильмов может запросто показаться, что раз у всех все в порядке, то и война — не такая уж страшная штука. Не удивлюсь, если скоро начнут делать фильмы, в которых ядерная война испепеляет род человеческий — но в финале У ВСЕХ ВСЕ В ПОРЯДКЕ…

Я выключил телевизор, нырнул в постель — и уже через десять секунд спал мертвым сном.

К пяти часам следующего дня мелкий дождь по-прежнему висел в мокром воздухе. Тот самый дождь, что случается, когда после первых ясных денечков лета думаешь, что сезон дождей уже миновал. Из окна восьмого этажа я разглядывал землю внизу — черную, вымокшую от влаги. По надземной магистрали на несколько километров с запада на восток растянулась вереница увязших в заторе автомобилей. Я вгляделся чуть пристальнее — и мне показалось, будто те медленно тают, растворяясь в дожде. И в самом деле — таять начал весь Город. Таял бетонный волнолом в порту, таяли стрелы кранов, таял частокол небоскребов, под черными зонтами таяли на улицах люди. Таяла зелень на склонах гор, беззвучно стекая к подножью… Зажмурившись на пару секунд, я снова открыл глаза — и Город вернулся в свое прежнее состояние. Вновь устремились в небо шесть кранов в порту; по шоссе как и прежде, короткими рывками в заторе, поползли на восток машины; толпа пешеходов под зонтиками потекла туда-сюда через улицу; пышная зелень в горах снова жадно вбирала в себя воду июньских дождей.

В просторном зале, на сцене чуть ниже уровня пола, стоял роскошный рояль цвета морской лазури. Девица в сплошном кричаще-розовом платье исполняла на нем стандартный набор мелодий «а-ля чашечка кофе в зале большого отеля», хороня популярные мотивчики в мудреных синкопах и зубодробительных арпеджио. Играла она неплохо; но заканчивалась мелодия, последний звук растворялся в воздухе — и абсолютно ничего не оставалось.

Был уже шестой час, но та, кого я ждал, все не появлялась; я прихлебывал уже второй кофе и от нечего делать разглядывал пианистку. На вид ей было лет двадцать; пышная копна волос — как каплища шоколада на бисквитном печенье. Волосы расплескивались влево-вправо в такт музыке, и как только мелодия заканчивалась, укладывались обратно в копну. И начиналась новая мелодия. Глядя на нее, я вспомнил одну знакомую девчонку. В последний год школы я учился играть на пианино. Мы совпадали с ней и по году обучения, и по специальности, и нас частенько усаживали играть вместе в четыре руки. Ни лица, ни имени той девчонки я совершенно не помнил. В памяти остались лишь тонкие белые пальцы, красивые волосы и чуть колыхавшееся при игре сплошное легкое платье. Больше, как ни старался, я ничего припомнить не мог.

Поймав себя на этом, я почувствовал странную вещь. Как будто я сам вырезал из жизни для собственных воспоминаний ее пальцы, волосы, платье, — а все остальное, оставшись нетронутым, и сегодня живет неизвестно где… Да нет, конечно же, что за бред. Этот мир всегда вертелся без моего участия. Без малейшего отношения ко мне люди ходят по улицам, затачивают карандаши, едут с востока на запад со скоростью пятьдесят метров в минуту и заполняют рафинированно-безликой музыкой воздух в кофейных залах больших отелей.

«Мир»… Сразу представляется толпа слонов с черепахами, что, натужно кряхтя, подпирают спинами здоровеннейший земной диск. При этом слоны не знают, для чего черепахи, черепахи не разумеют, зачем слоны, — и ни те, ни другие понятия не имеют, зачем, вообще говоря, нужен мир.

— Извините, что так поздно! — раздался у меня за спиной ее голос. — Задержали на работе, никак не могла уйти.

— Ничего страшного! Я сегодня весь день абсолютно свободен…

Она бросила на стол ключ от стойки для зонта и, не глядя в меню, заказала себе апельсиновый сок.

Возраст ее невозможно было определить на глаз. Не сообщи она мне его по телефону — наверное, я так никогда и не понял бы, сколько ей лет. Но поскольку она с самого начала сказала, что ей тридцать три, то ей, надо полагать, и было тридцать три — и именно на тридцать три она теперь выглядела. Хотя я уверен: скажи она, что ей двадцать семь — и выглядела бы она на двадцать семь, ни больше ни меньше.

На одежду ее, неброскую, но со вкусом, было приятно смотреть. Свободного покроя белые хлопчатые брюки, оранжевая, в желтую клетку, рубашка — рукава закатаны до локтей; кожаная сумочка через плечо. Ни одна из вещей не была новой, но смотрелось все очень опрятно. Ни колец, ни бус, ни браслета, ни серег. Короткий чубчик наивно-кокетливо зачесан набок.

Чуть заметные морщинки у глаз не сообщали возраста их хозяйки, а как бы заявляли о том, что были на этом лице с рождения. Разве только ключицы, белевшие из-под расстегнутого на две пуговицы воротничка, да запястья недвижных рук на краю стола едва заметно выказывали не первую молодость этой женщины. С мелких, поистине микроскопических изменений начинает стареть человек. Чем дальше, тем больше появляется таких вот слабо уловимых, но уже нестираемых мелочей — пока, наконец, не опутают они, точно паутина, все тело.

— Чем занимаетесь? Работаете где-нибудь? — спросил я наугад.

— В конструкторском бюро. Уже много лет.

Разговор не клеился. Я не спеша достал сигарету, не спеша закурил. Пианистка закрыла крышку рояля, встала и удалилась куда-то на перерыв. Легкая зависть — буквально совсем чуть-чуть — промелькнула в глазах моей собеседницы.

— И долго вы с ним знакомы? — спросила она.

— Уже одиннадцать лет. А вы?

— Два месяца десять дней, — не раздумывая, ответила она. — С нашего знакомства — и до того, как он исчез. Два месяца и еще десять дней. Я дневник веду, поэтому помню точно.

Ей принесли апельсиновый сок, у меня забрали пустую кофейную чашку.

— После того, как он исчез, я три месяца ждала. Декабрь, январь, февраль…

Самое холодное время. Зима тогда выдалась жутко холодная, правда?

— Н-не помню, — растерялся я. Холода пятилетней давности она обсуждала, словно вчерашний дождь.

— А вы вот так же когда-нибудь ждали женщину?

— Нет, — ответил я.

— Если изо всех сил ждать, а в срок не дождаться — тогда делается все равно.

Неважно, какой был срок — десять лет, пять лет или один месяц.

Я кивнул.

Ее стакан с соком опустел уже наполовину.

— И когда в первый раз вышла замуж, так и случилось. Все ждала, ждала, как положено, а потом устала ждать — и сделалось все равно. В двадцать один замуж выскочила, в двадцать два — развелась. А потом переехала в этот город…

— Вот и у моей жены то же самое, — сказал я.

— Что?

— В двадцать один замуж вышла, а в двадцать два — развелась.

Она окинула меня долгим, пристальным взглядом — и нервно забрякала длинной палочкой в стакане, размешивая апельсиновый сок. Я, кажется, сболтнул что-то лишнее.

— Очень тяжело, когда в молодости переживешь и замужество, и развод, — продолжала она. — Если коротко — дальше уже начинаешь хотеть чего-то одномерного, чего-то совершенно ирреального — понимаете? Но ведь ирреальной жизнью нельзя прожить слишком долго, не правда ли?

— Да… Наверное.

— После развода, пока с ним не встретилась, я пять лет прожила в этом городе.

Такой вот ирреальной жизнью. Ни знакомых почти никаких, ни желания куда-то сходить, ни любовника; утром проснешься — идешь на работу, чертишь свои чертежи, по дороге домой в супермаркете купишь чего-то, сама приготовишь, сама и съешь. Радио включено постоянно, книжка какая-нибудь; дневник про саму себя кропаешь — а в ванне чулки замочены. Да еще квартирка в доме у моря, так что в ушах постоянно волны шумят… Зябкая жизнь! — Она допила свой сок. — Я, наверное, пустое болтаю, да?

Я молча покачал головой.

Шел седьмой час — «время кофе» закончилось, наступило «время коктейлей». Лампы под потолком пригасили, и зал погрузился в полумрак. Город в окне зажигал огни. Заалели фонари и на кранах в порту. В тусклых вечерних сумерках поблескивал мелкими иголками дождь.

— Не хотите чего-нибудь покрепче?

— А как это называется, если водку с грейпфрутовым соком смешать?

— «Солти Дог»…

Подозвав официанта, я заказал для нее «Солти Дог» и для себя — «Катти Сарк» со льдом.

— На чем я остановилась?

— Вы сказали — «зябкая жизнь»…

— Да нет, если честно — сама-то жизнь не такая и зябкая, — поправилась она. — Вот только когда волны шумят — тогда действительно зябко. Въезжала в квартиру — управдом говорил: «ничего, мол, быстро привыкнете»… Да вот не привыкла.

— Ну, теперь-то моря больше нет.

Она тихонько усмехнулась. Морщинки в уголках ее глаз задрожали едва заметно.

— Ну, конечно. Ну, разумеется. «Моря больше нет» — какая наблюдательность! А мне и сейчас то и дело слышится, будто волны шумят. Вот как можно сжечь свои уши за долгое время…

— И потом вы познакомились с Крысой?

— Да. Только я его так не называла.

— А как вы его называли?

— По имени, как же еще! Как и все вокруг, разве нет?

А и действительно, подумал я вдруг. Слово «Крыса» даже как прозвище звучало слишком по-детски.

— Да, конечно, — сказал я.

Нам принесли напитки. Она пригубила свой «Солти Дог» — и салфеткой стерла приставшие к уголкам рта кристаллики соли. Салфетку со слабым отпечатком помады она искусно, двумя пальцами перегнула пополам и положила рядом на стол.

— Для меня он был — как бы лучше сказать… достаточно ирреальный. Вы меня понимаете?

— Кажется, понимаю..

— Я подумала, что мне как раз и нужна его ирреальность — для того, чтобы разрушить свою. С первой же встречи с ним сразу так и подумала. Может быть, потому он мне и понравился… А может, и наоборот — сначала он мне понравился, а потом я так для себя решила. Что так, что эдак — результат все равно одинаковый. Пианистка вернулась со своего перерыва, села за рояль и заиграла мелодии старого кино. Это звучало странно — как если бы к какой-нибудь сцене фильма по ошибке подобрали не тот музыкальный фон.

— Вот мне и кажется иногда… Может, я таким образом просто его использовала.

Может быть, он самого начала чувствовал это — потому и… Вы так не думаете?

— Откуда я знаю, — пожал я плечами. — Это уже чисто ваши с ним отношения.

Она ничего не сказала.

Молчание длилось секунд двадцать, прежде чем я сообразил, что ее монолог окончен. Я проглотил остатки своего виски, достал из кармана письма Крысы и положил на середину стола. Два конверта лежали на столе, и притрагиваться к ним она как будто не торопилась.

— Я должна это прочитать прямо здесь?

— Забирайте домой, там и читайте. А не захотите читать — так выбросьте.

Она кивнула, взяла письма и спрятала их в сумочку. Легкий металлический звук — клик! — и замок защелкнулся. Я закурил вторую сигарету, заказал себе второй виски. Надо сказать, что больше всего я уважаю именно вторую порцию виски. Если с первым виски успокаиваются нервы, то со вторым приходит в порядок голова. С третьего же и далее — уже ни вкуса, ни смысла не остается: простое перекачивание жидкости из рюмки в желудок.

— И только ради этого вы ехали сюда из Токио? — спросила она.

— Да, почти что…

— Очень любезно с вашей стороны.

— Ну, как раз об этом я не думал. Просто у нас с ним так повелось. Поменяй нас в жизни местами — и он сделал бы точно так же, я знаю.

— Что, он уже оказывал вам такие услуги?

Я покачал головой.

— Да нет. Просто мы издавна надоедаем друг другу такими вот «ирреальными» просьбами. И привыкли выполнять их без лишних вопросов. Ну, а как выполнять ирреальные просьбы в реальном мире — это уже другая проблема.

— Наверное, на свете больше нет таких странных людей!

— Очень может быть…

Рассмеявшись, она поднялась из-за стола и взяла в руки счет.

— Позвольте, я сама за все заплачу. Тем более, что на сорок минут опоздала…

— Если вам так будет лучше — пожалуйста, — я пожал плечами. — Но у меня к вам один вопрос. Можно?

— Ну, разумеется!

— Вот вы сказали по телефону, что догадаетесь, как я буду выглядеть.

— Ну да, сказала. Так, чисто из настроения…

— И что же — прямо-таки сразу и догадались?

— Моментально, — сказала она.

* * *

Дождь хлестал с прежней силой. Прямо в окно отеля заглядывала гигантская неоновая реклама с соседнего небоскреба. В ее искусственном свете бежали, сплетаясь, к земле беспорядочные нити дождя. Встав у окна, я посмотрел вниз — и мне почудилось, будто дождь всеми струями стремится попасть в одну и ту же точку земной поверхности.

Я плюхнулся на кровать и выкурил две сигареты подряд. Потом позвонил администратору отеля и попросил забронировать билет на завтрашний поезд. Больше в этом городе мне было абсолютно нечего делать… И только дождь все лил до глубокой ночи.

Часть VI

ОХОТА НА ОВЕЦ — II

Глава 17

СТРАННЫЙ РАССКАЗ ЧЕЛОВЕКА СО СТРАННОСТЯМИ (1)

Секретарь Сэнсэя, весь в черном, сидел на стуле напротив и, не говоря ни слова, смотрел на меня. Взгляд его нельзя было назвать ни пытливым, ни пренебрежительным, ни проницательным. От него не было ни жарко, ни холодно, ни как-либо еще. Ни одного из известных мне человеческих чувств в том взгляде не содержалось. Человек этот ПРОСТО СМОТРЕЛ на меня. Не исключаю, впрочем, что смотрел он не на меня, а на стену у меня за спиной — но поскольку перед этой стеной сидел я, то приходилось смотреть заодно и на меня. Человек протянул руку к столу, открыл крышку сигаретницы, вытянул оттуда длинную сигарету без фильтра, несколько раз пощелкал по ней ногтем, подбивая с одного конца, и, прикурив от зажигалки, выдохнул дым тонкой струйкой вперед и немного в сторону. Затем возвратил зажигалку на стол и положил ногу на ногу. За все это время направление его взгляда не изменилось ни на полградуса. Выглядел человек точь-в-точь как описывал мой напарник. Чересчур безупречный костюм, чересчур ухоженное лицо, чересчур длинные пальцы. Если бы не глаза — холодно-бесчувственные в узких прорезях век, — то была бы внешность ярко выраженного гомосексуалиста. Но с такими глазами он и на гомосексуалиста не походил. Он выглядел никак — а точнее, НИКАК НЕ ВЫГЛЯДЕЛ: не был похож ни на кого и своим видом не вызывал никаких даже самых смутных ассоциаций. Вглядевшись в эти глаза, я заметил новые странности. Коричневый цвет преобладал в них над черным, но по общему темному тону пробегали светло-голубые прожилки. При этом в левом голубого было больше, чем в правом. Как если бы левый глаз думал одно, а правый — совсем другое. Пальцы, обхватившие колено, ни на секунду не прекращали едва заметное шевеление. И по сей день преследует меня видение: все десять пальцев вдруг отделяются от этих рук и крадутся ко мне, подбираясь все ближе и ближе… Очень странные пальцы. И вот эти странные пальцы медленно протянулись к столу и затушили, смяв в пепельнице, скуренную лишь на треть сигарету. В бокале не спеша таял лед; было видно, как прозрачная вода постепенно смешивалась с грейпфрутовым соком. Соотношение было явно не в пользу сока. В комнате стояла совершенно загадочная тишина. Бывает тишина, какую встречаешь, заходя внутрь огромного дома, — тишина слишком большого пространства со слишком малым числом людей. Тишина же, царившая в этой комнате, была еще необычнее. Неприятно-тяжелое, давящее безмолвие. Мне показалось, что тишину вроде этой я уже где-то раньше встречал. Но чтобы вспомнить, где именно, требовалось время. Точно старый альбом, страницу за страницей я перелистывал свою память — пока, наконец, не вспомнил. Тишина, разбухающая от предчувствия Смерти. Воздух, плотный от пыли и серьезности происходящего.

— Все умирают, — не сводя глаз с моего лица, негромко произнес человек. Таким тоном, словно прочитал мои мысли и теперь комментировал их. — Все живое когда-нибудь становится мертвым.

Сказав это, он снова погрузился в молчание. За окном, как безумные, отчаянно скрежетали цикады. Я живо представил, как каждая из миллиона козявок издает своим тельцем этот дикий, отчаянный зов в надежде вернуть прошедшее лето и вместе с ним — свою уходящую жизнь.

— Насколько мне позволяют возможности, я намерен говорить с тобой откровенно, — вдруг снова произнес он. Речь его сильно смахивала на подстрочный перевод официального документа. — Но «говорить откровенно» — еще не означает «говорить правду». Откровенность и Правда — все равно, что нос и корма судна, выплывающего из тумана. Вначале появляется Откровенность, и лишь в последнюю очередь глазам открывается Правда. Временной интервал между этими двумя моментами прямо пропорционален размерам судна. Большому выплыть сложнее. Иногда это получается уже после того, как закончилась жизнь наблюдающего. Поэтому если, несмотря на мои усилия, Правда тебе все-таки не откроется — ни моей, ни твоей вины в том быть не должно.

Даже не представляя, что на это ответить, я молчал. Он убедился, что молчание должным образом соблюдается — и продолжал свою речь.

— Ты же прибыл сюда как раз для того, чтобы судно выплывало как можно быстрее.

Нам с тобой предстоит ускорить движение судна. Поэтому будем говорить откровенно. И, таким образом, еще на шаг приблизимся к Правде. Откашливаясь, он на пару секунд отвел-таки взгляд: с моего лица — на свои пальцы, теперь уже поглаживавшие подлокотник дивана.

— Подобные объяснения, однако, слишком абстрактны. Поэтому поговорим о реальных проблемах. Например, о твоей рекламе для страховой компании П. Я думаю, ты уже слышал об этом?

— Кое-что слышал.

Он кивнул. И, снова выдержав паузу, продолжал:

— Как я предполагаю, ты был весьма уязвлен. Любой почувствует себя неуютно, когда уничтожают то, что он создавал, не жалея времени и сил. Тем более, если речь идет о хлебе насущном. Да и реальные убытки, надо думать, понесены немалые. Я правильно понимаю?

— Совершенно правильно, — подтвердил я.

— Вот об этих реальных убытках я и хотел бы услышать от тебя самого.

— Ну, убытки — это постоянная опасность в той работе, которой мы занимаемся. Сам характер работы никогда не исключает того, что готовый рекламный макет может быть изъят из печати — из-за какой-нибудь мелочи, которая не понравилась клиенту. Но для такой маленькой фирмы, как наша, это — смерти подобно. Чтобы уберечься от такого риска, мы производим макет в полном, стопроцентном соответствии с пожеланиями заказчика. Грубо говоря, каждую строчку текста мы выверяем в присутствии клиента. Только этим мы и можем себя хоть как-то обезопасить. Не самая веселая работа, конечно; но такого нищего волка, как мы, только ноги и кормят…

— Ну, все когда-нибудь с этого начинали, — подбодрил секретарь. — Следует ли понимать тебя так, что, приостановив выпуск журнала, я повергаю твою фирму в глубокий финансовый шок?

— В общем, именно так. Журнал уже отпечатан и разброшюрован. За бумагу и печать нужно кровь из носу расплатиться в течение месяца. Плюс — гонорары внештатникам. Получается что-то около пяти миллионов иен; но именно столько необходимо вернуть в банк для погашения долга. Год назад мы решили взять кредит на развитие предприятия…

— Да, я в курсе, — вставил секретарь.

— Ну и, само собой, встает проблема дальнейших заказов. С таким хлипким положением, как у нас, один-единственный промах — и клиенты немедленно предпочтут нам другие агентства. Как раз с этой страховой компанией у нас годовой контракт на изготовление их рекламы. Если в результате нынешнего скандала их реклама будет изъята — мы просто тут же пойдем ко дну. Фирма у нас маленькая, связей особых нет; выезжали до сих пор лишь на собственном имидже — на том, что о нас люди скажут. Малейший удар по репутации — и нам просто крышка. Я закончил, но мой собеседник еще долго не говорил ни слова в ответ, а только сидел и пристально глядел на меня. Наконец, он раскрыл-таки рот:

— Ты рассказываешь очень откровенно. Кроме того, содержание твоего рассказа полностью совпадает с той информацией, которой располагаю я. И этого я не могу не оценить. Теперь — по сути вопроса. Какие еще проблемы, по-твоему, останутся у твоей фирмы, если я возмещу все убытки этой страховой компании за изъятую рекламу, а также — порекомендую им заключать контракты с вами в дальнейшем?

— Тогда — никаких проблем. Ну, может, все поудивляются поначалу, из-за чего весь сыр-бор, — да и вернутся в свои серые будни.

— Сверх того можно было бы обеспечить и моральную компенсацию. Достаточно мне написать одно слово на обороте визитки — и ваша фирма будет обеспечена работой лет на десять вперед. Подчеркиваю — работой, а не жалкими рекламными листочками…

— То есть, вы предлагаете сделку?

— Скорее — обмен пожеланиями. Я из добрых пожеланий предлагаю тебе информацию о том, что такое-то издательство остановило выпуск журнала с изготовленной тобой рекламой. Ты, приняв эту информацию, выражаешь мне твои собственные пожелания, на которые я снова откликаюсь своими. Почему бы не воспринять это именно так? Думаю, тебе лично мои пожелания были бы очень полезны. Не хочешь же ты всю жизнь провести в одной упряжке со своим головастым алкоголиком…

— Мы — друзья, — сказал я.

Тишина камня, падающего в бездонный колодец, была мне ответом. Добрых тридцать секунд миновало, прежде чем камень, наконец, достиг какого-то дна.

— Ладно, — произнес он. — Это твои проблемы. Я довольно подробно проверил твою биографию — ты, по-своему, весьма интересный тип. Все население можно условно разделить на две группы: посредственности-реалисты — и посредственности-идеалисты. Ты, несомненно, принадлежишь ко вторым. Будет очень хорошо, если ты это запомнишь. Весь твой путь — это путь посредственности, оторвавшейся от реальной жизни.

— Я запомню, — сказал я.

Он кивнул. Лед в грейпфрутовом соке совсем растаял; я взял бокал и отпил половину.

— Ну, а теперь поговорим конкретно, — сказал он. — Поговорим про овец.

* * *

Он слегка шевельнулся, достал из нагрудного кармана бумажный конверт, извлек из него черно-белый фотоснимок с овцами и положил на стол, повернув изображением в мою сторону. Будто свежим воздухом — запахом реальной жизни? — вдруг повеяло в комнате.

— Вот фотография с овцами, которую ты использовал для журнала.

Изображение переснимали без негатива, прямо с оригинала; и тем не менее, то была невероятно контрастная и четкая фотокопия. Судя по всему, применялась какая-то очень специальная аппаратура.

— Насколько мне известно, фотография эта попала к тебе частным путем, и затем ты решил использовать ее для журнала. Или я ошибаюсь?

— Нет. Все так и было.

— Результаты проведенной нами экспертизы показали, что снимок сделан на Хоккайдо не более полугода тому назад рукой человека, ничего в фотографии не смыслящего. Камера — дешевка карманных размеров. Снимал не ты. У тебя — «Никон» с большим объективом, да и снимаешь ты куда лучше. К тому же, за последние пять лет ты ни разу на Хоккайдо не выезжал. Не так ли?

— Как сказать…

— Уф-ф! — перевел он дух и выдержал новую паузу. — Ладно, как хочешь — а у нас к тебе три пожелания. Мы желаем, чтобы ты объяснил нам: где, от кого ты получил эту фотографию, а также — что тебя заставило использовать такой непрофессиональный кадр в журнальной рекламе.

— Не скажу, — ответил я и сам удивился, как просто у меня это получилось. — Как любой журналист, имею полное право на неразглашение источников информации. Секретарь, не мигая, смотрел на меня; пальцы его левой руки переползали то влево, то вправо вдоль тонкой линии губ. Поблуждав туда-сюда несколько раз, они оторвались-таки от лица — и вернулись на колени хозяина. Молчание становилось все напряженнее. Хоть бы кукушка какая-нибудь закуковала в саду, подумал я вдруг. Но кукушка, конечно же, не закуковала. Кукушки не кукуют по вечерам.

— Странный ты все-таки человек! Одним движением пальца мы можем похоронить твою фирму. Случись это — никому вокруг и в голову не прийдет называть тебя журналистом. Даже если эту возню с памфлетиками и афишками, которой ты занят сегодня, и считать журналистикой…

Я снова подумал о кукушке. Все-таки, почему кукушки никогда не кукуют по вечерам?

— К тому же, существует несколько способов заставить говорить таких людей, как ты.

— Наверное, — сказал я. — Только чтобы они сработали, нужно время — а до тех пор я буду молчать. Когда же я заговорю, то не буду рассказывать все, что знаю. Ведь вам же неизвестно, что я знаю, а что — нет. Разве не так? Я говорил наугад — но явно шел правильным курсом. Неуверенное молчание, последовавшее за моими словами, показало, что я заработал очко в свою пользу.

— А с тобой занятно поговорить! В твоем идеализме можно услышать даже какие-то патетические нотки… Ну, да ладно. Поговорим о другом. Он достал из кармана увеличительное стекло и положил передо мною на стол.

— Возьми-ка — и хорошенько проверь, что ты видишь на этой фотографии.

Взяв снимок в левую руку, а линзу — в правую, я начал медленно, сантиметр за сантиметром, изучать фотографию. Одни овцы глядели в одну сторону, другие в другую, третьи же, никуда особо не глядя, с безучастным видом щипали траву. Атмосфера — как на памятном фото какого-нибудь колледжа, собравшего на вечеринку давно позабывших друг друга выпускников. Я исследовал одну за другой всех овец, изучил, как и где растет трава на лугу, разглядел все березы в роще на заднем плане, отследил все изгибы линии гор на горизонте, пропутешествовал по раскинувшим в небе облакам. Ничего необычного на снимке не было. Подняв глаза от линзы и фотографии, я уставился на своего собеседника.

— Ничего странного не заметил? — спросил он.

— Ничего, — сказал я.

Мой ответ его, похоже, нисколько не разочаровал.

— Ты, по-моему, в университете биологию изучал. Что ты, вообще, знаешь об овцах?

— Да, можно сказать, ничего. Я изучал очень узкую область — здесь те знания почти бесполезны.

— Расскажи, что знаешь.

— Парнокопытные. Травоядные. Стадные. Впервые завезены в Японию, кажется, где-то в начале Мэйдзи[34]. Разводятся людьми ради мяса и шерсти. Вот, пожалуй, и все.

— В общем, правильно, — сказал секретарь. — Только, если уж быть совсем точным — впервые овцы были завезены к нам не в начале Мэйдзи, а в середине эпохи Ансэй[35]. До тех же пор, как ты верно сказал, овец в Японии просто не существовало. Предание гласит, что первых овец привезли из Китая в эпоху Ансэй; но, даже если это и так — те овцы не прижились и вскоре вымерли. Поэтому до начала Мэйдзи таких животных, как овцы, японцы в глаза не видали и вообразить себе не могли. Хотя Овен как знак Зодиака и был сравнительно популярен, — никто не мог точно сказать, как этот зверь выглядит на самом деле. Иными словами, долгое время овца была сродни выдуманным, мифическим животным — типа баку[36] или дракона. Исторический факт: все изображения овец на японских картинах до периода Мэйдзи — сплошной суррогат и чистейшая несуразица. Люди разбирались в овцах примерно так же, как Герберт Уэллс — в марсианах.

Но и до сих пор еще японцы знают про овец удручающе мало. Начнем с того, что за всю свою историю нация никогда по-настоящему в овцах не нуждалась. Животные были завезены из Америки, разведены здесь — и благополучно забыты. Великое дело — какие-то овцы! После войны открылись квоты на импорт баранины и овечьей шерсти из Австралии и Новой Зеландии — и разводить овец в Японии стало совершенно невыгодно. Бедные овцы, тебе не кажется? Просто вылитые японцы в двадцатом веке…

Впрочем, я не собираюсь читать тебе лекции о сиротской доле современной Японии. Я хочу, чтобы ты сопоставил в голове две вещи. Первое: до конца эпохи сегуната овец в Японии практически не существовало. Второе: с приходом новой власти всех овец, ввозимых в страну, государственные чиновники пересчитывали буквально по головам и проверяли самым тщательным образом. О чем это говорит? Вопрос обращался ко мне.

— О том, что, видимо, отбирали только каких-то определенных овец, — сказал я.

— Абсолютно верно! Точно так же, как у беговых лошадей, порода у овец — ключевой показатель их особенностей и повадок. Так, например, почти все овцы, завезенные в Японию, отличаются закрепленной в поколениях способностью взбираться на гору. Иными словами, японские овцы — животные, отсортированные по самым жестким критериям. Отслеживали и по экстерьеру — чтобы не допустить примеси других кровей. Нелегально в страну не ввозились. Кому интересно заниматься контрабандой овец? Конкретно, были отобраны следующие породы: саусдаун, испанский меринос, котсвольд, китайская, шропшир, корридэйл, шевиот, романовская, остофрижан, бордерлейстер, ромнимарш, линкольн, дорсетхорн и саффолк — вот тебе примерно весь список. Ну, а теперь, — он кивнул в мою сторону, — еще раз внимательно посмотри на фотографию.

Я снова взял в руки снимок и увеличительное стекло.

— Приглядись получше к третьей справа овце на переднем плане.

Я направил увеличительное стекло на третью справа овцу. Затем передвинул на соседнюю овцу, пригляделся — и вернулся к той, что была третьей справа.

— На этот раз что-нибудь заметил? — спросил секретарь.

— Порода другая, — ответил я.

— Именно! За исключением третьей справа, все овцы на фотографии — обычный саффолк. Только эта одна отличается. Эта, по сравнению с саффолком, — коренастее, да и шерсть посветлее. Опять же, морда совсем не черная. Эта овца как будто крепче, сильнее всех остальных. Я показывал фотографию нескольким специалистам-овцеводам. Все они, будто сговорившись, утверждали: таких овец нет и быть не может в Японии. А возможно, что и во всем мире. Таким образом получается, что сейчас ты видишь овцу, которой не существует в природе. Я снова направил линзу на третью справа овцу. Приглядевшись внимательнее, я обнаружил у нее на спине бледноватое, на первый взгляд бесформенное пятно — словно от кофе, пролитого на скатерть. Пятно было страшно расплывчатым и нечетким — то ли дефект от царапины на пленке, то ли просто обман зрения. Или же кто-то и вправду умудрился опрокинуть кофе прямо на спину овцы.

— На спине — какое-то пятно расплывчатое, — сказал я вслух.

— Не просто пятно. Родимое пятно в форме звезды. Сравни-ка вот это…

Он достал из конверта лист бумаги и вручил его мне. То была копия рисунка овцы. Изображение переводили, похоже, каким-то толстым карандашом; все свободное поле вокруг было усеяно следами пальцев. Сам рисунок был неумелый, почти детский — но что-то в нем явно будило воображение. С особенной, какой-то неестественной тщательностью были скопированы все мелкие детали. Я сравнил овцу на рисунке с овцой на фотографии. Безо всяких сомнений, это была одна и та же овца. Небольшое звездообразное пятно, красовавшееся на спине у нарисованной овцы, и по месту на теле, и по форме совпадало с пятном у овцы на фотографии.

— А теперь — вот это, — добавил он, вынул из кармана брюк зажигалку и протянул ее мне. То была необычайно увесистая, изготовленная по спецзаказу из чистого серебра зажигалка фирмы «Дюпон». На боку у нее был выгравирован все тот же овечий герб, что я впервые увидал в лимузине. На спине же серебряной овцы я, приглядевшись, различил мелкое, но совершенно отчетливое звездообразное пятнышко.

У меня начала потихоньку болеть голова.

Глава 18

СТРАННЫЙ РАССКАЗ ЧЕЛОВЕКА СО СТРАННОСТЯМИ (2)

— Чуть раньше я говорил тебе о посредственности, — продолжал секретарь. — Однако же, говоря об этом, я вовсе не собирался обвинять в посредственности лично тебя. Я только имел в виду, что весь мир, в принципе, — одна сплошная посредственность; ты же представляешь собой посредственность, поскольку являешься частью этого мира. Или ты так не считаешь?

— Ну, не знаю…

— Мир — посредственность. В этом нет никаких сомнений. Вопрос: был ли мир такой же посредственностью в древние времена? Нет! В древние времена мир представлял собой хаос, а хаос ничего общего с посредственностью не имеет. Мир начал скатываться к посредственности, как только человек отделил средства производства от повседневной жизни. Когда же Карл Маркс изобрел понятие пролетариата — он тем самым окончательно закрепил мир в состоянии посредственности. Именно поэтому сталинизм и примыкает к марксизму. Лично я почитаю Маркса. Он — один из тех редких гениев, чья память вбирала в себя великий Хаос древнего мира. За то же самое, кстати, я почитаю и Достоевского. Но марксизма не признаю. Слишком много посредственности.

Он издал горлом какой-то невнятный звук.

— Сейчас я говорю с тобой очень откровенно. Таким образом я выражаю тебе признательность за то, что до этого ты очень откровенно говорил со мной. Итак, сейчас я буду отвечать на твои, скажем так, вопросы наивно-естественного происхождения. Но после того, как я закончу на них отвечать, — свобода выбора дальнейшей линии поведения у тебя уже будет весьма и весьма ограничена. Я желаю, чтобы ты с самого начала понимал такие вещи отчетливо. Если же говорить совсем просто — твоя ставка в игре повышается. Ты согласен?

— А что мне еще остается? — пожал я плечами.

— Сейчас в этом доме умирает старый человек, — сказал секретарь. — Причина смерти ясна. В голове у него — огромный сгусток крови. Гигантская гематома — шишка такой величины, что деформируется мозг… Ты что-нибудь смыслишь в нейрохирургии?

— Да почти ничего…

— Если говорить простым языком — кровяная бомба. Кровь застопоривается, собирается в одном месте — и сосуд разбухает до невероятных размеров. Что-то вроде змеи, проглотившей мячик для гольфа. Взрыв — и мозг прекращает функционировать. А оперировать нельзя: от малейшего вмешательства бомба тут же взорвется. То есть, если называть вещи своими именами, — остается просто ждать смерти. Может быть, он умрет через неделю. А может быть, через месяц. Этого не знает никто.

Поджав губы, он неторопливо вздохнул — и выпустил воздух из легких.

— В смерти его нет ничего удивительного. Все-таки старик уже, да и болезнь очевидна. Удивительно другое: как ему удалось оставаться живым так долго? Что он хотел сказать — я совершенно не понимал.

— На самом деле, никто бы не удивился, если бы он умер тридцать два года назад.

— продолжал он. — А может, и сорок два. Его гематому впервые обнаружили американские врачи, проводившие медосмотр арестованных за военные преступления класса «А». Было это осенью 1946 года — незадолго до Токийского процесса. Взглянув на рентгеновский снимок, врач испытал настоящий шок. С такой огромной гематомой в мозгу жить на свете, да жить поактивней простого смертного — это не укладывалось у многоопытного врача в голове. Пациент был переведен в больницу при церкви Святого Луки, реквизированную под армейский госпиталь, где начал получать на редкость обстоятельное лечение.

Прошел год с начала лечения — но врачи по-прежнему ничего не понимали. Ничего — кроме того, что он может помереть в любую минуту, да самого факта, что он каким-то чудом, несмотря ни на что, продолжает жить. А пациент, как ни в чем ни бывало, продолжал находиться в полном здравии без каких-либо осложнений. Его мозг работал так же безупречно, как и у любого нормального человека. Почему — непонятно. Логический тупик. Человек, который по всем показателям должен быть мертв, продолжал жить и двигаться у всех на глазах… Все, что удалось выяснить, — лишь самые общие закономерности протекания болезни. Так, через каждые сорок дней начинались приступы сильной головной боли, продолжавшиеся трое суток. По словам самого больного, впервые такие приступы случились с ним в 1936 году; этот год и стали предположительно считать временем образования гематомы. Боль была непереносимая, и пациенту начали вводить болеутолители. А проще говоря — наркотики. Те действительно снимали боль, но вместо этого вызывали галлюцинации. Чрезвычайно яркие и эмоционально насыщенные галлюцинации. Что он при этом испытывал — известно лишь ему одному, но было очевидно: ощущения не из приятных. Описания того, как проходили эти галлюцинации, хранятся в Медицинских архивах Армии США. Тот врач действительно записывал все очень подробно. Я нелегально получил доступ к этим документам; несмотря на очень сухой, официальный тон, от чтения этих записей, я уверен, у многих шевелились волосы на голове. Далеко не каждый смог бы выдерживать подобные ужасы регулярно в течение всей своей жизни. Отчего происходили настолько жуткие галлюцинации — не понимал никто. Скорее всего, предполагали врачи, против энергии, которую вырабатывала гематома, мозг в своем обычном состоянии реагировал физической болью. Когда же снималась болевая блокада — энергия гематомы посылалась в виде импульса раздражения уже напрямую в отдельный участок мозга, где и трансформировалась в галлюцинации. Что-то в этом духе. Разумеется, то была не более чем гипотеза. Однако этой гипотезой очень заинтересовались в Штабе Армии США. И начали кропотливейшее расследование. Особо секретное расследование силами американской военной разведки. Зачем иностранной военной разведке понадобилось заниматься болезнью частного лица — точным ответом я до сих пор не располагаю, но могу предположить несколько возможных версий. Первая и наиболее вероятная версия — что под вывеской так называемых «медицинских исследований» осуществлялся сбор информации очень деликатного свойства. Конкретно, эти «исследования» могли служить источником разведданных о Китае — и каналом для получения опиума одновременно. Армия Чан Кай-Ши терпела затяжное, поэтапное поражение, и у американцев оставалось все меньше «своих связей» в Китае. Поэтому им до дрожи хотелось заполучить в руки контакты, которые Сэнсэй держал в голове. Однако на открытом, официальном допросе подобные вещи не выяснишь. Факты же говорят, что как раз после серии таких «исследований» Сэнсэя и выпустили из тюрьмы безо всякого суда. Уже это заставляет предположить, что состоялась сделка. Свобода — в обмен на информацию. Вторая возможная версия: американцев заинтриговала взаимосвязь между чрезвычайно эксцентричной фигурой Сэнсэя как лидера правых — и его гематомой. Я еще расскажу об этом подробнее, это действительно любопытное наблюдение. Но как бы там ни было — сам Сэнсэй вряд ли знал, почему оставался в живых. Жизнь сама по себе — явление непостижимое; откуда нам знать, почему мы живем на свете? Так и с Сэнсэем. Понять, почему он жив, можно было лишь одним способом: вскрыв ему череп. То есть — очередной тупик.

Третья версия связана с «промыванием мозгов». С гипотезой о том, что, посылая заданные импульсы раздражения в мозг человека, можно вызвать у него вполне определенные галлюцинации. Очень популярная гипотеза в те времена. Есть точные сведения, что именно в тот период Соединенные Штаты собирали группу ученых для проведения особых исследований по этому вопросу. На которую из этих трех версий разведка делала главный упор — сказать трудно. Также неизвестно, к каким результатам привели эти «исследования» в конечном итоге. Все это погребено в истории. Правду знают лишь непосредственные участники тех событий: горстка американских офицеров высшего ранга, да сам Сэнсэй. До сих пор ни единому человеку, включая меня, Сэнсэй об этом не рассказывал ни слова — и, видимо, никогда уже не расскажет. Поэтому все, что ты слышишь сейчас — не более чем мои предположения.

На этих словах он прервал свою речь и негромко откашлялся. Сколько времени прошло с момента моего появления в комнате — я не сказал бы даже приблизительно.

— Впрочем, насчет периода образования гематомы — то есть, о событиях вокруг 36-го года — я разузнал кое-какие подробности. Зимой 32-го года Сэнсэй попал за решетку как соучастник запланированного убийства важной персоны по политическим мотивам. Его жизнь в застенке продолжалась до июня 36-го. Остались записи в тюремных документах, заключения медицинской экспертизы, да и сам Сэнсэй не раз при случае рассказывал об этом. Если все это собрать вместе и обобщить — получается следующая картина. Вскоре после заключения в тюрьму у Сэнсэя развилась жесточайшая бессонница. Причем не просто бессонница. Бессонница крайне опасной степени. Трое, четверо суток, а порой и целую неделю подряд он не смыкал глаз ни на секунду. В те времена политических преступников допрашивали особыми методами: не давали им спать до тех пор, пока не признаются. Над Сэнсэем же старались с усиленным рвением: его дело касалось, ни много ни мало, тайной войны между фракцией Императорского пути и группой Государственного контроля[37]… Так вот, стоит человеку на таком допросе только попытаться заснуть — как его тут же обливают ледяной водой, секут бамбуковыми палками, слепят глаза ярким светом, выбивая из него сонливость самыми жестокими способами. Несколько месяцев в таком режиме — и практически любой человек превращается в мусор. Сонный нерв полностью разрушается. Человек либо умирает, либо сходит с ума, либо же — напрочь отучается спать. Сэнсэй ступил на третий путь. Избавиться от бессонницы ему удалось лишь к весне 1936 года. То есть, как раз к тому времени, когда образовалась его гематома. О чем это говорит?

— Вероятно, острейшая бессонница вызвала какой-нибудь затор крови в мозгу — и образовала гематому. Так?

— Да, такую гипотезу можно выдвинуть, исходя из элементарного здравого смысла.

Это — первое, что приходит на ум неспециалисту; то же самое, скорее всего, пришло в голову и американским военным врачам. Но все-таки подобного объяснения недостаточно. Я убежден: здесь не хватает еще какого-то важного фактора. Сдается мне — как раз того самого, который и обусловил образование такой необычной гематомы. Подумай сам — ведь на свете немало людей с гематомой в голове; однако же, ни у кого еще эта болезнь не принимала настолько странных форм. И, к тому же, такая гипотеза не объясняет, почему Сэнсэй до сих пор оставался жив. В его речи и вправду ощущался какой-то здравый смысл.

— Кроме того, история болезни Сэнсэя содержит в себе еще одно загадочное явление. Дело в том, что именно весной 36-го Сэнсэй как бы переродился в другое существо. До этого времени Сэнсэй — посредственность, ничем не примечательный фанатик правых. Родился на Хоккайдо третьим сыном в семье бедняка-крестьянина; в двенадцать лет уехал на поиски работы в Корею; ничего толком не нашел, вернулся домой — и вступил в партию правых. Бравый молодчик, кровь с молоком: лишь бы мечом помахать — вот и все достоинства. Наверняка, и читать-то не мог как следует. Тем не менее, летом 36-го он выходит из тюрьмы — и начинает расти как на дрожжах, перебирается с одного поста на другой, обретая все больший вес в мире правых. Откуда ни возьмись, обнаруживаются у него и общественная харизма, и убедительность в рассуждениях, и умение срывать овации аудитории, и политическая прозорливость, и решительность, а главное — выдающаяся способность заставлять общество двигаться в нужном для лидера направлении, играя на слабостях толпы… Он снова вздохнул и негромко откашлялся.

— Разумеется, в политической философии Сэнсэя никаким альтруизмом не пахло. Но как раз это заботило его меньше всего. По-настоящему он был озабочен одним вопросом: до каких пределов власти он сможет развернуть свою Организацию. Примерно так же, как Гитлер разворачивал свою, вынося напрочь лишенные альтруизма идеи о «сферах обитания» и «избранной расе» на общегосударственный уровень. Сэнсэй, однако, таким путем не пошел. Он пошел в обход — теневой, закулисной дорогой. Очень специфическая форма жизнедеятельности: двигать общество изнутри, самому не высовываясь наружу. Поэтому-то в 37-м он и поехал в Китай… Впрочем, ладно. Вернемся к его болезни. Все, что я хочу сказать — время образования гематомы в мозгу Сэнсэя и время его перевоплощения совпадают.

— То есть, вы полагаете, — сказал я, — что между образованием гематомы и перевоплощением Сэнсэя причинно-следственной связи нет; что эти события произошли параллельно, но объединяет их какой-то один определяющий фактор. Так?

