Норма. Тридцатая любовь Марины. Голубое сало. День опричника. Сахарный Кремль

Размер шрифта:   13
Норма. Тридцатая любовь Марины. Голубое сало. День опричника. Сахарный Кремль

Норма

Бориса Гусева арестовали 15 марта 1983 года в 11.12, когда он вышел из своей квартиры и спустился вниз за газетой. Возле почтовых ящиков его ждали двое. Увидя их, Борис остановился. Справа от лифта к нему двинулись ещё двое. Один из них, худощавый, с подвижным лицом, приблизился к Гусеву и быстро проговорил:

Гусев Борис Владимирович. Вы арестованы.

Гусев посмотрел на его шарф. Он был серый, в белую клетку. Худощавый вынул из руки Гусева ключи, кивнул в сторону лестницы:

— Прошу.

Гусев стоял неподвижно. Двое взяли его под руки.

Ордер… — разлепил побелевшие губы Гусев.

Ордера на арест и на обыск будут предъявлены вам в вашей квартире.

Предъявите сейчас, — с трудом проговорил Гусев.

Борис Владимирович, — улыбнулся худощавый, — пойдёмте, не тяните время.

Гусева подтолкнули к лестнице. Он пошёл, еле передвигая ноги.

Двое прошли вперёд, двое и худощавый двинулись за Гусевым.

У вас всегда так мочой воняет? — спросил худощавый. — Бомжи ночуют?

Гусев двигался, не отвечая. Он был бледен.

Поднялись на третий этаж, вошли в квартиру Гусева. Худощавый снял трубку телефона, набрал номер:

Юрий Петрович, всё в порядке. Да.

Гусев стоял посередине своей единственной комнаты, сплошь заваленной книгами. Четверо стояли рядом.

Присаживайтесь, Борис Владимирович, — посоветовал худощавый.

Предъявите ордер… и вообще… документы.

Минуту терпения. — Худощавый закурил.

В дверь позвонили.

Откройте, — приказал худощавый.

Дверь открыли. Вошли участковый и полноватый человек с пшеничными усами.

Следователь КГБ Николаев, — представился он, не глядя на Гусева. Достал из папки два листа, протянул Гусеву: — Ознакомьтесь.

Садитесь, Гусев. — Худощавый подвинул расшатанный стул.

Гусев смотрел в бумаги, держа их в обеих руках.

Товарищ лейтенант, — обратился полноватый к участковому, — организуйте нам понятых.

Участковый вышел.

Ознакомились? — Николаев забрал бумаги у Гусева. — Дело ваше веду я. Сейчас придут понятые, мы произведём у вас обыск. Параллельно начнём наш разговор. Садитесь, Борис Владимирович, что вы стоите, как в гостях.

Гусев опустился на стул.

Вскоре появились понятые: пожилая женщина в зелёной кофте и молодой человек с толстой шеей.

Товарищи понятые, — Николаев снял пальто, — мы — сотрудники Комитета государственной безопасности. Гражданин Гусев, проживающий в этой квартире, арестован. Мы просим вас присутствовать во время обыска. Представьтесь, пожалуйста, и присаживайтесь. Валера, организуй им место.

Худощавый сбросил лежащие на диване книги и журналы на пол.

Комкова Наталья Николаевна, — громко произнесла женщина.

Фридман Николай Ильич, — пробормотал молодой человек.

Они сели на протёртый диван. Худощавый опустился рядом, достал из «дипломата» бланк, подложил под него подвернувшийся журнал «Америка», положил на «дипломат» и стал писать.

Я свободен? — спросил участковый.

Да. Спасибо. — Николаев сел за стол, раскрыл папку, вынул ручку с золотым пером.

Участковый вышел. Пока худощавый вполголоса опрашивал понятых, Николаев зашелестел бумагами:

Так. Гусев Борис Владимирович. 1951 года рождения. Где вы родились?

Я не буду отвечать на ваши вопросы, — проговорил Гусев.

Вы обязаны отвечать на мои вопросы. Это во-первых. А во-вторых, это в ваших интересах.

Я отказываюсь отвечать на ваши вопросы.

Николаев отложил ручку.

Напакостил, а отвечать не хочет, — проговорила вполголоса женщина и посмотрела на худощавого. Он записывал её адрес.

Я предлагаю вам добровольно предъявить антисоветскую литературу.

Гусев молчал, глядя на свои руки. Николаев подождал, трогая фигурку тиранозавра на столе Гусева, потом встал, подошёл к кровати, приподнял матрац, вынул толстую картонную папку:

Ваше?

Гусев молчал. Николаев положил папку на стол, развязал тесёмки, открыл:

Запиши, Валерий Петрович. Первым номером. Папка серого картона. Содержит… 372 машинописных листа. Название «Норма». Автор не указан. Первое предложение: «Свеклушин выбрался из переполненного автобуса, поправил шарф и быстро зашагал по тротуару». Последнее предложение: «— Лога мира? — переспросил Горностаев и легонько шлёпнул ладонью по столу. — А когда?»

Как… товарищ майор? — переспросил худощавый.

Николаев повторил.

Номер два. — Николаев подошёл к нижним полкам, вынул два тома энциклопедического словаря, бросил на пол, сунул руку в образовавшуюся брешь, достал книгу в мягком переплёте: Александр Солженицын. «Архипелаг ГУЛАГ». Том третий. Издание «ИМКА-Пресс». А первые два вы отдали позавчера Файнштейну. Так?

Гусев молчал. Николаев положил книгу рядом с папкой. Зазвонил телефон. Николаев снял трубку:

Да. Да, Василий Алексеич. Нашли. Почему? Нет, всё так и было. Сейчас? — Он засмеялся. — Не терпится? А… понятно. Пожалуйста, нет проблем. Ты у себя? Организуем.

Он положил трубку, взял папку:

Серёжа, отвезёшь это Носкову. Потом сразу сюда.

Оперативник в очках взял папку, вышел из квартиры, спустился по лестнице. Рядом с подъездом стояли две чёрные «Волги». В кабине одной сидел шофёр. Оперативник сел за руль второй машины, положил папку на сиденье справа, завёл мотор и, резво развернувшись, вырулил на Ленинский проспект. Асфальт был мокрый; грязный, рыхлый снег лежал по краям дороги. Неяркое солнце вышло из-за туч, заблестело на очках оперативника. Он проехал через центр, развернулся на площади Дзержинского, обогнул здание КГБ и остановился. Взял папку, вышел из машины, вошёл в ближайший подъезд. Предъявив удостоверение, поднялся на лифте на четвёртый этаж, прошёл по коридору, открыл дверь кабинета № 415. За письменным столом сидел лысоватый человек в синем костюме.

— Разрешите, товарищ полковник?

— Ага. — Сидящий протянул руку. Оперативник вошёл, передал папку.

— Как там? — спросил лысоватый, развязывая тесёмки папки.

— Всё нормально.

— Истерик не закатывал?

— Нет пока, — ухмыльнулся оперативник.

Полковник стал листать рукопись:

— Ладно. Идите.

Оперативник вышел. Сидящий снял трубку, набрал номер:

— Виктор Иваныч, это Носков. Папка у меня… Хорошо.

Он положил трубку, взял папку, вышел из кабинета, на лифте поднялся на шестой этаж, вошёл в приёмную. Там сидели две секретарши.

— Носков, — сказал лысоватый.

Секретарша сняла трубку:

Виктор Иваныч, Носков. Проходите, — кивнула она Носкову.

Он вошёл в кабинет. За столом сидел седой человек в сером костюме с моложавым лицом. Носков подошёл, протянул папку.

— Всё здесь? — спросил седой, принимая.

— Всё, Виктор Иваныч.

— Есть.

Носков вышел. Седой набрал номер на панели селектора.

— Слушаю, — ответил женский голос.

— Котельников. Петр Сергеич на месте?

— Минуту.

— Елагин слушает, — ответил мужской голос.

Здравствуйте, Пётр Сергеич. Котельников говорит.

— Приветствую, Виктор.

— Рукопись у нас.

— Отлично.

— Я отдам на ксерокс, и через полчаса можете присылать курьера.

— Виктор, ему нужен оригинал.

Это невозможно. Рукопись изъята на обыске, занесена в протокол. Выносить из здания нельзя.

— Ну… а как тогда?

— Пусть приезжает к нам.

— Ты думаешь?

— А какая разница?

— Ну… можно попробовать. Тогда вот что: я пошлю за ним своего шофёра, он его вам доставит.

— Когда?

— Да прямо сейчас. Тут ехать-то пять минут.

— Хорошо. Мы на вахте встретим.

Он дал отбой и набрал другой номер.

— Мыльников, — ответил мужской голос.

— Ну всё.

— Приедет?

— Да. Встречать его через десять минут.

— Понял.

Котельников дал отбой.

Минут через двадцать в его кабинет вошёл мальчик лет тринадцати в синей школьной форме.

Так быстро! — засмеялся Котельников, вставая.

Мальчик остановился посередине кабинета и посмотрел на Котельникова.

Виктор Иваныч, — протянул ему руку Котельников.

Мальчик молча смотрел ему в глаза.

Значит… — кашлянул Котельников, отводя глаза и убирая руки за спину. — Вот. Садись за мой стол. Читай. А я… пойду пообедаю.

Он вышел.

Мальчик сел за стол, развязал тесёмки папки, открыл:

Часть первая

Свеклушин выбрался из переполненного автобуса, поправил шарф и быстро зашагал по тротуару.

Мокрый асфальт был облеплен опавшими листьями, ветер дул в спину, шевелил оголившиеся ветки тополей. Свеклушин поднял воротник куртки, перешёл в аллею. Она быстро кончилась, упёрлась в дом. Свеклушин пересек улицу, направляясь к газетному киоску, но вдруг его шлёпнули по плечу:

— Здорово, чувак!

Он обернулся. Перед ним стоял Трофименко.

— Ёоооо-моё… — брови Свеклушина поползли вверх, — Серёга?!

— Он самый! — Сияющий Трофименко протянул руку.

— Слушай, слушай, да как же ты… откуда?! — Свеклушин тряс его кисть.

— Оттуда! Оттуда, Сашок!

— Но, постой, чего же ты… ёпт… чего ж не позвонил? Не заезжал?

— А я только приехал. С вокзала. Вещи в камере хранения.

— Постой… ты в командировку или так?

— Вообще-то просто так, но в сущности — по делу. Меняться хочу.

— Ёпт! Ну, деятель! Потолстел ты… разъелся, что ли?

— У нас разъешься…

— Но ты постой, а как же, а Нина?

— Что — Нина? Нина — все путём. Живём, работаем. Детей растим. Сашке два, Тимке уже восьмой.

— Тимке? Восемь? Ё-моёё! Восемь! Я ж его недавно на руках таскал!

— Теперь не потаскаешь. Пухлый стал. Жиртресина.

— Ну… слушай, Серёга, ну ты погоди, расскажи, как там у вас, как Пал Егорыч, как Сенька?

— Да всё в порядке. Пал Егорыч всё там же. Тянет.

— Главным инженером?

— Ага. Семён запил что-то. Взыскание у него. С женой чуть не разошёлся.

— Ёпт! Чего эт он?

— Сам не знаю. Вроде и не пил никогда особо. Так, как все…

— Дааа… надо же. Талантливый парень такой. Слушай, ну, давай сядем, что ли, чего стоим как мудаки… иди сюда…

Они перешли улицу и сели на лавочку у входа в аллею.

Свеклушин смотрел на Трофименко, качал головой:

— Дааа… надо же. Встретились. Но ты вообще-то гусь тот ещё. Не звонишь, не пишешь…

— Саш, это не от меня зависит. Я ж по полгода в командировках. Мотаюсь как чёрт.

— Все равно. Пару строчек написал бы. «Жив, здоров, привет родителям».

— Да я писал.

— Когда писал-то?

— Да писал… что ты прямо… писал.

— Ну и жопа ты всё-таки! — Свеклушин рассмеялся, хлопнул Трофименко по плечу. — «Писал»!

Трофименко вытащил папиросы:

— Будешь?

— Не. Не хочу.

— Ну, а у тебя как?

Свеклушин вздохнул:

— Всё по-старому. Верка авиационный кончает.

— Заочный?

— Ага. Серёжа в седьмой пошёл.

— Как учится?

— Так себе. Чего-то никак за ум не возьмётся. Побренчать, маг послушать.

— Ясно. Ну а на работе как? Как с Сидоровым?

— Хреново.

— Давит?

— Ага. Я уходить хочу от них. Надоело.

— А куда?

— В техникум. Преподавателем.

— Технологию?

— Ага.

— Ну что ж, тоже интересно. — Трофименко курил, перехватив папироску возле самой головки.

— А главное — рядом. В Черёмушках.

— Ну так сам Бог велит. Уходи, конечно.

Свеклушин положил портфель на колени, улыбаясь, вздохнул:

— Да, Серёга, Серёга. Морщины вон у тебя. Надо же…

— Ну и чего странного? Нормально.

— Чего ж нормального? Мастер спорта по самбо, тридцать пять лет.

— Да у тебя тоже, кстати, морщин хватает. Так что не расстраивайся шибко на мой счёт. Береги нервные клетки.

Засмеялись.

Свеклушин шлёпнул Трофименко по коленке:

— Вот что, деятель. Давай мотай на вокзал, забирай свой угол и дуй к нам. Живо. А я щас Верке звякну, чтоб сварганила что-нибудь. Она, поди, дома уже. Давай быстро.

Он встал, но вдруг вспомнил:

— Только вот погоди-ка. Норму сжую щас, чтоб домой не тащить. Хорошо, что вспомнил.

Он сел, раскрыл портфель.

Трофименко курил, стряхивая пепел на асфальт.

— Где она??.. Ага, вот.

Свеклушин вытащил упакованную в целлофан норму.

— Ух ты. — Трофименко потянулся к аккуратному пакетику. — Смотри, какие у вас… А у нас просто в бумажных упаковках таких. И бумага грубая. И надпись такая, оттиснутая плохо, криво. Синяя такая. А у вас, смотри-ка, во как аккуратненько. Шрифт такой красивый…

— Столица, чего ж ты хочешь. — Свеклушин разорвал пакет, вытряхнул норму на ладонь, отщипнул кусок и сунул в рот.

Трофименко потрогал норму:

— И свежая… во мягкая какая. А у нас засохшая. Крошится вся… организаторы, бля. Не могут организовать…

— А вы написали бы куда надо. — Свеклушин жевал, периодически отщипывая.

— Написали, бля! — Трофименко швырнул папиросу, придавил ногой. — Не смеши, Саша.

— Не помогает?

— Да конечно. Всем до лампочки. А потом, говорят, почему периферия тянет слабо? Смешно. Сказка про белого бычка. Везут, везут опять пакеты эти. А там шуршит засохшая, лежалая. Норму уж могли бы наладить. Странно это всё…

— Дааа… много у нас ещё этой несуразицы. — Свеклушин сунул в рот последний кусочек, скомкал хрустящий пакетик, хотел было швырнуть в урну, но Трофименко остановил: — Дай мне, не выкидывай. Жене покажу.

Он разгладил пакетик, спрятал в карман.

Встали.

Трофименко поправил фуражку, Свеклушин — шарф. Секунду разглядывали одежду друг друга.

Трофименко шмыгнул носом:

— Саш… а вот если такую куртку достать? Трудно?

— Да не то чтоб очень… но это чешская. Тоже дефицит.

— Ну я переплачу там сколько надо, деньги есть, а? Как?

— Да можно попробовать. У Верки продавщиц много знакомых. — Свеклушин переложил портфель в левую руку, вздохнул: — Попробуем. А щас ты, Серёг, дуй на вокзал. Забирай вещи. Адрес помнишь?

— Ну ещё бы…

— Ну и чудесно. Беги. Чтоб через полчаса — у нас. Усёк?

— Усёк. — Трофименко улыбнулся.

— Давай. Ждём. — Свеклушин кивнул, повернулся и бодро зашагал прочь. Трофименко улыбался и смотрел ему вслед.

Радушкевич убавил огонь, шоколадная пена какао стала подниматься медленней.

Как только она доползла до края кастрюльки, он выключил газ и стал помешивать какао ложечкой.

— Пап, смотри, цирк передают! — закричала из комнаты Света.

Не отвечая, Радушкевич снял кастрюльку с плиты, налил какао в чашку, сел.

— Акробаты, пап!

Он распечатал норму, вывалил в глазурованную чашку, достал из холодильника банку баклажанной икры, открыл, ложкой стал класть на подсохший брикетик нормы.

— Перелетают, пап!

Радушкевич ложкой перемешал норму с икрой, нарезал хлеба.

— Во, пап! Одновременно трое!

Он стал намазывать получившуюся массу на хлеб.

— Кувырки прямо в воздухе!

Всей массы хватило на семь бутербродов.

Радушкевич помешал какао, отхлебнул, взял первый бутерброд, откусил.

— А тётя через ноги вылезла, пап!

— Да бог с ней… — еле слышно пробормотал Радушкевич, прихлебывая какао.

Стуча когтями по полу, подошёл Генри, ткнулся чёрной мордой в колени.

Радушкевич дал ему кусок сахара.

Генри звучно разгрыз его, роняя крошки на пол, подобрал их и, облизываясь, посмотрел на хозяина.

— О, вёрстка пришла. — Тумаков посмотрел через Олино плечо, отхлебнул из стакана. — Чего ж ты молчишь, нимфа?

— А ты что, торопишься? — Не глядя на него, Оля сортировала полосы вёрстки.

— Предположим.

— Вот и не выйдет ничего. Тебе за Морозова придётся вычитывать. Держи! — Она протянула ему ворох листов.

— Постой, постой, в честь чего это? — Тумаков поставил стакан, взял вёрстку. — Как за Морозова? А он где?

— Слинял куда-то.

— А Васнецов?

— Отпустил, конечно. Они ж друзья-приятели…

— Ни фига себе. — Тумаков взял вёрстку, сел в кресло рядом с Олиным столом. — Ну, мороз — мороз, не морозь меня… надо же. А я думал в пять смыться.

— Теперь до шести — минимум.

— Да. Вообще, убегать, когда вёрстку подписываем, — свинство.

— Это ты ему говори.

— Говори — не говори… одна каша…

Тумаков достал из пиджака ручку, замолчал, вчитываясь.

Оля выглянула в коридор:

— Комар! Сергей Львович! Вёрстка пришла!

— Идууу — разнеслось по коридору.

Комаров вбежал через минуту, протянул руку:

— Гив!

Слюня пальцы, Оля отсчитала ему:

— Это твой разворот… и рассказик тоже твой…

— Моё, моё, всё моё.

Комаров взял листы и двинулся, читая на ходу. Входящий Бронштейн отшатнулся от него:

— Лёшенька, смотри под ноги…

— Извиняюсь, Сергей Львович…

Оля сложила вместе три разворота, протянула:

— Сергей Львович.

— Axa. — Бронштейн поднёс лист к глазам. — Ух ты, это что ж так глухо встало?

— А что вы хотели?

— Ну, я думал, воздух над заголовком будет.

— Никакого воздуха, всё в норме.

— Хорошо.

Бронштейн вышел.

Шамкович заглянул, постучал согнутым пальцем о косяк:

— Здесь, говорят, вёрстку дают?

— Дают. У тебя что?

— Водорезова там, полтора разворотика.

— Где же это?.. — листала Оля.

— С семнадцатой, кажется…

— Вот. Держи. И побыстрей, Сань, если можно.

— Бу здэ…

Шамкович скрылся.

Оля разложила на столе оставшиеся листы:

— Это Коткову, шахматы… так. А это что? Барановские, что ль? А где Баранов? Ба-ра-нов! Где ты?

— Он обедает, — поднял голову Тумаков.

— Отложим. Так… И что, всё? А где же обложки? Не дали? Когда же они дадут?

Тумаков пил чай, читал вёрстку.

Оля встала, потянулась:

— Оооо, господи… целый день согнувшись.

— А ты разогнись.

Она снова села, выдвинула ящик в тумбе стола:

— Норму вот никак не осилю.

— А ты осиль.

Оля вынула пакетик, на котором лежали остатки нормы, стала отщипывать и есть:

— Целый день клюю её, всё не доклюю…

— А ты доклюй.

Тумаков допил чай, отодвинул стакан.

Ярцев опоздал на десять минут — круглые часы на серебристом столбе показывали седьмой час.

Славка и Сашка ждали его на углу возле будки сапожника.

— Здорово. — Ярцев протянул руку. — Зашился я немного…

— А мы уж думали, опять продинамишь. — Славка вяло пожал её.

— Витька-динамист… — ощерился Сашка, сдавил Витькины пальцы. — Наше вам, ударник-передовик… Что эт ты деловой такой? Торчишь?

— Торчу, бля. Со страшной силой. — Витька достал сигареты, протянул.

Закурили. Витька выпустил дым, сплюнул:

— Ну чего молчите? Мне, што ль, опять бежать?

Славка с Сашкой рассмеялись:

— Деятель, бля!

— Деловой, дымится аж…

— А чего, купили, что ль?

Славка укоризненно покачал головой:

— Да, Виктор Кузьмич. Плохо вы о нас думаете. Недооцениваете.

Он распахнул пальто. Во внутреннем кармане торчала бутылка водки.

— Японский бог… — Витька хихикнул. — Ну, молчу!

— Вот-вот. Помалкивайте, Виктор Кузьмич. И гоните хруст с полтиной.

Витька отсчитал деньги, сунул Славке:

— Где будем?

— Да где угодно. Хоть здесь.

— Давай за домом.

— В скверике?

— Ага.

— Ну, пошли.

Обогнули дом, прошли через детскую площадку.

В скверике двое распивали красное, а один лежал на лавке и спал.

Прошли мимо. Сашка качнул головой:

— Самоупийцы, бля… Лучше уж политуру, чем «Плодово-ягодную».

Сели на лавку.

Славка открыл, Сашка раздал по плавленому сырку.

— Таак… — Славка щелчком сбил со скамейки окурок. — Ну что, давай, Саш.

Сашка отпил, передал Витьке. Витька приложился было, но вдруг отстранился:

— Ой, Оля… У меня же норма. Пей, Слав…

Он передал бутылку Славке, вытащил из кармана норму, разорвал пакет.

— Ты что? — удивлённо смотрел на него Славка, держа перед собой бутылку.

— Ничего…

— И что, вам тоже положено?

— А как же? По сто пятьдесят. Чего, не знал?

— Не-а… — Славка отпил из бутылки. — Фууу… а когда надумал?

— Надумал и надумал. — Витька разломил норму пополам и стал жевать, попеременно откусывая от двух кусков. — Когда нибудь и ты надумаешь.

— Да ну на хуй. — Славка протянул ему бутылку. — Пей.

Витька дожевал норму, запил водкой.

Проглотили по сырку.

Сашка пустил бутылку в кусты.

— Дааа, Витёк, смотри-ка. — Славка глядел на Витьку.

— Фантасмагория, бля. — Сашка рыгнул, встал, подкинул скомканную фольгу от сырка и ловко пнул.

Серебристый комочек описал дугу и пропал в куче опавших листьев.

Кот обнюхал сосиску, поднял голову и мяукнул.

— Ешь, ешь, Синус. — Алексей Кириллович стоял над ним. Кот снова мяукнул, качнул хвостом и отошёл, понюхал давно не мытый паркет.

— Да ты что? — Алексей Кириллович присел на корточки. — Ты что? Совсем обнаглел?! Сосиски не ешь?

Кот потёрся о его ногу, прошёл под ним.

— Обнаглел. Но рыбы нет. Нет рыбы. Не жди.

Кот побрёл на кухню.

Кряхтя, Алексей Кириллович подхватил блюдечко с сосиской, встал, зашаркал следом:

— Да, брат. Распустился. Обнаглел. Нет, хватит разносолов. Что я, то и ты. Отныне так.

На кухне кипел чайник и варилась картошка.

Синус подошёл к холодильнику, оглянулся на хозяина и мяукнул.

— Нет. Ничего, кроме сосисок, нет. Не жди.

Алексей Кириллович поставил блюдечко в угол, выключил чайник. Бросил в заварной три ложки чая, залил кипятком, накрыл грязным, вчетверо сложенным полотенцем.

Кот понюхал сосиску, взобрался на стул и лёг.

Алексей Кириллович потыкал ножом картошку:

— О\'кей.

Выключил, неловко слил кипяток и поставил открытую кастрюлю на стол.

Сторонясь пара, положил на тарелку картошек, выловил там же сосиску.

Синус дремал, шевеля бровями.

Алексей Кириллович достал из холодильника масло, отвалил от двухсотграммового куска добрую половину, кинул на картошку.

Сел, взял вилку и стал есть.

Кот приоткрыл глаза, приподнялся и мяукнул.

— Нет уж, брат. Вон в углу тебе. И, между прочим, то же самое. Ну, а картошка пища не твоя… ммм… наши бедные желудки — удки, удки… да…

Синус смотрел на него, выгнув спину.

Алексей Кириллович макал дымящиеся кусочки сосиски в плавящееся масло и отправлял в рот, под редкие седые усы:

— И считали мы минутки-утки-утки… да. Были минутки. Вот мммм. Синус — косинус. Тангенс… ммм… котангенс… Унд всё былое. Я вспомнил вас… ммм… энд все былоэ. Былоэ. Рэмэмбэ юу энд ёо уандэфул айз. Ты знаешь… м… что такое… это… ммм… проварилось дай боже… не знаешь, какие бывают уандэфул айз. У твоей покойной хозяйки уоз лайт грин. Немного похожие на твои… слушай… а что ты так на меня смотришь? Неужели завидуешь? Картошке?! Господи, Синус! Это не так вкусно, как кажется… особенно для котов… ну вот… раз… и всё…

Он проглотил последний кусок, отодвинул тарелку, хлопнул в ладоши, потер:

— Чайку-с, господа! Не угодно ль?

Кот отозвался жалобно.

— Чай тоже не твоя стихия.

Алексей Кириллович встал, снял с чайника полотенце, налил чая в немытую чашку, бросил кусочек сахара:

— Не боле. Зачем же боле? Чего же боле? Мой друг?

Сел, размешал сахар, отхлебнул, поправил усы и, держа чашку перед собой, крохотными шажками двинулся в комнату:

— Вот, и вот, и вот, и вот…

Кот спрыгнул со стула, потрусил за ним.

В комнате Алексей Кириллович поставил чашку на заваленный бумагами стол, сел в кресло, положил перед собой пачку машинописных листов, полистал:

— Мммм это было… ага… это да… ага! Вот. Зададим мультипликативный закон, определяемый таблицей три… так… нейтральный элемент относительно… так… относительно… так… но, милый мой, это же тютелька в тютельку реферат Юрковского. Конечно, ведь если тело упорядочено, то множество реперов может быть разбито на два подмножества, чего он Америку открывает?.. Так. Такая матрица определяет отображение энмерного векторного пространства в другое векторное пространство. Ну и что? Это ведь теорема о невыраженной матрице! Юморист.

Алексей Кириллович выдвинул ящик стола, вынул лежащую на салфетке норму и, не отрываясь от листков, стал отщипывать кусочки, изредка запивая чаем:

— Так… так… ну, а это уж тоже ведь… умножение матрицы на скаляр дистрибутивно относительно сложения скаляров… ну… так… это было… а где он про линейную комбинаторику трепется?.. ага… символ Кронекера, равный нулю, если множество квадратичных матриц образует кольцо относительно суммы и произведения… ну и что? А где же два тензора пространства? Они же эквивалентны.

Крошки нормы падали ему на колени, сыпали на пол. Синус лежал на диване, положив морду между лап.

— А как же класс тензоров определить? Ведь это элементы внешнего ряда, чудак… ну… а зачем билинейную структуру рассматривать? Юморист! Нам важно знать параметры левого тензора, а не кривую полиноминальной функции… а здесь что?.. ага… ну это ясно… ага… тут он… так. Так! Интересно! И что же? Это в пику евклидову пространству! Бог ты мой! Ха-ха, ха-ха! О, держите меня! Полярная форма фундаментальной полиноминальной функции называется скалярным рассеянием! Ха-ха-ха! В огороде бузина, в Киеве дядька!

Чай кончился раньше нормы.

Алексей Кириллович взял оставшийся кусок, отправил в рот, стал жевать, разглядывая листки:

— Ну… м… а где же хвалёные фокусы со смешанными тензорами?.. так… ну… ммм… векторная взаимозаме… ой!

Он замер, запустил пальцы левой руки в рот, достал небольшой предмет, коричневый от нормы. Протерев его о ладонь, Алексей Кириллович понял, что это пуговица.

— Господи… — Он отложил рассыпающиеся листки, поднёс пуговицу к глазам.

— Бог ты мой… пуговица! А как же?.. бог ты мой… это что ж… Синус! Смотри, пуговица!

Кот поднял морду, лениво маяукнул.

Алексей Кириллович встал, прошаркал к окну, ещё раз поднёс пуговицу к лицу:

— Надо же… кто-то пуговицу проглотил… господи… как же он умудрился-то?

Кот встал, сделал несколько шагов по дивану, вытянулся и, зевая, запустил когти в протёртый плюш.

— И что, и прям по ебальнику? — Женька кинул окурок в лужу.

— Ага. Я, бля, не опомнился ни хуя, а он пиздык, бля, аж искры, бля…

Сергей остановился, отнял скомканный платок от носа.

— Идёт? — Женька посмотрел на его распухший нос с запекшейся у ноздрей кровью.

— Идет, сука…

— Ну запрокинь голову давай постоим.

— Да ну на хуй, Жень, он ведь слиняет щас быстро. На внуковском автобусе. Они там с Пекой и Хохлом. И Сашка Гладилин.

— А этот-то хули затесался?

— Хуй его знает. Как прилипала, бля. Нашим и вашим. И не вступился даже.

— Ты с ним учился вместе?

— Ага. ПТУ кончал. Давно, правда. На танцы вместе ходили.

Сергей нагнулся, высморкался на асфальт:

— Ну, бля, башка гудит. Прям в переносицу пизданул…

— Вытри с руки.

Сергей вытер забрызганную кровью руку, пошмыгал носом и снова приложил к нему платок:

— Слышь, Жень, а может, за Саней зайдём?

— Да не боись, справимся.

— А у меня ремень со свинцом, как назло, дома. Так бы я б снял бы да таких пиздюлей бы вложил. Разогнал бы к ебене матери.

— Они поддатые?

— Да не то чтоб очень. Слегка. Рожи красные, лыбятся, бля..

— А залупнулся Пека первый?

— Ага. Сыч ему шепнул, бля, тот ко мне. Ну, попиздели, Пека сам ссыт. Обозвал меня, я толкнул его. Тут Сыч и вмазал.

— Ясненько.

Прошли мимо автобусной остановки, обогнули очередь за помидорами, двинулись по улице.

В фонарях зародились слабые голубые точки, замигали, стали расти. Попавшаяся навстречу полная женщина с авоськой сощурилась на Сергея, покачала головой. Сзади загудел грузовик, заставил перейти на тротуар. Сергей шёл, втянув голову в плечи:

— А Хохол ржал стоял. Ржет как мерин, бля…

— Сыч один раз ёбнул?

— Ага. Один. Ну и пошёл я… Хули толку — одному против троих…

— Ну, Сычу мог бы ёбнуть разок.

— Да Жень, они б меня в землю втолкли!

— Ну, не преувеличивай… не так страшен чёрт.

— Да хуль мне пиздеть-то? Он ж на голову выше меня!

— Значит, меня на две.

— Ну ты ж у нас спортсмен, бля.

Перешли на ту сторону. Быстро смеркалось. Сырой ветерок шевелил Сергеевы космы. Фонари горели в полную силу.

Свернули, двинулись через проходной двор. Пробрались под развешанным бельём, прошлёпали по лужам. Возле подъезда две девочки крутили верёвку, а другая готовилась прыгать. Две матери катали коляски.

— Они щас там ещё, бля буду. Не успели, наверно. Хохол бутылку покупал.

Девочка вскочила под верёвку, стала прыгать.

Вышли к магазину.

У входа толкались несколько мужиков. Заметив Женьку с Сергеем, обернулись к ним.

— Слышь, ребят, вы Сыча с компанией не видели? — спросил, подходя, Женька.

— Они в роще распивают, — махнул рукой небритый мужик в кепке. — А что, вырубать собрались?

— Как получится.

— Давай, Жень, — ощерился мужик. — А то поприехали, развыёбывались. Я видел, как с Серёжкой-то.

— Чего ж не помог?

— Да какой из меня помощник… здоровья нет…

Свернули за угол, вошли в рощу.

Между оголившимися деревьями маячили тёмные фигуры.

— Вон они. — Сергей остановился, оглянулся. — Надо б кол сломать.

— Брось, не надо.

— Да хули, четверо ведь.

— Нет, кажется, трое. Пошли, не боись. Я двоих беру, а ты уж не робей. Пиздани один раз, но чтоб точно.

Подошли.

Трое оборвали разговор, повернулись.

— Аааа… заступничка привёл. — Сыч шагнул навстречу.

— Мало у магазина схлопотал?

Невдалеке от троих захрустели сучья. Сашка Гладилин застёгивал ширинку.

— Ты что, бля, в Москве здоровья набрался? — Женька вынул кулаки из карманов, пошёл к Сычу: — Сильно здоровым стал?

— На вас, пиздаболов, хватит.

Женька шагнул ближе, Сыч размахнулся. Женька увернулся от кулака и ловко хряснул Сыча в лицо.

Сыч полетел назад, кожаная фуражка покатилась по земле.

Пека с Хохлом кинулись на Женьку, Сергей — на упавшего Сыча.

Саша Гладилин бросился разнимать:

— Да что вы, ребят, охуели?!

Женька сбил Хохла, но от Пекиного кулака не уберёгся, полетел навзничь.

Сергей бил ногами закрывающегося Сыча, Сашка оттаскивал его за куртку. Пека ударил Женьку ногой в бок. Женька вскочил, икнул и достал его кулаком. Хохол сидел, схватившись за нос.

— Ребят, да что вы, ёб вашу! — Сашка оттащил Сергея. — Поубиваете друг друга!

— Пшёл на хуй, прихлебатель! Ща тебе вложу ещё!

— За что мне-то?

— За то! Пусти! Мудак…

Женька сбил Пеку с ног, тот вскочил и побежал прочь. Сыч поднялся и побежал следом.

Хохол сидел на земле, вытирая разбитый нос.

Женька толкнул его ногой:

— А ну, уматывай отсюда!

Хохол с трудом встал и побрёл. Женька поднял Сычёву фуражку, кинул ему вслед:

— Передай начальнику, шестёрка!

Хохол поднял фуражку, побрёл дальше.

— А ты чего стоишь? — Женька подошёл к Сашке. — А ну вали отсюда!

— Да чего ты, Жень?

— Вали, кому сказал!

Сашка сплюнул, зашагал прочь. Опавшая листва зашуршала под его ногами.

— Ну вот, огребли ребята. — Женька потрогал оплывающую бровь. — Да… синячок обеспечен. Издержки производства, бля…

— Дерёшься ты, я скажу! — Сергей хлопнул его по плечу. — Отработал, а?!

— А ты тоже хорош. На лежачего полез, нет чтоб мне помочь.

— Так я ж добить его, суку, хотел, чтоб не встал, гадина!

— А мне вон досталось тем временем…

— Ничего, Жень, щас пузырь раздавим, вылечим. Дай пятак приложу! Пятак надо. У тебя есть?

Зашарили по карманам.

Женька вдруг замер, открыл рот:

— Ёб твою мать!

Он осторожно вытащил из кармана куртки растопыренную пятерню. Пальцы были выпачканы в норме. Женька обиженно чмокнул:

— Во бля… я ж выложить не успел… а этот хуй меня ногой. Пакет разорвался. И она жидкая была, хоть пей…

Он держал руку перед собой.

— А может, не вся вытекла? — робко спросил Сергей.

— Да какой там… — Изгибаясь, Женька пальцами другой руки достал разорванный пакет. — Вообще-то не вся ещё…

— Ну и порядок. Чего такого? А куртку Людка твоя постирает.

— Будем надеяться. — Женька посмотрел на пакет и тряхнул головой. — Ну ладно, делать нечего.

Он подставил рот под дыру, сжал пакет ладонями. Жидкая норма потекла в рот.

— Жек! Мож, я сбегаю пока? А то закроют.

— Давай.

— Чего брать-то? Пузырь или краснуху?

— Пузырь.

Сергей повернулся и бодро зашагал к магазину.

Женька высосал из пакета норму и, скомкав, приложил его к пылающей брови. Моргать было больно, висок онемел, бок слабо ныл.

— А у них всегда так. — Эра выпустила в эмалированную миску седьмое яйцо. — Получают много, а жить нормально не умеют. В конце месяца занимать плетутся.

— Точно. — Аня колола орехи, выбирая из скорлупы в стакан.

— Машка приходит — вся разодетая, в янтаре, в кримплене. «Эра, дай взаймы». И знает ведь, к кому идти.

— Это конечно.

— К Соловьёвым сунулась однажды — отказали. А я вот просто, Ань, и не могу отказывать. Не умею.

Эра кинула яичную скорлупу в ведро и металлическим веничком стала взбивать яйца с песком.

— Ты у нас Христосик.

— Сама себя ругала не раз, дура, чего я, действительно? А вот не могу. А Машка сотню — цап! И до свидания. На следующий день загул у них. Гости. В получку отдаст, в конце месяца — опять.

— А он не заходит?

— Нет, что ты. Это же элита, разве снизойдет до технократии какой-то? У них и гости все такие — индюки. В замше да в коже.

— А он член союза?

— Давно. Трехтомник выходит, Машка говорит.

— Не читала ничего?

— Читала, Ань. Муть мутью. Производственный роман. Он любит её, она в завкоме, он бригадир. Бригада — завалящая, из последних. Не справляется. Бригада сыпется, текучка кадров. Она его критикует. А он ревнует её к главному инженеру. Кончается всё, правда, хорошо. План перевыполняют, и они женятся. Старый литейщик тост говорит. Молодые хлопают. Всё.

— Кошмар…

— Да, еле до конца осилила. Вообще-то у него сборничек рассказов есть. Там лирика такая деревенская. Вроде и ничего, но с другой стороны — сколько можно? Надоело.

— Крем сейчас будем или после?

— Потом. А то опадёт. Дай-ка муку мне.

Аня передала.

Эра отмерила два стакана, высыпала в миску добавила подтаявшего масла, стала мешать деревянной ложкой.

