Пролог
1995
Ведьма
Скосив глаза вбок, Катька украдкой наблюдала за ведьмой.
Тварь эта вызывала у неё внутреннюю дрожь, и Катька не могла ответить себе, из-за страха или ненависти. А ненавидела она в ней всё: сухие сомкнутые губы, подчёркнуто презрительную отстранённость, а в особенности бездонные пустые рыбьи глаза. И зенки эти, вытянутое, как язык, бледное лицо с высокими скулами, тонкие, лошадиные лодыжки, бесили Катьку, в чём она не желал признаться даже себе: была в ней, заразе, какая-то порода и утончённость, которой не было в ней самой. На ведьмином фоне казалась Катька себе самой беспородной дворнягой, с круглым простецким лицом, глуповатыми выпуклыми глазами и коротким вздёрнутым носом. Не говоря уж о веснушках, чёрт бы их побрал!
Присутствовала в этом, по Катькиному мнению, вселенская несправедливость и подлая насмешка судьбы, зачем-то замаскировавшей ведьму под нормального человека.
Ведьм да колдунов любой специализации нынче развелось, как прусаков в заводской столовой, чего только ни предлагали – от избавления от зависимостей до снятия сглаза и возврата в любящие семьи блудных мужей. Была ли Ведьма настоящей колдуньей, Катька ответить затруднялась, да только, случайно или нет, а когда Рябая Зойка, у которой на воле осталась обожаемая пятилетняя дочь, плюнула Ведьме в жидкий суп-баланду под молчаливое одобрение других баб, та, исподлобья воткнув в обидчицу ледяной взгляд, сквозь зубы прошипела единственное слово: «Прокляну». А вечером же разболелся у Зойки передний зуб. Маялась, бедняга, двое суток, пока не вырвали – со стоматологией в стране бесплатной медицины и на воле было так себе, а уж тут и вовсе не церемонились. Так и ходила с тех пор со старушечьей щелью на самом видном месте, но длинный язык оставшимися зубами благоразумно прикусила.
Бойкая Анька, не сделавшая выводов из Зойкиной беды, громко сказала, что душить надо таких тварей голыми руками, без суда и следствия. И на другой день прострочила на швейной машинке ладонь, да так здорово, что пришлось накладывать швы в тюремном лазарете.
После того случая Ведьму не трогали, молча ненавидели, за спиной шептались, а Катька на внутренний отворот халата пристегнула булавку от дурного глаза. Так, для собственного спокойствия.
Ненависть, мудро рассуждала Катька, это боль, не нашедшая другого выхода. Её можно какое-то время скрывать от окружающих, и даже довольно успешно, учитывая, что большинство людей слепы и глухи к чужим переживаниям. Можно долго прикидываться обычным, прислушиваясь, как тикает внутри запущенный часовой механизм. Но если не найти ей выхода, то рано или поздно она взрывается изнутри и наносит повреждения сродни тем, что наносит граната помещению с наглухо запертыми окнами и дверями.
Дурой Катька никогда не была и в человеческой натуре отлично разбиралась, хоть институтов и не кончала…хотя как не была, раз сюда загремела? Дура она и есть, самая что ни на есть дурацкая: «Катюнь, будь ласка, закинь подруге подарочек на днюху, а? Всего два квартала от тебя, а мне через весь город переть». Вот с этим «подарочком» её и приняли, прямо в подъезде.
Но по выходу на волю вынашивала Катька масштабные планы, в число которых входил и вожделенный институт. Мужик что, он и так в жизни пробьется, одними голыми руками и громким голосом, даже вовсе тупой и безголовый, а женщине без высшего образования никуда. На фабрику она больше не вернётся – на всю жизнь нашилась, спасибо. Нет, у Катьки имелись амбиции, и «вышка» на пути к ним была первым шагом…ладно, вторым, после отсидки. Выучится она на психолога, чтобы за версту распознавать всякую больную на голову нежить.
И теперь чуяла Катька звериным женским чутьём, тем, что дураки называют интуицией и что на самом деле – обычный опыт, внимательность и знания, что граната эта внутри Ведьмы уже взорвалась: видела там, на дне её прозрачных глаз, выжженную ледяную пустошь персональной преисподней, чуяла носом гарь и копоть чёрной жизни.
Держалась Ведьма особняком, ни с кем не дружилась – да никто б её и не принял, разве что ковырялки, с которыми той западло было знаться самой. Но и не конфликтовала ни с кем. Вот эта-то высокомерная отстранённость, а вовсе не её преступление, и бесило в чертовке больше всего, будто она – королева в изгнании, а они все, и Катька в том числе, – челядь, не достойная внимания Её Величества.