— А ты и правда неплохо соображаешь, — заметил секретарь. — Сказано в точку и лаконично.

— Но как все это связано с овцами?

Он достал из сигаретницы вторую сигарету, подбил ее, как и прежде, ногтем с одного конца и зажал в губах. Но прикуривать не стал.

— Рассказываю по порядку, — сказал он.

И комнату вновь затопила гнетущая тишина.

— Нами создана Империя, — внезапно продолжал он. — Могущественная теневая Империя. В наших руках — самые разные сферы человеческой деятельности. Политика, финансы, массовая коммуникация, чиновники, культура — а также многое, многое другое, о чем ты и представления не имеешь. В наших руках — даже те, кто против нас. Все — от сторонников этой власти до ее врагов — находятся под полным ее контролем. Большинство из них даже не подозревают, что их судьба — в наших руках. То есть, Организация создана и действует чрезвычайно утонченными, не сказать — пугающе изощренными методами. А создал ее Сэнсэй в одиночку, сразу после войны. Теперь же, если Государство сравнивать с судном, Сэнсэй — единоличный Властитель Трюмов на этом судне. Стоит ему открыть шлюзы — и судно начнет тонуть. Пассажиры не успеют сообразить, что случилось, как окажутся на дне морском…

Тут он поднес, наконец, к сигарете огонь.

— Но даже такой власти, как наша, когда-нибудь приходит конец. Конец Империи наступит со смертью ее Императора. Ведь власть эта создана гением-одиночкой — и поддерживается, только пока этот гений жив. Согласно моей гипотезе, всю эту систему он организовал и поддерживал до сих пор благодаря существованию некоего загадочного, лишь ему известного фактора. Умрет Сэнсэй — и наступит конец всему. Потому что Организация являет собой не бюрократический аппарат, но — совершеннейший механизм, послушный мозгу одного человека. В этом — суть всей Организации; но в этом же заключена и главная ее слабость. Точнее, была заключена. Со смертью Сэнсэя Империя рано или поздно распадется на части — и ее останки, как пылающие Дворцы Валгаллы[38], сгинут навеки в пучине Всемирной Посредственности. Продолжить дело Сэнсэя не сможет никто. Владения Империи поделят на части — и величественные дворцы сравняют с землей, чтобы на их месте построить многоквартирные жилмассивы. Мир однообразия и определенности. Мир, в котором нет места для проявления Воли. Впрочем, не знаю: может быть, ты считаешь, что это правильно — все поделить на всех. Но тогда ответь на такой вопрос. Правильное ли дело — строить однотипные жилмассивы по всей Японии, когда в стране не хватает песчаных побережий, гор, рек и озер?

— Не знаю, — ответил я. — Я даже не знаю, уместно ли так вообще ставить вопрос.

— А ты не дурак, — сказал секретарь и сцепил пальцы обеих рук на колене. Даже сцепленные, пальцы эти сразу начали пульсировать в каком-то едва уловимом ритме.

— Разумеется, разговор о жилмассивах — всего лишь пример. Объясню подробнее. Вся Организация по большому счету состоит из двух частей: головы, которая движется вперед — и хвоста, который своими усилиями эту голову вперед проталкивает. Есть, конечно, и другие органы, которые выполняют другие функции; но в целом именно эти две части и определяют цели и средства Организации. В остальных частях нет почти никакого смысла. Головная часть называется «Органом Воли», хвостовая — «Органом Прибыли». Когда бы и кем ни обсуждалась Организация Сэнсэя — у всех в голове один только Орган Прибыли. И когда после смерти Сэнсэя начнется раздел Империи — все также набросятся на Орган Прибыли. Никто не жаждет ничего от Органа Воли. Ибо никто не может понять, что это такое… Вот о каком «дележе» я хотел сказать. Волю нельзя поделить на части. Она либо наследуется на все сто процентов — либо на эти же сто процентов бездарно утрачивается. Длинные пальцы продолжали плясать в странном ритме на колене моего собеседника.

За исключением этого, все в нем оставалось таким же, как и в начале разговора. Тот же непонятно на что направленный взгляд, те же холодные зрачки, то же правильное лицо без какого-либо выражения. Лицо его было обращено ко мне под абсолютно тем же углом, что и в самом начале встречи.

— И что же такое Воля? — поинтересовался я.

— Концепция, управляющая пространством, временем и событийной вероятностью.

— Не понимаю.

— Никто не понимает. Один лишь Сэнсэй чувствует это на инстинктивном уровне.

Строго говоря, здесь необходимо отречься от Самосознания. Именно с этого и начнется настоящая Революция. Выражаясь доступным тебе языком, речь идет о революции, в результате которой капитал воплотится в труде, а труд — в капитале.

— Похоже на утопию…

— Наоборот. Сознание — это утопия, — отрезал он. — Все, что ты слышишь от меня сейчас — не более чем слова. Сколько бы слов я не произносил — тех проблем, которые охватывает Воля Сэнсэя, ими объяснить невозможно. Разговаривая с тобой, я лишь демонстрирую свою личную зависимость от этой Воли — находясь, кроме того, еще и в непосредственной зависимости от языка. Здесь же нужно, в первую очередь, отрицание Сознания и отрицание Языка. В наше время, когда такие столбовые понятия европейского гуманизма, как «индивидуальное сознание» и «непрерывность эволюционного процесса», теряют свое содержание — любые слова превращаются в бессмыслицу. Бытие не есть проявление чьей-либо частной воли, это — явление хаотическое. Ты, сидящий передо мной — вовсе не индивидуальное существо, а лишь частица всеобщего Хаоса. Твой хаос — это и мой хаос. Мой хаос — также и твой. Бытие — это общение. Общение суть Бытие.

Мне вдруг стало казаться, будто в комнате страшно похолодало — так, что я бы даже не возражал, если бы где-нибудь здесь для меня приготовили хорошую теплую постель. «Ну вот, еще и в постель заманивают», — мелькнуло в голове… Да нет, ерунда. Конечно же, мне просто так показалось. Стоял ранний сентябрь, и за окном вовсю стрекотали цикады.

— Все попытки расширить границы сознания, — продолжал он, — которые вы предпринимали — а точнее, собирались предпринять в середине шестидесятых годов, закончились полным провалом. И неудивительно: если только увеличивать объемы сознания, не меняя при этом качества индивида, — глупо ожидать в итоге чего-либо, кроме депрессии… Вот что я имел в виду, когда говорил о посредственности. Хотя здесь уже сколько ни объясняй — ты все равно не поймешь. Да и я, собственно, не требую от тебя понимания. Говорю же все это лишь потому, что стараюсь быть с тобой откровенным.

Он выдержал очередную паузу — и продолжал:

— Рисунок, который я передал тебе — копия. Оригинал подшит к истории болезни, хранящейся в одном из госпиталей Армии США. Проставлена дата: 27 июля 1946 года. Нарисовано рукой самого Сэнсэя по требованию врача. Как иллюстрация к описанию его галлюцинаций. Так вот, согласно данным из истории болезни, эта овца являлась Сэнсэю в галлюцинациях с необычайной регулярностью. Выражаясь языком цифр, в 80-ти процентах случаев, то есть — в четырех видениях из пяти к нему приходила овца. Заметим: не просто овца, а овца со звездообразным пятном на спине. Далее — герб с изображением овцы, который ты видел на зажигалке. Сэнсэй постоянно использует этот герб как свою эмблему, начиная с 1936-го года. Как ты, вероятно, уже заметил, на гербе — та же самая овца, что и на рисунке из военного госпиталя. Более того, абсолютно та же овца — и на фотографии, которую ты сейчас держишь в руках. Итак, не кажется ли тебе, что за всем этим скрывается некий особый смысл?

— По-моему, простое совпадение…

Я хотел, чтобы мой ответ прозвучал как можно небрежнее — но это у меня получилось плохо.

— Это еще не все, — продолжал секретарь. — Сэнсэй с большим рвением собирал все об овцах, любую информацию и документы — как официальные, так и «для служебного пользования». Раз в неделю он самолично садился за стол — и долго, часами просматривал все газеты, вышедшие в Японии за эту неделю, отбирая из них все статьи и заметки, которые хоть в малейшей степени касались «овечьей» темы. Я сам постоянно помогал ему в этом. Повторяю, Сэнсэй занимался этим с огромным рвением. Как будто искал что-то одно — и не мог найти. И когда болезнь приковала его к постели, я продолжил эти поиски по своей личной инициативе. Настолько все это меня заинтересовало. Что-то явно было во всем этом, что-то должно было появиться. И вот появляешься ты. Ты — и твоя овца. А это уже, как ни рассуждай, совпадением не назовешь.

Я взял со стола зажигалку и взвесил на ладони. От ее тяжести было приятно руке. Не слишком увесисто, но и не слишком легко. Бывает на свете такая вот приятная тяжесть.

— Почему Сэнсэй с таким рвением занимался поисками овцы? У тебя есть какие-нибудь соображения?

— Да не знаю я! Почему бы вам не спросить самого Сэнсэя? Уж он-то быстро все объяснит…

— Спросил бы, если бы мог. Но вот уже две недели Сэнсэй в коме. Боюсь, что сознание к нему уже не вернется. А когда Сэнсэй умрет, вместе с ним уйдет в могилу неразгаданной и его Тайна — тайна овцы со звездой на спине. А вот этого я уже вынести не могу. И дело здесь не в личной потере; мною движут гораздо более высокие принципы — личной преданности, например. Я откинул крышку у зажигалки, повернул колесико, высек пламя — и захлопнул крышку.

— Может быть, мой рассказ тебе кажется чистейшей воды нелепостью. А может даже — ты прав, и все это действительно сплошная нелепица. Но я хочу, чтобы ты понимал: никаких других путей у нас не осталось. Сэнсэй умрет. Умрет единственная Воля. И все, что окружало эту Волю, обратится в пепел. А то, что останется, можно будет выразить разве только при помощи цифр. И кроме этого — ничего. Вот поэтому я хочу во что бы то ни стало найти овцу.

Впервые за время разговора он закрыл глаза и просидел так несколько секунд.

Затем открыл глаза — и произнес:

— Вот тебе моя гипотеза. Повторяю: всего лишь гипотеза. Не понравится — тебе лучше тут же о ней забыть. Я предполагаю, что эта овца — прототип Воли Сэнсэя.

— Что-то вроде «зоологического» печенья? — вставил я. Он не обратил на это внимания.

— Скорее всего, овца эта сама забралась Сэнсэю в голову. Году эдак в 36-м. И с тех пор уже более сорока лет продолжает жить у него внутри. Там у нее и лужайки свои, и рощи березовые. В общем — все, как на твоей фотографии. Что ты об этом думаешь?

— Я думаю, что это необычайно интересная гипотеза, — очень вежливо сказал я.

— Это не просто овца. Это ОЧЕНЬ — ОСОБЕННАЯ — ОВЦА. Я желаю ее найти, и мне нужно твое содействие.

— И что же вы будете делать, если найдете?

— Да ничего. Сам я ничего не могу. Всего, что я хотел бы совершить, слишком много для меня одного. Пожалуй, останется лишь наблюдать, как умирают мои желания. Если, конечно, овца не пожелает чего-то сама. Вот тогда я хотел бы сделать все, что в моих силах, для выполнения ЕЕ желаний. Ибо со смертью Сэнсэя в моем существовании уже не останется почти никакого смысла. И он замолчал. Молчал и я. Только цикады продолжали скрежетать за окном. Да деревья в саду ближе к вечеру зашуршали листьями посильнее. В доме же по-прежнему висела могильная тишина. Казалось, флюиды смерти — будто вирусы болезни, от которой некуда скрыться — заполнили воздух этого дома. Мне представилось пастбище в голове у Сэнсэя. Трава пожухла — и овца навсегда ушла, оставив после себя лишь пустое бескрайнее поле.

— Итак, повторяю: я хочу, чтобы ты объяснил, откуда у тебя эта фотография.

— Не скажу, — сказал я.

Он вздохнул.

— Я говорил с тобой откровенно… И ожидал, что ты будешь так же откровенен со мной.

— Рассказывать я просто не вправе. Если я это сделаю — боюсь, что у человека, который передал мне фотографию, могут возникнуть неудобства.

— То есть, — парировал он, — у тебя есть основания предполагать, что неудобства возникнут у него в связи с овцой?

— Да нет у меня никаких оснований! Просто мне так кажется. Как-то все это с ним действительно связано. И пока я вас слушал — все больше про это думал. Здесь что-то вроде ловушки… Нутром чую, понимаете?

— И именно поэтому ты ничего не скажешь?

— Именно поэтому, — кивнул я и немного подумал. — Вообще, насчет причинения неудобств я могу говорить достаточно авторитетно. Сам я почти в совершенстве владею искусством доставлять неудобства окружающим людям. И поэтому стараюсь жить так, чтобы не было надобности это делать. Хотя, в конечном итоге, именно от этого окружающие испытывают еще большие неудобства. Тут уже, как ни верти, — все едино. Доставлять неудобства своим действием я не могу изначально. Не позволяет моя внутренняя установка…

— Непонятно.

— Ну, то есть — посредственность может проявляться по-разному и в разных формах, вот и все.

Я зажал в губах сигарету, прикурил от зажигалки, которую все еще держал в руке, затянулся и выпустил дым. На душе пусть совсем чуть-чуть, но полегчало.

— Не хочешь говорить — не говори, — произнес секретарь. — В таком случае ТЕБЕ САМОМУ придется найти овцу. Это — наше окончательное условие. Если в двухмесячный срок начиная с сегодняшнего дня тебе удастся найти овцу — ты будешь вознагражден и получишь все, чего только ни пожелаешь. Не сможешь найти — и твоей фирме, и тебе самому наступит конец. Ты согласен?

— А куда мне деваться? — пожал я снова плечами. — Вот только — что, если здесь какая-то ошибка, и овцы со звездой на спине с самого начала просто не существовало в природе?

— Конечного результата это все равно не меняет. И для тебя, и для меня вопрос стоит так: найдешь ты овцу или нет. Одно из двух — и ничего посередине. В душе мне будет жаль тебя; но, как я уже говорил, твои ставки повысились. Отобрал у других мяч в игре — так уж, будь добр, сам беги и сам гол забивай. А есть там ворота или нет — это твои проблемы.

— В самом деле, — сказал я.

Он извлек из нагрудного кармана толстый конверт и положил на стол передо мной.

— Вот тебе на расходы. Не хватит — позвонишь, добавлю. Вопросы?

— Вопросов нет, есть одно впечатление.

— Какое же?

— В целом вся эта история — какой-то дурацкий бред, в который просто невозможно поверить. Но странно: именно из ваших уст она звучит чуть ли не как чистейшая правда. Могу поспорить — если бы все это пытался рассказывать я, мне в жизни бы никто не поверил…

Губы у моего собеседника чуть заметно скривились. При известной доле воображения это можно было даже принять за улыбку.

— Ты выезжаешь завтра. Повторяю: два месяца, начиная с сегодняшнего числа.

— Но это же адский труд. Двух месяцев может запросто не хватить. Ничего себе задачка — отыскать одну-единственную овцу на такой огромной территории!.. Секретарь, не отвечая ни слова, очень пристально смотрел мне в лицо. Под долгим взглядом этих глаз я вдруг ощутил себя плавательным бассейном, в который вот уже много лет не наливали воды. Заплесневелым бассейном с потрескавшимся дном, без капли воды и без малейшей надежды на то, что когда-нибудь его еще хоть раз используют по назначению.

Человек в черном разглядывал меня с полминуты — и затем очень медленно раскрыл рот.

— Теперь тебе лучше идти, — произнес он.

Что говорить — мне и самому так показалось.

Глава 19

АВТОМОБИЛЬ И ЕГО ВОДИТЕЛЬ (2)

— Обратно в фирму? Или еще куда изволите? — спросил у меня водитель. Тот же, что вез меня сюда — правда, на этот раз он был чуть поприветливее. Определенно, он принадлежал к универсальному типу людей, которые запросто сходятся с кем угодно.

С наслаждением растянувшись на шикарном сиденье, я прикинул, куда лучше поехать. Возвращаться в контору желания не было. От одной мысли, что придется объяснять все напарнику, начинала болеть голова: какими словами тут все объяснить, я понятия не имел. Да и, в конце концов, выходной у меня или нет? А если так, то и ехать сразу домой, пожалуй, не стоит. Что ни говори, а приличный человек должен возвращаться домой своими собственными ногами. И желательно — из мира приличных людей…

— Синдзюку[39], Западный выход, — сказал я.

День клонился к закату, и на всем пути до Синдзюку дорога была забита битком. Автомобиль будто сломался и почти не двигался с места. Лишь изредка его словно подхватывало какой-то волной — и переносило вперед на очередные несколько сантиметров. Я начал думать про скорость вращения Земли. Вот интересно: а сколько километров в час пролетает это самое шоссе в мировом пространстве? Подсчитать в уме приблизительно мне удалось, но я так и не понял, быстрее ли это, чем у «кофейных чашек» в Луна-парке. Вообще, в мире — крайне мало вещей, о которых мы действительно что-то знаем. В большинстве случаев нам только кажется, что мы знаем. Но вот, скажем, заявись ко мне инопланетяне да спроси что-нибудь типа: «Эй, а с какой скоростью вертится ваш экватор?» — я бы, мягко говоря, испытал затруднение. Пожалуй, я не сумел бы даже растолковать им, почему за вторником приходит среда. Стали бы они смеяться надо мной? Я по три раза прочел «Братьев Карамазовых» и «Тихий Дон». «Немецкую Идеологию» — только раз, но от корки до корки. Я помню число p до шестнадцатого знака после запятой. И что — стали бы они все равно надо мной смеяться? Да, наверное, стали бы. Наверное, просто полопались бы от смеха.

— Музыку послушать не желаете? — спросил водитель.

— Это можно, — ответил я.

Салон заполнился звуками баллады Шопена. Атмосфера стала торжественной, как во дворце бракосочетаний.

— Слушайте, — спросил я водителя, — а вы знаете число p?

— Это которое «три, четырнадцать…»?

— Оно самое. Сколько знаков после запятой вы можете вспомнить?

— Тридцать четыре знаю точно, — ответил водитель.

— Тридцать четыре?!!

— Ну да. Есть там одна подсказка… А что?

— Да так, — промямлил я ошарашенно. — Так, ничего.

Какое-то время мы слушали Шопена; автомобиль продвинулся еще на десяток метров вперед. Водители машин и пассажиры в автобусах вокруг разглядывали наше четырехколесное чудище во все глаза. Я знал, что стекла автомобиля не позволяли увидеть, что творится внутри; и тем не менее, находиться под прицелом сотен глаз было весьма неприятно.

— Чертова пробка! — не выдержал я.

— И не говорите! — отозвался водитель. — Ну, да все равно: за каждой ночью приходит рассвет… Любая дорожная пробка когда-нибудь, да рассасывается…

— Так-то оно так, — сказал я. — Но разве все это не действует вам на нервы?

— Действует, конечно. Раздражает так, что места себе не находишь. Особенно, если торопишься — занервничаешь поневоле! Но лично я всегда стараюсь думать, что это — лишь очередное испытание, посылаемое нам свыше. А нервничать — значит уступать своим слабостям и душевным искусам.

— Какое-то религиозное толкование дорожных заторов!

— Так ведь я христианин. В церковь, правда, не хожу, но в душе — давно христианин.

— О-о-о! — с чувством протянул я. — А вам не кажется, что здесь какая-то неувязка: христианин — и служит у лидера правых?

— Сэнсэй — замечательный человек. Из всех, кого я в жизни встречал, он для меня

— второй после Бога.

— Так вы, что же, — и с Богом встречались?

— Ну, разумеется. Я каждый вечер говорю с ним по телефону.

— Но ведь… — начал я и запутался в собственных мыслях. В голове снова началась неразбериха. — Но ведь если Богу можно позвонить — линия должна быть забита так, что все время занято, разве нет? Все равно что, скажем, справочная после обеда!

— О, насчет этого можно не беспокоиться. Господь — ипостась, так сказать, одновременно-множественного существования. Позвони Ему враз миллион человек — и Он будет говорить с каждым из миллиона в отдельности.

— Я не совсем понимаю. Разве это — классическое толкование? Ну, то есть — вы что, не пользуетесь обычными богословскими терминами?

— Я, видите ли, радикал. И с классической церковью не в ладах.

— А-а, — сказал я.

Автомобиль продвинулся еще на полсотни метров. Я зажал в губах сигарету и собирался уже прикурить, когда вдруг впервые заметил, что все это время сжимаю в руке зажигалку. Совершенно бессознательно я унес с собой зажигалку, которую показывал мне секретарь — ту самую, фирмы «Дюпон», с овечьим гербом на боку. Серебряная вещица покоилась в моей ладони настолько привычно и естественно, словно была там с момента моего появления на свет. То был Абсолютный Предмет: идеальное сочетание безупречного веса с безукоризненной на ощупь поверхностью. Подумав немного, я решил оставить ее себе. В конце концов, никто еще не умирал от того, что потерял зажигалку-другую. Два или три раза я открыл-закрыл серебряную крышку, прикурил — и сунул зажигалку в карман. В качестве компенсации я запихал в кармашек на дверце автомобиля свою разовую дешевку «Бик».

— Сэнсэй объяснил мне несколько лет назад, — внезапно промолвил водитель.

— Что объяснил?

— Телефон Бога.

Я перевел дух — так, чтобы он не слышал. Кто-то из нас явно сходит с ума. Я?

Или, может быть, он?

— И что же, он объяснил его только вам — и, наверное, под страшным секретом?

— Именно так. Только мне и по большому секрету. Замечательный человек… А что — вы тоже хотите знать?

— Если это возможно, — вымолвил я.

— Ну ладно, слушайте. Токио, 945…

— Секундочку! — попросил я, достал из кармана ручку с блокнотом и записал номер.

— А это ничего, что вы мне его даете?

— Ничего. Кому попало давать, конечно, не следует. Но вы, похоже, хороший человек.

— Благодарю вас, — сказал я. — Только о чем же мне разговаривать с Богом? Я ведь даже не христианин…

— Я думаю, это не так уж и важно. Нужно просто очень искренне рассказать о том, что волнует и мучает вас больше всего. Как бы нелепо и странно ни звучал ваш рассказ, Господь никогда не заскучает, слушая вас, и не станет держать вас за дурака.

— Спасибо. Я позвоню.

— Вот и хорошо! — обрадовался водитель.

Автомобиль плавно прибавил ходу, и впереди по курсу замаячили небоскребы Синдзюку. Весь остаток пути мы проехали молча.

Глава 20

КОНЕЦ ЛЕТА, НАЧАЛО ОСЕНИ

Когда мы прибыли, вечер уже опустился на город, выкрасив серым дома вокруг. Возвещая о конце лета, порывистый ветер разгуливал между зданиями, выныривал из-за углов и приводил в трепет строгие юбки молоденьких «офис-леди», возвращавшихся с работы. Каблучки их босоножек выстукивали торопливые ритмы по кафелю мостовой.

Я поднялся на верхний этаж небоскреба-отеля, зашел в просторный бар и заказал себе «Хайнекен». Прошло минут десять, прежде чем пиво, наконец, принесли. Все это время я просидел в кресле, положив руку на подлокотник, подперев щеку и закрыв глаза. Совершенно ни о чем не думалось. С закрытыми глазами еще отчетливей становился странный шум — как если бы несколько сотен гномиков старательно подметали мне голову вениками. Они все мели, мели и, похоже, не собирались заканчивать. Никто из них даже не думал воспользоваться совком. Принесли пиво, и я в два глотка опорожнил бутылку. Потом уничтожил весь поданный на закуску арахис. Веники в голове унялись. Из телефонной будки у кассы я попробовал дозвониться до своей подруги. Однако ни у себя, ни у меня ее не было. Видно, вышла куда-то поужинать. Она ведь никогда не готовила дома.

Я набрал номер бывшей жены, но после второго гудка передумал и повесил трубку. Разговаривать нам было не о чем, а выслушивать обвинения в черствости и бездушии мне сейчас хотелось меньше всего на свете.

Больше звонить было некому. Я стоял с телефонной трубкой в руке посреди огромного города, десять миллионов человек слонялись вокруг меня — и совершенно не с кем поговорить. Не с кем, кроме этих двоих. И с одной из этих двоих я уже успел развестись… Я достал из автомата неиспользованные десять иен, сунул монету в карман и вышел из будки. По пути подвернулся официант, и я заказал ему два «Хайнекена».

День заканчивался. Пожалуй, более бессмысленного дня в моей жизни не случалось с рождения. Казалось бы, хоть в последнем дне уходящего лета могло проступить чуть больше вкуса и смысла… Увы! Точно пес, которого посадили на цепь и припугнули для острастки, день засыпал, не подавая ни малейших признаков жизни. За окном разливалась холодная тьма начинавшейся осени. Землю внизу докуда хватало глаз усеивали, точно цветы на поляне, желтые огни фонарей. При взгляде сверху в самом деле казалось, будто они так и ждали, чтобы кто-нибудь пробежал по ним босиком. Принесли пиво. Опустошив очередную бутылку, я выгреб из очередного блюдца орехи и принялся поедать их один за другим. За соседним столиком четыре школьницы, возвращавшиеся после бассейна, беззаботно трещали о чем ни попадя и сосали через соломинки разноцветные тропические коктейли. Официант застыл в напряженном внимании, и лишь голова его совершенно отдельно от тела отворачивалась в сторону и украдкой зевала. Еще один официант объяснял меню американской парочке средних лет. Я съел все орехи и осушил третье пиво. На этом пиво кончилось, и заняться больше занятьс было совершенно нечем.

Я вытащил из заднего кармана «Ливайсов» конверт, открыл его — и одну за другой начал пересчитывать десятитысячные банкноты. Своим видом нераспечатанная пачка денег напоминала скорее новенькую колоду карт. Я не досчитал и до середины, а рука уже ныла от усталости. «Девяносто шесть…», — бормотал я про себя, когда вдруг заметил, что официант, подойдя, забирает пустую посуду и обращается ко мне — дескать, не угодно ли еще пива. Стараясь не сбиться, я молча кивнул. На лице его было отчетливо написано: тот факт, что я сижу и прямо перед ним пересчитываю толстенную пачку денег, не вызывает у него ни малейшего интереса. Насчитав сто пятьдесят банкнот, я вложил пачку в конверт и засунул обратно в джинсы. Принесли пиво. Я набросился на новое блюдце арахиса. Разделавшись с ним, я, наконец, задал себе вопрос — что со мной происходит, и почему я все время ем? Ответ здесь мог быть только один. Я, видимо, проголодался. Если хорошенько припомнить, за весь сегодняшний день я съел только ломтик фруктового бисквита на завтрак.

Подозвав официанта, я спросил у него меню. Омлета у них не оказалось, но сэндвичи были. Я заказал сэндвичи с огурцами и сыром. В комплексе также подавались маринованные огурчики и картофельные чипсы. Я отменил чипсы и попросил удвоить огурчики. Затем поинтересовался, не найдется ли, случаем, кусачек для стрижки ногтей. Разумеется, кусачки у них нашлись. Чего только не найдешь, если вдруг приспичит, в этих барах больших отелей! В одном таком баре мне случалось одалживать даже французско-японский словарь. Я неторопливо выпил все пиво, неторопливо поразглядывал вечерний пейзаж за окном, неторопливо постриг ногти над пепельницей, еще немного посмотрел в окно и отполировал ногти. Медленно подкрадывалась ночь. Что ни говори, а в искусстве убивать время посреди большого города я уже становлюсь ветераном… Динамик, утопленный в потолке, выкрикивал на весь бар мое имя. То есть, поначалу это вовсе не звучало моим именем. Динамик умолк — и лишь несколько секунд спустя я начал медленно осознавать принадлежность чужих слов к моей персоне, — пока, наконец, мое имя не стало действительно моим именем. Я посигналил в воздухе рукой, и официант, подскочив, передал трубку радиотелефона.

— Сроки несколько меняются, — произнесла трубка знакомым голосом. — Состояние Сэнсэя внезапно ухудшилось. Времени почти не остается. Соответственно, сокращается лимит времени и для тебя.

— И сколько же мне остается?

— Месяц. Дольше мы ждать не сможем. Если в течение месяца овца не будет найдена

— пеняй на себя. В этом мире тебе уже будет некуда возвратиться.

«Месяц!» — завертелось у меня в мозгу. Однако бедный мозг пребывал в таком хаосе, что сравнивать временные категории ему было уже не под силу. Что месяц, что два — мозгу было уже все равно. Какая разница, если общепринятых критериев — сколько полагается в среднем искать одну овцу? — с самого начала не существует…

— Ловко вы узнали, где я! — сказал я в трубку.

— Мы знаем практически все, — ледяным тоном произнес секретарь.

— Кроме того, как найти овцу, — не удержался я.

— Вот именно, — ответил он. — Как бы то ни было, пошевеливайся; ты слишком бездарно транжиришь время. Советую не забывать о почве под ногами. Если она вдруг начнет исчезать — в том будет и твоя собственная вина. Он, черт возьми, был прав. Вытянув из пачки первые десять тысяч, я расплатился по счету, вошел в лифт и спустился обратно на землю. Как и прежде, приличные люди прилично, двумя ногами, ходили по этой земле; вот только мне от их вида легче не становилось.

Глава 21

1:5000

Возвратившись домой, я заглянул в почтовый ящик и вместе с вечерними газетами вытащил три конверта. В одном оказалось извещение из банка — столько-то денег оставалось у меня на счету; в другом — приглашение на заведомо скучную вечеринку; в третьем — рекламный листок из Центра подержанных автомобилей. «Замените ваше авто на машину классом повыше — и увидите: жизнь станет светлее!»

— уверяла реклама. Спасибо, ребята. Только вас мне и не хватало… Все три послания я сложил вместе, разорвал пополам и выкинул в мусорную корзину. Затем достал из холодильника бутылку с соком, налил в стакан, сел на стул в кухне и выпил весь сок до дна. На столе лежала записка от моей ушастой подруги. «Пошла есть. Приду в 9:30». Электронные часы на том же столе показывали 9:30. Я, не отрываясь, продолжал смотреть на часы; вскоре под моим взглядом нолик превратился в единицу, а потом и в двойку.

Наглядевшись на часы, я встал, разделся, залез под душ и вымыл голову. В ванной я нашел четыре разных шампуня и три освежителя для волос. Стоит ей только пойти в магазин — и она вечно накупит всякой мелочи впрок. Как ни зайдешь в ванную — постоянно обнаруживаешь: чего-нибудь стало больше. Вот и теперь, если посчитать: четыре разных крема для бритья, пять тюбиков зубной пасты… Построить все в ряд — выйдет до жути длиннющая вереница! Я выбрался из ванной, облачился в легкие шорты и футболку с короткими рукавами. Ощущение, будто весь мир разваливается на части, исчезло, и настроение было самое бодрое.

Она пришла в 10:20 — с пакетами из супермаркета в обеих руках. Почему-то ей нравится ходить в супермаркет именно по ночам. В пакетах оказались: три хозяйственные щетки, пачка скрепок и шесть банок хорошо охлажденного пива в одной упаковке. Мне опять выпадало пить пиво.

— Разговор был насчет овец, — сообщил я.

— Ну, а я что тебе говорила? — пожала плечами она.

Она достала из холодильника сосиски, поджарила на сковороде — и мы стали их уплетать. Я съел три, она две. Зябкий ночной ветер просачивался в кухню через неплотно закрытое окно.

Я рассказал ей про то, что случилось в конторе, рассказал про автомобиль, про усадьбу, про странного секретаря, про гематому, про коренастую овцу со звездой на спине. Рассказ вышел очень длинным — когда я закончил, на часах было ровно 11.

— Вот такие дела, — подытожил я.

Я замолчал — но на ее лице не было ни удивления, ни озабоченности. Все время, пока я говорил, она чистила уши, а несколько раз даже весьма откровенно зевнула.

— И когда мы выезжаем? — спросила она.

— «Выезжаем»?…

— Ну, надо же ехать искать эту твою овцу!

Собираясь открыть еще одно пиво, я уже просунул палец в колечко на крышке — да так и застыл, уставившись на нее.

— Лично я никуда ехать не собираюсь, — сказал я.

— Но если не ехать — будут неприятности, так?

— Да не будет никаких неприятностей! Из фирмы я уже давно хотел уходить. Кто бы ни ставил мне палки в колеса — такую работу, чтобы на хлеб хватало, я себе всегда найду. Не убьют же они меня, в самом деле! Она достала из упаковки палочку со свежим тампоном и повертела ее в пальцах.

— А ты попробуй мыслить неодномерно. Все, что от тебя требуется — это найти одну-единственную овцу, так? Но это же интересно!

— Да в жизни мне ее не найти! Хоккайдо — гигантский остров, гораздо больше, чем ты думаешь; и по всей этой громадине бродят туда-сюда десятки тысяч овец! Как тут найти одну, которую нужно? Это же просто физически невозможно — будь у нее хоть вся спина в звездочку!

— Пять тысяч, — вдруг сказала она.

— Чего пять тысяч? — не понял я.

— Овец на Хоккайдо. В 47-м году было аж двести семьдесят тысяч, а сегодня осталось всего пять тысяч.

— Да откуда ты это знаешь?!

— Сегодня утром, когда ты ушел, сходила в библиотеку и проверила.

Я глубоко вздохнул.

— Я смотрю, тебе все на свете известно!..

— Глупости. Того, что мне не известно, на свете гораздо больше.

— Хм-м, — сказал я, открыл-таки пиво и разлил по стаканам — полбанки ей, полбанки себе.

— Как бы там ни было, на Хоккайдо сейчас — всего пять тысяч овец. Согласно государственной статистике. Ну, полегчало?

— Нисколечко! — сказал я. — Пять тысяч или двести семьдесят тысяч — это все равно ничего не меняет. Главная-то проблема — как найти ту овцу, которую нужно, на таких просторах. Где лучше искать, с чего начинать — даже подсказки нет никакой!..

— Как это — нет подсказки? Во-первых, есть фотография. Во-вторых — этот твой друг, который письма прислал. Или то, или другое наверняка наведет на след!

— Ни то, ни другое нам практически ничего не дает. Пейзаж на снимке избитый, похожих мест — тысячи; а что касается Крысы, то на последнем его письме даже штемпеля не разобрать…

Она допила пиво. Я допил пиво.

— Ты что, не любишь овец? — спросила она.

— Я ОЧЕНЬ ЛЮБЛЮ ОВЕЦ, — сказал я.

В голове опять начиналась какая-то каша.

— Но ехать я никуда не еду, и это — вопрос решенный, — сказал я. Я очень хотел, чтобы мои слова прозвучали весомо и убедительно для меня самого. Но не получилось.

— Кофе будешь?

— Давай, — сказал я.

Она убрала со стола пустые банки, включила чайник. Пока вода закипала, она слушала в соседней комнате магнитофон. Джонни Риверз выдал одну за другой без паузы «Midnight Special» и «Roll Over Beethoven»; затем — «Secret Agent Man». Вскипел чайник — и, разливая кипяток по чашкам, она подпевала уже вслед за «Johnny B. Goode». Я все это время читал газету. Трогательная сценка у семейного очага. Если бы не проблема с проклятой овцой — пожалуй, я был бы счастлив. Какое-то время — пока магнитофон, доиграв кассету, не отключился с легким щелчком, — мы молча пили кофе и грызли тоненькие бисквиты. Я продолжал читать газету. Прочел ее до конца — и начал сначала. Где-то свергались правительства, умирали киноактеры, кошки показывали чудеса акробатики. Ничего из вереницы событий в мире не имело ни малейшего отношения ко мне… Джонни Риверз все играл свой бесконечный старенький рок-н-ролл. Когда пленка закончилась, я сложил газету и посмотрел на подругу.

— Я и сам пока не пойму. С одной стороны — конечно: чем сидеть и ничего не делать — лучше поехать да поискать. Чем бы эти поиски ни увенчались. Но, с другой стороны, мне совершенно не нравится, когда кто-то приказывает мне, что делать, запугивает меня и всячески мной помыкает!

— Ну, знаешь! В большей или меньшей степени — все люди на свете живут под чьими-то приказами, запугиваниями и помыканиями. Может быть, вообще, искать какие-то более высокие отношения — занятие безнадежное…

— Может быть, — сказал я после небольшой паузы.

Она чистила свои чудесные уши. Их тугие, упругие мочки то выглядывали, то вновь исчезали под волосами.

— На Хоккайдо сейчас — просто сказка! Туристов мало, погода прекрасная, а уж овцы-то — все до одной на пастбищах, как на ладони. Отличный сезон!

— Да, пожалуй…

— А вот если бы ты, — начала она и проглотила последний ломтик бисквита, — если бы ты еще и меня взял с собой — то уж я бы тебе пригодилась!

— Да тебе-то что далась эта овца?!

— Но мне же тоже хочется на нее посмотреть!

— Послушай. Может случиться так, что из-за этой милой овечки мне просто-напросто переломят хребет. И ты тоже будешь втянута в кавардак!..

— Ну и что? Твой кавардак — это и мой кавардак, — она слегка улыбнулась. — Ты мне ужасно нравишься.

— Спасибо, — сказал я.

— И только-то?

Я сложил все газеты в кипу и отодвинул на край стола. Табачный дым понемногу вытягивался в окно.

— Честно говоря, не нравится мне вся эта история, — помолчав, сказал я. — Ей-богу, тут неувязка какая-то.

— В чем именно?

— Не «в чем», а «с чем», — уточнил я. — В целом, казалось бы, весь рассказ про овцу — колоссальный бред; его просто нельзя воспринимать всерьез. Но что поразительно — так это мелкие подробности и детали. Мало того, что все мелочи звучат до жути отчетливо и достоверно — так они еще и логически согласуются друг с другом!

Ни слова не отвечая, она забавлялась с резинкой для волос, перекатывая ее туда-сюда по столу.

— И потом — допустим даже, найду я эту овцу; и что дальше? Ведь если она и впрямь такая особенная, как говорит этот тип — я же из проблем до конца жизни не выберусь!

— Но твой друг уже и так в этих проблемах по самые уши, разве нет? Иначе с чего бы он стал специально посылать тебе фотографию? С этим я уже спорить не мог. Я выкладывал перед ней козыри — она била их один за другим. Словно видела все мои карты насквозь.

— М-да… Похоже, и правда придется ехать, — сказал я обреченно.

Она улыбнулась:

— Я уверена, так будет лучше и для тебя самого. И овцу ты найдешь, и вообще все будет прекрасно!

Она дочистила уши, завернула тампоны в бумажную салфетку и выкинула в мусор. Затем взяла резинку и, подобрав назад волосы, открыла уши. Мне вдруг почудилось, будто всю квартиру резко проветрили.

— Пойдем-ка в постель, — сказала она.

Глава 22

ПИКНИК В ВОСКРЕСНЫЙ ПОЛДЕНЬ

Я открыл глаза — было девять утра. В постели рядом со мной ее не было. Видно, выскочила поесть — да так и ушла к себе. Записки не оставила. Только в ванной сохли ее трусики и носовой платок.

Я достал из холодильника апельсиновый сок и выпил. Поджарил в тостере хлеб, которому исполнилось трое суток. По вкусу он напоминал штукатурку. Из окна кухни виднелись цветущие олеандры в садике напротив. Кто-то вдалеке упражнялся на пианино. Звук такой, как если бежать вниз по подымающемуся эскалатору. Три толстых голубя, усевшись на телеграфный столб, оглашали окрестности бессмысленным воркованием. Хотя — кто знает? — возиожно, они и вкладывали в свое воркованье какой-то смысл: например, у них болели мозоли на лапках, и от этого они ворковали. С точки зрения голубей, может быть, это я выглядел самым бессмысленным объектом в округе.

Я пропихнул в горло два поджаренных тоста. Голуби сгинули, и в окне остались только телеграфный столб с олеандрами.

Итак, утро. На развороте воскресной газеты — цветная фотография лошади, перемахивающей через живую изгородь. Над мордой лошади — болезненного цвета физиономия наездника в черном кепи; ненавидящим взглядом он упирается в текст на соседней странице. Соседнюю же страницу занимало обширное руководство по уходу за орхидеями. У орхидей — сотни видов, и у каждого есть своя собственная история. Особы королевских кровей в таких-то странах слагали головы ради орхидей. Орхидеи, говорилось в статье, с давних пор окружала аура фатализма. Точно так же, мол, у каждой вещи вокруг нас — своя философия и своя судьба… Странное дело — с момента, когда я решил-таки ехать искать овцу, настроение становилось все лучше и лучше. Жизненная энергия растекалась по всему телу и пульсировала в кончиках пальцев. Пожалуй, впервые с тех пор, как мне испонилось двадцать, я испытывал такое особое чувство. Я сложил в мойку посуду, накормил кошку завтраком, подошел к телефону и набрал номер типа в черном. После шестого гудка тот, наконец, взял трубку.

— Надеюсь, не разбудил, — сказал я.

— Не беспокойся. Я всегда встаю очень рано, — ответил он. — В чем дело?

— Вы какие газеты получаете?

— Все центральные плюс восемь местных изданий. Местные, впрочем, приносят только под вечер…

— И вы их все читаете, так?

— Это — часть моей работы, — терпеливо произнес он. — Дальше!

— А воскресные приложения вы тоже читаете?

— Разумеется, и воскресные тоже, — подтвердил он.

— В сегодняшнем приложении видели фотографию лошади?

— Фотографию лошади видел.

— Вам не показалось, что лошадь и наездник думают о совершенно разных вещах?

Тяжелая тишина выплеснулась из трубки и медленно растеклась по квартире. Ни шороха, ни малейшего вздоха. Абсолютная тишина, от которой болело в ушах.

— И поэтому ты сюда звонишь? — спросил он.

— Да нет! Это я так — разговор начать. Чтобы легче было дальше общаться…

— У нас и без этого есть о чем пообщаться. Об Овце, например, — он закашлялся. — Прошу простить, но, в отличие от некоторых, у меня не так много свободного времени. Я хотел бы, чтобы ты говорил как можно короче и только по делу.

— Все дело как раз в этом и заключается! — выпалил я. — В общем, завтра я еду искать эту вашу овцу. Я тут, знаете, много всего передумал — но, в конце концов, решил: будь по-вашему. Однако действовать я буду так, как САМ ЗАХОЧУ. И говорить буду о том, о чем МНЕ ЗАХОЧЕТСЯ. По крайней мере, права болтать, о чем хочется, у меня еще никто не отнимал. Также Я НЕ ХОЧУ, чтобы за каждым моим шагом следили исподтишка, и чтобы всякие типы, которых я даже как звать не знаю, тыкали мне и указывали, что делать!.. Я все сказал.

— Ты очень заблуждаешься относительно своего места в жизни.

— Вы тоже заблуждаетесь насчет моего места в жизни. Послушайте — все-таки, мне кажется, я лучше вас обдумал свою ситуацию И заметил одну важную вещь. А именно — тот простой факт, что терять мне практически нечего. С женой я развелся. С работы хоть сегодня готов уйти. Квартиру снимаю, да и там из вещей ничего приличного. Всей собственности — пара миллионов на счету, подержанный автомобиль, да престарелая кошка. Одежда давно уже не модная, а пластинки как из лавки старьевщика. Ни славы, ни положения в обществе, ни успеха у женщин. Ни таланта, ни молодости. Болтаю вечно какую-то чушь — и сам же потом жалею… В общем, как вы и сказали — банальнейшая посредственность. Чего же такого я ни за что не хотел бы терять? Объясните, если знаете!.. Очень долго из трубки не доносилось ни звука. За это время я успел оборвать нитку, торчавшую из-под пуговицы на рубашке, и начертить шариковой ручкой тридцать звездочек на странице блокнота.

— У каждого в этом мире есть хотя бы одна-две вещи, которые он не захочет терять ни за что. Есть они и у тебя, — прозвучало, наконец, мне в ответ. — А отыскивать такие вещи в душах людей — это уже наша профессия. Человек живет, постоянно балансируя на грани между гордыней и низменными страстями. Только вспоминает он об этой грани часто уже после того, как баланс потеряет… — Он выдержал короткую паузу. — Впрочем, ладно; с этой проблемой ты еще столкнешься на последующих этапах развития ситуации. Сейчас же я не скажу, что не воспринял твоих пламенных заявлений. И требования твои, пожалуй, приму. Я не стану вмешиваться без особой необходимости. Можешь действовать, как сочтешь нужным… ровно месяц. Устраивает?