— Эр, а орехи сразу или потом? Сверху?

— Нет, сразу. В том-то и дело. Это не «Полёт». Ты тогда давай орехи с нормой мешай.

Аня сняла с буфета накрытую тарелку. Под крышкой лежали четыре нормы. Три были потемнее, одна совсем свежая — оранжево-коричневая. Аня высыпала в нормы орехи, помешала ложкой:

— Эр, а Колиному министерству норму кто поставляет?

— Детский сад.

— Оно и видно. Вон какая светленькая. Мы интернатовскую едим. Ничего, конечно, но не такая… Как пахнет сильно, Эр. Всё-таки запах ничем не отбить.

— Испечём, постоит, и никакого запаха.

— Правда?

— Ага… Перемешала? Давай сюда.

Аня передала тарелку, Эра счистила тягучее содержимое в тесто, подсыпала муки и стала засучивать рукава.

Лифт плавно остановился, светло-зелёные двери разошлись.

Николай Иванович вышел в вестибюль.

Стоящий у проходной милиционер повернулся, отдал честь. Николай Иванович кивнул головой, минуя его, толкнул стеклянную дверь.

У подъезда прохаживались двое милиционеров в шинелях. Заметив Николая Ивановича, они остановились и приложили руки к вискам.

Николай Иванович кивнул им.

Машина стояла рядом. Вышел шофёр, открыл заднюю дверцу:

— Добрый вечер, Николай Иваныч.

— Добрый вечер, Коля. — Николай Иванович кинул папку на сиденье и сел сам.

Шофёр проворно обежал мощный чёрный перед, сел за руль, завёл и плавно тронул.

Проехали коротенькую аллею, уперлись в серебристые ворота, которые стали медленно расходиться. За воротами стояла чёрная «Волга» охраны. Возле «Волги» прохаживались трое в плащах.

Ворота разошлись, лимузин проехал мимо «Волги».

Трое хлопнули дверцами, «Волга» тронулась следом.

— Домой, Николай Иваныч?

— Ага.

Свернули на Кутузовский, понеслись по середине.

— Сегодня, Николай Иваныч, «Спартачок» наш «сапогам» наложит. Как пить дать.

— Не говори гоп… — Николай Иванович приспустил стекло.

— Вот увидите. Он «Химику» как в субботу, а? Здорово!

— Химик не ЦСКА.

— Ну, разные, конечно, но семь-ноль выиграть — это тоже суметь надо. Счёт — будь здоров.

— Посмотрим. — Николай Иванович зевнул, снял шляпу и положил на папку. — Чего-то хмурится. Дождь пойдёт.

— Пойдёт, конечно. Вон как заволакивает. Мокрая осень какая-то. Прошлый год сухая была. Картошку копали — одно удовольствие. Ни грязи, ничего. А щас меси вон…

— А вы не копали ещё?

— Какой там! Куда ж в такую грязь.

— Смотри, сгноишь.

— Да в эту субботу попробуем…

Свернули в переулок, подкатили к восьмиэтажной башне. «Волга» остановилась рядом, охранники вышли, озираясь, обступили лимузин. Шофёр открыл дверцу, Николай Иванович выбрался, подхватив папку и шляпу. Рыжеволосый охранник открыл дверь подъезда.

Николай Иванович кивнул ему и пошёл по серо-коричневой ковровой дорожке. Широкоплечий лифтер вышел из-за стола:

— Добрый вечер, Николай Иванович.

— Привет.

Подъехал лифт, разошлись двери.

Николай Иванович вошёл, утопил кнопку «3», посмотрел на себя в зеркало.

На этаже вышел, позвонил. Дверь открыла Лида.

— Привет. — Николай Иванович поцеловал её в щёку.

— Привет. — Она ответно поцеловала его. — Почему без шляпы ходишь? Франтишь? Я из окна видела. Заболеешь.

— Да я из машины только…

— Смотри, простудишься. Устал?

— Есть немного. А мать где?

— У Веры.

— Аааа…

— Ужинать щас будешь или после?

— Давай щас. Там хоккей в семь…

Лида помогла ему раздеться. Николай Иванович вынул из плаща норму:

— Отнеси на кухню.

— Что, долго заседали?

— С трёх.

Она ушла на кухню, крикнула оттуда:

— Рыбный суп будешь или харчо?

Николай Иванович надел тапочки:

— Харчо.

Лида загремела тарелками.

Николай Иванович сходил в туалет, вымыл руки и, засучивая рукава рубашки, прошёл сквозь бамбуковую занавеску на кухню.

Лида, напевая, резала балык:

— Садись давай. Я Аньку отослала, а сама хозяйничаю.

— А что такое?

— А она простыла где-то. Сопливая вся.

— А… Поешь со мной?

— Нет, папочка, я обедала недавно. С мамой мы поели. А ужинать рано ещё. Садись.

На столе дымился харчо, стояла бутылка «Мукузани», грибы, ветчина, паюсная икра в розетке.

Норму Лида выложила в блюдце.

Николай Иванович взял ложку, придвинул норму зачерпнул, вяло прожевал.

Лида разложила балык на тарелочке, вытерла руки о висящий на стене фартук, села напротив.

Николай Иванович неторопливо жевал норму.

— К Никитичу ездил? — Лида подперла подбородок рукой.

— Ездил.

— Ну и как? Освоился на новом месте?

— Да не очень… не справляется что-то. Только и новшеств, что ворота посеребрил…

— Ну, пыль в глаза пустить это он любит. А сам как?

— Тоже неважно. Опухший какой-то. Пьёт, наверно.

— Пьёт, конечно. Сергея Петровича шофёр рассказывал, как вёз его, пьяного, с дачи.

Николай Иванович поскрёб с блюдца коричневые остатки, облизал ложку и придвинул харчо:

— Ух ты, густое-то, а?..

— Ты балыка возьми, грибы вот…

— Я вижу. — Он хлебнул раз, другой, налил вина, выпил и заел куском балыка. — Мать давно уехала?

— Часа в четыре. Да, чуть не забыла — тебе Николаич звонил.

— Так я ж перед отъездом говорил с ним.

— Ну, не знаю. Может, вспомнил чего. Знаешь как — хорошая мысля приходит опосля.

— Тоже верно…

Николай Иванович хлебал харчо.

Лида встала, подошла к плите:

— А на второе Анька котлеты сбацала. Из индейки.

— Положи мне половинку.

— Чего так?

— Больше не хочу.

— А картошки?

— Тоже малость.

Он доел харчо. Лида поставила перед ним тарелку со вторым.

Николай Иванович подцепил картошку, прожевал, отложил вилку:

— Аааа… это он, наверно, насчёт шестого… я щас…

Он встал, прошёл через коридор и гостиную в кабинет, поднял трубку красного телефона без циферблата:

— Три семьдесят восемь… Алексей Николаич? Это Николай Иваныч. Тут мне Лидочка передала. Ага. Аааа… ясно… ну я так и думал… ага… ага… так… так… и что? Вот как? Ну так это ж их хозяйство, пусть они и решают. Конечно. Да и тебе волноваться на этот счёт не надо. Пусть они волнуются. Сами заварили, сами пусть и расхлёбывают. Точно. Точно. Конечно. Да. Конечно. Да. Седьмого. Точно. Под Архангельском сорвалось, так они решили здесь… да… так это получается — шило на мыло. Мне Фёдоров вчера докладывал… да… деньги убухали, а природа виновата. Да. Сначала на электронщиков валили, теперь на вечную мерзлоту. Да. Точно, а теперь, значит, Рябинкин виноват, он не предусмотрел! Нашли козла отпущения. Да. Конечно, он ведь ясно сказал, ты помнишь? Да. Нечего, конечно! А с ними я завтра поговорю, пусть они Рябинкина не трясут. Да. Пусть своих трясут. Да. Хорошо. Хорошо. Ладно, Алексей Николаич, до свидания…

Он положил трубку, посмотрел на часы и побежал в гостиную.

— Уююююю! Проворонил!

Включил телевизор, сел в кресло.

— Папа! Компот или чай? — крикнула из кухни Лида.

— Чай! — Николай Иванович шлёпнул себя по коленкам.

Экран расплылся, зарябил цветами.

Судья показал вбрасывание в зоне ЦСКА. Крутов перелезал через бортик. Шалимов сидел на скамье штрафников, обматывая вокруг клюшки распустившуюся изоляцию.

По дороге купили «Каберне» и триста грамм «Мечты».

Бутылку с косо приклеенной этикеткой Серёжа сунул в карман плаща, опустив туда же и руку. Кулёк с конфетами Оля убрала в сумочку. Возле шашлычной перешли на ту сторону. Серёжа взял Олю под руку, снял с её непомерно длинного шарфа пожелтевший лист, протянул:

— Тебе на память.

— От кого? — Оля насмешливо улыбнулась.

— От осени, наверно.

— Спасибо.

Она взяла лист, сунула веточку в рот. Серёжа шел, балансируя на бетонном бортике тротуара:

— Вообще с таким шарфом страшновато.

— Что, не нравится?

— Да нет, красивый. У Айседоры, наверно, был такой же.

— Странная аналогия.

— Ничего странного. Страшновато.

— Серёженька, сейчас нет открытых ландо. Так что не беспокойся.

— Зато есть троллейбусы, автобусы. Сама внутри, а шарф под колесом.

— Ну спасибо.

Серёжа обнял её, притянул к себе. Она качнулась, каблучки неловко процокали по мокрому асфальту:

— Упаду.

— Поднимем.

Он поцеловал её в уголок губ.

— Веди себя прилично.

— Веду. Себя и тебя. Вполне прилично.

Свернули в переулок, прошли несколько домов. Переулок перегородила канава.

— Ух ты, — Серёжа заглянул в канаву, столкнул ногой комок земли, — перегородили усе путя. Как ты по вечерам тут ходишь?

— На ощупь.

— Кошмар.

— Один пьяный уже свалился.

— Случайно не твой бывший муж?

— Не хами.

Перебрались через канаву, зашли во двор.

— А вот подъезд — хоть убей… — Серёжа сощурился. — Вон тот, а?

— Угадал.

— Не угадал, а вспомнил.

Вошли в подъезд. В лифте он обнял её и поцеловал в губы. Оля раскрыла сумочку, достала ключи.

Вышли из лифта.

Оля отперла дверь, вошла. Серёжа следом.

В квартире был полумрак. Оля кинула сумочку под вешалку, сняла вязаную шапку и тряхнула рассыпавшимися волосами.

Серёжа повесил фуражку на деревянный штырёк, привалился к стене:

— Даааа. А обои когда успела?

— Весной ещё. Когда развелись. Мне те никогда не нравились.

— Мне тоже.

— Раздевайся.

Она сняла пальто, скинула сапоги. Серёжа вынул бутылку из кармана, снял плащ. Оля кинула шарф на вешалку и, подхватив бутылку, двинулась было на кухню, но Серёжа поймал её руку.

— Что? — тихо спросила она.

Он поцеловал её в губы, отвёл волосы и поцеловал в висок. Она поставила бутылку на пол, обняла его.

Они долго целовались в полумраке. Оступившись, Оля опрокинула бутылку. Бутылка покатилась к двери.

За руку он втянул Олю в комнату.

— Здесь бардак страшный. — Оля отстранилась на мгновение, потом снова обняла его.

Серёжа скользнул руками под её бежевый свитер. Оля вздохнула, взъерошила его волосы. Он нашёл её грудь, подвёл к кровати, повалил. Оля стала целовать его в лоб, в глаза, но вдруг упёрлась руками в плечи:

— Погоди, я дверь не заперла, кажется.

Бесшумно прошла в коридор. Щёлкнул замок.

Вернулась, задернула шторы. Стало ещё темнее.

Сняла свитер через голову, расстегнула джинсы:

— Скинь покрывало.

Серёжа стянул с кровати зелёное покрывало. Под ним было тонкое одеяло в старом комканом пододеяльнике и расплющенная подушка с торчащей из-под неё розовой ночной рубашкой.

Оля вылезла из джинсов и шагнула к Серёже. Он обнял её, стал целовать в шею, в худые ключицы. Оля расстегнула его рубашку, он содрал её с себя вместе с майкой, сдёрнул брюки и трусы.

Обнявшись, упали на кровать.

Оля расстегнула лифчик, бретелька перепуталась с цепочкой. Серёжа поцеловал её грудь, скользнул рукой в трусики. Олины ноги разошлись и снова сошлись в коленях. Прижавшись к нему, она тёрлась ртом о его щёку. Он потянул трусики, она приподнялась. Трусики скользнули по ногам. Серёжа лёг на неё, сжал бессильные худые плечи. Цепочка тряслась между ними. Ноги её быстро раздвинулись. Мгновение он лихорадочно искал на ощупь, Олина рука скользнула вниз и умело направила. Лобки их сошлись. Серёжа замер, уткнувшись в её волосы. Ноги её поднялись, оплели его бедра. Он стал двигаться. Руки ушли под подушку. Оля быстро целовала его лицо. Губы её раскрылись, она громко дышала. Серёжа путался ртом в её волосах. Вскоре Оля стала дышать чаще, язык её прошёлся по губам, пальцы сжали Серёжины плечи:

— Быстрей, Серёженька… вот… вот… вот… вот… так, ой… оо-оо… так… так, Серёженька, вот… вот… так…

Серёжа стал двигаться быстрее.

Олины ноги дрожали, тёрлись о его:

— Быстрее… быстрее… ещё… вот… вот…

Гримаса исказила её лицо:

— Быстрее… вот… вот… вот… еще… немного… милый… аааа!!!

Оля вскрикнула, впилась ногтями в Серёжины плечи. Ноги её согнулись в коленях. Серёжа вздрогнул, застонал в её волосы. Минуту они лежали неподвижно. Потом Серёжа откинулся на спину. Кровать была узкой. Они лежали рядом, вплотную прижавшись друг к другу. Оля чмокнула его в щёку, приподнялась, вытащила из-под подушки ночную рубашку, подтёрлась и прошлёпала в ванную.

Серёжа вытерся этой же рубашкой, лег на спину, закинул руки за голову. В ванной шелестела вода.

Серёжа вздохнул, скомкал испачканную рубашку, сунул под одеяло. Вода смолкла, ухнул сливной бачок.

Оля вошла, легла на него, сжав ладонями щёки, поцеловала в губы:

— За что ты мне нравишься — то, что никогда не клянёшься в любви. Не как остальные.

— Могу поклясться.

— Тогда больше ничего не будет.

Она сжала ладонями его губы, отчего они стали похожи на рыбий рот.

— Чего — ничего?

— Ничего.

Он обнял её, провёл руками по спине и положил на ягодицы, хранившие на себе водяные брызги:

— Ты прелесть.

— Что ты говоришь!

— Прелестная прелесть.

— А мы вам не верим.

— Ты чудесная.

— Что ты говоришь!

— Афродита.

Он поцеловал её подбородок.

Оля водила пальцем по Серёжиным бровям:

— Скажи лучше, когда я могу рассчитывать на продолжение.

— Скоро.

— Скоро — это как? Через час?

— Нет. Скоро.

— Ясно. Вот что, давай перекусим, пока ты не заснул.

— А ты жестокая.

— Ты ещё меня не знаешь.

Оля встала, достала из шкафа халат:

— Пошли поедим. Ты небось на своём институтском пайке?

— Вообще-то я сегодня только завтракал…

— Оно и видно. Чтобы вашего брата раскачать, надо его сперва долго и упорно кормить мясом. Иди. Живо… Правда, мяса у меня не предвидется.

Она убежала на кухню.

Серёжа надел трусы, пошёл за ней.

— Прихвати бутылку! — крикнула Оля. — И норму мою из сумочки тоже.

— Да и у меня… фу ты… — Серёжа поднял бутылку, достал из своего плаща пакетик с нормой, потом из Олиной сумочки её.

Оля стояла у плиты, вырезала из маслёнки кусочки масла и бросала на сковородку.

— Не обожгись смотри. — Серёжа положил оба пакетика на стол и стал срезать пробку с бутылки.

— Не боись. — Оля обернулась. — Принёс. Ага. И твоя. Слушай, давай-ка мы щас из этих норм кое-что сочиним.

— Давай.

— Распечатывай.

Серёжа стал разрезать целлофан:

— Вообще, между нами девочками говоря, я бы эти нормы поджарил.

— Логично. Кстати, когда твоя ненаглядная кам бэк?

— Двенадцатого.

— Скоро.

— Разрезал, Оленька…

— Давай сюда.

Оля бросила нормы в шипящее масло, стала членить их ножом:

— Во, одна свежая, одна сохлая.

— Свежая твоя. Экономистов ценят выше кибернетиков.

— Ещё бы.

Оля расчленила нормы, достала из холодильника четыре яйца, пакетик сливок, майонез. Разбила яйца в миску, плеснула сливок, положила майонеза, быстро размешала и вылила на сковороду.

— Вот. У французов есть такой омлет со свежей клубникой. Только у нас вместо клубники…

— …земляника.

Точно. Вообще, — она вытерла пальцы, — только наши дураки могут придумать — норму жевать в чистом виде. Зачем? Уж лучше с чем-то. Можно вообще запекать, например. Ну, там, в тесте как-нибудь. К мясу приправой, например. А то — жуй сухую! Нет, всё-таки неповоротливые мы какие-то. Французы б новый раздел в кулинарии открыли. Пирожки с нормой. Пирожное из нормы, мороженое… А тут — жуй сухую.

Серёжа постучал согнутым пальцем по столу, железным голосом процедил:

— Майор Пронин, ау!

Оля засмеялась, сняла с огня готовый омлет, подставила на железную решёточку перед Серёжей:

— Навались!

Серёжа протянул ей чашку с вином:

— За тебя.

— Спасибо, солнышко…

Чокнулись, выпили.

Оля села напротив, откусила хлеба, ткнула вилкой в дымящийся омлет, подула, попробовала:

— Ничего…

— Пища богов.

Серёжа наполнил чашки:

— За встречу теперь?

— Можно.

Чокнулись. Серёжа в два глотка осушил чашку, стукнул дном о стол:

— Амброзия…

Оля пила медленно, голый локоть её поднимался.

Быстро съели омлет.

Насадив кусочек хлеба на вилку, Оля протёрла сковородку:

— Блеск.

— И я говорю — пища богов. — Он вытер губы о сгиб локтя, разлил остатки вина.

Оля встала, поставила сковороду на плиту.

Серёжа с двумя чашками подошёл к ней, протянул:

— За твои глазки, волосы, плечи и тэ дэ.

— Что — тэ дэ?

— Тэ дэ…

Он поцеловал её в шею, провёл рукой по животу, скользнул за отворот халата. Оля отстранилась, выпила. Серёжа тоже.

Постояли, разглядывая друг друга.

Серёжа улыбнулся:

— Есть предложение.

— Конструктивное?

— Ага. Ахнем об пол? На счастье?

— Э, нет, парниша! — Оля выхватила из его рук чашку. — У меня их всего три осталось.

Она поставила чашки на стол.

— А почему так мало?

— Одну я кокнула, а четыре Витька забрал. После развода.

Серёжа засмеялся, подхватил её на руки.

В коридоре зазвонил телефон. Серёжа понёс Олю в коридор.

Не слезая с его рук, она взяла трубку:

— Да. Что? Нет, это квартира.

Серёжа поцеловал её в шею.

Оля бросила вниз трубку, но промахнулась. Трубка ударилась о телефон, соскочила вниз и закачалась на шнуре.

Николай разрезал пакет, вывалил норму на тарелку.

Скомкав пакет, швырнул в мусорное ведро, достал из шкафа ложку, банку вишнёвого варенья, открыл, сел за стол.

Норма была старой, с почерневшими, потрескавшимися краями.

Николай наклонил банку над тарелкой. Варенье полилось на норму. Тесть в третий раз заглянул из коридора, вошёл и, заложив худые руки за спину, покачал головой:

— Значит, вареньицем поливаем?

Николай прошёлся тягучей струей по последнему тёмно-коричневому островку и поставил банку. Кирпичик нормы полностью покрылся вареньем. Вокруг него на тарелке расплывалась вишнёвая лужица, сморщенная ягода медленно сползала по торцу.

— В пирожное превратил. — Узкое лицо тестя побледнело, губы подобрались. — Как же тебе не стыдно, Коля! Как мерзко смотреть на тебя!

— Мерзко — не смотрите.

— Да я рад бы, да вот уехать некуда от вас! Что одна дура, что другой! Как вы надоели мне! Ты посмотрел бы на себя!

Николай отделил ложкой округлившийся уголок, сунул в рот.

Варенье поползло по образовавшейся ложбинке.

Тесть оперся руками о стол:

— Ну она дура, она не понимает, что творит. Но ты-то умный человек, инженер, руководитель производства! Неужели ты не понимаешь, что делаешь? Почему ты молчишь?!

— Потому что мне надоело каждый месяц твердить одно и то же.

Николай отделил кусочек побольше:

— Что я не дикарь и не животное. А нормальный человек.

— А я, значит, — дикарь? Животное?!

Николай спокойно отправил в рот очередной кусочек:

— Вы, Сергей Поликарпыч, зря нервничаете.

— А что ж мне делать прикажешь, а?! Спокойно смотреть на вас?!

— Ну а чего переживать-то зря?

— Как это — чего?! Как это — чего?!

Николай улыбнулся, жуя норму:

— Да успокойтесь а, ну что в самом деле…

Лицо тестя побелело, губы затряслись:

— Ты вот что, ты не дерзи мне! Слышишь?! Я тебе в отцы гожусь! Ишь, взял манеру разговаривать!

Медленно жуя, Николай хмуро смотрел на него:

— А чего такого-то?

Трясясь и дёргая головой, тесть судорожно дотянулся кулаком до края стола, ожесточённо застучал:

— Я… управу на тебя найду, найду! К начальнику твоему пойду, к Селезнёву! Хулиган! Издеватель!

Николай недовольно мотнул головой:

— Слушайте, идите отдохните… успокойтесь…

— Я тебе дам — успокойтесь! Я тебе покажу — успокойтесь!!

Тесть надвигался на него, дико тараща глаза.

Николай громко хлопнул ладонью по столу:

— А ну вон отсюда! Вон!!!

Тесть вздрогнул и испуганно попятился к двери.

— Вон! Пшёл отсюда! — Николай угрожающе выпрямился.

Тесть попятился и исчез за дверью.

Сидящие в луже голуби поднялись от наехавшего грузовика, пролетели над головой Купермана.

Грузовик обдал водой стоящий на обочине «Запорожец» и свернул за угол.

Куперман двинулся вдоль запертых ярмарочных павильонов. Только что прошёл дождь. Ярко размалёванные стенки были мокры, с шиферных крыш капало. Возле пивного ларька толпились несколько человек.

Один из вспорхнувших голубей покружил над ларьком и сел на крышу. Куперман свернул, прошел метров сто и оказался на набережной. Кругом тянулся мокрый асфальт, проезжали редкие машины. Прохожих не было. Куперман приблизился к каменному парапету и, облокотившись на него, посмотрел вниз.

Вода была свинцово-серой, чувствовалось, что скоро стемнеет. Мелкая рябь покрывала реку.

Куперман оглянулся. Никого.

Он быстро вытащил из кармана завёрнутую в носовой платок норму, сильнее наклонился и незаметно выпустил её из платка вниз.

Коричневый брикетик плюхнулся в воду, скрылся, потом всплыл.

Куперман снова оглянулся, высморкался в носовой платок и не торопясь пошёл по набережной.

Проехал молоковоз и две легковые машины.

Куперман свернул в аллею, поднял пожелтевший кленовый лист и побрёл, разгребая ботинками мокрую листву.

На набережной остановилось такси, вылезли девушка с парнем.

Парень махнул таксисту, тот быстро развернулся и покатил.

Девушка забралась на парапет, выпрямилась. Спутник схватил её за руку:

— Упадёшь, ты что!

— Не бойся.

Балансируя, она двинулась по парапету.

— Ну, Лид, ты циркачка просто… — Парень рассмеялся. — Смертельный номер!

— Впервые на арене! — Девушка сняла с головы вельветовую кепочку, помахала ею. — Зрителей со слабыми нервами просим покинуть зал…

— Непревзойдённая канатоходка! Танец маленьких лебедей под куполом цирка! На проволоке!

Девушка расхохоталась, парень схватил её ноги:

— Слезай, а то нырнёшь.

Она глянула вниз и сощурилась:

— Смотри, что там…

Парень снял её с парапета, перегнулся.

Внизу плавала, тёрлась о гранит разбухающая норма.

— Кирпичик какой-то, Лень…

— Слушай, да это же норма.

Лицо парня стало серьёзным.

— А как же она здесь?

— Не знаю. Может, потерял кто.

— Не может быть.

— Чёрт его знает. А может, сволочь какая-то выбросила.

— Ты думаешь?

— А что! Вон в газете писали — один тип в урны выбрасывал. Завернёт в бумагу — и в урну.

— Ничего себе. Лень, а может, утонул кто, а?!

— Как?

— Да так! А норма всплыла!

— Да что ты. Глупости.

Парень разглядывал норму:

— Знаешь, надо б сказать милиционеру.

— А где ты найдёшь его?

— Проезжали когда, на перекрёстке стоял.

— Ааааа. Точно. Это ж рядом, пошли.

— Место заметить только.

Зашагали, взявшись за руки.

За мостом на перекрёстке прохаживался милиционер. Он был в длинной клеёнчатой накидке, полосатая палочка торчала из рукава.

Подошли. Парень заговорил:

— Товарищ милицанер, там вон мы увидели прям в воде, возле поворота, ну, где аллейка, там норма плавает чья-то…

— В воде? — переспросил милиционер.

— Ага.

— Точно норма? Не ошиблись?

— Точно, точно! — Девушка тряхнула головой. — Мы шли, в воду глядели, а она плавает.

— Близко от берега?

— Прямо у самого у гранита.

— И плавает?

— Плавает!

— Ну смотрите…

Милиционер отвернул полу накидки, поднёс ко рту микрофон на скрученном шнуре:

— Шестой, шестой… Саш, это Савельев с восемнадцатого… слушай, тут вот ребята норму в воде видели. Возле аллеи, ну, где поворот на ярмарку. К берегу прибило её. Ага. Скажи на станцию, пусть катер вышлют.

Он спрятал микрофон:

— Спасибо, ребята.

— Да не за что.

Парень с девушкой отошли.

Минут через пять на реке затарахтел катер, приблизился к набережной и медленно двинулся вдоль. Рядом с водителем в катере сидел милиционер.

В надвигающейся темноте норму разыскали с трудом. Она разбухла, частично развалилась.

Водитель осторожно упёрся носом катера в набережную, милиционер свесился с капроновым сачком, подцепил норму и потряс над водой:

— Четвёртый случай за два дня. Надо же!

Водитель закурил, кинул спичку за борт и стал отчаливать, разворачиваясь:

— Ну и что, не нашли?

— Найдём, — бодро кивнул милиционер и стал перекладывать норму в приготовленный бумажный пакет, — найдём, никуда не денутся…

— Мамуля! — Вовка загремел цепочкой, открыл дверь, бросился Юле на шею и повис: — Мамулька!

— Вовка! Упаду… — Юля согнулась, растопыря руки с авоськами. Вовкины ноги коснулись порога.

— Отпусти… Володя… задушишь.

Вовка отпустил, вцепился в авоську:

— Купила? Мороженое?

— Нет. Лучше. Пирожное.

— Правда?! Много?

— Нам хватит.

Они вошли в коридор. Юля стала раздеваться, Вовка, изогнувшись, потащил авоськи на кухню.

— Осторожней, там в красной яйца сверху. — Юля скинула туфли, сунула уставшие ступни в тапочки. — Оооо… хорошо-то как… Папа не звонил?

— Не-а.

Вовка разбирал авоськи.

— А тетя Соня не заходила?

— Не-а.

Юля вошла в спальню, сняла платье через голову, повесила в шкаф. Надела халат, крикнула:

— Ты ел что-нибудь?

— Чай пил.

— А котлеты с рисом не ел?

— Не-а.

— Почему? Я же специально оставляла.

Юля вошла на кухню.

— Да не хотелось, мам.

— Это непорядок. Иди мой руки.

— Я мыл уж, мам.

— Неправда. Иди, не обманывай.

Вовка убежал в ванную.

Юля нарезала свежего хлеба, поставила греться котлеты с рисом и чайник. Вовка вернулся, показал ей ладошки и сел напротив, болтая ногами. Юля убрала яйца и творог в холодильник, яблоки высыпала в раковину, пирожные разложила на коричневом блюде. Со дня авоськи достала норму, разрезала пакетик ножницами, положила подсохший комок на блюдечко.

Блюдечко поставила на стол.

— Во, засохшая какая. — Вовка потрогал норму пальцем. Под тёмно-коричневой корочкой чувствовалось мягкое содержимое.

— Не трогай. — Юля сняла шипящую сковороду с котлетами и рисом, поставила на кружок перед Вовкой. — Ешь.

Болтая ногами, Вовка насадил котлету на вилку и стал дуть на неё.

— Сядь нормально, не балуйся. — Юля набрала воды в стакан и принялась есть норму чайной ложкой, часто запивая водой.

Вовка жевал котлету:

— Мам, а зачем ты какашки ешь?

— Это не какашка. Не говори глупости. Сколько раз я тебе говорила?

— Нет, ну а зачем?

— Затем. — Ложечка быстро управлялась с податливым месивом.

— Ну, мам, скажи! Ведь невкусно. Я ж пробовал. И пахнет какашкой.

— Я кому говорю! Не смей!

Юля стукнула пальцем по краю стола.

— Да я не глупости. Просто, ну а зачем, а?

— Затем.

— Ну, мам! Ведь не вкусно.

— Тебе касторку вкусно было пить? Или горькие порошки тогда летом?

— Не! Гадость такая!

— Однако пил.

— Пил.

— А зачем же пил, если не нравилось? Не сыпь на колени, подвинься поближе…

— Надо было… Живот болел.

— Вот. И мне надо.

— Зачем?

— Ты сейчас ещё не поймёшь.

— Ну, мам! Пойму!

— Нет, не поймёшь.

Юля доела норму, запила водой и стала есть из одной сковороды с Вовкой.

— А может, пойму, мам!

— Нет.

— Ну это чтоб тоже лечиться от чего-нибудь?

— Не совсем. Это сложнее гораздо. Вот когда во второй класс пойдёшь, тогда расскажу.

— Аааа, я знаю! Это как профилактика? Уколы там, перке разные? Эт тоже больно, но все делают.

— Да нет… хотя может быть… ты ешь лучше, не зевай…

— А я, когда вырасту, тоже норму есть буду?

— Будешь, будешь. Доедай рис.

— Не хочу, мам.

— Ну, не хочешь — не надо. — Юля поставила полупустую сковородку на плиту, налила чаю. — Бери пирожное.

Вовка взял, откусил, подул на чай и осторожно отпил.

Вместо шипящей ароматной струи из пульверизатора, пузырясь, закапал одеколон.

— Засорился, ведь вот… — Прохоров сжимал резиновую грушу, но ничего не менялось. Одеколон капал на пол.

Прохоров вывинтил пульверизатор из пузырька, подул в изогнутый наконечник. Воздух проходил с трудом. Выдутый одеколон потёк по руке. Найдя в комоде иголку, Прохоров поковырял ею в головке и снова подул:

— Вот и лучше…

Он ввинтил пульверизатор, покачал грушу.

Прохладная струя с шипением вырвалась из головки.

— Порядок в танковых частях.

Прохоров задёрнул шторы. В комнате стало сумрачно. Притворив дверь, он снял с комода зелёный баллончик аэрозоля «Хвоинка» и стал распылять над столом.

Когда терпкий запах хвои заполнил комнату, Прохоров достал из кармана два ватных тампона, засунул в обе ноздри, включил телевизор и сел за стол. На нём стояла перевёрнутая кверху дном кастрюля.

Прохоров приподнял её. Под кастрюлей на блюдце лежал пакет с нормой и ножницы.

Экран из серого стал голубым, зазвучала эстрадная музыка. Эквилибристы в блестящих костюмах раскачивались на трапециях.

Прохоров разрезал пакет, вытряхнул норму на блюдце и стал опрыскивать её из пульверизатора до тех пор, пока одеколон не скопился под ней желтоватой лужицей.

Эквилибристы перелетали с одной трапеции на другую, кувыркались в воздухе.

Отложив пульверизатор, Прохоров вытащил из нагрудного кармана пакетик с молотым перцем и тщательно поперчил норму. Потом схватил её и, стараясь не глядеть, стал откусывать и глотать не жуя.

Эквилибристы быстро спустились вниз, сделали синхронный кульбит и раскланялись, подняв правую руку.

Прохоров схватил пульверизатор, направил в набитый нормой рот, сжал грушу. Струя зашипела, холодя зубы.

На арену вышел клоун, театрально раскланялся. Из штанины его выскочила крохотная болонка, с лаем побежала по кругу. Клоун бросился за ней, споткнулся и упал.

Прохоров проглотил, попрыскал остатки нормы и запихнул в рот.

Болонка подбежала к лежащему клоуну и, вспрыгнув ему на голову поднялась на задние лапки.

Прохоров проглотил остатки, быстро отвернул пульверизатор и, запрокинувшись, отпил из пузырька.

Болонка завыла, сидя на клоуне. Зал засмеялся.

Прохоров поставил пузырёк на стол:

— Охооооо…хох… проехали… хт…

Он вытер ладонью обожжённый рот, вытащил тампоны из носа, положил на блюде.

Собачка продолжала выть, зал смеялся. Клоун приподнял полосатый зад и осторожно пополз за кулисы.

— Очень смешно… — буркнул Прохоров, комкая пакет из-под нормы. — Усраться можно от вашего юмора…

Тампоны набухли одеколоном, плавающие в лужице крупинки перца медленно стягивались к ним.

С ноги клоуна соскочил ботинок. Клоун высунулся из-за кулис, протянул руку. Ботинок взвился и исчез под куполом цирка.

— А Чесленко что? — Винокуров переключил скорость, газанул.

— Говорит, работа слабая.

— Ну, а конкретно?

— Конкретно — экспериментальная часть куцая, говорит.

— Идиот!

Винокуров крутанул руль, машина повернула. Выехали на Ильинское. Бокшеев курил, пуская дым в окно. Соловьёв смотрел на стелещуюся дорогу.

— Ну, а старик-то? — не оборачиваясь, спросил Винокуров.

— Чего старик… старик сказал, конечно. Защищал. На промышленное внедрение нажимал, на сложность испытаний. Экономия большая, там, механические свойства высокие. А Чесленко потом по таблицам пошёл. Почему, говорит, устойчивость к интеркристаллитной коррозии так мало экспериментирована? И вообще, говорит, чёрные точки очень сомнительные. Элемент произвола.

— Балбес… господи… вот балбес. А Женька говорил что-нибудь?

— Да что Женька?! Всё то же, знаешь, как он. Тот про Фому, а этот про Ерему. Тычет ему в диаграмму с никелем. Ну, где коррозионное растрескивание. У нас, говорит, скорость коррозии крайне мала. От концентрации кислоты почти не зависит. Везде, говорит, вертикальные кривые.

— Ой, Женя, Женя… Он бы лучше про стабилизирующий отжиг сказал. Хром-то равномерно по зерну распределяется, чего ж он…

Проехали пост ГАИ, свернули на просёлочную.

Бокшеев кинул окурок за окно:

— Вообще-то, старики, Чесленко прав. Ну какого чёрта Женька испытания скомкал? Ну, на МКК испытал, хорошо, скорость коррозии, структурные диаграммы, но у него даже изотермического разреза нет, ну это уж надо было…

— Но, дорогой мой, образование фаз это дело учебника, а не кандидатской.

— А как мы о перекристаллизации судить будем? По чему? Только по аустенитной устойчивости?

— Конечно! А по чему же?! Мы же состав знаем, зачем воду в ступе толочь?

— Пашенька, кандидатская — это всестороннее исследование прежде всего.

— Да Женьке достаточно механических характеристик. Серёжа! Это же уникальная сталь, как ты не понимаешь!

Тогда надо было просто оформлять изобретение, а не писать кандидатскую.

— Ну что за чушь?!

— Ладно, ребят, хватит спорить. Всё равно предварительная — это предварительная. В конце концов, ничего страшного. Крепче будет. Женьке ругань на пользу, я ж его знаю. А защитится он с блеском, вот увидите.

— Дай-то бог…

Въехали в лесок. Винокуров обогнул лужу, вырулил на полянку и выключил двигатель.

Бокшеев с Соловьёвым вылезли из машины.

С оголившихся деревьев падали дождевые капли.

— Красота-то, а?.. — Бокшеев потянулся.

— Слушай, Петь, а прошлым летом не здесь были?

— Подальше… — Винокуров выбрался из кабины, открыл багажник. — Ну что, давайте устраиваться.

— Давай, давай…

Расстелили на мокрой траве брезент, поставили канистру с пивом, авоську с продуктами. Бокшеев достал из портфеля четыре воблы.

— Ну вот, а вы хотели в рыгаловку в эту идти. — Винокуров разлил пиво по стаканам. — Здесь у него и вкус-то совсем другой. А там оно мочой старого киргиза пахнет.

— Ну, Петруша, не преувеличивай. — Соловьёв стал чистить воблу. — Это ведь от бара зависит…

— От бара! Сказал тоже. Западная терминология, дорогой мой. В Москве баров и ресторанов нет, запомни. Есть тошниловки и рыгаловки.

— Да брось ты. «Националь» — тошниловка, по-твоему?

— Абсолютная! Хорошие рестораны, а тем более бары сохранились только в Прибалтике. И то пока. Лет двадцать пройдёт — и там тоже будут тошниловки и рыгаловки.

— В Ленинграде хорошие рестораны.

— Немного получше наших. Берите. — Винокуров протянул стаканы.

— Слушай, так у нас же нормы ещё, забыли?

— Ой, мама родная…

— А может, ну их, а?

— Да давай уж съедим заодно…

— А чего, идея хорошая…

— Предлагаю средний вариант. Одну съем, две выкинем.

— А что, идея что надо. И нашим и вашим. Волки сыты, овцы целы.

— Ну что, согласны?

— Распечатывай.

Винокуров распечатал свою норму, положил на газету:

— Эту, что ли?

— А хоть и эту… моя старая, вон корявая какая…

Соловьёв вытряхнул свою норму из пакетика на брезент.