Не интересовали её ни маленькие женские радости вроде дележа посылок или тюремных праздников. За внешностью своей особо не следила, косметикой не пользовалась, да её и не было, масок для волос из размоченного ржаного хлеба не делала, хотя блюла себя в опрятности, до скотства не запускалась.
Было она когда-то хороша собой, даже сейчас в обтянутых желтой кожей высоких скулах и вызывающе гордой посадке головы угадывалась неброская славянская красота, та, которую с первого раза не заметишь, мимо пробежишь, зато уж когда разглядишь, то больше не сможешь жить спокойно, так и будешь вечно искать глазами, тянуться взглядом, как тянется мягкими губами новорожденное теля к источнику жизни – мамкиной сиське. Страсть к красоте – великая вещь, следующая после необходимых для выживания еды и тепла. Жрачка – питание для тела, а красота – пища для души.
Когда мы слышим или видим что-то невыразимо прекрасное, мы восклицаем: «Это божественно!». Когда совершаем что-то негодное и чувствуем тяжесть внутри — это и есть Бог. Он мается и бьётся в осквернённом храме своём, потому что единственный храм, в котором Он живёт — это ты сам. А если не-живёт и храм твой пуст, то не разбудят его никакой звон и волшебные ритуалы. Их задача – вызов не Бога, а страха. Страх хорошо заполняет пустоты. Но даже пустой человек иной раз лучше полного страхом и ненавистью, потому что в последнем совсем не остаётся уже места для Бога.
Все они старались окружать себя красотой даже здесь – особенно здесь: кружевным бельём, вязанными салфетками, яркими головными косынками, щуплыми комнатными цветами и резными снежинками на окнах, чтобы вконец не оскотиниться, не потерять души.
Все, кроме Ведьмы. Потому что, верно, никакой души у неё давно не было. Одно радовало: выйдет отсюда Ведьма глубокой старухой, далеко за сорок. Если вообще выйдет.
Никаких писем и передачек Ведьма не получала, видимо, одна была на всё белом свете или и на воле всех достала своим высокомерием. А вот сегодня вдруг получила! Письмо в простом белом конверте с двумя неброскими марками. Вот это они все обалдели, включая саму получательницу! Впрочем, та молча сунула его в карман, будто не особо и удивилась. Только лицом чуть дрогнула.
Страшно любопытно было Катьке, от кого письмо и что такого пишут в нём неприятной соседке.
Ведьма тем временем извлекла из кармана мятый конверт, разгладила и, удивлённо дёрнув бровью, перечитала обратный адрес, видно, что не в первый раз. Затем аккуратно надорвала край конверта и вынула оттуда обычный клетчатый листок. Глаза Ведьмы быстро пробежали по строкам и остановились, а рот глуповато приоткрылся.
Катька в изумлении повернула голову, больше не скрывая жадного любопытства. Она увидела, как расширились зрачки соседки, заливая жуткую светлую воду радужных оболочек, и замерли, остановившись в самом низу страницы.
Взгляд Ведьмы остекленел, а затем она издала страшный длинный хриплый вой, яростно комкая тетрадный лист.
И тут случилось чудо, только страшное: лицо её разом оплыло и поехало на сторону, обвисая концами тонких губ, будто всё время держалось на узле на затылке, а теперь он вдруг лопнул. Мелкие хищные зубы обнажились, а челюсть удивлённо отвалилась вниз.
Катя ойкнула и испуганно прикрыла руками рот.
Болтовня, ругань и смешки по углам затихли – на шум начали оборачиваться. С верхних нар свесились удивлённые подсолнухи опрокинутых лиц, обрамлённых лепестками волос, ища источник странных звуков. Гомон сквозняком пронёсся по камере, достигнув ушей смотрящей.
Пожилая цыганка Нана, мотающая девятый срок за непутёвого мужа и троих сыновей, крякнула, тяжко поднялась, оправила юбку и вразвалочку подошла к нехорошему месту. С долгим холодным вниманием энтомолога смотрела на скрюченные судорогой пальцы Ведьмы и перекошенное узкое лицо. С видимым сожалением вздохнула, полыхнув золотом зубов:
– Ладно, бабы, праздник же какой – Вознесение Господне!
И, размашисто перекрестившись на окно, пошла звать надзирателей.
Дождавшись, когда удивительную соседку уволокут в лазарет и стихнут злорадные охи да ахи, Катька быстро нагнулась и незаметно выудила из-под комковатого одеяла загадочное письмо, произведшего такой переполох. Аккуратно расправила и разгладила на бедре клетчатый лист.