— Вполне, — ответил я.

— Честь имею!

И он повесил трубку. Повесил так, что у меня сделалось неприятно во рту. Чтобы прогнать это чувство, я тридцать раз отжался от пола, двадцать раз присел и перемыл всю скопившуюся за трое суток посуду. Дурной привкус исчез. Стоял чудный день — жизнерадостное сентябрьское воскресенье. Прошедшее лето закатилось на задворки сознания, точно в пыльный чулан, и вспоминалось уже с трудом. Я надел новую рубаху, влез в те «Ливайсы», на которых не было пятен от кетчупа, натянул совпадавшие друг с другом по цвету носки. Потом взял щетку для волос и тщательно причесался. Несмотря на все это, ощущения, будто мне семнадцать лет, не пришло. «Еще чего захотел!» — сказал я себе. Как теперь ни выкручивайся — проклятые годы взяли свое.

Я вывел со стоянки под домом свой давно просившйся на свалку «фольксваген», отправился на нем в супермаркет и купил дюжину банок кошачьих консервов, коробку с песком для кошки, дорожный бритвенный набор и пару нижнего белья. Потом я зашел в «Мистер Донатс», уселся за стойку и принялся уплетать дешевый сахарный пончик. В длинном, во всю стену зеркале над стойкой отражалось моя жующая пончик физиономия. Зажав обкусанный пончик в руке, я какое-то время разглядывал себя. Интересно, гадал я — что обычно думают люди, когда видят мое лицо?… А-а, все равно: что бы они там ни думали, мне этого никогда не понять. Я проглотил остатки пончика, допил кофе и вышел на улицу.

Прямо перед вокзалом я наткнулся на туристическое бюро, зашел туда и заказал два билета до Саппоро на завтрашнее число. Затем, уже внутри вокзала, приобрел парусиновую сумку на ремне и непромокаемую шляпу. Десятки, хрустя, вылетали из конверта один за другим; но странное дело — купюр в толстой пачке меньше будто не становилось. Скорее, меньше становилось меня самого. Бывают на свете такие деньги. Хранить их противно, и начинаешь тратить, презирая себя; а как истратишь все — ничего, кроме отвращения к своей персоне, в душе не остается. Дальше, чтобы как-то унять отвращение, хочется опять тратить деньги. Только денег больше нет. И убегать некуда.

Я уселся на скамью перед вокзалом, выкурил две сигареты подряд — и решил больше про деньги не думать. Привокзальную площадь в воскресное утро заполнили многодетные семейства и юные парочки. Скользя по ним рассеянным взглядом, я неожиданно вспомнил, что сказала перед расставаньем жена — мол, завели бы ребенка, так, может… Что говорить: в мои годы уже полагается иметь целую кучу детей. Но вот какая штука: стоит мне даже попытаться представить себя отцом — и я тут же впадаю в депрессию. Если бы ребенком был я сам, навряд ли бы мне захотелось такого папочку.

Я сгреб в охапку пакеты с покупками и, сидя так, выкурил еще одну сигарету. Затем поднялся, протолкался сквозь толпу обратно к стоянке и закинул пакеты на заднее сиденье своего драндулета. Пока на заправке мне меняли в машине масло и заливали бензин, успел заскочить в книжную лавку по соседству, где купил три дешевых карманных детектива. На все это ушло еще два червонца; карманы у меня разбухли от сдачи и звякали при ходьбе.

Возвратившись домой, я ссыпал мелочь в стеклянную банку на кухне и сполоснул холодной водой лицо. Казалось, с момента, когда я проснулся, прошло страшно много времени. На часах, однако, было всего двенадцать.

Подруга вернулась в три. На ней были легкая рубашка-сеточка и брюки горчичного цвета, лицо скрывали очки — столь непроницаемо-черные, что при одном их виде начинала болеть голова; с плеча свисала парусиновая сумка — точь-в-точь, как та, что я купил себе.

— Вот, собралась в дорогу, — она похлопала ладонью по туго набитой сумке. — Мы же надолго едем, так ведь?

— Пожалуй, что так…

Не снимая очков, она плюхнулась на диван у окна и закурила ментоловую сигарету. Я принес ей пепельницу, присел рядом и погладил ее по волосам. Кошка запрыгнула на диван и положила голову и передние лапы к ней на лодыжку. Сделав пару затяжек, она вставила сигарету мне в губы и зевнула.

— Рада, что едешь? — спросил я.

— Ага, ужасно. Особенно — что вместе с тобой…

— Ну, а если мы не найдем овцу? Возвращаться мне будет некуда. Кто знает — может, тогда это путешествие станет пожизненным, и я буду болтаться по свету до конца своих дней…

— Прямо как твой друг?

— Ну да. Мы с ним в каком-то смысле — два сапога пара. Разница только в том, что он сбежал по собственной воле, а меня вышвыривают насильно… Я тычком затушил сигарету в пепельнице. Кошка подняла голову, протяжно зевнула и заняла прежнюю позу.

— Ты уже собрал вещи? — спросила она.

— Нет еще, сейчас буду. Да собирать-то особо нечего — белье на смену да мелочи туалетные… Тебе, кстати, тоже много брать ни к чему — все, что понадобится, прямо на месте и купим. Денег столько, что девать некуда.

— А я так больше люблю! — хихикнула она. — Какое же это путешествие, если нет больших чемоданов!

— В самом деле?…

Из полуоткрытого окна доносилось пронзительное щебетание птиц. Такого щебета я раньше ни разу не слышал. Новое время года принесло новых птиц. Я поймал в ладонь солнечный луч, падавший на нас из окна, и осторожно прижал к ее щеке. Так, не двигаясь, мы пролежали очень долго. Рассеянным взглядом я наблюдал, как белоснежное облако медленно-медленно переползало в небе от одного края окна к другому.

— Что-то не так? — спросила она.

— Да понимаешь — нелепо, наверное, звучит, но… У меня все время такое чувство, будто сейчас — это совсем не сейчас. И что сам я — не я, а вроде бы кто-то другой. И что здесь — это где-то совсем в другом месте. Это чувство это живет во мне очень долго. Где бы я ни был, чем бы ни занимался — оно постоянно преследует меня уже, наверно, лет десять.

— Почему именно десять?

— Да потому, что это очень похоже на вечность… Только поэтому.

Она рассмеялась, взяла на руки кошку и осторожно опустила ее на пол.

— Обними меня…

Мы лежали в обнимку на диване. Подушки старого дивана, если уткнуться в них носом, пахли древностью. Ее хрупкое тело, казалось, вот-вот растворится в этом запахе без следа. Странно — будто что-то ласковое, теплое, давным-давно позабытое всплывало со дна моей помутневшей памяти. Я коснулся пальцами ее волос, осторожно убрал их в сторону — и кончиком языка дотронулся до ее уха. Мир чуть заметно дрогнул. Мир стал маленьким, совсем крошечным. И Время в этом мире текло очень плавно и неторопливо.

Я расстегнул пуговицы ее рубашки, положил ладонь ей на грудь — и долго лежал так, глядя на ее тело.

— Прямо как живая, — вдруг выдохнула она.

— Кто?… Ты?

— Ну да… Мое тело и я.

— Это точно, — согласился я. — Похоже, и вправду живая…

«Как тихо!» — подумал я. Звуки исчезли. Все, кроме нас, куда-то ушли — наверное, праздновать первое воскресенье осени.

— Знаешь… Мне так хорошо сейчас, — прошептала она тихонько.

— Ага.

— Такое чувство… как на пикнике. Очень здорово.

— «На пикнике»?

— М-м…

Я крепко обнял ее. Потом, убрав губами прядь ее волос, еще раз коснулся языком уха.

— А что, твои десять лет — это правда было очень долго? — прошептала она мне на ухо.

— Ужасно долго, — пробормотал я в ответ. — Ужасно долго, а в результате — ни черта…

Она откинулась на подлокотник дивана, слегка выгнула шею и улыбнулась. Я вдруг ясно ощутил, что когда-то уже встречал такую же точно улыбку, но вот когда и у кого — припомнить не удавалось. Все молоденькие женщины, такие разные между собой, в голом виде кажутся очень похожими друг на друга; этим они всегда приводили меня в замешательство.

— Давай найдем овцу, — произнесла она с закрытыми глазами. — Найдем овцу — и многое изменится к лучшему.

Я долго смотрел на ее лицо, потом на уши. Мягкий полуденный свет осторожно обнимал ее тело, но как будто не касался его; так изображали вещи на натюрмортах лет сто назад.

Глава 23

ОБ ОГРАНИЧЕННОМ, НО УПРЯМОМ СОЗНАНИИ

К шести часам она приняла душ, расчесала волосы перед зеркалом в ванной, освежилась лосьоном и почистила зубы. Все это время я сидел на диване и читал «Записки о Шерлоке Холмсе». «Мой дорогой коллега Ватсон, — начиналась очередная история, — обладает весьма ограниченными умственными способностями; однако иногда его ум проявляет поразительное упрямство в достижении поставленной цели». Надо сказать, неплохая фраза для начала рассказа.

— Я сегодня поздно. Ложись без меня. — сказала она.

— Работа?

— Да. Вообще-то, мне выходной полагался, но ничего не поделаешь. Завтра в отпуск

— значит, сегодня придется выйти.

Она ушла, но чуть погодя дверь опять распахнулась.

— Слушай, а куда ты кошку денешь на время отъезда? — спросила она.

— Хм! Честно говоря, про это я и забыл… Ладно, придумаю что-нибудь.

Дверь снова закрылась.

Я достал из холодильника молоко и сырные палочки и попробовал накормить кошку.

Та с явным трудом съела сыр. Жевать как следует у бедняги уже не хватало сил. В холодильнике не оставалось ничего, что я съел бы сам, поэтому — делать нечего — под новости по телевизору я опять принялся за пиво. Ничего нового воскресные новости не сообщали. Как и всегда в воскресенье к вечеру, на экране тянулся какой-то сплошной зоопарк. Насмотревшись на жирафа, слона и панду, я выключил телевизор, снял телефонную трубку и набрал номер.

— Я насчет кошки, — сказал я в трубку.

— Кошки?

— Я кошку держу, — пояснил я.

— И что?

— Если ее будет не с кем оставить — я никуда не поеду!..

— Временных приютов для четвероногих — если ты об этом — в городе сколько угодно.

— Моя кошка — старая и больная. Запри ее в клетку на какой-нибудь на месяц — она просто лапы на пузе сложит!

Из трубки донеслось отчетливое, мерное постукивание костяшек пальцев о деревянный стол.

— Что ты предлагаешь?

— Хочу, чтобы вы взяли ее к себе. Дом у вас вон какой огромный — уж для одной-то кошки, я думаю, место найдется?

— Это невозможно. Сэнсэй ненавидит кошек. Не говоря уже о том, что она всех птиц в саду распугает. Туда, где хоть раз побывала кошка, птицы не прилетают.

— Сэнсэй — без сознания; а у моей кошки просто сил не хватит птиц гонять.

Костяшки пальцев еще немного побарабанили по столу — и, наконец, остановились.

— Хорошо. Кошку приедет забрать мой водитель — завтра в десять утра.

— Я приготовлю консервы и песок для туалета, на первое время хватит. Но учтите — она ест только эти консервы; когда кончатся — покупайте точно такие же!

— Все детали ты изложишь моему водителю при встрече. Я, по-моему, уже говорил тебе, что лишним временем не располагаю!

— Все-таки лучше, когда все вопросы решает одна и та же инстанция… Чтобы знать потом, где искать виноватых.

— «Виноватых»?

— Я только хочу сказать, что если за то время, пока меня здесь не будет, с моей кошкой что-то случится — неважно, найдется овца или нет, вы уже ни слова от меня не дождетесь!

— Хм-м!.. — Он выдержал паузу. — Ну, хорошо. Хотя тебя и заносит куда не следует — в принципе, для дилетанта совсем неплохо. Итак, я записываю, так что болтай помедленнее.

— Жирным мясом не кормите. Все назад сблюет. Челюсти слабые, поэтому — ничего твердого. С утра давайте молоко и одну банку консервов; вечером — горсть анчоусов, мясо или сырные палочки. Песок постарайтесь менять каждый день; загаженный песок она на дух не переносит. Понос, вообще, дело обычное; но если за два дня не проходит — купите лекарство у ветеринара и проследите, чтоб все было принято…

Я сделал паузу; в трубке было слышно, как шелестит по бумаге его авторучка.

— Дальше!..

— Недавно ушной клещ подцепила; так вот, чтоб не гноилось, прочищайте уши раз в день тампонами, смоченными в оливковом масле. Он это дело терпеть не может, вырываться начнет, поэтому осторожнее — не повредите барабанные перепонки. Да, мебель будет царапать обязательно; не нравится — раз в неделю стригите когти. Можно обычными кусачками для ногтей. Вшей, в принципе, быть не должно, но на всякий случай в воду для купания иногда добавляйте шампунь от вшей. Шампунь в зоомагазине продается, спросите — там знают. После купания вытирайте полотенцем, расчесывайте щеткой и только потом сушите феном. Иначе точно простудится…

— Еще что-нибудь?

— Да, пожалуй, все…

Он медленно перечитал все записанное в телефонную трубку. Конспектировал он безупречно.

— Все правильно?

— Да, все верно.

— Честь имею, — сказал он. И повесил трубку.

За окном стемнело. Я распихал по карманам джинсов мелочь, сигареты и зажигалку, надел теннисные туфли и вышел на улицу. Зайдя в закусочную по соседству, я заказал куриную котлету с французской булочкой; пока ее готовили, я сидел и под последний альбом братьев Джонсон потягивал пиво. Братьев Джонсон сменил Билл Эванс, и я съел котлету под Билла Эванса. Затем под «Звездные Войны» Мейнарда Фергюсона выпил кофе. Ощущения, будто я что-то съел, так и не появилось. Я поставил пустую чашку на стол, подошел к розовому пластмассовому телефону, опустил в щель десятиеновую монету и набрал номер напарника. Трубку взял сын-старшеклассник.

— Добрый день, — сказал я.

— Добрый вечер, — поправили в трубке. Я скользнул взглядом по часам на руке — парень был явно точнее меня. Чуть погодя мой напарник сам подошел к телефону.

— Ну, как все прошло?

— Ничего, что звоню в это время? Небось, от ужина отрываю?

— Отрываешь, но это ерунда. Ужин не бог весть какой, да и тебя послушать куда интереснее…

В самых общих чертах я рассказал ему о встрече с человеком в черном. Об исполинском авто, гигантской усадьбе, умирающем старике — да на том и закончил. Насчет овец я не промолвил ни слова. Не думал, что он мне поверит, — да и не хотелось затягивать разговор. Собственно, только поэтому. В результате же, как и следовало ожидать, мой рассказ показался ему полнейшей белибердой.

— Полнейшая белиберда! — сказал напарник.

— Понимаешь, так получилось, что кое о чем мне нельзя рассказывать. Кому расскажу — у того будут проблемы. Ну, а в твоем случае, сам понимаешь — семья, дети… — говоря все это, я живо представлял его четырехкомнатную квартиру, кредит на которую не выплачен до конца, жену-гипертоничку и двух сыновей с не по-детски серьезными глазами. — Такие, брат, дела.

— Понимаю…

— Так или иначе, завтра я уезжаю. И, скорее всего, надолго. Месяц, два, три — ничего сказать не могу.

— М-да…

— Как бы там ни было, дела фирмы полностью принимай на себя. Я выхожу из игры.

Не хватало еще, чтобы из-за меня у тебя начались неприятности. Все, что мог, я для фирмы сделал, а насчет «совместного ведения дел» ты сам знаешь: основную часть дела именно ты и двигал, а я — так, дурака больше валял…

— Эй, но ведь без тебя в нашей текучке сам черт ногу сломит!

— Отводи войска на старые позиции. Я хочу сказать — возвращайся к тому, что мы делали раньше. Отмени все заказы на рекламу и редактуру, займись исключительно переводами. Действуй, как сам недавно и говорил. В конторе оставь одну секретаршу, весь временный персонал разгони. Да и разгонять-то никого не придется: выплати всем по двойной зарплате — думаю, никто и жаловаться не станет. Перебирайся в контору подешевле. Доходы, конечно, снизятся, но зато затрат будет меньше; к тому же, моя доля будет твоей, — так что лично у тебя в жизни особых изменений не произойдет. Я уже не говорю о том, что и головной боли с налогами, и душевных страданий по части «эксплуататоров» с «кровососами» значительно поубавится. Суди сам — все тебе только на руку! Мой напарник долго молчал.

— Бесполезно, — наконец произнес он дрогнувшим голосом. — Ни черта у меня не получится…

Я вставил в рот сигарету и захлопал рукой по карманам в поисках зажигалки.

Расторопная официантка поднесла к моей сигарете зажженную спичку.

— Все у тебя получится. Кому знать, как не мне — столько лет в одной упряжке…

— Вдвоем были, оттого и получалось! — выпалил он. — Даже не помню, чтобы у меня вышло что-то путнее без тебя…

— Эй, погоди. Я что — говорю, чтобы ты расширял производство? Нет! Я говорю, чтобы ты сокращал производство. Речь идет о письменных переводах — работе, которую ты голыми руками выполнял еще до того, как шарахнула вся эта индустриальная революция. Всего-то нужно — тебя самого, секретаршу в приемной, пять-шесть переводчиков средней руки на контрактах да пару профессионалов «по вызову». Что тут сложного?

— Ты не понимаешь…

Автомат, проглотив мои десять иен, издал предупреждающий писк. Я зарядил в щель одну за другой еще три монеты.

— Все-таки я — не ты, — продолжал он. — Это ты всегда мог в одиночку. А я не могу. Если не с кем будет словом перекинуться, дела обсудить — у меня же все просто из рук повалится!

Я прикрыл трубку рукой и вздохнул. Опять двадцать пять! Как про двух козликов:

«Черный белого боднул, белый черного лягнул»…

— Алло! — позвал меня мой напарник.

— Я слушаю, — сказал я.

В трубке было слышно, как ссорились его дети — никак не могли договориться, что по какому каналу смотреть.

— О детях подумай, — сказал я тогда. Удар ниже пояса, что говорить, но никаких других доводов у меня уже не оставалось. — И прекрати ныть! Если сам начнешь сопли распускать, тогда уж точно пиши пропало. Любишь жаловаться на жизнь — не фиг детей заводить. А завел — так завязывай пить и работай как следует! Он очень долго молчал. Подошла официантка, поставила рядом пепельницу. Я жестом заказал себе пиво.

— В общем, ты прав, конечно…, — промолвил он наконец. — Ладно, попробую. Хотя не уверен, что из этого что-то получится…

— Все получится! Шесть лет назад ни денег не было, ни связей — а вон сколько всего получилось! — сказал я, отхлебнув пива.

— Ты даже не представляешь, как мне было спокойно вместе с тобой, — произнес мой напарник.

— Я еще позвоню, — сказал я.

— Ага…

— Спасибо за все эти годы. Все было здорово, — сказал я.

— Закончишь дела, будешь опять в Токио — может, еще поработаем вместе? Как думаешь?..

— Неплохая идея, — ответил я.

И повесил трубку.

Мы оба прекрасно знали, что на эту работу я уже не вернусь. После шести лет работы в паре что-что, а уж такие вещи друг о друге понимают без слов. Я взял в руки початую бутылку и стакан, прошел к столику, сел и стал пить пиво дальше.

Распрощавшись с работой, я почувствовал странное облегчение. Жизнь понемногу становилась проще и проще. Я потерял свой город, потерял юность, потерял друга, потерял жену, а через три месяца потеряю слово «двадцать» в собственном возрасте. Я попытался представить, что со мной будет к шестидесяти. Бесполезно: что можно представить? Тут не знаешь даже, что через месяц произойдет… Я вернулся домой, почистил зубы, переоделся в пижаму, залез в постель и стал читать дальше «Записки о Шерлоке Холмсе». Уже в одиннадцать погасил свет, заснул и до утра не просыпался ни разу.

Глава 24

РОЖДЕНИЕ СЕЛЕДКИ

Ровно в десять утра эта чертова субмарина на колесах остановилась прямо у моего подъезда. Правда, с третьего этажа она выглядела уже не субмариной, а гигантским металлическим пирожным. Триста детей, навалившись все вместе, уплели бы такое пирожное не раньше, чем за две недели. Мы с подругой присели на подоконник и долго разглядывали эту махину сверху, не говоря ни слова. Небо над нами было пронзительно-чистым — настолько чистым, что делалось не по себе. Небо из экспрессионистских фильмов довоенного кинематографа. Далеко-далеко в этом небе завис неестественно крошечный вертолет. Без единого облачка, Небо смотрело на нас в упор, точно исполинский глаз с ампутированными веками. Я запер окно, отключил холодильник и проверил газовый вентиль. Вещи в стирку собраны, постель застелена, пепельницы вымыты, бутыльки-пузырьки в ванной выстроены строгими рядами. За квартиру уплачено на два месяца вперед, подписка на газеты отменена. Уже стоя в дверях, я лишний раз окинул взглядом квартиру — обезлюдевшую, залитую неестественной кладбищенской тишиной. Я смотрел на нее — и думал про четыре года, что мы провели здесь с женой, и про детей, которые могли бы у нас получиться. Распахнулась кабина лифта, подруга окликнула меня. И тогда я закрыл железную дверь и запер ее на ключ.

Водитель, дожидась нас, самозабвенно тер влажной тряпкой лобовое стекло автомобиля. Как и прежде, на всем корпусе железного монстра не было ни пылинки, ни пятнышка, и лишь сумасшедшее солнце расплескивало по черной зеркальной поверхности ослепительные протуберанцы. Казалось, дотронься — и от руки только угли останутся.

— Доброе утро! — сказал водитель. Тот же самый водитель-католик, что вез меня в прошлый раз.

— Доброе утро! — сказал я.

— Доброе утро! — сказала подруга.

Она держала кошку, я — пакеты с консервами и песком.

— Чудесная погода, на правда ли? — произнес водитель, глянув вверх. — Небо прямо просвечивает! Я кивнул.

— Через такое небо, наверное, послания Бога проходят легче всего? — поинтересовался я.

— О нет, вовсе нет! — отвечал мне водитель с улыбкой. — Послания Бога и так уже есть во всем, что нас окружает. В цветах, в камнях, в облаках…

— А в автомобилях? — спросила моя подруга.

— И в автомобилях, — подтвердил водитель.

— Но ведь автомобили делают на заводах! — не удержался я.

— Во всем, что делают люди, обязательно скрывается воля Бога.

— Как клещ в ухе? — спросила подруга.

— Как воздух, — уточнил водитель.

— Что же — выходит, в автомобилях, сделанных в Саудовской Аравии, должен сидеть Аллах?

— В Саудовской Аравии не делают автомобилей.

— Что, в самом деле?

— В самом деле.

— Тогда какой бог скрывается в автомобилях, которые делают в Америке для экспорта в Саудовскую Аравию? — спросила подруга. Вопрос был не из легких.

— Да, надо же вам все про кошку объяснить!.. — пришел я на помощь водителю.

— Милая киска! — отозвался тот с заметным облегчением.

Киска могла показаться какой угодно, но только не милой. А точнее — всем своим видом она доказывала обратное. Шерсть на боках вытерлась, точно ворс истоптанного ковра, хвост выгнулся кочергой под углом в 60 градусов, зубы пожелтели, левый глаз гноился от раны трехлетней давности, зрение становилось все хуже. В последнее время я просто не знал, в состоянии ли бедняга отличить старый кед от картофелины. С лап ее горошинами свисали мозоли, уши разъело клещом, и уже просто от старости это сокровище портило воздух по всей квартире раз двадцать на дню. Когда жена только притащила ее домой, подобрав под скамейкой в парке, это был совершенно обычный котенок; но годы шли, и по склону семидесятых бедное животное уже катилось, как шар в кегельбане, к собственному концу. Даже клички у нее не было. Являлось ли отсутствие клички для кошки трагедией, или же ей так было лучше — этого я не знал.

— Кис-кис — сказал водитель, наклонился к кошке, однако трогать не стал. — Как зовут?

— Никак не зовут, — ответил я.

— Ну, каким-то же словом вы ее подзываете?

— Не подзываю, — сказал я. — Она просто так существует.

— Но все-таки… Это же не какой-нибудь неподвижный предмет; раз перемещается туда-сюда по собственной воле — значит, должно быть и имя.

— Селедки в море тоже перемещаются по собственной воле, однако никто почему-то не придумывает для них имена!

— Между селедкой и человеком не может быть отношений, основанных на эмоциях. И к тому же, селедку зови, не зови — она своего имени все равно не услышит. Хотя, конечно, называть что-нибудь или не называть — дело глубоко личное.

— По-вашему, человек называет отдельным именем только то, что двигается, переживает и имеет уши, так, что ли?

— Именно так! — и водитель несколько раз кивнул, словно убеждая в своей мысли себя самого. — А ничего, если я сам ее как-нибудь назову?

— Да мне все равно, — пожал я плечами. — Но как?

— Ну, например — Селедка. Ведь до сих пор с ней обращались как с селедкой… Как думаете?

— По-моему, совсем неплохо.

— Ведь правда? — и он просиял от гордости.

— А ты как думаешь? — спросил я у подруги.

— Замечательно! — сказала она. — Прямо как в дни Сотворения Мира…

— Да будет Селедка! — изрек я торжественным тоном.

— Селедка, ко мне! — позвал водитель и взял кошку на руки. Та с перепугу укусила его за большой палец и тут же испортила воздух.

* * *

Водитель довез нас до самого аэропорта. Пока мы ехали, кошка смирно сидела рядом с водителем. И всю дорогу пускала газы. Это я понял, заметив, как водитель то и дело приоткрывает окно. Я подробно рассказал ему, что нужно и чего нельзя делать с кошкой. Как чистить ей уши, где покупать дезодорант для песка, сколько давать еды и так далее.

— Можете не беспокоиться, — сказал водитель. — я позабочусь. Я же теперь ей крестный отец, как-никак…

Дорога была совершенно пуста, и машина неслась по ней к аэропорту, точно лосось по реке на нерест.

— А почему, например, у кораблей есть имена, а у самолетов — нет? — спросил я водителя. — Почему все самолеты называют только номерами: Девятьсот Семьдесят Первый, Триста Двадцать Шестой, — и никто не придумывает и для них имена — что-нибудь типа «Летучий Ландыш» или, скажем, «Роза Небес»?

— Наверное, самолетов гораздо больше, чем кораблей… Массовая продукция.

— Ну что вы! Корабли — та же массовая продукция, и уж их-то на свете побольше, чем самолетов!

— Да, но… — и он на несколько секунд замолчал. — Это же все равно, что давать имена городским автобусам!

— А что? По-моему, автобусы с именами вместо номеров — это так романтично! — вставила подруга.

— Если всем автобусам в городе дать имена, то пассажиры начнут привередничать, выбирая, какой автобус им больше нравится. Скажем, на всем маршруте от Синдзюку до Сэндагая все будут ждать «Антилопу», а на «Ослика» садиться никто не захочет!

— сказал водитель.

— А ты как думаешь? — спросил я у подруги.

— Это верно, — кивнула она. — Я бы тоже не села на «Ослика».

— А вы представьте, каково водителю «Ослика»! — заговорила в водителе профессиональная солидарность. — Водитель «Ослика» ведь ни в чем не виноват!

— Это точно, — согласился я.

— Ну да, — вроде бы согласилась и она. — Но на «Антилопе» я бы все-таки прокатилась!..

— Я все понял! — осенило вдруг водителя. — Для кораблей просто продолжают придумывать имена — по традиции, сложившейся еще до того, как возникло массовое производство. Если рассуждать логически, это — все равно что придумывать кличку для лошади. У тех самолетов, что использовались как чьи-то персональные лошади, были свои имена. Помните — «Энола Гей» или «Дух Сент-Луиса»… Предмет отождествлялся с существом, способным на ДУШЕВНОЕ ВЗАИМОДЕЙСТВИЕ.

— Выходит, главное условие для получения имени — это наличие души?

— Вот именно.

— А что, цель, с которой имя дается — это уже второстепенный фактор?

— Именно так. Для выполнения цели вполне достаточно чисел. Вспомните, что делали с евреями в Аушвице…

— Да уж, — сказал я, — Ну, хорошо: допустим, что «способность к душевному взаимодействию» — главное условие для получения имени. Ну, а как же тогда появились имена у станций метро, парков, бейсбольных полей? Здесь ведь душа не при чем!

— Так ведь если станции метро никак не назвать — это ж какая путаница начнется…

— Но я же прошу, чтобы вы объяснили не цель — зачем имя дается, — а условия, необходимые для того, чтобы имя приобрести!

Водитель крепко задумался — и не заметил, как на светофоре зажегся зеленый свет. Пижонский микроавтобус — «Тойота» последней модели с тентом для кемпинга — просигналил нам сзади, нещадно фальшивя, мотивчик из «Великолепной Семерки».

— Пожалуй, именем называют только то, что нельзя ничем заменить. Станция Синдзюку — это станция Синдзюку, и на станцию Сибуя[40]ее не перетащишь… Да, именно эти два условия: незаменимость — и, следовательно, невозможность массового производства… Что вы на это скажете?

— Вот было бы забавно, если бы Синдзюку вдруг оказалась где-нибудь на Экода! — развеселилась подруга.

— Если станция Синдзюку окажется на Экода, то это будет уже станция Экода! — возразил водитель.

— Даже если она там окажется вместе с линией Ода-кю? — не унималась она.

— Подождите — вернемся к теме! — вмешался я. — Ну, а если бы станции можно было поменять местами? Предположим, создана система массового производства станций Государственного метро — этакие складные вокзалы. И станцию Синдзюку можно разобрать как конструктор и поменять со станцией Уэно. Как тогда?

— Очень просто. Где район Синдзюку — там и станция Синдзюку, а уж в районе Уэно

— станция Уэно.

— Ага! — воскликнул я. — Так вы все-таки не об имени для самого объекта говорите, а о названии роли, которую этот объект играет для человека! То есть — опять разговор про цель?

Водитель снова погрузился в молчание. Впрочем, на этот раз оно длилось не слишком долго.

— Мне кажется, — сказал он, — в таких разговорах не следует забывать о простой человеческой теплоте…

— То есть?

— Все парки, улицы, станции метро, стадионы, кинотеатры человек старался назвать какими-нибудь красивыми именами, верно? То есть, имена им давались как бы в награду — в благодарность за то, что они застыли на месте, приняв свою неизменную форму на этой Земле.

Новая теория…

— Так что же, — спросил я, — если я откажусь от способности соображать, сяду на месте и застыну навеки в неизменной позе — мне тоже придумают какое-нибудь расчудесное имя?

Водитель скользнул взглядом по моему отражению в зеркальце заднего вида. В глазах его было сомнение — не подстраиваю ли я для него очередную ловушку.

— В каком смысле — застынете?

— Замерзну. Окаменею. Как принцесса в Сонном Царстве.

— Но ведь у вас уже есть имя!

— Ах, да, — осенило меня. — Я и забыл.

* * *

У стойки аэропорта нам выдали посадочные талоны, и мы раскланялись с водителем, пришедшим нас проводить. Тот поначалу собирался было остаться с нами до последнего, но, узнав, что до отлета еще полтора часа, передумал, простился и исчез.

— Ох, и странный тип! — сказала подруга.

— Я знаю место, где все такие… Там еще коровы охотятся за плоскогубцами.

Мы отправились в ресторан и устроили себе ранний обед. Я заказал креветки в кляре, она — спагетти. За окном ресторана с какой-то судьбоносно-медлительной величавостью то взлетали, то шли на посадку «Боинги-747» и «Трайстары». Моя спутница ела, подозрительным взглядом изучая каждую нитку спагетти перед тем, как отправить в рот.

— А я всю жизнь думала, что в самолетах должны кормить! — произнесла она недовольно.

— Не-а!.. — Я покатал на языке, пытаясь жевать, горячий кусок креветки, проглотил его — и тут же запил ледяной водой. Креветки были просто горячими; никакого вкуса я не чувствовал.

— Кормят только на международных рейсах. А на внутренних, даже самых долгих, — в лучшем случае получишь бэнто[41]. Да такое, что о деликатесах лучше не вспоминать…

— А кино показывают?

— Тоже нет. Какое кино, если даже до Саппоро — час с небольшим?

— Что, вообще ничего нету?

— Ничего. Посидел в кресле, почитал книжку — и прибыл куда нужно… Как в автобусе!

— Разве что светофоров нет.

— Да, светофоров нет.

— Тоска! — вздохнула она. Затем вернула вилку со спагетти обратно в тарелку и вытерла салфеткой губы. — Действительно, не стоит того, чтобы именем называть…

— Ну да, скучища. Но зато экономится время. На поезде ты бы до Хоккайдо двенадцать часов добиралась!

— И куда же оно потом девается, это время?

Я отказался от всяких попыток прикончить креветки, отодвинул тарелку и заказал нам обоим по кофе.

— Что значит — куда девается?

— Ну, ты же сказал, что благодаря самолету экономится целых десять часов времени, так? Куда же такая куча сэкономленного времени потом уходит?

— Время вообще никуда не идет. Оно — прибавляется. Эти десять часов нашей жизни мы можем провести или в Токио, или в Саппоро. За десять часов можно посмотреть четыре фильма и два раза поесть. Так, нет?

— А если неохота ни есть, ни кино смотреть?

— Это уже твоя проблема. Время тут не при чем.

Она закусила губу и стала рассматривать тяжелые и приземистые «Боинги» за окном. Я занялся тем же. Своим видом 747-й всегда напоминал мне жирную, безобразную старуху, обитавшую по соседству в городе моего детства. Огромные обвислые груди, отекшие ноги, короткая усохшая шея… И летное поле аэропорта теперь сильно смахивало на гигантский зал заседаний таких вот старух. Десятки, сотни жирных старух одна за другой то появлялись, то покидали собрание. Пилоты и стюардессы, снуя от них к зданию аэропорта и обратно, хоть и вытягивали шеи в попытках сохранить гордый вид — но на фоне этих гигантских уродин смотрелись просто ощипанными цыплятами. Когда люди летали на «DC-7» и «Френдшипах», — такого чувства, возможно, не появилось бы. Хотя я не помню, как тогда было на самом деле. А может, так чудилось лично мне — оттого, что 747-й был похож на жирную и безобразную старуху из моего детства.

— Слушай, а время растет? — вдруг спросила она.

— Нет. Время не растет… — сказал я. Собственный голос неожиданно показался мне странно чужим. Я откашлялся и хлебнул наконец-то поданного кофе. — Время не растет.

— Но на самом деле его ведь становится больше, верно? Как ты сам и сказал, оно «прибавляется»…

— Сокращается тот его отрезок, который нужен для перемещения в пространстве.

Общий же объем времени не меняется. Скажем так: больше кино можно посмотреть, вот и все.

— Если, конечно, хочется смотреть кино… — сказала она.

* * *

Тем не менее, прибыв в Саппоро, мы посмотрели-таки кино, причем целых два фильма сразу.

Часть VII

ОТЕЛЬ «ДЕЛЬФИН»

Глава 25

ПЕРЕМЕЩЕНИЯ В КИНОЗАЛЕ. ПРИБЫТИЕ В ОТЕЛЬ «ДЕЛЬФИН»

В самолете она сразу села к окну и все время, пока мы летели, глядела на землю. Я сидел в кресле рядом и читал «Записки о Шерлоке Холмсе». В небе, докуда хватало глаз, не было ни единого облачка, а по земле неслась крошечная тень нашего самолета. Строго говоря, — подумал я, — раз уж мы сидим внутри самолета, то и две наших тени должны находиться внутри этой тени от самолета. А если так — значит, мы все еще оставляем свой след на этой Земле.

— Мне он понравился, — сказала она, отпивая из стаканчика апельсиновый сок.

— Кто?

— Водитель.

— Ага, — сказал я. — Мне тоже.

— Отличное имя — Селедка! — добавила она.

— Это точно. Имя что надо. Вообще, наверное, с ним кошка была бы счастливее, чем со мной.

— Не кошка, а Селедка.

— Да, конечно… Селедка.

— А почему до сих пор ты свою кошку никак не называл?

— И действительно — почему? — сказал я, щелкнул зажигалкой с овечьим гербом на боку и закурил. — Наверное, я вообще не люблю имена. Я — это я, ты — это ты, мы — это мы, а они — это они. Не понимаю, зачем нужны какие-то дополнительные слова?

— Хм-м!.. — протянула она. — А мне особенно нравится говорить слово «мы». Прямо как в Ледниковый период…

— В Ледниковый период?

— Ну да. Например: «Мы идем на юг!», или, скажем, «Мы забили мамонта!»…

— Да уж, — сказал я.

* * *

В аэропорту Титосэ мы получили багаж и вышли на улицу. Снаружи было куда холоднее, чем мы ожидали. Я натянул поверх майки футболку потолще, она надела шерстяной жилет. Осень приходила в эти края на целый месяц раньше, чем в Токио.

— Наверное, нам с тобой нужно было встретиться в Ледниковый период, — сказала она уже в автобусе по дороге на Саппоро. — Ты бы гонялся за мамонтом, а я — растила наших детенышей…

— Звучит весьма заманчиво, — сказал я.

Потом она заснула, а я все смотрел и смотрел на нескончаемый лес, бежавший за окнами по обеим сторонам дороги.

Приехав в Саппоро, мы пошли в ближайшую закусочную выпить кофе.

— Прежде всего выработаем план действий, — сказал я. — Нужно разделиться. Я буду искать пейзаж с фотографии, ты — разузнаешь все про овцу. Таким образом мы сэкономим кучу времени.

— Что ж, вполне разумно, — согласилась она.

— Лишь бы сработало, — кивнул я. — В общем, тебе поручается узнать расположение всех частных овечьих пастбищ на Хоккайдо, я также собрать описания всех пород местных овец. Сходи в библиотеку, в губернаторство…

— Обожаю библиотеки! — сказала она.

— Вот и прекрасно.

— Что, прямо сейчас идти?

Я посмотрел на часы. Времени было три тридцать.

— Да нет, сейчас уже поздно; отложим до завтра. А сегодня погуляем по городу, определимся с жильем, поужинаем, потом в ванну — и спать.

— Хочу в кино, — сказала она.

— В кино?!..

— Ну, мы же в самолете сберегли немного времени, разве нет?

— Да, конечно, — согласился я.

Мы вышли на улицу и заглянули в первый попавшийся кинотеатр.

Двойной сеанс, на который мы попали, состоял из криминального боевика и «оккультного» фильма ужасов. Народу в зале было раз-два и обчелся. Я поймал себя на мысли, что давно уже не сидел в настолько пустом кинотеатре. От нечего делать я пересчитал всех сидящих в зале. Восемь человек вместе с нами. Главных героев в фильме — и тех больше.

Обе картины оказались квинтэссенцией всего плохого, что можно увидеть на киноэкране. Отревел традиционный лев «Голдвин Мэйер», и не успело появиться название фильма, как уже захотелось встать с кресла и куда-нибудь уйти. Бывают на свете фильмы подобного рода.

Подруга моя, однако, сразу впилась глазами в экран и с очень серьезным лицом стала вникать во все детали картины. Так, что даже словом не перекинуться. После нескольких попыток пообщаться я махнул рукой и принялся-таки смотреть кино. Первым шел оккультно-мистический фильм. История о том, как маленьким городом решил овладеть Сатана. Сатана поселился в облезлом подвале местной церквушки и для совершения злодеяний использовал золотушного пастора. Зачем Сатане понадобилось овладевать именно этим населенным пунктом, я так и не понял. Слишком уж грязным и неказистым выглядел этот затерянный в кукурузных полях городишко.

Сатана, тем не менее, зверствовал очень усердно, и когда одна девчонка вдруг не захотела ему подчиниться, совершенно вышел из себя. Стоило Сатане выйти из себя, как все тело его начинало светиться изумрудно-зеленым светом и колыхаться наподобие фруктового желе. Что ни говори, в такой манере выходить из себя было что-то забавное.

Сидевший впереди нас мужчина средних лет негромко храпел; его одинокий, печальный храп разносился по залу, точно гудки корабля, потерявшего курс в непроглядном тумане. Поцелуи с обжиманиями в углу справа становились все откровеннее. Кто-то сзади вдруг громко испортил воздух. Мужчина впереди на секунду перестал храпеть, а две пигалицы в школьной форме прыснули в кулачки. Я же невольно вспомнил свою Селедку. Подумав про Селедку, я вдруг вспомнил о том, что уехал из Токио и в данный момент нахожусь на Хоккайдо… Та-ак. Это что же получается? До тех пор, пока какой-то осел не испортил воздух, я даже не осознавал, где я сейчас?

Чудеса, да и только…

С этими мыслями я заснул. Во сне я увидал Сатану зеленого цвета. В Сатане, который мне приснился, уже не было ничего забавного. Он ничего не говорил, а только смотрел и смотрел на меня из темноты.

Фильм закончился, зажегся свет, и я открыл глаза. Зрители в зале, как сговорившись, зевали, распахивая рты один за другим. Я купил в киоске пару порций мороженого, и мы начали его грызть. Мороженое было таким твердым, будто его непроданным хранили в холодильнике с прошлого лета.

— Ты что, так и проспал весь фильм? — спросила подруга.

— Угу, — кивнул я. — Интересно было?

— Ну, еще бы! Под конец весь город взрывается.

— Ого!..

В зале было до неприятного тихо. Чем ближе к нам — тем тише и неприятнее. Очень странное чувство.

— Знаешь, — сказала подруга. — По-моему, мое тело все время перемещается куда-то… Ты ничего не чувствуешь?

Странное дело: как только она это произнесла, меня охватило именно такое ощущение.

Она вцепилась в мою руку:

— Ты сиди так, я буду за тебя держаться!.. Так спокойнее…

— Угу.

— По-моему, если не держаться, то непременно куда-нибудь унесет. Не знаю, куда… В какое-то очень странное место.

Свет в зале погас, и на экране замелькали кадры кинорекламы. В темноте я зарылся лицом в ее волосы, губами отыскал ухо и коснулся его языком.

— Все будет в порядке… Не бойся.

— Все-таки ты был прав, — тихо сказала она. — Надо было нам ехать на чем-нибудь с именем…

Все полтора часа от начала и до конца фильма мы просидели в кромешной тьме с этим странным чувством плавно-бесшумного ПЕРЕМЕЩЕНИЯ НЕИЗВЕСТНО КУДА. Она уткнулась щекой мне в плечо и ни разу не меняла позы за все это время. К концу фильма плечо мое стало горячим и влажным от ее дыхания.

Выйдя из кино, мы в обнимку отправились шататься по вечернему городу. Казалось, будто именно теперь мы стали особенно близки. Благодушные жители не спеша бродили по улицам тихого города; в вечернем небе тускло мерцали звезды.

— Слушай, а ты уверен, что это — тот город, в который мы ехали? — вдруг спросила она.

Я посмотрел на небо. Полярная звезда висела в точности там, где ей висеть полагалось. Вот только выглядела как-то не совсем натурально. Эдакая фальшивая Полярная звезда. Слишком яркая, слишком большая.

— Ч-черт его знает… — пробормотал я.

— Мне постоянно кажется, будто вокруг что-то не так…

— Когда впервые в городе — поначалу всегда так кажется. К новому городу тело привыкает, как к новой одежде — не сразу.

— И я тоже скоро привыкну?

— И ты привыкнешь… Дня через два или три, — ответил я.

* * *

Устав шататься по городу, мы зашли в первый попавшийся ресторанчик, выпили по две кружки пива и съели по тарелке картошки с вареной горбушей. Кухня оказалась совсем неплохой, для первого попавшегося заведеньица — даже отличной. Пиво было свежайшее, белый соус к рыбе — очень тонкого вкуса, хотя и терпковат.

— Ну что, — сказал я, допивая кофе, — пора подумать и о крыше над головой…

— Насчет крыши — я примерно представляю, что это может быть, — ответила она.

— Что именно?

— А вот прочитай мне по порядку все названия отелей этого города…

Я попросил у неприветливого официанта телефонный справочник, отыскал раздел «Гостиницы и отели»[42] и, ведя пальцем сверху вниз по краю страницы, принялся читать ей одно название за другим. Я читал и читал, и прошел уже, наверное, названий сорок, когда она вдруг остановила меня:

— Вот это! Вроде неплохо.

— Которое?

— Последнее, что ты прочитал…

— «DOLPHIN HOTEL», — повторил я написанное по-английски название.