Бокшеев долго рылся в портфеле, наконец выложил пакетик:

— Моя тоже сохлая.

Винокуров разломил норму на три куска, раздал:

— Давайте с пивком.

Стали жевать, запивая пивом.

На рядом стоящую берёзу села ворона, каркнула, спланировала вниз и опустилась недалеко от брезента.

— Ну что, птичка божья, — Винокуров допил пиво, отряхнул руки, — хлеба хочешь? Щас…

Он развернул бутерброды, отломил кусок белого хлеба и швырнул вороне. Соловьёв нагнулся, взял с брезента норму и кинул следом:

— Может, унесёт от греха подальше…

Ворона покосилась на лежащие рядом белый и тёмно-коричневый куски, быстро подошла, схватила белый и полетела прочь.

Лёха накрыл ладонью звонок.

— Кто? — осторожно спросили за дверью.

— Клав, открой. — Лёха оперся о косяки, но руки съехали вниз, он ткнулся головой в дверь и закачался, сохраняя равновесие.

— Нажрался, гад… первый час уже… не открою… господи…

Клавин голос удалился.

— Да чо, чо ты, Клав, — Лёха взялся за ручку, — эт я… ну, Лёшка… чо ты.

За дверью не отзывались.

Леха откачнулся, хлопнул по звонку:

— Клав! Ну хватит. Чо ты, Клав. Чо ты… открой…

Дверь молчала.

— Открой, кому сказал! — Лёха стукнул кулаком под номер. — Открывай! Слышишь?

— Слышишь? Клавк!

— Открой! Слышишь!

— Слышь! Клавка!

— Открой! Клавка!

— Слышь! Клав!

— Клав! Клав! Клав!

Его голос гулко разносился по подъезду.

Клава не отзывалась.

Лёха долго, с перерывами звонил.

Потом замолотил по двери:

— Открой, сука! Открой! Открывай, блядь хуева!!

— Я тебе говорю! Открой!

— Открой! Клавка! Не дури!

— Открой! Открывай, ёп твою!

— Клавка! Открой! Слышь!

— Открой! Убью, сука!!

Он отошёл, чтобы разбежаться, но ноги, наткнувшись на ступеньки, подломились. Лёха плюхнулся на ступеньку:

— Ой, бля…

Соседняя дверь приотворилась, в щели мелькнуло лицо и скрылось.

Лёха встал, шатаясь, подбрёл к двери и пнул её ногой:

— Открой, говорю!

— Открой, Клава!

— Открой, говорю!

— Слышь! Открой!

Он пинал дверь, еле сохраняя равновесие.

Потом сел на коврик:

— Открой… слышишь… ну Клав…

— Слышишь… слышишь…

— Клав… открой…

— Клав… ну что ты…

— Клав… Клавка…

— Клав… открой… открой. … открывай, сука!!!

Поднялся, пачкая руки о белёный косяк, отошёл и кинулся на дверь:

— Убью, бля! Убью, сука! Открываааай!!!

Клава открыла часа через полтора. Лёха спал, скорчившись перед дверью. Клава втащила его в тёмный коридор, закрыла дверь и, подхватив под мышки, поволокла в комнату.

— Господи… опять нажрался… господи… Ой, как же… господи… сволочь… сил моих нет…

Стянула с него грязные ботинки, отнесла в коридор. Вернулась, вывалила Лёху из пальто. Зазвенела посыпавшаяся мелочь. Клава обшарила пальто, вытащила несколько скомканных бумажек, во внутреннем кармане нащупала мягкое, упакованное в хрустящий целлофан:

— О, господи… норма… господи…

Она положила норму на стол. Деньги убрала в шкаф под стопку белья.

Лёха пробормотал что-то, заворочался.

Клава сняла с него заляпанные грязью брюки, пиджак, рубашку. Втянула на кровать, перевернула на спину, накрыла одеялом. Подошла к сопящему на кушетке Вовке, поправила выбившуюся простынь. Зевнула, сняла халат и легла рядом с мужем.

Лёха проснулся в шестом часу, встал, шатаясь, добрёл до туалета. Неряшливо помочившись, открыл кран, припал к струе обсохшими губами. Долго пил. Потом сунул под струю голову, фыркнул и, роняя капли, пошёл обратно. Сел на кровать. Потряс головой.

Клава приподнялась:

— Лёш… ты? Слышь, там норма-то… ведь не съел вчера.

— Норма?

— Ага. В кармане была. В пальте. На столе там.

— Чево?

— Норма! Норма! Чево! — зашипела жена. — Норму не съел ведь!

— Как не съел?

— Так! Вон на столе лежит!

Лёха встал, нащупал на столе пакетик:

— Ёп твою… а как же?.. Чего ж я не съел-то?..

— Нажрался, вот и не съел. Жуй давай да ложись! В семь вставать.

Лёха отупело вертел в руках пакетик. Горящий за окном фонарь дробился на складках целлофана.

Лёха сел на кровать, разорвал пакетик, стал жевать норму.

— С кем выжирали-то? — спросила Клава. — С Федькой, што ль? А?

— Не твоё дело… — Худые скулы Лёхи вяло двигались.

— Конечно, не моё. А брюки твои засранные чистить да ботинки, да ждать, не случилось ли чего…

— Ладно. Заткнись. Спи.

— Сам заткнись. Алкоголик…

Клава отвернулась к стенке.

Лёха дожевал норму, посмотрел на испачканные руки. Встал, прошлёпал на кухню. Пососал из дульки заварного чайника, вытер руки о трусы. Подошёл к окну, посмотрел на спящие дома. Почесал грудь.

В доме напротив на шестом этапе вспыхнуло окно, рядом — другое.

Лёха смахнул со лба водяные капли. Понюхал руки.

Снова вытер их о трусы и пошёл досыпать.

— И главное — не принюхивайся. Жуй и глотай быстро. — Фёдор Иванович протянул Коле ложку. Коля взял её, придвинул тарелку с нормой, покосился на Веру Сергеевну:

— Мам… ты только лучше займись чем-нибудь, не надо смотреть так…

Вера Сергеевна встала из-за стола, улыбнулась и пошла в комнату.

Коля склонился над нормой.

Фёдор Иванович положил руку ему на плечо:

— Давай, давай, Коль. Смелее, главное. Я когда первый раз ел, вообще в два глотка её — раз, два. И всё. А у нас в то время разве такие были?! Это ж масло по сравнению с нашими. Давай!

Коля отделил ложкой податливый кусочек, поднёс ко рту и откинулся, выдохнул в сторону:

— Ооооо… ну и запах…

— Да не нюхай ты, чудак-человек! Глотай побыстрей. У неё вкус необычный такой, глотай как лекарство!

Коля брезгливо разглядывал наполненную ложку:

— Чёрт возьми, ну почему обязательно есть?

— Колька! Ты что?! А ну ешь давай!

Коля зажмурился, открыл рот и быстро сунул в него ложку.

— Вот! И глотай!

Коля лихорадочно проглотил, скривился, пошлёпал губами:

— Гадость какая…

— Колька! А ну замолчи! Ешь давай!

Коля проглотил новую порцию:

— Странный вкус какой-то…

— Не странный, а нормальный. Жуй!

Коля отделил другой кусочек, снял губами с ложки, прожевал:

— Странно, а… когда ешь, запаха не чувствуешь…

— Так я тебе о чём толкую, голова! — засмеялся Федор Иванович. — Потом привыкнешь, вообще замечать перестанешь.

Коля стал орудовать ложкой посмелее.

Вера Сергеевна заглянула из комнаты, вышла и, улыбаясь, встала у косяка:

— Ну как?

Коля ответно улыбнулся ей:

— Вот, мам, съел.

— Молодец.

Коля доел норму, бросил ложку в тарелку и шлёпнул ладонями об стол:

— Годидзе!

— Третья группа продолжает рисовать, вторая встаёт и идёт на горшочки! — Людмила Львовна подошла к низеньким столикам, за которыми сидели дети, хлопнула в ладоши: — Раз, два! Ну-ка, все дружно отложили карандаши и встали! Раз, два!

Дети стали нехотя вставать.

— Ну-ка, быстро! Маша, я кому говорю?! Успеете ещё порисовать. Андрей! Это что такое? Встали, пошли за мной! Не бежать! Идти шагом.

Девятнадцать пестро одетых девочек и мальчиков двинулись за Людмилой Львовной.

Вышли в коридор, стали подниматься по лестнице на второй этаж. Людмила Львовна поднималась первой:

— Не обгонять друг друга. Идти спокойно. Шуметь не надо.

Её голос громко звучал в лестничном пролёте.

Топоча ножками, дети поднимались наверх.

На втором этаже, обогнув оставленные малярами стремянки, прошли свежевыкрашенным коридором. Возле двери с забрызганной краской табличкой «ПОСТОРОННИМ ВХОД ВОСПРЕЩЁН!» Людмила Львовна остановилась:

— Разобраться по парам. Не шуметь! Постников! Сколько раз можно говорить?! Отстань от неё!

Дверь отворилась, вышла нянечка, вытирая руки тряпкой.

— Ну, как? — повернулась к ней Людмила Львовна.

— Готово, — улыбнулась нянечка.

— Проходите, не толпитесь. И по порядку на горшочки.

Дети стали входить в комнату. Она была не очень большой, с двумя зашторенными окнами. Вдоль стены на узком деревянном помосте стояли двадцать белых пронумерованных горшков.

— Это какая, вторая? — спросила нянечка, пропуская детей и протянутой рукой касаясь их головок.

— Вторая. — Людмила Львовна вошла и встала напротив помоста. — Садимся спокойно, не мешаем друг другу. Андрей! Сколько раз тебя одёргивать?

Дети, спустив штаны, расселись по горшочкам.

— А что, не все? — Нянечка махнула тряпкой на пустующий горшок.

— Шацкого нет.

Людмила Львовна прислонилась к стене.

Нянечка отжала тряпку над ведром и положила на подоконник.

— Штанишки на коленках. Ниже не спускаем. Не толкаем соседей! Света! Кто не покакает, тот рисовать не пойдёт!

— А я не хочу.

— И я, Людмил Львовн.

— Посидите, посидите. Захочется. Не толкаемся, кому говорю! Кто покакал, тот встаёт.

Дети смолкли. Некоторые начали кряхтеть.

Через несколько минут трое поднялись, подтянули штаны и сошли с помоста. Потом встала девочка, придерживая юбку зубами, натянула трусики.

— Кто покакал, тот не шумит и спускается в зал. Не шумит и не задерживается, Рубцова!

Девочка скрылась за дверью.

Встали ещё несколько детей.

— Так, Алексеев не покакал, он садится снова. — Людмила Львовна подошла и усадила улыбающегося Алексеева. — Пашенко Наташа, ты ещё не хочешь посидеть? Ну, что это за крошка, куда это годится?

Пашенко мотала головой, натягивала колготки:

— Я не могу, Людмила Львовна.

— Ну, беги, ладно. Алексеев, не болтай ногами!

Нянечка унесла ведро.

— Людмила Львовна, а я только пописал.

— Теперь покакай.

— А я не могу. Не могу писать и какать. Я или пописаю, или покакаю.

— Не выдумывай. Сиди.

— А я всё равно не покакаю.

— А ты постарайся.

Встали четверо.

— Тебя что, прослабило? — Людмила Львовна заглянула в горшок Фокина.

— Неа.

— Чего — неа? Вон, понос, жидко совсем. Иди. Руки надо мыть перед едой.

Фокин разбирал запутавшиеся помочи.

— Господи, перекрутил-то! — Вошедшая нянечка стала помогать ему. На горшках остались шестеро.

— Ну как, Алексеев?

Алексеев молча теребил сбившиеся на колени трусы.

Одна из девочек громко кряхтела, уставившись расширенными глазами в потолок.

Бритоголовый мальчик громко выпустил газы.

Людмила Львовна улыбнулась.

— Вот, Алексеев, бери пример с Купченко!

Две девочки встали. Потом встал бритоголовый, потом ещё один. Сосед Алексеева тужился, сцепив перед собой руки.

Людмила Львовна достала из кармана халата часы.

— Самая быстрая группа. Первая, так та сидит, сидит… Гершкович разревётся, как всегда… У тебя бак готов?

— А как же.

Нянечка открыла шкаф, вытащила большой алюминиевый бак с красной надписью:

ДЕТСАД № 146

ВНИИМИТ

НОРМАТИВНОЕ СЫРЬЁ

Сосед Алексеева встал, с болтающимися у колен штанами проковылял с помоста:

— Я всё, Людмила Львовна.

— Ну, иди.

Вытянув руку, Алексеев ковырял застёжку сандалии.

— Что, один остался? — улыбнулась нянечка, снимая крышку с бака.

— А он всегда до последнего сидит.

Людмила Львовна зевнула, подошла к окну:

— Алексеев, у тебя мама во Внуково работает?

— Она инженер.

— Но во Внуково?

— А я не знаю. Она билеты проверяет.

— Ну так, значит, во Внуково.

— А я не знаю.

— Ничего ты не знаешь.

Нянечка вынула из шкафа ведро и крышку.

— Ну что, не покакал, Алексеев?

— Так я ж не могу и писать и какать вместе.

— Тогда сиди.

Нянечка, придерживая содержимое горшков крышкой, сливала мочу в ведро, а кал вываливала в бак.

— Кто-то обманул. — Людмила Львовна заглянула в пустой горшок. — Кто же сидел здесь?.. Покревская, наверно.

— За всеми не усмотришь.

— Точно. Алексеев! Видишь, что ты мешаешь? Сколько можно ждать?

— Но я какать не хочу.

— Не будешь рисовать сегодня.

— А я и рисовать не хочу.

Людмила Львовна остановилась перед ним, вздохнула:

— Вставай.

С трудом отлепив зад от горшка, Алексеев встал.

В горшке желтела моча.

— Иди. Тошно смотреть на тебя. И чтоб к карандашам не притрагивался! Будешь цветы поливать.

Алексеев подобрал штаны, глядя на работающую нянечку, стал застёгиваться.

Нянечка выплеснула мочу из его горшка в ведро:

— Так и не выдавил ничего, сердешный.

Людмила Львовна заглянула в бак:

— Тогда минут через десять я первую приведу.

— Ладно.

Алексеев издали посмотрел в бак и вышел за дверь.

— Прелесть какая, — Марина провела рукой по Викиной груди, — действительно стоит. Чудо.

Голая Вика сидела на тахте, прислонившись к стене, и жевала яблоко. Марина лежала навзничь головой у неё на коленях:

— Ты как кинозвезда.

— Кинопизда.

Вика хохотнула, большая грудь её дрогнула.

— Серьёзно… смотри… сначала плавно, плавно, а потом раз… и сосочек… прелесть…

Рука Марины скользнула по груди, коснулась соска и стала ползти по складкам живота:

— И пупочек прелесть… аккуратненький… не то что у меня…

— У всех одинаковые.

— Неправда.

— Да ну тебя! Ну, морда там, ну грудь — ясно, но пупки-то у всех одинаковые! Плесни немножко…

Марина приподнялась, взяла со стола бутылку, налила в стакан.

Из-за голубой ночной лампы вино казалось фиолетовым.

Марина отпила глоток и протянула Вике:

— Пей.

Вика обеими руками приняла стакан, медленно выпила, поморщилась:

— Портвин он и есть портвин. Чем дальше, тем хуже.

— Не нравится?

— Нет. Хуйня, честно говоря. Ну да я сама виновата. За дешёвкой погналась.

Вика стряхнула с живота яблочное семечко. Марина подвинулась к ней, поцеловала в уголок губ. Вика повернулась. Они обнялись. Стали целоваться. Потом упали на кровать.

Марина оказалась сверху. Целуя плечи и грудь Вики, она стала ползти вниз, но Вика приподнялась:

— Маринк, слушай, давай попозже… я что-то не отойду никак. Не хочется что-то…

Марина оперлась руками о тахту, поцеловала Вику в живот:

— Ваше слово — закон, мадам. Может, кофейку выпьем?

— Давай.

Они встали, прошли на кухню. Марина задёрнула шторы, зажгла свет. Вика села за стол, зевая, посмотрела на отделанный деревом потолок:

— Симпотная кухонка.

— Нравится?

— Ага.

— Это муж покойный.

— Он что — умер?

— Разбился.

— Давно?

— Шесть лет назад.

— Тебе с ним хорошо было?

— По-разному.

— Ласковый был?

— В постели?

— Ага.

— Да нет, что ты. Разве мужчины могут быть ласковы? Он весёлый был. Хозяйственный. А ласковым — никогда…

— Эт точно. Я весной с одним попробовала — и опять то же самое. Лишь бы засунуть. А потом спать.

Марина понимающе кивнула, стала заваривать кофе.

Вика легко шлепнула её по заду:

— А у тебя попка ничего. Беленькая, безволосая…

— Тебе волосатые не нравятся?

— А кому нравится? Я с армянкой одной рискнула переспать, так плевалась потом. У тебя вон какая чистенькая…

Вика быстро раздвинула Маринины ягодицы и поцеловала сначала между, потом их:

— Сладкий кусочек… булочки…

Марина улыбнулась, поставила полную турку на огонь:

— Слушай, Вика, а ты тогда в троллейбусе точно знала, что я лесби?

— Ну как же точно можно?.. Ведь не написано…

— Но что-то чувствуется, правда? Какие-то волны, поля…

— Конечно. Ты так посмотрела быстро, ну я и подумала.

— Я флюиды испускала. Волны любви.

— А я подошла тогда и грудью, помнишь, оперлась о руку твою. Ты её на поручне держала. Думаю, если уберёт, значит, пустой номер.

— А я прямо затряслась вся! Переволновалась страшно! Я красная была?

— Немного. Такая розовенькая, симпатичная. Юбочка клетчатая.

— А ты тоже мне сразу понравилась. Высокая, стройная…

— А потом народу всё меньше и меньше. Конечная, а в салоне четверо. Ты, да я, да два мудака каких-то. И ты про две копейки спросила.

— Всё-таки Бог есть, правда? Это ж не случайность!

— Чёрт её знает. А может — случайность.

— Нет, это закономерно всё. Любимые должны быть вместе.

Кофе закипел, Марина быстро сняла турку с огня, разлила по чашкам:

— Вообще так здорово, когда с новой любимой, правда?

— Ещё бы. В новинку. Слаще. У меня вон одна живёт изредка, ну как бы постоянная. Но надоедает всё-таки. Ссоримся часто. А до неё тоже была одна. Лариска. Старше меня лет на семь. Так мы с ней поругались здорово. У неё одно на уме — свечку суй ей и клитор соси. Одновременно чтоб. Я говорю — на хуя тебе я тогда? Найди мужика, он хуй вместо свечки засунет. Она обиделась… но попочку твою я сегодня помучаю.

— А я твою грудь. Пей, прелесть моя.

Они взяли чашки.

Марина подвинула вазочку с вареньем:

— Бери.

— Нет, я так люблю.

Склонились над чашками.

Длинные Викины волосы поползли с плеч. Придерживая их, она отхлебнула, и Марина отхлебнула из своей:

— Оля-ля… арабик, аромат…

— Это что, сорт такой?

— Ага. На Кировской покупала.

— Развесной?

— Ага.

— Здорово. Пахнет сильно.

— Его не бывает что-то последнее время.

— Редко?

— Ага. Пей с конфетой.

— Я не люблю сладкое.

— Ну, как хочешь. А я люблю.

Марина развернула конфету.

Вика подула на кофе, подняла голову:

— Маринк, а что это над раковиной висит?

— Ааааа, — улыбаясь, Марина отправила конфету в рот, — угадай.

Вика встала, подошла к раковине. Над ней висело сооружение из двух небольших, обтянутых марлей колб. На горлышке нижней поблёскивало металлическое кольцо, от него тянулась вниз полупрозрачная трубка. Из трубки в раковину капала мутно-коричневая жидкость.

— Чёрт её знает, — Вика откинула назад волосы, — поебень какая-то…

Марина встала, подошла к ней, обняла:

— Детка, этот аппарат собирал академик. Мой дедушка. Не чета нам с тобой. Так что немудрено, что ты не понимаешь.

— Ну а зачем он тебе?

— Ты в институтах не училась?

— Конечно. Чего я там не видела?

— А ты кем работаешь?

— Соками торгую.

— А я преподаю в МГУ.

— Ни хуя себе! Ты что, профессор?!

— Нет. Старший преподаватель плюс младший научный сотрудник.

— Ни хуя себе! Во влипла я!

— Так вот… — Марина провела пахнущими кофе губами по смуглому Викину плечу, — аппарат этот для обработки нормы.

— Правда?

— Да.

— Здорово…

— Это мой дедушка сделал. Он химик был. Ты норму пробовала хоть раз?

Однажды рискнула. У Зинки Лебедевой кусочек отщипнула.

— То-то, киса. А я регулярно. Двенадцать лет. Но благодаря моему гениальному дедушке она уже ничем не пахнет. Ясно?

— Ясно. Молодец дедуля. И долго так висеть ей?

— Сутки. Норму с вечера намочишь в крутом таком содовом растворе, размягчишь, чтоб кашицей стала. А потом в аппарат. Туда мела, соляной кислоты и немного едкого натра. Вот. В горячей воде час, а потом над раковиной. А через сутки она отвисится, колбы разъединяю, там внутри формочка стеклянная, такая же, как норма — квадратная… формочки — плюх… — Марина провела рукой по Викиному животу, погладила гладко выбритый лобок, — и милости просим. Такая же норма.

— А не вредная она после всех этих кислот?

— Нет, что ты. Они нейтрализуют. Ничем не пахнет. Как глина.

— Но тогда, может, лучше делать из чего-нибудь?

— Нет киса. Это не то.

Прижавшись к ней, Марина гладила её гениталии.

— Почему не то?

— Потому что это не норма. Это подделка. А за подделки у нас… прелесть какая… как ракушечка раскрывается… за подделки у нас не милуют. А тут всё в норме. В норме…

Они обнялись. Целуя Марину, Вика потянула её за руку:

— Пошли, пошли скорей.

— Что, наконец захотелось, киса? — таинственно засмеялась Марина. — Пошли…

Миновав тёмный коридор, они оказались в комнате.

Вика быстро легла на тахту, подложила под зад подушку, но вдруг приподняла голову:

— Слушай, Маринк, но после аппарата-то всё равно ведь говно? Ведь правда? Или другое что-то получается?

Марина осторожно ложилась на неё валетом:

— Да нет. Конечно, говном остаётся. Тут как ни перегоняй, ни фильтруй — всё равно. Из говна сметану не выгонишь…

— Это точно.

Марина опустилась на Вику, провела руками по расслабившимся бёдрам любовницы, погладила колени:

— Но ты на этот счёт не беспокойся, киса. Тебе ведь всё равно не жевать.

Вика улыбнулась в темноте и, недолго поискав, нашла губами в нависших над лицом гениталиях набухший влажный клитор Марины.

Ключи запутались в скомканном носовом платке.

Людмила Ивановна вытянула их за потёртый плетёный ремешок, отперла нижний замок, потом верхний.

Вошла. Положила сумочку на высокую тумбочку в прихожей, покосилась на себя в зеркало. Подкрашенная чёлка растрепалась, цветастый шарф слишком сильно выглядывал из-за воротника пальто.

Разделась, скинула туфли и босиком прошла на кухню.

Пластмассовый приёмник трансляции оказался привёрнутым не до конца, комариный голосок диктора передавал последние новости.

Людмила Ивановна повернула ручку. Голос окреп, заполнил кухню.

Сваренный утром суп стоял на плите. Кран по-прежнему тёк, вода проложила по эмали ржавую дорожку.

Людмила Ивановна открыла холодильник, достала масло, кусок колбасы и яйцо.

Диктор кончил перечень международных событий и более спокойным голосом заговорил о спорте. Людмила Ивановна зажгла две горелки, поставила суп и пустую сковородку, на которую бросила масло.

За окном послышалось хлопанье крыльев. Голубь сел на подоконник, посмотрел на Людмилу Ивановну. Она улыбнулась голубю и пошла в комнату. Телефон стоял на диване. Гвоздики в зелёной вазе были всё так же свежи. Людмила Ивановна набрала номер, поправила волосы:

— Привет… Почему так быстро? Аааа… И успел? Молодец. А я только что. Ага. Приплелась. А у нас собрание было. Какое-какое… профсоюзное. Вот-вот. Правда? Ну, ты гигант. Тебе? А ты? Правда? Ну, слушай! Просто гений! Супермен. Да. Ага. Да, после, конечно… Да… Да… Гвоздики твои целы до сих пор. Смотрят на меня. Стоят как миленькие. И такие красивые! Ну… конечно, конечно… Не хвались. Это грузин надо благодарить, не тебя. Как за что? За то, что вырастили, срезали, привезли. Продали. Да. Да, именно. «Нэ сажал, нэ пахал, только кушат любишь». Вот-вот. Не-а. Подумаю. Нет, ну его. Чего смотреть, Саша, милый. Любовь на фоне производства меня не волнует. Я ею на работе сыта. Ага. Можешь понимать в прямом. Да! Именно! Куй железо, пока горячо. Да, не отходя от кассы. В кассе? Ну, ты хулиган… Ну, слушай… прекрати… Сашка! Хам ты форменный… в кассе! О, боже! Там у нас такая секс-бомба сидит! Микулина Антонина Павловна. Мечта папуаса. Семь на восемь. Да. Да. Не-а, не пойду. Устала я, Сашенька. Годы не те, чтоб прыгать. Ага. A я не прибедняюсь. Что? А где они? Да? И когда? Завтра? Чудесно. Сегодня? Ну, давай, если хочешь. Ну… если будешь вести себя хорошо. Может, пущу. Да! А может, выгоню. Ты хулиганишь последнее время. Кусаешься. У меня синяк до сих пор, между прочим. Да, да. А я не пью, Саша. С тех самых. Ага. Ну, если очень попросишь. Да. Ладно. Может, отопру. Не-а. Шаром покати… Ой! У меня же масло там! Горит! Сашка! Целую! Давай! Бегу!

Людмила Ивановна бросила трубку, побежала на кухню.

Масло отчаянно кипело, подгорая по краям сковороды. Суп тоже кипел.

Людмила Ивановна выключила суп, покрошила колбасу, разбила яйцо, которое почти тут же свернулось.

Вместо диктора пел Лев Лещенко.

— Погоду опять прослушала… — Она налила супу в тарелку, осторожно донесла, поставила на стол. Сковородку на керамическом кружке поставила рядом. Достала из буфета хлеб, отрезала. Села, зачерпнула суп, тряхнула головой:

— Господи… а норма-то… ёксель-моксель…

Побежала в коридор, достала из сумочки норму, на кухне разорвала целлофановый пакетик, вытряхнула светло-коричневое содержимое на тарелку. Суп дымился рядом. Яичница остывала, пузырьки масла сновали медленней. Людмила Ивановна отделила ложкой кусочек нормы, отправила в рот и тут же заела супом. Прожевала хлебца. Потом отделила кусок побольше, положила на яйцо и перемешала с желтком.

— А посолить забыла, рохля… как всегда…

Встала, достала соль в деревянной плошке. Посолила яичницу. Суп был слишком горячий. Людмила Ивановна положила в него оставшуюся норму, отодвинула тарелку и принялась за яичницу.

Колбаса хорошо прожарилась, похрустывала на зубах.

Лещенко весело пел о лесорубах. Голубь всё ещё сидел на подоконнике, пугливо косился сквозь стекло.

Разделавшись с яичницей, Людмила Ивановна стала хлебать остывший суп. Светло-коричневая масса нормы разбухла, податливо развалилась на комки. Суп был грибной.

— Иван Трофимыч! — Оглядываясь на вход, ученики сгрудились возле Самотеева. — Барвицкий идёт!

Иван Трофимович удивлённо рассмеялся:

— Быть не может! Да вы что? Он же восемь лет со мною не здоровается.

— Идёт, идёт! Я в раздевалке видел.

— И я.

— С женой?

— Один, Иван Трофимыч.

— Не верится что-то… разыгрываете небось?

— Да что вы! Вон, смотрите!

Барвицкий вошёл, с порога прищурился на развешанные картины. Переложив гвоздики в левую руку, достал удостоверение, показал седоволосой старушке-билетёрше.

Иван Трофимович покачал головой:

— Чудны дела твои, господи…

Улыбаясь, Барвицкий осмотрел три висящие рядом с входом картины, обошёл группу столпившихся возле «Дороги жизни» и, ища глазами, двинулся к Самотееву.

Иван Трофимыч шагнул из толпы учеников навстречу.

Барвицкий был в элегантном сером костюме, остренькая седенькая бородка упиралась в бежевую водолазку, очки радостно поблёскивали.

Переговаривающиеся ученики смолкли, повернулись.

Барвицкий подошёл к Самотееву:

— Поздравляю, Ваня.

— Спасибо, Феликс.

— Всё — потрясающе. Просто глаза открыл мне.

— Да что ты, что ты… так, работа как работа…

— Нет, Ваня. Это не просто так. Потрясающее искусство… И вот пусть оно будет так же вечно и живо, как эти цветы… так же свежо…

Он протянул гвоздики.

— Спасибо, Феликс, спасибо…

Часто заморгавший Самотеев взял цветы и побледнел, замерев над ними. Гвоздики были пластмассовые.

Барвицкий усмехнулся:

— Козьма Прутков сказал: если хочешь быть гением — будь им. Будьте гением, Иван Трофимович. Ваши картины в Лувр просятся. В галерею Тейт. В Прадо! Экий матёрый человечище! Посмотрите на него, как он скромен и возвышен!

Дрожащие пальцы Самотеева мяли пластиковые стебли:

— Негодяй… гадина…

Он шагнул к Барвицкому, но тот боком заспешил к двери:

— Малюй дальше, лакировщик! Бабу с веслом ещё не написал? Пионера с горном? Трудись!

Самотеев шёл на него:

— Сволочь…

Барвицкий лавировал между онемевшими посетителями:

— Золотые рамки не заказал ешё?

Самотеев кинул в него гвоздики.

Со слабым треском они попадали на пол.

— Он мне ещё в Суриковском завидовать начал, — со вздохом проговорил Иван Трофимыч, разрезая норму вдоль, — хотя он был намного талантливей. Особенно в рисунке. На третьем курсе мы в Ялту на практику поехали, море писали. Ну и три моих этюда в пример поставили. А раньше только он в фаворе был. Ну и началось…

Самотеев посыпал обе половинки зеленью, сложил и стал есть.

Горохов и Старостин сидели напротив.

— А потом в Союз меня раньше приняли. И первая персональная тоже у меня раньше, чем у него, была. Он там был, придрался к пустяку и наговорил гадостей, как сегодня. Патологически завистливый человек. И по-моему, не совсем нормальный уже. На творчестве это быстро сказалось. Пишет ужасно. Он хотел тоже Горького написать, как и я. Но что из этого вышло — вы видели, наверно.

Горохов кивнул.

— И сейчас… гвоздики эти… — Самотеев грустно улыбнулся. — А я тоже хорош… расстроился, орал что-то. Надо было просто посмеяться. А вышло, что он надо мной посмеялся…

— Да что вы, Иван Трофимыч, это он над собой посмеялся. Лицо свое показал. У него и учеников не осталось.

— Да я слышал.

— Крылов ушел, Дроздецкий тоже, Рая Гликман ушла…

Самотеев кивнул:

— Ну и поделом ему. Сам виноват.

— Сам.

— Сам, конечно.

Самотеев отправил последний кусочек в рот и вытер слегка запачканные руки салфеткой.

— Тёть Кать, а вы? — Георгий остановил у рта вилку с насаженным опёнком.

— Кушай, кушай, я после, — улыбнулась Екатерина Борисовна.

— Да чего ж после, я что, как хам, есть буду, а вы смотреть?

— Ешь, Жора, я не хочу, ей-богу. Я в четыре отобедала.

Георгий сунул в рот опёнок, отломил хлеба:

— Все равно неудобно как-то… у нас вон никогда поодиночке не садятся. И в Астрахани, и здесь — всё равно. Всем семейством.

— Так у вас же семья — восемь человек! А я одна на весь этаж.

— Как на весь?

— Так на весь. Зворыкины за границей.

— Это переводчик который?

— Да. А Мамонтовы с юга не вернулись ещё.

— Ясно…

Георгий налил вторую стопку, выпил.

Екатерина Борисовна поставила перед ним сковороду жареной картошки:

— Вот, наворачивай. Норму как следует заесть надо. Чтоб ни запаха, ничего… Отец мой покойный квасом запивал. А после водки и поест поплотней…

Георгий принялся за картошку.

Екатерина Борисовна взяла со стола пакетик из-под нормы, скомкала, кинула в мусоропровод.

Чайник закипел, вода побежала из-под крышки.

Екатерина Борисовна выключила его.

— Тёть Кать, а тётя Наташа с вами до последнего жила? — не поднимая головы, спросил Георгий.

— До самой больницы. Потом-то три месяца в больнице, и всё. Быстро у неё. Рак — он быстрый.

Она вздохнула, вытерла руки о фартук и села напротив.

Георгий налил стопку:

— Я вот одного понять не мог — как это она снайпером, на фронте… Маленькая такая.

— Да. А тогда она вообше крохотной была, тонюсенькая. В сорок втором провожали её, прям как девочка. Две косички и шинель до пят. Ревела я тогда белугой…

— И она девяносто два фрица ухлопала?

— Да. Девяносто два. Офицеров штук двадцать. Одного, говорит, не то майора, не то подполковника. С крестом, старого такого. Грузного. В грудь ему пустила, а он будто пьяный — улыбнулся и сел. Сидит и улыбается. А потом повалился.

— А вернулась в сорок пятом?

— Да.

Георгий выпил, закусил опятами.

— Я вот, тёть Кать, до сих пор жалею, что не видел, как вот она там с наградами в кителе. Ну она ведь на День Победы надевала?

— Надевала. А ты правда не видел?

— Ни разу!

— И наград не видел?

— Только на похоронах. Несли когда. А так — нет.

Екатерина Борисовна встала, пошла в комнату:

— Идём покажу.

Георгий проглотил опёнок, двинулся за ней.

Екатерина Борисовна открыла старый платяной шкаф, сдвинула в сторону висящие на плечиках платья и пальто, вынула обёрнутый марлей китель:

— Держи.

Георгий принял вешалку, Екатерина Борисовна сняла марлю.

Китель был увешан медалями. На правой стороне лепились два ордена.

Георгий присвистнул:

— Здорово.

Екатерина Борисовна поправила завернувшийся борт и отошла, сложив руки на животе:

— Вот, Жора. Китель Наташин.

Георгий рассматривал медали. Пахнущий нафталином китель качался у него в руках:

— За Победу… За Берлин… а это… Варшава… а ордена. Ух ты!.. Красной Звезды и Красного Знамени. Здорово.

Он потрогал китель:

— И что, она капитаном вернулась?

— Капитаном. Чуть майора не дали.

— А ушла?

— Лейтенантом, кажется. Сразу после училища.

Екатерина Борисовна взяла у него китель, поднесла к окну.

Георгий провёл ладонью по линялой спине и задержал руку.

— А это что?.. Внутри там что-то…

— Аааа… — она улыбнулась, сунула руку за отворот, — это норма Серёжина…

Она осторожно вынула из внутреннего кармана кителя грубый бумажный пакет, передала Георгию.

На пакете было оттиснуто красным:

НОРМА

Пакет был надорван. Георгий заглянул внутрь:

— Норма… надо же…

Екатерина Борисовна вздохнула:

— Да. Это в сорок третьем. Когда убили его под Сталинградом, то есть не убили, ну, ранили тяжело, а в госпитале он и умер. А друг его, Иванютин, и передал Наташе. Они ведь с ней перед самой войной расписались. А норму он Наташе передал, Иванютин. Ещё карточки остались, письма. И норма. Вот…

Она положила китель на диван и стала укутывать марлей.

— А можно норму посмотреть, тёть Кать? — Георгий вертел в руках пакет.

— Смотри, чего там…

Он вытряхнул норму на ладонь. Она была чёрная и твёрдая.

— Да… во какая…

— Не то что теперь, правда?

— Конечно.

Теперь и пакетик аккуратненький, жаль выкидывать, и сама-то свежая, как масло.

Георгий разглядывал норму:

— Тёть Кать, а интересно, кто им нормы поставлял тогда? В войну?

Екатерина Борисовна понесла спелёнутый китель к шкафу:

— Да по-разному. Детдома эвакуированные, детсады. А иногда и просто — тыловики.

— Понятно.

Георгий постоял, потом качнул плечами:

— Тёть Кать, а вот если… ну… А вот нельзя немного попробовать? Всё-таки ж интересно… какая она была…

Екатерина Борисовна повернулась, подумала и кивнула:

— Да попробуй. Чего уж там. Ножом отщипни маленько да попробуй… А вообще-то погоди, она ведь засохла вся. Её над паром надо или в кипяток.

— Точно! Я кусочек отломлю — и в кипяток!

Минут через сорок Георгий осторожно подвёл ложку под разбухший кусочек нормы и вынул его из помутневшей воды.

Екатерина Борисовна мыла тарелки.

Георгий понюхал кусочек, лизнул:

— Что-то запаха никакого, тёть Кать…

— Милый мой, так сколько времени прошло. Ещё бы.

Георгий отправил содержимое ложки в рот, пожевал и проглотил.

Екатерина Борисовна, вытирая сковороду, смотрела на него:

— Ну как?

Георгий пожал плечами:

— Не знаю… что-то непонятное. Пересохла, конечно, странный вкус…

Екатерина Борисовна усмехнулась:

— Какой странный? Такая же норма.

— Не совсем. Привкус какой-то. Не похожий…

— Ну так мы и жили не похоже, что ж удивляться. Вы ж над модами нашими смеётесь, а они-то как раз и возвращаются. Вот как.

— А я никогда не смеялся. Просто привкус странный.

— Бог с ним, с привкусом. Главное — норма.

— Открой хоть окно, что ли! — Денисов зло посмотрел на жену. — Вонища, чёрт знает…

Светлана Павловна отодвинула тюлевую занавеску, стала открывать окно. Денисов склонился над нормой, понюхал:

— Господи… мерзость какая… откуда они такую вонючую берут?..

— Это из интерната Первомайского, откуда ещё.

— Гадость какая… чёрные комки какие-то…

— Ты нос зажми да проглоти. В первый раз, что ль, ешь?..

Из окна потянуло гарью.

Светлана Павловна села на диван, взяла вязание.