Ломкими печатными буквами, пьяно гуляющими по строкам, там было выведено всего несколько фраз:
«ЗДРАСТВУЙ МАМА.
КАК У ТИБЯ ДЕЛА? Я ЖИВУ ХАРАШО.
ЕСЛИ ТИБЕ ЧТОТА НАДА НАПИШИ.
ОДЕЖДУ ИЛИ ЕДУ. ИЛИ ИШО ЧИВО.
МАША».
В самом низу стояла приписка:
«Я НА ТИБR НИ АБИЖАЮС»
Катька пожевала губами, недоумевая, что же именно так поразило в нём непробиваемую дрянь, мимоходом удивляясь, что у той, оказывается, была дочь, которую Ведьма чем-то обидела. Не найдя ответов, задумчиво убрала письмо в тумбу.
1994
Не зря говорят, что каждый человек – могучий творец, которому под силу переписать сценарий реальности на свой вкус – у Тани, похоже, получилось. Последние несколько лет она яростно мечтала, чтобы после Нового года сразу наступала весна. Зима, конечно, хороша – праздники, горки, лыжи и всё такое, но уж больно длинна, зараза. Ясное дело, что весна в их широтах так желанна именно из-за зимы, а то в какой-нибудь Африке, где зимы вовсе нет, скукота смертная: ни тебе трепетного ожидания оттепели, ни тревожного влажного ветра перемен и счастливых предвкушений, которым никогда не суждено сбыться, но в которые упорно веришь, как свято веришь в новогоднее чудо.
На Танин вкус вполне достаточно и декабря с январём, чтобы насладиться этими радостями, а февраль вообще лишний. Хотя, если подумать, то за февраль обидно! Вот скажите, граждане хорошие, за что мы с ним так? Кому-то досталось аж по тридцать одному дню, а ему, бедняге, всего двадцать восемь, и лишь раз в четыре года с барского плеча дополнительный паёк – плюс один, как рупь к пенсии, чтоб не возмущался. Ну ладно, февралю сделали обрезание, чтобы хоть на несколько дней приблизить весну. Июлю и августу тоже по праву перепало по тридцать одному: летний день год кормит, а два лишних дня — это два года корма. А октябрю за какие такие заслуги? Январь тоже неоправданно растянут. Если октябрь с январём в добровольном порядке пожертвуют по одному дню в пользу братца-февраля, как раз в нём будет тридцать, как во всяком порядочном месяце. Не хотят добром отдать, силой отнять и поделить, опыт в стране имеется!
И вот, наконец, сила Танинового намерения сработала – вторую неделю с середины января было плюс три и лил дождь. Осторожно ощупывая в луже под ногами льдистое дно, Таня всё же поскользнулась, но успела ухватиться за нависающую над тропинкой ветку – реакция у неё была отменная, спортивная. Голова под меховой шапкой мгновенно вспотела от выброса адреналина, и Таня насупилась – вспомнила бабку из магазина. Оттуда, из магазина, она и шла, так ничего и не купив. А не купила ничего из-за той самой бабки, так её поразила беспредельная бабкина наглость.
Дело было так: вошла Таня в двери, влагу снежную с шапки стряхнула, перекинула предусмотрительно сумку на живот и выудила из неё кошелёк. В кошельке лежала одинокая банкнота в полтинник – остатки жалкого аванса – и ключи от квартиры. Чтобы не топтаться лишнего в тёмном подъезде, ключи сразу вынула, переложила в карман куртки. И тут обнаружила вместо полтинника пустоту. Таня мгновенно обернулась, уловив за спиной лёгкое движение, колыхание воздуха, и обнаружила сзади эту самую старуху, поймавшую купюру прямо в полёте! Таня улыбнулась, готовая поблагодарить расторопную бабуську, но не тут-то было – вместо ожидаемого «девушка, вы деньги обронили», бабка круто развернулась на стоптанных каблуках и резво потрусила к выходу с ЕЁ деньгами! Таня так оторопела, что несколько секунд простояла в пустом зале гастронома прежде, чем окликнуть нахалку.
– Эй, женщина! – заорала она вслед старухе. – Вообще-то это моя купюра!
Старуха действовала так решительно, что в голову закралась робкая мыслишка: банкнота вовсе не её, Танина, свою она где-то до магазина посеяла, а бабулька, может, вообще мимо проходила. Поэтому в глубине души она ожидала отпора и недоумения. Однако ничего такого не случилось: не поднимая головы, бабка молча сунула деньги Тане. Раздуваясь от негодования, Таня так же молча убрала их обратно в кошелёк и выскочила на улицу, напрочь забыв, зачем нелёгкая занесла её в гастроном.