— Это что значит?

— Отель «Дельфин».

— Вот в нем и поселимся.

— Никогда о таком не слышал!..

— Тем не менее, — пожала она плечами, — кроме этого я больше не слышу ничего подходящего.

Поблагодарив официанта, я вернул ему справочник, прошел к телефону и набрал номер отеля «Дельфин». Абсолютно бесцветный мужской голос в трубке сообщил, что в настоящее время свободны только одноместные или двухместные номера. На всякий случай я поинтересовался, а что еще, собственно, у них есть кроме двух — и одноместных. На это мне ответили, что никаких других номеров, кроме одноместных и двухместных, у них в принципе не бывает. Несколько сбитый с толку, я заказал-таки один двухместный и спросил о расценках. Сумма оказалась чуть не вполовину меньше того, что я ожидал услышать.

Мы прошли три квартала на запад, один на юг — и отель «Дельфин» возник перед нами. Скукоженно-маленький — и совершенно безликий. Второго настолько безликого отеля, наверное, было не сыскать на всем белом свете. При виде такой безликости объекта материальной природы начинаешь верить в потусторонний мир и прочую метафизику. Ни неоновой надписи, ни вывески у крыльца, ни парадного хода. Одинокая стеклянная дверь в стене, точно служебный вход какого-нибудь ресторана, и на ней — медная табличка с буквами: «Dolphin Hotel». Никакого — даже самого неказистого — изображения дельфина.

Плоское и гладкое строение из пяти этажей больше всего напоминало гигантский спичечный коробок, поставленный на попа. И хотя при ближайшем рассмотрении выяснилось, что здание вовсе не старое — на первый, не слишком внимательный взгляд казалось, будто все оно изъедено Временем изнутри. Возможно, его таким и построили — сразу старым.

Именно таким он предстал перед нами, отель «Дельфин».

Подруге же он, видимо, понравился с первого взгляда:

— Вполне приличный отель, правда?

— «Приличный отель»?!.. — тупо переспросил я.

— А что? Компактный такой. Никаких излишеств…

— Никаких излишеств? — я уставился на нее. — Простыни без пятен, унитаз, в котором вода не шумит всю ночь, кондиционер, настроенный как тебе нужно, мягкая бумага в туалете, мыло, которым никто до тебя не мылся, невыгоревшие занавески на окнах — все это, по-твоему, сплошные излишества?!

— Вечно ты смотришь на жизнь только с мрачной стороны! — засмеялась она. — В конце концов, мы же не туристами сюда приехали! Фойе за стеклянной дверью оказалось просторнее, чем я ожидал. В центре — стандартный стол с парой диванов для посетителей, огромный цветной телевизор в углу. По телевизору шла какая-то викторина. Людей я в фойе не обнаружил. Слева и справа от двери стояло по огромному цветочному горшку с неведомой мне растительностью. Половина листьев на обоих кустах давно потеряла цвет. Затворив дверь, я встал между двумя горшками и с минуту разглядывал помещение. Осмотревшись, я понял, что на самом деле фойе вовсе не было таким уж просторным. Иллюзия простора создавалась за счет малого количества мебели. Стол, диваны, часы на стене да трюмо с большим зеркалом — вот, собственно, и весь интерьер. Я поизучал глазами часы, перевел взгляд на трюмо. Несомненно, каждый из предметов появился здесь от щедрот того, кто и сам был не прочь поскорее от них избавиться. Часы нагло врали на семь минут, а в зеркале моя голова не очень удачно сходилась с телом.

От стола с диванами веяло тем же духом внутренней изъеденности, что и от всего здания в целом. Матерчатая обивка диванов резала глаз самым безумным оттенком рыжего цвета, какой я только встречал. Можно было подумать, что их выставляли на неделю выгорать под палящим солнцем, еще на неделю — мокнуть под проливным дождем, после чего очень долго держали в затхлом чулане, и все — с единственной целью: добиться того, чтобы вся обивка расцвела роскошной оранжевой плесенью. Я подошел поближе — и за спинкой дивана увидел то, чего раньше не замечал: на диване лежал, перекрученный как сушеная корюшка, средних лет мужчина с абсолютно лысым черепом. В первую секунду я даже подумал, что вижу мертвеца; однако человек просто спал крепким сном. Нос его чуть заметно подергивался при дыхании. На переносице виднелись следы от очков, но самих очков я нигде не заметил. Следовательно, версия о том, что он смотрел телевизор и нечаянно заснул, отпадала. Никаких других версий мне в голову не приходило. Я перегнулся через конторку и заглянул в комнату служебного персонала. Ни души. Подруга нашла на стойке металлический колокольчик и позвонила. Колокольчик неожиданно громко зазвякал на все фойе.

Мы выждали с полминуты — без толку. Лысый не просыпался.

Она позвонила снова.

Спящий захныкал. Таким странным хныканьем, словно его нестерпимо мучила совесть.

Затем открыл глаза и ошалело-отсутствующе уставился на нас. Для острастки подруга позвонила в колокольчик еще раза три. Лысый вскочил с дивана, в мгновение ока пересек приемную, прошмыгнул чуть ли не у меня под мышкой — и вытянулся по ту сторону стойки. Человек оказался консьержем.

— Ради Бога, простите!.. — проговорил он. — Так неловко получилось: ждал вас, ждал — и заснул!

— Извините, что разбудили вас, — сказал я.

— Да что вы!.. — только что не замахал руками консьерж. И вручил мне анкету для проживающих и авторучку. На мизинце и среднем пальце его левой руки недоставало по верхней фаланге[43].

Я вписал в анкету свое имя, потом подумал немного, скомкал бумагу и сунул в карман. Затем, взяв новый бланк, вписал первое пришедшее в голову имя и ниже — не менее вздорный адрес. Самые заурядные имя и адрес. На случайный взгляд — очень даже неплохо. В качестве профессии я выбрал торговлю недвижимостью. Откуда-то из-за телефонного аппарата консьерж выудил очки в целлулоидной оправе с толстыми линзами, водрузил их на нос и очень внимательно изучил все, что я написал.

— Токио, Сугинами… 29 лет, агент по продаже недвижимости.

Я достал из кармана салфетку и принялся стирать с пальцев пятна от авторучки.

— По работе здесь? — спросил консьерж.

— В каком-то смысле, — ответил я.

— Сколько суток пробудете?

— Месяц.

— Месяц?… — он посмотрел на меня с задумчивостью художника, разглядывающего девственно-чистый лист бумаги. — Вы собираетесь пробыть здесь целый месяц?

— А что, почему-то нельзя?

— Нет-нет, почему же нельзя! Просто… у нас принято производить все расчеты на трое суток вперед.

Я опустил на пол сумку, вынул из кармана бумажник, с хрустом отсчитал из пачки двенадцать десяток и положил перед ним на стойку.

— Начнет не хватать — сообщайте, добавлю.

Консьерж зажал банкноты в трех пальцах левой руки и пальцем правой пересчитал деньги заново. Затем выписал чек на всю сумму и вручил мне.

— Насчет номера будут какие-то пожелания?

— Если можно — угловую комнату подальше от лифта.

Повернувшись ко мне спиной, консьерж очень долго шарил взглядом по стенду с ключами, пока, наконец, не снял ключ от номера 406. Ключи почти от всех номеров висели на своих местах. Говорить о процветании отеля «Дельфин» можно было с большой натяжкой.

Швейцар в отеле «Дельфин» отсутствовал как понятие, и чемоданы до лифта нам пришлось волочить самим. Подруга оказалась права — «излишества» в отеле отсутствовали напрочь. Лифт при движении мотало из стороны в сторону как огромную чахоточную собаку.

— Когда останавливаешься надолго, самое лучшее — это маленький опрятный отель! — деловито заявила подруга.

Выражение «маленький опрятный отель» и в самом деле звучало неплохо. Прямо готовое клише для рекламы в женском журнале: «Если вы к нам надолго — он станет вам домом, наш Маленький Опрятный Отель…»

Однако первое, что мне пришлось сделать, войдя в номер «маленького опрятного отеля», так это пристукнуть шлепанцем тлю, разгуливавшую по оконной раме, а также выкинуть в урну два женских волоса, найденных на коврике у кровати. Тлю на Хоккайдо я встретил впервые в жизни. Подруга в это время уже вертела кранами в ванной, настраивая температуру воды. Как и следовало ожидать, краны при этом ревели, как полоумные.

— Что, нельзя найти ничего поприличнее?! — заорал я ей, распахнув дверь в ванную. — У нас же денег хватит на что угодно!

— При чем тут деньги?! Главное, что поиски овцы должны начинаться именно отсюда!

Хочешь ты или нет — мы остаемся здесь…

Я плюхнулся на кровать, закурил, включил телевизор, поперескакивал с канала на канал — и выключил. Слава Богу, хоть телевизор нормально показывал. Рев воды прекратился, с полураспахнутой двери в ванную свесилась ее одежда — и по всему номеру разнесся шум воды.

Я раздвинул занавески: за окном тянулись ряды железобетонных строений, таких же бестолково-безликих, как и отель «Дельфин». Здания были словно измазаны сажей, и при одном взгляде на них начинало казаться, что пахнет мочой. Хотя было уже около девяти, в отдельных окнах еще горел свет и виднелись фигурки по уши занятых работой людей. Уж не знаю, над чем они все так усердно работали, но зрелище было довольно унылым Впрочем, взгляни кто-то из них на мое окно — в моей фигуре им тоже не увиделось бы ничего особенно жизнерадостного. Я задернул занавески, лег на кровать и, свернувшись на открахмаленных до асфальтовой жесткости простынях, начал думать о своей бывшей жене и о парне, с которым она жила. О парне я знал все довольно подробно. Как тут не знать, когда мы с ним были друзьями. В свои двадцать семь он был малоизвестным джаз-гитаристом, и для малоизвестного джаз-гитариста — сравнительно порядочным человеком. Характера неплохого. Вот разве что стиля своего никогда не имел. В такой-то период блуждал между Би Би Кингом и Кенни Барреллом, к такому-то возрасту застрял между Лэрри Кориеллом и Джимом Холлом[44]… Лично мне было не очень понятно, почему после меня она выбрала именно этого парня. Видно, правду говорят, что в каждом человеке с рождения заложен неизменный вектор душевных склонностей. Он был лучше меня лишь тем, что играл на гитаре. Я был лучше его лишь тем, что умел мыть посуду. Гитаристы, как правило, никогда не моют посуду. Повредишь себе палец — и больше незачем жить на свете. Затем я стал думать о нашем с нею сексе. От нечего делать я попытался подсчитать, сколько раз мы с ней занимались любовью за четыре года жизни вдвоем. Но тут же и плюнул на это занятие: точное число установить все равно невозможно, а в приблизительных числах я не видел особого смысла. Надо было вести какой-то дневник. Или хотя бы пометки делать в блокноте. Тогда, конечно, я бы смог определить его — Количество Секса За Четыре Года Вдвоем. Теперь же меня интересуют только точные числа. Лишь при их помощи и можно восстановить, как все было на самом деле.

Моя бывшая жена вела подробный дневник своей половой жизни. Однако то были вовсе не какие-нибудь лирические заметки. Еще в девичестве, после первых же месячных, завела она толстую школьную тетрадь, где производила скрупулезный учет всех своих менструальных циклов, и где в качестве «побочного фактора» иногда упоминался секс. Таких тетрадей у нее было восемь, и хранила она их в ящике туалетного столика, который запирала на ключ, вместе с самыми личными письмами и фотографиями. Записок этих она никогда никому не показывала. Насколько подробно она касалась в них секса как такового, я не знал. И теперь, поскольку мы с ней расстались, не узнаю уже никогда.

— Если я вдруг умру, — повторяла она не раз, — тетради эти сожги. Облей хорошенько керосином и сожги, а пепел в землю зарой. И учти: если хоть одна живая душа узнает оттуда хоть слово — я эту душу прокляну с того света!

— Но я-то уже столько лет с тобой сплю! Знаю каждый уголок, каждую клеточку твоего тела. Меня-то чего стесняться?

— Клетки тела полностью, на все сто процентов, обновляются каждый месяц. Мы все время меняемся. Вот, даже прямо сейчас! — и она поднесла близко-близко к моим глазам кисть тонкой руки. — Все, что ты знаешь обо мне — не больше, чем твои же воспоминания!..

Даже за месяц до развода эта женщина оставалась в высшей степени рассудительной.

И очень точно знала, как обращаться с реальностью своей жизни. По принципу:

однажды захлопнувшиеся двери уже никогда не откроются снова, но это вовсе не значит, что нужно мешать дверям закрываться.

Все, что я знаю о ней сейчас — не больше, чем мои же воспоминания. Воспоминания, отходящие все дальше и дальше в прошлое, отмирающие, точно старые клетки тела. Так, что уже никогда не вспомнить, сколько раз мы с ней все-таки занимались любовью.

Глава 26

ПРОФЕССОР ОВЦА

Проснувшись на следующее утро в восемь, мы спустились на лифте вниз, вышли на улицу и отправились завтракать в ближайшую забегаловку. Ни ресторана, ни даже захудалого буфета в отеле «Дельфин» не оказалось.

— Как я уже говорил вчера, нам нужно разделиться, — сказал я, передавая ей копию снимка с овцами. — Я попробую выяснить, где находится место с горами на фотографии. Ты соберешь информацию о всех пастбищах, где выращивают овец. Как действовать — думаю, объяснять не нужно. Самая, казалось бы, незначительная деталь может пригодиться. Любая мелочь — и уже не придется мотаться по всему Хоккайдо, тыкаясь наугад…

— Не беспокойся, я сделаю все как нужно.

— Тогда — встречаемся вечером в отеле!

— Ты, главное, не переживай, — сказала она, надевая темные очки. — Вот увидишь, мы все в два счета найдем!

— Хорошо бы, — вздохнул я.

* * *

Как и следовало ожидать, «в два счета» дело не разрешалось, хоть тресни. Я сходил в Отдел путешествий губернаторства Хоккайдо, обошел с дюжину туристических фирм и экскурсионных бюро, нанес визит в местное Общество альпинистов — побывал во всех местах, хоть как-нибудь связанных с поездками в горы и экскурсиями на природу. Никто из опрошенных мною не мог сказать ничего определенного при взгляде на фотографию.

— Обычный горный пейзаж, каких тысячи, — говорили мне, разводя руками. — Тем более, заснят такой небольшой фрагмент…

Я пробегал по городу целый день, но все, что мне удалось разузнать, сводилось к одному и тому же: горы на фотографии выглядели слишком обычно, чтобы по столь маленькому фрагменту можно было их опознать.

В книжном магазине я приобрел атлас острова и книгу «Горы Хоккайдо», потом зашел в кафетерий, сел за столик, заказал сразу два имбирных лимонада и погрузился в чтение.

На Хоккайдо было невероятное множество гор, и подавляющее большинство из них походило друг на друга по цвету и форме. Запасшись терпением, я принялся сличать одну за другой иллюстрации в книге с пейзажем на фотографии Крысы. Уже через десять минут у меня заболела голова. Самое ужасное заключалось в том, что все горы в этом фолианте, даже взятые вместе, не составляли и тысячной доли всех гор на Хоккайдо. Мало того, стоило взглянуть на одни и те же горы под хоть немного другим углом — и их уже было ни за что не узнать. «Горы — живые, — говорилось в предисловии к книге. — От сезона, от времени суток, от угла зрения и от состояния нашей души зависит то, как они в очередной раз изменят перед нами свой облик. Неизменным остается лишь одно: сколько бы мы ни смотрели на горы — мы всегда сможем постичь лишь ничтожную частичку того, что они из себя представляют…»

— Просто черт знает что!.. — подумал я вслух. Затем вздохнул — и продолжил занятие, в безнадежности которого меня только что убедили. Когда колокол на башне неподалеку пробил пять часов, я вышел из кафетерия, сел на скамейку в парке и принялся грызть жареную кукурузу, заодно подкармливая голубей. Подруга моя перекопала куда больше информации, чем успел сделать я, но по результатам затраченных усилий мы с ней оказались примерно равны. За скудным ужином в тесной забегаловке на задворках отеля «Дельфин» мы рассказывали друг другу, как прожили этот день.

— В губернаторстве, в Отделе животноводства, я не узнала почти ничего, — сказала она. — Получается, что овцами никто не занимается — они просто никому не нужны. Разводить их крайне невыгодно. По крайней мере, крупными стадами и на больших пастбищах…

— Ну, что ж. Легче будет найти то, что нужно!

— Как бы не так! Будь овцеводство развито, как другие отрасли — люди бы объединяли интересы и действовали сообща, и тогда можно было бы обратиться в какую-нибудь «Ассоциацию Овцеводов Хоккайдо» с конкретной конторой, адресом, телефоном. А тут — сплошь мелкие разрозненные предприниматели; как их всех вычислять — одному Богу известно. Люди в этих краях то и дело заводят себе «немножко овец» — примерно так же, как заводят собак или кошек… В общем, мне удалось раздобыть адреса тридцати довольно крупных овцеводов, но все — из материалов четырехлетней давности. За четыре года каждый из них мог запросто куда-нибудь переехать. У нас же сельскохозяйственная политика через каждые три года меняется, как у кошки глаза…

— В общем, черт-те что! — сказал я, отхлебнув пива. — Ни малейшей зацепки. По всему Хоккайдо — сотни гор, похожих друг на друга. Как искать всех этих овцеводов — тоже не ясно…

— Ну, пока всего один день прошел! Все еще только начинается!

— А как там твои уши? Никакого послания не принимают?

— Нет. Пока не принимают, — ответила она, съела кусочек жареной рыбы и запила бульоном из чашки. — И я даже знаю, почему. Видишь ли, послание приходит только в двух случаях: или когда я совсем уже сбилась с дороги, или же в минуты крайнего душевного истощения. Сейчас ни того, ни другого не происходит.

— Значит, покуда совсем тонуть не начнешь — спасительной веревки не бросят, так, что ли?

— Именно. Сейчас я с тобой — и уже этого достаточно; никакой нужды в послании нет. У нас с тобой есть все необходимое, чтобы найти овцу.

— Что-то я не совсем понимаю, — сказал я. — Нас же буквально загнали в угол!

Если овца не найдется — со всей нашей жизнью ТАКОЕ начнется!.. Уж не знаю, что именно — но раз они обещали, значит, так оно и будет, можно не сомневаться. В этом деле они — профессионалы. Даже если умрет Сэнсэй — Организация его останется, и чуть не из каждого канализационного люка Японии нас будут преследовать до скончания века… Я понимаю, что по-идиотски звучит — но все ведь действительно так!

— Как в том фильме, «Агрессор» — по телевизору, помнишь? Идиотизм, но очень похоже…

— Если чем и похоже, то именно идиотизмом… В общем, мы крепко влипли. «Мы» — то есть, и я, и ты. Сначала влип я один, но по дороге еще и ты ко мне в лодку запрыгнула. И по-твоему, мы не идем ко дну?

— Ха! Так ведь мне же это все нравится! Мне так — всяко лучше, чем спать с кем ни попадя, сжигать уши фотовспышкой да портить глаза над каким-нибудь «Словарем японских имен»! То, что сейчас, гораздо больше похоже на жизнь…

— Ты хочешь сказать, — подытожил я, — что лично ты ни к какому дну не идешь, а потому и веревки никакой не будет?

— Ну конечно! Мы с тобой сами найдем овцу. Не такие уж мы безнадежные недоумки, чтобы этого не суметь!

«В общем, конечно, так!..» — мелькнуло у меня в голове. Возвратившись в отель, мы предались «акту соития». Лично мне нравится слово «соитие». Оно всегда ассоциировалось у меня с некой возможностью самореализации — пусть даже и в таких вот ограниченных масштабах.

Однако и третьи, и четвертые сутки нашего пребывания в Саппоро прошли безо всякого толку. Мы просыпались в восемь, съедали по утреннему комплексу в забегаловке по соседству, расставались на целый день, встречались за ужином, обменивались добытой информацией, возвращались в отель, занимались сексом и засыпали. Я выкинул свои старые теннисные туфли, купил взамен легкие кроссовки и успел показать фотографию с овцами сотням разных людей. Она перерыла в губернаторстве и библиотеке огромное количество документов и составила длиннющий список овцеводческих фирм, из которых обзвонила уже около половины. Но все было безрезультатно. Никто из опрошенных мною не опознал долины на фотографии; ни в одной овцеводческой фирме не знали об овце со звездой на спине. Один старикан уверял меня, будто видел именно этот пейзаж еще до войны на юге Сахалина, но я не мог поверить, что Крыса в своих скитаниях забрался на Сахалин. С Сахалина в Токио срочную почту не пересылают.

Так прошел пятый день, за ним шестой — и неуютный промозглый октябрь начал наползать на город, как сырая холодная жаба. Солнце еще было ярким, но ветер, окрепнув, пронизывал до самого сердца, и вечерами я уже надевал поверх майки ветровку из тонкой шерсти.

Саппоро — город настолько прямолинейный, что хоть с тоски помирай. Я никогда раньше не подозревал, до какой степени изношенности может человек довести свое тело, вышагивая по городу с таким количеством прямых линий. Мой же организм изнашивался прямо на глазах. Уже на четвертый день я напрочь утратил способность ориентироваться по сторонам света. Когда же я поймал себя на том, что, повернувшись спиной к востоку, пытаюсь идти на юг, я пошел в магазин канцтоваров и купил себе компас. Я начал разгуливать по улицам с компасом в руке — и город тут же приобрел какую-то иную, совершенно ирреальную сущность. Дома казались теперь всего лишь декорациями для киносъемок; пешеходы выглядели плоскими, словно вырезанными из фанеры. Солнечный шар вылетал из-за горизонта, проносился в небе по заданной траектории — и плюхался где-то за противоположным краем земли, как огромный артиллерийский снаряд.

Я стал выпивать в день по семь чашек кофе, каждый час забегал в туалет по малой нужде и крайне редко ощущал хоть какой-нибудь аппетит.

— А что, если дать объявление в газету? — наконец предложила подруга. — «Друг по имени такой-то, отзовись»…

— Неплохая мысль! — сказал я. Неважно, будет от этого толк или нет, — но все лучше, чем вообще ничего не делать.

Я обошел издательства четырех газет и в утренних выпусках следующего дня поместил объявление из трех строк:

КРЫСА! ВЫЙДИ НА СВЯЗЬ!! СРОЧНО!!! ОТЕЛЬ «ДЕЛЬФИН» 406.

Следующие два дня я сидел в отеле безвылазно, ожидая звонка. В первый день позвонили трижды. Сначала какой-то мужчина деловито осведомился, что за крысу я, собственно, имею ввиду. — Это мой друг, — ответил я. Удовлетворенный, он повесил трубку.

Второй звонок был от телефонного хулигана.

— Пи-и, пи-и! — пищал хулиган, — П-и, пи-и-и!..

Тут уж первым положил трубку я. Странная все-таки штука — жизнь в больших городах.

Последней позвонила женщина с пугающе тонким голосом.

— Вообще-то, меня все называют Крысой… — сказала она. Ее голос напомнил мне вибрирующие на ветру электрические провода.

— Извините, что заставил вас позвонить понапрасну, — вежливо сказал я, — но я ищу Крысу — мужчину.

— Я так и знала!.. — сказала она. — Просто, понимаете… Меня тоже все называют Крысой. Дай, думаю, позвоню, мало ли что…

— Огромное вам спасибо.

— Да что вы! Не за что… А вы как — нашли кого искали?

— Еще нет, — ответил я. — К сожалению.

— Жаль, конечно, что искали не меня, — вздохнула она. — Ну да все равно. Не меня, так уж чего там…

— Да… Мне очень жаль.

Она помолчала. Я почесал мизинцем за ухом.

— А знаете, если честно — это я сама захотела вам позвонить!

— Вы — мне?

— Сама не знаю, почему… сегодня утром наткнулась на объявление в газете… А потом весь день ходила и думала, позвонить или не стоит… Как чувствовала, что буду не ко двору…

— Значит, то, что вас называют Крысой — неправда?

— Ну да, — вздохнула она. — Никто меня никак не называет. У меня вообще никого нет — ни друзей, ни знакомых. Вот и захотелось взять и кому-нибудь позвонить.

Я вздохнул:

— Ну, что ж… все равно спасибо.

— Извините меня… А вы сами — с Хоккайдо?

— Из Токио.

— И вы приехали сюда аж из Токио на поиски друга?

— Совершенно верно.

— А сколько лет вашему другу?

— Только что тридцать исполнилось.

— А вам сколько лет?

— Тридцать через два месяца.

— Холостой?

— Да.

— А мне — двадцать два… А что, это правда, будто с возрастом ко многому легче относишься?

— Как сказать, — ответил я. — Не знаю. К чему-то легче, к чему-то наоборот…

— А может, мы лучше поговорили бы спокойно как-нибудь за ужином?

— Вы извините меня, — сказал я, — но мне действительно нужно все время быть здесь, у телефона…

— Да-да, конечно, — пробормотала она. — Еще раз извините меня…

— Спасибо, что позвонили!

Она сама повесила трубку.

С одной стороны, обычная охота шлюхи за клиентом по телефону. С другой стороны, может, и правда — просто одинокая женщина… Так или иначе, мне это ничего не давало. Результат все равно сводился к нулю.

На следующий день позвонили один-единственный раз.

— Насчет крыс вам лучше меня никто не расскажет! — заявил мне в трубку какой-то ненормальный. После этого добрых пятнадцать минут рассказывал мне, как геройски сражался с крысами в сибирском плену. Все это звучало забавно — но в моей ситуации не меняло, увы, ни черта.

Я примостился на откидном стульчике, встроенном в стену у самого окна — и провел весь день, наблюдая за тем, что происходило в фирме на третьем этаже здания напротив. За целый день наблюдений я так и не смог понять, чем же занималась эта фирма. В конторе с десятком служащих появлялись и исчезали посетители, сменяя друг друга как спортсмены во время баскетбольного матча; один из клерков принимал какие-то документы, другой ставил на них печать, третий рассовывал их по конвертам и бегом уносил куда-то из комнаты — и так без конца. Утром одна из сотрудниц — женщина с огромной грудью — разнесла всем кофе; после обеда желавшие выпить кофе уже заказывали его доставку по телефону. Мне тоже захотелось кофе. Я спустился вниз, попросил консьержа принимать телефонные послания на мое имя, вышел на улицу, выпил кофе в ближайшей забегаловке и, купив по пути пару банок пива, вернулся в отель. К моему возвращению в конторе напротив осталось только четыре человека: грудастая сотрудница отчаянно флиртовала с клерками помоложе. Я открыл пиво и, избрав грудастую основным объектом внимания, продолжил наблюдения.

Чем дольше я разглядывал ее огромный бюст, тем более огромным он мне казался. Лифчик для этого бюста, должно быть, напоминал конструкцию из стальных тросов моста Золотые Ворота в Сан-Франциско. Похоже, сразу несколько молодых клерков были не прочь затащить хозяйку этого сокровища к себе в постель. Я ощутил это чуть не с первого взгляда даже через двойные стекла. Вообще, странное это чувство — наблюдать за проявлениями чьей-то страсти со стороны. Запросто можно впасть в иллюзию, будто чужая страсть передалась и тебе самому. В пять часов вернулась подруга, переодевшаяся в красное платье; я к этому времени уже задернул шторы и смотрел по телевизору американскую мультяшку про хитроумного кролика Багса Банни. Заканчивался наш восьмой день в отеле «Дельфин».

— Черт знает что! — сказал я в сердцах. Чертыхаться у меня уже становилось какой-то вредной привычкой. — Треть месяца позади, а мы все топчемся на одном месте!

— И не говори!.. — сказала она. — Что-то сейчас, интересно, поделывает твоя Селедка?

Мы сидели с ней, развалясь на диванах плесневело-рыжей расцветки в фойе отеля. Трехпалый консьерж, перетаскивая с места на место стремянку, менял в люстрах лампочки, протирал окна и шуршал газетами, собирая мусор. И хотя в отеле обитало еще несколько человек — ни звука, ни вздоха не доносилось из-за плотно закрытых дверей. Ощущение престранное; в затененном зеркале трюмо так и мерещились чьи-то мистические силуэты.

— Как ваша работа?.. Продвигается?.. — очень осторожно поинтересовался консьерж, поливая растения в горшках.

— Да пока похвастаться нечем! — ответил я.

— Я смотрю, вы и в газеты объявления даете…

— Даю, — кивнул я. — Ищу одного… наследника.

— Наследника?

— У земельного участка был хозяин, да помер. Остался наследник, а координаты неизвестны.

— Понятно! — с уважением протянул консьерж. — Интересная, должно быть, у вас работа…

— Да нет! Ничего особенного, — ?сказал я.

— Ну, все равно… Прямо как охота на Белого Кита.

— На белого кита? — переспросил я.

— Ну да. Всегда интересно куда-то ехать, на что-то охотиться…

— На мамонта, например? — вставила подруга.

— Можно и на мамонта, — согласился консьерж. — Тут уже все равно… Я ведь почему отель так назвал? Смотрел однажды кино — «Моби Дик», по Мэлвиллу; а там во время охоты на кита показывали дельфинов. Вот я и решил: назову свой отель «Дельфин».

— Непонятно, — сказал я. — Так не лучше ли было назвать отель «Кит»?

— У кита неудачный образ! — сокрушенно вздохнул консьерж.

— А по-моему, «Отель Дельфин» — замечательное название! — сказала моя подруга.

— Благодарю вас! — просиял консьерж. — Вообще, должен признаться: в том, что вы остановились у нас надолго, мне видится перст Судьбы. Надеюсь, вы не откажетесь, если по этому случаю отель «Дельфин» угостит вас хорошим вином?

— Ой, как славно! — обрадовалась подруга.

— Большое спасибо, — сказал я.

Он скрылся в подсобке и через полминуты появился с охлажденной бутылкой белого вина и тремя бокалами.

— Сам я, конечно, на работе. Но за перст Судьбы уж пригублю с вами… Как считаете?

— Конечно-конечно! — воскликнули мы с подругой.

Все подняли бокалы. Вино, пусть и не первоклассное, освежало и отлично поднимало настроение. Бокалы также были весьма необычными: изысканной формы, с тонким рисунком виноградной лозы на стекле.

— Значит, вам нравится история про Моби Дика? — спросил я консьержа.

— О, да. Я вообще с детства мечтал стать моряком.

— А теперь сидите за конторкой в отеле? — спросила подруга.

— Это уже после того, как пальцы потерял, — пояснил консьерж. — Я ведь и служил моряком на сухогрузе, пока однажды при разгрузке пальцы лебедкой не прищемило…

— Ужас какой! — посочувствовала подруга.

— Сперва я, конечно, белого света не взвидел… Ну, да жизнь — непонятная штука; худо ли бедно, хватило пороху, теперь вот отель свой держу. Не ахти какой отель, конечно — но делаю, что могу, концы с концами свожу понемногу. Вот уже лет десять…

Ну и дела, подумал я. Консьерж отеля «Дельфин» был его же владельцем.

— Совершенно первоклассный и симпатичный отель! — подбодрила консьержа подруга.

— Вы очень любезны, — сказал владелец первоклассного отеля и подлил нам вина.

— Хотя внешне он, как бы сказать… выглядит старше своих десяти! — сказал я словно бы между прочим.

— Да, конечно! Ведь построили-то его сразу после войны. Почему мне и повезло — целое здание удалось откупить по дешевке!..

— И что же здесь было до того, как открылся отель?

— Вывеска висела — «Музей Мериносоведения Хоккайдо». И располагалась здесь администрация музея, да архив с бумагами про мериносов.

— Про мериносов?.. — не понял я.

— Ну, про овец, — пояснил консьерж.

— Музей этот был собственностью Союза Овцеводов Хоккайдо. Вплоть до 67-го года.

Когда же овцеводство пришло в окончательный упадок, музей решили закрыть, — сказал консьерж и отпил вина из бокала. — Директором музея в то время был мой отец. Он заявил губернаторству, что не может спокойно смотреть, как закрывают архивы, которые он годами собирал по крупицам. И вот тогда — с условием, что он самолично займется хранением архивов по овцеводству, — ему и позволили сравнительно дешево выкупить здание музея со всем содержимым. Поэтому даже сейчас второй этаж полностью используется для хранения архивов по овцеводству. Документы эти уже давно никому не нужны, старик дрожит над ними чисто из старческого каприза. А здание — все, кроме второго этажа, — я переделал в отель и сам заправляю его делами.

— Ничего себе совпадение!.. — только и выдавил я.

— Какое совпадение? — не понял консьерж.

— На самом деле человек, которого я ищу, как раз и связан с овцами! Единственный ключ к моим поискам — фотография с овцами, которую он прислал…

— О-о! — с любопытством протянул консьерж. — Если не возражаете, я бы, конечно, взглянул…

Я достал из кармана блокнот, вынул заложенную между страниц фотографию и передал ему. Он сходил к конторке, принес очки, нацепил их на нос и принялся долго и внимательно разглядывать фотографию.

— Где-то я уже это видел… — пробормотал он наконец.

— Видели?!

— Точно, видел!

Он вдруг подошел к стремянке, которую оставил под люстрой посреди фойе, поднял ее и перетащил к противоположной стене. Вскарабкавшись наверх, он снял висевшую чуть не под самым потолком черно-белую фотографию в деревянной раме и, держа ее в руке, спустился обратно. Тщательно вытерев тряпкой пыль, он протянул фотографию нам.

— По-моему, тот же пейзаж, вам не кажется?

Рама выглядела старой и обшарпанной, черно-белая фотография в ней буквально порыжела от времени. И на ней тоже были овцы. Штук шестьдесят, не меньше. Какой-то забор, березовая роща, горы. И хотя березы в роще располагались совершенно не так, как на фотографии Крысы — горный пейзаж на заднем плане был абсолютно таким же. Мало того — и тот, и другой снимок делали с одного и того же места.

— Ч-черт бы меня побрал… — сказал я подруге. — И мы каждый день ходили туда-сюда под этой фотографией?

— Я же говорила, что нужно селиться в отель «Дельфин»! — отвечала она как ни в чем не бывало.

— Ну-ну, и что? — спросил я консьержа, чуть только перевел дух. — Где же находится место с этим пейзажем?

— Я не знаю, — развел руками консьерж. — Эта фотография висела здесь еще с музейных времен…

— Уф-ф-ф!.. — только и выдохнул я.

— Но это можно узнать!

— Каким образом?

— Спросите у моего отца. Отец работает в кабинете на втором этаже, там же и спит. Он все время там — наружу почти не показывается; все читает свои бумажки про овец. Сам я с ним уже полмесяца не встречался, но когда еду перед дверью ставлю — забирает; значит, живой пока…

— И что, ваш отец знает место, изображенное на фотографии?

— Я думаю, знает… Я уже говорил вам — отец был директором Музея Мериносоведения Хоккайдо; что ни говори, а об овцах ему известно практически все. Не случайно все называли его «Профессор Овца».

— Профессор Овца… — точно эхо, повторил я.

Глава 27

ПРОФЕССОР ОВЦА МНОГО ЕСТ И МНОГО РАССКАЗЫВАЕТ

Судя по тому, что поведал нам управляющий отеля «Дельфин», жизнь его родителя

— Профессора Овцы — в целом трудно было назвать неудачной.

— Родился отец в 1905 году в Сэндае в семье потомственного самурая… — начал сын. — Вы не возражаете, если я буду пользоваться европейским летосчислением?

— Пожалуйста-пожалуйста! — ответил я.

— Семья была не то чтобы очень зажиточной, но усадьбу свою имела. Как-никак, предки были вассалами-хранителями замка светлейшего князя… А в середине прошлого века этот род подарил стране еще и знаменитого ученого-агронома. С раннего детства Профессор Овца невероятно преуспевал в учебе и прослыл на весь Сэндай вундеркиндом, который знал все на свете. Ребенок не только прекрасно учился, но и превосходно играл на скрипке. И когда префектуру осчастливил высочайшим визитом сам Император, мальчик исполнил перед семейством Его Величества сонату Бетховена и получил в награду золотые часы. Родители мечтали, чтобы он изучал законы, и уже прочили ему блестящую карьеру юриста — но сынок наотрез отказался от этой идеи.

— Юриспруденция меня не интересует, — заявил юный Профессор Овца.

— Ну, что ж… Тогда иди в музыканты! — сказал на это его отец. — В конце концов, можно позволить в роду и одного отпрыска — музыканта.

— Музыка меня тоже не интересует, — ответил Профессор Овца.

Отец очень долго молчал.

— В таком случае, — промолвил он наконец, — какой путь ты бы сам себе пожелал?

— Меня интересует сельское хозяйство. Хочу изучать вопросы аграрной политики.

— Будь по-твоему, — изрек отец после долгой паузы. Нрава сын был кроткого и простодушного, но все знали — от однажды сделанных заявлений не отступался ни при каких обстоятельствах. Даже слово родного отца не смогло бы ничего изменить. На следующий год Профессор Овца поступил, как и задумывал, на сельскохозяйственный факультет Токийского Императорского университета. И в университетских стенах его одаренность не угасала. У всех, включая профессуру, он просто не сходил с языка. Юноша опережал в успехах всех своих однокашников, но несмотря на это пользовался среди них отличной репутацией. С какой стороны ни посмотри — его исключительность ни у кого не вызывала ни сомнений, ни раздражения. К мирским утехам он интереса не питал, в свободное время читал книги, начитавшись же — уединялся в тихом садике и играл на скрипке. С кармана его студенческого сюртука неизменно свисала цепочка от золотых часов. С отличием закончив университет, молодой человек как исключительно одаренная личность был распределен в Министерство сельского хозяйства и лесоводства. Свой выпускной диплом он посвятил, ни много ни мало, разработке «концепции комплексного развития сельского хозяйства Японии, Кореи и Тайваня»; и хотя идеи его грешили известной утопичностью, некоторое время о них поговаривали в свете. Проработав в министерстве два года, Профессор Овца окончательно созрел как ученый — и был отправлен на Корейский полуостров изучать проблемы местного рисоводства. Находясь там, он разработал «План-проект рисоводческой политики для Корейского полуострова», который был одобрен правительством и утвержден к выполнению.

В 1934 году Профессора отозвали в Токио, где ему был присвоен чин генерал-лейтенанта и предъявлена повестка о призыве в армию. Командование поручило молодому генералу разработать «Систему натурального хозяйства для самообеспечения японской армии мясом и шерстью овец в условиях боевого развертывания на равнинах Северного Китая». Так Профессор Овца впервые занялся овцами. Организовав регулярные поставки японских, маньчжурских и монгольских овец для армейских нужд, весной следующего года молодой генерал отправился с экспедицией в Маньчжурию «для изучения ситуации на местах». Именно с этих пор началось его сокрушительное падение.

Всю весну 1935 года жизнь в лагере протекала без происшествий. Происшествие случилось в июле. Сказав, что хочет проверить «условия жизни местных овец», Профессор Овца сел на лошадь, уехал в сопки и там исчез. Ни на третьи, ни на четвертые сутки пропавший не появлялся. Прикомандированная к отряду группа военной разведки сбилась с ног, прочесывая окрестности, но все было безрезультатно. Решили, что генерала либо задрали волки, либо пленили повстанцы. И лишь неделю спустя, когда решено было прекратить бесплодные поиски, Профессор Овца, весь оборванный и изможденный, появился в лагере перед самым заходом солнца. От него остались одни кожа да кости, щеки ввалились — и только глаза, широко распахнутые, горели ярким безумным огнем. Лошади при нем не было, пропали и золотые часы. Причину своего исчезновения он так и объяснил — сгинула лошадь, и он заблудился в лесу; звучало это достаточно правдоподобно, все поверили ему и успокоились.

Однако месяц спустя по штабу пополз очень странный слух. Слух о том, будто бы генерал, скитаясь по лесам, «вступил в особую связь» с овцой. К чему конкретно сводилась эта «особая связь», не мог объяснить никто. Кончилось тем, что начальство вызвало его к себе в кабинет и провело «собеседование». Колониальное государство — не то место, где можно игнорировать слухи.

— Это правда, что ты вступал в «особую связь» с овцой? — спросило начальство.

— Так точно. Вступал.

Дальнейший диалог звучал следующим образом.

В: — Что такое «особая связь»? Половой акт?

О: — Никак нет.

В: — Изволь объясниться.

О: — Психическое соитие.

В: — Это не объяснение.

О: — Трудно найти точный термин. «Обмен душами» — пожалуй, наиболее близкое определение.

В: — Ты хочешь сказать, что обменялся душами с овцой?

О: — Так точно.

В: — Значит, всю неделю, пока тебя искала военная разведка, ты обменивался душами с овцой?

О: — Так точно.

В: — Ты не считаешь это нарушением служебного долга?

О: — Мой долг — изучать овец.

В: — В изучение овец не входит задача обмена душами! Тебе следует быть осмотрительнее. Ты был гордостью Императорского университета. В Министерстве тобой до сих пор все тоже были довольны. Если не наделаешь глупостей — станешь одним из тех, кто двигает сельскохозяйственную политику всего Дальнего Востока. Помни об этом!

О: — Слушаюсь.

В: — Про «обмен душами» приказываю забыть. Овца — обыкновенная скотина.

О: — Это забыть невозможно.

В: — Изволь объясниться.

О: — Овца — у меня внутри.

В: — Это не объяснение.

О: — По-другому объяснить невозможно.

В феврале 1936 года Профессора Овцу отозвали на родину, еще несколько раз провели с ним подобные «собеседования» — и определили на работу в министерский архив. Работа его заключалась теперь в составлении описей к документам и поддержании порядка на стеллажах. Иными словами, от пирога дальневосточного сельского хозяйства его тарелку убрали.

— Овца ушла из меня! — именно тогда начал жаловаться Профессор Овца друзьям. — А раньше она была, была у меня внутри!..

* * *

1937 год. Профессор Овца увольняется из Министерства, получает крупный гражданский заем от того же Министерства на реализацию своего «Плана выведения трехмиллионного поголовья японских, маньчжурских и монгольских мериносов» — проекта, над которым работал все эти годы, — переселяется на Хоккайдо и становится овцеводом. В хозяйстве его — пятьдесят шесть овец.

1939 год. Профессор Овца женится. Сто двадцать восемь овец.

1942 год. Рождается сын (ныне — управляющий отелем «Дельфин»). Сто восемьдесят одна овца.

1946 год. Пастбища Профессора реквизируются под учебный полигон оккупационной армией США. Шестьдесят две овцы.

1947 год. Профессор Овца поступает на службу в Союз Овцеводов Хоккайдо.

1949 год. Жена Профессора умирает от туберкулеза.

1950 год. Профессор Овца назначается директором Музея Мериносоведения Хоккайдо.

1960 год. Сын лишается пальцев в порту Отару.

1967 год. Закрывается Музей Мериносоведения.

1968 год. Открывается отель «Дельфин».

1978 год. Молодой агент по торговле недвижимостью спрашивает о пейзаже на фотографии.

(Это уже про меня).

— Чертовщина какая-то! — только и смог сказать я.

— Очень хотелось бы поговорить с вашим отцом! — попросил я.

— Конечно — сходите да поговорите, никаких проблем. Вот только меня отец… недолюбливает. Так что уж извините, но не могли бы вы сходить к нему сами? — попросил сын Профессора Овцы.

— Недолюбливает?

— Ну, не переносит, что я лысый, что пальцев нет…

— А! — сказал я. — В общем, со странностями человек, я так понимаю?

— Может, нехорошо так говорить про отца, но… еще с какими странностями! С тех пор, как с овцой повстречался — ну просто подменили человека. Сделался совершенно несносен в общении, груб порой до жестокости. Но знаете — на самом деле, в глубине души, он очень мягкий и добрый! Только послушайте, как он играет на скрипке — сразу поймете… Эта овца доставила отцу невыносимые страдания. А потом, уже через него, принесла много боли и мне.

— Вы, наверное, очень любите своего отца? — спросила подруга.

— Да, конечно. Люблю, — ответил управляющий отелем «Дельфин». — Только он меня всегда недолюбливал. Даже в детстве не обнял ни разу. Слова теплого за всю жизнь не сказал. А теперь, когда у меня пальцев недостает и голова как колено, — еще и издевается надо мной то и дело!

— Я уверена, он это делает неумышленно! — попыталась утешить его подруга.

— Я тоже так думаю, — поддержал ее я.

— Спасибо вам… — сказал управляющий.