Денисов зажал нос, быстро запихнул норму в рот и стал натуженно жевать.

Норма не помещалась во рту, лезла из губ. Денисов вдавил её ладонью назад, глухо икнул, вскочил и наклонился над столом. Его вырвало нормой и только что съеденным обедом.

— Боже мой! Женя! — Светлана Павловна бросила спицы. — Ну что ты!

Денисов сплюнул, тяжело выдохнул, отходя из залитого рвотой стола:

— Фуууу… сука… гадина…

— Иди воды попей! Куда ты торопился-то?! Зачем всю?!

— Да отстань ты!

— Пополам бы разрезал да съел.

— Отстань.

Он скрылся на кухне.

Светлана Павловна подошла к столу подняла край скатерти, с которой текло на пол, загнула и положила на лужу.

Тарелка, ложка, роговые очки Денисова и свежая «Вечёрка» были залиты розоватой, остро пахнущей жижей. Куски нормы торчали из неё.

— Борщ такой… курятина… всё пропадом…

Она осторожно подняла очки, стряхнула.

Денисов вышел из кухни, вытирая рот полотенцем.

— Что ж теперь делать? — спросила жена, уходя мыть очки.

— Сухари сушить, — огрызнулся Денисов и тяжело опустился на диван.

Задетый им клубок покатился по полу.

Жена вернулась, положила очки на тумбочку. Денисов угрюмо посмотрел и отвернулся.

— Ну что, не выкидывать ведь, Жень?

— Давай выкидывай.

— Ну чего ты злишься? Что, я виновата?

— Я виноват! Накормила обедом, тоже мне…

— Так ты ж сам просил!

— Просил, просил… ничего я не просил. Суёшь вечно…

— Просил, не ври!

— Ладно, отстань.

— Ну что отстань? Что с нормой делать?

— Что хочешь, то и делай.

Помолчали.

Потом Светлана Павловна вздохнула, сходила за чистой тарелкой, выбрала на неё куски нормы и унесла на кухню.

Денисов сидел, играя вторым клубком.

Светлана Павловна вымыла под краном разваливающиеся куски, сложила в тарелку и, вернувшись, поставила на диван рядом с Денисовым:

— Вот и делай что хочешь.

Денисов равнодушно посмотрел на норму.

Светлана Павловна принесла таз и тряпкой стала сливать в него рвоту:

— Целый день с двенадцати готовила, старалась… на тебе… чего, спрашивается, торопился?

Денисов тронул пальцем лежащую на тарелке норму, брезгливо поморщился:

— Слушай, унеси её к чёрту.

— А есть?

— Пушкин съест.

— Женя, ну хватит тебе.

Убрав рвоту, она подняла клубок, забрала другой у Денисова и села вязать.

Он встал, включил телевизор.

Шла программа «Время». Диктор рассказывал о ливанских сепаратистах.

Денисов повернул ручку. По четвёртой программе шёл спектакль «Лес». Карп выносил Несчастливцеву рюмку водки. Играющий Несчастливцева Ильинский потопал ногами, что-то станцевал и выпил рюмку.

Денисов усмехнулся и снова переключил на «Время».

Женщина-диктор, чуть склонив завитую голову, говорила о новом премьер-министре Индии.

Денисов сел на диван.

Жена вязала, изредка поглядывая в телевизор.

Международные события кончились, и оба диктора, чуть улыбаясь, заговорили о новом театральном сезоне в Москве.

— Надо бы Сотсковой позвонить, — не поднимая головы, проговорила Светлана Павловна.

— Насчёт билетов?

— Ага. Сто лет в театре не были.

— Позвони.

Денисов выбрал из тарелки небольшой кусочек и сунул в рот.

На экране появилось лицо Ефремова.

Светлана Павловна улыбнулась:

— Слушай, а он на Лёвку всё-таки здорово похож.

— Скорее, Лёвка на него, — отозвался Денисов, нашаривая новый кусочек.

Новицкий засмеялся, открыл заварной чайник и помешал в нём ложечкой:

— Да нет, Саша, это разные величины. И разрабатывали они противоположные идеи.

Аккуратов подвинул ему свой стакан:

— Вот уж идеи-то совсем рядом лежат.

— Совсем не рядом. Пикассо всю жизнь утверждал кисть художника в качестве волшебной палочки. Достаточно коснуться чего угодно — холста, железа, глины, бронзы — и всё сразу приобретает статус абсолюта, а Дюшан в своих реди-мейд показал, что нас уже окружают в повседневной жизни произведения искусства. Унитаз, колесо, фотографии семейные. Всё это достойно выставки.

Новицкий налил в стакан чаю и поставил чайник на стол.

Аккуратов принял стакан, подул и отхлебнул:

— Но это же очень близко, рядом почти. Пикассо было достаточно кисти, а Дюшану — выбора. Художественного вкуса.

— Абсолютно неверно! Дюшан, выставляя унитаз, пыль или фотографии, показал, что такое искусство в целом. О каком художественном вкусе может идти речь? Наоборот, он всячески доказывал, что художественный вкус тут неуместен. Произведение искусства — это то, что может быть рассмотрено. Не важно, кем, и когда, и с какой целью изготовлен предмет. Он переводится в область эстетического и становится экспонатом. Гениальная формула. Почти за пятьдесят лет до концептуализма. А Пикассо выводил другую: всё, к чему прикоснулся художник, — произведение искусства.

— Но есть ли следы прикосновения? А? Ах, нет! В том-то и отличие Дюшана от Пикассо. Для Дюшана принцип художественной избирательности был упразднён, а для Пикассо он оставался в силе.

Новицкий распечатал пакетик с нормой и, не вынимая её, стал отковыривать чайной ложечкой и есть.

Аккуратов пил чай с баранками:

— Но всё-таки вначале был Пикассо, потом Дюшан. И влиял-то первый на второго, а не наоборот.

— Я этого не оспариваю. Пикассо на всех повлиял. Весь русский авангард — отзвук его разработок. Малевич сам признаёт это. Да и остальные тоже. Самое удивительное, что он-то себя считал вполне традиционным классиком! То есть полагал, что делает в принципе то же самое, что Леонардо и Рафаэль. Но они-то сами были творцами, жизнедателями, а не полагались только на волшебную палочку.

— Ты хочешь сказать, что за Пикассо трудился его метод?

— Несомненно. Это тот показательный случай, когда видно, насколько изобретатель ничто по сравнению со своим открытием.

— Да ну, что ты говоришь! Пикассо блестяще рисовал, поразительно чувствовал цветовое равновесие. Так о Дюшане можно сказать, а не о Пикассо. Пикассо доказал, что он гений, что он может всё. Всё. Абсолютно. Не было техники, не было направления, которого он бы не освоил. Он был и дадаистом, и фовистом, и сюрреалистом, и кубистом, наконец…

— И ни в одном из этих направлений не приблизился к уровню отцов-основателей. Ты посмотри — Брак и Пикассо. Кто работал добросовестней, чище? Брак! Матисс и Пикассо? Матисс! Ну, Пикассо-сюрреалист — вообще жалкий случай. Пикассо-скульптор — тоже! Пикассо комплексный художник, его работы надо рассматривать в целом, в целом! И картины, и скульптуры, и графику, и куклы, и изделия все свезти в один музей, специально для них устроенный, чтобы рассматривать в целом. Только тогда он потрясает. И вовсе не знанием пластики и цветового равновесия, а ме-то-дом. Метод открыт, заклинание найдено, и нет преград никаких. Сегодня кубист, завтра абстракционист…

— Но это же надо уметь.

— Не более того, что умеет хороший художник. Ты думаешь, Матисс хуже Пикассо рисовал? Лучше! Посмотри его академические работы, графику. Но он как червяк полз в одном направлении и был, в сущности, блестящим старым мастером.

— А Пикассо, значит, мастером не был?!

— Не был.

— Глупости. Был он мастером, и ещё каким!

— Пикассо сделал гораздо больше, чем рядовой мастер. Он изменил принципиально сложившийся в девятнадцатом веке эстетизм, научил художников свободе, подлинной свободе. Подобного действительно никто не сделал… это, дорогой мой, и есть подлинное, не на что не по… фу, чёрт, что это?

Новицкий пугливо отстранился от ложечки, провёл рукой по губам и, открыв рот, вытянул из него длинный волос с приставшими крошками нормы.

Аккуратов допил чай, смахнул капли с бороды, усмехнулся:

— Сюрприз.

— Ниточка Ариадны. Длинный, чёрт…

Двумя пальцами Новицкий снял с волоса крошки, отправил в рот. Потом скатал волос в чёрный комочек и кинул прочь.

Комочек неслышно упал на пол.

— А может, тогда ко мне на хазу? — Васька достал горсть мелочи, стал искать двушку.

— А что, у меня хуёвей, что ль? — улыбнулся Милок. — Такая же двухкомнатная.

— Ну, у тебя сосед…

— Да какие соседи, ты что? Это ты с Гришкой путаешь. У меня отдельная давно.

— Аааа… Что-то я… действительно… во, две двушки… звони… или, может, мне?

— Давай я. Я ж её лучше знаю.

— Вон автомат освободился.

Подошли к крайнему автомату, из которого выбежал худощавый парень.

— Чо, не работает, пацан? — окликнул его Милок.

— Работает.

Зашли в будку, Васька притворил дверь.

Милок достал записную книжку, раскрыл:

— Так… Лэ… Лена.

Васька вставил монету, передал Милку трубку.

Милок набрал номер, откашлялся.

Монета провалилась. Милок прикрыл трубку ладонью:

— Але! Это кто? Лена? Леночка, привет! Это Толя говорит. Как дела-то? Да? Обидно… А чего ж ты в четверг не сказала? Не знала… ну, ничего. Завтра так завтра. Да. Ага. Серьёзно? Ясно. Слушай, а как её зовут? Рая? Хорошее имя. Ну, ладно. Значит, завтра в семь? В семь. Да… конечно, о чём ты говоришь… Ладно… От Василия привет. Ага. Ну, будь…

Он повесил трубку.

Васька мял в губах незажжённую папиросу:

— Динамо?

— Ага. Подружка не может сегодня.

— Ёпт… так и думал. А послезавтра мне к семи на работу.

— Ну, что ж поделаешь. Они тоже не привязанные…

Вышли из будки, закурили.

Милок сплюнул:

— Ничего. Слаще ебать будет. Никуда не денутся.

— Да это понятно. Просто сегодня я б на завтра не суетился. А завтра хуже…

Сошли с платформы, двинулись вдоль полотна.

Васька достал из авоськи две нормы:

— Бери, сжуём по дороге.

Распечатали, стали жевать, перемежая с курением.

Милок усмехнулся:

— А Райку эту я знаю, наверно.

— Знаешь?

— Ну, видать не видел, но знаю. Ленка давно рассказывала, я щас вспомнил. Она с ней одно время в столовой вместе работала. Райка в ГУМе в сортире фарцевала помадой да колготками. Вот. И мусор замёл её однажды. Такси подогнал и в отделение повёз. А ночь уже. Они на заднее сиденье сели. Едут, а Райка хуяк руку ему на колено. Едут, ничего. Она дальше. Он сидит как ни в чём не бывало. Она ему ширинку расстегнула, головой на колени легла и давай хуй насасывать.

— Ёпт!

— Отделение где-то рядом было, а он шофёру говорит — по Садовому. Ну и пока они кругаля давали, она уж молофьи наглоталась вдоволь. Раза два кончил.

— Вафлистка, бля…

— Ага. A потом он адрес её узнал и на своей на казённой с приятелем подваливал. Ебли её по-разному и катались так же вот. Вообще культурно отдыхали.

— Сообразительные, бля. Только так и врезаться можно.

— Да нет. Один ведёт, а другой сзади с ней. А ей хоть бы хуй. Стакан ебанула, и море по колено.

— Отчаянная баба. Люблю таких. С ними хоть сопли на кулак мотать не надо… А как внешне, ничего?

— Ленка говорит — ничего…

Милок дожевал норму, выбросил пакетик.

Васька остатки своей швырнул в канаву:

— Один песок, бля. На зубах так и скрипит…

— А у меня ничего вроде…

— Так ты из интерната получаешь, ещё бы…

Спускаясь по лестнице, Соня взяла Василия под руку:

— Вообще, говорят, это у них лучший спектакль.

— Что, лучше «Гамлета»?

— Лучше, конечно! Сашка говорит — они там все почти заняты и выкладываются будь здоров!

Василий придержал дверь подъезда, Аня прошла.

Он вышел следом.

Аня огляделась, сунула руки в карманы пальто:

— Уже темно…

— А долго спектакль идёт?

— Не знаю. Кажется, три отделения.

— Долго.

— Там, Сашка говорил, время мгновенно летит.

— Высоцкий играет?

— Нет, кажется. Там Смехов, Славина, ну и все остальные.

— Демидовой нет?

— Не знаю.

Перешли через улицу.

Аня махнула рукой в сторону парка:

— Давай тут пройдём? Короче ведь.

— А куда спешить? У нас час в запасе.

— Там лучше.

— Пошли.

Обогнули угловой дом, вышли к парку.

Возле светящегося пивного киоска толпились несколько человек.

Аня подняла липовую ветку с четырьмя жёлтыми листьями, помахивая ею, пошла чуть впереди Василия:

— Вообще у них с «Мастером» сложности были. Им денег не выделили, и они весь реквизит из разных спектаклей взяли. Из «Часа пик» — маятник, из «Гамлета» — занавес, из «Зорь» — машину.

Василий улыбнулся, вытащил из кармана норму и стал распечатывать:

— Так это окрошка получается.

— Вась! Ну ты же не видел ещё, а критикуешь.

— Я ещё не критикую… А кто Маргариту играет?

— Шацкая. Она там голая на балу сидит.

Василий вынул часть нормы из пакетика, откусил, усмехнувшись.

— Да… ради этого стоит пойти.

— Дурачок ты. — Аня бросила ветку. — Люди новое делают, а ты издеваешься.

— Этому новому, Анечка, уже почти полвека. «Таганка» для нас новой кажется потому, что мы больше ничего не видим. Только наше полное невежество позволяет нам называть их авангардом.

— Чьё это наше?

— Наше. «Таганка» мимикрирует под авангард, в сущности оставаясь вполне обычным культурно-просветительным заведением. Все их формальные приёмы затасканы и не новы. То, что разрабатывал Мейерхольд полвека назад, они берут на вооружение. А сегодняшний авангард, милая моя, авангард в полном смысле слова, это прежде всего вопрос содержания. И это новое содержание сразу диктует новую форму. Тут обратная связь. А у них содержание советское.

— Ну это ты слишком…

— По-моему «Таганка» из всех наших театров самый рутинный. Она научилась готовить соус, под которым всё пойдёт на «ура». Даже «Малая Земля».

Аня взяла его под руку:

— Ты, Васенька, у меня сегодня шибко злой и шибко умный.

Василий умехнулся, скомкал пакетик из-под нормы:

— Я, Аня, злым бываю, только когда не поем вовремя…

— А умным?

— Когда ты мне в попку даёшь.

— Хам…

— Здесь, что ли? — Таксист сбавил скорость.

— Ага, тут. — Заяц поспешно докурил сигарету, приоткрыл треугольное окошко и выбросил. — Щас свернём, тут недалеко. Километра два.

— А что там, посёлок?

— Не посёлок, а городок.

Свернули с шоссе, поехали медленней.

Дождь по-прежнему шёл, «дворники» монотонно размазывали капли по стеклу. Узкая, плохо заасфальтированная дорога стелилась под фары. Мелькавшие справа кусты кончились, из темноты выплыли два кургузых стога.

— Что тут, поля, что ли?

— Ага. Совхоз, ясное дело. — Заяц расстегнул молнию куртки и усмехнулся. — Еле убрали в этом году.

— Что, дождь мешал?

— А им всегда что-то мешает.

— Точно. Я вон как к тётке ни поеду, всё у них или картошка помёрзнет, или телята подохнут.

— Далеко тётка живёт?

— Под Курском.

— Порядочно…

— Ага. A то однажды ферма сгорела. Двое мужиков напились и сожгли. И сами сгорели… слушай, ну где твой городок-то?

— Да вот щас поворот… Ну-ка притормози, не проехать бы…

Шофёр затормозил, Заяц быстро сунул руку за отворот куртки, повернулся к нему и ударил кастетом в висок.

Голова шофёра стукнулась о стекло.

Заяц ударил снова. Шофёр ткнулся лицом в руль.

Неловко размахнувшись, Заяц ударил его торцом кастета по затылку и потянул к себе.

Голова таксиста бессильно болталась. Заяц потянул сильнее. Обмякшее тело повалилось ему на колени. Содрав с руки кастет, он перевалил таксиста к себе. А сам, перебравшись через него, сел за руль, выправил сползшую с дороги машину и погнал дальше.

Метров через триста чернотой встал по бокам дороги высокий еловый лес, показался поворот.

Заяц свернул, выключил фары и тихо поехал по грунтовой дороге.

Шофёр неподвижно лежал рядом — ногами и задом на сиденье, головой на полу.

Проехал немного, Заяц свернул на поляну, провёл машину меж двумя елями и остановился за кустами.

Помедлив минуту, вышел, осмотрелся и, обойдя «Волгу», выволок шофёра. Достав фонарик, посветил. Остекленевшие глаза таксиста были полуприкрыты, в волосах поблёскивала кровь.

Заяц обшарил его карманы, вынул деньги, зажигалку, ключи. Деньги спрятал, зажигалку и ключи зашвырнул в лес.

Потом, подхватив труп под мышки, поволок.

Мелкий дождь продолжал моросить, с потревоженных кустов текла вода.

Ноги таксиста волочились по переросшей мокрой траве.

Заяц ткнулся задом в ствол ели, выругался и, подтянув таксиста под раскидистый куст, бросил. Руки трупа раскинулись в траве. Заяц выпрямился и несколько раз ударил его ногой в голову. Потом расстегнул ширинку и помочился.

С ели слетела какая-то птица, захлопала тяжёлыми крыльями. Сторонясь кустов, Заяц вернулся к «Волге», включил свет в салоне. Он достал из кармана кастет, повертел перед глазами. Кастет оказался чистым.

Заяц открыл бардачок, вытащил пачку документов, поднёс к глазам:

— Монюков… Виктор Иванович… так… девятый таксопарк…

Полистав документы, Заяц сунул их обратно, вытащил оттуда же грязную тряпку, плюя на неё, вытер кровь с сиденья, выбросил в окно.

Возле ручки скоростей на пластмассовой коробке с мелочью лежала смятая фуражка таксиста.

Заяц поднял её. Из фуражки с шуршанием выпал пакетик с недоеденной нормой. Заяц повертел в руках норму, понюхал:

— Вон что, бля…

Положил пакетик в фуражку и швырнул за окно. Потом завёл мотор, задом вырулил на просёлочную, проехал, оглядевшись, свернул на шоссе и погнал, включив фары.

Дождь перестал.

У поворота на Минское шоссе встретился грузовик. Пригнувшись к рулю, Заяц вырулил на Минское и понёсся к Москве.

В коробке с мелочью лежало круглое карманное зеркальце. Придерживая руль, Заяц поднял его, посмотрел на себя. Из зеркальца глянуло широкоскулое небритое лицо с небрежно зашитой заячьей губой.

— Так, может, убрать второй абзац? — спросил Куликов, снимая очки.

— Да нет, Алексей Михалыч. Тут убирай не убирай, ничего же не изменится, — поморщился Бондаренко. — Я же говорю, он прочёл когда главу, вообще, говорит, а нужна ли она?

— Ну, это не разговор.

— Тем не менее…

— Тогда всё менять, всю фабулу, что ли? Это же немыслимо.

— Мыслимо, немыслимо… — пробормотал Бондаренко, посмотрел на часы. — Ой-ей-ей… Засиделись мы с вами.

Часы показывали десять минут седьмого.

— Ну, а что ж делать?

— Не знаю. Я б на вашем месте всё-таки поработал над главой. Целиком.

— А смысл? Это же меняет содержание романа. Что ж, Борисова выкидывать, а Елецких из простых инженеров в зам. нач. цеха переводить?

— Ну, зачем такие крайности? Дело не в том, кем работает Елецких, а как он к завкому и парткому относится.

— Но он не может иначе, Виктор Юрьевич! У него ведь характер такой! Начальник литейного цеха делает приписки, а ОТК ему потворствует!

— Правильно, но почему Елецких не пойдёт сразу в партком и громко не расскажет обо всём?

— Да потому, что рыцарь-одиночка он! Молодой специалист, без малого год на заводе! У него за плечами десятилетка и СТАНКИН! Тем более он ведь ещё не член партии. Во второй части он вступает, но сейчас он совсем по-другому подходит к производственным проблемам. Я же сам таким был, когда на Кировском начинал…

— Но он и в бюро комсомола не сказал ничего. Сразу кинулся на Ерёмина. Я не говорю, что он не имеет право ударить очковтирателя, безусловно имеет, но ковбои нам ведь не нужны.

— Виктор Юрьич, но не всё сразу, пойдёт он в партком и в…

Дверь скрипнула, вошла Графт, улыбаясь, положила толстую папку на стол Бондаренко:

— Извините. Вот, это Баруздин. Еле доволокла. За недельку одолеешь?

— Побачимо. — Бондаренко ответно улыбнулся, кивнул на её шаль. — Что, мёрзнешь?

— А у нас весь конец мёрзнет.

— Так вроде не холодно ещё.

— Тем не менее.

Графт поправила шаль и вышла.

Куликов барабанил по столу.

Бондаренко вздохнул:

— Знаете что, Алексей Михалыч, давайте так договоримся. Вы всё менять не будете, но поработаете над сценой с Ерёминым и над разговором в раздевалке… Беркутову причешите, пожалуйста, что это, ей-богу, публичный дом в общежитии… это не надо… Договорились?

— Попробую.

— Дня за четыре успеете?

— За недельку.

— Ладно. Вот. А тогда уж мы по второму заходу к шефу…

Бондаренко выдвинул ящик стола, достал завёрнутую в бумагу норму и стал есть, держа перед собой. Отвислые щеки его ритмично задвигались.

Куликов убрал рукопись в портфель, встал:

— Тогда я в четверг звоню вам.

— Да можете сразу приезжать утречком. Я буду.

— Ладно. — Куликов подошёл к двери, обернулся: — Вы вот норму едите, а я вспомнил, как мы с Чеготаевым пришли в «Новый мир». К Твардовскому. Он при нас норму вытащил, тогда они ведь поменьше были, так вот, норму, значит, вытащил и бутылку с коньяком. Нам по стопке налил, а сам раз куснёт — стопку опрокинет, другой — и снова стопку. Так полбутыли выпил.

Бондаренко улыбнулся, закивал:

— Да я знаю. У нас ребята тоже видели не раз. Он ведь её всегда на работе ел.

— Домой не возил?

— Никогда. Да что Твардовский, Гамзатов вон вообще её на шампур, вперемешку с шашлыком. Жарит и ест, «Хванчкарой» запивает.

— Восточный человек. — Куликов засмеялся, взялся за ручку. — Ну так до четверга?

— До четверга. Всего доброго.

— До свидания, Виктор Юрьевич.

— Только не оправдывайся, ради бога. — Лещинский поднял две ладони и поморщился.

— Да я не оправдываюсь, Леонид Яковлевич, — устало улыбнулся Калманович. — Просто действительно я ведь первый раз с ним…

— Ради бога, Саша. Ты же знаешь, я этого не выношу.

— Ну, не буду, не буду.

— Что за женская черта такая? Если бы да кабы. Давай посмотрим лучше… а который час-то?

— Понятия не имею.

Лещинский заглянул под манжет:

— Восемь без пяти. Давай расставляй.

Калманович подошёл к своей кровати, вынул из-под подушки небольшую коробку с шахматами.

Лещинский снял пиджак, бросил на свою кровать и потянулся, потирая лоб:

— Уаааххаааа…

Калманович вытряхнул шахматы на стол, стал расставлять.

В дверь постучали.

— Милости просим, — негромко отозвался Лещинский.

Вошёл Зак с двумя бутылками «Байкала»:

— Ну, как у вас-то? Как отложили? Я даже не посмотрел.

— Без пешки герой.

— Серьёзно?

— Очень… Саш, где стаканы?

— У меня в тумбочке.

Лещинский достал два стакана.

— Только два.

— Да пейте, я после. — Зак отодвинул стул, сел рядом с Калмановичем. Тот уже расставил позицию и, почёсывая переносицу, смотрел на доску.

Лещинский открыл бутылку, налил два стакана, протянул один Калмановичу:

— Пей.

Зак надел очки.

Лешинский отпил из своего стакана.

Минуту молчали, глядя на доску. Лещинский махнул рукой:

— Труба.

Зак покачал головой:

— Знаешь, где-то ничья, по-моему… У чёрных король отстал.

— Да труба, чего тут.

— Труба, если на е7 взять, после шаха.

— А что, ты не брать предлагаешь?

— Но другого-то нет. Ничего нет. Так сразу он слонов разменяет — и пошла пехтура…

— А так что? Коня отдал, а он конем g6, потом через е5 на с6.

— Ну и что? А Саша на е6 уйдёт.

— Правильно. — Калманович быстро передвинул фигуры, убрав белого коня с доски. — Вот. А потом через d5 встану на е4 и всё!

Лещинский поставил свой стакан на стол:

— Слушайте, ну что вы дурака валяете! Зачем ему прыгать на с6, это же глупо! Коня изолировать и время терять. Он на е7 его оставит! А сам пешкой вперёд!

Он сильно стукнул пешкой по доске:

— Хотя постой… Но тогда ты полное право имеешь слоном ба-бах. — Он двинул слона.

— Конечно, — Зак двинул короля, — ушёл, ты королём на е6, он снова, ты снова, он снова. Так ничья, конечно. Но он может рискнуть вот как, друзья мои, — Зак двинул чёрного короля на b7, — а коня не тронет.

— А я тогда всё равно на е6… на е5 и пошёл к пешке.

— Да, пешка берётся.

— Берётся. Тогда ничья.

— Ничья. Смотри-ка. А я труба говорил. — Лещинский отпил из стакана.

— Погоди радоваться. Мамонт придумает что-нибудь.

— Вообще тут путаная игра. — Калманович снова восстановил первоначальную позицию.

— А кто напутал? Я, что ли? — усмехнулся Лещинский. — Сто раз тебе говорил — не играй разменный вариант с ним, он эндшпиль играет лучше, он этим и дорогу себе в первую лигу пробил!

— Но надо же отшлифовывать, Леонид Яковлевич…

Вон он тебя и отшлифовал! Белыми на ничью еле тянешь.

— Лёня, ну хватит, чего ты навалился на него, — Зак открыл вторую бутылку, налил ему в стакан и отпил сам из горлышка, — Агзамов опытный мастер. Я с ним на первенствах четырежды играл и только раз выиграл. Остальные все вничью. Ему б пораскованней играть, давно б гроссом стал.

Лещинский махнул рукой:

— Саша в сто раз талантливей, вот что обидно! Эти Агзамовы, Кременецкие, Платоновы, это же серятина-пресерятина! Их бить надо нещадно, ты же без пяти минут гроссмейстер! И попал в лигу. Не экспериментируй с дебютом и на эндшпиль не надейся, они же по тридцать лет за доской сидят, у них опыта больше. Но они в мительшпиле слабее тебя. Ты на голову выше их. Вспомни, как ты с Талем и Белявским в Риге разделался. У тебя остро-комбинационный дар, а они тактики. Вспомни, он ведь, несмотря на свои пешки сдвоенные, фигуры менять торопился, на эндшпиль работал! И с полным основанием. А ты, вместо того чтоб навязывать ему свою игру, всю партию под него свёл.

— Ну, что теперь говорить, Лёня. — Зак достал сигареты, закурил. — Конечно, ему разменный ещё рановато играть. Там и мительшпиля-то как такового нет — дебют и сразу эндшпиль. Тут надо всю партию сразу видеть. Фишер любил разменный играть, ну так он всё видел сразу… Но давай ничью поточней поищем.

Калманович снова поставил позицию.

Лещинский сел напротив, хрустнул пальцами:

— Так. Ну, давайте от печки. Коня не брать во всех случаях. Раз. Если он конём на g6, тогда понятно — король е6 и через е5 на е4 и ничья. Пешка не убежит.

— Не убежит.

— Если он коня оставит и пешкой вперёд, тогда шах, он ушёл, ты королём, он пешкой, слоном к пешке. Вроде всё в ажуре.

— По-моему, тоже. — Зак потёр подбородок, вздохнул. — Ладно, вот что. Давайте пару часов перекурим, а на сон грядущий ещё посмотрим. И утречком на свежую голову.

Он взял шахматы и, осторожно неся перед собой, поставил на шкаф. Лещинский вытянул из лежащей на столе пачки сигарету, закурил. Калманович допил остаток «Байкала».

Зак подошёл к окну, открыл, расстегнул ворот рубашки и снял галстук:

— Признаться, я сегодня не ел совсем. Утром позавтракал, и всё.

— Я тоже, — отозвался Лещинский и вдруг присвистнул: — Слушайте, деятели, а нормы?

Зак повернулся, присев, испуганно рассмеялся:

— Матерь Бозка! И я забыл совсем!

Лещинский подошёл к шкафу, открыл, вытащил портфель и вытряхнул на стол три нормы — две полные и одну кандидатскую.

— Обалдели совсем.

Зак сел за стол, поморщился:

— Завтра опять изжогой мучиться… а мне с Тукмаковым играть…

— Ладно, не канючь. — Лещинский распечатывал нормы.

Калманович, зевая, следил за ним:

— И я забыл.

— Тебе простительно.

Разобрали распечатанные нормы, стали есть, не вынимая из целлофана.

Жуя, Зак пробормотал:

— Эти, пожалуй, ничего ещё.

Лещинский закивал:

— Ну, на первую лигу они подвезут, а как же… На высшую в прошлом году из вэцээспээсовского детсада прислали, как гусиный паштет была.

Калманович понемногу откусывал от своей нормы и быстро жевал:

— Леонид Яковлевич, а правда, что Ботвинник, когда в Англии был на турнире, сам себе нормы готовил?

— Правда. Только не нормы, а одну норму.

— И он сам вылепил?

— Да.

Калманович улыбнулся:

— Кирилл Яковлевич, а помните, вы начали рассказывать, ну, про Веру Менчик каламбур…

Зак хмыкнул:

— Про Веру Менчик, которая обожала разменчик на с6 в испанской? Как ты сегодня, да?

— Да нет, ну там с фамилиями шахматистов…

Зак, жуя, забормотал:

— Значит, у Веры Менчик с Капабланкой вышел маленький Романновский. Зашли они к Корчмарю, выпили несколько Рюминых Кереса, поели Ботвинника и закусили Цукертортом. Капабланка, надо сказать, был очень Смыслов в Люблинских делах. Поиграв на Гармонисте, он повалил Веру на Рагозина и стал говорить, как он её Любоевич. Несмотря на то что Вера была очень Чистякова и Боголюбова, она пообещала быть с ним Ласкер. Но как известно, Вера Менчик была слишком Богатырчук, и у них с Капабланкой ничего не Левенфишло.

Калманович рассмеялся:

— Здорово!

Улыбаясь, Лещинский скомкал свой пакетик:

— Там в середине что-то было, ты пропустил.

— Может быть, конечно.

Калманович смеялся, качая головой:

— Ничего не Левенфишло!

— Именно, — серьёзно проговорил Зак и двумя пальцами отправил в рот отвалившийся кусок нормы.

Дверь приотворилась.

Осокин вошёл, улыбаясь, коснулся усов:

— Разрешите, товарищи?

Сидящие за длинным столом переглянулись.

Коньшин удивлённо приподнялся:

— Коля? Мать чесная, откуда?! Ребята, это ж наш бывший секретарь!

Он рассмеялся, вышел из-за стола и крепко потряс руку Осокина:

— Здорово! Ну и ну! Сто лет у нас не был. Забыл совсем.

Собравшиеся смотрели на них.

— Все новые, — выглянул Осокин из-за плеча Коньшина. И ни одного знакомого…

— А ты как думал! Умираэт старый члэн, растёт новий поколэн!

Сидящие за столом засмеялись.

Коньшин повернулся к ним:

— Вот, товарищи комсомольцы, познакомьтесь. Это бывший наш секретарь комитета комсомола, ныне секретарь парткома опытного завода прядильно-ткацких машин товарищ Осокин.

— А мы знакомы, что ты так официально! — улыбаясь, проговорила Храмцова. — Здравствуй, Коля, ты меня и не заметил.

Ну вот, Анечка, здравствуй. И знакомая нашлась… Здравствуйте, товарищи.

Члены бюро откликнулись вразнобой.

— Ну что, товарищи, по-моему, мы всё решили на сегодня? — спросил Коньшин, придерживая за руку Осокина. — С редколлегией все ясно, а вечер — это, Саша, ты своих культмассовиков раскачивай.

— Конечно, — кивнул головой Рудаков.

— Ну, тогда до новых встреч, — улыбнулся Коньшин. — Седьмого собираемся.

— Во сколько?

— Как всегда в шесть. А Туманяну, Вера, ты передашь.

— Конечно, обязательно.

— Ну, тогда всё.

Вставая, задвигали стульями.

Коньшин кивнул Осокину:

— Пошли ко мне.

Они обогнули стол и вошли в небольшой кабинет с широким столом, зелёным сейфом и ленинским портретом на стене.

— Нуууу… всё по-прежнему. — Осокин опустился в красное кресло. — Только Ленина сменил.

— Да, этот красивей, кажется. Я такого в немецком журнале видел. Это фотографика называется.

— Я знаю. У меня брат такие фото делает…

Коньшин сел на своё место, шлёпнул по столу ладонями:

— Ну, рассказывай!

— С директором лады. С профкомом тоже. Ну, а остальные примыкают.

— Молоток! — расхохотался Коньшин. — Надо в книгу афоризмов занести! Ты там который год? Второй?

— Второй. И здесь четыре, да?

— И на «Ильиче» полтора.

— Аааа… да, да, да. Я забыл. Там ты вроде замещал. Да?

— Да, замещал… Но ты всё что-то обо мне да обо мне. Как у вас-то?

— Альма матер? По-разному. Хлопочем.

— Желдев здесь остался?

— Тут. Куда он денется. На рыклинской кафедре. Скоро защищается.

— Быстро.

— Ну, у него ничего не залежится.

— А Бармина?

— Ушла во ВНИИБТ.

— Простым инженером?

— Она в профкоме там.

— А Витька?

— Гнедышев?

— Да.

— У нас тоже. На ПМ.

— Молодец. Как это он переквалифицировался?

— Долго ли? Он же учился хорошо.

— Ну, а ты когда отчалишь?

— С аспирантурой закончу и уйду.

— Точно?

— Точно. Хватит.

— Это года через два?

— Наверно… — Коньшин достал сигарету, протянул Осокину. Закурили.

Осокин полез в боковой карман, достал жёлтенькую пачку жвачки и пакет с нормой.

— Съёмка у тебя. А то домой не скоро.

— У вас сегодня?

— Да.

Осокин кинул ему жвачку.

— Спасибо. Английская?

— Штатовская.

Коньшин стал распечатывать жвачку, Осокин — пакетик с нормой.

— Сто лет не жевал.

— Ну, вот и попробуй.

— Мятная вроде…

Стали жевать каждый своё.

Осокин уверенно кусал от нормы, Коньшин гонял во рту жвачку.

Позвонил телефон.

Секретарь поднял трубку:

— Коньшин… Внизу? Хорошо. Я Лебединскому передам щас. Спасибо.

Положив трубку, он встал:

— Автобус с реквизитом пришёл. Я щас скажу там…

— А что за реквизит?

— Кумач, краски, подрамники для лозунгов.

— Аааа…

Анна Степановна развернула «Вечёрку» и показала головой:

— Ииии… вот и на нашей улице праздник… Мишок! Таблицу напечатали.

— Щас тыщу погасим, мам. — Михаил вышел из соседней комнаты, заглянул в газету. — Это что, пятидесятый год?

Анна Степановна сощурилась.

— Без очков не вижу… принеси-ка очки… да! И шкатулку с комода.

— Щас, мам.

Она отодвинула в сторону сахарницу, чашку с недопитым чаем, расстелила газету на столе.

Михаил принёс очки и небольшую резную шкатулку.

— Поставь на стул. — Анна Степановна надела очки.

Михаил поставил, открыл.

Конверт с облигациями лежал внизу.

— Пятидесятый, — склонилась над газетой Анна Степановна. — Ну, давай посмотрим. Я сначала, а ты проверишь.

Михаил вынул облигации из конверта.

— Там разложено по годам.

— Вот пятьдесят пятый, пятидесятый… вот, мам…

Она взяла облигации, слюня палец, отделила первую:

— Так, значит, пятидесятый, давай сначала двухсотрублёвые. Ноль восемьдесят, пятьсот сорок шесть…

— Ноль восемьдесят… восемьдесят три…

— Ноль восемьдесят три… шестьсот… четыреста…

— Попала! Четыреста девяносто пять и по пятьсот семьдесят.

— Да. Есть одна.

— Двадцать рубликов.

— Погоди-ка, тут ещё… ноль восемьдесят три пятьсот тридцать два.

— Ага! Откладывай сюда.

— Теперь ноль шестьдесят один, двести восемьдесят.

— Ноль шестьдесят… двести семьдесят пять… нет вроде…

— Как нет? Попали. Видишь, с семьдесят пять по девяносто пять.

— Точно! Молодец. Действительно есть… девяносто пять… Возьми.

Михаил отложил облигацию.

— Теперь… ноль сорок один двести десять…

— Так, вот двести шестьдесят пять… нет. Сто пятьдесят по сто девяносто пять… нет…

— Нет. Оставь её.

— А это какие?

— Это сторублёвки.

— А что это написано?

— Это дедушка твой так расписывался. Это ведь его. Из последнего драли… А это бабушкина… А вот и мои… тоже… девятьсот рублей получала… А в год больше тыщи выдирали. Так. Вот эти проверили.

— А маленькие?

— После. Давай. Ноль девяносто один… девяносто…

— Девяносто один двести… сорок… нет что-то.

— А вот… двести шестьдесят… нет, проскочили. Немного совсем.

— Рядом почти. Ещё две большие?

— Ага. Смотри сам, ты счастливый.

— Ну-ка. Ноль двести пять четыреста тридцать. И эта четыреста тридцать семь… Есть! Четыреста десять по четыреста девяносто пять.