Ну и народ – на ходу подмётки рвут! А потом в общественном транспорте этот божий одуванчик будет громче всех орать, возмущаясь невоспитанной молодёжью и падением нравов! Таня вообще заметила, что тот, кто уважения не заслужил, требует его громче других.
Низкое влажное небо тяжело наваливалось на плечи, подумать только – всего четыре, а темно, будто сумерки! Идёшь на работу в темноте, возвращаешься в ней же. Не жизнь, а убогое существование дождевого червяка.
Выбирая клочки чистого асфальта и ступая по льду, как по минному полю, Таня пробиралась всё ближе к дому, когда ухо уловило какой-то звук. Она замерла и насторожилась. Кожа под одеждой ощетинилась крупными мурашками. Вслед за подозрительным звуком раздался то ли стон, то ли птичий вскрик, а затем глухой звук удара о землю. Ещё до того, как обернуться, Таня поняла, что ЭТО. Сердце тревожно оборвалось в желудок, вызвав резкий приступ тошноты. Она обернулась.
На снегу, под стеной панельной пятиэтажки, темнело тело. Мимо прокатился круглый цветной предмет, который порывом ветра утянуло за угол дома. Тогда Таня и услышала этот сверлящий душу визг, поднимающийся к темнеющему небу, дробящийся о стены нахохленных домов и опадающий обратно на землю острыми осколками. Она всхлипнула и набрала в лёгкие побольше воздуха. Звук исчез, и только тогда поняла, что визжала сама. В паузе между вдохом и выдохом кто-то внутри головы спокойно сказал:
– Ну же, не видишь, они только напугались.
Действительно, Таня заметила, как в двух окнах панельной хрущёвки мгновенно задёрнули шторы, а в одном моргнул и погас свет. Граждане, чьи сердца так ждали перемен, очень настороженно отнеслись к их приходу и предпочитали не высовываться, если дело не касалось непосредственно их.
– «Пожар» надо орать, не помнишь, чему на курсах самообороны учили? – скучливо проворчал голос в голове.
Таня мысленно согласилась и захлопнула рот. Судорожно вздохнув, она пронзительно заорала:
– Пожар! Горим!!!
Тут же раздвинулись шторы и сквозь подступающую темноту Таня услышала хлопанье оконных рам и встревоженное разноголосье.
– Ну всё, теперь без тебя справятся, – похвалил внутренний советчик.
Таня вяло удивилась, сколько же всего успело произойти в голове за такое короткое время, но тут её накрыла с головой горячая волна адреналина, выброшенного в кровеносную систему, накрыла и поволокла в густую бурую тьму бессознательного.
Рывшийся в соседней помойке бомж вздрогнул и обронил что-то обратно в контейнер – морозную тишину разорвал пронзительный, сверлящий барабанные перепонки женский вопль. Большой чёрный пёс у его ног встрепенул ушами, шерсть на мохнатой спине встала драконьей гривой.
– Шшш, Кант, – тихо окликнул бездомный. – Нам не нужны неприятности.
Одновременно с визгом порывом ветра мимо пронесло пёстрый предмет, нелепый для января. Зонт был цветным до клоунского, каждый клин разного цвета – голубого, цыплячьего, алого, фиолетового. Рассмотреть его в подробностях бездомный не успел: зонт прибило к заметённой лавке, от угла дома метнулась тень, подхватила увязшего в кустах беглеца, ловко сложила и мгновенно скрылась за домом.
Бомж озадаченно повертел головой и вернулся к прерванному занятию – подтянулся и быстро извлёк из контейнера несколько крохотных томиков. Воровато оглядываясь, сунул добычу за пазуху,
тихо свистнул собаке и поспешил прочь из неспокойного двора, черепашьи втянув в воротник лохматую голову.
***
Мама сердилась. Она всегда сердилась и ругалась, когда Братик кричал. Тогда надо было сидеть тихо, не высовываясь из-под кровати, и не шептаться с Мишей. Второй день у Миши сильно болел живот, он тихонько поскуливал, прижимая к нему ладони и свернувшись калачиком. Мишины стоны раздражали Маму, и мальчик сдерживался изо всех сил.
Брат кричал, выгибаясь спиной и колотя ногами по полу. Возмущённые соседи снизу стучали в ответ по трубе отопления. Маша слышала ласковое мамино бормотание и тихие уговоры, перешедшие в шёпот. Шёпот сменился на колыбельную, под которую уснули и они с Мишей.