— Но если придем только мы вдвоем — станет ли он разговаривать с нами? — спросил я.

— Трудно сказать, — ответил управляющий. — Но если выполнить два условия — очень может быть, что и станет. Во-первых, нужно сразу сказать, что вы пришли с вопросом насчет овцы.

— А во-вторых?

— Не говорите, что это я вас прислал.

— Понятно… — сказал я.

* * *

Поблагодарив сына Профессора Овцы, мы с подругой поднялись на второй этаж. В коридоре было зябко и сыро. Тусклые лампочки еле горели, в углах скопилась многолетняя пыль. В воздухе пахло старой бумагой и человеческим телом. Мы прошли, как было указано, в самый конец длинного коридора и постучались в облезлого вида дверь с облупившейся пластмассовой табличкой «Директор Музея». На стук никто не отозвался. Я постучал еще раз. Никакого ответа. И лишь когда я постучал в третий раз, из-за двери донесся сдавленный рык:

— Во-он! — проревел мужской голос. — Все пошли вон!!..

— Мы к вам насчет овец! — сказал я.

— Ступайте жрать свое дерьмо!!! — раздалось в ответ. В свои семьдесят три Профессор обладал на редкость отменной глоткой.

— Но нам с вами действительно необходимо кое-что обсудить! — заорал я через закрытую дверь.

— Насчет овец, ублюдок, мне нечего с тобой обсуждать!!!

— И все-таки поговорить придется! — настаивал я. — Насчет овцы, которая исчезла в тридцать шестом году!

Несколько секунд из-за двери не доносилось ни звука. Затем дверь резко, неожиданно легко распахнулась — и Профессор Овца предстал перед нами.

Волосы у Профессора были длинными и седыми как снег. Белые брови свисали сосульками, наполовину скрывая глубоко посаженные глаза. Роста он был — метр семьдесят с небольшим, но в осанке ощущались выправка и непоколебимое достоинство. Коренастый, широкие скулы. Кончик носа, будто споря с плоской переносицей, дерзко выдавался вперед, точно лыжный трамплин. В комнате запах тела ощущался еще сильнее. Впрочем, нет — то уже не был запах собственно человека. Сконцентрировавшись до предела именно в этой комнате, запах потерял свою изначальную сущность — и сплавился воедино со Временем и солнечным светом. Папки, тетради, бумаги устилали пол комнаты иак, что его было почти не видно. В основном — документы на иностранных языках, все в каких-то разводах и пятнах. У стены справа стояла кроваво-бурой расцветки кровать; перед окном против входа — огромный стол из красного дерева с вертящимся креслом. На столе наблюдался относительный порядок; аккуратно подбитую кипу бумаг придавливало стеклянное пресс-папье в форме овцы. Люстра под потолком не горела, и если б не запыленная настольная лампа, еле-еле рассеивавшая свои несчастные шестьдесят ватт по красной столешнице — в комнате царил бы густой полумрак. На Профессоре были серая сорочка, черный шерстяной джемпер и потерявшие всякую форму широченные брюки из ткани «елочкой». В косом луче света от лампы серая сорочка и черный джемпер смотрелись как белая сорочка и серый джемпер. А может, так оно и было.

Профессор Овца опустился в кресло возле стола и, ткнув пальцем в сторону кровати, предложил сесть нам. Осторожно, точно боясь нарваться на мину, мы перешагнули через каждую бумажку на нашем пути, добрались до кровати и сели. Постель была грязной до невозможности; мне казалось, мои бедные «ливайсы» прилипли к замызганным простыням навсегда. Все это время Профессор Овца наблюдал за нами, сцепив пальцы обеих рук на столе. Пальцы его даже на костяшках покрывала густая шерсть. Абсолютно черная, растительность эта являла совершенно дикий контраст с белоснежными волосами на голове. Профессор Овца снял трубку телефона, проорал в нее: «Жрать неси, быстро!!!» — и швырнул трубку на место.

— Итак, — обратился он к нам, — Вы притащились сюда, чтобы болтать со мной про овцу, которая исчезла в тридцать шестом году?

— Совершенно верно, — ответил я.

— Хм-м! — ухмыльнулся Профессор Овца и трубно высморкался в клочок туалетной бумаги. — Что же, сказки мне будете рассказывать? Или вопросы задавать?

— И то, и другое.

— Ну, тогда сначала рассказывай!

— Мы знаем, куда сбежала от вас овца весной 1936 года.

— Хм-м-м! — и он снова громко прочистил нос. — То есть, вы якобы знаете то, что я, пустившись во все тяжкие и растеряв в жизни все, что имел, так и не смог узнать даже за тридцать лет?!

— Но нам действительно это известно.

— Наверняка чушь какая-нибудь!..

Я достал из кармана серебряную зажигалку с овцой на боку и фотографию от Крысы и положил на край стола. Волосатой рукой Профессор Овца взял оба предмета, поместил в луч света под самую лампу — и погрузился в изучение. Воздух в комнате, казалось, до последней молекулы пропитался давящей тишиной. Двойные стекла не пропускали ни звука с улицы, и странный скрежет, исходивший от старой лампы, — цурр, цурр, — лишь усиливал тяжесть навалившегося на нас безмолвия. Наконец старик оторвал взгляд от того, что держал в руках, резким щелчком выключил лампу и короткими сильными пальцами начал растирать себе веки. С такой яростью, будто хотел протолкнуть глаза внутрь черепа. Когда он отнял руки от лица, белки его глаз были красными, как у кролика.

— Простите меня, — тихо проговорил он. — Когда столько лет вокруг одни идиоты — перестаешь верить в нормальных людей!..

— Ничего! — сказал я.

— Как ты думаешь, во что превратится жизнь человека, если мысли в его голове напрочь лишить возможности быть сформулированными?

— Н-не знаю… Во что же?

— В преисподнюю. В нескончаемую пытку для разбухшего от мыслей мозга. В кромешный ад — без лучика света для глаз, без капли воды для пересохшего горла… Я живу в этом аду вот уже сорок два года.

— И все из-за овцы? — осторожно спросил я.

— Да! Все из-за овцы! Весной тридцать шестого года она сбежала, низвергнув меня в преисподнюю…

— И вы ушли из Министерства, потому что решили ее разыскать, так?

— Ушел я потому, что все чиновники — форменные ослы! Ни один из этих кретинов не понимает истинной сути вещей и событий! Никогда этим тупицам не постичь великого Смысла, который заключает в себе Овца…

В дверь неожиданно постучали. «Еда, господин Профессор!» — послышался женский голос. «Оставь поднос и проваливай!!!» — рявкнул Профессор Овца. За дверью что-то с глухим стуком поставили на пол, послышались звуки удаляющихся шагов. Подруга открыла дверь, подняла с порога поднос, перенесла через комнату и водрузила на профессорский стол. На подносе стояли тарелки — суп с гренками, салат и фрикадельки для Профессора Овцы, а также пара чашек кофе для нас.

— А вы уже жрали? — спросил Профессор.

— Только что из-за стола, — закивали мы в ответ.

— И что же вы жрали?

— Телятину в белом вине, — ответил я.

— Жареные креветки, — ответила подруга.

— Хм-м! — промычал Профессор Овца, отхлебнул супа и захрумкал гренками. — Я, конечно, извиняюсь, но придется мне болтать с вами и жрать одновременно. Уж очень охота…

— Пожалуйста-пожалуйста! — сказали мы с подругой.

Он принялся за свой суп, мы — за кофе. Профессор Овца уткнулся глазами в тарелку и не поднял взгляда ни разу, покуда не выхлебал весь суп.

— Вы знаете место на фотографии? — спросил я.

— Знаю. Отлично знаю.

— Вы можете рассказать, где оно находится?

— Э-э, погоди, — сказал Профессор Овца и отодвинул опустевшую тарелку. — Во всяком деле нужны порядок и последовательность! Давай-ка начнем с тридцать шестого года. Сперва говорю я, потом ты.

Я кивнул.

— Итак, рассказываю в двух словах, — начал Профессор Овца. — Овца забралась в меня летом 1935 года. Однажды в Маньчжурии, неподалеку от монгольской границы, я заблудился в горах. Наступила ночь — делать нечего, я устроился на ночлег в какой-то пещере и заснул. И тут мне приснилась овца. Овца заглянула мне в глаза и спросила, можно ли в меня вселиться. «Валяй, — ответил я ей, — я не возражаю». Откуда мне было знать, что разговор всерьез? Наоборот: помню, ясно осознавал, что это всего лишь сон! — Профессор саркастически засмеялся. — Такую овцу я видел впервые в жизни. По профессии мне полагается знать все породы овец на Земле. И я их знаю — все, кроме этой! Эту я ни с какой мне известной породой отождествить не могу. Совершенно неповторимый изгиб рогов, на редкость короткие, сильные ноги. Глаза — громадные и ясные, как вода в горных реках. Шерсть белоснежная, а на спине — коричневое пятно в форме звезды. Я сразу понял: второй такой овцы не сыскать на всем белом свете! Вот я и ответил ей, что не буду возражать, если она в меня вселится. Как ученый, я хотя бы во сне не желал упускать такой уникальнейший экземпляр!..

— А что вы испытывали, когда в вас вселялась овца?

— Да ничего особенного! Просто начал чувствовать, что во мне завелась овца. С утра как проснулся — так и чувствовал постоянно: внутри у меня — овца. Очень естественное ощущение.

— А, скажем, голова у вас никогда не болела?

— За всю жизнь — ни разу!

Профессор Овца набил рот фрикадельками, и его челюсти заработали с удвоенной энергией. Не прожевав и половины, он с набитым ртом продолжал:

— Вообще, на севере Китая и в Монголии вселение овцы в человека — не такая уж редкость. Местные жители с незапамятных времен свято верят, что тот, в кого входит овца, получает особое небесное благословение. Еще в летописях эпохи Юань[45] упоминается «звездоносный белый овен», вселявшийся в Чингисхана… Ну, что? Интересно?

— Интересно!.. — ответил я.

— Считают, что овца, вселяющаяся в людей, — бессмертна. И человек, в котором она живет, не может умереть. Однако стоит овце уйти из человека, как человек свое бессмертие теряет. Все решает сама овца. Нравится ей «хозяин» — она может оставаться в нем десятки лет. Станет ей что-нибудь не по нраву — прыг наружу, и поминай как звали! Людей, которых бросила овца, называют «обезовеченными». Таких вот, как я, например…

Чав, чав.

— Сразу после того, как во мне завелась овца, я занялся серьезнейшим изучением местных верований, обычаев и преданий, связанных с овцами. Опрашивал население, копался в старых рукописях. Тогда и пополз среди жителей слух, что в меня вселилась овца. О слухе было доложено начальству. Начальству все это не понравилось, я получил ярлык «психически неуравновешенного» — и вскоре меня отправили на родину. Так сказать, очередная «жертва колониального синдрома»… Профессор Овца умял три последние фрикадельки и принялся за французские булочки.

Судя по всему, аппетит у него был будь здоров.

— Величайшая глупость Японии нового времени, — продолжал он, — заключается в том, что мы так ничему и не научились у наших азиатских соседей. История с овцами — лучшее тому подтверждение. Отчего погибло японское овцеводство? Да оттого, что с самого начала его ориентировали на выполнение узко прагматической задачи — поскорее завалить общество бараниной и овечьей шерстью. Никому и в голову не приходило организовать спланированное, постепенное внедрение овцеводства в повседневную жизнь. Решения принимались, исходя из сиюминутных нужд, а фактор Времени отбрасывался, как ненужный мусор. И так у нас во всем! Ногами-то на земле не стоим. Вот и последнюю войну проиграли совсем, совсем не случайно…

— Значит, овца приехала с вами в Японию? — спросил я, возвращая разговор к главной теме.

— Ну да! — кивнул Профессор Овца. — Я вернулся судном из Пусана. И овца приехала вместе со мной.

— И какую же цель преследовала овца?

— Не знаю! — произнес Профессор сквозь зубы. — Скотина мне этого не объяснила.

Но, несомненно, цель у нее была, и огромных масштабов. Что-что, а это я понял отчетливо… Какой-то глобальный план по преобразованию человека и человечества.

— Силами одной-единственной овцы?!..

Профессор проглотил последний кусочек булки и похлопал себя ладонью по губам, стряхивая приставшие крошки.

— А чего тут удивляться? Вспомни о Чингисхане!

— Вообще-то да… — сказал я. — Но почему для этого она выбрала именно Японию — и именно наше время?

— Скорее всего, ничего она не выбирала; я просто ее разбудил. Сотни лет она спала в своей пещере, и надо же было именно такому безмозглому идиоту, как я, ввалиться и разбудить ее!

— Но вы же ни в чем не виноваты…

— Виноват! — сказал Профессор Овца. — Виноват. Надо было быстрее соображать, что происходит. Пойми я вовремя, что получил «право на выстрел», — уж я бы знал, куда целиться! Но я, недоумок, потерял слишком много времени, соображая, что к чему. А когда сообразил, было поздно: овца не дождалась и сбежала… Он замолчал, закрыл глаза под бровями-сосульками и потер пальцами веки.

Казалось, тяжесть сорока двух лет давила на каждую клеточку его тела.

— И вот однажды утром я просыпаюсь — а овцы и след простыл… Вот когда я испытал на собственной шкуре, что значит быть «обезовеченным»! Самый настоящий ад! Овца уходит, оставляя в голове человека голую Идею. Однако выразить эту Идею без самой овцы нет никакой возможности! В этом и состоит весь ужас «обезовеченности»…

Профессор Овца еще раз высморкался в обрывок туалетной бумаги и изрек:

— В общем, я все рассказал. Теперь твоя очередь.

Я рассказал Профессору о похождениях овцы после того, как она его бросила. О том, как она вселилась в сидевшего за решеткой юнца — фанатика ультраправых. Как тот, выйдя из тюрьмы, чуть ли не сразу сделался лидером целой фракции правых сил. Как новоявленный политик подался в Китай, где создал мощнейший осведомительский синдикат и сколотил капитал. Как был признан военным преступником категории «А» — но освобожден за то, что выдал своих осведомителей с потрохами. Как, пустив в ход сокровища, награбленные еще на Большой Земле, создал свой «Особый отдел» и взял за горло политику, экономику и рекламу всей страны. Ну, и так далее.

— Я кое-что слышал об этом типе! — сказал Профессор Овца. — Судя по всему, овца нашла-таки подходящую кандидатуру, а?

— В том и дело, что нет! Весной этого года овца сбежала и от него. Сам он сейчас лежит при смерти и в сознание не приходит. Ведь до этого овца просто замещала собой его пораженный мозг…

— Счастливчик! — вздохнул Профессор Овца. — В такое сознание, как у «обезовеченного», пожалуй, действительно лучше не приходить…

— И все-таки — почему она ушла от него? После всех этих лет, когда уже была создана громаднейшая Организация… Профессор Овца глубоко вздохнул.

— Неужели ты до сих пор не понял? Он сел в ту же лужу, что и я: просто-напросто отслужил свое! У каждого человека есть свой предел возможностей. С теми, кто исчерпал себя до предела, овце делать нечего. Стало быть, и он не был человеком, способным на все сто процентов понять Идею овцы. Его роль сводилась лишь к тому, чтобы создать Организацию. Как только работу закончили, он оказался на свалке, списанный «за дальнейшую непригодность». Точно так же и меня овца использовала как перевалочное средство — лишь бы в Японию перебраться…

— Ну, и чем она, по-вашему, теперь занимается?

Профессор Овца взял со стола фотографию с овцами и постучал по ней пальцем:

— Скитается по Японии. В поисках нового хозяина. Видимо, чтобы каким-то образом поставить его у руля уже созданной Организации…

— Так чего же все-таки хочет овца?

— Я же сказал — как ни печально, описать это словами я не в состоянии. Это — Идея овцы, и выражается она в овечьих образах и формулировках.

— А эта Идея… Она, вообще говоря, гуманная?

— Гуманная. В понимании овцы.

— А в вашем понимании?

— Не знаю… — сказал Профессор Овца. — Право, не знаю. С тех пор, как она исчезла, мне даже трудно понять, насколько я сам по себе, насколько — тень от овцы…

— Вот вы говорили, распознай вы свое «право на выстрел» — знали бы, куда целиться… Что вы имели в виду? — спросил я.

Профессор Овца покачал головой:

— А вот об этом я тебе рассказывать не собираюсь.

И комнату вновь затопила тишина. По стеклу забарабанил внезапно хлынувший дождь.

Первый дождь с тех пор, как мы приехали в Саппоро.

— Последний вопрос. Что за место изображено на фотографии?

— Пастбище, где я провел девять лет своей жизни. Овец там разводил. После войны американцы пастбище реквизировали. А когда вернули — я и продал его вместе с домом одному богачу. Думаю, и сегодня владелец тот же…

— Что, там и сейчас кто-то овец разводит?

— Об этом не знаю. Но если судить по фотографии — очень может быть! Долина Богом забытая, кругом на сотню миль — ни души, ни жилья человеческого. Вряд ли хозяин проводит там больше двух-трех месяцев в году. Хотя места тихие, спокойные…

— А когда хозяина нет, кто за домом присматривает?

— Зимой там вообще никого не бывает. Кроме меня, вряд ли еще найдутся охотники зимовать там по собственной воле… Овец лучше отдавать на зиму в государственную овчарню в городишке внизу, у подножия. Заплатишь немного — и забыл о них до весны. Дом построен так, что снег с крыши счищать не надо — сам упадет; а волноваться, что чего-нибудь украдут, и вовсе не стоит. Красть там никому и в голову не придет — пока добычу до города дотащишь, проклянешь все на свете. Снега столько, что просто хоронит заживо…

— Ну, а сейчас там кто-нибудь есть?

— Кто его знает… В это время никого быть не должно! Снегопады на носу, да и медведи по всей округе шарахаются — брюхо перед спячкой набивают… А ты, часом, не ехать ли туда собрался?

— Да, похоже, съездить придется! Кроме этого пастбища, у меня и зацепок-то никаких нет…

Профессор Овца очень долго не раскрывал рта. По подбородку его кляксой растекся томатный соус от фрикаделек.

— Честно говоря, — сказал он наконец, — тут до вас уже приходил один, спрашивал про то же самое пастбище. В начале года это было — в феврале, что ли… Внешне, кстати, на тебя чем-то похож. Такой же молодой и шустрый… Постучался в дверь, сказал, что фотографию в холле увидел — и, дескать, заинтересовался. А у мне как раз тогда скучно было; помню, я много ему всего нарассказывал. Он еще говорил, что собирает материал для какой-то книги…

Я достал из кармана и протянул ему фотографию, на которой были мы с Крысой. Снимок этот сделал в 1970 году старина Джей — два приятеля за стойкой бара. Я сидел к камере боком и попыхивал сигаретой, а Крыса улыбался камере, оттопыривая кверху большой палец. Оба были молодые и загорелые дочерна.

— Один — это ты, — сказал Профессор Овца, поднеся фотографию ближе к лампе. — Разве что помоложе…

— Снимку восемь лет!

— Ну, а второй, похоже, и есть тот самый… писатель. Только теперь постарел и бороду отпустил.

— Бороду?!

— Ну да. Густые такие усы и борода…

Я попытался представить Крысину физиономию с бородой, но у меня ни черта не получилось.

Профессор Овца начертил нам подробный план, как добраться до пастбища. Сесть на поезд, не доезжая до Асахигава пересесть на другую линию и ехать еще три часа, пока у подножия гор не появится маленький городишко. Оттуда до пастбища — еще три часа на машине.

— Огромное вам спасибо! — сказал я, подымаясь с кровати.

— Откровенно говоря, не советовал бы я тебе влезать во все эти овечьи страсти.

Посмотри, что стало со мной! Никого на свете овца еще не сделала счастливым. А все потому, что перед Овцой добро и зло в жизни человека утрачивают всякий смысл… Впрочем — у тебя, надо думать, своя ситуация…

— Да уж…

— Тогда — желаю удачи! — сказал Профессор Овца. — Да, и заодно заберите пустые тарелки — оставите там, за дверью!..

Глава 28

ПРОЩАЙ, ОТЕЛЬ «ДЕЛЬФИН»

Весь следующий день мы собирались в дорогу.

В магазине спорттоваров мы купили альпинистское снаряжение и консервы. В универмаге — два толстенных рыбацких свитера и несколько пар шерстяных носков. В книжном я приобрел карту местности масштабом 1:50 000, а также брошюрку по местному краеведению. Из обуви мы выбрали по паре здоровенных походных бутсов с шипами и под одежду — нижнее белье с утеплением, плотное и жесткое, как фанера.

— Такое неглиже не подходит к моей профессии! — решительно заявила подруга.

— Погоди, вот засыпет снегом по самые уши — тогда и будешь рассуждать, что у тебя к чему подходит!

— Мы что, собираемся там торчать до снегопадов?!

— Откуда я знаю! Первый снег может выпасть уже в конце октября, так что лучше ко всему быть готовым-. Неизвестно ведь, что может случиться! Вернувшись в отель, мы набили приобретениями огромный рюкзак. Вещи, что мы привезли из Токио, решено было собрать вместе и сдать на хранение управляющему отелем «Дельфин». Как я и предполагал, в ее сумке большей частью оказалась всякая дребедень, которую вовсе незачем было тащить с собой через всю страну. Косметический набор, пять книжек в мягких обложках, шесть аудиокассет, вечернее платье, туфли на высоченных шпильках, бумажный пакет с чулками и нижним бельем, майка с шортами, дорожный будильник, альбом для набросков, коробка с фломастерами двадцати четырех цветов, бумага для писем с конвертами, банное полотенце, мини-аптечка, фен и тампоны для чистки ушей.

— Зачем тебе платье и туфли на каблуках? — спросил я.

— А вдруг случится какая-нибудь вечеринка — как же без них-то? — ответила она.

— Ты с ума сошла. Какая там, к черту, может быть вечеринка?!

Несмотря ни на что, туфли были аккуратно завернуты в платье — и сунуты мне в рюкзак. Как и дорожный набор косметики, купленный взамен прежнего, большого, в магазинчике рядом с отелем.

Управляющий с радостью принял наши вещи на хранение. Я расплатился с ним за проживание по завтрашнее число и предупредил, что мы вернемся через недельку-другую.

— Как отец? Чем-нибудь вам пригодился? — участливо спросил он.

— Еще как пригодился! — сказал я в ответ.

— А я вот и сам все думаю: эх, собраться бы — да поехать чего-нибудь поискать!

Только вот беда, никак не соображу, ЧТО ЖЕ я должен искать?… Отец мой искал всю жизнь. И сейчас искать продолжает. Историй о Белой Овце я наслушался чуть не с колыбели. Может, оттого у меня и сложилось такое отношение к жизни. Будто лишь постоянный, нескончаемый поиск чего-то — и есть настоящая жизнь… В фойе отеля «Дельфин» как всегда было очень тихо. Лишь изредка тишину нарушали шаги старой горничной, проходившей то вверх, то вниз по лестнице со шваброй в руке.

— Вот только отцу уже семьдесят три — а он все еще не нашел овцу. Я даже не знаю, существует ли эта овца на самом деле!.. Отец и сам понимает, как мало ему в жизни выпало обыкновенного счастья. Я так хотел, чтобы он хоть сейчас позабыл об овце, обо всех своих поисках — и стал немного счастливее! Но он все считает меня дураком и слушать меня не хочет. Потому что, говорит, у меня нет цели в жизни…

— Зато у вас есть отель «Дельфин»! — очень мягко сказала подруга.

— И самое главное, — добавил я, — ваш отец закончил свою часть поисков. Теперь он может отдохнуть, а мы поищем дальше! Лицо управляющего засияло.

— Если все это так, — воскликнул он, — то теперь мы заживем с ним счастливо!..

— От души вам этого желаю! — сказал я.

— Интересно, смогут ли они и правда жить вместе счастливо? — спросила подруга, когда мы остались одни.

— Время, конечно, потребуется — но я уверен: у них все будет в порядке! Как ни крути — пропасть, разделявшая их сорок два года, наконец-то исчезла. Профессор Овца отыграл свою роль. Где скрывается Овца сегодня — над этим уже придется ломать голову нам…

— Мне они оба понравились, — сказала подруга.

— Мне тоже, — сказал я.

Закончив с вещами, мы занялись любовью. Потом вышли в город и отправились смотреть кино. В темноте кинозала множество точно таких же парочек, как и мы, точно так же занимались любовью. При этом казалось, что наблюдать, как другие занимаются любовью — занятие вовсе не плохое.

Часть VIII

ОХОТА НА ОВЕЦ — III

Глава 29

РОЖДЕНЬЕ, РАСЦВЕТ И ПАДЕНИЕ ГОРОДА ДЗЮНИТАКИ

Ранним утром мы сели в поезд до Асахигава. Откупорив банку пива, я извлек из картонной коробки увесистый том «Истории города Дзюнитаки» и погрузился в чтение. Дзюнитаки — «Двенадцать Водопадов» — так назывался городишко, рядом с которым располагались бывшие пастбища Профессора Овцы. Никакой пользы это чтиво не приносило — ну, да и вреда причинить не могло. Как сообщалось в предисловии, автор книги родился в Дзюнитаки в 1940 году и по окончании Литературного факультета университета Хоккайдо посвятил себя «активной историко-краеведческой деятельности». Единственным плодом этой деятельности и явилась данная книга. Год выпуска — 1970-й. Издание первое — и, не сомневаюсь, последнее. Если верить книге, первые поселенцы пришли на место нынешнего Дзюнитаки ранним летом 1881 года. Было их восемнадцать, все — бедняки-крестьяне с побережья Цугару[46]. Нехитрый их скарб состоял из мотыг с серпами, тюфяков с одеялами, одежды, кастрюль и ножей.

Незадолго до прихода сюда эти люди появились в селении айнов неподалеку от Саппоро и на последние деньги наняли себе молодого айна-проводника. То был сухощавый юноша с потухшим взглядом, чье имя в переводе с айнского означало «То Месяц, То Луна» (в силу чего автор предполагал у юноши склонность к маниакально-депрессивному психозу).

Несмотря на унылую внешность, проводником юноша оказался бесценным. Не понимая по-японски почти ни слова, он вел отряд из восемнадцати угрюмых, более чем подозрительно настроенных крестьян все глубже и глубже на север, вверх по реке Исикари. Самым искренним образом старался он сделать все, чтобы его подопечные нашли себе богатую, плодородную землю для новой жизни. На четвертый день вышли на подходящее место. Просторная долина, удобные водоемы и роскошные луга, цветущие прекрасными цветами.

— Вот, здесь хорошо! — удовлетворенно произнес юноша. — Хищника нет. Земля добрая. Рыбу можно ловить.

— Нет! — ответил старший из крестьян и покачал головой. — Пойдем дальше.

«Ага, — решил тогда юноша. — Наверное, эти люди думают, что если пойдут дальше, то найдут землю еще лучше. Ну, что ж! Дальше, так дальше…» Они прошагали на север еще двое суток и нашли равнину на возвышенности — не с такой богатой землей, но без угрозы речных разливов и наводнений.

— Ну как? — спросил юноша старшего. — Здесь тоже можно. Ну как?

Но старший молча покачал головой.

От места к месту переходил отряд — и всякий раз получал юноша все тот же безмолвный ответ, пока, наконец, не вышли они к реке — нынешней Асахигава. От Саппоро — семь дней пешком, около ста сорока километров изнурительного пути.

— Ну, как? Может быть, здесь? — спросил юноша, уже без особой надежды.

— Дальше, — сказали крестьяне.

— Но дальше — горы! — воскликнул Юноша.

— Ну и что? — бодро отозвались крестьяне.

И отряд двинулся через перевал Сиокари.

Разумеется, так упорно избегать пригодных для жизни мест и сознательно искать как можно более никудышнюю землю крестьян могла заставить только совершенно определенная причина. Секрет заключался в том, что люди эти скрывались. Скрывались от непомерных долгов, убежав темной ночью из родной деревушки куда глаза глядят. И теперь всеми силами старались они найти такой уголок на Земле, где на них никогда — ни намеренно, ни случайно — не упал бы взгляд человека. Откуда об этом знать несчастному юноше-айну? Вполне естественно — глядя на людей, которые в здравом рассудке добровольно отказываются от прекрасных земель и рвутся все дальше на север, бедняга изумлялся, негодовал, приходил в полнейшее замешательство и утрачивал веру в себя.

Но несмотря ни на что, характера юноша оказался достаточно непростого: за время перехода через Сиокари он сумел-таки приспособиться душой к необъяснимой, мистической предопределенности их движения — на север, на север! — и уже сознательно выбирал самые непроходимые дебри и самые опасные болота в пути, чрезвычайно радуя этим крестьян.

Перевалив через горы, отряд двинулся дальше на север, но еще через четыре дня путь их уперся в реку, протекавшую с востока на запад. Посоветовавшись, крестьяне решили идти на восток.

И вот тут-то началась самая настоящая глухомань. Они продирались сквозь заросли бамбука, бескрайние как океан, по полдня сражались с травой выше человеческого роста, по грудь погружались в смердящую болотную жижу, карабкались на почти отвесные скалы — худо ли бедно ли, но продолжали двигаться на восток. По ночам они ставили палатки на речном берегу и засыпали под волчий вой. Острые, как бритва, листья бамбука исполосовали им руки; мошкара и комары, изглодав их тела снаружи, забивались в уши и сосали кровь изнутри. На пятый день движения на восток путь им вновь преградили горы — дальше идти было некуда. То есть, продвигаться вперед они бы еще могли, но, как заявил юноша-проводник, дальше начинались места, где человеку жить невозможно. И тогда крестьяне остановились. Случилось это 8 июля 1881 года в двухстах шестидесяти километрах от Саппоро.

Первым делом они изучили окрестности, попробовали воду в реке, проверили почву и нашли участок, более или менее пригодный для земледелия. Затем, поделив землю между семьями, собрали из бревен барак в центре поля и начали жить в нем все вместе.

Наткнувшись случайно на группу айнов, охотившихся неподалеку, юноша-проводник спросил у них, как называется эта местность. «Ты думаешь, эта дыра у черта в заднице заслуживает какого-то имени?» — ответили айны. Вот так и получилось, что долгое время у поселения даже не было своего названия. Да и зачем, спрашивается, название поселку, вокруг которого на шестьдесят километров не обитает ни души (а если кто и обитает, то желания общаться все равно не выказывает)? И хотя в 1889 году сюда заявился чиновник из губернаторства, переписал всех жителей и заявил, что «населенный пункт без названия — это неудобно», — никто из поселенцев никаких неудобств в этой связи не испытывал. Совсем наоборот: специально ради такого случая крестьяне оторвались от работы в поле, собрались в бараке и, размахивая мотыгами и серпами, постановили: «Поселок не называть!» Обескураженному чиновнику ничего не оставалось, кроме как сосчитать все водопады в округе — их оказалось двенадцать[47], — написать об этом в отчете и представить отчет в губернаторство, где, недолго думая, и утвердили название официально — «Поселение Дзюнитаки» (а потом и «деревня Дзюнитаки»). Но все это произошло гораздо позднее. Вернемся в 1882 год.

Жалкая полоска земли тянулась по дну ущелья, края которого распахивались кверху под углом в шестьдесят градусов: река проточила гору насквозь и образовала эту расщелину. Иначе говоря, то была дыра в прямом смысле слова. Вся поверхность заросла бамбуком, а почву до самой скальной породы пронизали корнями исполинские сосны. Волки, лоси, медведи, мыши, птицы и прочая живность от мала до велика так и сновали вокруг, норовя поживиться кто мясом, кто рыбой, кто скудной в этих краях зеленой листвой. Воздух просто гудел от мошек и комаров.

— И вы правда хотите здесь жить? — спросил пораженный юноша.

— А то как же! — отвечали крестьяне.

* * *

Неизвестно почему, но юноша-айн не вернулся в родные места, а остался жить на новой земле с поселенцами. Как предполагал автор — из чистого любопытства (автор вообще слишком много предполагал). Так или иначе — трудно сказать, выжили бы крестьяне в ту первую зиму, не останься он с ними. Юноша научил их добывать овощи из замерзшей земли, выбираться из снежных заносов, ловить рыбу в обледеневшей реке, ставить ловушки на волков, спасаться от медведей, голодных и злых перед зимней спячкой, предсказывать погоду по направлению ветра, защищаться от обморожения, готовить еду из корней бамбука, рубить сосны, заваливая ствол в нужном направлении. После всего этого крестьяне, наконец, признали юношу за своего, и утраченная было вера в свою нужность людям вернулась к нему. Впоследствии он женился на дочери одного из поселенцев, которая родила ему троих детей, и, приняв японское имя, уже навсегда перестал быть «То Месяцем, То Луной».

Но даже несмотря на опыт и героические старания юноши, жизнь поселенцев состояла из нескончаемых мук и лишений. Хотя еще в августе каждая семья построила себе по отдельной хижине, лачуги эти были собраны на скорую руку из бревен разной величины — и никак не спасали от ветра со снегом во время метели. Проснуться утром и обнаружить у подушки сугроб глубиною в локоть было самым обычным делом. У большинства семей было лишь по одному футону[48], и мужчины спали, скрючившись на земле у костра. Когда кончились все запасы еды, люди начали ловить рыбу в реке подо льдом, выискивать почерневшие стручки папоротника под снегом, выкапывать съедобные коренья из промерзшей земли. И хотя зима приключилась в тот год особенно лютая, никто их них не умер. Не было также ни ссор, ни слез. Бедность была единственной силой, которая помогала им выжить. Наконец, наступила весна. Родилось два ребенка, и число поселенцев увеличилось до двадцати одного человека. За два часа до родов матери работали в поле, затем рожали, и уже на следующее утро снова работали в поле. К лету крестьяне засеяли поле картофелем и кукурузой и начали расширять посевную площадь, вырубая деревья и сжигая пни с корневищами. Земля задышала жизнью, прорезались первые ростки, и люди только успели вздохнуть с облегчением — как на поле обрушились полчища саранчи.

Саранча пришла из-за гор. Сначала из-за хребта показалась огромная черная туча. Потом тяжело и страшно загудела земля. Что происходит, чего ожидать — не понимал никто. Никто, кроме юноши-айна. Собрав всех мужчин, он приказал им разложить по полю костры. Все, что только могло гореть — всю домашнюю утварь, а следом и бревна самих хижин — вынесли в поле, облили последними запасами нефти и сожгли подчистую. Женщинам велели взять в руки кастрюли и что есть силы бить в них колотушками. Люди сделали все, что могли (ни тогда, ни потом никто не мог с этим поспорить). Но все было бесполезно. Мириады прожорливых тварей тучей опустились на поле, порезвились там вдоволь — и от урожая не осталось ни травинки, ни листика.

Когда саранча сгинула, юноша-айн лег в поле на землю лицом и заплакал. Из крестьян не плакал никто. Крестьяне собрали с поля дохлую саранчу, сожгли ее и, как только вся нечисть сгорела, принялись распахивать землю заново. Они прожили еще одну зиму, кормясь рыбой из реки и кореньями из-под снега. По весне родилось еще три ребенка, посеяли новые семена. Но в разгар лета вновь пришла саранча и сглодала — как бритвой срезала — весь урожай на корню. На этот раз юноша-айн не плакал.

На третий год нашествия саранчи прекратились: затяжными весенними ливнями уничтожило все личинки. А заодно перепортило и большую часть урожая. На четвертый год развелось до ужаса много майских жуков. На пятый выдалось страшно холодное лето…

Дочитав до этих пор, я захлопнул книгу, открыл еще одну банку пива, достал из сумки бэнто с лососевой икрой и поел.

Подруга, сплетя руки на груди, дремала в кресле напротив. Осеннее солнце, заглянув в окно вагона, золотом окрасило брюки у нее на коленях. Крошечный мотылек прилетел откуда-то и запорхал над нами энергично и бестолково — клочок бумаги на слабом ветру. Покружив так, он сел к ней на грудь, отдохнул там недолго, затем вспорхнул и скрылся из глаз. Мотылек улетел — и мне почудилось, будто она немного, совсем чуть-чуть постарела.

Я выкурил сигарету, раскрыл книгу и стал читать «Историю Дзюнитаки» дальше.

На шестой год дела у поселенцев, худо ли бедно, стали налаживаться. Урожай собрали, дома отстроили заново, да и сами люди постепенно привыкли к жизни в холодном краю. Бревенчатые стены домов обили изнутри досками, в каждом жилище устроили очаг и подвесили по масляному светильнику. Погрузив в лодку скудные излишки урожая, вяленую рыбу и оленью кость, крестьяне за двое суток спустились по реке до ближайшего городка, продали свой товар и закупили соли, одежды и керосина. Несколько человек научились добывать уголь, сжигая стволы поваленных деревьев. К тому времени в низовьях реки появилось еще несколько поселений, и с соседями завязался натуральный обмен.

Все лучше крестьяне осваивали свою землю — и все острее им не хватало рабочих рук. Наконец, они устроили собрание, покричали-поспорили два дня подряд — и в итоге решили позвать на поселение еще несколько человек из родной деревни. Проблема, разумеется, упиралась в долги, от которых они бежали. Однако, как выяснилось из осторожнейшим образом проведенной переписки, их кредиторы давным-давно отчаялись получить свои деньги обратно и сняли все долговые претензии. И тогда старейший из крестьян написал письма нескольким старым друзьям с предложением — дескать, не желаете ли перебраться на новое место, будем осваивать сообща. Случилось это в 1889 году — тогда же, когда чиновник из губернаторства переписал всех жителей поселения и придумал ему название «Дзюнитаки».

На следующий год прибыло шесть семей — в общей сложности девятнадцать человек. Поселенцы встретили их в заново отстроенном бараке — и со слезами радости отпраздновали воссоединение старых друзей на новом месте. Вновь прибывшим семьям выделили по участку земли, на которых с помощью старожилов они провели первые пахоты и выстроили дома.

В 1893 году прибыло еще четыре семьи — шестнадцать новых поселенцев. В 1897-м — семь семей, еще двадцать четыре человека.

Мало-помалу число поселенцев росло. Барак в центре поселка расширили, перестроили и превратили в Дом собраний. Рядом поставили крохотный синтоистский храм. Поселение Дзюнитаки получило официальный статус деревни. Основной пищей крестьян по-прежнему оставалось просо, но уже частенько к нему подмешивали и белый рис. Хотя и нерегулярно, в деревню начали заглядывать почтальоны. Конечно, не обходилось и без неудобств. Чиновники из губернаторства, зачастившие в эти края, обложили деревню налогами и объявили армейский призыв. Особенно неуютно от всего этого ощущал себя юноша-айн (которому в то время было уже далеко за тридцать). Как ему не втолковывали, он не мог уяснить, зачем на свете нужны государственные налоги и призыв в какую-то армию.

— Сдается мне, все было куда лучше в старые времена! — только и говорил он.

Но так или иначе — деревня продолжала развиваться. В 1903 году небольшую долину недалеко от деревни решили использовать для выпаса скота и построить там деревенскую овчарню. Специально по этому случаю в деревню прислали человека из губернаторства, который начал раздавать компетентные указания — как возводить заборы, как прокладывать водопровод, как строить овчарню — и фактически руководил всеми работами по обустройству пастбища. Потом силами рабочих-каторжан вдоль реки проложили дорогу, по которой на пастбище прибыло целое стадо овец, откупленных у государства по льготным ценам — почти даром. С чего это вдруг государство так расстаралось-расщедрилось на благо их деревеньки, крестьяне не понимали — но и вопросом этим особо не мучались. «После всех лишений, выпавших на нашу долю, могут же быть и светлые дни!» — думало большинство из них.

Разумеется, государство снабдило крестьян овцами не от душевных щедрот. Накануне развертывания Императорской Армии на материке в Генеральном штабе была разработана «Программа самообеспечения воинским обмундированием из овечьей шерсти». Генштаб подтолкнул Правительство, Правительство спустило указание министерствам Торговли и Сельского Хозяйства — увеличить поголовье отечественных овец, а министерства отдали приказ губернаторству Хоккайдо — вот и вся история. Надвигалась русско-японская война.

Из всей деревни больше всего интереса к овцам проявил юноша-айн. Человек из губернаторства обучил его технике ухода за овцами, и он стал заведовать делами на пастбище. Что именно привлекало его в овцеводстве, было неясно. Скорее всего, душа его не принимала всей этой «общественной жизни», становившейся тем сложнее и непонятнее, чем больше деревня росла.

Из овец на пастбище прибыло тридцать шесть саусдаунов и двадцать один шропшир. Кроме этого, к стаду приставили двух собак — пограничных колли. Юноша-айн очень быстро стал умелым овцеводом, и с каждым годом поголовье овец росло. Юноша всей душой полюбил своих овец и собак. Чиновники были довольны. Щенки от его колли как потомственные собаки-пастухи рассылались для службы на пастбищах по всему Хоккайдо.

Началась русско-японская война. Пятерых парней из деревни призвали в армию и послали на фронт в Китай. Все пятеро попали в один и тот же отряд. Во время боя за небольшую высоту на правом фланге отряда разорвался снаряд; двое из них погибли, еще один лишился правой руки. Через три дня бой закончился, и двое уцелевших собрали развороченные останки своих земляков. Все пятеро были детьми поселенцев первой и второй волны. Один из убитых — старшим сыном юноши-айна, ставшего овцеводом. На обоих погибших была форма их овечьей шерсти.

— Зачем посылать людей за границу и там воевать? — спрашивал айн-овцевод у всех и каждого, скитаясь по деревне.

Никто не ответил ему на этот вопрос. Тогда айн-овцевод ушел от людей, поселился в овчарне и стал жить со своими овцами. Жена его за пять лет до этого умерла от туберкулеза, обе оставшиеся дочери давно вышли замуж и жили своими семьями. За службу на пастбище деревня выплачивала ему скромное пособие и снабжала едой. После потери сына он прожил остаток жизни угрюмым, нелюдимым стариком и умер в шестьдесят два года. Одним зимним утром мальчик, помогавший присматривать за овцами, обнаружил его на полу овчарни. Замерз до смерти. Две колли с грустными глазами — внуки самых первых собак — лежали по обе стороны трупа и жалобно скулили. Овцы с безучастным видом щипали сено в загонах. В тишине овчарни, точно дробь кастаньет, раздавался дружный стук овечьих зубов.

История Дзюнитаки продолжалась — хотя для юноши-айна все на том и закончилось. Я отправился в туалет и освободил желудок от двух банок пива. Когда я вернулся на свое место, подруга уже проснулась и рассеянно глядела в окно. За окном чуть не до горизонта тянулись залитые водою рисовые поля. Время от времени появлялись силосные башни. В окне показалась река, потом исчезла. Я закурил сигарету и какое-то время смотрел на бегущий пейзаж за окном, а также — на профиль подруги, изучающей этот пейзаж. Она не произносила ни слова. Я докурил и вернулся к чтению. Тени от перекладин железного моста мельтешили по раскрытым страницам книги.

Юноша-айн состарился и умер — и в дальнейшей истории Дзюнитаки оставалась одна скукотища. С десяток овец околело от сердечной грыжи, урожай пару раз жестоко побило морозами — но в остальном все развивалось без происшествий, и в эпоху Тайсе[49] деревня получила статус города. Город быстро разрастался. Построили школу, городскую ратушу и почтовое отделение.

Освоение Хоккайдо было в целом завершено. Все, что могли распахать, распахали — и дети малоимущих крестьян потянулись на поиски новых земель в Маньчжурию и на Сахалин.

В перечне событий 1938 года я нашел упоминание о Профессоре Овце: «Чиновник Министерства лесного и сельского хозяйства, доктор наук…………… (32-х лет), завершив свои многолетние исследования в Корее и Маньчжурии и подав в отставку по личным обстоятельствам, строит усадьбу и организует овечье пастбище в горной долине к северу от Дзюнитаки».

Больше — ни до и ни после — О Профессоре Овце в книге не говорилось ни слова.

Описывая историю города в эпоху Сева[50], автор, как видно, и сам заскучал:

повествование стало прерывистым, предложения — шаблонными, язык напрочь утратил ту яркую образность, что так привлекала в рассказе о злоключениях юноши-айна. Пролистав «Историю» лет на тридцать вперед, я перелетел из 1939-го в 1966-й год и начал читать главу под названием «Город сегодня». Разумеется, «сегодня» в книге означало шестидесятые годы — и с сегодняшним днем ничего общего не имело. Сегодня был октябрь 1978 года. Но от таких вещей человеку, в принципе, некуда деться. Возьмешься описывать историю захудалого городишки с давних времен — и, хочешь не хочешь, упрешься в необходимость заканчивать ее «днем сегодняшним».