— Ну! Девать некуда будет. Давай маленькие.

— Маленькие… А красивые они…

— Толку что… Смотри вот эти. Они все подряд идут.

— Точно… Ноль шестьдесят три сто девяносто девять… так., так… есть! Все, наверное. Четыре все.

— Ну, Мишка, молодец!

— Возьми. А эти какие?

— Это пятьдесят первый.

— Большая пачка.

— Большая… дедушка, бабушка и я. Втроём.

— А дяда Костя?

— Ну, он ведь только в пятьдесят седьмом приехал. А его облигации у Надежды Ивановны. Он вообше их выбрасывать хотел. В шестьдесят восьмом, переезжали когда, он брать не хотел. На помойку, говорит, выкину. Надя еле уговорила.

— У нас Бахмин рассказывал, один на помойке чемодан нашёл целый. С облигациями.

— Да. Многие выбрасывали. Думали, что теперь фиг получат. Особенно после реформы. Я вон прошлый раз гасить ходила, а одна старушка говорит, я, говорит, под обои их клеила. А сейчас уже не отдерёшь.

— Конечно. Тоже догадалась… это ещё обиднее, чем на помойку…

— Это что, мы пятьдесят четыре рубля погасили?

— А что, мало?

— Да ничего… А подумать, Миш, так что б им, например, весной взять и объявить, мол, приходите, и всем погасят за пятидесятый год. И номеров никаких и волокиты.

— Да у нас, мам, всё через жопу. — Михаил убирал оставшиеся облигации в шкатулку. — А с другой стороны, знаешь, многие старики газет не выписывают, лежат дома. Может, парализованные. Глядишь, и забудут. А государству — выгода.

— Да. Разве что ради этого… Слушай, ты норму собираешься есть или нет? Вторые сутки на окне лежит.

— Щас, мам. Меня просто вчера мутило. Мы с Андрюшкой в пивбаре были, а там креветки какие-то сомнительные. Я щас съем.

— Давай, давай, А то забудешь. Так и до завтра останется.

— Да чего тут, долго ли… — Он взял лежащую на бумаге норму и, откусывая, побрёл в комнату.

— Сестра! — донеслось из распахнутой двери палаты.

Зоя нехотя встала.

Сидящая рядом Клава пила чай:

— Чего он орёт? Кнопка не работает, что ль?

— Да это безрукий тот…

— А-a-a-a…

Сунув руки в карманы узенького белого халата, Зоя прошла по коридору, завернула в палату. Краюхин лежал в полумраке, положив забинтованные култышки поверх серого одеяла.

— Что случилось? — тихо спросила Зоя.

— Сестра… вот… это…

— Утку, что ль?

— Ага.

Нагнувшись, Зоя вынула из-под его кровати пластмассовое судно, сунула ему под одеяло.

Краюхин заворочался.

— Через пять минут приду.

Зоя вышла, прикрыла дверь следующей палаты.

Клава допила свой чай и читала, полулежа на кушетке.

Зевнув, Зоя опустилась на стул:

— Клав, я не помню, Седых кололи?

— Кололи, ты что?

— А у меня перепуталось всё…

— Устала?

— Немного есть.

— Ну, ляг поспи, я посижу.

Клава встала, Зоя легла на кушетку, постанывая, вытянулась:

— Оооо, господи… да, там, не забыть, утка у этого…

— Безрукого?

— Да.

— Щас пойти?

— Пойди, я только подложила.

— Слушай, Зой, а как это он умудрился?

— Руки?

— Да.

— А он на стройке работал, он плотник, кажется. Ну и на пятом этаже доски они вдвоём несли. Стопку досок. А там идти можно было в обход по настилу и по прямой, прямо по стене. Они по стене пошли.

— Это он сам рассказывал?

— Нет, Гликман. Вот. Пошли, значит, и… ооо-уу-ааа… — Зоя зевнула, — и оступился кто-то. Полетели с пятого этажа. Приятель его доски отпустил и вниз. Насмерть. А этот в доски как-то инстинктивно вцепился и вместе с ними. А они как веер распустились. И он как будто на парашюте. Ногу только вывихнул.

— А руки?

— И руки. Когда он упал, доски от толчка сложились, ну, как ножницы, и руки в них попали. И отсекло напрочь.

— Да. Хорошо, хоть сам цел остался.

— Конечно. Да ещё один в палате лежит. Совсем рай…

— А соседа перевели, что ль?

— Выписали вчера… Ну, Клав, я подремлю немного…

— Дреми.

Клава встала, прошла к палате Краюхина, заглянула:

— Ну как? Можно выносить?

— Можно, — слабо отозвался Краюхин.

Клава сунула руку под одеяло, нащупала потеплевшее судно, вытащила.

На дне было немного желтоватой мочи.

Клава шагнула к двери, но Краюхин приподнял голову:

— Сестра, там я вспомнил… вот…

— Что?

— Да там у меня в брюках, в кармане была…

— Что?

— Норма. Нам раздали тогда. Она ведь так и лежит там…

— Ну и что?

— Да съесть ведь надо.

— Сейчас?

— Ну, а что? И так два дня прошло. А я только вспомнил…

— Ну что, принести, что ль?

— Принеси.

— Ваша как фамилия?

— Краюхин.

Держа перед собой судно, Клава вышла.

Опорожнив его в туалете, она, вернувшись, сунула его под краюхинскую кровать, потом, пройдя по коридору и перегнувшись через спящую Зою, сняла ключ гардероба с гвоздя.

Зоя вздохнула и улыбнулась во сне.

Спустившись на первый этаж, Клава прошла мимо двух спящих в коридоре сестёр, отперла гардероб, зажгла свет.

Три мыши спрыгнули со стола приёмщицы и бросились под шкафы.

Клава выдвинула ящик стола, достала пухлую книгу учёта, села на расшатанный стул:

— Краюхин… два дня назад… так… Краюхин… где же… — она листала коричневые страницы, — вот… Девяносто семь.

Подошла к девяносто седьмому шкафчику, открыла. На гвозде висел ободранный ватник, покрытый засохшей грязью и кровью. Рядом висели такие же ватные брюки. Коричневые от земли сапоги стояли внизу.

Клава сунула руку в карман брюк, и сразу под пальцами зашуршал пакетик нормы. Она вытянула его. Норма была сильно расплющена.

Клава убрала книгу в стол, погасила свет, вышла, заперла дверь. Одна из спящих сестёр подняла голову:

— Клав, ты?

— Я. Спи, чего беспокоишься…

— А я думала, звонят… — забормотала сестра.

Помахивая ключом и нормой, Клава поднялась по лестнице.

Зои на кушетке не было.

Клава вошла к безрукому.

Тот по-прежнему лежал на спине. Клава помахала пакетиком:

— Нашла.

— Ну и хорошо…

— Оставить вам?

— Оставь… а вообще… как же… как… я ж теперь… как есть-то?.. — Голос его задрожал.

— Да вы не беспокойтесь, — Клава опустилась на край его кровати, — у нас такие сейчас протезы делают! Ну совсем как руки. Вам радоваться надо, что вы живы. Товарищ погиб ведь, да?

— Гриша. Да. Разбился, говорят. А я вот цел…

— Ну вот. А норму я вам помогу съесть.

Она разорвала пакетик и, отломив кусочек уже подсохшей нормы, протянула Краюхину. Он открыл рот, принял кусочек и стал медленно жевать.

— Так что вы не падайте духом. По-моему, лучше руки потерять, чем ноги. Протезы надели, и всё. И никаких костылей…

Она снова сунула в рот кусочек.

Краюхин молча жевал.

Сзади вошла Зоя:

— Вот ты где. А меня разбудили, черти.

— Кто?

— Якишин. Заорал как резаный.

— А я не слышала. Я в гардероб ходила.

— Хорошо, что не слышала.

— Уколола?

— Уколола. Спит как сурок.

Часть вторая

Нормальные роды

нормальный мальчик

нормальный крик

нормальное дыхание

нормальная пуповина

нормальный вес

нормальные ручки

нормальные ножки

нормальный животик

нормальный сон

нормальное сосание

нормальная моча

нормальный кал

нормальный подгузник

нормальная пелёнка

нормальное одеяло

нормальные кружева

нормальная лента

нормальная бутылочка

нормальное молоко

нормальные колики

нормальная коляска

нормальный воздух

нормальные сосны

нормальное небо

нормальный ветер

нормальный песок

нормальный скрип

нормальное солнце

нормальное бельё

нормальные облака

нормальные ползунки

нормальная каша

нормальная соска

нормальный сок

нормальные весы

нормальный балкон

нормальная погремушка

нормальная распашонка

нормальные пинетки

нормальный чепчик

нормальная тесёмка

нормальное яблоко

нормальные перевязочки

нормальные ноготки

нормальные гуни

нормальная рвота

нормальная ванна

нормальная водичка

нормальное мыло

нормальная губка

нормальное полотенце

нормальная температура

нормальная игрушка

нормальная кошка

нормальные колечки

нормальный мяч

нормальное ползанье

нормальные коленки

нормальное падение

нормальные помочи

нормальные шаги

нормальные сандалии

нормальные камешки

нормальная бабушка

нормальная трава

нормальный жук

нормальный червяк

нормальный одуванчик

нормальный кузнечик

нормальная ссадина

нормальные слёзы

нормальная панамка

нормальная кофточка

нормальная песочница

нормальная формочка

нормальное ведёрко

нормальный совок

нормальная машина

нормальные качели

нормальная черешня

нормальная клубника

нормальный арбуз

нормальный укроп

нормальный суп

нормальная ложка

нормальная чашка

нормальное молоко

нормальный чай

нормальная конфета

нормальное печенье

нормальный папа

нормальный самолёт

нормальный дождь

нормальный зонтик

нормальный снег

нормальный дым

нормальный мороз

нормальное окно

нормальные санки

нормальная шубка

нормальная шапка

нормальные варежки

нормальные калоши

нормальный шарф

нормальная собака

нормальные снежки

нормальные лыжи

нормальные сосульки

нормальное горло

нормальный кашель

нормальный озноб

нормальный градусник

нормальная постель

нормальный доктор

нормальный стетоскоп

нормальная ложечка

нормальный аспирин

нормальная машина

нормальный чай

нормальная подушка

нормальные сны

нормальный страх

нормальный горшок

нормальные носки

нормальные горчичники

нормальная книжка

нормальные карандаши

нормальная бумага

нормальный домик

нормальный человечек

нормальный танк

нормальное сражение

нормальная весна

нормальные ручейки

нормальная грязь

нормальный детсад

нормальная воспитательница

нормальная столовая

нормальные котлеты

нормальный компот

нормальные раскладушки

нормальные обручи

нормальная прогулка

нормальные игры

нормальный праздник

нормальные флажки

нормальная музыка

нормальный Ленин

нормальные песни

нормальный танец

нормальные стихи

нормальные подарки

нормальные родители

нормальные ботинки

нормальные штаны

нормальный подзатыльник

нормальная осень

нормальная форма

нормальная школа

нормальный букет

нормальный ранец

нормальная учительница

нормальный класс

нормальная парта

нормальная тетрадь

нормальная ручка

нормальные палочки

нормальные кружочки

нормальные косички

нормальная перемена

нормальный дежурный

нормальный пример

нормальная задача

нормальные чернила

нормальный Вова

нормальный Серёжа

нормальный Миша

нормальный Витя

нормальный Петя

нормальный Андрей

нормальная двойка

нормальная тройка

нормальная четвёрка

нормальная пятёрка

нормальная единица

нормальный кол

нормальная арифметика

нормальное чистописание

нормальная клякса

нормальная промокашка

нормальный ластик

нормальная Светка

нормальные леденцы

нормальный коржик

нормальный бублик

нормальный бутерброд

нормальная физкультура

нормальный зал

нормальный физрук

нормальный журнал

нормальный мяч

нормальная эстафета

нормальные трусы

нормальная сменка

нормальный турник

нормальное воскресенье

нормальный двор

нормальные ребята

нормальный футбол

нормальный проход

нормальный финт

нормальная пенка

нормальные кеды

нормальный удар

нормальная девятина

нормальный пас

нормальный счёт

нормальный Сёга

нормальный Колян

нормальный Жук

нормальная Утка

нормальный Жека

нормальная чеканочка

нормальная рогатка

нормальный фонарь

нормальный сосед

нормальный отец

нормальный ремень

нормальные слёзы

нормальный угол

нормальные задачки

нормальный угольник

нормальный круг

нормальная окружность

нормальная биссектриса

нормальный катет

нормальная гипотенуза

нормальное равенство

нормальное тождество

нормальное подобие

нормальный икс

нормальный игрек

нормальный зет

нормальная алгебра

нормальная физика

нормальная химия

нормальный опыт

нормальная колба

нормальный водород

нормальный кислород

нормальная вода

нормальная кислота

нормальная щёлочь

нормальный натрий

нормальный магний

нормальный марганец

нормальная бомбочка

нормальный взрыв

нормальный дым

нормальные спички

нормальный самопал

нормальное попадание

нормальный хоккей

нормальные коньки

нормальная клюшка

нормальная шайба

нормальный лёд

нормальный «Спартак»

нормальный бросок

нормальный гол

нормальные щитки

нормальный вывих

нормальная больница

нормальная боль

нормальный гипс

нормальный костыль

нормальный телевизор

нормальный фильм

нормальный шпион

нормальный разведчик

нормальные конфеты

нормальные фантики

нормальные марки

нормальный альбом

нормальная серия

нормальный блок

нормальные колонии

нормальная фауна

нормальная флора

нормальный спорт

нормальный магазин

нормальный обмен

нормальный полтинник

нормальный рубль

нормальное мороженое

нормальные Сокольники

нормальные аттракционы

нормальная карусель

нормальные ребята

нормальная тетка

нормальная сумочка

нормальные деньги

нормальный свист

нормальный атас

нормальная дёра

нормальные сигареты

нормальная затяжка

нормальная тошнота

нормальный Рыба

нормальная голубятня

нормальный туман

нормальный дутыш

нормальный почтарь

нормальный рынок

нормальный мужик

нормальный пацан

нормальная пятёрка

нормальный мент

нормальное отделение

нормальный участковый

нормальная мать

нормальная пощёчина

нормальная ругань

нормальный побег

нормальный Славик

нормальный маг

нормальные битлы

нормальные роллинги

нормальные пласты

нормальные колонки

нормальное стерео

нормальный эффект

нормальная цветомузыка

нормальные джины

нормальная вечеринка

нормальные девки

нормальная Светка

нормальный танец

нормальные сигареты

нормальный портвейн

нормальный смех

нормальный шейк

нормальные губы

нормальный разговор

нормальный Соловьёв

нормальная драка

нормальная кровь

нормальный платок

нормальная разборка

нормальный завуч

нормальный классрук

нормальная Жирная

нормальный дневник

нормальная четверть

нормальное полугодие

нормальный год

нормальный аттестат

нормальное ПТУ

нормальные занятия

нормальный станок

нормальная резьба

нормальные фаски

нормальная расточка

нормальный резец

нормальный патрон

нормальные танцы

нормальный ансамбль

нормальный ударник

нормальный вермут

нормальная герла

нормальная подруга

нормальный Рудик

нормальный дом

нормальная квартирка

нормальные кудряшки

нормальное сухое

нормальные бокалы

нормальные шторы

нормальный блюз

нормальный лифчик

нормальная грудь

нормальные трусы

нормальные руки

нормальные слёзы

нормальные уговоры

нормальный поцелуй

нормальная кровать

нормальные ноги

нормальный стон

нормальный шёпот

нормальная сперма

нормальная простыня

нормальные глаза

нормальная усталость

нормальный хуй

нормальное завтра

нормальный завод

нормальный мастер

нормальный наладчик

нормальный сменщик

нормальный цех

нормальная норма

нормальные детали

нормальный фартук

нормальная стружка

нормальный заусенец

нормальный медпункт

нормальная перекись

нормальный бинт

нормальные рукавицы

нормальный перерыв

нормальная столовая

нормальный борщ

нормальное пюре

нормальная подлива

нормальный компот

нормальный Антон

нормальный аванс

нормальное кафе

нормальная компания

нормальная Люда

нормальное вино

нормальный разговор

нормальное мороженое

нормальное такси

нормальная общага

нормальная лимитчица

нормальный вахтёр

нормальная комната

нормальная койка

нормальный засос

нормальная ебля

нормальное утро

нормальный прогул

нормальное пиво

нормальная вобла

нормальный парень

нормальный телефон

нормальные джины

нормальная фирма

нормальный размер

нормальный батник

нормальная стрижка

нормальные друзья

нормальная гитара

нормальная песня

нормальный вечер

нормальная скамейка

нормальное винище

нормальная прошвырка

нормальная кодла

нормальный прикол

нормальная мочиловка

нормальные менты

нормальный отрыв

нормальный фингал

нормальный папаша

нормальный пиздёж

нормальные слова

нормальный понт

нормальная самостоятельность

нормальное достоинство

нормальный август

нормальный отпуск

нормальные башли

нормальные робя

нормальные девки

нормальный плацкарт

нормальные Гагры

нормальное море

нормальная погода

нормальная вода

нормальные ласты

нормальная маска

нормальная вишня

нормальные шашлыки

нормальные чебуреки

нормальная хванчкара

нормальное пиво

нормальная Тоня

нормальный вечер

нормальная палатка

нормальная ночь

нормальные цикады

нормальные груди

нормальные подмышки

нормальный оргазм

нормальный кайф

нормальные горы

нормальный восход

нормальная лодка

нормальные спасатели

нормальный мотор

нормальные лыжи

нормальное катание

нормальное ныряние

нормальные крабы

нормальные карты

нормальная водка

нормальные помидоры

нормальный лук

нормальный торч

нормальный город

нормальный пляж

нормальные бабы

нормальные креветки

нормальная ханка

нормальный дупель

нормальные размудя

нормальный ужор

нормальная блевотина

нормальный вырубон

нормальный отруб

нормальное состояние

нормальная неделя

нормальный месяц

нормальный скорый

нормальное купе

нормальная Москва

нормальный дождь

нормальный вокзал

нормальная осень

нормальная куртка

нормальная повестка

нормальные проводы

нормальная стрижка

нормальная армия

нормальный карантин

нормальная присяга

нормальная форма

нормальный прапор

нормальный сержант

нормальная казарма

нормальные сапоги

нормальные портянки

нормальный кросс

нормальные мозоли

нормальная жажда

нормальная выкладка

нормальный строй

нормальный воротничок

нормальная ушанка

нормальная шинель

нормальный подъём

нормальный автомат

нормальный шомпол

нормальная ветошь

нормальное масло

нормальные пуговицы

нормальные крючки

нормальные складки

нормальный гуталин

нормальный спортзал

нормальный турник

нормальный конь

нормальные брусья

нормальный канат

нормальные мышцы

нормальный пот

нормальная усталость

нормальная честь

нормальные стрельбы

нормальные мишени

нормальные гильзы

нормальный прицел

нормальная бдительность

нормальная благодарность

нормальная каша

нормальное масло

нормальная вилка

нормальный чай

нормальный сахар

нормальные политзанятия

нормальный долг

нормальная верность

нормальное мужество

нормальная доблесть

нормальный героизм

нормальная самоотверженность

нормальная самоотдача

нормальная самодисциплина

нормальная выносливость

нормальная стойкость

нормальная исполнительность

нормальная смекалка

нормальная сообразительность

нормальная честность

нормальная преданность

нормальная бескорыстность

нормальная убеждённость

нормальная непримиримость

нормальная нетерпимость

нормальная заинтересованность

нормальная самоволка

нормальный забор

нормальная улица

нормальный магазин

нормальные поллитра

нормальный Кешка

нормальный Серёга

нормальный батон

нормальные сырки

нормальный подъезд

нормально пошла

нормально закусили

нормально вышли

нормально прошли

нормально запили

нормально покурили

нормальная поверка

нормальный отбой

нормальная подушка

нормальная отрыжка

нормальный сон

нормальная тревога

нормальное пробуждение

нормальная голова

нормальные веки

нормальные портянки

нормальные пальцы

нормальное опоздание

нормальный наряд

нормальная кухня

нормальные котлы

нормальные повара

нормальные половники

нормальные дуршлаки

нормальная картошка

нормальная кожура

нормальное ведро

нормальная вода

нормальная спина

нормальный позвоночник

нормальная поясница

нормальная табуретка

нормальная швабра

нормальный пол

нормальная плитка

нормальная чистота

нормальная быстрота

нормальная грязь

нормальный мусор

нормальные миски

нормальные кружки

нормальные ложки

нормальная струя

нормальная ночь

нормальная зевота

нормальная картошка

нормальная табуретка

нормальное ведро

нормальная вода

нормальный подъём

нормальный кросс

нормальная поверка

нормальная линейка

нормальный воротничок

нормальный сержант

нормальный наряд

нормальная кухня

нормальная картошка

нормальная табуретка

нормальное ведро

нормальная поясница

нормальная швабра

нормальный обед

нормальные миски

нормальные кружки

нормальные ложки

нормальная струя

нормальный пар

нормальная кожа

нормальные ноги

нормальные локти

нормальные колени

нормальный пот

нормальный отбой

нормальный подъём

нормальная линейка

нормальная зарядка

нормальный кросс

нормальный наряд

нормальная хуйня

нормальные будни

нормальные трудности

нормальная воля

нормальный характер

нормальная дружба

нормальный старик

нормальная лычка

нормальный год

нормальные молодые

нормальное чмо

нормальный фуфель

нормальный земляк

нормальная шестёрка

нормальная тесная

нормальная взъёбка

нормальная шерсть

нормальное уважение

нормальный спорт

нормальный бицепс

нормальный уголок

нормальный пистолетик

нормальный переворот

нормальное солнышко

нормальный кульбит

нормальный шпагат

нормальный пудовик

нормальный двухпудовик

нормальный разряд

нормальная мышца

нормальные сборы

нормальные учения

нормальная четкость

нормальная слаженность

нормальное соперничество

нормальное соревнование

нормальное противостояние

нормальная пыль

нормальная жара

нормальная фляга

нормальная скатка

нормальная лопата

нормальный Калашников

нормальные рожки

нормальный подсумок

нормальный противогаз

нормальная атака

нормальное ура

нормальный привал

нормальный перекур

нормальный лейтенант

нормальная шутка

нормальное качество

нормальные ребята

нормальный строй

нормальный марш

нормальный запевала

нормальная песня

нормальный значок

нормальное повышение

нормальный отпуск

нормальный городок

нормальное кино

нормальное мороженое

нормальный музей

нормальный патруль

нормальные увольнительные

нормальные улыбки

нормальное возвращение

нормальный доклад

нормальный вечер

нормальное отделение

нормальная зелень

нормальное обучение

нормальное наказание

нормальный авторитет

нормальная неторопливость

нормальные полуслова

нормальные полувзгляды

нормальная шуточка

нормальная ржачка

нормальные разговорчики

нормальная муштра

нормальное послушание

нормальный престиж

нормальные сапоги

нормальный срок

нормальное время

нормальный дембель

нормальный кайф

нормальный чемодан

нормальный поезд

нормальный буфет

нормальный понт

нормальный коньяк

нормальный шницель

нормальный чай

нормальное купе

нормальные соседи

нормальный пиздёж

нормальные салаги

нормальное пивко

нормальная понтяра

нормальный отдых

нормальная жизнь

нормальные предки

нормальный костюм

нормальная Москва

нормальная дискотека

нормальные кореша

нормальные девчата

нормальный парк

нормальные качели

нормальный засос

нормальные записи

нормальные группы

нормальная вертушка

нормальный усилок

нормальная моща

нормальная громкость

нормальные динамики

нормальный забой

нормальный запил

нормальный лидер

нормальный вокал

нормальный орган

нормальный уют

нормальные картинки

нормальные курсы

нормальный двигатель

нормальный поршень

нормальный шатун

нормальное зажигание

нормальная смесь

нормальный карбюратор

нормальный фильтр

нормальный бензобак

нормальный инструктор

нормальное вождение

нормальные успехи

нормальная практика

нормальный автопарк

нормальный автобус

нормальный учебный

нормальный самостоятельный

нормальная работа

нормальная зарплата

нормальный маршрут

нормальные остановки

нормальная загруженность

нормальный обзор

нормальный режим

нормальный опыт

нормальная лёгкость

нормальная небрежность

нормальная лихость

нормальная точность

нормальный ништяк

нормальная Марина

нормальный магазин

нормальные родичи

нормальный достаток

нормальное предложение

нормальная свадьба

нормальный ресторан

нормальный костюм

нормальная фата

нормальные друзья

нормальные подруги

нормальные фужеры

нормальное шампанское

нормальные свидетели

нормальный поцелуй

нормальные папы

нормальные мамы

нормальные бабушки

нормальный дедушка

нормальные музыканты

нормальный вокал

нормальные подарки

нормальные поздравления

нормальные танцы

нормальный упивон

нормальная чайка

нормальная комната

нормальная ночь

нормальная девочка

нормальная грудь

нормальная фигурка

нормально попоролись

нормальный сон

нормальное утро

нормальное кофе

нормальная суббота

нормальная житуха

нормальные условия

нормальные средства

нормальная сберкнижка

нормальная обстановка

нормальный сервант

нормальный шкаф

нормальные соседи

нормальная кухня

нормальная любовь

нормальная семья

нормальная жена

нормальный обед

нормальный ужин

нормальный завтрак

нормальный стимул

нормальные квартальные

нормальный план

нормальная тринадцатая

нормальный стаж

нормальный километраж

нормальная прибавка

нормальные ремонтники

нормальный парк

нормальное начальство

нормальные люди

нормальная табельщица

нормальные рейсы

нормальная конечная

нормальное домино

нормальный стол

нормальный Вася

нормальный пузырь

нормальный розлив

нормальное настроение

нормальное пополнение

нормальный отгул

нормальное дежурство

нормальный субботник

нормальный воскресник

нормальный холодильник

нормальный характер

нормальный малый

нормальная беременность

нормальный ценник

нормальный выход

нормальный свитер

нормальные гости

нормальная дулька

нормальное отношение

нормальная дача

нормальная трансмиссия

нормальный минет

нормальный батя

нормальная охота

нормальный пентюх

нормальные поездки

нормальная розетка

нормальные волосы

нормальный пиздабол

нормальные гвозди

нормальная Риточка

нормальный домкрат

нормальный туалет

нормальный пробег

нормальные запчасти

нормальный хлеб

нормальная хреновина

нормальные праздники

нормальное зарево

нормальный задник

нормальный сынок

нормальный штифт

нормальный ветерок

нормальное болото

нормальный кран

нормальные связи

нормальная музыка

нормальные кантики

нормальное чтение

нормальная трахалка

нормальный мореплаватель

нормальный Райкин

нормальный факт

нормальное второе

нормальная обида

нормальный заяц

нормальный Виктор

нормальный дежурный

нормальный вал

нормальный министр

нормальный видок

нормальный шнур

нормальная задница

нормальный отряд

нормальный хозяйственный

нормальный Станислав

нормальный ветрище

нормальный замот

нормальный круг

нормальное поражение

нормальные обезьяны

нормальная Мальта

нормальный топор

нормальная слабость

нормальное ремесло

нормальный карандаш

нормальный Простаков

нормальный театр

нормальные канадцы

нормальный ученичок

нормальный ножище

нормальный шуруп

нормальный расклад

нормальный змий

нормальные выродки

нормальная целина

нормальная вечёрка

нормальный райком

нормальные старики

нормальная спинка

нормальное марево

нормальное большинство

нормальный холодец

нормальные веки

нормальная коса

нормальные деточки

нормальный Саратов

нормальный ёбарь

нормальная осока

нормальный штамп

нормальный Сталинград

нормальные руки

нормальная техника

нормальный грохот

нормальная Васницкая

нормальный дымок

нормальный чужак

нормальное железо

нормальное расстёгивание

нормальная записка

нормальная точилка

нормальные евреи

нормальный танк

нормальная дубрава

нормальная Америка

нормальное происшествие

нормальный бросок

нормальный Чехов

нормальная коробка

нормальная слабость

нормальные шпоры

нормальный патефон

нормальный Гриша

нормальный отголосок

нормальный мистер

нормальные задние

нормальная рябь

нормальная пара

нормальный ствол

нормальная вершина

нормальный приварок

нормальная акушерка

нормальное курево

нормальный ебальник

нормальная невидимость

нормальный приказ

нормальная лестница

нормальное ошеломление

нормальный глоток

нормальный Гершкович

нормальные близлежащие

нормальный учёт

нормальный камешек

нормальный козырь

нормальная жестокость

нормальные расходы

нормальная блядище

нормальный Котлов

нормальное бряцание

нормальное отнятие

нормальный Петро

нормальная нефть

нормальный фланг

нормальное прикосновение

нормальная пыльца

нормальное стечение

нормальный кулачище

нормальный Кенигсберг

нормальное единство

нормальный эффект

нормальная память

нормальное меньшинство

нормальная Волга

нормальный рывок

нормальная метель

нормальный кактус

нормальный подлокотник

нормальное придыхание

нормальная смола

нормальный старпом

нормальная комета

нормальный тиранозавр

нормальный хуй

нормальное существование

нормальный презент

нормальная Танечка

нормальная нелепость

нормальные квазары

нормальный пляж

нормальная сивуха

нормальная Родина

нормальный колчан

нормальные занятия

нормальное сопротивление

нормальная простота

нормальное солнце

нормальная десница

нормальный пепел

нормальный космолёт

нормальный Иващенко

нормальное затемнение

нормальная распущенность

нормальный осколок

нормальный горизонт

нормальный Вашингтон

нормальная каретка

нормальный выебон

нормальный маршал

нормальные туземцы

нормальный Сарочь

нормальный пердёж

нормальные нелепицы

нормальные бомбы

нормальное условие

нормальная саранча

нормальное вскрытие

нормальный прицеп

нормальное предательство

нормальная ягодка

нормальная маменька

нормальный якут

нормальное затмение

нормальное горе

нормальный Гершензон

нормальная пора

нормальная нянечка

нормальные жуки

нормальный господин

нормальный вскрик

нормальное сношение

нормальный Котенька

нормальные изумления

нормальный стеклярус

нормальный хуесос

нормальная курица

нормальные беседы

нормальная область

нормальное здоровье

нормальная плотность

нормальный шалфей

нормальный укус

нормальное стремление

нормальная муха

нормальная нежность

нормальный Джапур

нормальное веление

нормальный управдом

нормальная эпидерма

нормальная тяга

нормальное предопределение

нормальная потливость

нормальные яички

нормальная дверь

нормальная свекровь

нормальная метла

нормальные французы

нормальный майор

нормальная пиздища

нормальное промедление

нормальный Ворошилов

нормальная зорька

нормальные кучера

нормальный транзистор

нормальные холмы

нормальный оператор

нормальный Хлестаков

нормальные трубы

нормальные муравьеды

нормальный трамвай

нормальное золотце

нормальное темя

нормальные черенки

нормальные кнопки

нормальный петит

нормальные барабанщики

нормальная сисяра

нормальное извещение

нормальная молитва

нормальное отдохновение

нормальные секунды

нормальное семейство

нормальная олифа

нормальная Сонечка

нормальные педерасты

нормальное почёсывание

нормальный сюртук

нормальный звукоряд

нормальное удовольствие

нормальный пахан

нормальные губки

нормальный пентюх

нормальные православные

нормальное восхождение

нормальные кичики

нормальный йог

нормальная дура

нормальный кусок

нормальное угождение

нормальный аппаратчик

нормальные поебушки

нормальная комедия

нормальные метростроевцы

нормальная десперссия

нормальный молот

нормальные китобои

нормальное прощение

нормальная тяжба

нормальное воссоединение

нормальный одиночка

нормальный протон

нормальный купчик

нормальное наводнение

нормальный Владивосток

нормальная Таня

нормальное фразёрство

нормальные снимки

нормальная сечка

нормальные поросята

нормальный Кремль

нормальные триоды

нормальные сеялки

нормальное убийство

нормальный слив

нормальная хунта

нормальная дичь

нормальный кабель

нормальные сапожки

нормальная готовальня

нормальный кооператив

нормальный октаэдр

нормальный подстаканник

нормальное предуведомление

нормальный клитор

нормальный гнев

нормальный выключатель

нормальный контрабас

нормальная Серебрякова

нормальное причастие

нормальный телефон

нормальное опровержение

нормальные планеты

нормальный геморрой

нормальный кубик

нормальная брюнетка

нормальные выборы

нормальные стрельбы

нормальное убожество

нормальный логарифм

нормальное безумие

нормальный Пресли

нормальные соты

нормальный чернокожий

нормальное заступничество

нормальная икона

нормальный цветок

нормальное бродяжничество

нормальные взаимоотношения

нормальный гудок

нормальная сволочь

нормальный крикет

нормальная антенна

нормальный циклон

нормальный короед

нормальный пупс

нормальные метрономы

нормальный ясень

нормальный астероид

нормальные колени

нормальные чашки

нормальный кивер

нормальный шмоняра

нормальное электричество

нормальный атташе

нормальный волк

нормальный куколь

нормальное дифференцирование

нормальный Торжок

нормальное законодательство

нормальный Рихтер

нормальный крючок

нормальный цимес

нормальное панибратство

нормальный Рим

нормальные суставы

нормальное явление

нормальный таракан

нормальная свобода

нормальные крекеры

нормальный хам

нормальный Васнецов

нормальный убой

нормальные фисташки

нормальное улучшение

нормальная тяга

нормальные лесбиянки

нормальный печник

нормальное приземление

нормальная серьга

нормальные подследники

нормальная белизна

нормальное ханжество

нормальная губка

нормальные кружки

нормальная капуста

нормальная лысина

нормальный пасечник

нормальный рубль

нормальные батареи

нормальная видимость

нормальное подножие

нормальная кузница

нормальные Вешняки

нормальный передовик

нормальные модницы

нормальный жираф

нормальная отвёртка

нормальный Одоевский

нормальные голоса

нормальная жопочка

нормальная капель

нормальные чапаевцы

нормальный манеж

нормальное преувеличение

нормальный турнепс

нормальный клозет

нормальная акварель

нормальный креп

нормальный бук

нормальная горчица

нормальные святки

нормальное преображение

нормальные заморозки

нормальный скобарь

нормальное самбо

нормальный Мосх

нормальное побуждение

нормальная находка

нормальные гамаши

нормальное мытьё

нормальная трясогузка

нормальная медь

нормальный аппетит

нормальное попрание

нормальное козлоебство

нормальная рекомендация

нормальная половина

нормальный хлор

нормальный марксизм

нормальные маляры

нормальный курс

нормальное выпрямление

нормальное лишение

нормальная пленка

нормальная эгоистика

нормальный геморрой

нормальный отдых

нормальные анализы

нормальные внуки

нормальная пенсия

нормальный миокардит

нормальные головокружения

нормальные шлепанцы

нормальный протез

нормальные пломбы

нормальные выделения

нормальное обследование

нормальный уролог

нормальный проктолог

нормальное пальпирование

нормальный рецепт

нормальная аптека

нормальный валидол

нормальный амидопирин

нормальная ношпа

нормальный аллохол

нормальная бессонница

нормальный радедорм

нормальный кашель

нормальное утро

нормальная мокрота

нормальные разговорчики

нормальные воспоминания

нормальное почёсывание

нормальная Лида

нормальные ватрушки

нормальная забота

нормальные носки

нормальная заплата

нормальное молочко

нормальное тепло

нормальная грелка

нормальная одышка

нормальный этаж

нормальный валокордин

нормальный сырничек

нормальная Катя

нормальные ветераны

нормальный Петрович

нормальный Семёныч

нормальный бодрячок

нормальная спина

нормальный дождь

нормальная подушечка

нормальный Вовка

нормальный пластырь

нормальная диета

нормальные сорванцы

нормальная кухня

нормальное пюре

нормальное раздражение

нормальный крик

нормальный визг

нормальные слёзы

нормальные гадины

нормальная тварь

нормальный паразит

нормальное унижение

нормальная стерва

нормальная блядовня

нормальные истязатели

нормальное неуважение

нормальное пренебрежение

нормальное равнодушие

нормальный клоп

нормальный хлорофос

нормальная вонь

нормальная прогулка

нормальный дворик

нормальная лавочка

нормальные валенки

нормальные старушки

нормальная Акимовна

нормальный Федот

нормальный контролёр

нормальная контузия

нормальный маргарин

нормальный корвалол

нормальная посылка

нормальная сгущёнка

нормальная воболка

нормальные шашки

нормальная дамка

нормальные поддавки

нормальный ВТЭК

нормальное заключение

нормальный терапевт

нормальный отоларинголог

нормальный сосед

нормальная Машка

нормальные вареники

нормальная сметанка

нормальный творожок

нормальная ложечка

нормальный платочек

нормальный кал

нормальные родственники

нормальный сиропчик

нормальная ватка

нормально пописал

нормальные подарочки

нормальная подагра

нормальный миновазин

нормальная простыночка

нормальные ладошечки

нормальная гадина

нормальный городок

нормальные люди

нормальный телевизор

нормальный бандюга

нормальный волосочек

нормальный сырок

нормальная ряженка

нормальная хохотушка

нормальная повязка

нормальный винтик

нормальный зайчишка

нормальные тараканчики

нормальная Оленька

нормальный пирожок

нормальная начиночка

нормальное яичко

нормальные фантики

нормальные медали

нормальный орденок

нормальный церроз

нормальные фотографии

нормальный потничок

нормальный сухарик

нормальный дурак

нормальные пятки

нормальный замочек

нормальный Васятка

нормальные провалы

нормальная Ниночка

нормальный котик

нормальный костюм

нормальный нафталин

нормальная перхоть

нормальный юбилей

нормальные заслуги

нормальное поздравленьице

нормальный стол

нормальные сослуживцы

нормальный Витька

нормальные стаканчики

нормальная водка

нормальный салатик

нормальная салфетка

нормальный отдых

нормальный пердёж

нормальный диванчик

нормальный курослеп

нормальный сахарок

нормальные боли

нормальные крики

нормальная докторша

нормальные санитары

нормальные носилки

нормальная машина

нормальные медсестры

нормальная палата

нормальный укол

нормальное пробуждение

нормальные помутнения

нормальный хирург

нормальный зонд

нормальная кровища

нормальная каша

нормальная отрыжка

нормальные инъекции

нормальное обмывание

нормальный главврач

нормальная дежурная

нормальное судно

нормальная клеёнка

нормальное посещение

нормальный совет

нормальные антибиотики

нормальные сульфамиды

нормальная водянка

нормальный прокол

нормальный нашатырь

нормальный профессор

нормальное мочегонное

нормальный консилиум

нормальное решение

нормальный срок

нормальная ответственность

нормальная операционная

нормальный специалист

нормальный наркоз

нормальная операция

нормальное состояние

нормальное давление

нормальный пульс

нормальное дыхание

нормальная фибрилляция

нормальный адреналин

нормальная кома

нормальный разряд

нормальное массирование

нормальная смерть

Часть третья

«О, Русь, жена моя!»