Утром Миша тихо скулил, глотая слёзы и придерживая живот обеими руками. Вчера в животе пекло и тянуло, а сегодня начало дёргать, и дерготня эта становилась всё сильнее раз от разу. Особенно невыносимо резало ночью. Мама накрошила в ложку горьких таблеток, сунула в рот, велела запить противной тёплой водой и не ныть. Миша выпил и запил, честно стараясь не ныть, потому что с Мамой шутки были плохи. Но выходило не очень: нытьё прорывалось само изнутри Миши, вне зависимости от его желания и крепко закрытого рта.
Маша ласково гладила его по руке, робко и испуганно заглядывала в глаза, но больше помочь ничем не могла.
На третий день, когда дёрганье перешло в рези, почти непрерывные, дышать стало тяжело и горячо, и Миша скулил, не прекращая, сверху нависло красное от гнева Мамино лицо.
– Вылезай, – велела она резко.
Корчась от боли, Миша боком выполз из-под кровати. Маша вынырнула следом.
– Тебя звали? – нахмурилась Мама.
Маша помотала головой.
– Ну вот и марш обратно! – отрезала Мама.
Отвернув покрывало, Маша смотрела, как Мама взяла Мишу за плечо и повела – почти поволокла – в тесную тёмную прихожую. Там она что-то сняла с вешалки, отперла дверь, и они вышли прочь. Дети почти никогда не покидали квартиру, только однажды, когда у Миши заболел зуб и он хныкал несколько дней, Мама водила его к доктору по медицинской карте брата и вернулся он весь в соплях, зарёванный и без двух передних зубов. Маша оставалась дома одна, слушая, как брат равномерно стучит железной машинкой по столу, раскачиваясь на стуле.
Наверное, Мама опять повела Мишу к врачу.
Вернулась она скоро, но за окном уже стемнело. И одна.
Швырнула ключи на полку, шваркнула туалетной дверью и даже обожаемого сына – а Маша знала, что Брат, в отличие от них с Мишей, настоящий Мамин сынок – не обняла перед сном, молча напихала ему в рот картофельное пюре, придерживая за щёки, помыла и отвела в постель. Накормить Машу она забыла, а та не напомнила о себе и тем более не рискнула спросить про Мишу – Мама в гневе была скора на расправу, и рука у неё была тяжёлая, хоть и маленькая. Они всегда чутко улавливали Мамино настроение, в последнее время всё чаще мрачное.
Маша переживала за друга, как же это он остался совсем один в темноте, в больнице, без неё, Маши, они же не разлучались ни на минутку. Она тихо заплакала, растирая слёзы по лицу.
Раньше Мама была добрая, Маша помнила, как они сидели вечерами все вместе на продавленном диване, и она читала сказку им всем, а не только Братику. А ещё они смотрели мультики по телевизору. Телевизор был чёрно-белым, пузатым, но она живо представляла себе недостающие цвета.
А потом всё изменилось: Брат стал чаще капризничать, плеваться едой, выталкивая изо рта кашу языком, брыкаться и биться головой о стол. Он больше не интересовался играми и игрушками. Мама тогда долго качала его на коленях, а им велела не высовываться и не попадаться на глаза. Из-за этого Мама стала нервная и сердитая, а под глазами у неё залегли тяжёлые сиреневые тени.
Так они и жили: Мама с Братом – на верхнем этаже квартиры, а они с Мишей – внизу, на матрасе, в своём подкроватном мирке.
Только на следующий вечер, когда Маму немного отпустило – Маша поняла это по вернувшемуся ритуалу вечернего чтения сказки Брату и плавным спорым её движениям – Маша набралась смелости спросить, где же Миша и как его животик.
Мамина лицо мгновенно закаменело, а тонкие брови привычно сдвинулись, образуя трещину-складку над узким носом, и Маша тут же прикусила язык и вжала голову в плечи, ожидая оплеухи. Однако та разомкнула сухие губы и кратко ответила:
– Улетел.
– Куда? – пискнула Маша, удивлённо приоткрыв рот.
– К доктору Айболиту, – бросила Мама.
Отвела глаза и уточнила:
– В Африку.
– Доктор вылечит ему животик? – осмелела Маша.
Мама мрачно посмотрела на девочку, и та съёжилась под холодом её взгляда. Больше она ничего не спросила, торопливо доела свой ужин, облизала тарелку и сползла на их с Мишей, а теперь только её одной, место под кровать. Она скучала по нему, его тёплому привычному присутствию, их шёпоту и тихой болтовне, его хриплому смеху и мягким ладошкам с короткими пальчиками.