Даже если «сегодня» очень быстро утрачивает свою «сегодняшнесть» — все равно:

тот факт, что сегодня — это сегодня, никто отрицать не станет. Ведь если сегодняшний день перестанет быть сегодняшним днем — История перестанет быть Историей.

Итак, согласно «сегодняшней» истории города, в апреле 1969 года население Дзюнитаки составило пятнадцать тысяч человек — на целых шесть тысяч меньше, чем десять лет назад. Большинство из этих шести тысяч были крестьяне, ушедшие на поиски новой земли. «Ориентация общества на высоко развитые производственные структуры, плюс замерзающая зимой почва, как острейшая проблема земледелия на Хоккайдо, обусловили необычайно активный отток крестьянства из города в последние годы…»

Что же стало с полями, когда крестьяне ушли? Их засадили деревьями. Землю, которую прадеды и прабабки поливали потом и кровью, расчищая от деревьев, пней и корней — правнуки опять превратили в леса… Чудеса, да и только! Так что основные отрасли промышленности в Дзюнитаки сегодня — лесодобывающая и деревообатывающая. В городе построено несколько заводов, и жители Дзюнитаки, работая там, производят на белый свет деревянные каркасы для телевизоров, подставки для зеркал, игрушечных медвежат и кукольных айнов. Бывший коммунальный барак поселенцев теперь превращен в музей, где в качестве экспонатов выставлены мотыги, серпы и домашняя утварь первых крестьян Дзюнитаки. Есть там и личные вещи двух уроженцев Дзюнитаки, погибших в русско-японской войне. И коробочка от крестьянского бэнто с отпечатками зубов медведя. Сохранилось даже письмо поселенцам с их старой родины — известие о погашении всех долгов, от которых они когда-то бежали.

И все же, признаюсь честно: «сегодняшний» Дзюнитаки показался мне до ужаса скучным городишкой. Среднестатистический его житель приходит с работы домой и четыре часа в сутки смотрит телевизор. Активность населения на выборах высока, хотя кого выберут — всегда известно заранее. Девиз городка: «В БОГАТСТВЕ ПРИРОДЫ — БОГАТСТВО ДУШИ ЧЕЛОВЕКА!» Во всяком случае, так утверждал лозунг на площади у вокзала.

Я захлопнул книгу, зевнул и провалился в сон.

Глава 30

ДАЛЬНЕЙШЕЕ ПАДЕНИЕ ГОРОДА ДЗЮНИТАКИ. ОВЦЫ ДЗЮНИТАКИ

Добравшись до Асахигава, мы пересели в поезд, идущий на север, и миновали перевал Сиогари. Наша дорога почти полностью повторяла тот путь, которым сто лет назад шли юноша-айн и восемнадцать бедняков-крестьян. Лучи осеннего солнца резкими контурами прорисовывали каждый огненно-алый лист клена, каждую сосновую иголку в первобытном лесу за окном. Воздух был абсолютно недвижен и пронзительно чист. При долгом взгляде на этот пейзаж начинали болеть глаза.

В вагон, поначалу совсем пустой, уже на следующей станции набилась целая орава подростков — старшеклассников и старшеклассниц, ехавших на экскурсию — со всеми их воплями, кличками, перхотью, невразумительными диалогами и неуемной сексуальной озабоченностью. Атмосфера сумасшедшего дома окружала нас добрые полчаса, пока на очередной остановке все они не сгинули так же внезапно, как и появились. Вагон опустел, и все опять погрузилось в молчание. Мы разделили на двоих плитку шоколада и стали жевать его, глядя в окно. Лучи солнца беззвучным дождем заливали землю. Все в окне казалось далеким, недосягаемым — как если смотреть в бинокль, повернув его задом наперед. Минуту-другую подруга с рассеянным видом чуть слышно насвистывала мотивчик «Johnny B. Goode». Так долго молчать вдвоем нам не доводилось еще ни разу.

Когда мы вышли из поезда, был первый час дня. На платформе я сладко потянулся и глубоко вздохнул. Было так свежо, что с непривычки сводило легкие. Солнце теплыми лучами ласкало кожу, но воздух был явно на два-три градуса холоднее, чем в Саппоро.

Параллельно путям тянулись кирпичные стены старых складов, а вдоль этих стен — штабели из гигантских, метра по три в диаметре бревен, мокрых и черных от прошедшего ночью дождя. Поезд, доставивший нас сюда, быстро скрылся из глаз — и вокруг не осталось ни одной живой души. Все застыло, как на картине, и лишь одуванчики на газонах покачивали золотыми головками под зябким ветром. Прямо с платформы мы окинули взглядом город — типичнейший привокзальный городишко глухой японской провинции. Неказистое зданьице универмага, вихляющаяся из стороны в сторону центральная улица, терминал на десяток автобусов и будка справочного бюро. При первом же взгляде на этот «город» хотелось завыть от скуки.

— Мы уже приехали? — спросила она.

— Нет еще. Сейчас пересядем на еще один поезд. Местечко, куда мы едем, будет гораздо, гораздо меньше… Я зевнул и еще раз вздохнул поглубже.

— А здесь — просто место привала. Здесь поселенцы решили повернуть на восток.

— Поселенцы?

Мы зашли в зал ожидания, сели на скамью перед негоревшей керосиновой печкой, и до прихода поезда я в общих чертах успел рассказать ей историю города Дзюнитаки. Чтобы не путаться в хронологии, я пользовался пометками, которые сделал на чистой странице в конце книги. Разделив страницу напополам, в левую часть я выписал все основные даты истории Дзюнитаки, а в правую — события, происходившие в Японии в те же годы. В итоге у меня получилась очень даже внушительная таблица.

Например: 1906 год — взятие Порт-Артура / сын юноши-айна погибает на фронте. Если мне не изменяет память, в том же году родился Профессор Овца. От даты к дате по всей истории прослеживалась какая-то странная взаимосвязь.

— Хм! Посмотреть сюда — получается, будто японцы только и жили от одной войны до другой! — удивилась подруга, разглядывая мою таблицу.

— Похоже на то, — согласился я.

— Почему же так получается?

— Сложный вопрос… В двух словах не объяснишь.

— Хм-м!

Зал ожидания, как и большинство залов ожидания на вокзалах, был пуст и ничем не примечателен. Жутко неудобные скамейки, пепельницы с водой, забитые отсыревшими окурками, тяжелый и спертый воздух. На стене — несколько плакатов турфирм и объявление о розыске каких-то преступников с фотографиями. Кроме нас в зале находились еще трое — апатичный старик в свитере из верблюжьей шерсти и молодая мать с сыном лет четырех. Старик сидел как приклеенный на скамейке, уткнувшись в толстый литературный журнал. Каждую очередную страницу он перелистывал так, словно отдирал от бумаги липкую ленту. Происходило это с интервалами в добрых минут пятнадцать. Мать же с сыном напоминали супружескую пару, у которой чувства друг к другу остыли лет тридцать назад.

— По большому счету, наш народ всегда состоял из бедных людей, которым всю жизнь казалось, что из бедности можно как-нибудь вырваться…

— Что-то вроде крестьян Дзюнитаки?

— Вот-вот! Потому те крестьяне и вкалывали как сумасшедшие — костьми ложились, осваивая целину. А большинство из них так и померло без гроша за душой…

— Но почему?

— Земля здесь такая! Почва на Хоккайдо холодная: хотя бы раз в несколько лет урожай обязательно перемерзнет. Не собрал урожая — мало того, что самому жрать нечего, нечего и продать. А ничего не продашь — не купишь ни керосина, ни семян, ни рассады на следующий год. Вот и приходится закладывать землю и занимать деньги под бешеные проценты. Но с урожая, который снимается на этой земле, такие проценты выплачивать практически невозможно. И кончается все тем, что землю у тебя отбирают. По такой схеме разорились личные хозяйства у огромного числа крестьян…

Наскоро перелистав «Историю Дзюнитаки», я нашел нужное место и зачитал ей вслух:

— «К 1930-му году число крестьян-единоличников сократилось до 46 % от общего населения Дзюнитаки. Такое положение было обусловлено экономическим кризисом, охарактеризовавшим начало эры Тайсе, а также сильными морозами, периодически губившими большую часть урожая…»

— Вот так: люди новые земли освоили, леса превратили в поля — а в итоге так и не смогли никуда убежать от своих долгов… — задумчиво резюмировала подруга.

* * *

До отправления поезда оставалось еще сорок минут, и она решила пойти прогуляться по городу. Я остался в зале ожидания, купил в автомате банку колы, достал из кармана детектив и попытался читать с того места, где когда-то остановился. Поелозив минут десять глазами по раскрытой странице, я захлопнул книгу и сунул обратно в карман. В голову абсолютно ничего не лезло. В голове моей толпились овцы; я скармливал им страницу за страницей какой-то нескончаемой писанины, и они послушно хрумкали бумагой, сжирая все подчистую. Я закрыл глаза и вздохнул. Тишину прорезал гудок товарного поезда, следовавшего мимо без остановки.

За десять минут до отправления она вернулась с пакетом яблок в руке. Мы позавтракали яблоками и пошли садиться в вагон. Поезд наш будто сам просил, чтоб его поскорее сдали на свалку. Деревянные доски пола пружинили под ногами и в самых гибких местах были истерты чуть не до половины своей толщины; при ходьбе по ним тело так и шарахало из стороны в сторону. Ворс на обшивке сидений почти полностью вылез, спинные подушки на ощупь напоминали хлеб трехнедельной давности. В воздухе висела фатальная смесь из запахов уборной и керосина. Добрых десять минут я потратил, чтобы открыть окно и впустить свежий воздух снаружи; но как только поезд, тронувшись, набрал скорость, в лицо нам полетели тучи мелкого песка — и мне пришлось еще столько же провозиться, чтобы окно закрыть.

Поезд наш состоял из двух вагонов. Пассажиров в обоих вагонах сидело человек пятнадцать. Всеобщий дух апатии и безразличия ко всему вокруг, казалось, объединил разных людей в одно неделимое целое. Старик в верблюжьем свитере, как и прежде, читал свой журнал. Судя по скорости чтения старика, журнал вышел в свет как минимум месяца три назад. Тучная дама средних лет уставилась в одну точку с тем придирчиво-злобным выражением на лице, с каким многоопытный музыкальный критик слушает фортепьянную сонату Скрябина. Я проследил за направлением ее взгляда, но ничего, кроме воздуха, в заданной точке не обнаружил.

Дети сидели как пришибленные. Никто не орал, не носился взад-вперед по вагонам; эти странные дети даже в окно не хотели смотреть. Время от времени по вагону разносился чей-то сдавленный кашель — неприятный хрустящий звук, будто древней истлевшей мумии раскраивали череп металлической кочергой. На каждой остановке кто-нибудь выходил, проводник спускался с ним на платформу, забирал билет, входил обратно в вагон — и поезд двигался дальше. Физиономия у проводника была настолько невыразительной, что он смело мог бы грабить банки без маски. Новых пассажиров в вагон не садилось.

За окном тянулась река, мутно-коричневая от прошедших дождей. Вся в ослепительных бликах осеннего солнца, вода в реке больше всего походила на кофе со взбитыми сливками. Вдоль реки бежало асфальтовое шоссе. Лишь изредка по нему проезжали на запад огромные грузовики с лесом — но в целом движения наблюдалось до крайности мало. Рекламные щиты вдоль обочин рассылали свои призывы неизвестно кому в пронзительной пустоте. Чисто от скуки я принялся разглядывать проносившуюся мимо рекламу — яркую, стильную, напоминающую о жизни больших городов. Загорелая девчонка в бикини, запрокинув голову, пила кока-колу; киноактер средних лет жмурился от удовольствия над бокалом со скотчем; часы для аквалангистов — крупные капли на циферблате; умопомрачительно дорого обставленная спальня с красоткой-фотомоделью, делающей себе маникюр… Новые колонисты, Пионеры Рекламного Бизнеса заново покоряли теперь эту землю, и, что говорить, у них получалось более чем неплохо.

На конечную станцию, Дзюнитаки, наш поезд прибыл в два сорок. Мы с подругой умудрились заснуть на своих сиденьях и потому прослушали, как объявляли последнюю остановку. Дизель испустил последний вздох умирающего — и наступила кладбищенская тишина. Именно эта тишина, от которой пощипывало кожу, и заставила меня проснуться. Кроме нас, в вагоне не осталось ни пассажира. Я торопливо посдергивал с багажной полки вещи, разбудил, потрепав по плечу, подругу, и мы вышли из поезда. Стылый ветер разгуливал по платформе, назойливо напоминая о том, что осень уже на исходе. Час был ранний, но тусклое солнце низко висело над горизонтом, разбрасывая мистическими пятнами по земле тени от черных гор. Два хребта, сбегаясь навстречу друг другу, как волны в шторм, огибали городишко с обеих сторон и сходились под острым углом позади него — так смыкаются две ладони, защищая пламя спички от ветра. Узенькая платформа, на которой стояли мы, походила на утлую лодчонку, которую вот-вот накроет и разнесет в щепки чудовищное цунами.

Пораженные, мы с подругой минуту глазели на этот странный пейзаж, не двигаясь с места.

— Ну, и где же здесь пастбище Профессора Овцы? — спросила она наконец.

— Выше, в горах, — ответил я. — На машине еще часа три добираться.

— Сразу туда поедем?

— Нет! — покачал я головой. — Сегодня добрались бы только к ночи… Переночуем где-нибудь здесь, а завтра с утра и отправимся.

* * *

Кольцевой разъезд перед станцией оказался безлюден и пуст. На стоянке такси мы никакого такси не увидели. В центре разъезда громоздился нелепый фонтан в форме цапли, но воды из него не лилось. Застыв навеки с распахнутым клювом, цапля безо всякого выражения на физиономии таращилась в небеса. На клумбе вокруг фонтана цвели одуванчики.

То, что за последние десять лет городок пришел в еще больший упадок, было ясно с первого взгляда. Людей на улицах мы почти не встречали; у тех же, кто изредка нам попадался, на лицах застыло то отстраненно-бредовое выражение, которое отличает жителей всех умирающих городов.

По левую руку от разъезда тянулись один за другим с полдюжины старых складов — ровесников еще тех времен, когда грузы перевозились железной дорогой. Кирпичные стены, высокие крыши. Железные двери перекрашивали наново бессчетное количество раз, да, видно, однажды плюнули — и оставили ржаветь до скончания века. Здоровенные вороны сидели рядами на крышах и молча озирали город. Прямо перед складами раскинулось поле заповедно-дикого, в человеческий рост бурьяна, посреди которого чернели изъеденные дождями останки двух автомобилей. Покрышки со всех колес были сняты, капоты распахнуты, внутренности ампутированы. В центре разъезда, похожего на дорожку для конькобежцев, возвышался железный щит — путеводитель по городу. Почти все надписи на нем размыло; относительно разборчиво прочитывались только две: «ГОРОД ДЗЮНИТАКИ» и «САМЫЕ СЕВЕРНЫЕ ПАХОТНЫЕ ЗЕМЛИ ХОККАЙДО».

Сразу за кольцевым разъездом начиналась нашпигованная магазинчиками торговая улица. Она была бы совершенно неотличима от торговых улочек прочих провинциальных городов — если б не ее ширина. В низеньких кварталах с такими широченными улицами сразу становится зябко. Рябины пылали жарко-алым огнем вдоль обочин — а душу все равно пронизывал мелкий неприятный озноб. Плохо ли, хорошо ли шли дела в лавках, было уже не важно — атмосфера фатальной зябкости, царившая на этой улице, как будто отражала душевное состояние всех ее обитателей вместе взятых. Воздух, казалось, навеки впитал в себя все неприметные судьбы и непримечательные деяния населявших этот город людей. Я забросил рюкзак за спину, и мы прошагали с полкилометра, глазея по сторонам и пытаясь найти гостиницу. Гостиницы нигде не было. У доброй трети магазинов были опущены жалюзи. У лавки часовщика наполовину отвалилась вывеска — один конец болтался на ветру из стороны в сторону, громко хлопая при этом о стену. Торговая улица внезапно оборвалась, уткнувшись в просторную автостоянку, поросшую рыжей густой травой. На стоянке были припаркованы кремовая «Фэйрледи» и ярко-красная спортивная «Селика». Обе машины новые. Я даже вздрогнул от удивления: их кукольно-бесстрастная новизна никак не вязалась с унылой атмосферой обветшалого городишки.

Торговая улица кончилась — и от города почти ничего не осталось. Дорожка из редкой брусчатки спускалась к реке, разветвлялась буквой «Т» у самого берега и разбегалась в разные стороны. Вдоль обочин выстроились двумя рядами уныло-типовые одноэтажные домики. Пыльные деревья во двориках вздымали куцые ветки к небу. При этом у каждого дерева была своя странная поза. У входа в каждый дом было прилажено по баку для керосина и ящику для доставки молока. А на каждой крыше торчало по телевизионной антенне фантастической высоты. Городок тянулся кверху серебристыми усиками своих антенн, как будто решил бросить вызов горам вокруг — и во что бы то ни стало достать до неба.

— Похоже, здесь нет никакой гостиницы! — озабоченно сказала подруга.

— Не беспокойся. В каждом городе обязательно есть хотя бы одна гостиница…

Мы вернулись на станцию и спросили у станционных служащих, как нам найти гостиницу. Двое служащих, старый и молодой, — первый второму в отцы годился — очнулись от забытья, как медведи от спячки, и принялись с убийственной обстоятельностью отвечать на поставленный перед ними вопрос.

— Гостиницы в нашем городе две, — начал старый служащий. — Одна подороже, другая подешевле. В первой обычно останавливаются люди из губернаторства, когда приезжают к нам. Там же и банкеты устраивают официальные…

— Кормят там хорошо! — вставил молодой.

— А во вторую селятся бизнесмены, молодежь — в общем, обычные люди. Вид у нее, правда, не ахти какой; но чтобы грязь или антисанитария какая — ни-ни! Помыться можно очень даже неплохо…

— Но стены тонкие, это факт! — снова встрял молодой.

И они еще немного поспорили насчет толщины гостиничных стен.

— Нам в ту, которая подороже! — сказал я. Денег в конверте было еще до чертиков, и экономить их не было никакой особой причины.

Молодой вырвал из блокнота страничку и набросал нам дорогу до гостиницы.

— Большое спасибо! — сказал я. — За последние десять лет город порядком опустел, не так ли?

— О, да! — вздохнул старый служащий. — Лесной завод только один остался, а никакой другой работы здесь и не было никогда. Сельское хозяйство тоже на спад пошло. Вот и уезжает народ, сокращается население…

— В школе детей на классы разбить — проблема! — добавил молодой.

— И сколько сейчас населения? — спросил я.

— Официально — семь тысяч, но на деле и того меньше. Тысяч пять, наверное, — ответил молодой.

— А скоро, того и гляди, и эту ветку закроют, — кивнул старый в сторону путей. — Третья по убыточности железнодорожная ветка в стране! Меня так и подмывало спросить, неужели на свете существует целых две ветки еще безнадежней, — но я поблагодарил собеседников и вышел на улицу.

* * *

Мы снова прошли по торговой улице до конца, спустились к реке, свернули направо, прошагали еще метров триста вдоль берега — и прибыли куда нужно. От старой уютной гостиницы веяло духом тех забытых времен, когда жизнь в городишке еще кипела вовсю. У входа раскинулся любовно ухоженный садик с видом на реку. В углу садика толкались над миской с ужином рыжие щенки колли.

— Альпинисты? — только и спросила горничная лет сорока, провожая нас в номер.

— Альпинисты, — только и ответил ей я.

На втором этаже гостиницы было всего два номера. Просторные комнаты, высокие потолки. С балкона глазам открывался все тот же пейзаж, что мы наблюдали из окна поезда: река кофе со сливками.

В номере она сразу засобиралась в ванную; я же, пока суд да дело, решил наведаться в местную мэрию. Здание мэрии располагалось через пару кварталов на запад от торговой улицы. Признаюсь, оно оказалось куда новее и приличнее, чем я ожидал.

Я быстро отыскал отдел животноводства, просунул в окошко карточку журналиста-внештатника — двухлетней давности, оставшуюся еще с тех времен, когда мне нравилось представляться «свободным писателем» — и тоном, не допускающим возражений, сказал, что хочу получить кое-какие справки по поводу местного овцеводства. То, что журналу для женщин зачем-то понадобилась информация про овцеводство, клерку в окошке вовсе не показалось странным; рыба заглотила наживку, и меня пропустили в приемную.

— В настоящее время на пастбищах Дзюнитаки содержится двести с лишним овец. Все

— саффолки; как вы, наверное, знаете, эта порода разводится исключительно ради мяса. Свежая баранина пользуется большим спросом и постоянно закупается гостиницами и ресторанами нашего города…

Я с деловым видом достал из кармана блокнот и принялся делать пометки. Можно не сомневаться — бедняга клерк теперь пару месяцев кряду будет скупать все выпуски женского еженедельника. Я представил это, и мне стало не по себе.

— Вас ведь интересует именно кулинарная сторона вопроса? — попытался-таки уточнить клерк, завершив краткую лекцию о состоянии местного овцеводства.

— И это тоже, — ответил я. — Хотя наша задача — создать портрет овцы в широком, всеобъемлющем смысле.

— Всеобъемлющем?..

— Ну, характер овцы, повадки, психические особенности… Понимаете?

— Ага, — заморгал мой собеседник.

Я захлопнул блокнот и отхлебнул принесенного чая.

— Я слышал, здесь в горах есть какое-то старое пастбище?

— Да, есть одна долина. Использовалась под пастбище до войны. После войны ее реквизировала американская армия, и с тех пор там овец не пасли. Когда реквизированные земли вернули, один очень богатый гражданин купил в долине землю, построил виллу и прожил там лет десять. Но добираться дотуда настолько трудно и далеко, что вот уже много лет вилла пустует: хозяин давно перестал туда приезжать. И поэтому сейчас город снимает виллу в аренду. По-хорошему, конечно, там стоило бы устроить образцовое ранчо, да туристов туда возить. Но только с таким нищим бюджетом, как у нас, ничего не выйдет. Прежде всего пришлось бы строить дорогу заново.

— Погодите — город арендует виллу?

— Понимаете, ближе к лету часть городских овец — голов пятьдесят — выгоняют в горы, в эту самую долину. Пастбище там и в самом деле прекрасное, а здесь, вокруг города, травы не хватает. А где-то в середине сентября, как погода испортится, этих овец пригоняют обратно.

— И сколько же времени в году овцы проводят в долине?

— Бывает, что сроки немного сдвигаются, но в общем — с начала мая по середину сентября.

— А сколько с ними уходит людей?

— Один овчар. Уже лет десять подряд один и тот же.

— Я хотел бы с ним встретиться. Это возможно?

Клерк снял трубку и позвонил в городскую овчарню.

— Если поедете прямо сейчас, то застанете, — сказал он мне, кладя трубку. — Я подвезу вас!..

Я начал было благодарить и отнекиваться, но тут же узнал от клерка, что другого способа доехать до овчарни просто не существует. В городе не было ни такси, ни машин в аренду, а пешком я бы доковылял дотуда часа за полтора. Машина клерка проехала гостиницу и повернула на запад. Чуть погодя мы въехали на длинный железобетонный мост, миновали угрюмое болото и по грунтовой дороге начали подыматься все выше в гору. Мелкий сухой песок звонко цокал по днищу автомобиля.

— После Токио, наверное, наш городок вам кажется вымершим? — спросил меня клерк.

Я ответил что-то невнятное.

— Но ведь он действительно умирает! Пока железная дорога работает, еще как-то держится, а как ветку закроют — сразу концы отдаст. Странно, правда же, когда умирает город? «Человек умирает» — это я понимаю. Но «умирает город»…

— И что же будет, когда город умрет?

— Что будет? Да кто ж его знает… Никто и не хочет знать, все только бегут отсюда один за другим. Останься в городе всего тысяча человек — все равно, работы почти никакой не осталось. Может, и правда, лучше бежать куда подальше… Я предложил ему сигарету и дал прикурить от зажигалки «Дюпон» с овечьим гербом на боку.

— А в Саппоро мне работа нашлась бы. У моего дядьки фирма издательская, людей не хватает. Продукцию городские школы заказывают, за стабильность можно не беспокоиться… Может, и в самом деле так лучше? Чем сидеть здесь, да овец с коровами по головам пересчитывать… Как считаете?

— Да, наверное…

— А с другой стороны, как подумаешь об отъезде, так просто руки опускаются. Ведь если городу и правда суждено умереть — я хочу увидеть, как это произойдет, своими собственными глазами, вы понимаете? Больше всего хочу именно этого!.. — Так вы здесь родились? — спросил я.

— Ну да, — ответил он. И замолчал надолго. Унылое солнце уже на треть закатилось за кромку гор.

Въезд в овчарню был обозначен воротами из двух шестов, вбитых по сторонам дороги, между которыми тянулась вывеска: «ГОРОДСКАЯ ОВЧАРНЯ ДЗЮНИТАКИ». Мы доехали до вывески и остановились. Дорога, петляя, убегала вперед и терялась в рощице с огненно-рыжей листвой.

— Пройдете через рощу, увидите овчарню. За овчарней будет небольшой домик. Там и живет наш овчар… Как думаете возвращаться?

— Ну, обратно дорога под гору; я и пешком спущусь. Спасибо вам огромное!..

Автомобиль, развернувшись, скрылся из глаз; я прошел по дороге под вывеской и побрел через рощу. Последние лучи солнца перекрасили желтые клены в янтарно-оранжевые тона. Свет просеивался через кроны высоких деревьев, как через сито, и дрожащими пятнышками рассыпался по гравию на дороге. Роща кончилась, и впереди на склоне холма показалось длинное и узкое здание овчарни; запахло навозом. Крыша здания была крыта рыжей оцинкованной жестью. Из крыши торчало три невысоких трубы.

У входа стояла собачья конура; небольшая колли на цепи выскочила оттуда и затявкала при моем появлении. Собака была старая и сонная, в ее лае не было ни капли угрозы. Я потрепал ее по загривку, и она унялась. Перед конурой были выставлены собачья еда и вода в пластмассовых мисках. Я отнял руку — и удовлетворенная псина убежала в свое жилище, вытянула передние лапы наружу, улеглась на них головой и затихла.

Внутри овчарни висели бледные сумерки, людей же не было ни души. Прямо по центру бежала дорожка толстого бетона, а по бокам тянулись ограды загонов. От загонов дорожку отделяли желоба для слива овечьих нечистот и грязи во время уборки. За стеклянными окошками, разбросанными по стенам, просматривалась ломаная линия гор. В лучах заката овцы справа казались розовыми, а овцы слева оставались в голубоватой тени.

Я вошел в овчарню — и двести овец разом повернули головы в мою сторону. Половина из них стояла, половина лежала, подогнув ноги, на старом сене. Больше всего меня поразили овечьи глаза — прозрачно-голубые и такие неестественно чистые, как если бы из каждой морды струилось по паре горных ключей. Когда в эти глаза попадал луч света, они блестели так, словно были стеклянными. Овцы, не мигая, все смотрели и смотрели на меня. Я стоял и не шевелился. Несколько животных не спеша пережевывали сено — в тишине отчетливо слышался мерный стук овечьих зубов. Больше абсолютно никаких звуков в овчарне не раздавалось. С десяток овец тянули шеи через ограду к воде — но с моим появленьем перестали пить, застыли в такой позе и лишь косились на меня снизу вверх, даже не повернув головы. Казалось, до сих пор все стадо думало одну общую мысль. Но стоило мне появиться на пороге, как эта мыследеятельность временно прекратилась. Все вокруг замерло — никто не решался что-либо предпринять в одиночку. И лишь когда я тронулся с места, овечий менталитет заработал вновь. Как по команде, животные задвигались в восьми отделениях одновременно. Самки в своих загонах сгрудились вокруг племенных баранов; самцы за другими оградами резко попятились и, пригнув головы, изготовились к обороне. Лишь какие-то пять или шесть особо любопытных остались стоять у самых оград, продолжая глазеть на меня. По обе стороны вереницами тянулись длинные черные овечьи уши. На ухе у каждой овцы было прицеплено по яркой пластмассовой бирке. У одних овец эти бирки были синего цвета, у других желтого, у третьих — красного. На спинах животных разноцветными маркерами были проставлены какие-то знаки и номера. Стараясь не напугать животных, я медленно и бесшумно приблизился. Затем, делая вид, что не испытываю к овцам ни малейшего интереса, осторожно протянул руку через ограду — и дотронулся до молодого ягненка, стоявшего ближе всего ко мне. Тот задрожал всем телом, но убегать не стал. Остальные овцы настороженно наблюдали за нами. Казалось, стадо — единый организм — выставляло вперед ягненка, как некое щупальце для общенья со мной; и вот бедняга стоял под моей рукой, напрягшись, и кротко смотрел мне в глаза. Саффолки даже на вид — порода весьма необычная. Кожа у них по всему телу черная, и только шерсть белоснежная. Огромные уши оттопыриваются, точно крылья у мотылька. Но именно здесь, в полумраке овчарни, эти сверкающие голубые глаза, эти длинные черные носы, рассеченные светлой стрелкой посередине, придавали им особенно иностранный вид. Они не отвергали меня — но и не принимали в свои. Скорее, они воспринимали меня как стихийное явление весьма кратковременного характера. Некоторые овцы бодро и шумно мочились. Овечья моча собиралась в сливные стоки и, журча, бежала по желобам у меня под ногами. Солнце уже почти полностью спряталось за горами. Бледно-синие сумерки растекались по склонам гор, как чернила, разбавленные водой.

Я вышел наружу, еще раз потрепал по загривку собаку и с наслаждением вобрал в легкие свежего воздуха. Затем обогнул овчарню и направился к мостику через ручей, за которым виднелся домик овчара — одноэтажный, маленький, но очень уютный на вид. Тут же рядом громоздился сарай, в котором хозяин хранил сено и инструменты. Своими размерами сарай намного превосходил жилище. Тут же, у домика, обнаружился и сам овчар. То сгибаясь, то разгибаясь, он раскладывал пластиковые мешки с химикатами по краю бетонного рва в метр шириной и метр глубиной. Заприметив меня еще издали, он лишь раз остановил на мне взгляд — и продолжал работу, будто не питая к моей персоне особого интереса. И лишь когда я подошел и встал рядом у самого края рва, он освободился от очередного мешка, снял повязанное вокруг головы полотенце и вытер им пот с лица.

— Завтра овец дезинфицировать будем, — сказал овчар. Затем он достал из кармана измятые сигареты, распрямил одну пальцами и закурил. — Вот сюда зальем пестицидов, и пусть поплавают. А не то к зиме жучки под шерстью разведутся, овцы болеть начнут…

— И вы всем этим один занимаетесь?

— Еще чего! Приходят два помощника. Они, да я, да собака — так и справляемся.

Конечно, больше всего собака работает. Овцы собаке верят. Понятное дело — что ж это за овчарка, если ей овцы не верят, так ведь? Коренастый Овчар оказался сантиметров на пять ниже меня. Лет ему было под пятьдесят, короткие волосы топорщились на голове, как щетина массажной щетки. Будто стягивая кожу с пальцев, он не спеша снял резиновые перчатки, отряхнул их, похлопав о бедро, и затолкал в задний карман рабочих штанов. Своим видом этот животновод больше смахивал на бравого прапорщика, которому приказали муштровать новобранцев.

— Вы пришли о чем-то спросить, я так понимаю?

— Да.

— Ну, так спрашивайте.

— Давно вы на этой работе?

— Десять лет, — ответил он. — Для кого-то это давно, для кого — недавно. Но уж овечек своих знаю как себя самого. А до этого я в Силах Самообороны служил. Он перекинул полотенце через плечо, задрал голову и посмотрел на небо.

— И всю зиму вы проводите здесь?

— Как сказать, — произнес овчар и прочистил горло. — В общем, конечно, так.

Податься мне больше некуда, а зимой здесь своей работы — невпроворот. Сугробы в этих краях наметает под два метра; если снег не счищать то и дело, крыша провалится — и от овец только рожки останутся. Ну и, конечно, кормить их надо, убирать за ними, то да се…

— Летом, я слышал, вы полстада уводите в горы и там пасете, так?

— Точно.

— И что, трудно пасти овец?

— Да ничего сложного! Люди этим веками занимаются. Постоянные пастбища, правда, появились только в последнее время; а до этого пастухи круглый год кочевали с овцами с места на место. В Испании в шестнадцатом веке вся страна была покрыта пастушьими тропами, на которые не мог ступать даже сам король… Он смачно сплюнул себе под ноги и растер плевок сапогом.

— В общем, овцы, если их не пугать, — животные смирные. И за собакой своей пойдут, не пикнув, хоть на край света.

Я вынул из кармана фотографию, которую прислал мне Крыса, и показал овчару.

— Это — ваше пастбище в горах, верно?

— Да, верно, — подтвердил овчар. — Оно самое. И овцы на снимке — мои.

— А как насчет этой? — спросил я и кончиком шариковой ручки ткнул в коренастую овцу со звездообразным пятном на спине.

Он довольно долго разглядывал фотографию, потом покачал головой:

— Нет. Эта — не моя… Очень странно. Не могла же она затесаться сюда незаметно!

Пастбище проволокой обнесено. Я сам каждый вечер всех овец по головам проверяю. Попади в стадо чужак — и собака сразу заметит, и овцы переполошатся, реветь начнут. Но самое главное — я еще ни разу в жизни не видал такой странной породы!..

— В мае этого года, когда вы поднимались с овцами в горы, с вами ничего не случалось?

— А что здесь может случиться? — пожал он плечами. — Тишь да гладь кругом!

— И вы все лето живете там в одиночестве?

— Почему в одиночестве? — сказал овчар. — То заготовители приезжают из города, то начальство с осмотром наведается. Раз в неделю я и сам в долину спускаюсь, а мой сменщик приезжает приглядывать за овцами. Надо же запасы пополнять — и еды, и всякой мелочи по хозяйству.

— Но вы же не сидите там по полгода один, как отшельник, верно?

— В общем, конечно, нет. Пока снег не слежался, дорога есть: полтора часа — и ты на пастбище. На джипе — вообще пустяки, все равно что прогулка на свежем воздухе. Но, конечно, когда снега побольше навалит — тут уже никакой джип не спасет. Вот тогда и зимуешь, отрезанный от всего мира…

— А сейчас на пастбище кто-нибудь есть?

— Ну, разве что хозяин виллы.

— «Хозяин виллы»?!.. Но я слышал, что виллой никто уже очень долго не пользуется!

Мой собеседник бросил окурок на землю и придавил его сапогом.

— Точнее сказать: «очень долго не пользовался», — поправил он. — А сейчас — снова пользуется. И может пользоваться всегда, когда захочет. Я там порядок поддерживаю, за домом слежу. Когда ни понадобится — всегда и газ подключен, и телефон в порядке, и стекла в окнах все целые…

— Но в мэрии мне сказали, что вилла необитаема!

— Да много они знают в своей мэрии! Я уже давным-давно, помимо городской службы, работаю на хозяина виллы в частном порядке. И лишнего не болтаю. Велено помалкивать — я и молчу.

Он собирался опять закурить и полез в карман за куревом — но измятая пачка оказалась пуста. Я достал свою наполовину скуренную пачку «Ларка», проложил между пачкой и указательным пальцем сложенную пополам десятку — и протянул ему. Какое-то время он задумчиво смотрел на мою передачу, затем молча взял, вытянул из пачки сигарету, закурил — и засунул остальное в нагрудный карман.

— Благодарю.

— Так когда же хозяин появился на вилле?

— Весной. В марте месяце, снег еще таять не начал. До этого сколько уже не приезжал — лет пять, наверное? Зачем в этот раз прибыл — того не знаю: это дело хозяйское, не мне обсуждать. Велел только не говорить никому — стало быть, что-то серьезное. Так или нет — но, в общем, с тех пор так и сидит у себя наверху. Провизию там, керосин я ему покупаю понемногу да на джипе своем привожу. Там уже такие запасы — хватит на год вперед!..

— Погодите! Хозяин — мужчина моего возраста, с усами и бородой, так?

— Ага, — кивнул овчар. — Именно так.

— Ч-черт бы меня побрал! — не выдержал я. Фотографию уже можно было не показывать.

Глава 31

НОЧЕВКА В ДЗЮНИТАКИ

Переговоры с овчаром, благодаря еще паре десяток из моего конверта, завершились успешно. Завтра утром овчар на своем джипе должен был забрать нас из гостиницы и отвезти на пастбище в горы.

— В конце концов, дезинфекцией можно заняться и после обеда, — рассудил овчар.

Человек этот явно отличался здравомыслием и практическим подходом к любому делу.

— Правда, есть одна сложность, — добавил он. — Вчерашним дождем дорогу размыло; в одном месте машина может и не пройти. Если что, до этого места я вас довезу, а дальше пойдете сами. Тут уже моей вины нет, согласитесь…

— Договорились, — сказал я.

* * *

Я вышагивал вниз по дороге в город, когда меня осенило: а ведь я знал, что у отца Крысы была своя усадьба на Хоккайдо! Сам Крыса не раз рассказывал мне об этом! Двухэтажная вилла в горах, рядом — пастбище… Какого черта я всегда вспоминаю все самое важное задним числом? Ну почему я не вспомнил об этом сразу? Вспомни с самого начала — давно нашлась бы тысяча способов, как все проверить и выяснить…

Злой на самого себя, я спускался по горной дороге ниже и ниже. Все больше темнело. За полтора часа пути мне встретилось только три средства передвижения: два грузовика с лесом и один трактор. Все они ехали вниз, но никто не предложил подбросить меня. Впрочем, я в душе лишь поблагодарил их за это. До гостиницы я добрался в восьмом часу; вокруг уже было темно хоть глаз выколи. Я продрог до самых костей. Щенки колли высунули головы из своей конуры и заскулили при моем появлении.

Подруга в джинсах и моем свитере с высоким воротником сидела в игровом зале, поглощенная компьютерной игрой. В зале — судя по всему, переоборудованном из бывшего фойе, — сохранился великолепный камин. Самый настоящий камин с полкой для дров. В комнате стояли четыре монитора для телеигр и два стола для китайского бильярда — безнадежно устаревшие дешевки испанского производства; просто удивительно, где такие еще откапывают.

— Есть хочу — умираю, — объявила она тоном вконец заждавшегося человека.

Я заказал ужин и принял ванну. После ванны встал на весы. Шестьдесят кило, как и десять лет назад. Небольшие жировые складки на боках за прошедшую неделю исчезли начисто.

Когда я вернулся в комнату, ужин стоял на столе. Поедая прямо из кастрюли и запивая пивом, я рассказал ей про овчарню и овчара — бывшего офицера Сил Самообороны. Услыхав, что я так и не нашел овцу, она огорченно вздохнула.

— Ну, да ладно. Зато теперь уже до цели рукой подать, правда?

— Хотелось бы верить… — ответил я.

* * *

Мы посмотрели по телевизору фильм Хичкока, потом забрались под одеяло, и я погасил торшер. Стенные часы в коридоре пробили одиннадцать.

— Завтра встанем пораньше, о'кей? — сказал я.

Ответа я не услышал: она уже прилежно посапывала во сне. Я завел дорожный будильник и при свете луны закурил сигарету. Кроме далекого шума воды в реке, не было слышно ни звука. Можно не сомневаться: весь городок до последнего жителя погрузился в глубокий сон.

После целого дня беготни все тело ломило от усталости, но голова оставалась совершенно ясной и не хотела спать ни в какую. В голове что-то ровно гудело, отдаваясь неприятным звоном в ушах.

В этом черном безмолвии я затаил дыхание — и город вокруг меня начал медленно таять. Прогнившие до основания, беззвучно опадали дома; ржавчина без остатка сжирала рельсы железной дороги; иссохший бурьян на полях оживал и разрастался все гуще. Жалкий век городка, завершившись, уходил обратно в эту огромную землю. Время потекло вспять, будто пущенная назад кинопленка. Лоси, медведи и рыси вернулись в леса, небо застили полчища саранчи, море бамбука заволновалось под диким ветром, сосны в дремучих лесах закрыли кронами солнце. Постепенно в этом мире сгинули все признаки существования человека — и остались одни только овцы. Ослепительно сверкая своими небесно-голубыми глазами, они смотрели на меня из кромешной тьмы. Ничего не говоря, ни о чем не думая, они просто смотрели и смотрели на меня. Десятки, сотни тысяч овец. Клац-клац-клац — стучали их широкие квадратные зубы, и клекот этот разносился над бескрайней землей, подчиняя себе все и вся.

Часы в коридоре пробили два. Овцы сгинули.

И только тогда я смог наконец уснуть.

Глава 32

ПРОКЛЯТЫЙ ПОВОРОТ

Утро выдалось зябким и уныло-пасмурным. Я мысленно пожалел несчастных овец, которым в такой день предстояло купание в холодной воде с пестицидами. Хотя — кто знает? — может, овцы и не чувствуют холода так, как мы. Может быть, овцы вообще ничего не чувствуют.

Осень на Хоккайдо подходила к концу. Набухшие пепельно-серые облака, казалось, вот-вот разродятся густым снегопадом. Из токийского сентября я перемахнул сразу в хокайдосский ноябрь, и осень тысяча девятьсот семьдесят восьмого года была в моей жизни почти целиком упущена. Было начало осени и конец, а самой осени не было.

Я встал в шесть часов и умылся. Затем сел у окна в пустом коридоре и, ожидая завтрака, наблюдал, как течет река. За прошедшую ночь вода заметно спала, обнажив кое-где клочки суши, река очистилась и посветлела. На противоположном берегу раскинулись залитые водой рисовые поля; бестолковый утренний ветер колыхал их пышную зелень волнами то в одну, то в другую сторону. По бетонному мосту к горам полз одинокий трактор; как ни пытался ветер донести до меня его усердное тарахтенье, я различал лишь какой-то слабое, немощное стрекотанье. Три огромные вороны взлетели над золотыми кронами березовой рощи, описали круг в небе и приземлились не парапете набережной. Три вороны, сидевшие на парапете, казались актерами, изображавшими горстку сторонних наблюдателей в пьесе постановщика-авангардиста. Очень скоро, впрочем, актерам надоело играть свои роли — одна за другой птицы вспорхнули с парапета и, устремившись вверх по реке, быстро скрылись из виду.

Ровно в восемь старенький джип овчара затормозил у ворот гостиницы. Машина была крытой, своими формами напоминала горку фанерных ящиков, а на ее радиаторе еще различалась полустершаяся эмблема Сил Самообороны. Старушку явно приобретали на распродаже списанного госимущества.

— Ну и дела, доложу я вам! — сказал мне овчар вместо приветствия. — Вчера вечером я решил на всякий случай позвонить туда, в горы, а номер почему-то не отвечает!

Мы с подругой забрались на заднее сиденье джипа. В машине слабо пахло бензином.

— А когда вы звонили туда в последний раз? — поинтересовался я.

— Когда? Да еще в прошлом месяце. Точно, числа двадцатого. И с тех пор мы не общались больше ни разу. Обычно он сам звонит, когда ему нужно. То прикупить чего — целый список диктует, то еще что-нибудь…

— И что, в трубке даже гудков не слышно?

— Ни длинных, ни коротких — тишина, как в могиле! Может, кабель где-нибудь оборвался… Когда снега много навалит, такое изредка случается…

— Но сейчас-то снега еще нет!

Овчар посмотрел в потолок джипа и обреченно покачал головой:

— Ладно, поедем посмотрим. По-другому все равно ничего не выяснишь…

Я молча кивнул. От запаха бензина в голове стоял странный туман. Машина миновала бетонный мост и стала подыматься в гору той же дорогой, что я ехал вчера. Проезжая мимо муниципальной овчарни, мы втроем оглянулись на ворота с вывеской. Оттуда веяло безмолвием и пустотой. Я представил, как овцы стоят в своих загонах, уставившись голубыми глазами в эту безмолвную пустоту.

— Дезинфекцией после обеда займетесь?

— Да, наверное. Вообще, спешить-то особо некуда. До снегопадов успею — и ладно.

— А когда в этом году снег пойдет? — спросил я.