Александр Блок

Спаси, Господи, люди Твоя и благослови достояние Твое, победы на сопротивныя даруя, и Твое сохраняя Крестом Твоим жительство.

(Тропарь Кресту и молитва за Отечество)

Едва неказистая пегая лошадёнка, с чавканьем вытаскивая из грязи мосластые ноги, выволокла поскрипывающую телегу на большак, как небритый возница, придержав поводья, обернулся к Антону:

— Ну вот. А тутова через поле, и всё. Рукой подать.

Антон спустил вниз онемевшие ноги, обутые в невысокие резиновые сапоги, снял с телеги чемоданчик и, рассеянно скользнув рукой в прохладный карман плаща, зачерпнул горсть монет:

— Спасибо. Спасибо тебе…

— Да не за что. Чего уж там, — усмехнулся мужик и вздохнул, подставляя коричневую ладонь с узловатыми пальцами.

Монеты, коротко звякнув, скрылись в ней, лошадь лениво дернула, забирая вбок, скаля желтые зубы и тряся гривой. Антон попятился от облепленного грязью колеса, поправил выбившееся кашне.

— Тутова рукой подать! — крикнул мужик, чмокая и тыча пальцем в густой, обложивший всё вокруг туман.

— Я знаю, — тихо самому себе пробормотал Антон, перешёл большак и ступил в жнивьё. Оно было мокрым, буровато-коричневым и слабо шуршало о сапоги.

— А там правей забирайте! Правей! — снова крикнул мужик, погоняя лошадь и теряясь в тумане.

Антон улыбнулся, сдвинул пропитавшуюся влагой шляпу на затылок и неторопливо зашагал, покачивая чемоданчиком.

Поле уходило вдаль, растворяясь в тумане, а он, густой как молоко, парил над всем, тянулся, переходя в мутно-серое небо. Пахло сыростью, подгнившим сеном и осенью — той самой, знакомой до боли, бесповоротно наступившей, холодящей виски и пальцы, лёгким ознобом затекающей в широкие рукава плаща, перекликающейся унылыми голосами невидимых птиц.

Чемоданчик еле слышно поскрипывал, ритмично покачиваясь в руке, жнивьё тут же счистило с сапогов дорожную грязь. Антон оглянулся, пошёл правее и увидел овраг, явственно проступивший справа сквозь туман.

Он лежал — всё тот же, широкий, с пологими, сплошь поросшими склонами, — лежал забитый густым-прегустым кустарником; и торчало всё то же сухое дерево и чернели три пня, и виднелся чуть поодаль, вот он, камень — огромный, намертво вросший в землю.

Антон подошёл к краю.

Овраг простирался перед ним.

— Господи, как зарос… — пробормотал, улыбаясь, Антон и, нашаривая в карманах папиросы, осторожно ступил на камень.

Он, казалось, стал меньше, ещё сильнее утонув в земле. Его серая шершавая поверхность сильно поросла мхом, а из-под скруглённого края тянулась вверх маленькая корявая берёзка в руку толщиной. Её пожелтевшие, ещё не опавшие листья неподвижно замерли, блестя влагой.

Антон закурил, жадно втягивая в лёгкие горький, трезвящий голову дым.

Овраг… Он стал ещё шире, но как он зарос! Откуда взялись эти густые кусты, крепко сцепившиеся толстыми ветками?! Тогда их не было и в помине, внизу росла высокая трава, журчал, изгибаясь, узкий ручей, качались редкие головки камыша…

— Как зарос… — снова повторил Антон, спрыгнув с камня, двинулся по краю.

Папироса потрескивала, дым тянулся за сутуловатой спиной Антона, слоился под полями шляпы.

Овраг стал расширяться, мелеть, кусты полезли наружу, вскоре обступили, поплыли справа и слева, а под ногами захрустела трава — густая, высокая, пожелтевшая, нещадно мочащая серые шерстяные брюки. Антон кинул окурок в куст, глянул вправо и вдруг — толкнуло в сердце, заставив забиться чаще: тропинка. Заросшая, еле угадываемая в некошеной, сожжённой солнцем и измочаленной дождями траве, она вела в туман, изгибаясь знакомыми с детства изгибами, звала за собой, тянула и манила.

Он зашагал быстрее, переставая чувствовать усталость двухдневного пути, мокрые колени и озябшие руки.

Прошлое — гибельно-сладкое, горьковатое, оживало с каждым шагом, вырастая из тумана, поднимаясь слева — тёмным еловым бором, справа — тремя густыми липами, а посередине, посередине…

Антон замедлил шаг.

Дом.

Всё тот же.

Их дом. Его дом. Дом детства. Дом юности.

Крыша, крытая длинной щепой, две трубы — одна короче другой, темные окна. Сад непомерно разросшийся. И бор. И липы…

Он остановился, медленно расстёгивая плащ и отводя кашне от горла.

— Боже мой…

С липы снялась сорока, спланировав, полетела низом, треща и посверкивая белыми подкрыльями на тёмном фоне бора.

Антон постоял минуту и медленно двинулся к дому. А дом — приземистый, обветшалый, кирпичный — стал плавно приближаться, разворачиваясь, поражая страшно покосившимся крыльцом и чёрными глазницами окон.

Заросшая дорожка кончилась, и под ногами ожили гнилые доски провалившегося крыльца. Пожухлая крапива пробивалась сквозь них. Сдерживая дрожь озябших рук, Антон толкнул дверь. Заскрипев, она поплыла в темноту, стукнулась о стену, открыв тёмное пространство, дохнувшее сыростью и гнилью брошенного погреба.

Антон вступил в сени и похолодел: не было знакомого прерывистого скрипа толстых половиц. Лишь беззвучно прогнулись они — мягкие, полусгнившие.

В темноте он нащупал медную холодную ручку, потянул.

Сверху что-то посыпалось на шляпу, дверь поддалась. Он шагнул через поросший крохотными грибами порог и оказался в горнице.

Мутный свет лился через разбитые стёкла, освещая осыпавшуюся печь, провалившийся пол, кучу трухлявого хлама в углу, ржавую кровать, ржавую посуду.

Страшная печать времени потрясла Антона. Он замер, не в силах пошевелиться, и долго стоял, пока губы не разлепились, прошептав:

— Здравствуй, дом…

Здесь пахло прелью, травой и обвалившейся штукатуркой.

Антон поставил чемоданчик, снял шляпу и двинулся в следующую комнату. Её отделяла массивная дубовая дверь с красивым рельефом.

Он толкнул её.

Она заскрипела, но совсем не так, как прежде, а протяжнее — ниже, слабее.

Комната. Его комната.

Мутные потеки на потрескавшихся стенах. Выбитое окно. Зато плафон цел — милый зелёный плафон. И стол цел. И даже не мокрый, несмотря на коричневую лужу посередине пола. И подковы на правой стене целы. И ключик с замысловатой бородкой…

Дверь в кабинет отца.

Такая же дубовая, с рельефом и медной ручкой в виде львиной головы. Антон потянул за ручку.

Осевшая дверь не поддавалась. Он потянул сильнее, потом дёрнул.

Она распахнулась.

Полумрак. Сырость. Размеренная капель с потолка.

Широкий двухтумбовый стол. Книжные полки, угнетающие своей непривычной пустотой. Разбитые настенные часы с вылезшим из корпуса маятником. Опрокинутый венский стул.

Антон поднял его, поставил на мокрый пол, смахнул с сиденья капли и сел. В доме было тихо, только с потолка размеренно капало: кап, кап, кап…

В углу росли всё те же маленькие грибки с жёлтенькими шляпками.

Он посмотрел в верхний правый угол и встретился глазами со строгим новгородским Спасом. Лик его был сумрачен, складки хитона и рука с двуперстием еле различались, но глаза глядели всё так же пристально, брови плавно изгибались, маленькие строгие губы многозначительно сжались.

«Он говорит глазами, — вспомнил Антон фразу отца. — В конце семнадцатого века написан Он, и с тех пор уста Его молчат. Молчат, как тогда. Перед Пилатом».

Отец опустил руку на плечо двенадцатилетнего Антона, потеребил реденькую бородку, тихо добавил:

— Спроси Его, что есть истина.

Антон шёпотом произнёс, глядя в глаза Спаса:

— Что есть истина?

И чёрные очи под спокойными дугами бровей ясно ответили:

— Аз есмь.

Тогда это поразило Антона до глубины души, и он впервые ощутил в себе чудотворные ростки веры…

Антон встал, подошёл к иконе, поднял руку и осторожно коснулся облупившегося тёмно-вишнёвого хитона Христа. Пальцы почувствовали прохладную шершавость.

Приблизившись, он поцеловал икону…

Спас. Отец протирал его, моча ватку в широкогорлом пузырьке. От ватки пахло чем-то остро-сладким.

А пузырёк всегда стоял вон там, на книжной полке, поблёскивая зелёными боками на фоне тёмно-коричневых корешков богословских трудов Московской патриархии.

Антон подошёл к полкам, положил руку на вспучившееся от влаги дерево. Здесь справа когда-то блестели золотыми корешками Библия, Апостол, Добротолюбие, сборники катехизисов, кондаков и акафистов. Ниже стояли тома «Истории» Карамзина, сочинения Соловьёва, труды Леонтьева, Хомякова, Аксакова, Пушкина, Гоголя, Лермонтова, Тургенева, Толстого, Достоевского, Белинского, Некрасова, Писемского, Островского. И все они — тяжёлые, в красивых тиснёных переплетах — были «с ерами и ятями», — как, посмеиваясь в подкрученные усы, говаривал покойный отец.

Да. Отец любил их — эти потёртые увесистые книги с пожелтевшими, но твёрдыми страницами.

Летом он читал их в саду, уютно усевшись в просторном китайском шезлонге с палевыми драконами на прочной матерчатой спинке. Ветер пошевеливал листвой разросшихся яблонь, голубоватая ажурная тень ползла по отцовскому нанковому плечу, колеблясь на широких полях соломенной шляпы.

Шестнадцатилетний Антоша, примостившись рядом на жирной блестящей траве, мастерил похожий на журавля планер, обтягивая крылья громко хрустящей калькой.

Вдруг отец поднимал голову, коротко вздыхал и проговаривал:

— Антоша, минуту внимания. Вот послушай-ка…

Антон поворачивался к нему, отец прижимал страницу костяным ножичком и читал ровным мягким голосом:

«Событие, которое произошло осенью 1380 года на поле Куликовом, стало живым символом русского народа и его истории. «С войны не бегают, а сражаются до последнего издыхания, чтобы получить доблестный конец», — учит признанный всем православным народом оптинский старец иеросхимонах Амвросий, выражая этими словами общецерковное сознание во взгляде на войну физическую, и вместе — на брань духовную, которые взаимосвязаны по существу. Быть Церкви в стороне от этих событий — значит уйти с поля брани. Вот почему Христос Спаситель на замечание Своих учеников: «Здесь два меча», — сказал: «Довольно». И русские верующие люди достаточно глубоко восприняли этот Евангельский урок истории, передавая последующим поколениям опыт брани наших предков, и прежде всего — брани духовной. Никогда в истории человечества кровь православных христиан не проливалась напрасно, особенно во время ключевых исторических событий, каким была Куликовская битва за свободу народов земли. На поле Куликовом встретились не просто русская сила с силами орды. Произошло столкновение благодатной духовной силы, осененной благословением Божьим, с поганью и нечистью, воплотившей в своём пафосе разрушения и порабощения зловещий лик Сатаны. Он-то и был повержен тогда благодаря духовному мужеству русских людей, возложивших себя на алтарь Добра и Света во имя грядущих поколений православных». Он замолкал, сдержанно улыбаясь, выпрямлялся, насколько позволял деликатно поскрипывающий шезлонг, и привычно быстрым движением снимая с переносицы своё золотое пенсне «мотылёк»:

— Замечательно. Правда?

— Правда, — кивал головой притихший Антон.

— Действительно, это не просто битва. Это… это… — Отец замирал, держа перед собой пенсне, и тихо добавлял: — Это крёстная жертва русского народа…

Что-то зашуршало в углу.

Серая, похожая на тряпочку мышь спокойно пробежала по плинтусу и юркнула в дыру.

Антон подошёл к отцовскому столу, подвинул стул и сел, положив руки на огрубевшую, вспучившуюся местами поверхность.

Когда-то здесь стоял массивный чернильный прибор, хрустальные кубики-чернильницы которого так красиво разлагали солнечный луч на яркие радуги, а чуть левее лежал календарь, стояла фарфоровая вазочка для карандашей и высокий трехсвечный шандал. Отец зажигал его росными августовскими вечерами, когда отключали свет. Прикуривая от свечи, отец чуть склонял набок свою красивую, рано поседевшую голову, брал папиросу большим и указательным пальцами, выпускал дым, оттопыривая нижнюю губу.

Антон посмотрел вверх. Яичную желтизну елового потолка сменил серый налет. По углам виднелись заросли паутины. Он протянул руку, подставил ладонь под капель. Холодные увесистые капли стали разбиваться о пальцы, обдавая лицо водяной палью.

«А ведь здесь жили, — подумал Антон. — Жили люди. Сидели на этом стуле. Разговаривали. Смеялись. Пили чай из широких чашек с синими розами на фарфоровых боках. И одним из этих людей был я…»

Я, произнёс он, поднося к глазам мокрую руку.

«Те же пальцы, те же линии жизни, сердца, ума. Те же волосы, рот, глаза…»

Он встал, с трудом разгибая уставшие ноги, прошёл в горницу, взял саквояж, толкнул дверь.

Туман заметно поредел, послеполуденное солнце выглядывало из-за белёсых облаков. Слабый ветерок обвевал лицо осенней сырой прохладой.

Антон обогнул дом и вышел в сад.

Как он разросся!

Там, где когда-то торчали редкие веточки посаженных отцом яблонь, теперь стояли толстые деревья с раскидистыми кронами и бугристыми стволами. Вишня, кусты роз, крыжовник, смородина, жасмин, сирень — все сцепилось, переплелось ветвями, проросло крапивой, чертополохом, лопухами и лебедой.

Он смотрел, не узнавая ничего, не веря своим глазам.

В саду, поражавшем местных мужиков своей ухоженностью, а приезжих интеллектуалов — изысканностью, теперь царил хаос. Это был кусок леса, самого настоящего молодого леса.

Антон покачал головой, разглядывая всё вокруг. Так хозяин, встретив через много лет в лесной чащобе своё некогда домашнее животное, с удивлением узнает в его диких повадках следы тех, когда-то милых сердцу черт, и странное, противоречивое чувство овладевает им.

— Невероятно… — пробормотал он, покачивая головой.

На месте грядок со спаржей и лионской клубникой кустился непролазный бурьян, тропинка, ведущая на пасеку, терялась в нём. Он шагнул вперед, с трудом продираясь сквозь влажные ветки, двинулся туда, где выглядывали из высокой пожелтевшей травы крыши пчелиных домиков, издали казавшиеся такими же прочными и ладными, как тогда. Но чем ближе приближался он к ним, тем быстрее и бесповоротнее рассыпалась иллюзия: улья стояли насквозь гнилые.

Подойдя к ним, Антон поразился стойкости их трухлявых стенок, коснулся рукой, и домик тут же рухнул, мягко развалился, крыша опрокинулась, обнажилось изъеденное насекомыми нутро.

Склонившись над этой печальной грудой, Антон стал трогать прелые доски, и вдруг от них поплыл запах. Тот самый — невероятный запах пасеки. Антон замер. В нём, этом запахе — тёплом, живом и родном, вспыхнули, ожили и встали во всей полноте давно забытые картины юности: потянулся горьковатый слоистый дымок из прокопченного носика дымаря, запахнулась пола белого, испачканного прополисом халата, отцовские руки осторожно сняли крышку с улья, откинули покоробившуюся холстину, дымарь хрипло и часто задышал, рамка с треском полезла из обоймы, ползающие по ней пчёлы нехотя снялись.

— Держи-ка. — Отец передал Антону тяжёлую раму, солнце сверкнуло в полуполных ячейках сотнями янтарных искорок.

А потом — плавные провороты медогонки и тягучий блеск мёда, сползающего по жестяным стенкам, и тонущие в нем пчёлы, и опьяняющий запах, и вынутое из пальца жало, ещё содрогающееся в своем слепом желании…

— Смотри, Антон, — говорил отец, поднося к его лицу пустую рамку. — Смотри, какое совершенство, какой апофеоз разума, гармонии и красоты. И это чудо архитектуры построено какими-то бессловесными насекомыми, какими-то крохотными пчёлками. А их ульи! Ведь, по сути, все утопические идеи Кампанеллы, Фурье и Мора воплощены вот в этих неказистых на вид домиках. В них идеальный порядок, ни на минуту не останавливается многоплановая работа, каждая пчела делает своё дело, да и как делает!

Он замолкал, разглядывая рамку, потом добавлял тихим убеждённо-спокойным голосом:

— Мне кажется, Антоша, что природа как чистый феномен дана людям для осмысления нашего грехопадения, дана как пример полной невинности, а значит, и совершенства. Она, всеми своими листочками, цветами, птицами и насекомыми словно говорит нам: смотрите, люди, как хорошо живётся без греха, смотрите, какими вы были до грехопадения, до того, как отпали от Бога…

И, снова помолчав, вставлял рамку на место:

— Пока жива природа, будет жить и совесть человечья…

Антон любил есть мёд «с пару», как говорила баба Настя, готовившая им еду и следившая за хозяйством.

Глиняная чашка мёда стояла на столе, молоко лилось в высокий гранёный стакан, свежеиспечённый ржаной хлеб нехотя впускал в себя нож, похрустывая теплой корочкой.

— Ешь, милая, ешь на здоровице, — протяжно выговаривала баба Настя, смахивая морщинистой рукой молочные капли с узкогорлой крынки и улыбаясь сухоньким морщинистым ртом.

Антон принимал стакан, обмакивал дышащий теплом русской печи хлеб в мёд, ловил ртом. Рот тут же сводило истомой, он требовал молока, и оно приходило — тёплой той самой, ни с чем не сравнимой парной теплотой, оно перемешивалось с мёдом и хлебом, оно опьяняло, кружа голову, сводя скулы, оседая на юношеских усиках нежным белёсым налётом…

Он оглянулся и улыбнулся радостно: цел! Цел пасечный столик с двумя коротенькими лавочками, только оброс со всех сторон кустарником и крапивой, поэтому и не бросился в глаза.

Антон подошёл, смахнул со стола опавшие листья, поставил саквояж, сел. Лавочка сильно накренилась, но выдержала. Он потрогал прилипший к доскам лист вишни и снова улыбнулся.

На этом крепеньком столике обрезали рамки, счищая воск в широкую чашку, мастерили маточники, накатывали вощину. Сюда отец ставил холщовую роевню, полную шевелящихся и глухо гудящих пчёл.

Антон тихо вздохнул и опустил голову на скрещенные руки…

Однажды крик босоного деревенского мальчишки «Рой уходит!» заставил их вскочить из-за накрытого обеденного стола. Отец стремительно вытер усы салфеткой и побежал на пасеку, Антоша и баба Настя бросились за ним.

Рой сидел на старой яблоне, сидел неудобно, наверху, облепив копошащейся массой разлапистую ветвь.

— Стремянку, Антоша, быстро! — сердито крикнул отец, бросаясь в сарай за роевней и дымарём.

Топча лионскую клубнику, Антон подхватил приставленную к другой яблоне стремянку, отец выбежал с роевней, бросил её под яблоню, чиркнул спичкой, склонился над дымарём, ожесточённо суя в него бересту и стружку.

— Сеточки, сеточки-то, прости Господи! — Баба Настя тянула им через куст тубероз сетки с цветастыми колпаками.

Антон надел, но отец раздражённо отмахнулся и, пыхая дымарём, блестя шёлковой жилеткой, уже карабкался наверх — к пчелиному месиву, готовому в любую минуту сняться, раствориться в высоком майском небе.

— Роевню! — потребовал отец, и Антоша поднял её за края, подставил под рой.

— Правей, Антош, правей, — уже не так грозно пробормотал отец, окуривая пчёл, и тихо спросил: — Держишь?

— Держу.

— Руки береги, — поморщился отец от впившейся ему в щёку пчелы.

Антон загородил кулаки холстиной.

Дымарь полетел вниз, отец вцепился в ветвь и изо всех сил тряхнул. Пчёлы бурым дождём посыпались вниз в подставленную Антоном роевню, он ощутил их вес, десятки насекомых поползли по рукавам его рубашки.

Отец тряхнул ещё раз. Несколько новых комьев оказалось в ровне, и тут же Антону обожгло плечо и шею.

— Ах ты… — дёрнулся он, стряхивая пчёл с рукава в роевню и запахивая её. Одна из пчёл впилась ему в руку. Он раздавил её, морщаясь и со свистом втягивая воздух сквозь зубы.

— Чертовка…

— Тяпнула? — поинтересовался отец, спокойно спускаясь по шатко стоящей стремянке.

— Ага. — Антон завязал роевню, подробно осматривая свои рукава.

— Меня тоже покусали. — Отец поднял дымарь и, устало улыбаясь, потрогал щёку. — Завтра разнесёт.

— Што-то вы сеточку не надели! — покачала головой баба Настя, поправляя свой белый, сбившийся во время спешки платок.

Отец махнул рукой:

— Я в ней вижу плохо. И пенсне слетает… Завязал?

Он наклонился к роевне. По его переливчатой жилетке ползли две пчелы. Антон сбил их в траву.

— Ну, слава тебе, господи, огребли, — перекрестилась баба Настя.

— Да, слава богу, что не ушёл, — добавил отец, подхватывая роевню, — а сидел-то как неловко — и не счистишь, и трясти рискованно.

— Святая правда, — кивнула баба Настя. — Антоша подстановил-то как сподручно. Вдругореть и промахнулися б.

— Да, Антоша, молодец, — улыбнулся отец.

Антон мельком взглянул на его лицо с начавшей отекать щекой и ответно улыбнулся…

А поздно вечером, когда розоватая дымка на западе стала ослабевать, уступая место потемневшему небу, баба Настя расстелила на полу в горнице простыню. Отец развязал роевню и выпустил на неё вяло шевелившихся пчёл. Антон светил фонариком. Постепенно темная масса заполнила простыню. В луче фонарика пчёлы блестели, словно смазанные лампадным маслом, и походили на жуков.

Поправив пенсне, отец склонился над ними.

Он всегда сразу находил матку — эту непропорционально длинную пчелу давшую жизнь многотысячному месиву.

Тогда Антон смотрел на отца и вдруг подумал, что вот это родное сосредоточенное лицо с подвитыми песочными усами, реденькой бородкой и пенсне на узкой переносице не сможет остаться таким навсегда. «Оно постареет, — думал Антон, — изменится бесповоротно, и никогда больше не будет в нём именно этих черт. Они запечатлятся только в памяти, только в её бесконечных нетленных кладовых останется эта жизнерадостная чудаковатость русского интеллигента…»

Внезапно подул протяжный ветер, принесший запах прелого сена.

На яблонях зашевелилась пожелтевшая листва, несколько листьев упало на стол.

Антон поднял воротник плаща, открыл саквояж.

В нем лежала бутылка водки и сапёрная лопатка с короткой ручкой.

Вынув лопату, он встал и пошёл в дальний угол сада.

Здесь трава и крапива были ещё гуще и выше, а над пропадающими в них кустами смородины и крыжовника раскинула свои мощные ветви старая яблоня.

Он подошёл к ней, с удивлением отмечая, что не может найти почти никаких изменений в старом дереве. И сейчас, и двадцать лет назад яблоня была всё такой же — раскидистой, толстоствольной, с множеством крепких веток, разросшихся обширной кроной.

Листва на ней местами пожелтела, крупные яблоки виднелись то тут, то там.

Под этой яблоней на мягкой траве когда-то лежало розовое китайское одеяло, на нём лежал Антон, а рядом сидела его мать — маленькая миловидная женщина с большими зелёными глазами, чёрной кудрявой гривой волос и красивыми тонкими руками, проворно нанизывающими на нитку шляпки белых грибов.

Она погибла, когда Антону исполнилось пятнадцать, погибла нелепо.

Черный мохнатый паучок с красными точками на спине оборвал жизнь молодой цветущей женщины, приехавшей в туркменскую пустыню с сейсмической партией.

Говорили, что она даже и не заметила укуса.

Под брезентовым тентом они — несколько молодых, сильно загоревших людей, — ели сочные дыни и мелкий туркменский виноград, смеялись, откидываясь назад, так что слетали с голов широкие байковые шляпы. Мать откинулась так после очередной шутки очкастого бритоголового геофизика, упала навзничь и через минуту перестала жить. А они, досмеявшись, тем временем резали вторую дыню складным походным ножом, тянули Оленьке исходящий соком полумесяц. Оленька лежала неподвижно с открытыми глазами и улыбкой, замершей на обветренных губах…

Антон вошёл под крону и погладил ствол яблони.

Кора была шершавой, грубой, глубокие трещины рассекали её, и в них светилась молодая кожа старого, как жизнь, дерева. Как крепко оно держалось за землю! Как широко и просторно росли ветви! Сколько свободы, уверенности, силы было в их размахе! Каким спокойствием веяло, ой блядь, не могу, как плавно плыли над ним облака!

— «Милая, милая яблоня, — думал Антон, подняв голову и пытаясь охватить глазами всю крону разом, — помнишь ли ты меня? Помнишь прикосновение моих детских пальцев, когда я впервые вскарабкался вот на эту развилку и, видя весь наш сад со всеми грядками, клумбами, кустами, радостно прокричал об этом матери?! Помнишь, как, вытягиваясь на тонких мальчишеских ногах с коричневыми бляшками ссадин, я срывал с тебя наливные яблоки? Или как читал, сидя вот здесь и облокотившись на твой ствол? А как искал я тени в розовую июльскую жару и находил её здесь, под твоей кроной?! Ты одаривала меня своей тенью — нежной, голубоватой, плавно скользящей по моим загорелым рукам…»

Он вздохнул, сорвал большое красное яблоко, рассеянно погладил им щёку и убрал в карман. Потом встал спиной к яблоне, так, что голова оказалась в развилке.

Старый липовый пень, поросший кустами, находился шагах в десяти. Прижав левую пятку к яблоне, Антон двинулся к пню, шепотом отмеривая шаги:

— Раз, два, три, четыре, пять…

Пень приближался.

— Шесть, семь, восемь, девять…

Антон с трудом перешагнул через него и двинулся дальше:

— Десять, одиннадцать, двенадцать, тринадцать.

Он остановился по пояс в бурьяне и траве, воткнул лопату перед носком своего сапога:

— Так.

Через минуту модный плащ обнимал пень бессильно раскинувшимися бежевыми рукавами, а его худощавый хозяин, оставшись в сером свитере, энергично копал, приноравливаясь к коротенькой лопатке. Земля была, как и тогда, — мягкой, податливой. Антон отбрасывал комья в сторону, и они пропадали в обступающей крапиве.

Солнце, полностью пробившееся сквозь поредевшие облака, ровно, по-осеннему осветило сад, заблестело в переполненных листвой лужах.

Не успел он вырыть и полуметровой ямы, как лопата звякнула обо что-то. Антон осторожно обрыл предмет и, опустившись на колени, вынул его из земли.

Это был небольшой железный сундучок. Улыбаясь и качая головой, Антон погладил его ржавую крышку, встал и, прихватив лопатку, направился к столику.

Поставив сундучок на стол, он сунул лезвие лопаты в щель между крышкой и основанием, нажал. Коротко и сухо треснул разломившийся замок, и крышка откинулась.

Внутри проржавевшего сундучка лежало что-то, завернутое в тонкую резину.

Облизав пересохшие губы, Антон вынул увесистую вещь и стал развязывать. Под резиной оказался крепкий домотканый холст. Дрожащие пальцы развернули его, и перед глазами Антона засверкала перламутровой инкрустацией арабская шкатулка отца.

От неожиданности рот Антона открылся, кровь прихлынула к лицу.

Он медленно приподнялся, держа перед собой шкатулку. Она была размером в две ладони — чёрная, с идеально ровными углами. На крышке и по бокам развертывалась сложная арабская мозаика — костяные семи— и шестиконечные звезды вписывались в золотые кружочки, обрамлённые перламутровыми треугольниками, которые переходили в затейливый орнамент.

Это было как сон — яркий цветной сон давно забытого детства.

И, словно боясь разрушить его, Антон всё смотрел и смотрел на шкатулку, не решаясь открыть её.

Она всегда хранилась в московском кабинете отца, на самой верхней книжной полке, за стеклом, на специально выделенном ей среди книг месте. Несколько раз отец показывал её из своих рук, но никогда шкатулка не открывалась перед детскими глазами Антона. Всегда, когда его настойчивые просьбы перерастали в хаотичное хватание отца за руки, отец, коротко рассмеявшись, поднимал шкатулку над Антошиной головой и укоризненно приговаривал:

— Ай, яй, яй, Антон Николаевич. Что за невыдержанность в ваши годы.

И добавлял со свойственной ему в такие минуты мягкостью:

— Я же сказал, Антоша, что интересно тебе будет посмотреть, когда подрастёшь. А сейчас тебе ещё рано. Там ни оловянных солдатиков, ни Буратино нет.

И таинственная шкатулка чинно водворялась на место.

Сухой яблоневый лист, вертясь в воздухе, упал на плечо Антона, замершего со шкатулкой в руках.

Взявшись правой рукой за крышку, он осторожно открыл её.

Внутри шкатулки лежала связка пожелтевших бумаг, массивный золотой перстень, Георгиевский крест и серебряный бокал.

Антон опустился на лавку, поставил шкатулку перед собой.

Сухой лист, сорвавшись с его плеча, упал в траву.

Антон взял в руки перстень. Он был увесистым, из золота с красноватым отливом. На перстне теснился вензель ФТ.

— Эф тэ… — прошептал Антон, надел перстень на безымянный палец правой руки, и странное волнение овладело им.

— Эф тэ… эф тэ…

Он в задумчивости трогал перстень, разглядывая его. Тонкая изящная работа, прошлый век…

Он вынул из шкатулки рюмку. На её сильно потемневшем боку стоял тот же вензель.

Поставив рюмку на стол, Антон взял в руки Георгиевский крест.

Солнце заиграло на нём, и вместе с искрами, вспыхнувшими на гранях, вспыхнуло в голове Антона давно забытое, слышанное в детстве: дедушка был георгиевским кавалером, воевал в армии Самсонова, был ранен в голову немецкой шрапнелью, демобилизован и умер через четыре года в заснеженном холодном Петрограде, оставив в наследство двадцатилетнему отцу три металлические коробки с уникальными хирургическими инструментами, коллекцию тропических жуков и огромную библиотеку.

— Дедушка… — пробормотал Антон, — Андрей Федорович, Андрей Федоров Денисьев… Но почему ФТ?

Положив крест рядом с бокалом, он взял перевязанные шёлковой лентой бумаги, развязал, развернул.

Одна из бумаг оказалась пожелтевшим письмом с обтрёпанными краями. Антон стал читать, с трудом разбирая нервный почерк:

Друг мой, Александр Иваныч, вы знаете, как я всегда гнушался этими мнимопоэтическими профанациями внутреннего чувства, этою постыдною выставкою напоказ своих язв сердечных…

Боже мой, Боже мой, да что общего между стихами, прозой, литературой, целым внешним миром и тем… страшным, невыразимо невыносимым, что у меня в эту самую минуту в душе происходит, — этою жизнию, которою вот уже пятый месяц я живу и о которой я столько мало имел понятия, как о нашем загробном существовании. И она-то — вспомните же, вспомните о ней — она — жизнь моя, с кем так хорошо было жить, так легко и так отрадно, она же обрекла меня на эти невыносимые адские муки.

Но дело не в том. Вы знаете, она, при всей своей поэтической натуре, или, лучше сказать, благодаря ей, в грош не ставила стихов, даже и моих — ей только те из них нравились, где выражалась моя любовь к ней — выражалась гласно и во всеуслышанье. Вот чем она дорожила: чтобы целый мир знал, чем была она для меня — в этом заключалось ее высшее не то что наслаждение, но душевное требование, жизненное условие души её…

Я помню, раз как-то в Бадене, гуляя, она заговорила о желании своём, чтобы я серьезно занялся вторичным изданием моих стихов, и так мило, с такой любовью созналась, что так отрадно было бы для нее, если бы во главе этого издания стояло её имя (не имя, которого она не любила, но она). И что же — поверите ли вы этому? — вместо благодарности, вместо любви и обожания я, не знаю почему, высказал ей какое-то несогласие, нерасположение, мне как-то показалось, что с её стороны подобное требование не совсем великодушно, что, зная, до какой степени я весь её («ты мой собственный», как она говорила), ей нечего, ей незачем было желать и ещё других печатных заявлений, которыми могли бы огорчиться и оскорбиться другие личности. За этим последовала одна из тех сцен, слишком вам известных, которые всё более и более подтачивали её жизнь и довели нас — её до Волкова поля, а меня — до чего-то такого, чему и имени нет ни на каком человеческом языке… О, как она была права в своих самых крайних требованиях, как она верно предчувствовала, что должно было неизбежно случиться при моём тупом непонимании того, что составляло жизненное для неё условие! Сколько раз говорила она мне, что придёт для меня время страшного, беспощадного, неумолимо-отчаянного раскаяния, но что будет поздно. Я слушал и не понимал. Я, вероятно, полагал, что так как её любовь была беспредельна, так и жизненные силы её неистощимы — и так пошло, так подло на все её вопли и стоны отвечал ей этою глупою фразою: «Ты хочешь невозможного».

Теперь вы меня поймёте, почему не эти бедные ничтожные вирши, а моё полное имя под ними я и посылаю к вам, друг мой Александр Иваныч, для помещения хотя бы, например, в «Русском вестнике».

Весь ваш Ф. ТютчевНицца. 13 декабря

Антон вздрогнул, прочитав подпись, и, не веря своим глазам, прочитал снова, шевеля пересохшими губами:

— Весь ваш… Ф.Тютчев… Ф.Тютчев… Ф.Т …

Антон перевёл взгляд на перстень. Рой мыслей хлынул ему в голову, и, словно сговорясь, резко подул ветер, зашелестел письмом, качнул ветви яблонь.

«Так, значит, — Тютчев, — думал Антон. — Невероятно. Фёдор Иванович Тютчев. Великий поэт. Любимый поэт отца, любимый мой поэт, творчество которого сопровождало меня с детства. Оно вошло в мою жизнь так же легко и естественно, как лес, река, любовь. Но к кому это письмо? Наверно, к другу, достаточно близкому. А друзей у Тютчева было много: Вяземский, Жуковский, Аксаков… Но интересно, о ком идёт речь в письме? Но о последней ли любви Тютчева? Боже мой, как же звали эту женщину?..»

Прижав руку с зажатым в ней письмом ко лбу, Антон закрыл глаза, вспоминая:

— Анисова… Демисова… простая русская фамилия… Боже мой… надо вспомнить…»

— Денисьева!

Как только эта фамилия слетела с губ, Антон вздрогнул, словно поражённый ударом грома:

— Денисьева?! Но фамилия моего деда — Денисьев!

Андрей Федорович Денисьев… Федорович! Андрей Федорович!

Антон безотчетно смотрел на пожелтевшую бумагу, испещрённую нервным неразборчивым почерком.

«Так, значит, мой дед — сын Тютчева?! Один из трёх детей Денисьевой? Но почему же я раньше, читая многочисленные биографии поэта, не обратил внимание на сходство фамилий? Почему никто не сказал мне об этом? Ни отец, ни мать, ни мачеха? Странно. Как всё это странно…»

Он провёл рукой по лицу, словно ощупывая себя.

— Я потомок Тютчева. Его правнук. С ума сойти!

Нервно рассмеявшись, он сложил письмо, убрал в шкатулку, закрыл её. Потом взял другую бумагу, не менее пожелтевшую и ветхую, развернул и вздрогнул.

Посередине листа располагались четыре строки, написанные всё тем же почерком:

Умом Россию не понять,

Аршином общим не измерить:

У ней особенная стать —

В Россию можно только верить.

Ф. Тютчев

Что-то странное произошло в душе Антона. Словно ярко вспыхнувший свет моментально осветил судьбы его отца, деда, прадеда, заставив их слиться воедино, зазвучать в сердце Антона. Он явственно почувствовал связь поколений, связь времён, связь живых людей, со всеми их привычками, страстями, особенностями, слабостями, достоинствами и недостатками.

Испарина покрыла его бледное лицо, сердце отчаянно билось.

Знакомые с детства строчки стояли перед глазами, звучали на фоне осеннего, залитого спокойным солнцем сада:

Умом Россию не понять,

Аршином общим не измерить:

У ней особенная стать —

В Россию можно только верить.

Как просто и ясно это было написано!

Как бесконечно глубока и непреложна была эта мудрость и как трепетна и завораживающе притягательна эта тайна!

Антон смотрел на яблони, на крапиву с бурьяном, на гнилой повалившийся забор, и давно забытая фраза отца, оброненная более двадцати лет назад, пробудилась в памяти:

«Ты, Антоша, русский человек. Когда поймёшь и почувствуешь это, тебе станет не только легко, но чрезвычайно хорошо. Хорошо в полном смысле этого слова».

Тогда, в ранней юности, он не придал большого значения этим словам, но теперь он почувствовал их во всей полноте.

— Я русский, — прошептал он, и слёзы заволокли глаза, заставив расплыться и яблони, и забор, и крапиву.