Маша заснула в слезах, хотя должна была радоваться, что Миша встретится с добрым доктором и у него больше никогда ничего не будет болеть. Потому что она плохая девочка, бессовестная эгоистка и думает только о себе, вспомнила она Мамины слова, горько всхлипывая и проваливаясь в сон.
На другой день Мама сообщила, что уходит в магазин за продуктами и велела Маше присматривать за Братом и сидеть тихо.
Дверь за Мамой захлопнулась, и Маша вынырнула из укрытия. Сытый и умытый Брат восседал за столом, чиркая карандашом по листу бумаги. Карандашные линии вырывались за его пределы и пачкали стол, Маме это точно не понравится, но она не решилась указать на это: раньше с Братом можно было даже играть, а теперь он вообще не обращал на неё внимания, скользя мимо пустым мутным взглядом, холодным и равнодушным, как мокрое полотенце.
– Давай пазлы собирать, кто быстрее? – на всякий случай предложила она.
Брат не отреагировал, будто не слышал и не видел никого вокруг. Лист бумаги перед ним стёрся до дыр и теперь он чиркал карандашом сквозь него по столу, издавая отвратительные скребущие звуки. Маша тоскливо зажала ладошками уши.
Она опустилась на пол и долго собирала пазл одна, сопя и высунув кончик языка. В картинке не хватало нескольких фрагментов, как зубов в Мишином рту после зубной поликлиники. Маша замерла, глядя на дырявого кота Леопольда, потом быстро размешала картинку и аккуратно сложила картонные кусочки обратно в коробочку.
Она вспоминала, как однажды вечером, уложив Брата, Мама ушла, оставив их одних. Маша вылезла из–под кровати и кинулась к окну, встав на цыпочки. На стекло снаружи налип жёлтый лист – наверное, прибило ветром.
– Смотри! – закричала она, оборачиваясь.
Миша подошёл и встал рядом, сопя вечно забитым носом.
Это было ещё красивее, чем снежинки, которые Мама клеила перед Новым годом! Нет, снежинки тоже были красивые, но иначе. От этой картины в животе у Маши немедленно стало тепло и завозились сладкие пузырьки, как от лимонада – она как-то пробовала. Только пузырьки от листа не ударили потом в нос больно, как после шипучки.
Тут в окно стукнула ветка и лист сорвался вниз, уносимый потоками воды. Дома напротив размылись и поплыли…
Маша решительно поднялась, распахнула скрипучие створки шкафа и долго смотрела внутрь, гадая, что принято носить в Африке. В шкафу было не особенно много вещей, тем более их с Мишей, только костюмчики Буратино, Мальвины, Зайчика и Лисички-Сестрички, из которых они давно выросли.
После тяжёлых раздумий она выудила и натянула старую Мамину кофту, неловко ловя за спиной её левый рукав, на которой случайно наступила, и направилась к двери, скрывающей волшебный мир доктора Айболита, а теперь и Миши. Нужно его отыскать!
Она оглянулась на Брата – тот ни на секунду не прервал своего занятия, хотя карандаш уже стёрся наполовину, оставив в полированной столешнице глубокие бороздки, – и повернула ручку замка.
1992
Виталик
Люда всю жизнь была женщиной осторожной до нерешительности. Благодаря этой черте, воспетой советской идеологией под именем скромности, она не сделала карьеры, которую ей прочили с молодости – всё опасалась кого-то обидеть, невольно подсидеть, прослыв выскочкой и карьеристкой.
Благодаря ей же не делала попыток удержать мужа, мучительно долго уходившего из семьи к юной студенточке, по иронии судьбы тёзке. А что, очень удобно: не надо опасаться оговориться в постели, никаких тебе нейтральных кисонек и заек, была одна Люда, не первой свежести, а стала другая, из новой коллекции, не мальчик ведь уже, на память надежда небольшая.
А может, встала бы у двери решительно, пока он нарочито долго собирал манатки, паковал штопанные ею, Людой, семейники в новый кожаный чемодан, купленный к будущему летнему – семейному! – отпуску, крикнула бы хрипло:
– Не пущу!
и остался бы дома, выбросил из головы юную стерву, наглую воровку, присвоившую чужое брачное имущество, да и жили бы дальше до самой смерти, как и планировали двадцать лет назад. Может, не зря он пытался поймать её ускользающий взгляд, терзаемый чувством вины и ещё больше – страха, ждал, пока остановит, не даст сделать роковой шаг в неизвестность – видела, как отчаянно этого боялся.