— Не удивлюсь, если уже со следующей недели начнется… — ответил овчар. Сказав так, он положил ладони на руль и долго кашлял, глядя на дорогу перед собой. — Ну, а ближе к ноябрю заснежит уже по-серьезному. Вы, вообще, представляете, что такое зима в горах?

— Не-а…

— Стоит снегу пойти — так уж валит, будто небо прорвало, сутками напролет. И всякая жизнь останавливается. Только и хоронишься в доме, как черепаха в панцире, носа наружу не высунуть… В общем, что говорить — не для человека те места, и жить там невозможно.

— Но вы, тем не менее, как-то живете…

— Я овец люблю. У овец хороший характер, и человека они помнят в лицо… А вообще, за овцами довольно последить один год — и дальше уже все идет по кругу. Осенью у них случка, потом зимуешь с ними до самой весны, весной они ягнят рожают, летом пасутся. А там уже молодые барашки подрастают — и снова по осени случку устраиваешь. И опять все с начала. Овцы в стаде каждый год обновляются, так что средний возраст у стада всегда один и тот же. И только я все старею понемногу. А с годами, знаете, все хлопотнее выбираться из города…

— А зимой овцы чем занимаются? — спросила подруга.

Овчар, не выпуская руля, обернулся и посмотрел на нее долгим взглядом — так, словно впервые осознал факт ее присутствия у себя в машине. На дороге не было ни единого встречного автомобиля, и лицо его выглядело спокойным, разве что капельки холодного пота чуть поблескивали на висках.

— Зиму овцы проводят в овчарне, — ответил он наконец, отвернувшись обратно к рулю.

— Им, наверное, там очень скучно, да?

— А вам в вашей жизни скучно?

— Н-не знаю…

— Вот и овцы так же, — кивнул овчар. — Над вопросами такими не задумываются, а если и задумаются — ответа все равно не знают. Жуют свое сено, мочатся в загонах, ссорятся друг с дружкой по-легкому, да ягнят в утробе вынашивают — так, глядишь, и проводят зиму…

Подъем становился все круче. Внезапно дорога вильнула в одну сторону, потом так же резко в другую — и выписала между сопками зигзаг наподобие латинской буквы «S». Луга за окном исчезли, и по обеим сторонам дороги непроглядными стенами потянулся лес. Лишь изредка в просветах между деревьями мелькали небольшие поляны.

— Когда снега побольше навалит — машине в этих краях вообще не проехать, — сообщил нам овчар. — Я уже не говорю о том, что ездить сюда некому и незачем.

— А что, альпинистских баз или лыжных курортов здесь не бывает? — спросила подруга.

— Да ничего здесь нет! Ничего нет, потому и турист не едет. И городок постепенно хиреет все больше. До начала семидесятых это был процветающий сельскохозяйственный центр — образцовый пример того, как возделывать землю в морозном климате. Но потом риса по всей стране стало производиться с таким излишком, что никто уже не хотел заниматься хозяйством в таком холодильнике. Понятное дело, чему тут удивляться!..

— А с лесными заводами что случилось?

— Людей не хватает, вот и начали все переносить в другие места, поудобнее.

Пара-тройка заводиков еще работает, но это уже курам на смех. Нынче лес даже в город не возят, сразу перегоняют до Асахигава или Наери. Поэтому за последнее время лучше стали только дороги, а город совсем захирел. Как ни крути — зимой отсюда могут выбраться разве что здоровенные грузовики с шипами на колесах… Я собрался было закурить, но, втянув носом пробензиненный воздух, передумал и спрятал сигарету в пачку. Вместо этого решил пососать лимонный леденец, завалявшийся в кармане. Я положил леденец на язык, и терпкий вкус лимона, ударив в нос, смешался с бензиновой вонью.

— А овцы между собой дерутся? — спросила подруга.

— Овцы дерутся так, что будь здоров! — ответил овчар. — Как и у всех стадных, у овец существует своя иерархия: чины и звания в стаде расписаны буквально по головам. Скажем, если в одном загоне содержится полсотни овец, то у них обязательно будет лидер — Первый Баран, а за ним — все по порядку до Номера Пятидесятого. И каждый член стада будет знать, кому подчиняться и кем помыкать…

— С ума сойти! — сказала подруга.

— А благодаря этому и мне с ними проще управиться. Вычислил самого главного барана — и веди куда надо, все остальные покорно за ним пойдут.

— Но если «звания расписаны», за что же тогда им драться?

— Овцы часто слабеют от ран, и тогда их положение в стаде может легко пошатнуться. Когда это происходит, те, кто стоял на ступеньку ниже, вызывают старших по рангу на бой. Случается, молодняк избивает старших трое, а то и четверо суток подряд, пока не победит.

— Ужас какой!..

— Но я же говорю — здесь все по кругу! Тот, кого свергли сегодня, сам в молодости не раз избивал других. И потом, тут кого ни жалей — под ножом мясника все будут равны, что Первый Баран, что Пятидесятый. «Всех друзей — на пикничок, на чудесный шашлычок!»…

— Фу-у! — не выдержала подруга.

— Хотя, конечно, если кого жалеть больше остальных — так это племенных баранов.

Вы что-нибудь слыхали про овечий гарем?

— Нет, — ответили мы.

— В разведении овец, пожалуй, самое главное — следить, чтобы они не спаривались как попало. Для начала самочек селишь с самочками, самцов с самцами. А уже потом в каждый загон к самочкам подселяешь по одному самцу, как правило — самому сильному, Первому в своем загоне. Чтоб он, значит, и осеменял всех по первому разряду, вы понимаете… И вот он там с месяц выполняет свои обязанности, а через месяц его возвращают обратно к самцам. Но за этот месяц в загоне уже устанавливается новая иерархия. После всех своих подвигов наш племенной теряет половину веса, и как бы он уже ни старался — даже обыкновенной драки ему не выиграть. Но как раз тут-то остальные самцы и набрасываются на него всем загоном… Душераздирающая сцена, доложу я вам!

— И как же они дерутся?

— Да крошат друг другу лбы! Лоб у барана твердый как чугун, а внутри — пустота…

Подруга замолчала и надолго о чем-то задумалась. Наверное, пыталась представить, как дерутся бараны, кроша своими чугунными головами лбы соплеменников. Асфальтовое шоссе, по которому мы ехали в общей сложности минут тридцать, неожиданно оборвалось, и дорога сузилась наполовину. Первозданный лес тяжело нависал над трассой и, казалось, так и норовил подмять ее под себя. Температура упала сразу на несколько градусов.

С дорогой стало твориться что-то ужасное. Мы то ныряли в какие-то ямы, то снова выныривали; капот машины мотало перед глазами вниз-вверх точно стрелку сейсмографа. Прямо у нас под ногами натужно завыло — казалось, чьи-то напряженно работающие мозги вот-вот разорвут на кусочки тесный череп и вырвутся на свободу. От одного этого воя раскалывалась голова.

Сколько длился этот кошмар — то ли двадцать минут, то ли тридцать — точно сказать не могу: как ни старался, я даже не смог разобрать время на циферблате часов. За весь этот отрезок никто не промолвил ни слова. Я изо всех сил сжимал ремень на спинке сиденья перед собой; подруга мертвой хваткой вцепилась в мою правую руку; овчар стискивал руль, сосредоточив внимание на дороге.

— Слева! — бросил овчар в мою сторону через какое-то время. Плохо соображая, что к чему, я взглянул налево. Ленту глухого леса по левую сторону дороги вдруг точно обрезали каким-то гигантским ножом — взгляд проваливался в распахнувшееся пространство, как в пропасть. То была огромнейшая долина. Совершенно грандиозных размеров — но страшно холодная и неприветливая на вид. Горный хребет, отвесный как причальная стенка в порту, был начисто лишен каких-либо признаков жизни — и словно окутывал своим загробным, леденящим душу дыханием весь раскинувшийся под ним пейзаж.

Долина тянулась слева, а по правую руку прямо на нас надвигалась странного вида абсолютно голая скала в форме конуса. Вершина у этого конуса выглядела так, будто какая-то могучая сила собиралась было отвинтить у скалы макушку, да бросила это занятие на полпути.

Сжимая в ладонях пляшущий руль и не сводя глаз с дороги, овчар мотнул подбородком в сторону скалы:

— Нам туда, за ту сопку!..

Тяжелый ветер, налетая с долины, ворошил на склоне справа густую траву — порывами снизу вверх, как гладят животное против шерсти. Мелкий песок неприятной дробью хлестал в лобовое стекло.

Выписывая один крутой поворот за другим, мы подбирались все ближе к вершине. Покатый склон справа сменили острые валуны, а чуть погодя и отвесные скалы. И вскоре машина уже еле ползла, вжимаясь покрепче вправо, по узенькому балкончику, вырубленному в плоском боку огромной скалы на головокружительной высоте. Погода портилась прямо на глазах. Небо словно устало долго выдерживать изысканную цветовую неопределенность и из утонченного бирюзовато-пепельного превратилось просто в пепельно-грязное, а кое-где — и с разводами черной сажи. А вслед за небом в угрюмые, мрачные тени укутались и горы вокруг. Ближе к конусообразной вершине воздух закручивался в воронку — казалось, это именно здесь ветер сворачивал трубочкой свой язычище и с душераздирающим свистом выпускал из гигантских легких миллионы тонн воздуха. Тыльной стороной ладони я вытер со лба испарину. Тело под свитером взмокло от холодного пота.

Овчар, сжав губы, вел машину, забирая все дальше и дальше вправо. Через какое-то время на лице его в зеркале заднего вида появилось озадаченное выражение, и он начал сбрасывать скорость. Наконец, он довел машину до места, где дорога становла пошире, и нажал на тормоз. Двигатель стих, и мы погрузились в ледяное молчание. Кроме ветра, свирепствовавшего над долиной, не было слышно ни звука. Овчар положил ладони на руль и с минуту сидел так, не двигаясь и не говоря ни слова. Затем выбрался из машины и несколько раз с силой потопал по земле сапогом. Я вылез следом, встал рядом с машиной и уставился на дорогу.

— Все! Дальше нам не проехать, — сказал овчар. — Снега навалило куда больше, чем я думал…

Я удивился: на мой взгляд, дорога вовсе не выглядела раскисшей. Во всяком случае, земля успела высохнуть и затвердеть.

— Внутри, под настом — сплошная жижа, — пояснил овчар. — Коварная ловушка, многие в нее попадают. Здесь вообще странное место, скажу я вам. Очень странное…

— Странное? — переспросил я.

Ничего не ответив, овчар достал из кармана куртки сигареты со спичками и закурил.

— Ладно, — вымолвил он наконец. — Пойдем прогуляемся…

Мы прошли метров двести вперед по дороге. Все тело охватывал неотвязный, как чесотка, мелкий и неприятный озноб. Я застегнул на куртке молнию до самого горла, поднял воротник. Но озноб не проходил.

Овчар дошагал до места, где дорога изгибалась круче всего, остановился и, не вынимая изо рта сигареты, мрачно уставился на скалу справа от дороги. Поперек скалы пролегала трещина, из трещины била вода: тонкая струйка сбегала вниз по камням и неторопливо перетекала через дорогу. Вода была с примесью глины, грязно-коричневая и густая как суп. Скальная порода на ощупь оказалась куда мягче, чем на вид: я ткнул в камень пальцем, и тот рассыпался. Земля под ногами крошилась и оседала.

— Больше всего ненавижу этот поворот, — сказал овчар. — Почва зыбкая, как болото. Но главное не в этом. Ей-богу, это место проклято. Даже овцы, когда проходят здесь, паниковать начинают…

Овчар закашлялся и выбросил недокуренную сигарету.

— Вы не обижайтесь, я просто не хочу гробить силы и время без толку.

Я молча кивнул.

— Пешком дойдете?

— Дойдем, какие проблемы! Или там что, земля под ногами проваливается?

Овчар еще раз с силой топнул сапогом. Подошва впечаталась в землю, но звук удара раздался лишь какое-то мгновение спустя. Звук, от которого содрогнулась душа.

— Да нет… Пешком-то, пожалуй, проблем не будет, — сказал овчар.

Я повернулся и зашагал обратно к машине.

— Тут всего километра четыре осталось! — сообщил овчар, догоняя меня. — Даже с девушкой, полтора часа — и вы на месте. Дорога здесь одна, не заплутаете. Подъем совсем пологий. Уж извините, что не довез до конца!

— Ну что вы. Большое вам спасибо!

— И долго вы пробудете там, наверху?

— Еще не знаю. Может, завтра вернусь, а может, и неделю торчать придется…

Смотря как дела пойдут.

Овчар сунул в рот сигарету и собрался прикурить, но снова надолго закашлялся.

— Только смотрите в оба, — сказал он наконец. — Снег очень скоро пойдет.

Затянете с отъездом — завалит так, что до самой весны не выберетесь!

— Хорошо. Буду смотреть в оба, — пообещал я.

— У входа в дом увидите почтовый ящик. На дне — ключ. Это на случай, если никого не застанете…

Под угрюмо-пасмурным небом мы выгрузили из машины вещи. Я стянул с себя ветровку, облачился в толстую альпинистскую куртку и застегнул капюшон. Но проклятый холод все равно заползал под одежду и пронизывал до костей. Овчар долго и с большим трудом разворачивал джип, то и дело шарахая машину о валуны на обочинах узкой дороги. От ударов валуны крошились и оседали грудами мелкого щебня. Наконец машина развернулась на сто восемьдесят градусов; овчар посигналил и махнул нам рукой. Мы помахали в ответ. Описав крутую дугу, джип скрылся за поворотом, и мы остались стоять на обочине совершенно одни. Ощущение престранное: будто кто-то завез нас на край земли, высадил и уехал своей дорогой.

Мы опустили на землю рюкзаки и, совершенно не представляя, о чем теперь говорить, какое-то время стояли на обочине и молча глядели на раскинувшийся перед нами пейзаж. Внизу по глубокой, как чаша, долине бежала, слегка извиваясь, серебристая река; берега утопали в зеленых зарослях. За рекой долина простиралась еще немного и упиралась в невысокие волнообразные сопки, пылавшие жарко-красной кленовой листвой. Все пространство от реки до сопок было окутано призрачной дымкой тумана. Кое-где от земли поднимались белые столбики дыма: закончилась жатва, и на полях выжигали остатки жнивья. Что и говорить — необыкновенно красивый пейзаж. И все же, сколько я ни глядел на него — на душе не становилось возвышеннее и светлее. Наоборот: от картины этой душа съеживалась и чувствовала себя неуютно, точно скиталец, молящийся в храме у иноверцев. Мокрые пепельно-серые тучи заволакивали небо, не оставляя ни просвета, ни щелочки. Как если бы кто-то задрапировал небосвод огромным куском однотонно-унылой ткани. А на этом фоне низко, прямо над нашими головами, проносились косматыми клочьями плотные черные облака. Казалось, достаточно поднять руку, чтобы к ним прикоснуться. Эти черные клочья с невероятной скоростью неслись на восток. С бескрайних равнин Китая переправились они через Японское море и прибыли на Хоккайдо, чтобы и отсюда мчаться, не останавливаясь, дальше и дальше — к Охотскому морю и еще Бог знает куда. Я стоял и смотрел, как облака, точно стадо гигантских животных, прибывали, сменяли друг друга, исчезали из виду, — и тревожное ощущение ненадежности земли под ногами мучило меня все сильнее. Так и чудилось: случайный каприз сумасшедшего ветра — и облака эти вмиг сметут нас с обрыва, сотрут в порошок и развеют наш прах над долиной.

— Пойдем скорее! — сказал я и взвалил на плечи рюкзак. Страшно хотелось как можно быстрее дойти до любого жилища под крышей, покуда не разразился ливень или какой-нибудь снег вперемежку с дождем. Не хватало нам в этой дыре еще и вымокнуть ко всем чертям!..

Мы миновали «проклятый поворот», стараясь шагать быстрее. Овчар не сочинял: на этом повороте чуть не в воздухе пахло несчастьем. Смутное предчувствие неотвратимой беды сначала растекалось по телу — и уже потом дурманило голову, рассылая такие же невнятные сигналы тревоги по всем закоулкам мозга. Такое чувство бывает, когда, переходя реку вброд, совсем уже свыкнешься с температурой воды — и вдруг угодишь ногой в почти ледяную запруду… На полукилометровом отрезке дороги даже наши шаги звучали совсем по-другому. Вода из горной расщелины сбегала вниз бесчисленными ручейками; ручейки эти выползали на дорогу, по-змеиному шипя и извиваясь у нас под ногами. Даже миновав поворот, мы еще долго не сбавляли темпа — хотелось поскорее убраться как можно дальше от этого места. Минут через тридцать скалу справа сменили невысокие холмы, на которых изредка начали встречаться деревья — и только тогда мы, наконец, перевели дух и расправили плечи. Оставшийся отрезок пути особых сложностей не сулил. Дорога стала пологой; окружающий ландшафт постепенно терял ядовитость, становился мягче, жизнерадостнее — и вскоре превратился в самый обычный пейзаж из фотоальбома «Горы Хоккайдо». Над головой даже запорхали какие-то птицы. Еще через полчаса, оставив конусообразную сопку далеко позади, мы вышли к широченной, плоской как стол долине. Отвесные горы стеной окружали ее, наглухо отрезая от внешнего мира. Словно огромный потухший вулкан провалился верхушкой внутрь самого себя.

Целое море огненно-рыжих берез простиралось перед нами докуда хватало глаз. Меж белых стволов яркими пятнами проглядывал низкорослый кустарник, зеленела трава, там и сям чернели останки поваленных ветром деревьев.

— Неплохое местечко! — заметила подруга.

Что и говорить — после поворота, который мы только что миновали, это местечко казалось действительно неплохим.

Море берез насквозь прошивала одна-единственная дорога. Дорога ужасная — только на джипе и проедешь — и такая прямая, что при взгляде на нее начинала болеть голова. Ни поворотов, ни подъемов со спусками.

Все, что происходило на свете до сих пор, словно собралось вместе, сжалось в единой точке — и растворилось бесследно в угрюмом небе. И остались только ползущие друг за другом косматые черные облака. Вокруг стояла такая тишь, что делалось жутко. Даже звук ветра утопал в березовых просторах, не оставляя ни свиста, ни шороха. Лишь временами какие-то толстые черные птицы пролетали над головой и, разевая клювы с красными языками, пронзали воздух резкими вскриками, тут же исчезали куда-то — и тишина, густая и зыбкая как желе, вновь заполняла пространство. Палые листья, хоронившие под собой дорогу, насквозь пропитались позавчерашним дождем. Кроме редких выкриков птиц, ничто не нарушало беззвучия долины. Словно весь мир состоял из сплошных берез да идеально прямой дороги, стрелой убегавшей вперед. Даже низкие облака, что до сих пор так действовали нам на нервы, при взгляде из рощи казались уже какими-то нереальными. Прошагав так минут пятнадцать, мы наткнулись на речушку с идеально прозрачной водой. Через нее был переброшен мостик с перилами, на совесть сколоченный из стволов все тех же берез, а перед ним раскинулась небольшая полянка, из которой мог бы получиться отличный теннисный корт. Мы стащили с плеч рюкзаки и спустились к воде напиться. Такую вкусную воду я пил первый раз в жизни. Вода была ледяной — у меня моментально покраснели ладони — и сладковатой на вкус. Пахло мягкой, свежей землей.

Черные облака все наползали и наползали, но погода не ухудшалась. Подруга решила перешнуровать свои боты; я уселся на перила и закурил. Где-то ниже по течению шумел водопад, судя по звуку — не очень большой. Порывом слева налетел шальной ветер, аккуратной волной взъерошил на дороге опавшие листья и улетел своей дорогой.

Докурив, я бросил сигарету, затоптал ногой — и здесь же, на мосту, обнаружил еще один окурок. Я подобрал его и внимательно рассмотрел. Полураздавленный окурок «Сэвэн Старз». Не отсырел — значит, курили после дождя. То есть вчера или даже сегодня.

Я попытался вспомнить, какие сигареты курил Крыса. Но в памяти ничего не всплывало. Я даже не помнил, курил ли он вообще. Тогда я перестал мучить память и выкинул находку в речку. Проворное течение подхватило окурок, и он унесся вниз по реке.

— Ты чего там? — спросила подруга.

— Окурок нашел, — ответил я. — Похоже, совсем недавно здесь кто-то сидел и курил точно так же, как я.

— Твой друг?

— Трудно сказать… Не знаю.

Она подошла и присела на перила рядом. Потом подобрала руками волосы и впервые за много дней открыла уши. Шум водопада вдали будто стих на пару секунд — и вновь зазвучал в ушах.

— Ну как, ты еще любишь мои уши? — спросила она.

Я улыбнулся, протянул руку и осторожно провел пальцем по самому краешку ее уха.

— Люблю, — сказал я.

Мы отправились дальше, однако минут через пятнадцать дорога оборвалась. Березовые заросли кончились, словно от них отсекли какую-то часть огромным ножом. Просторное, точно озеро, зеленое пастбище раскинулось перед нами.

По всему периметру пастбища на расстоянии метров пяти друг от друга из земли торчали деревянные столбы, между которыми была натянута проволока. Проволока была старая и ржавая. Мы прибыли к цели нашего путешествия. Я толкнул брусья двустворчатых ворот, и мы ступили на пастбище. Мягкие травы устилали огромный участок дочерна отсыревшей земли. Облака, такие же черные, плыли по небу прочь от нас к изрезанной линии высоких гор. И хотя угол зрения отличался, я сразу понял: то были горы с фотографии Крысы. Не стоило даже лезть за фотографией и что-то сличать. Все-таки странное чувство приходит, когда видишь в реальности то, что до сих пор сотни раз разглядывал лишь на картинке. Настоящее тогда кажется искусственным, насквозь фальшивым. Как будто не я пришел и увидел пастбище, существовавшее здесь до меня, а кто-то перед самым моим приходом впопыхах соорудил весь этот пейзаж, подогнав его под фотографию.

Я оперся спиной о брусья ворот и глубоко вздохнул. Вот мы и нашли, что хотели. Какой смысл был в нашей находке — это другой разговор. Но что хотели, мы все-таки отыскали.

— Вот мы и пришли, а? — спросила подруга, стискивая мой локоть.

— Пришли, — только и выдохнул я. Говорить что-либо еще уже не имело смысла.

Далеко впереди, за противоположным краем пастбища, стоял старый дом — деревянный, двухэтажный, в стиле американской глубинки. Тот самый дом, который сорок лет назад построил Профессор Овца, а после выкупил отец Крысы. Одинокое, сиротливое здание не с чем было сравнить, чтобы точнее представить его размеры; но, по крайней мере, издалека оно выглядело мощным, тяжелым — и совершенно невыразительным. Под хмурым, затянутым тучами небом белая краска на стенах приобрела болезненный оттенок. Над треугольной крышей цвета ржавой горчицы торчала квадратная труба из рыжего кирпича. Ограды у дома не было; вместо этого десяток престарелых сосен, сплетясь вокруг здания буйными кронами, оберегали его от капризов стихии.

Во внешнем облике виллы я не заметил ровным счетом ничего примечательного. И все-таки то был очень странный дом. Не мрачно-зловещий, не заброшенно-унылый, не раздражающий глаз какими-то деталями архитектуры. Не настолько дряхлый, чтобы вызывать неприязнь. Просто — СТРАННЫЙ. В немой растерянности громоздился он перед нами, точно огромный старик, напрочь утративший способность выражать свои мысли и чувства. Главная загвоздка такого бедняги — не как лучше что-либо выразить, а что вообще выражать.

В воздухе запахло дождем; нам стоило поторопиться. По прямой через широченное пастбище мы направились к дому. С запада надвигалась гигантская туча — не чета тем ошметкам, что ползли по небу до сих пор.

Пастбище было таким громадным, что мы заскучали уже в самом начале пути. Как бы споро мы ни шагали — ощущения, что мы движемся, не появлялось. Расстояние не ощущалось обычными органами чувств.

Пожалуй, такое огромное открытое пространство я пересекал первый раз в жизни. Казалось, протяни руку — и можно будет так же, как это делает ветер, дотянуться и покачать любое деревце в самой вроде бы недостижимой дали. Стая птиц, будто слившись в движении с облаками, медленно-медленно проплывала над нами куда-то на север.

Когда целую вечность спустя мы добрались-таки до дома, начал накрапывать мелкий дождь. Дом оказался куда больше и куда обшарпаннее, чем смотрелся издалека. Белая краска на стенах облупилась, а дерево в облупившихся местах так попортило дождями за много лет, что казалось, будто все здание покрыто безобразными черными струпьями. Пожелай кто-нибудь перекрасить дом наново — ему пришлось бы сначала соскрести со стен всю недооблупившуюся краску. Я представил, сколько работы бы это потребовало, и внутренне содрогнулся. Верно говорят: дом, в котором не живут, гниет гораздо быстрее. Этот особняк давно пережил времена, когда можно было думать о реставрации.

Все долгие годы, пока дом дряхлел, зеленые сосны вокруг, наоборот, продолжали безудержно разрастаться и постепенно оплели здание настолько плотно, что жилище теперь напоминало лесную хижину из фильма про Робинзона. Ветви никто не подрезал десятилетиями, и они росли во все стороны, как им заблагорассудится. Я подумал о прелестях горной дороги, оставшейся позади, и поразился: каким образом Профессор Овца доставлял сюда стройматериалы? Это просто не укладывалось у меня в голове. Наверняка он ухлопал все силы и средства, какими только располагал. Я вспомнил Профессора, запершегося в темной комнатке захудалого саппоровского отеля, и у меня защемило сердце. Если бывает такой тип жизни — «жизнь, за которую не воздается», — то именно такая случилась у Профессора Овцы… Я стоял под холодным дождем, задрав голову, и разглядывал странное здание.

Как издалека, так и вблизи дом казался совершенно необитаемым. Узкие высокие двустворчатые окна закрыты деревянными ставнями, на которых густыми слоями осела мелкая песчаная пыль. Намокая от дождей и вновь просыхая, пыль застывала причудливыми разводами, на которых оседала новая пыль, и новые дожди лепили очередные разводы.

Во входную дверь на уровне глаз было встроено квадратное окошко величиной с ладонь. Я заглянул в него, но оно оказалось зашторенным изнутри. Латунную ручку забила все та же песчаная пылью; от моего прикосновения пыль бесшумно отвалилась и мягкими хлопьями опала нам под ноги. Окна дома напоминали расшатанные старые зубы, но дверь не открывалась. Собранная из трех толстенных дубовых плит, она оказалась гораздо крепче, чем выглядела. На всякий случай я постучал несколько раз кулаком — как и следовало ожидать, безо всякого результата. Зря только руку отшиб. Гулкий звук, похожий на треск падающей еловой лапы в лесу, эхом разнесся над нашими головами и постепенно затих, вибрируя на ветру. Вспомнив наставления овчара, я заглянул в почтовый ящик. Изнутри к задней стенке ящика был привинчен железный крючок, а на крючке висел ключ — латунный, старинный. Ушко добела отполировано пальцами.

— Как можно оставлять ключ в таком ненадежном месте? — удивилась подруга.

— Да кому придет в голову тащиться сюда, грабить дом, а потом волочиться обратно? — сказал я.

Старый ключ с почти неестественной легкостью вошел в замочную скважину. Латунное ушко мягко повернулось под пальцами, что-то приятно щелкнуло — и язычок замка плавно отъехал в сторону.

Ставни на окнах не открывались уже давно, что сумерки в доме сгустились до совершенно небывалой кондиции: лишь какое-то время спустя наши глаза привыкли, и мы смогли как следует осмотреться. Каждый угол, каждая щель были залиты этими сумерками, как чернилами.

Мы стояли на пороге огромной гостиной. Внутри было очень просторно и пахло, как в старом чулане. Запах этот я хорошо помнил с детства — запах Состарившегося Времени, какой всегда исходит от мебели, отслужившей свой век, или циновок, которыми больше никто не пользуется. Я затворил дверь за спиной, и завывания ветра снаружи утихли.

— Добрый день! — заорал я во весь голос. — Кто-нибудь дома?!

Кричал я, конечно, совершенно напрасно. Дом был безлюден и мертв. Лишь огромные часы в форме башенки у камина методично, секунду за секундой, отстукивали упрямое время.

С моим сознанием начало происходить что-то странное. Я прикрыл глаза — и время вдруг расслоилось; в наступившем мраке видения из разных отрезков прошлого плыли передо мной, путаясь и накладываясь одно на другое. Разбухшая память проседала и осыпалась, как высыхающий после дождя песок. Но это длилось недолго. Я открыл глаза, и сознание тут же вернулось ко мне. Перед глазами снова висело лишь унылое пепельно-серое пространство гостиной.

— Что с тобой? — обеспокоенно спросила подруга.

— Так, ничего, — сказал я. — Зайдем, что стоять на пороге…

Пока подруга нашаривала на стене выключатель, я в полумраке изучил повнимательнее часы. Три медные гири оттягивали своим весом пружину часов и тем самым приводили в движение часовой механизм. Все три находились уже в самом низу, и часы продолжали идти, выжимая из их медной тяжести последнюю силу. Судя по длине цепей, обычный путь этих гирь сверху вниз занимал примерно неделю. А это означало только одно: неделю назад кто-то приходил сюда и завел часы. Я подтянул гири часов кверху, пересек комнату, плюхнулся на диван и вытянул ноги. Диван был старый, чуть не довоенных времен, но сидеть на нем было исключительно приятно. Не мягко, не жестко — в точности так, как хотелось телу. Кожаная обивка пахла, как человеческие ладони.

Вскоре послышался легкий щелчок, зажегся свет, и из кухни появилась подруга. Она энергично обшарила все уголки гостиной, потом уселась на стул и закурила ментоловую сигарету. Я закурил такую же. С тех пор, как мы с ней стали жить вместе, я понемногу вошел во вкус ментоловых сигарет.

— Такое впечатление, будто твой друг собирался здесь зимовать, — сообщила подруга. — Я проверила кухню; там еды и топлива — на всю зиму хватит. Прямо не кухня, а супермаркет какой-то!

— Но самого-то хозяина нет…

— Проверим второй этаж!

По лестнице сбоку от кухни мы поднялись наверх. Лестница убегала круто вверх и на середине словно разламывалась пополам, сворачивая вбок под очень странным углом. Воздух на втором этаже был как будто чуть-чуть другой.

— Голова болит, — вдруг пожаловалась подруга.

— Что, сильно болит?

— М-м… Ничего, не обращай внимания. Я привыкла.

Второй этаж состоял из трех спален: слева по коридору большая, и справа — еще две поменьше. Мы начали заглядывать во все двери по порядку. Мебели в каждой из комнат было раз-два и обчелся; лишь бледные сумерки заполняли собой пустующие пространства. В большой комнате стояли двуспальная кровать с голым матрасом и платяной шкаф. Пахло при этом так, будто само Время здесь отдало Богу душу. И лишь маленькая спальня в конце коридора хранила дух человека. Постель была тщательно прибрана, подушка едва заметно примята; рядом с подушкой словно дожидалась хозяина аккуратно сложенная пижама голубоватой расцветки. На ночном столике у кровати стояла старая лампа, а рядом лежала книга — «Новеллы» Конрада. Тяжелый дубовый шкаф в двух шагах от кровати был заполнен аккуратно рассортированными мужскими сорочками, свитерами, брюками, носками и нижним бельем. Сорочки и свитера — старые, местами вытертые до дыр, однако носить их можно было еще очень даже неплохо. Но что самое интересное — многие из этих вещей показались мне хорошо знакомыми. Это были вещи Крысы. Сорочки тридцать седьмого размера, брюки — семьдесят третьего. Сомнений быть не могло. У окна стояли старые, неказистые письменный стол и кресло. В верхнем ящике стола я обнаружил дешевую ручку с пером, три запасных чернильных капсулы и набор писчей бумаги с конвертами. Бумагой из пачки на разу не пользовались. Во втором ящике валялись полупустой пузырек с таблетками от кашля и канцелярская мелочь вразброс. Третий ящик был пуст. Ни дневника, ни блокнота, ни случайных записок на скорую руку. Как если бы хозяин сгреб все лишнее одним махом и выкинул, не раздумывая. Во всей комнате царил такой идеальный порядок, что становилось не по себе. Я провел рукой по столешнице — на пальцах осталась белая пыль. Не очень густая. Недельной давности, не больше.

Я поднял двойную раму окна, выходившего прямо на пастбище, и распахнул ставни.

Гулявший по пастбищу ветер крепчал, черная туча опускалась все ниже и ниже. Травы то прогибались под ветром, то снова вставали, и, казалось, все огромное пастбище корчится, как живое. Вдалеке раскинулась березовая роща, еще дальше вставали горы. Все в этом пейзаже выглядело точь-в-точь как на фотографии. Не было только овец.

Мы спустились в гостиную и оба плюхнулись на диван. Часы издали недолгий мелодичный перезвон, затем мерно и гулко пробили двенадцать раз. До тех пор, пока последний отзвук этого боя не растворился в воздухе, мы с подругой молчали.

— Ну, и что будем делать дальше? — спросила она наконец.

— Похоже, остается только ждать, — ответил я. — Еще неделю назад Крыса был здесь. Его вещи остались в доме. Значит, он вернется…

— А до тех пор нас завалит снегом, и придется здесь зимовать. Как ты тогда уложишься в месячный срок? Она, черт возьми, была права.

— А твои уши никаких посланий не принимают?

— Нет. Как ни прислушиваюсь — только голова еще сильнее болит…

— Ну, тогда расслабимся и будем ждать Крысу! — сказал я упрямо.

Другого варианта я все равно не видел.

Пока подруга заваривала на кухне кофе, я исследовал все углы в просторной гостиной. Камин был настоящий, классический. Хотя им явно не пользовались в последнее время, кто-то заботливо подготовил все к тому, чтоб разжечь его, как только понадобится. Из трубы дымохода торчало несколько дубовых листьев. Для не очень холодных дней, чтобы не тратить дрова, предусматривалась керосиновая печка. Судя по стрелке манометра, топливный бак был залит до самых краев. По одну сторону от камина тянулись застекленные стеллажи, забитые старыми книгами. Ужасающим количеством книг. Я пролистал, сняв с полок, пять или шесть брошюр наугад; все они были изданы еще до войны и давным-давно утратили всякую ценность. Особенно много книг по географии, точным наукам, истории, философии и политологии. Сегодня все это не пригодилось бы никому — кроме разве какого-нибудь историка, решившего выяснить, из чего состоял обязательный багаж японского интеллигента конца 30-х годов. Попадались и послевоенные книги, но каких-нибудь тридцати лет оказалось достаточно, чтобы и они сошли с круга. Испытание Временем с честью выдержали лишь «Мифы древней Греции», «Героика» Плутарха, да несколько шедевров мировой классики; только с ними, пожалуй, еще можно было бы провести здесь целую зиму. Такое огромное количество никому не нужного чтива в одном помещении я встретил впервые в жизни. Там, где стеллажи обрывались, я наконец-то нашел полки с музыкой: настольные колонки, ламповый усилитель, проигрыватель — стандартный набор меломана шестидесятых, — плюс сотни две пластинок. Как и книги, все пластинки были старыми, запиленными — но назвать их обесценившимися все же было нельзя. Что ни говори, а музыка обесценивается не так быстро, как мысли. Я включил усилитель, поставил первую попавшуюся пластинку и опустил иглу. Нэт Кинг Коул запел «К югу от границы». Вся комната словно отъехала в прошлое: я снова дышал воздухом шестидесятых.

В стене напротив было четыре окна — на равном расстоянии друг от друга, с двойными рамами и метра по два высотой. В окнах я увидел пепельно-серый дождь, заливавший пастбище. Нити дождя висели так плотно, что цепочка гор на противоположном краю долины едва различалась.

В центре комнаты на дощатом полу был постелен ковер метра в три шириной; на ковре стояли журнальный столик, диван с креслами для гостей и шкаф с выдвижными ящиками. В самом дальнем углу ютился массивный обеденный стол, покрытый толстым слоем белесой пыли.

Чего-чего, а пустоты в гостиной хватало с избытком. В самой дальней от входа стене я обнаружил неприметную дверь, отворил ее — и оказался в небольшой кладовой. В тесную, метра три на три комнатушку были свалены, как попало, старая мебель, циновки, посуда, клюшки для гольфа, декоративные вазы, гитара, матрасы, пальто и куртки, альпинистские ботинки, пожелтевшие газеты-журналы и прочая ненужная дребедень. Среди прочего я увидел дневник ученика средней школы и игрушечный самолет с радиоуправлением. Все вещи произведены на свет в пятидесятых — шестидесятых. Время в доме шло очень странным образом — так же, как и старинные часы в гостиной. Люди приходили сюда, когда им заблагорассудится, и, подтягивая гири, заводили часы. Покуда гири оттягивали пружину, часы мелодично тикали, и Время шло. Потом гири опускались, одна за другой, до самого пола — и Время останавливалось. Гиря за гирей, горка застывающего Времени росла под часами на полу, словно чья-то теряющая краски жизнь.

Прихватив в кладовке несколько старых журналов о кино, я возвратился в комнату, плюхнулся на диван и начал рассеянно перебирать страницы. В одном изжурналов я наткнулся на анонс фильма «Аламо» — самой первой из версий, в постановке Джона Уэйна. Как сообщалось в рекламе, еще до выхода на экраны картина получила «всемерную поддержку и благословение» самого Джона Форда. «Я, — заявлял тут же Джон Уэйн, — хочу делать кино, которое осталось бы в сердце каждого американца!» Бобровая шапка на макушке Уэйна говорила о полнейшем отсутствии вкуса у ее хозяина.

Подруга вернулась из кухни с чашками в руках, и мы стали пить кофе, сидя лицом к лицу. Капли дождя молотили в окна мелкой унылой дробью. Время, все больше сгущаясь, перемешивалось с зябкими сумерками и затапливало комнату, как какой-то вязкий мазут. Желтый свет лампы рассыпался мелкой пыльцой и растворялся в черном воздухе без следа.

— Устал? — спросила подруга.

— Да, пожалуй… — рассеянно ответил я, разглядывая пейзаж за окном. — Так вот ищешь что-то, стремишься куда-то, и вдруг раз — и приехали, больше никуда не нужно идти… Странное чувство, трудно сразу привыкнуть. А главное — долину-то с фотографиями мы нашли, а ни Овцы, ни Крысы здесь нет!

— Ты ляг поспи. А я пока поесть приготовлю…

Она сходила на второй этаж, принесла одеяло и укрыла меня. Потом разожгла керосинку, вставила мне в губы сигарету и поднесла огонь.

— Не грусти. Все будет очень хорошо, вот увидишь!

— Спасибо тебе… — сказал я.

И она растаяла в проеме кухонной двери.

Я остался один — и тело неожиданно налилось странной тяжестью. Сделав пару затяжек, я потушил сигарету, накрылся одеялом с головой и закрыл глаза. Уснул я почти мгновенно.

Глава 33

ОНА СПУСКАЕТСЯ С ГОР. ВАКУУМ В ЖЕЛУДКЕ

Часы пробили шесть, и я проснулся. Лампа не горела, в комнате висели густые предзакатные сумерки. Тело затекло так, что я не ощущал ни внутренностей, ни кончиков пальцев. Будто чернильные сумерки просочились сквозь кожу и своей тяжестью пропитали меня изнутри.

Дождь снаружи, похоже, кончился — было слышно, как за окнами щебетали птицы. В полумраке гостиной лишь жар керосиновой печки вяло-ленивым сиянием отражался на белой стене. Я поднялся с дивана, зажег ночник на полу, прошел в кухню и выпил один за другим два стакана холодной воды. На газовой плите стояла кастрюля с тушенкой в сметане. Стенки кастрюли еще хранили тепло. В пепельнице я увидел два окурка ее ментоловых сигарет. Окурки были вдавлены в стекло с такой силой, будто ими пытались просверлить пепельницу насквозь.

Каким-то инстинктом я почувствовал: она исчезла из дома. Ее здесь больше нет.

Я уперся ладонями в кухонный стол и попытался собраться с мыслями. ОНА ИСЧЕЗЛА — это незыблемый факт. Не гипотеза, не одна из возможных версий происходящего. Ее действительно больше здесь не было. Сам воздух этого дома — воздух, насыщенный пустотой, — говорил мне об этом. Воздух, которого я до тошноты наглотался в своей квартире за те пару месяцев, когда жена уже ушла, а с подругой мы еще не встречались.

На всякий случай я поднялся-таки наверх, проверил все комнаты и заглянул в стенной шкаф. Никого. Исчезли ее куртка и дорожная сумка. Ее ботинок у двери я также не обнаружил. Сомнений быть не могло: она собралась и ушла. Я обшарил все места, где она могла бы оставить записку. Записки не было. Судя по тому, сколько времени я проспал, она была уже на полпути вниз по горной дороге. ОНА ИСЧЕЗЛА — этот дикий, нелепый факт не укладывался у меня в голове. Отчасти потому, что голова плохо соображала спросонья; но если бы даже она и соображала как надо — события вокруг давно уже вышли за пределы ее понимания. Все, что мне оставалось теперь — это не вмешиваться и наблюдать за происходящим со стороны. Довольно долго я медитировал, лежа на диване, пока не осознал, что в желудке моем — космическая пустота. Никогда еще в жизни, пожалуй, я не хотел есть есть так сильно.

Я отправился на кухню, спустился по лесенке в погреб, выбрал на глаз бутылку красного вина посолиднее, откупорил и попробовал вино на язык. Вино было слишком холодным, но пилось легко. Я вернулся из погреба в кухню, нарезал хлеба, почистил яблок. Пока на плите разогревалась тушенка, я успел выпить три бокала вина.

Тушенка разогрелась, я вынес еду в гостиную, расставил на столе — и под «Вероломство» в исполнении оркестра Перси Фэйса начал есть. Закончив ужин, я допил оставшийся в заварнике кофе, взял колоду карт, что нашел на камине, и разложил пасьянс. Пасьянс этот придумали в Англии в середине прошлого века, и поначалу он пользовался успехом, но вскоре оказался так же успешно забыт по причине излишней мудрености. Как высчитал какой-то математик, этот пасьянс должен сходиться в среднем раз на двадцать пять тысяч попыток. Я попытался три раза и, разумеется, не преуспел. Затем я убрал со стола посуду и сел допивать вино, которого оставалось еще на треть.

За окнами висела ночная тьма. Я затворил ставни и, улегшись на диване, прослушал одну за другой несколько старых, заигранный до пулеметного треска пластинок. Вернется ли Крыса?

По идее, должен вернуться. Зря, что ли, здесь еды и топлива на всю зиму? Но это — лишь по моей идее. Вполне возможно, Крысе надоело сидеть в горах, и он спустился обратно в городишко. А может даже нашел себе какую-нибудь девчонку, и они решили жить вместе, как все нормальные люди. Почему бы и нет? Но в этом случае я, что называется, влипаю по самые уши. Ни овцы, ни Крысы не найдено. Истекает месячный срок — и Человек в Черном устраивает мне такие «Сумерки Богов», какие и не снились старушке Европе. Даже понимая, что это ему уже ничего не даст, он все равно приведет в исполнение свои угрозы. Такой человек.

Половина назначенного мне срока, можно считать, истекла. Шла вторая неделя октября. Именно сейчас больше, чем когда-либо, жизнь в столице и похожа на Столичную Жизнь. Будь оно все, как всегда, сидел бы я сейчас за стойкой в каком-нибудь баре, уплетал свои сэндвичи с омлетом, да потягивал виски. Великолепное время года, великолепный пейзаж за окном — предзакатные сумерки сразу после дождя; чуть потрескивает лед в бокале на дубовой стойке. Время течет куда-то мирной, прозрачной рекой…

Я все грезил и грезил, и очень скоро мне начало чудиться, будто кроме меня, валяющегося здесь на диване, на свете есть еще один я, и этот я сидит сейчас в баре и, жмурясь от удовольствия, потягивает виски со льдом. И думает обо мне, который валяется здесь на диване… Дикое чувство, словно я соскочил со своей реальности непонятно куда и перестал быть собой. Я помотал головой и стряхнул наваждение.

За окном все гугукала и никак не смолкала одинокая ночная птица.

Я поднялся на второй этаж и в одной из комнат, которыми не пользовался Крыса, устроил себе ночлег. Аккуратно сложенные матрас, одеяло и простыни я нашел в стенном шкафу возле лестницы.