— Я русский. Я тот самый, плоть от плоти, кровь от крови. Я родился здесь, на этой бескрайней и многострадальной земле, загадка которой вот уже несколько веков остаётся не разгаданной для холодного иноземного ума. Но умом-то Россию не понять. Только сердце и душа способны справиться с этой загадкой… И я… я часть этой земли, этой загадки, этого народа. Это для меня горят багрянцем замершие подмосковные рощи, хрустит под ногами крепкий январский снежок, шелестит на тёплом майском ветру нежная береста, жужжат золотые бронзовки, сгибаются под увесистыми каплями полевые ромашки, шумит вековой, одиноко стоящий на краю леса дуб. Это для меня звенит колокольчик под валдайской дугой, сверкает неистовой синевой Байкал, осыпается снег с огромных таёжных кедров, кричат взмывающие в небо журавли…

Он смахнул слёзы, взял бутылку и, помогая крепёжной булавкой Георгиевского креста, открыл.

Водка наполнила серебряный бокал, Антон осторожно поднёс его к губам.

«Тютчев пил из него», — подумал Антон и залпом осушил бокал. Водка обожгла рот, Антон вытер губы тыльной стороной ладони, вынул из кармана яблоко, откусил.

Оно было сочным, крепким, холодным и отдавало шампанским.

А солнце тем временем клонилось к закату, стремясь поскорее завершить не слишком долгий осенний день.

«Как быстро… — подумал он, глядя на жёлтый диск, оседающий в сине-розовые облака. — Почему раньше дни были такими бесконечными, долгими, полными, а сейчас летят, как шарики от пинг-понга. И все как на подбор — одинаковые, гладкие, круглые…»

Он поёжился, жалея, что оставил плащ на пне, налил ещё, выпил и жадно захрустел яблоком.

Две утки пролетели высоко над садом, стремительно сеча воздух остроконечными крыльями. Антон проводил их долгим взглядом, и вдруг фонтан ярких воспоминаний заставил его зажмуриться, качнуться, оперевшись лбом о кулак.

Ведь была ещё и охота. Та самая — древняя азартная страсть, сопровождающая род Денисьевых. Отец никогда не охотился в одиночку, поэтому каждая охота совпадала с приездом московских друзей. Чаще всего приезжал Виктор Терентьевич Пастухов — известнейший нейрохирург, балагур, гурман, охотник, коллега отца и соавтор по массивному двухтомнику в синем коленкоровом переплёте с грозным названием «Хирургия головного мозга». Он привозил с собой столичные новости, кипу газет, армянский коньяк в серебряной фляжке, бельгийское, богато гравированное ружьё с порывисто выгнутой ложей и неизменную Мальву — стройную жесткошёрстную легавую, длинную шею которой стягивал красивый чешуйчатый ошейник.

Солнце ещё не показывалось над порозовевшим верхом бора, когда баба Настя, вынув из потрескивающей печи сковороду с яичницей, уверенно несла её к столу. За ним сидели, быстро завтракая, Виктор Терентич, отец и Антоша.

И в этой деловой торопливости, в небрежном соседстве лежащих на одном блюде огурцов, ветчины и яиц, в ловкости, с коей Пастухов расправлялся с горячей яичницей, был тот самый острый момент ожидания охоты, от которого сердце гулко стучало в виски, а во всём теле чувствовалась нарастающая готовность к волнующему событию.

Не успев начаться, завтрак заканчивался.

— Спасибо, Настюша, — проговаривал Виктор Терентич, вставая из-за стола и отирая полосатым платком усы, которые, в отличие от пушистых отцовских, росли над полными губами Пастухова узкой чёрной полоской.

Все трое — уже одетые, обутые должным образом, громко выходили на крыльцо, где возле разложенных ружей, патронташей, ягдташей и рюкзачка с провизией вертелись две собаки — чёрно-белая Мальва и светло-серый, с коричневыми вкрапинами Дик — пойнтер Денисьевых.

Пока отец с Антоном подпоясывались пахнущими кожей патронташами, Виктор Терентич, резко топнув, досылал ногу в высокий болотный сапог, вынимал часы, отколупывал золотую крышечку:

— Тэкс, тэкс… двадцать минут пятого. Надобно поспешать, друзья-приятели…

На нём была потёртая на локтях замшевая куртка, серые, заправленные в сапоги брюки, лёгкий свитер и щегольски заломленная на затылок вельветовая шляпа-тиролька. Отец одевался по-простому: тонкий, мышиного цвета свитер, старый чесучовый пиджак, хромовые сапоги и бежевая фуражка.

Через несколько минут все трое уже шагали по обильно тронутой росой траве.

А ещё через полчаса в просторных некошеных лугах, кое-где заросших кустарником, Мальва с Диком поднимали первый тетеревиный выводок. И начиналась охота.

Это было так прекрасно, так ослепительно, так будоражило молодую душу Антона!

Он налил ещё водки, выпил и, не закусывая остатком объеденного, начавшего коричневеть яблока, закрыл глаза.

И как только сомкнулись наливающиеся пьяной усталостью веки, снова встал как живой этот залитый восходящим солнцем прохладный зелёный мир: собаки азартно «работают», махая мокрыми хвостами, коротко отфыркиваясь, пропадая в густой траве, отец спешит за ними, высоко поднимая колени и держа ружьё наперевес; Виктор Терентич обходит куст, оглядываясь на Антона и делая ему энергичные жесты пальцем. Брови его поднялись, полные губы яростно шепчут: «Обходи правей!», сапоги поскрипывают, молодой тетеревёнок болтается у бедра, развернув крылья. И Антон обходит правей, не сводя глаз с мокрых блестящих спин собак. Колени его тоже успели намокнуть, плотные руки сжимают ружьё, ремень которого ритмично раскачивается.

Вдруг обе собаки замирают перед широким можжевеловым кустом, морды их вытягиваются. Мальва поднимает переднюю правую лапу, а молодой Дик просто стоит, поскуливая и натянувшись струной.

— Стоять! — одними губами говорит Виктор Терентич, осторожно приближаясь к собакам и через мгновение останавливается, выдыхая:

— Пилль!

Дик и Мальва бросаются в куст, и он взрывается хлопаньем крыльев: толстая кургузая тетёрка свечой подымается вверх, молодые веером разлетаются прочь.

Антон ловит одного из молодых на планку ружья, отчетливо видя его ослепительно белые подкрылья, и рвёт спуск.

Гремят, сливаясь, три выстрела, и через секунду снова три.

Тетёрка делает кульбит в воздухе и вместе с отстреленным крылом и стайкой вышибленных перьев падает в куст; молодой тетеревёнок после дуплета Антона пропадает в траве; подбитый отцом черныш бессильно планирует в березняк.

В ушах звенит, дым стелется над поляной.

Антон разламывает ружьё, вытаскивая гильзы. Курясь дымом, они падают к ногам.

— Ну вот, ёлочки точёные… — Виктор Терентич быстро перезаряжает и громко захлопывает затвор.

Отец, улыбаясь и щурясь сквозь пенсне, вытаскивает ножом плотно засевшую гильзу.

Вдруг собаки поднимают черныша чуть поодаль, ближе к березняку.

Он летит низом, сочно хлопая тяжёлыми крыльями, сверкая на солнце иссиня-чёрной лирой.

Антон вскидывает ружьё, чувствуя, что не видит ничего, кроме этих огромных крыльев, и стреляет.

Гремит его дуплет, слева вторит «Зауэр» Пастухова, но черныш невредимо летит и исчезает в молодых берёзках.

Отец смеётся, вталкивая патроны в гнёзда. Виктор Терентич качает головой:

— Да… это вам не мозги пластать…

И тут же кричит на Мальву:

— Какого дьявола без стойки! Ну я тебе задам, собака ты эдакая!

Мальва обиженно машет хвостом.

— Витюш, это Дик сбаламутил, — поправляет пенсне отец, отправляясь на поиски сбитого черныша.

— Такого красавца стравили, — сетует Пастухов и с треском влезает в куст, нагибается над тетёркой.

Антон бежит к своему. Возле тетеревёнка вертится Дик, возбуждённо обнюхивая его.

— Тубо! — слишком строго прикрикивает возбуждённый Антон, и Дик отходит, часто дыша, вываливает изо рта розовый язык.

Антон поднимает свой трофей. Птица кажется маленькой по сравнению с той, что была в воздухе. Тёплое тельце ещё содрогается в последних конвульсиях, перебитая лапка нелепо топорщится, на конце клюва и на голове проступает кровь.

Антон кладет тетеревёнка в ягдташ, перезаряжает и направляется к отцу смотреть черныша. Тот ещё жив и вяло пошевеливает крыльями в отцовских руках.

Отец прикалывает его ножом через клюв, опускает головой вниз и несёт за ноги, широко шагая, придерживая другой рукой ремень висящего на плече ружья.

Пастухов тем временем, стоя в середине куста, встряхивает перед собой тетёрку:

— Толстуха-то, однако… Смотри, Николай!

— Старка, — кивает головой отец и вопросительно смотрит на Антона: — Ну как, срезал?

— А как же, — нарочито небрежно отвечает Антон, поворачиваясь боком и показывая оттянутый ягдташ.

— Молодцом, — отец кивает, глаза его смотрят тепло и весело, — по чернышу поторопился, наверно?

— Да нет, низко взял, — отговаривается Антон и вешает на плечо ружьё, кажущееся ему сейчас легче ореховой палки.

«Да. Всё это было… было…»

Солнце давно уже скрылось за укутанным облаками горизонтом, прохладный ветер стих и не теребил больше Антоновы волосы.

Ровный вечерний свет распространился по саду. Казалось, он проистекал от этого белого беспредельного неба, что так свободно и легко висело над увядающими растениями и неподвижно сидящим человеком. Антон наполнил бокал, поднял, коснулся губами холодного тёмного края.

Водка спокойно и легко прошла через рот, и спустя несколько минут к разливающемуся по телу, цепенящему теплу добавилась новая волна. Антон посмотрел на потемневшее дно бокала, где осталось немного водки, опрокинул его на ладонь и лизнул.

Водка. Горькая и желанная, обжигающая и бодрящая, крепкая и веселящая. Русская водка. Сколько родного, знакомого и близкого навсегда связалось с этим привкусом!

В нём и зябкий свист метели, и кружащиеся золотые листы, и монотонный перестук вагонных колёс, и шумная круговерть свадьбы, и песня, безудержно рвущаяся из груди, и переборы гармони, и молчаливая тризна, и жаркие объятия, и чудачество, и разгул, и забытьё, и сбивчивое объяснение в любви, и долгий прощальный поцелуй… Антон вздохнул, чувствуя, с какой лёгкостью хмель овладевает уставшим телом.

Отец ничего не пил, кроме водки. В обычные дни он выпивал рюмку за обедом и пару рюмок за ужином. В гостях и во время праздничного застолья он пил больше, но никогда не пьянел в прямом смысле этого слова. Просто щёки его краснели, в глазах появлялся тепловатый блеск, худощавое тело расслаблялось, становясь более подвижным, движения рук убыстрялись, убыстрялась и речь. Отец начинал говорить длинными ёмкими фразами, в которых с ещё большей отчётливостью сквозили острота ума и чёткая направленность мысли.

После той охоты обедали поздно — часа в четыре. Стол, как обычно с приездом гостей, вынесли в сад под старую яблоню.

Солнце припекало, дотягиваясь горячими лучами сквозь яблоневую листву.

Отец, сидящий за столом в просторной голубой рубахе, наполнил три узкие хрустальные рюмки. Через минуту они сошлись, прозвенев так, как звенят рюмки не в доме, а на природе — коротко и ясно.

Антон чуть пригубил. Отец и Виктор Терентич выпили до дна, потянулись к закуске.

Стол был прелестным: на сероватой льняной скатерти в центре стояла синяя вазочка с собранными Пастуховым васильками, рядом с ней — николаевский штоф, корзинка с домашним хлебом, тарелки с огурцами, помидорами, солёными грибами, ветчиной, редиской. А с края, на липовой дощечке — объёмистая деревянная супница, из-под расписной крышки которой пробивался пряный запах домашней лапши с гусиными потрохами.

Не было ни ветра, ни даже слабого ветерка: плодовые деревья, кусты, трава — всё стояло неподвижно, облитое жаркими лучами.

Отец и Пастухов вели один из своих неторопливых повседневных разговоров. Они говорили о крещении русских городов.

— И все-таки, Николай, по-моему, Новгород крестили на год позже. В восемьдесят девятом, — убеждённо проговорил Виктор Терентич, уверенно орудуя ножом и вилкой.

Отец отрицательно покачал головой:

— Нет. В тот же год. Вместе с Киевом. В восемьдесят восьмом.

— Да нет, я точно помню. Крестили и тут же собор заложили, тот самый, «о тридцати верхах».

Отец снова покачал головой:

— Нет, Витюш. С какой стати Новгороду креститься позже? Он же тоже был в ведении Владимира. Они приняли крещение в этот же год от Иоакима Корсунянина. Потом он стал первым новгородским епископом. После смерти канонизирован святым. И прислан был из Киева, сразу после крещения. И между прочим, в Киеве основал первое на Руси духовное училище.

— Но я точно помню, что собор был заложен уже в восемьдесят девятом, — перебил его Виктор Терентич.

— Правильно, — отец отёр усы лежащим у него на коленях рушником, — ты имеешь в виду собор Софии. Заложен он был в восемьдесят девятом, а крещение произошло на год раньше.

— Точно? — вопросительно посмотрел Пастухов.

— Точно, — кивнул отец и, сняв крышку с суповницы, стал уполовником помешивать янтарную лапшу.

— Мне помнится, что собор был деревянный.

— Совершенно верно. Собор деревянный, а церковь Иоакима и Анны — каменная. Первая каменная церковь в Новгороде…

Отец поправил пенсне, ловко наполнил все три тарелки и, помешав у себя ложкой, зачерпнул, подул, попробовал и проговорил:

— Изумительно…

Виктор Терентич, рот которого был уже переполнен, согласился энергичным кивком.

Антон глотал горячую жирную лапшу, стараясь не слишком явно показывать свой голод, проснувшийся в нём после выпитой рюмки. Лапша действительно была изумительной: в прозрачном, как слеза, бульоне среди россыпи блёсток плавали нежные полоски теста, а на дне тарелки меж треугольничков моркови виднелись коричневатые кусочки печени и сердца.

Отец наполнил рюмки, сощурясь, посмотрел на яблоневые ветви:

— Вот что, друзья. Давайте-ка выпьем за русскую природу. За этот животворный колодец.

— Верно, — Виктор Терентич поднял рюмку, — чтобы живая водица в нём не иссякла.

И тут же рюмки сошлись со все тем же коротким звоном, быстро тающим в нагретом воздухе…

А вечером под той же яблоней, на той же скатерти шипел, курясь дымком, пузатый самовар с краником в виде петушиной головы и со впаянными в медный бок серебряными рублями.

Виктор Терентич, одетый в полосатую махровую пижаму, накладывал себе в розетку тягучее земляничное варенье, Антон прихлёбывал душистый, сдобренный мятой чай, а отец говорил. Говорил, покусывая костяной мундштук, устало облокотившись на стол и глядя на залитый вечерней зарёй бор:

— Нет в мире ничего подобного русской иконе. По самобытности, по духовной просветлённости, по выразительности. И как далеко она стоит от византийской! Хоть русских иконописцев все время обвиняют в ученическом подражании византийцам. Это неверно. Русские люди абсолютно по-другому подходят к пониманию ипостаси Божьей. В русском образе отсутствует византийская психологическая напряжённость образа, его драматургия. Ему чужда, я бы сказал, вся эта византийская сложность трактовки ипостаси. Что характерно для нашего миросозерцания? Младенческая простота души. Путь русской души — путь краткий, незамутнённый. А Византия тяготела к тяжёлым торжественным тонам. Русь к колориту относится совершенно иначе. Она любит чистые звучные тона. У Андрея Рублёва они достигают наивысшего развития в сторону гармонизации тональности. Наша иконопись тяготеет к плоскостному стилю, избегает светотени. Как это верно. Боже мой, как это верно угадано!

Помолчав, он продолжал:

— Светотень порождает массу проблем. Не только живописных, но и проблем постижения образа Божьего. Она смешивает чувственное и духовное, земное и небесное, заставляет живописца каждый раз отделять одно от другого. Отделять мучительно, порой безрезультатно. Так не смогли справиться с этим Рафаэль, Леонардо и весь пантеон величайших западных художников, подлинных виртуозов кисти. А православный монах Рублёв — смог. Смог… потому что была с ним благодать Божья. Вера, Надежда, Любовь…

Усы отца задрожали, сузившиеся глаза блеснули слезами.

Он медленно встал и перекрестился…

Антон щелчком сбил со стола яблочный огрызок и вылил в бокал остатки водки.

Вера, Надежда, Любовь… Любовь…

Он поднёс бокал к губам и замер в оцепенении от хлынувшего майского тепла, впущенного в горницу тонкой загорелой рукой. Другой она прижимала к юной груди узкогорлую крынку с молоком. Шагнула через порог, неслышно ступая босыми ногами, и остановилась, обняв крынку, словно ребёнка.

Восемнадцатилетний Антон сидел в углу, зажав меж колен старинное шомпольное ружьё и тщетно стараясь оттянуть от полки запавший курок.

— Здравствуйте, — тихо проговорила она, глубоко и часто дыша, отчего её худенькие плечи чуть заметно поднимались.

Здравствуйте. — Антон отставил в сторону тяжёлое ружьё.

Она была в лёгком ситцевом платье без рукавов, и первое, что тогда поразило Антона, — её золотистый загар.

«Надо же в мае так загореть», — только и успел подумать он, вставая.

— А баба Настя дома? — спросила она.

Её лицо, глаза, волосы, губы и плечи, лёгкая походка, тонкие руки и маленькие холмики грудей под цветастым ситцем — всё было одинаково очаровательно, молодо, свежо и гармонично этой самой гармонией, явление которой мы называем национальной красотой. В данном случае это была русская красота во всей своей полноте и притягательности.

Раньше Антон никогда не встречал эту девушку среди местных. И тем не менее городской быть она не могла — деревенским был её протяжный выговор и весь облик выдавал деревенское происхождение.

Но красота! Удивительная, тонкая, полнокровная — она так поразила Антона, что он стоял, не отвечая, стоял, глядя на неё, забыв начисто всё.

— Так что, дома баба Настя? — Её губы растянулись в застенчивой улыбке.

— Нет… нет… — пробормотал Антон, стряхивая оцепенение, и добавил, пряча испачканные ружейной гарью руки за спину: — Её нет сейчас. Она куда-то вышла. А вы, вы проходите, пожалуйста.

Но девушка, не переставая улыбаться, повела плечом:

— Да нет уж. Я вот молока принесла, как баба Настя просила. Она вчера-от заходила к нам по молоко.

— К вам? — переспросил Антон, чувствуя, что начинает густо и безнадёжно краснеть.

— Ага, — кивнула девушка, ставя молоко на стол. — Заходила по молоко. Теперь-от я вам буду носить аль Кешка.

— А это… это, — смотрел Антон на крынку.

— Это утрешнее. Тётя Марья подояла и у погреб. У погребе стояло.

Она быстро провела освободившейся рукой по лбу, тряхнула головой, и за плечами качнулась толстая русая коса.

— Так что же, — проговорил он уже более спокойно, — баба Настя заплатила вам?

— Еще вчерась, — улыбнулась девушка, — уплотила за месяц вперёд.

— Это хорошо. Так, значит, вы у тётки Марьи живёте?

— Ага.

— А я вас на деревне никогда не замечал.

Она улыбнулась шире, обнажив ровные крепкие зубы:

— Конечно. Я ж с Ракитина.

— Из Ракитино?

— Ага. Папаня с братом у городе баню строить нанялися, маманя к Оленьке в Торжок подалась, а мы с Кешкой — к тёте Марье.

— Значит, вы ей родня?

— Родня, а как же. Племянники мы ей.

— Это хорошо, — проговорил Антон и замолчал, не зная, как продолжить разговор.

Девушка взялась за ручку двери, толкнула, обернувшись, произнесла:

— Ну, пошла я. До свиданья вам.

— Аааа… — растерянно протянул он, не в силах оторвать взгляда от её лица. — А как вас зовут?

— Таня, — ответила она, снова отводя рукой со лба русую прядь.

— А меня Антон, — сказал он и замялся, видя, что она по-прежнему молчит и улыбается, опустив ресницы.

— Ну я пошла, — повернулась она и шагнула за дверь.

Так в жизни Антона появилась Таня. Таня. Танечка. Танюша.

Они встречались в берёзовой роще, бежали, взявшись за руки к запруде, где, раздвинув камыши, торчал киль голубой отцовской лодки.

Антон за цепь подтягивал её к берегу, подсаживал Таню, прыгал сам и отталкивался веслом от илистого берега.

Они плыли.

Пруд перетекал в неширокую реку, Антон грёб так, как всегда гребётся по течению — легко, свободно. Таня сидела напротив, крепко держась за борта и глядя на Антона своими карими глазами.

Вскоре река расширялась, обрастая по берегам ивняком и камышами, течение становилось медленнее, Антон бросал вёсла и, сложив руки на коленях, молча смотрел на Таню.

Она была прекрасна, эта стройная загорелая девушка, любящая его и любимая им.

А как прекрасна была их любовь — это чудо, расцветшее дивным живым садом в двух юных сердцах!

Как прекрасны были вечера с полосами тумана вдоль речных берегов, и речная тишь, и чистое вечернее небо, и далёкий лай деревенских собак.

Антон причаливал к знакомому камню, они выбирались на берег, и под раскидистыми ивами, чьи гибкие ветви так верно хранят вечернюю прохладу, он целовал Таню в мягкие податливые губы.

Кругом было тихо, окутанная туманом река неслышно несла себя к Волге, плескаясь доверчивой рыбой.

А губы любимой были горячими, нежными, желанными, её руки дрожали, на шее билась крохотная жилка.

Антон целовал истово, жадно, а она вздрагивала, опустив ему на плечи покорные руки. Потом он подхватывал её и нёс в поле по русому, золотому, как и её коса, жнивью, она прижималась к нему и безмолвствовала, чуть дыша.

Посередине поля стоял огромный стог сена, наплывающий на них как могучий корабль. Это был ковчег их любви, уносящий от всего земного, поднимающий к розовому вечернему небу, к искрам первых звёзд.

Здесь, на душистом сене, они любили друг друга — юные, страстные, искренние в своём первом чувстве…

Что может быть прекраснее первой любви? О каком другом чувстве можно писать так много и подробно и в то же время не сказать ничего? Неподвластно оно перу, бумаге и расчётливому писательскому уму, не держится в ровных типографских строчках, не живёт в толстых пропылившихся томах.

Так где же оно?

В глазах, в лицах, смотрящих друг на друга, в руках, сплетённых и не могущих разъединиться, в сердцах, бьющихся в едином порыве.

Как они любили!

Антон с трудом встал с покосившейся лавочки, оперся ладонями о стол.

Тогда они лежали рядом, глядя в бескрайнее ночное небо, её рука была мягкой и спокойной, щека горячей, глаза влажно блестели в темноте.

— Антош, а что это за звёздочка?

Её голос звучал тихо, от близких губ шло горячее дыхание.

— Где?

— А воон там, у ковшика, самая яркая.

— Это Полярная звезда.

— Полярная?

— Да.

Помолчав, она продолжала:

— Полярная… это, значит, чьего-то поля, так?

Антон улыбнулся:

— Ну, как тебе сказать. Если небо — это поле, то это — главная его звезда.

Она вздохнула.

— Да…

— Что?

— Как у Господа всё на местах-то…

Антон обнял её, прижался губами к щеке и вдруг почувствовал солоноватый привкус слёз.

— Что с тобой, Танюша?

— Да ничего… — улыбнулась она, неловко обнимая его за шею и притягивая к себе, — это я так… от радости…

И добавила горячим шепотом:

— Люблю я тебя, соколик мой, больше жизни…

Антон взял её лицо в свои ладони и стал покрывать поцелуями.

— Таня. Милая, добрая Таня…

Он тряхнул головой, словно пытаясь вместе с хмелем стряхнуть эти живые, мучительно родные картины юности.

Тогда, лёжа в душистом сене, они не знали, что случится через неделю. Два юных влюблённых существа. Судьба безжалостно разъединила их, убив Татьяну молнией…

Хоронили её всей деревней.

В переполненной сельской церкви пахло ладаном, свечами и деревенской толпой. Низенький седобородый отец Никодим неспешно помахивал кадилом, и звук брякающей цепочки странно переплетался с пением немногочисленного хора…

Антон стоял за родственниками погибшей, неотрывно глядя в родное лицо, пугающее отрешённым спокойствием. Она лежала в просторном гробу, обтянутом чёрным коленкором, в синем некрасивом платье, с белым расписным венчиком на лбу. Четыре тоненькие свечки горели на углах гроба, хор пел «Вечную память»…

Левая рука её была зеленовато-синей. Молния ударила в плечо…

Антон бросил пустую бутылку в кусты, убрал бокал, крест и письмо в шкатулку и, подхватив её, нетвердым шагом двинулся к поваленному забору.

«Как странно, Господи, — думал он, — вместе с этой девушкой погибла моя юность. Она кончилась тут же, кончился этот лесной рай, оборвалась золотая нитка. Но почему? Почему так безжалостна судьба? Почему только развалины встречают нас, когда мы возвращаемся в прошлое? Почему только слёзы, холодные слёзы текут по щекам, застилая глаза? Почему только горечь и боль пробуждаются в сердце?» Он шагнул через забор, прошёл под липами.

Было уже темно.

Серые облака заволакивали небо.

«Вон липы, а вон рядом — сосна. А там что? Что это? Неужели те самые рябиновые кустики разрослись в такое дерево? Боже мой, как всё изменилось… а где же дуб? Его нет…»

Он подошёл к тому месту, где стоял могучий толстый дуб.

Вместе дерева из земли торчал низенький пень.

«Всё, что осталось от тебя, милый мой дуб…»

Губы Антона дрожали, слёзы текли по щекам.

Он двинулся дальше, сквозь кусты, валежник, меж тёмных, обдающих сыростью деревьев. Вскоре они расступились, и он оказался на берегу пруда.

Здравствуй, пруд. Ты всё такой же — большой, просторный. Только ивняк стал гуще да берега круче. А там, на том берегу… Боже мой… Антон замер. Там в темноте вырисовывался контур их церкви — мёртвой, полуразрушенной, несущей над мешаниной леса почерневший купол. Он смотрел на неё, не веря своим глазам.

«Боже, как страшно и безжалостно время. Что может устоять перед ним? Ничего! Всё прах, суета сует, как писал Екклезиаст. Всё канет в прошлое. Любовь, светлые надежды, радость только что открытого мира, грёзы юности…»

Церковь. Сколько радостного, родного и таинственного было связано с ней, с её колокольней, притвором, кладбищем и колодцем. Там среди пёстрой, по-пасхальному нарядной деревенской толпы Антон первый раз в своей жизни совершил крестное знамение и замер с поднятой рукой, потрясённый новому, чудесному пробуждению души. Словно кто-то большой, мягкой и удивительно доброй рукой приотворил доселе закрытую дверь, впустив поток ярких лучей, осветивших Антона светом Истины и Благодати… Церковь. Его церковь. Тогда она была нарядной, с золотым куполом, белая, тонущая в цветущих яблонях… Белая лебёдушка…

Антон вытер слёзы, вздохнул и поднёс к глазам шкатулку.

«Вот. Она рассказала мне о прошлом. Рассказала, что я — русский, что я — сын России. Милая моя… ты пролежала в земле двадцать лет, чтобы молча поведать мне про меня. Спасибо тебе».

Он склонился и поцеловал холодную крышку.

«Умом Россию не понять… Да. Только сердцем. Сердцем понял я тебя, милая моя Родина. В сердце будешь ты у меня вечно».

— В сердце будешь ты у меня вечно… — прошептал он и добавил: — Прими же от меня. Прими то, что не только моё, но и наше. Русское…»

Размахнувшись, он бросил шкатулку в пруд.

С коротким всплеском она скрылась под тёмной поверхностью.

Он безотчётно стал стаскивать с себя одежду.

«Прими и меня, и меня прими…» — вертелось в воспалённой голове.

Раздевшись, он бросился в воду.

Она обожгла, тяжело раздвинувшись, потянула в чёрную глубину.

— Я с тобой, Таня… — шепнул Антон и нырнул.

Тьма надвинулась, обступила со всех сторон. Он повис в ней, чувствуя над собой давящую толщу.

И когда осталось только выдохнуть, чтобы никогда больше не увидеть оставшегося наверху мира, что-то сверкнуло в сознании ярким золотым светом, в ореоле которого ясно и близко возникло лицо монашенки, двадцать лет назад зашедшей в их дом.

То была простая русская женщина лет пятидесяти, всю сознательную жизнь проведшая в монастыре. Сидя в горнице и запивая ключевой водой сотовый мёд, она неторопливо беседовала с юным Антоном о вере, а под конец сказала слова, которые сейчас вспыхнули огненными буквами среди беспросветного холодного мрака:

— Милый мой, мы-то ладно, пожили, и хватит, а вот от вас судьба Рассеи зависит. Она на вас надеется, на молодых.

И словно кто-то протянул Антону ту самую большую и добрую руку — тьма осталась внизу, он вынырнул и жадно вдохнул ночной воздух, опьянивший его своей пряностью и теплотой.

За секунды его погружения мир дивно преобразился: яркая полная луна сияла на небе, освещая всё вокруг молочным светом, мёртвые доселе деревья шевелили ветвями, кусты качались, тёплый ветер скользил над прудом. А на том берегу… Антон не поверил — сияла сказочно красивая, облитая луной церковь.

Нет, нет, вовсе не мертва была она! Всё так же блестел купол, светилось здание и плыл над лесом крест.

Антон взмахнул руками и поплыл к ней.

И с каждым взмахом пробуждалось в нём что-то, что невозможно высказать, а можно лишь почувствовать в сердце.

Берег приблизился.

Антон вышел на берег. Мокрый, глинистый, он лежал перед церковью и назывался Русская Земля.

Антон опустился на колени, коснулся её рукой. Она была тёплой, влажной, доверчивой и благодатной. Она ждала его, ждала, как женщина, как мать, как сестра, как любимая.

Он опустился на неё, обнял, чувствуя блаженную прелесть её тепла. И она обняла его, обняла нежно и страстно, истово и робко, ласково и властно. Не было ничего прекраснее этой любви, этой близости! Это продолжалось бесконечно долго, и в тот миг, когда горячее семя Антона хлынуло в Русскую Землю, над ним ожил колокол заброшенной церкви. Вот.

— Что — вот?

— Ну, все, в смысле…

— Что, конец рассказа?

— Ага.

— Понятно… Ну, ничего, нормальный рассказ.

— Нормальный?

— Ага. Понравился.

— Ну, я рад.

— Только вот это я не пойму.

— Что?

— Ну, там в середине мат был какой-то…

— Аааа…

— Там что-то — «блядь не могу» и так далее. Непонятно.

— Ну, это просто я случайно. Вырвалось.

— Как?

— Ну так… Знаешь, разные там хлопоты, денег нет, жена, дети…

— Аааа…

— Это я, наверно, вычеркну.

— Мне всё равно…

— Нет, ну всё-таки…

— Мне вот ещё чего… Понимаешь, вот с кладом нормально, но скучновато. Тютчев там, всё такое. Скучно как-то. Вот если б он чего другое нашёл, вообще рассказ пошел по кайфу.

— Ну, может быть…

— Точно, ты только пойми правильно. Знаешь, чего-нибудь такое вот, чтоб забрало. Понимаешь?

— Понимаю… что ж, может, ты прав.

— Точно тебе говорю. Знаешь, чего-нибудь интересное такое…

— Действительно…

— Ты просто в будущем подумай…

— А чего мне в будущем, давай-ка сейчас. Ты мне идею дал хорошую.

— Правда?

— Да. Вот как мы сделаем:

Через минуту модный плащ обнимал пень бессильно раскинувшимися бежевыми рукавами, а его худощавый хозяин, оставшись в сером свитере, энергично копал, приноравливаясь к коротенькой лопатке.

Земля была, как и тогда, — мягкой, податливой. Антон отбрасывал комья в сторону, и они пропадали в обступающей крапиве.

Солнце, полностью пробившееся сквозь поредевшие облака, ровно, по-осеннему осветило сад, заблестело в переполненных листвой лужах. Не успел он вырыть и полуметровой ямы, как лопата звякнула обо что-то. Антон осторожно обрыл предмет и, опустившись на колени, вынул его из земли.

Это был небольшой железный сундучок. Улыбаясь и качая головой, Антон погладил его ржавую крышку встал и, прихватив лопатку направился к столику.

Поставив сундучок на стол, он сунул лезвие лопаты в щель между крышкой и основанием, нажал. Коротко и сухо треснул разломившийся замок, и крышка откинулась.

Внутри проржавевшего сундучка лежало что-то, завернутое в тонкую резину.

Облизав пересохшие губы, Антон развернул её. Под ней оказался чехол из непромокаемой материи. Антон осторожно снял его, и в руках оказалась свёрнутая трубкой рукопись с пожелтевшими краями.

Антон расправил пахнущие прелью листы и стал читать.

ПАДЁЖ

Кто-то сильно и настойчиво потряс дверь.

Тищенко сидел за столом и дописывал наряд на столярные работы, поэтому крикнул, не поднимая головы:

— Входи!

Дверь снова потрясли — сильнее прежнего.

— Да входи, открыто! — громче крикнул Тищенко и подумал: «Наверно, Витька опять нажрался, вот и валяет дурака».

Дверь неслышно отворилась, две пары грязных сапог неспешно шагнули через порог и направились к столу.

«С Пашкой, наверно. Вместе и выжирали. А я наряд за него пиши».

Сапоги остановились, и над Тищенко прозвучал спокойный голос:

— Так вот ты какой, председатель.

Тищенко поднял голову.

Перед ним стояли двое незнакомых. Один — высокий, с бледным сухощавым лицом, в серой кепке и сером пальто. Другой — коренастый, рыжий, в короткой кожаной куртке, в кожаной фуражке и в сильно ушитых галифе. Сапоги у обоих были обильно забрызганы грязью.

— Что, не ждал, небось? — Высокий скупо улыбнулся, неторопливо вытащил руку из кармана, протянул её председателю — широкую, коричневую и жилистую:

— Ну давай знакомиться, деятель.

Тищенко приподнялся — полный, коротконогий, лысый, поймал руку высокого:

— Тищенко. Тимофей Петрович.

Тот сдавил ему пальцы и, быстро высвободившись, отчеканил:

— Ну а меня зови просто: товарищ Кедрин.

— Кедрин?

— Угу.

Председатель наморщился.

— Что, не слыхал?

— Да не припомню что-то…

Коренастый, тем временем пристально разглядывающий комнату маленькими рысьими глазками, отрывисто проговорил сиплым голосом:

— Ещё бы ему не помнить. Он на собрания своего зама шлёт. Сам не ездит.

И, тряхнув квадратной головой, не глядя на Тищенко, повернулся к высокому:

— Вот умора, бля! Дожили. Секретаря райкома не знаем.

Высокий вздохнул, печально закивал:

— Что поделаешь, Петь. Теперь все умные пошли.

Тищенко минуту стоял, открыв рот, потом неуклюже выскочил из-за стола, потянулся к высокому:

— Тк, тк вы — товарищ Кедрин? Кедрин? Тк что ж вы, что ж не предупредили? Что ж не позвонили, что ж?..

— Не позвонили, бля! — насмешливо перебил его рыжий. — Пока гром не грянет — дурак не перекрестится… Потому и не звонили, что не звонили.

Он впервые посмотрел в глаза Тищенко, и председатель заметил, что лицо у него широкое, белёсое, сплошь усыпанное веснушками.

— Тк мы бы вас встретили, всё б, значит, подготовили и… Да я болел просто тогда, я знаю, что вас выбрали, то есть назначили, то есть… Ну рад я очень.

Высокий рассмеялся. Хмыкнул пару раз и рыжий.

Тищенко сглотнул, провёл рукой по начавшей потеть лысине и зачем-то бросился к столу:

— Тк мы ж и ждали, и готовились…

— Готовились?

— Тк конечно, мы ж старались и вот познакомиться рады… раздевайтесь… тк, а где ж машина ваша?

— Машина? — Кедрин неторопливо расстегнул пальто и распахнул; мелькнул защитного цвета китель с кругляшком ордена.

— Машину мы на твоих огородах оставили. Увязла.

— Увязла? Тк вы б сказали, мы б…

— Ну вот что, — перебил его Кедрин, — мы сюда не лясы точить приехали. Это, — он мотнул головой в сторону рыжего, который, подойдя к рассохшемуся шкафу, разглядывал корешки немногочисленных книг, — мой близкий друг и соратник по работе, новый начальник районного отдела ГБ товарищ Мокин. И приехали мы к тебе, председатель, не на радостях.

Он достал из кармана мятую пачку «Беломора», ввинтил папиросу в угол губ и резко сплющил своими жилистыми пальцами:

— У тебя, говорят, падёж?

Тищенко прижал к груди руки и облизал побелевшие губы.

— Падёж, я спрашиваю? — Кедрин захлопал по пальто, но белая, веснушчатая рука Мокина неожиданно поднесла к его лицу зажжённую спичку.

Секретарь болезненно отшатнулся и осторожно прикурил:

— Чего молчишь?

— А он, небось, и слова такого не слыхал, — криво усмехнулся Мокин, — чем отличается падёж от падежа, не знает.

Кедрин жадно затянулся, его смуглые щеки ввалились, отчего лицо мгновенно постарело:

— Ты знаешь, что такое падёж?

— Знаю, — выдавил Тищенко, — это… это когда скот дохнет.

— Правильно, а падеж?

— Падеж? — Председатель провел дрожащей рукой по лбу: — Ну это…

— Ты без ну, без ну! — повысил голос Мокин.

— Падеж — это в грамоте. Именительный, дательный…

— До дательного мы ещё доберёмся, — проговорил Кедрин, порывисто повернулся на каблуках, подошёл к шкафу: — Чем это у тебя шкаф забит? Что это за макулатура? А? А это что? — Он показал папиросой на красный шёлковый клин, висящий на стене. По тусклому, покоробившемуся от времени шёлку тянулись желтые буквы: ОБРАЗЦОВОМУ ХОЗЯЙСТВУ.

— Это вынпел, — выдавил Тищенко.

— Вымпел? Образцовому хозяйству? Значит, ты — образцовый хозяин?

— Жопа он, а не хозяин, — Мокин подошел к заваленному бумагой столу, — ишь, говна развёл.