Но не остановила, отвела глаза и молча закрыла дверь за их общим прошлым, повернув ключ на два оборота.
Не то, чтобы сейчас Людочку особенно мучили сожаления об утраченном счастье, тем более что бывший давно обжился на новом месте, да и сама она обзавелась милым другом.
А вспомнилось к случаю – секретарша Ленка, тщательно обводя перламутровой помадой овал приоткрытого рта, взахлёб делилась счастьем подруги, вложившей деньги в новую финансовую компанию «Афина» и за полгода наварившей на трёхкомнатную квартиру. Она, Ленка, тоже вложила – мечтала о машине, о том, как по утрам станет подъезжать к крыльцу института не на трамвае, как простые обыватели – тут Ленка презрительно скривила на сторону свежеокрашенный рот, и так-то не особенно ровный – а на новенькой девятке, желательно цвета «мокрый асфальт», но на первый случай сойдёт и любого. Восьмёрка, впрочем, тоже прокатит.
– А ты чего сидишь? – обернулась Ленка к Людочке. – Так и будешь всю жизнь с сыном жить? Ни он личную жизнь не устроит, ни сама.
Ленка попала в цель. Машина Людочке была без надобности – и ездить на ней некуда, и водить некому, сын Виталик по технике полный неумеха, даром, что закончил политех. А вот вторая квартира бы пришлась очень кстати, чтобы отселить сыночку. Не то, чтобы тот сильно напрягал её присутствием, но пора и честь знать, своей семьёй обзаводиться. Милый друг Гена, опять же, намекал, что надо выталкивать из семейного гнезда прожорливого птенца-переростка. Впрочем, вопреки мнению милого друга, жрал сын не много и что дадут, не выпендривался и в одежде, да и вообще был привередлив только к проклятым своим книгам.
Самого Виталика установленный порядок бытия нимало не смущал, зарплату он ежемесячно клал на сервант, всю до копейки, иногда только просил на книги. Но если Людочка определяла более важные финансовые приоритеты, например, покупку одежды или поездку, не перечил, а молча шёл читать в городскую библиотеку. Они, книги, были ему и друзьями, и любовницами. Мать только вздыхала и ерошила огненные кудри сыночки, залипшего в очередной роман. Да и то сказать – какие девушки? Куда, в их с Виталиком хрущёвскую двушку? Ну уж нет, ей этакого счастья – толкаться на крохотной кухне с чужой девкой, даром не надо!
И вот, пожалуйста, Ленка со своими заманчивыми россказнями об инвестиционных чудесах, немыслимых ещё пять лет назад. Параллельно по телеку крутили рекламу МММ – «Афины» московского разлива. Но МММ в Приволжске не было, так что «купить жене сапоги» можно было, лишь вложившись в местную «Афину». Проблема заключалась в том, что вкладывать Людочке было совершенно нечего: их с сыном совместного дохода едва хватало на быт, но никак не на приличный вклад.
Пару недель она тяжело засыпала, долго ворочалась в постели, вздыхая об упущенном счастье домовладельца, пока её не посетила блестящая идея: Людочка пошушукалась с коллегами и знакомыми, произвела несколько десятков звонков и нашла риэлтора, согласившегося за весьма подъёмное вознаграждение продать их квартиру. Квартирка в центре, пусть и небольшая, ушла влёт, за неделю. Когда стали приходить незнакомые люди посмотреть на жильё, а потом мать начала деловито паковать вещи, снимая репродукции Шишкина и Репина с выцветших обоев, Виталик, наконец, оторвался от очередного томика, на этот раз Бунина, и удивлённо поинтересовался, что происходит в доме. Людочка возбуждённо поведала, как решилась на серьёзный шаг, возможно, впервые в жизни, и всё ради блага единственного сына, и какие радужные перспективы их ожидают буквально через несколько месяцев. Деньги за квартиру, полная сумма за минусом затрат на переезд, уже лежали в «Афине», обрастая, словно метастазами, невиданными процентами.
Виталик пожевал губами и спросил, где они будут обитать до этого благословенного времени – так и сказал, дословно. Людочка немного обиделась на сыновнее недоверие, так как всё заранее и тщательно продумала: договорилась с друзьями и знакомыми, что поживут у них, у каждого по неделе-дней по десять, чтобы чрезмерно не стеснять. Не безвозмездно, конечно. Все согласились, иные даже с радостью – с работой нынче было тяжко, и лишняя копейка в семейный бюджет не повредит: кто копил на отпуск, кто на школьные принадлежности будущим первоклассникам, кто на зимнюю резину.