Мебель в моей комнате оказалась абсолютно такой же, как и в спальне Крысы. Тумбочка у кровати, стол, кресло, торшер. Мебель, старая, но очень крепкая, была изготовлена исключительно для практического применения. Ни единой лишней детали. Кровать стояла у самого окна, и прямо от изголовья через окно просматривалась вся долина. Ливень кончился, и толстые тучи расползались рваными дырами, в которых чернело небо. То и дело из дыр появлялась луна, заливала долину красивым холодным сиянием — и вновь скрывалась из глаз. Словно прожектор поискового судна выхватывает фрагмент за фрагментом картину морского дна. Не раздеваясь, я лег на кровать, свернулся калачиком и долго глядел, как появлялась и исчезала в окне ночная долина. Вскоре на этот пейзаж начали наползать полупризрачные видения. Я различил одинокую фигурку своей подруги на «проклятом повороте» в горах; потом мне привиделся Крыса, фотографирующий стадо овец в долине. Но тут луна спряталась, а когда снова вынырнула из тьмы, видения сгинули, и лишь пустая, безжизненная долина по-прежнему простиралась перед глазами.

Я раскрыл «Записки о Шерлоке Холмсе» и при тусклом свете торшера читал, пока не заснул.

Глава 34

НАХОДКА В ГАРАЖЕ. МЫСЛИ ПОСРЕДИ ПАСТБИЩА

Птицы неизвестной породы, рассевшись на соснах у дома, щебетали на всю округу. За окнами, куда ни глянь, все до последней травинки промокло и блестело на солнце.

В ностальгическом, допотопной конструкции тостере я поджарил хлеб, соорудил на сковородке глазунью и выпил два стакана виноградного сока, который нашел в холодильнике.

Я начинал тосковать по своей подруге. Хотя мысль о том, что я до сих пор способен на подобные чувства, бодрила и рождала надежду на спасение моей еще не совсем заблудшей души. Приятная такая тоска. Что-то вроде молчанья сосны, с которой улетели все птицы.

Я вымыл посуду, соскреб приставший к раковине яичный желток, после чего добрые пять минут чистил зубы. Затем, поколебавшись изрядно, решил-таки сбрить бороду и усы. В шкафчике над раковиной я обнаружил почти совсем новые крем для бритья и станок фирмы «Жилетт» с пачкой лезвий. Здесь же оказались зубная щетка, мыло, лосьон для кожи и одеколон. На полке рядом — тщательно уложенная горка из дюжины полотенец, каждое отдельной расцветки. Аккуратность Крысы не знала границ. Ни на зеркале, ни на поверхности раковины я также не увидел ни пятнышка. И в туалете, и в ванной все выглядело примерно так же. Швы между плитками кафеля резали глаз своей белизной — надо полагать, их долго драили чем-то вроде зубной щетки со стиральным порошком. Бачок унитаза оказался заряжен ароматическими веществами, отчего в уборной стоял запах джина с лимоном, как в каком-нибудь первоклассном баре.

Я вышел из туалета, сел на диван в гостиной и выкурил свою первую утреннюю сигарету. В рюкзаке оставалось еще три пачки «Ларка». И это — все. Когда они кончатся, останется только бросить курить. Подумав об этом, я закурил еще одну сигарету. Утренний свет из окон приятно радовал глаз; сиденье дивана прогибалось подо мной настолько привычно-естественно, будто я просидел на нем всю жизнь. Так, совершенно незаметно, прошел целый час. Часы у камина неторопливо пробили девять.

И тут я как будто сообразил, что заставляло Крысу заниматься всем этим — поддерживать идеальный порядок в доме, драить кафель в уборной и без малейшей надежды на свидание с кем-либо гладить сорочки и бриться. Если в таком месте не заставлять свое тело двигаться без остановки — реальное чувство Времени утрачивается почти мгновенно.

Я поднялся с дивана, скрестил руки на груди и обошел всю комнату в поисках какого-нибудь занятия — но в голову так ничего и не пришло. Все, что могло нуждаться хоть в малейшей уборке, было тщательно убрано Крысой. Даже высоченный потолок был отчищен от пыли и копоти до последнего уголка… Ладно, сказал я себе. В ближайшее время придумаю что-нибудь. Для начала же я решил прогуляться и осмотреть окрестности. Погода стояла великолепная. Пять или шесть белоснежных облаков дрейфовали в небе, размазанные так, словно по голубым небесам несколько раз прошлись зубной щеткой; с той стороны, куда они плыли, доносилось слабое воркование птиц. За домом я обнаружил большой гараж. На земле перед ржавыми двустворчатыми воротами валялся сигаретный окурок. «Сэвэн Старз». На сей раз он оказался сравнительно старым: бумага разлезлась, и волокна фильтра торчали наружу. Я тут же вспомнил, как выглядела единственная пепельница в доме. Старая пепельница без малейших следов того, что ее когда-либо использовали по назначению. Крыса не курил. Я покатал окурок на ладони и выбросил туда, откуда поднял. Отодвинув тяжелый засов, я отворил ворота. Внутри было очень просторно. Солнечный свет, проникая сквозь щели в дощатых стенах, вычерчивал на темной земле десяток ярких параллельных полос. Пахло землей и бензином. В центре гаража стоял старенький джип, «Тойота Лэндкрузер». Ни на корпусе машины, ни на колесах я не увидел ни пятнышка грязи. Бензина в баке — почти до краев. Я пошарил рукой там, где Крыса постоянно прятал ключи от машины, Как я и ожидал, те оказались на месте. Я вставил ключ зажигания, повернул его — и двигатель тут же отозвался мягким, приятным урчанием. Что-что, а ухаживать за автомобилем Крыса всегда был мастер… Я выключил двигатель, положил ключ на прежнее место и, не вставая с сиденья водителя, огляделся. В бардачке под передней панелью я не нашел абсолютно ничего примечательного. Карта автомобильных дорог, полотенце да полплитки шоколада. На сидении сзади валялись моток проволоки и громадные плоскогубцы. Вся задняя часть салона была усеяна каким-то мусором, что было само по себе необычно для автомобиля Крысы. Я выбрался из машины, открыл заднюю дверцу, собрал немного мусора с обивки кресла в ладонь и поднес к полосе света. То, что я увидал, сильно смахивало на клочья пуха, надерганные из тюфяка. Или же — на клочья овечьей шерсти. Я достал из кармана пачку салфеток, завернул странный мусор в одну и спрятал в карман на груди.

Почему Крыса не уехал на автомобиле? То, что машина стоит в гараже, означает одно из двух: либо он спустился с гор пешком, либо же вообще никуда не спускался. Ни в том, ни в другом объяснении здравого смысла не ощущалось, хоть тресни. Еще три дня назад проехать по горной дороге не составило бы никаких проблем; версия же о том, что Крыса, оставив дом нараспашку, сутками шатается по долине и ночует под открытым небом, звучала слишком бредово, чтобы я принял ее всерьез.

Оставив попытки что-либо понять, я вышел из гаража и двинулся к пастбищу. Сколько ни ломай себе голову, тут уже все равно: сделать осмысленные выводы из бессмысленной ситуации — вещь в принципе невозможная. Солнце поднялось в небе повыше, и от пастбища повалил белый пар. В облаках пара горы вдали выглядели размыто и призрачно. По огромной долине растекался сочный запах травы.

Шагая по мокрой траве, я добрался до середины поля. Посреди океана зелени валялась брошенная кем-то старая автомобильная покрышка. Резина растрескалась и выцвела добела. Я присел на нее и огляделся. Дом, от которого я шел сюда, смотрелся теперь далеким утесом, нависающим над кромкой берега у самого горизонта.

Сидя на старой покрышке один-одинешенек посреди океана травы, я вспомнил соревнования по плаванию, в которых не раз участвовал в детстве. Заплывы устраивались от одного островка до другого. Я страшно любил, проплыв половину дистанции, останавливаться и, держась на плаву, смотреть, как выглядит мир вокруг. Странное, фантастическое ощущение неизменно посещало меня в те секунды. Странно было висеть в пространстве между двух далеких клочков земли; еще страннее — осознавать, что там, на далеком берегу, люди и теперь как ни в чем ни бывало занимаются своими делами. Самой же великой и непостижимой странностью казалось мне то, что мир продолжал совершенно нормально вертеться в мое отсутствие.

Минут пятнадцать я просидел на старой покрышке, погрузившись в воспоминания; затем поднялся, вернулся в дом, сел на диван в гостиной и стал читать дальше «Записки о Шерлоке Холмсе».

Часы пробили дважды — и пришел Человек-Овца.

Глава 35

И ПРИШЕЛ ЧЕЛОВЕК-ОВЦА

Не успел звук второго удара часов раствориться в воздухе, как в дверь постучали.

Сначала два раза, и чуть погодя — еще три.

В дверь постучали, но осознание этого пришло ко мне далеко не сразу. Мысль о том, что в двери этого дома может кто-нибудь постучать, до сих пор просто не приходила мне в голову. Крыса вошел бы без стука — это же его собственный дом. Овчар стукнул бы пару раз для приличия, да не ждал бы ответа — открыл бы дверь и зашел. Подруга? Зачем ей стучаться? Давно бы уже прокралась тихонько с черного хода на кухню да пила там кофе в одиночку. Уж она бы точно не стала стучаться в двери парадного.

Я подошел к двери и открыл ее. За дверью стоял Человек-Овца. Ни к открывшейся двери, ни ко мне, открывшему дверь, Человек-Овца не проявил ни малейшего интереса; не мигая, он таращился на обшарпанный почтовый ящик, прибитый к шесту в паре метров от входа, таким взглядом, словно увидел нечто диковинное. Ростом он был чуть выше почтового ящика. Полтора метра, не больше, минус сутулость и кривые ноги.

Вдобавок к этому, порог, на котором стоял я, находился сантиметров на двадцать выше уровня земли, из-за чего я оказывался в положении пассажира автобуса, взирающего из окна на снующих внизу пешеходов. И вот, словно демонстрируя, насколько глубоко ему плевать на такую разницу между нами, Человек-Овца стоял ко мне боком и изо всех сил разглядывал почтовый ящик. В ящике, конечно же, ничего не было.

— Что ли можно войти? — быстро, сквозь зубы осведомился он, не поворачивась ко мне. По тону Человека-Овцы можно было подумать, будто его как следует разозлили. Он согнулся пополам и проворно, в одну секунду, развязал шнурки на тяжелых походных ботинках. Ботинки были покрыты застывшей грязью, как пирожное шоколадом. Разувшись, Человек-Овца взял по ботинку в каждую руку и привычными движениями постучал один о другой. Грязь отвалилась большими кусками и опала на землю. После этого с видом, будто знает дом до последнего шпингалета, незваный гость проворно нырнул в прихожую, сунул ноги в шлепанцы, протрусил в гостиную и плюхнулся на диван с глубочайшим удовлетворением на физиономии. Все тело Человека-Овцы было затянуто в косматые овечьи шкуры. Звериный наряд, как влитой, сидел на его коренастой фигуре. На плечах его и на бедрах болталось по паре самодельных бараньих ножек с копытами, притороченных прямо к шкуре. Закрывавший всю голову шлем был также сшит из кусков шкуры вручную, но два небольших изогнутых рога, искусно закрепленные на шлеме чуть выше висков, казались натуральными. Чуть ниже рогов из шлема торчали огромные плоские уши, форма которых, скорее всего, поддерживалась проволокой изнутри. Маска, скрывавшая верхнюю часть лица, перчатки и чулки, все — из матово-черной кожи. От шеи к рукам и ногам сбегали застежки-молнии: странный костюм был придуман так, чтобы снимать и надевать его не составляло труда. В шкуре на груди я увидел карман, также на молнии, в котором гость носил сигареты и спички. Человек-Овца достал из кармана пачку «Сэвэн Старз», прикурил от спички, затянулся и, пуская дым из ноздрей, тяжело и шумно вздохнул. Я сходил на кухню, принес оттуда чистую пепельницу и поставил на стол.

— Однако, выпить охота! — сказал Человек-Овца.

Снова сходив на кухню, я принес початую бутылку «Four Roses», пару бокалов и лед.

Мы смешали, каждый себе, по бурбону со льдом и, не чокаясь, выпили. Минуту-другую, покуда бокал его не опустел, Человек-Овца сидел и сердито бубнил себе под нос что-то невразумительное. Его несуразно огромный нос размерами никак не соответствовал телу, и широкие ноздри при каждом вдохе раздувались в стороны и сдувались опять, словно хлопала крыльями птица. Глаза в прорезях черной маски никак не могли успокоиться и все ощупывали пространство вокруг меня. Лишь опорожнив стакан, Человек-Овца, похоже, пришел в себя. Потушив сигарету, он запустил пальцы обеих рук под маску и начал с силой тереть себе веки.

— Шерсть в глаза попадает, — сказал Человек-Овца.

Совершенно не представляя, что на это ответить, я терпеливо молчал.

— Вы оба пришли вчера утром, — протараторил Человек-Овца, продолжая тереть глаза. — Я все видел.

Он плеснул в бокал с полурастаявшим льдом еще виски и отхлебнул, не размешивая.

— А вечером женщина обратно ушла.

— Это ты тоже видел?

— Как не видать. Мы же сами ее и спровадили.

— Спровадили?

— Угу. Заглянули со двора на кухню и сказали: «А тебе, женщина, лучше уйти отсюда».

— Но почему?!

Человек-Овца насупился и замолчал. Возможно, сам вопрос «почему» оказался тупиковым для его сознания. Я уже начал подумывать, на спросить ли как-нибудь иначе, когда в глазах его снова забрезжила мысль.

— Женщина вернулась в отель «Дельфин», — произнес Человек-Овца.

— То есть, это она так сказала? — уточнил я.

— Ничего она не сказала. Просто взяла и вернулась в отель «Дельфин».

— А тебе-то откуда это известно?

Человек-Овца ничего не ответил. Положив руки на колени, он молча сидел и сверлил глазами стакан на столе.

— Так значит, она вернулась в отель «Дельфин»? — переспросил я.

— Угу. Отель «Дельфин» — хороший отель. Овцами пахнет, — сказал Человек-Овца.

Мы опять помолчали. Я рассмотрел Человека-Овцу повнимательнее; шкуры на нем оказались до ужаса грязными, шерсть свалялась и кое-где свисала сосульками, будто на нее опрокинули банку с клеем.

— И она ничего не просила передать, когда уходила?

— Не-а, — покачал головой Человек-Овца. — Она не говорила, мы не спрашивали.

— Что же, ты ей сказал «уходи отсюда», она молча собралась и ушла, так, что ли?

— Угу. Она сама хотела уйти — вот мы и сказали, чтоб она уходила.

— Но она пришла сюда по собственной воле!

— Врешь!!! — заорал Человек-Овца. — Женщина хотела уйти отсюда! Но ей морочили голову, и она не решалась. Вот мы ее и спровадили! А ты морочил ей голову своей ерундой!

Продолжая орать, Человек-Овца привстал с дивана, сжал правую руку в кулак и что было силы шарахнул по столу. Бокалы с виски отъехали в сторону сантиметров на пять.

Несколько секунд Человек-Овца стоял, замерев в такой позе; затем пламя в его взгляде угасло, и он, будто растеряв последние силы, рухнул назад на диван.

— Это ты заморочил ей голову, — повторил он, на этот раз очень тихо. — Черт бы тебя побрал. Ничего ты не понял. Всю жизнь думал только о себе…

— Ты хочешь сказать, что она не должна была сюда приходить?

— Да! Она не должна была сюда приходить. А ты думал только о себе.

Развалившись на диване, я молча потягивал виски.

— Ладно. Все закончилось, ничего теперь не изменишь, — сказал Человек-Овца.

— Что закончилось? — не понял я.

— Эту женщину ты уже никогда не увидишь.

— Да?… И это потому, что я думал только о себе?

— Да! Ты всю жизнь думал только о себе. Вот теперь и расплачивайся.

Человек-Овца встал, подошел к окну, легким, небрежным движеньем одной руки сдвинул вверх тяжеленную раму окна и, шумно вздохнув, набрал в грудь свежего воздуха. Силищи ему было явно не занимать.

— В такой ясный день окна лучше открывать, — сказал Человек-Овца. Затем аккуратно, вдоль стен, обошел половину комнаты, остановился перед стеллажами и, сложив руки на груди, принялся разглядывать корешки книг. Чуть пониже спины из его шкуры торчал короткий овечий хвостик. Посмотреть сзади — самая настоящая овца, вставшая на задние ноги.

— Я ищу своего друга, — сказал я наконец.

— А-а, — безразлично, даже не обернувшись, протянул Человек-Овца.

— Он здесь жил какое-то время. А неделю назад исчез.

— Не видели!..

Человек-Овца подошел к камину, взял в руки карты и, выгнув в пальцах, с упругим хрустом пролистал всю колоду.

— А еще я разыскиваю овцу со звездой на спине, — сказал я.

— Не встречали!..

И все-таки Человек-Овца что-то знал и про Крысу, и про Овцу — это было ясно, как день. Слишком уж демонстративным выглядело его безразличие. Слишком быстро выпаливались заготовленные фразы в ответ, и слишком ненатурально кривился произносивший их рот.

Я решил изменить тактику. С видом, будто беседа потеряла для меня всякий интерес, я стянул со стеллажа первую попавшуюся книгу, раскрыл ее и замер, уткнувшись в текст и лишь иногда переворачивая страницы. Очень скоро Человек-Овца занервничал и как бы случайно вновь очутился в кресле напротив меня. С минуту он сидел передо мной и смотрел, как я читаю.

— Что ли это интересно — книжки читать? — спросил он наконец.

— Угу, — только и сказал я в ответ.

Еще с минуту он боролся с собой. Я с безразличным видом читал.

— Мы тут это… громко с тобой разговаривали, — тихо сказал Человек-Овца, — У нас в голове иногда того… Овца как сцепится с человеком — просто искры из глаз. А плохого мы совсем не хотели. Просто ты сказал, что мы виноваты — вот мы, значит, и это…

— Да ладно, — сказал я.

— И что свою женщину ты уже не увидишь, нам, правда, очень жалко. Только мы здесь не виноваты.

— Угу…

Я достал из кармана рюкзака три оставшиеся пачки «Ларка» и протянул их Человеку-Овце. Это его, похоже, слегка озадачило.

— Спасибо! Мы такие еще не курили. А тебе, что ли, правда не надо?

— А я бросил, — сказал я.

— Вот это правильно, — очень убежденно закивал он в ответ. — Табак для здоровья

— большое зло.

Он бережно принял подарок и спрятал все три пачки в карман. Карман на его груди вздулся, приняв квадратную форму.

— Мне позарез нужно встретиться с моим другом. Для этого я сюда и пришел — очень, очень издалека… — сказал я. Человек-Овца кивнул.

— И то же самое — про овцу.

Человек-Овца еще раз кивнул.

— Но ты, я смотрю, о них ничего не знаешь?

Человек-Овца сокрушенно покачал головой. Самодельные уши закачались вверх-вниз, словно подтверждая категоричность его отрицания. Правда, на сей раз этой категоричности было явно меньше, чем прежде.

— Здесь хорошо! — сменил тему мой собеседник. — Природа красивая. Воздух чистый.

Тебе тоже понравится.

— Да, места неплохие, — согласился я.

— А зимой — так вообще благодать. Кроме снега, ничего не видать. Все замерзает.

Звери спят, людей ни души…

— И долго ты уже здесь?

— Угу…

Я решил прекратить дальнейшие расспросы. Мой собеседник вел себя точь-в-точь как неприрученное животное. Чуть приблизишься — дает стрекача, начнешь уходить — сам подкрадывается поближе. Но если уж мне и вправду выпадало здесь зимовать — спешить было некуда. Через какое-то время я смогу его приручить и выудить все, что нужно.

Человек-Овца сидел на диване напротив и пальцами левой руки оттягивал — по порядку, начиная с большого — пальцы перчатки на правой. Операцию эту он повторил раза три или четыре, прежде чем перчатка наконец соскользнула с руки, обнажив смуглую маленькую кисть. Пальцы его были короткими и мясистыми; от большого до середины запястья тянулся шрам от крупного ожога. Человек-Овца долго разглядывал свое запястье, затем резко развернул кисть обратной стороной и уставился на ладонь. Я вздрогнул: точно такой же жест в задумчивости всю жизнь проделывал Крыса. Но Человек-Овца никак не мог оказаться Крысой. Даже по росту они отличались — сантиметров на двадцать, не меньше.

— Ты теперь здесь будешь всегда? — спросил Человек-Овца.

— Да нет. Найду или друга, или овцу — и обратно. Только для этого я сюда и пришел.

— Зимой здесь хорошо, — сказал он зачем-то опять. — Снег везде белый-белый. Все, все замерзает…

И он засмеялся мелким, дробленым смехом. И без того широченные ноздри его раздулись еще шире. Рот приоткрылся, обнажив до ужаса грязные зубы. На месте двух передних зубов зияла дыра. Непостижимый ритм, в котором Человек-Овца то приоткрывал, то захлопывал передо мной свою душу, был настолько мистически-непостоянным, что, казалось, сам воздух в гостиной то густеет, то вновь разряжается от очередного зигзага его настроения.

— Ну, мы пойдем, — вдруг сказал Человек-Овца. — Спасибо за курево.

Я молча кивнул.

— Желаем тебе поскорее найти своего друга… Или овцу, — сказал он.

— Угу, — кивнул я. — Если вдруг что-то узнаешь — ты уж мне сообщи. Хорошо?

Несколько секунд он мялся под моим взглядом так, словно ему было страшно неуютно жить на свете.

— Хорошо… — выдавил он наконец. — Если что, мы тебе сообщим.

Я с огромным трудом сдержался, чтобы не расхохотаться ему в лицо. Вруном Человек-Овца был просто бездарным.

Надев перчатки, он поднялся с дивана и подошел к двери.

— Мы еще зайдем. Может, через несколько дней, точно не знаем — но зайдем, — произнес он, и живой огонек в его глазах погас. — Надеемся, мы никого не стесним?

— Нет, конечно! — поспешно замотал я головой. — Я буду очень рад!

— Ну, тогда зайдем, — сказал он и затворил за собой тяжелую дверь. Овечий хвостик чуть было не прищемило — но, к счастью, все обошлось. Через полуоткрытые ставни я видел, как он остановился во дворе и снова долго, завороженно таращился на облезлый почтовый ящик. Затем вдруг резко ссутулился, как бы подлаживая все тело к костюму овцы — и очень резво затрусил через поле к роще на востоке от пастбища. Его оттопыренные в стороны уши при этом качались, как доски трамплинов, с которых только что прыгнули в воду. Очень скоро Человек-Овца превратился в белесую точку — а потом и вовсе растаял на фоне берез.

Человек-Овца скрылся из виду, а я еще долго смотрел в окно на пастбище и на рощу. Чем дольше я смотрел в окно, тем меньше у меня оставалось уверенности в том, что Человек-Овца только что сидел в этой комнате и говорил со мной. Тем не менее, на столе стояло два бокала из-под виски и пепельница с окурками «Сэвэн Старз», а на диване я обнаружил несколько клочьев овечьей шерсти. Я сравнил их с теми, что нашел на заднем сиденье «Лэндкрузера». Полное совпадение.

После ухода Человека-Овцы хотелось собраться с мыслями, и я отправился на кухню жарить гамбургер. Мелко нарезал и поджарил на сковородке лук, затем достал из холодильника кусок говядины, разморозил его и пропустил через мясорубку. В огромной кухне царил строгий порядок и, я бы сказал, какая-то прочищающая мозги атмосфера — несмотря на то, что посуда, кухонные инструменты, приправы со специями, какие только могли понадобиться хорошему повару, были собраны здесь просто в невообразимом количестве. Если бы мимо дома с такой кухней проложили шоссе, можно было бы запросто, не меняя ничего в интерьере, открыть здесь придорожный ресторанчик, что-нибудь типа горной заимки, и в этом деле весьма преуспеть. А что? Обедать, созерцая через распахнутые окна, как в долине под лазурными небесами пасутся овечьи стада — в этом есть своя прелесть! После обеда мамаши и папаши выводят своих карапузов в долину играть с ягнятами, а влюбленные парочки прогуливаются в роще среди берез… Сработало бы на все сто! Крыса заправлял бы делами, я — готовил еду. Да и Человеку-Овце, я уверен, тоже нашлось бы какое-нибудь занятие. В «Горной Заимке» даже его сумасбродный наряд воспринимался бы вполне естественно. Позвали бы к себе практичного овчара — пусть разводит и дальше своих овец. Должна же в такой компании быть хоть одна практичная личность. Собак завели бы. А Профессор-Овца приезжал бы в гости на выходные…

Я помешивал деревянной лопаткой лук на сковороде и предавался фантазиям о ресторанчике.

Совершенно неожиданно в голове мелькнула мрачная мысль: а что, если я действительно больше не увижу свою подругу и ее чудесные уши? Возможно, Человек-Овца прав. Пожалуй, и в самом деле нужно было идти сюда одному. Может даже, следовало… Я помотал головой и вернулся к мыслям о ресторанчике. Старина Джей — вот с кем все бы пошло, как по маслу, приедь он сюда! Вот на ком и должно было бы все держаться. На его терпении и сочувствии. На готовности все понять и простить…

Решив подождать, пока лук на сковородке остынет, я присел у окна и еще долго глядел на долину.

Глава 36

ЛИЧНОЕ ШОССЕ ГОСПОДИНА ВЕТРА

Следующие три дня протекли абсолютно бездарно. Ничего нового не происходило. Человек-Овца не появлялся. Я готовил еду, ел, читал книги, после заката пил виски и ложился спать. Утром вставал в шесть, выходил на пробежку, описывал по краю пастбища полукруг и возвращался назад по прямой, после чего принимал душ и брился.

С каждым утром воздух в долине становился все холоднее. Осенняя листва на березах редела день ото дня, и сквозь дыры меж оголившихся веток в долину уже просачивались с северо-запада первые зимние ветры. Всякий раз, возвращаясь с пробежки, я останавливался точно посередине пастбища и слушал их голоса. «Обратно не повернуть!» — выносили они мне безжалостный приговор. Короткая осень закончилась.

Проведя три дня без сигарет и почти без движения, я потолстел на три килограмма, но потом похудел на кило из-за бегания по утрам. Без курева поначалу приходилось туго; но когда в радиусе тридцати километров вокруг нет ни одного сигаретного автомата — остается только терпеть. Всякий раз, когда мне нестерпимо хотелось затянуться, я думал про уши своей подруги. Тогда по сравнению с тем, что я потерял, отсутствие сигарет казалось совсем пустяковой проблемой. Да так оно, в общем, и было.

Поразмыслив, что мне делать с такой кучей свободного времени, я решил попробовать силы в кулинарии. Чего только я не изобретал! Однажды у меня в духовке получился даже телячий ростбиф. Я замораживал рыбу, натирал ее на крупной терке и мариновал. Свежих овощей не хватало, но я искал на пастбище съедобные травы и, нарезав ломтиками сушеного тунца, тушил рыбу с зеленью. Без особых приправ и добавок, но умудрился-таки засолить капусту. Специально к приходу Человека-Овцы наготовил разных закусок к выпивке. Но Человек-Овца не приходил.

И все же большую часть дня я проводил у окна, разглядывая долину. Когда я долго, не отрываясь, смотрел на нее, рождалось странное ощущение — словно там, за березами, в роще мелькает чей-то крошечный силуэт; казалось, еще немного — и кто-то появится из-за деревьев и зашагает через пастбище к дому. Чаще всего мне казалось, будто это идет Человек-Овца, иногда мерещился Крыса, еще реже — подруга. Несколько раз привиделась овца со звездой на спине. Но сколько бы я ни ждал — никто не выходил из рощи на пастбище. Лишь ветер гнал волну за волной по траве и улетал себе дальше, прошивая долину насквозь. Как будто через долину проложили дорогу особой важности, этакое персональное шоссе — специально для того, чтобы ветер мог нестись по нему, не останавливаясь. Наделенный чрезвычайно важными полномочиями, Господин Ветер страшно спешил и никогда не оглядывался назад.

На седьмой день выпал снег. Утро выдалось на удивление тихим, безветренным, и только в небе скапливались, набухая, угрюмые свинцовые тучи. Я вернулся с пробежки, сходил в душ, потом, поставив пластинку, сел пить утренний кофе — и тут начался снегопад. Твердые, неправильной формы снежинки звонко зацокали об оконные стекла. Вскоре поднялся ветер, и мириады снежинок устремились к земле под углом в тридцать градусов, расчертив косыми штрихами пейзаж за окном. Поначалу это напоминало абстрактный узор на оберточной бумаге какого-нибудь фирменного магазина; но вскоре снег повалил еще гуще, весь пейзаж побелел до последнего уголка — и ни гор, ни рощи в долине стало просто не разобрать. То был не хлипкий снежок, что иногда выпадает в Токио. Валил отменный хокайдосский снежище — хороня под собой все и вся, превращая всю землю вокруг в одну гигантскую ледяную могилу.

Встав у окна, я попробовал смотреть на снег, но у меня тут же заболели глаза. Тогда я задернул шторы, взял с полки книгу, уселся поближе к керосинке и погрузился в чтение. Доиграла пластинка; что-то мягко щелкнуло, игла отползла обратно на рожок — и воздух наполнила леденящая душу, могильная тишина. Тишина дома, в котором умерли все обитатели. Я отложил книгу, встал и, сам не зная зачем, принялся методично обходить все уголки огромного дома. Из гостиной прошел в кухню, спустился в подпол, проверил кладовку, ванную, туалет, затем поднялся на второй этаж и принялся распахивать дверь за дверью каждой комнаты по порядку. Никого. Пустые комнаты, затопленные тишиной, как подсолнечным маслом. Разве что тишина в каждой комнате звучала чуть по-своему — вот и все. Я был абсолютно один — и, пожалуй, никогда еще в жизни не чувствовал себя так одиноко. В первый раз за последние пару дней дико хотелось курить — но курева, конечно же, не осталось. Тогда я налил виски и выпил, не разбавляя. Если пить так всю зиму, подумал я, то к весне можно запросто спиться. Впрочем, для этого потребовалось бы куда больше, чем припасено в доме. Три бутылки виски, бутылка бурбона да дюжина ящиков пива — и больше ни капли. Готов спорить, Крыса продумал и это.

Интересно, продолжает ли пьянствовать мой напарник? Удалось ли ему переделать нашу фирму в маленькую переводческую контору? Когда-нибудь, я уверен, он все-таки на это решится. И отлично справится со всем без меня. Как ни крути, мы с ним давно уже шли к такой ситуации. К тому, чтобы шесть лет спустя каждый опять начинал сначала.

После обеда снег прекратился. Так же внезапно, как и начался. Небо до самого горизонта затянули плотные, какие-то глиняные облака; через редкие щели меж ними солнце протискивало лучи и гигантскими столбами света неторопливо ощупывало долину. Грандиозное зрелище.

Я вышел из дома. Земля под ногами была усеяна крупными белыми градинами, точно сахарными леденцами. Выпуклые и твердые, леденцы эти как бы заявляли всему миру, что вовсе не собираются таять. И все-таки когда часы у камина пробили три, снег стаял почти полностью. Земля заблестела от сырости, и в лучах предзакатного солнца долина окуталась призрачным, мягким сиянием. Жизнерадостно, словно после долгой неволи, защебетали птицы.

Разделавшись с ужином, я поднялся в комнату Крысы, позаимствовал оттуда брошюрку «Испеки Сам» и сборник новелл Конрада, вернулся, сел на диван в гостиной и начал читать новеллы. Прочитав около трети книги, я вдруг обнаружил между страниц небольшую, сантиметров десять на десять газетную вырезку, которую Крыса использовал вместо закладки. Даты нигде не значилось, но по цвету и состоянию бумаги я заключил, что газета вышла сравнительно недавно. Весь текст — исключительно местные новости. В Саппоро открылся симпозиум по проблеме старения общества. На берегу Асахигава пройдет спортивная эстафета. Будут прочитаны лекции о кризисе на Ближнем Востоке… Абсолютно ничего, что Крыса или я сочли бы достойным внимания. На обороте же — сплошь одни объявления. Я зевнул, захлопнул книгу, поплелся на кухню и, подогрев заварник, допил оставшийся кофе. Прочитав газетные новости, я впервые почувствовал, что целую неделю живу в изоляции от внешнего мира. Без телевидения, радио, свежих газет и журналов. Может быть, сейчас, в эту самую минуту на Токио падают ядерные ракеты. Может быть, все человечество умирает в муках от неизвестной чумы. Может быть, Австралию оккупировали марсиане. Что бы там ни случилось — ЗНАТЬ про это мне было неинтересно. Можно, конечно, пойти в гараж, забраться в кабину «Лэндкрузера» и послушать автомобильное радио. Но делать этого мне не хотелось. Не было ни малейшей охоты стремиться к знаниям, без которых я мог обойтись; что же касается переживаний за человечество, то этим добром моя голова была забита и без радио с телевидением.

Тем не менее, в памяти моей застряло что-то вроде занозы. Как будто я только что увидал что-то важное — но, задумавшись, не обратил внимания. Сетчатка зафиксировала некий образ, на который не отреагировала должным образом голова — и теперь этот образ саднил на задворках памяти, требуя, чтобы о нем вспомнили «как полагается». Я сунул в мойку пустую чашку, вернулся в гостиную и вынул из книги газетную вырезку.

То, что я пытался найти, оказалось на обороте:

КРЫСА! ВЫЙДИ НА СВЯЗЬ!!

СРОЧНО!!! ОТЕЛЬ «ДЕЛЬФИН» 406.

Я сунул закладку в книгу, плюхнулся на диван и утонул спиной в его мягких подушках.

КРЫСА ЗНАЛ, ЧТО Я РАЗЫСКИВАЮ ЕГО! Интересно, каким образом он наткнулся на мое объявление? Случайно — решил прогуляться, спустился в город и почитал свежие новости? Или же сознательно что-то искал, и в своих упорных поисках собрал и прочесал все газеты месяца?

В любом случае, на связь он не вышел. Может быть, когда в руки ему попалась эта газета, меня уже не было в отеле «Дельфин»? Или, может, как раз к тому времени и сдох его телефон?

Да нет же, какая ерунда! На связь со мной Крыса не вышел не потому, что ему что-то мешало. А потому, что сам этого не хотел! Не мог же он не понять, что раз уж я оказался в отеле «Дельфин», то в конце концов доберусь и досюда. И если бы он хотел меня видеть, то сидел бы и ждал, или, на худой конец, оставил хотя бы записку.

Значит по какой-то неизвестной причине Крыса не хотел, чтобы мы с ним встречались. С другой стороны, дверь у меня перед носом тоже никто не захлопывал. И если бы он действительно не хотел, чтобы я приходил сюда, то у него было сколько угодно способов дать мне от ворот поворот. Как ни крути, это все-таки его собственный дом!

ХОТЕЛ или НЕ ХОТЕЛ?

Завязнув между этими совершенно роковыми вопросами, я лежал на диване и рассеянно наблюдал, как минутная стрелка медленно ползла по циферблату у камина. Стрелка успела описать полный круг — а я так и не смог нащупать никакой осмысленной середины между двумя крайностями.

Человек-Овца что-то знает. Это точно. Тот, кто так пристально наблюдал за моим приходом сюда, не может не знать ничего о Крысе, прожившем здесь почти полгода…

Чем дольше я думал, тем больше убеждался, что своим поведением этот тип просто-напросто следует воле Крысы. Сначала, прогоняя подругу, делает так, чтобы я остался один. Потом наносит мне визит — что-то вроде предупреждения. Определенно, вокруг моего появления здесь разыгрывается чей-то странный сценарий. И хотя сюжет у него довольно туманный — постепенно туман рассеивается, и уже очень скоро что-то должно случиться.

Я погасил свет в гостиной, поднялся на второй этаж, забрался в постель и долго глядел на луну и снег за окном. Из дыр в облаках на меня смотрели угрюмые холодные звезды. Я встал, приоткрыл окно и вдохнул запах ночи. За окном шелестели листвой деревья, и где-то далеко-далеко кричала ночная птица. Очень странно кричала. Так, что трудно понять — то ли птица кричала, то ли выл дикий зверь.

Так закончились мои седьмые сутки в горах.

На следующее утро я встал, пробежал круг по пастбищу, принял душ и позавтракал. День начался точно так же, как и предыдущие. Как и прошлым утром, небо затянули мутные, похожие на туман облака. Но температура была явно на несколько градусов выше. Ни малейшего намека на грядущие снегопады. Я натянул джинсы и свитер, нацепил на голову ремешок с козырьком от солнца, сунул ноги в кроссовки и, выйдя из дома, отправился по прямой через пастбище. Перейдя через него, я вошел в рощу примерно там же, где когда-то исчез Человек-Овца, и долго бродил меж гигантских берез. Ни завалящей тропинки, ни следов того, что здесь когда-либо проходила живая душа, я не обнаружил. Местами попадались поваленные ветром березы. Земля между деревьями была ровной и плоской; лишь какое-то время спустя дорогу мне преградил метровой ширины овраг, похожий то ли на пересохший ручей, то ли на заброшенную траншею. По-змеиному извиваясь, овраг этот убегал вглубь рощи на многие километры. Местами глубокий, местами помельче; дно его по щиколотку устилали палые листья. Довольно долго я шагал вдоль оврага, пока деревья впереди не расступились; и тут я увидел тропинку. Тропинка бежала, выступая над землей, как хребет на спине у лошади. Ее пологие обочины плавно переходили в лощину, покрытую высохшей, мертвой травой. Птицы цвета жухлой листвы, глухо фыркая крыльями, то и дело перепархивали через тропинку и вновь исчезали в густом бурьяне. По краям лощины, точно остатки лесного пожара, пылали бутоны дикой азалии.

Прошагав по тропинке примерно час, я напрочь утратил способность ориентироваться в пространстве. Этак мне в жизни не найти Человека-Овцу! Но я все шел и шел неизвестно куда, пока не услышал журчание воды. Еще через минуту я дошагал до речушки — и двинулся вниз по течению. Если память не изменяла мне, вскоре должен был показаться водопад, а там и дорога, по которой мы с подругой пришли в долину.

Еще через десять минут ходьбы я услышал шум водопада. Валуны расщепляли поток на отдельные струи, и каждая струя образовала внизу у подножия свою ледяную запруду. Рыбы в запрудах я не увидел; лишь опавшие листья плавно кружились по зеркальной воде. Прыгая с валуна на валун, я переправился через речку, выкарабкался по скользкому склону на берег и ступил на знакомую дорогу. На перилах мостика сидел Человек-Овца и смотрел на меня. С плеча у него свисал громадный парусиновый мешок, под завязку набитый дровами.

— Будешь долго шататься по лесу — встретишь медведя, — сказал он мне. — Здесь как раз бродит один, мы следы вчера видели. Если очень хочется по лесу гулять — прицепи на задницу колокольчик, как мы…

Он завел руку за спину и позвонил в колокольчик, прицепленный булавкой к наряду пониже спины.

— Я тебя искал, — сказал я, отдышавшись.

— Знаем, — сказал Человек-Овца. — Видели.

— Да? А что, нельзя было хотя бы голос подать?!

— Ну, мы думали, ты хочешь сам нас найти. Вот и молчали.

Человек-Овца достал из кармана на груди сигарету и жадно, с удовольствием закурил. Я присел на перила с ним рядом.

— Ты что, здесь живешь?

— Угу, — кивнул он. — Только ты не говори никому. Этого никто не знает.

— А мой друг? Он-то знает, не так ли?

Молчание.

— Послушай. Если вы друзья с моим другом — значит, и мы с тобой тоже друзья, разве не так?

— Так, — задумался Человек-Овца. — Получается, что так…

— А если мы с тобой друзья, ты же мне врать не станешь, правильно?

— Н-ну да, — выдавил он с озабоченным видом.

— Ну, вот и рассказал бы все честно, как другу! — сказал я.

Он облизал пересохшие губы.

— Нельзя. Ты не обижайся, но нам действительно нельзя. Так получилось. Мы должны держать язык за зубами…

— Кто тебе приказал молчать?

Но Человек-Овца молчал, захлопнувшись, как ракушка. Вокруг было тихо, только ветер уныло гудел в ветвях сухостоя на берегу.

— Успокойся, никто нас не слышит, — подбодрил я его.

Человек-Овца посмотрел мне в глаза.

— Ты про эти места ничего не знаешь?

— Ничего не знаю. А что?

— Ну, так ты знай: непростые это места. Странные тут вещи случаются. Больше мы ничего не скажем — но ты имей ввиду, если что.

— Ну вот, а сам говорил — места здесь хорошие.

— Это для нас! — пояснил он торопливо. — Нам больше ни в каком месте жить невозможно. Если прогонят отсюда — нам идти больше некуда. И Человек-Овца опять замолчал. Я понял, что вряд ли вытяну из него еще что-либо осмысленное, и перевел глаза на мешок с дровами.

— А этим ты зимой обогреваешься?

Он молча кивнул.

— Что-то я не видал никакого дыма.

— А мы и не разжигали пока. Снег выпадет — разожжем. Только дыма ты все равно не увидишь. Есть такой способ особенный! И он захихикал, очень довольный собой.

— И когда же выпадет снег?

Человек-Овца посмотрел на небо, потом на меня.

— В этом году снег ранний… Дней через десять, пожалуй.

— Значит, дней через десять дорога обледенеет?

— Наверное. Никто не приедет, никто не уедет. Хорошее время года…

— И давно ты уже здесь?

— Давно, — ответил Человек-Овца. — Очень давно.

— А что ты ешь?

— Травы всякие, корешки, ягоду. Птицу можно ловить, рыбу поймать небольшую.

— И тебе не холодно?

— Если зимой, то холодно.

— Смотри, если что нужно — могу поделиться.

— Спасибо. Пока ничего не нужно.

Человек-Овца легко соскочил с перил, сбежал с мостика на берег и зашагал в сторону пастбища. Я тоже вскочил и двинулся следом.

— А почему ты решил здесь прятаться от людей?

— Мы тебе скажем — а ты смеяться станешь!

— Думаю, что не стану, — сказал я. Что здесь можно увидеть смешного — я решительно не понимал.

— Никому не скажешь?

— Никому не скажу…

— Мы не хотели идти на войну.

С полминуты мы молча шагали плечом к плечу. Хотя выражение «моим плечом к его голове» описало бы ситуацию куда точнее.

— Какую войну? С кем?

— Этого мы не знаем, — сказал он и закашлялся. — Но на войну идти не хотим. И поэтому живем, как овца. А если жить как овца, то и податься нам отсюда некуда.

— А родился ты в Дзюнитаки?

— Угу. Только не говори никому.

— Не скажу, — пообещал я. — Значит, город ты не любишь?

— Какой город? Внизу который?

— Ну да.

— Плохой город. Очень много солдат… — Он еще раз закашлялся. — А ты откуда пришел?

— Из Токио.

— Про войну что-нибудь слышал?

— Не-а…

Человек-Овца, похоже, сразу потерял ко мне интерес. До самого пастбища мы с ним больше не проронили ни слова.

— Может, в дом зайдешь? — пригласил я.

— Скоро зима, — покачал он головой. — Много дел надо сделать. В другой раз как-нибудь.

— Мне очень нужно увидеться с моим другом, — сказал я, глядя на него в упор. — Есть причина, по которой я должен поговорить с ним на этой неделе, никак не позже!..

Человек-Овца огорченно покачал головой. Уши его закачались, как крылья у птицы.

— Извини. Мы же говорили, что не можем ничем помочь.

— Ну, хотя бы скажи ему об этом!

— Угу, — только и промычал он.

— Спасибо заранее, — сказал я.

На том мы и расстались.

— Если в лес опять соберешься — не забудь прицепить колокольчик, — сказал Человек-Овца на прощанье.

Я отправился по прямой через пастбище к дому, а он, как и в прошлый раз, растворился меж белых берез. Громадное море уже совсем почерневшей травы отрезало нас друг от друга.

После обеда я решил заняться выпечкой хлеба. Брошюрка «Выпеки Сам», обнаруженная в спальне Крысы, была написана на редкость жизнерадостным и приветливым тоном. «Умеете читать? Тогда запросто испечете хлеб сами!» — уверяла меня реклама на задней обложке. И, должен отметить, не соврала. Следуя указаниям из брошюрки, я действительно без особых усилий выпек отличный хлеб. Аппетитный, дразнящий его аромат разнесся по воздуху, и в доме сделалось уютно и тепло. Вкус для �

Продолжить чтение