Он взял косо исписанный лист:

— «Прошу разрешить моей бригаде ремонт крыльца клуба за наличный расчет. Бригадир плотников Виктор Бочаров»… Вишь, что у него… А это: «За неимением казённого струмента просим выдать деньги на покупку топоров — 96 штук, рубанков — 128 штук, фуганков — 403 штуки, гвоздей десятисантиметровых — 7,8 тоны, плотники Виктор Бочаров и Павел Чалый». И вот еще. Уууу… да здесь много. — Мокин зашелестел бумагой: «Приказываю расщепить казённое бревно на удобные щепы по безналичному расчету. Председатель Тищенко»… «Приказываю проконопатить склад инвентаря регулярно валяющейся верёвкой. Председатель Тищенко»… «Приказываю снять дёрн с футбольного поля и распахать в течение 16 минут. Председатель Тищенко»… «Приказываю использовать борова Гучковой Анастасии Алексеевны в качестве расклинивающего средства при постройке плотины. Председатель Тищенко»… «Приказываю Сидельниковой Марии Григорьевне пожертвовать свой частно сваренный холодец в фонд общественного питания. Председатель Тищенко»… «Приказываю использовать обои футбольные ворота для ремонта фермы. Председатель Тищенко»… Вот, Михалыч, смотри. — Мокин потряс расползающимися листками.

— Да вижу, Ефимыч, вижу. — Заложив руки за спину, Кедрин рассматривал плакаты, неряшливо налепленные на стены.

— Товарищ Кедрин, — торопливо заговорил Тищенко, приближаясь к секретарю, — я не понимаю, ведь…

— А тебе и не надо понимать. Ты молчи громче, — перебил его Мокин, садясь за стол. Он выдвинул ящик и после минутного оцепенения радостно протянул:

— Ёоошь твою двадцать… Вот где собака зарыта! Михалыч! Иди сюда!

Кедрин подошёл к нему. Они склонились над ящиком, принялись рассматривать его содержимое. Оно было не чем иным, как подробнейшим макетом местного хозяйства. На плотно утрамбованных, подкрашенных опилках лепились аккуратные, искусно изготовленные домики: длинная ферма, склад инвентаря, амбар, мех-мастерские, сараи, пожарная вышка, клуб, правление и гараж.

В левом верхнем углу, где рельеф плавно изгибался долгим и широким оврагом, грудились десятка два разноцветных изб с палисадниками, кладнями дров, колодцами и банями. То здесь, то там, вперемешку с телеграфными столбами, торчали одинокие деревья с микроскопической листвой и лоснящимися стволами. По дну оврага, усыпанному песком, текла стеклянная речка, на шлифованной поверхности которой были вырезаны редкие буквы РЕКА СОШЬ.

— Тааак, — Кедрин затянулся и, выпуская дым, удивлённо покачал головой, — это что такое?

— Это план, товарищ Кедрин, это я так просто занимаюсь, для себя и для порядку, — поспешно ответил Тищенко.

— Где не надо — у него порядок. — Склонив голову, Мокин сердито разглядывал ящик. — Ты что, и брёвна возле клуба отобразил?

— Да, конечно.

— Из чего ты их сконстролил-то?

— Тк из папирос. Торцы позатыкал, а самоих-то краской такой жёлтенькой… — Тищенко не успевал вытирать пот, обильно покрывающий его лицо и лысину.

— Брёвна возле клуба — гнилые, — сумрачно проговорил Кедрин и, покосившись на серый кончик папиросы, спросил: — А кусты из чего у тебя?

— Тк из конского волосу.

— А изгородь?

— Из спичек.

— А почему избы разноцветные?

— Тк, товарищ Кедрин, это я для порядку красил, это вот для того, чтобы знать, кто живёт в них. В жёлтых — те, которые хотели в город уехать.

— Внутренние эмигранты?

— Ага. Тк я и покрасил. А синие — кто по воскресеньям без песни работал.

— Пораженцы?

— Да-да.

— А чёрные?

— А чёрные — план не перевыполняют.

— Тормозящие?

Председатель кивнул.

— Вишь, порасплодил выблядков! — Мокин в сердцах хватил кулаком по столу. — Михалыч! Что ж это, а?! У нас в районе все хозяйства образцовые! В передовиках ходим! Рекорды ставим! Что ж это такое, Михалыч!

Кедрин молча курил, поигрывая желваками костистых скул.

Тищенко, воспользовавшись паузой, заговорил дрожащим захлёбывающимся голосом:

— Товарищи. Вы меня не поняли. Мы и план перевыполняем, правда, на шестьдесят процентов всего, но перевыполняем, и люди у меня живут хорошо, и скот в норме, а падёж — тк это с каждым бывает, это от нас не зависит, это случайность, это не моя вина, это просто случилось, и всё тут, а у нас и порядок, и посевная в норме…

— Футбольное поле засеял! — перебил его Мокин, выдвигая ящик и ставя его на стол.

— Тк засеял, чтоб лучше было, чтоб польза была!

— Верёвкой стены конопатит!

— Тк это ж опять для пользы, для порядку…

— Ну вот что. Хватит болтать. — Кедрин подошёл к столу, прицелился и вдавил окурок в беленький домик правления. Домик треснул и развалился. Окурок зашипел.

— Пошли, председатель. — Секретарь требовательно мотнул головой.

— На ферму. Смотреть твой «порядок».

Тищенко открыл рот, зашарил руками по груди:

— Тк куда ж, куда я…

— Да что ты раскудахтался, едрёна вошь! — закричал на него Мокин. — Одевайся ходчей, да пошли!

Тищенко поёжился, подошёл к стене, снял с гвоздя линялый ватник и принялся его напяливать костенеющими, непослушными руками.

Кедрин сорвал со стены вымпел, сунул в карман и повернулся к Мокину:

— А план ты, Ефимыч, прихвати. Пригодится.

Мокин понимающе кивнул, подхватил ящик под мышку, скрипя кожей, прошагал к двери и, распахнув её ногой, окликнул стоящего в углу Тищенко:

— Ну, что оробел! Веди давай!

За дверью тянулись грязные сени, заваленные пустыми мешками, инвентарём и прохудившимися пакетами с удобрением. Белые, похожие на рис гранулы набились в щели неровного пола, хрустели под ногами. Сени обрывались кособоким крылечком, крепко влипшим в мокрую, сладко пахшую весной землю. В неё — чёрную, жирную, переливающуюся под ярким солнцем, по щиколотки — вошли сапоги Тищенко и Кедрина.

Мокин задержался в тёмных сенях и показался через минуту — коренастый, скрипящий, с ящиком под мышкой и папиросой в зубах. Солнце горело на тугих складках его куртки, сияло на глянцевом полумесяце козырька. Стоя на крыльце, он сощурился, шумно выпустил еле заметный дым:

Теплынь-то, а! Вот жизнь, Михалыч, пошла — живи только!

— Не говори…

— Природа — и та радуется!

— Радуется, Петь, как же ей не радоваться… — Секретарь рассеянно осматривался по сторонам.

Мокин бодро сошел с крыльца и, по-матросски раскачиваясь, не разбирая дороги, зашлёпал по грязи:

— Ну что, председатель, как там тебя… Показывай! Веди! Объясняй!

Тищенко засеменил следом:

— Тк что ж объяснять-то, вот счас мехмастерская, там амбар, а там и ферма будет.

Кедрин, надвинув на глаза кепку, шёл сзади.

Вскоре майдан пересекся страшно разбитым большаком, и Тищенко махнул рукой: повернули и пошли вдоль дороги по зелёной, только что пробившейся травке.

Снег почти везде сошёл — лишь под мокрыми кустами лежали его чёрные ноздреватые остатки. Вдоль большака бежал прорытый ребятишками ручеёк, растекаясь в низине огромной, перегородившей дорогу лужей. Возле лужи лежали два серых вековых валуна и цвела ободранная верба.

— А вот и верба. — Мокин сплюнул окурок и, разгребая сапогами воду, двинулся к дереву.

— Ишь, распушилась. — Он подошёл к вербе, схватил нижнюю ветку, но вдруг оглянулся, испуганно присев, вытаращив глаза. — Во! Во! Смотрите-ка!

Тищенко с Кедриным обернулись.

Из прикрытой двери правления тянулся белый дым.

— Хосподи, тк что ж… — Тищенко взмахнул руками, рванулся, но побледневший Кедрин схватил его за шиворот, зло зашипел:

— Что «господи»? Что, а? Ты куда? Тушить? У тебя ж вооо-он стоит! — Он ткнул пальцем в торчащую на пригорке каланчу. — Для чего она, я спрашиваю, а?!

Тищенко — тараща глаза, задыхаясь, тянулся к домику:

— Тк сгорит, тк тушить…

Насупившийся Мокин крепче сжал ящик, угрюмо засопел:

— Эт я, наверно. Спичку в сенях бросил. А там тряпьё какое-то навалено. Виноват, Михалыч…

Кедрин принялся трясти председателя за ворот, закричал ему в ухо:

— Чего стоишь?! Беги! К каланче! Бей! В набат! Туши!

Тищенко вырвался и сломя голову побежал к пригорку через вспаханное футбольное поле, мимо полегших на земле ракит и двух развалившихся изб. Запыхавшись, он подлетел к каланче и, еле передвигая ноги, полез по гнилой лестнице.

Наверху, под сопревшей, разваливающейся крышей висел церковный колокол. Тищенко бросился к нему и — застонал в бессилье, впился зубами в руку: в колоколе не было языка. Ещё осенью председатель приказал отлить из него новую печать взамен утерянной старой.

Тищенко размахнулся и шмякнул кулаком по колоколу. Тот слабо качнулся, испустил мягкий звук.

Председатель всхлипнул и лихорадочно зашарил глазами, ища что-нибудь металлическое.

Но кругом торчало, скрещивалось только серое, изъеденное дождями и насекомыми дерево.

Тищенко выдрал из крыши палку, стукнул по колоколу; она разлетелась на части.

Председатель глянул на беленький домик правления и затрясся, обхватив руками свою лысую голову: в двери вперемешку с дымом уже показалось едва различимое пламя.

Он набросился на колокол, замолотил по нему руками, закричал.

— Кричи громче, — спокойно посоветовали снизу.

Тищенко перегнулся через перила: Кедрин с Мокиным стояли возле лестницы, задрав головы, смотрели на него.

— Что ж не звонишь? — строго спросил секретарь.

— Тк языка-то нет, тк нет ведь, — забормотал председатель.

Кедрин усмехнулся, повернулся к Мокину:

— Вот ведь, Ефимыч, как у нас. О плане трепать да обещаниями кормить — есть язык. А как до дела дойдёт — и нет его.

Мокин понимающе кивнул, сплюнул окурок и крикнул Тищенко:

— Ну что торчишь там, балбес? Слезай!

— Тк горит ведь…

— Мы что, слепые, по-твоему? Слезай, говорю!

Тищенко стал осторожно спускаться по лестнице.

Мокин тем временем подошел к большому деревянному щиту врытому в землю рядом с каланчой. На щите висели огнетушитель, багор, ржавый топор и черенок лопаты. Под щитом стоял прохудившийся ящик с песком.

— Ишь понавешал, — угрюмо пробормотал Мокин, поднатужился и вытащил из двух колец огнетушитель.

Кедрин подошел к щиту, брезгливо потрогал облупившиеся доски, вытер палец о пальто.

Тищенко, спустившись на землю, нерешительно замер у лестницы.

— Щас спробуем технику твою. — Мокин перевернул огнетушитель кверху дном и трахнул им по ящику. Послышалось слабое шипение; из чёрного, обтянутого резиной отверстия полезли пузыри, закапала белая жидкость. Мокин повернулся к Кедрину, в сердцах покачал головой:

— Вот умора, бля! Тушить, говорит, пойду! Он этим тушить собрался!

Секретарь сердито смотрел на шипящий огнетушитель:

— А потом объяснительная в райком — средств нет, тушить было нечем. И всё шито-крыто. Сволочь…

Тищенко съёжился, крепче ухватился за лестницу.

Внутри огнетушителя что-то мягко взорвалось, он задрожал в руках Мокина, из дырочки вылетела белая струя, ударила в щит и опрокинула его.

— Во стихия, бля! — ошалело захохотал Мокин и, с трудом сдерживая рвущийся огнетушитель, направил его на замершего Тищенко. Председатель упал, сбитый струёй, загораживаясь, пополз по земле.

— Смотри, Михалыч, вишь, закрывается! — кричал Мокин, поливая Тищенко. — Закрывается! Стыдно, значит, ему! А?! Ох как стыдно!

Струя быстро стала слабеть и вскоре иссякла. Мокин поднял огнетушитель над головой, размахнулся и с победоносным рёвом метнул в стойку каланчи. Стойка с треском сломалась, вышка дрогнула. Мокин удивлённо заломил кепку на затылок:

— Во, Михалыч, как у него понастроено. Соплёй перешибёшь!

Тищенко — мокрый, выпачканный землёй, стонал, тыкался пятернями в скользкую глину, силясь приподняться.

Секретарь брезгливо посмотрел на него, чиркнул спичкой, прикуривая:

— Ну, соплёй не соплёй, а голыми руками — это точно.

Он шагнул к вышке, схватился за стойку и начал трясти её. Мокин вцепился в другую. Вышка заходила ходуном, с крыши полетели доски, посыпалась труха.

— Ну-ка, Михалыч, друж-ней! Друуж-ней! — Мокин уперся ногами в землю, закряхтел. Раздался треск — стойка Мокина переломилась, и каланча, едва не задев председателя, медленно рухнула, развалилась на гнилые брёвна.

— Ну вот и проверили на прочность, — тяжело дыша, проговорил Мокин. Кедрин вытер о полу выпачканные трухой руки, прищурился на громоздящиеся брёвна.

Председатель стоял, опустив мокрую голову. С мешковатого ватника капала грязь и вода.

Кедрин сунул руки в карманы:

— Ну что, брат, стыдно?

Тищенко ещё ниже опустил голову, всхлипнул.

— Даааа. Дожил ты до стыда такого. Тебе какой год-то?

— Пятьдесят шестой, — простонал председатель.

— А ума — как у трёхлетнего! — Мокин, склонившись над макетом, что-то рассматривал.

— Точно, — сощурившись, Кедрин выпускал дым, — и кто ж тебя выбрал такого?

— Нннарод…

— Народ? — Секретарь засмеялся, подошёл к Мокину: — Ну как с таким говорить?

— Да никак не говори, Михалыч. Оставь ты этого мудака. Лучше мне помоги.

— А что такое?

— Да вот недолга. — Сдвинув кепку на затылок, Мокин скрёб плоский лоб. — Не пойму я одного. У нас каланча со щитом упали, а тут они — стоят себе целёхоньки. Что ж делать?

Кедрин присел на корточки, наморщил брови.

От крохотной каланчи на крашеные опилки падала треугольная ребристая тень. Рядом стоял красный щит. На нём можно было разглядеть микроскопический огнетушитель, багор, топор и даже черенок лопаты.

Кедрин долго сидел над планом, задумчиво попыхивая папиросой, потом порывисто встал и по-чапаевски махнул рукой:

— А ну-ка вали их, Петь, к чёртовой матери! Молиться на них, что ли?

— Точно! — Мокин нагнулся и щелчком снёс сначала каланчу, потом щит. Красный огнетушитель запрыгал по макету, скатился на полированную поверхность реки.

— А вот тут мы тебя и к ногтю, падлу! — ощерился Мокин и ловко раздавил его выпуклым прокуренным ногтем.

Кедрин бросил окурок, сплюнул и посмотрел через поле.

Правление горело. Клочья жёлтого пламени рвались из окошка и двери. Вокруг домика стояли редкие зеваки.

— Ну вот, годится, — Мокин подхватил под мышку ящик, — теперь можно и дальше. Пошли, Михалыч?

— Идём, Петь, идём. — Кедрин хлопнул его по плечу и мотнул головой понуро стоящему Тищенко:

— Иди вперед, пожарник…

Председатель послушно поплёлся, с трудом перетаскивая обросшие грязью сапоги.

Возле мехмастерской они столкнулись с босоногой бабой и двумя небритыми, пропахшими соляркой мужиками.

Баба загородила Тищенко дорогу:

— Петрович! Чтой-то там горит-то?

— Правление, — сонно протянул председатель.

— Да неуж?

Тищенко молча отстранил её и зашагал дальше. Но баба засеменила следом, поймала его грязный рукав:

— Да как же, ды как… правление?! Загорелося?!

— Загорелось…

— Оооох, мамушка моя, — пропела баба и прикрыла рот коричневой рукой. Тищенко вздохнул и побрёл по дороге. Мужики оторопело смотрели на него — мокрого, сутулого и грязного. Баба охнула и, часто шлёпая босыми ногами по грязи, снова догнала его:

— Да как же, Петрович, мож, оно не само, мож, поджёг кто, а?

— Отстань…

— Чо ж отстань-то? — Она растерянно остановилась, провожая его глазами. — Кто ж поджёг правление?

— Он сам, живорез, и поджёг, — проговорил Мокин, обходя бабу.

Кедрин шёл следом.

Баба охнула. Мужики удивлённо переглянулись.

Кедрин повернулся к ним и сухо проговорил:

— Вместо того чтоб глаза пялить — шли бы пожар тушить. А кто поджёг и зачем — не ваша забота. Разберёмся.

Железные ворота мехмастерской были распахнуты настежь.

Тищенко первым вошел внутрь, огляделся и, не найдя никого, втянул голову в плечи:

— Тк вот это мастерская наша…

Мокин с Кедриным вошли следом. В мастерской было холодно, сумрачно и сыро. Пахло соляркой и промасленной ветошью. Посередине, поперёк прорезанного в бетонном полу проёма стояли трактор со спущенной гусеницей и грузовик без кузова с открытом капотом. Рядом на грязных, бурых от масла досках лежали части двигателей, детали, тряпки и инструменты. В глубине мастерской возле большого, но страшно грязного, закопчённого окна лезли друг на дружку три длинные, похожие на насекомых сеялки. Вдоль глухой кирпичной стены теснились два верстака с разбитыми тисками, токарный станок, две деревянные колоды и несколько бочек с горючим. Повсюду валялась разноцветная стружка, куски железа, окурки и тряпки. Кедрин долго осматривался, сцепив руки за спиной, потом грустно спросил:

— Это, значит, мастерская такая?

— Тк да вот… такая, — отозвался Тищенко.

Секретарь вздохнул, тоскливо посмотрел в глаза Мокину. Тот набычился, крепче сжал ящик:

— А где ж твои работнички?

— Тк на пожаре, верно, иль обедают…

Кедрин многозначительно хмыкнул, подошёл к машине, заглянул в капот. Заглянул и Мокин. Их внимательно склонённые головы долго шевелились под нависшей крышкой, фуражки сталкивались козырьками. Вдруг секретарь вздрогнул и, тронув Мокина за локоть, ткнул куда-то пальцем. Мокин тоже вздрогнул, что-то оторопело пробурчал. Они медленно распрямились и снова посмотрели в глаза друг другу. Лица их были бледны.

Тищенко с трудом сглотнул подступивший к горлу комок, прижал руки к груди и забормотал:

— Тк вот готовимся, товарищ Кедрин, к посевной и технику, значит, исправляем, и чтоб в исправности была, чтоб справная, стараемся, чиним, и всё в срок, всё по плану, вовремя, значит, стараемся…

Кедрин оттопырил губы, покачал головой.

Мокин обошёл трактор и остановился возле бочек:

— А это что?

— Бочки. С соляркой и бензином.

Рыжие брови Мокина удивлённо полезли вверх — под кожаный козырёк.

— С бензином?!

— Угу.

Мокин растерянно посмотрел на секретаря. Тот протянул чуть слышное «дааа», вздохнул и вышел вон.

Мокин подбежал к бочкам:

— И што ж, прям с бензином и стоит?

— Тк стоит, конешно, а как же нам… — встрепенулся было председатель, но Мокин властно махнул рукой:

— Которая?!

— Тк, наверно, крайняя справа.

Мокин быстро вывинтил крышку, наклонился, понюхал:

— Так и есть. Бензин.

Он шлёпнул себя по коленям, ошалело хохотнул и повернулся к председателю:

— У тебя стоит бензин?

— Стоит, конешно…

— В бочке?

— В бочке.

— Просто?!

— Тк конешно…

— Да как — «конечно»? Как — «конечно», огрызок ты сопатый, раскурица твоя мать?! Ведь вот подошёл я, — он порывисто отбежал и театрально подкрался к бочке, — подошёл, значит, и толк! — Поднатужившись, он толкнул ногой бочку, она с грохотом опрокинулась, из отверстия хлынул бензин, — и готово!

Тищенко раскрыл рот, растопырив руки, потянулся к растущей луже:

— Тк зачем же, тк льётся ведь…

Но Мокин вдруг присел на широко расставленных ногах, лицо его окаменело. Он вобрал голову в плечи и, скосив глаза на сторону, выцедил:

— А нннну-ка. А ннну-ка. К ееебееене матери. Быстро. Чтоб духу твоего… пппшёооол!!!

И словно пороховой гарью шибануло из поджавшихся губ Мокина: ноги председателя заплелись, руки затрепетали, он вылетел, чуть не сбив стоящего у ворот Кедрина. Тот цепко схватил его за шиворот, зло зашипел сквозь зубы:

Куууда… куда лыжи навострил, умник. Стой. Ишь, шустряк-самородок.

И тряхнув пару раз, сильно толкнул. Тищенко полетел на землю. Из распахнутых ворот раздался глухой и гулкий звук, словно десять мужчин встряхнули тяжёлый персидский ковер. Внутренности мастерской осветились, из неё выбежал Мокин. Лицо его было в копоти, губы судорожно сжимали папиросу. Под мышкой по-прежнему торчал ящик.

— Вот ведь, едрён-матрён, Михалыч! Спичку бросил!

Кедрин удивлённо поднял брови.

Тищенко взглянул на рвущееся из ворот пламя, вскрикнул и закрыл лицо руками. Мокин растерянно стоял перед секретарем:

— Вот ведь оказия…

Тот помолчал, вздохнул и сердито шлёпнул его по плечу:

— Ладно, не бери в голову. Не твоя вина.

И, прищурившись на оранжевые клубы, зло протянул:

— Это деятель наш виноват. Техника безопасности ни к чёрту. Сволочь.

Тищенко лежал на земле и плакал.

Мокин выплюнул папиросу, подошёл к нему, ткнул сапогом:

— Ну ладно, старик, будет выть-то. Всякое бывает. — И, не услыша ответа, ткнул сильнее: — Будет выть-то, говорю!

Председатель приподнял трясущуюся голову.

Кедрин, поигрывая желваками скул, смотрел на горящую мастерскую.

— Эх маааа, — Мокин сдвинул фуражку на затылок, поскрёб лоб, — во занялось-то! В один момент.

И, вспомнив что-то, поспешно положил ящик на землю, склонился над ним:

— А у нас — стоит, родная, целёхонька! Во, Михалыч! Законы физики!

Кедрин подошёл, быстро отыскал на макете мастерскую, протянул руку. Приземистый домик с прочерченными по стенам кирпичами затрещал под пальцами секретаря, легко отстал от фальшивой земли.

Кедрин смял его, швырнул в грязь и припечатал сапогом:

— Ну вот, председатель. И здесь ты виноват оказался. Всё из-за тебя.

— Из-за него, конечно, гниды, — подхватил Мокин, — каб технику безопасности соблюл — рази ж загорелось бы?

Тищенко сидел на земле, бессильно раскинув ноги. Кедрин толкнул его сапогом:

— Слушай, а что это там на холме?

— Анбар, — с трудом разлепил посеревшие губы председатель.

— Зерно хранишь?

— Зерно, картошку семенную…

— И что, много её у тебя? — с издевкой спросил секретарь.

— Тк хватит, наверно. — Косясь на ревущее пламя, Тищенко дрожащей рукой провёл по лицу.

— Хватит? Ну дай-то бог! — Кедрин зло рассмеялся. — А то, может, потащишься в район лбом по паркету стучать? Мол, всё, что имели, — государству отдали, на посев не осталось. Мне ведь порассказали, как вы со старым секретарем шухарились, туфту гнали да очки втирали. Ты мне, я тебе… Деятели.

Мокин вытирал платком закопчённое лицо:

— Старый-то он, верно, паскуда страшная был. Говноед. Нархозам потворствовал, с органами не дружил. Самостоятельничал. На собраниях всё своё вякал. Вот и довякался.

Тищенко тяжело поднялся, стал отряхиваться.

Кедрин брезгливо оглядел его — пухлого, лысого, с ног до головы выпачканного землёй, потом повернулся к Мокину:

— Вот что, Ефимыч, сбегай-ка ты в амбар, глянь, как там. Что к чему.

— Лады! — Мокин кивнул, подхватил ящик и бодро потрусил к амбару. Крыша мастерской затрещала, захрустела шифером и тяжело провалилась внутрь. Пламя хлынуло в прорехи, быстро сомкнулось, загудело над почерневшими стенами.

Тищенко всхлипнул.

Кедрин загородился рукой от наплывающего жара, толкнул председателя:

— Пошли. А то сами сгорим. Веди на ферму.

Тищенко как лунатик поплёлся по дороге — оступаясь, разбрызгивая грязь, с трудом выдирая сапоги из коричневой жижи.

Секретарь перепрыгнул лужу и зашагал сбоку — по серой прошлогодней траве.

В пылающей мастерской глухо взорвалась бочка и защёлкал шифер.

Мокин догнал их на спуске в узкий и длинный лог, по склонам сплошь заросший ивняком и орешником. Ломая сапожищами бурьян, он бросился вниз, закричал Кедрину:

— Михалыч!

Секретарь с председателем остановились. Мокин подбежал — запыхавшийся, красный, с тем же ящиком-макетом под мышкой. От него пахло керосином.

— Михалыч! Во дела, — забормотал он, то и дело поправляя ползущую на лоб фуражку, — проверил я, проверил!

— Ну и что? — Кедрин вынул руки из карманов.

— Да умора, бля! — зло засмеялся Мокин, сверкнув рысьими глазами на Тищенко, — такой порядок — курам на смех! Подхожу к амбару, а он — раскрыт! Возится там какая-то бабища и старик столетний. Я к ним. Вы, говорю, кто такие? Она мне отвечает — я, дескать, кладовщица, а это — сторож. Ну я чин-чинарем спрашиваю их, а что вы делаете, сторож и кладовщица? Да, говорят, зерно смотрим. К посевной. Дескать, где подгнило, где отсырело. Скоро, мол, сортировать начнем. И — снова к мешкам. Шуруют по ним, развязывают, смотрят. Я огляделся — вокруг грязь страшенная, гниль, говно крысиное — не передохнуть. А в углу, значит, стоит канистра и лампа керосиновая. Я снова к бабе. А это, говорю, что? Керосин, говорит, здесь электричества нет, должно быть, крысы провод перегрызли, так вот, говорит, приходится лампой пробавляться.

Кедрин помрачнел, по смуглым, поджавшимся щекам его вновь заходили желваки.

— Ну вот, тогда я ящик положил тах-то вот и тихохонько, — Мокин аккуратно опустил ящик на землю и крадучись двинулся мимо секретаря, — тихохонько к мешкам подхожу к развязанным и толк их, толк, толк! — Он стал пинать сапогом воздух. — Ну и повалились они, и зерно-то посыпалось. Но скажу тебе прямо, — Мокин набычился, надвигаясь на секретаря, — говенное зерно, гоооовённое! Серое, понимаешь, — он откинул руку, брезгливо зашевелил короткими пальцами, — мокрое, пахнет, понимаешь, какой-то блевотиной.

Кедрин повернулся к Тищенко. Председатель стоял ни жив ни мёртв, бледный как смерть, с отвалившимся, мелко дрожащим подбородком.

— Так вот, — продолжал Мокин, — как зерно посыпалось, эти двое шасть ко мне! Ах ты, говорят, сучье вымя, ты, кричат, грабитель, насильник. Мы тебя сдадим куда надо, народ судить будет. Особенно старик разошёлся: бородой трясёт, ногами топает. Да и баба тоже. Ну я молчал, молчал, да кааак старику справа — тресь! Он через мешки кубарем. Баба охнула да к двери. Я её, шкодницу, за юбку — хвать. Она — визжать. Платок соскочил, я её за седые патлы да как об стену-то башкой — бац! Аж брёвна загудели. Повалилась она, хрипит. Старик тоже в зерне стонет. Тут я им лекцию и прочёл.

Кедрин понимающе закивал головой.

— О технике безопасности, и об охране труда, и о международном положении. Только вижу, не действует на их самосознанье ничего — стонут да хрипят по-прежнему как свиньи голодные! Ну, Михалыч, ты меня знаешь, я человек терпеливый, но извини меня, — Мокин насупился, обиженно тряхнул головой, — когда в душу насрут — здесь и камень заговорит!

Кедрин снова кивнул.

— Ах, кричу, дармоеды вы, сволочи! Не хотите уму-разуму учиться? Ну тогда я вам на практике покажу, что по вашей халатности случиться может. Схватил канистру с керосином и на зерно плесь! плесь! Спички вынул и поджёг. А сам — вон. Вот и сказ весь. — Мокин сглотнул и, переведя дух, тихо спросил: — Дай закурить, что ли…

Кедрин вытащил папиросы. Они закурили. Секретарь, выпуская дым, посмотрел вверх. По бледному голубому небу ползли жиденькие облака. Воздух был тёплым, пах сырой землёй и гарью. Слабый ветер шевелил голые ветки кустов.

Секретарь сплюнул, тронул Мокина за плечо:

— Ты на плане отметил?

— А как же! — встрепенулся тот. — Прямо как выскочил сразу и выдрал.

Он протянул Кедрину ящик. На месте амбара было пусто — лишь остался светлый прямоугольник со следами вырванных с корнем стен.

— Полюбуйся, подлец, на свою работу! — крикнул секретарь.

Мокин повернулся к Тищенко и медленно поднял ящик над головой. Солнце сверкнуло в полоске стеклянной речки. Тищенко закрыл глаза и попятился.

— Что, стыд берёт? — Кедрин бросил в траву искусанный окурок, тронул за плечо оцепеневшего Мокина. — Ладно, пошли, Петь…

Тот сразу обмяк, бессильно опустил ящик, заскрипел кожей:

— За этой гнидой? На ферму?

— Да.

— Ну пошли — так пошли. — Мокин лениво подхватил ящик и погрозил кулаком председателю. Тот пошатнулся и двинулся вниз, вобрав голову в плечи, поминутно оглядываясь.

Дно оврага было грязным и сырым. Здесь стояла чёрная вода с остатками снега. От неё тянуло холодом и пахло мокрым тряпьём. То здесь, то там попадались неряшливые предметы: ржавая спинка кровати, консервные банки, бумага, бутылки, доски, полусожжённые автопокрышки. Тищенко осторожно обходил их, косился, оглядывался и брёл дальше. Он двигался, словно плохо починенная кукла, спрятанные в длинные рукава руки беспомощно болтались, лысая голова ушла в плечи, под неуверенно ступающими сапогами хлюпала вода и хрустел снег. Кедрин с Мокиным шли сзади — громко переговаривались, выбирали места посуше.

Возле торчащего из пожухлой травы листа жести они остановились, не сговариваясь откинули полы и стали расстёгивать ширинки.

— Эй, Иван Сусанин, — крикнул Мокин в грязную спину Тищенко, — притормози!

Председатель остановился.

— Подходи, третьим будешь. Я угощаю. — Мокин рыгнул и стал выписывать лимонной струёй на ржавом железе кренделя и зигзаги. Струя Кедрина — потоньше и побесцветней — ударила под загнувшийся край листа в чёрную, гневно забормотавшую воду.

Тищенко робко подошёл ближе.

— Что, брезгуешь компанией? — Мокин тщетно старался смыть присохший к жести клочок газеты.

— Тк не хочу я, просто не хочу…

— Знаааем! Не хочу. Кабы нас не было — захотел. Правда, Михалыч?

— Захотел бы, конечно. Он такой.

— Так что вы, тк…

— Да скажи прямо — захотел бы!

— Тк нет ведь…

— Захотел бы! Ой захотееел! — Мокин долго отряхивался, раскорячив ноги. Застегнувшись, он вытер руку о галифе и продекламировал:

— На севере диком. Стоит одиноко. Сосна.

Кедрин, запахивая пальто, серьёзно добавил:

— Со сна.

Мокин заржал.

Тищенко съёжился, непонимающе переступил.

Кедрин поправил кепку, пристально посмотрел на него:

— Не дошло?

Председатель заискивающе улыбнулся, пожал плечами.

— Так до него, Михалыч, как до жирафы. — Мокин обхватил Кедрина за плечо, дружески качнул. — Не понимает он, как мы каламбурим.

— Как мы калом бурим, — улыбнувшись, добавил секретарь.

Мокин снова заржал, прошлёпал по воде к Тищенко и подтолкнул его:

— Давай топай дальше, Сусанин.

Ферма стояла на небольшом пустыре, обросшем по краям чахлыми кустами. Пустырь — вытоптанный, грязный, с двумя покосившимися телеграфными столбами — был огорожен грубо сколоченными жердями.

Тищенко первый подошёл к изгороди, налёг грудью и кряхтя перелез. Мокин с Кедриным остановились:

— Ты что, всегда так лазиешь?

— Тк, товарищ Кедрин, калиток-то не напасёшься — сломают. А жердь — она надёжнее.

Тищенко поплевал на руки и принялся тереть ими запачканный ватник.

— Значит, нам прикажешь за тобой?

— Тк конешно, а как же.

Секретарь покачал головой, что-то соображая, потом схватился за прясло и порывисто перемахнул его. Мокин передал ему ящик и неуклюже перевалился следом.

Тищенко поплёлся к ферме.

Длинная и приземистая, она была сложена из белого осыпающегося кирпича и покрыта потемневшим шифером. По бокам её тянулись маленькие квадратные окошки. На деревянных воротах фермы висел похожий на гирю замок. Тищенко подошёл к воротам, порывшись в карманах, вытащил ключ с продетой в кольцо бечёвкой, отомкнул замок и потянул за железную скобу, вогнанную в побуревшие доски вместо дверной ручки.

Ворота заскрипели и распахнулись.

Из тёмного проёма хлынул тяжёлый смрад разложившейся плоти.

Кедрин поморщился и отшатнулся. Мокин сплюнул:

— Ты что ж, не вывез дохлятину?

— Тк да, не вывез, — потупившись, пробормотал Тищенко, — не успели. Да и машин не было.

Мокин посмотрел на Кедрина и шлёпнул свободной рукой по бедру:

— Михалыч! Ну как тут спокойным быть? Как с таким говном говорить?

— С ним не говорить. С ним воевать нужно. — Поигрывая желваками, Кедрин угрюмо всматривался в темноту.

Мокин повернулся к председателю:

— Ты что, чёрт лысый, не смог их в овраг, сволочь, да закопать?

— Тк ведь по инструкции-то…

— Да какая тебе инструкция нужна?! Вредитель, сволочь!

Мокин размахнулся, но секретарь вовремя перехватил его руку:

— Погоди, Петь. Погоди.

И, пересиливая вонь, шагнул в распахнутые ворота — на грязный бетонный пол фермы.

Внутри было темно и сыро. Узкий коридор, начинавшийся у самого входа, тянулся через всю ферму, постепенно теряясь в темноте. По обеим сторонам коридора лепились частые клети, обитые досками, фанерой, картоном и жестью. Дверцы клетей были лихо пронумерованы синей краской. Сверху нависали многочисленные перекрытия, подпорки и балки, сквозь сумрачные переплетения которых различались полоски серого шифера. Бетонный пол был облеплен грязными опилками, соломой, землёй и растоптанным кормом. Раскисший, мокрый корм лежал и в жестяных желобках, тянущихся через весь коридор вдоль клетей.

Кедрин подошёл к желобу и брезгливо заглянул в него. В зеленоватой, подёрнутой плесенью жиже плавали картофельные очистки, силос и разбухшее зерно.

Сзади осторожно подошёл Мокин, заглянул через плечо секретаря:

— Эт что, он этим их кормит?

Кедрин что-то буркнул, не поворачиваясь, крикнул Тищенко:

— Иди сюда!

Еле передвигая ноги, председатель прошаркал к нему.

Секретарь в упор посмотрел на него:

— Почему у тебя корм в таком состоянии?

— Тк ведь и не…

— Что — не?

— Не нужон он больше-то — корм…

— Как это — не нужон?

— Тк кормить-то некого…

Кедрин прищурился, словно вспоминая что-то, потом вдруг побледнел, удивлённо подняв брови:

— Постой, постой… Значит, у тебя… Как?! Что — все?! До одного?!

Председатель съёжился, опустил голову:

— Все, товарищ Кедрин.

Секретарь оторопело шагнул к крайней клети. На её дверце красовался корявый, в двух местах потёкший номер: 98.

Кедрин непонимающе посмотрел на него и обернулся к Тищенко:

— Что — все девяносто восемь? Девяносто восемь голов?!

Председатель стоял перед ним — втянув голову в плечи и согнувшись так сильно, словно собирался ткнуться потной лысиной в грязный пол.

— Я тебя спрашиваю, сука! — закричал Кедрин. — Все девяносто восемь?! Да?!

Тищенко выдохнул в складки ватника:

— Все…

Мокин схватил его за шиворот и тряхнул так, что у председателя лязгнули зубы:

— Да что ты мямлишь, гадёныш, говори ясней! Отчего подохли? Когда? Как?

Тищенко вцепился рукой в собственный ворот и забормотал:

— Тк от ящура, все от ящура, мне ветеринар говорил, ящур всех и выкосил, а моей вины-то нет, граждане, товарищи дорогие, — его голос задрожал, срываясь в плачущий фальцет, — я ж ни при чём здесь, я ж всё делал, и корма хорошие, и условия, и ухаживал, и сам на ферму с утра пораньше, за каждым следил, каждого наперечёт знаю, а это… ящур, ящур, не виноват я, не виноват и не…

— Ты нам Лазаря не пой, гнида! — оборвал его Мокин. — «Не виноват»! Ты во всём не виноват! Правление с мастерской сгорели — не виноват! В амбар красного петуха пустили — не виноват! Вышка рухнула — не виноват!

— Враги под носом живут — тоже не виноват, — вставил Кедрин.

— Тк ведь писал я на них в райком-то, писал! — завыл Тищенко.

— Писал ты, а не писал! — рявкнул Мокин, надвигаясь на него.

Продолжить чтение