Таким образом, всё было расписано Людочкой до лета этого года, времени, когда Семёновых ждало новоселье. Вернее, сразу два новоселья.
Они снесли в подвальную кладовую скарб и некоторую мебель – купят новую, оптимистично уверила Людочка, таская на помойку нехитрые пожитки, новая жизнь – новые вещи.
Потянулась череда мытарств. Виталику что: в каждом новом временном доме он мгновенно обживал укромный уголок, где уютно и незаметно устраивался с очередной книжонкой, и уплывал в иные миры, а вот Людочка ужасно страдала – ей приходилось уживаться с хозяевами дома и часто милые люди при близком контакте оказывались не такими приятными, как хотелось бы. Между тем в Виталиковом НИИ становилось беспокойно, прошла волна массовых сокращений, а оставшимся на местах счастливчикам урезали зарплату, нещадно задерживая выплату и тех крох.
Катастрофа грянула ближе к весне, когда в талой воде поплыли нечёсаные облака: поползли тревожные слухи о банкротстве «Афины». Людочка в панике бросилась в офис финкомпании, перед запертыми дверями которой обнаружилась толпа вкладчиков человек в сто. Толпа возбуждённо бурлила, периодически колотила в затворённые двери и требовала объяснений. Из-за дверей визгливым женским голосом отбрехивались, что гендиректор уже едет и беспокоиться не о чем, а толпиться и сеять панику незачем, иначе они позовут милицию. После упоминания милиции заводилы несколько присмирели, однако через полчаса стояния вновь раздались недовольные возгласы. Как раз тут у массивных двустворчатых дверей с золочёной надписью «Афина» причалил длинный чёрный автомобиль, какие вкладчики видали только в зарубежных кино.
Дверь автомобиля торжественно отворилась, явив миру холёного господина в дорогом костюме и очках в золотой оправе. Брезгливо обойдя небольшую лужу, господин аккуратно оправил полы длинного чёрного, в масть Мерседесу, пальто и звучным голосом привыкшего повелевать человека сказал:
– Господа!
Толпа сместилась с крыльца вниз, послушно образовав перед гендиректором полукружие.
– Господа! – откашлявшись, повторил человек в костюме. – Я хорошо понимаю ваше беспокойство.
Толпа зашумела в ответ. Человек возвысил голос и воздел руку, призывая ко вниманию:
– Уверяю вас, что для этого нет никаких причин!
Голос у человека был низким, с приятными вибрациями. Толпа несогласно, хотя и значительно тише, загудела. Гендиректор высоко вскинул обе ладони в примирительном жесте:
– Слухи о нашем банкротстве распускают конкуренты. Однако... – тут директор сделал внушительную паузу, – вы можете забрать свои вклады хоть сегодня. Но есть одно «но», – последовала вторая пауза, в толпе окончательно затихли, и, кажется, перестали дышать, ловя каждое слово оратора, – без процентов.
Вкладчики заволновались, последовали выкрики:
– Это как это – без процентов?
– А как же проценты?
– Зачем нам без процентов, мы не затем вкладывались!
Гендиректор печально покивал, осеняя толпу золотыми бликами импортных очков, дождался паузы и с понимающей улыбкой заключил:
– Господа, с каждым из вас был заключён договор, в котором подробно прописаны все условия. Проценты на вклады начисляют ТОЛЬКО, – он выделил особо это слово, – при условии соблюдения сроков вклада.
Тут он с явным сожалением развел руками, показывая, что и сам не в восторге от ситуации, но повлиять на неё никак не в состоянии.
Вкладчики, рождённые в стране, где «без бумажки ты букашка», свято верили в мощь официального документа. Документы советского гражданина сопровождали всюду: военные, профсоюзные, комсомольские и читательские билеты; личные дела; сберегательные книжки, водительские удостоверения ну и, разумеется, главная гордость – краснокожий серпасто-молоткастый.
Договор с «Афиной», безусловно, являлся важным документом.
– Итак, господа, кто всё-таки, не дожидаясь начисления процентов, хочет забрать свои вклады, – прошу, распоряжусь их вам выдать, – сделал щедрый жест владелец дорогого автомобиля. – В порядке очереди, разумеется, так как деньги находятся на счетах и их нужно будет снять. Те же, кто не поддался панике и хочет получить вместо внесённой тысячи две ВСЕГО ЧЕРЕЗ МЕСЯЦ, могут всецело рассчитывать на это. Мы – солидная финансовая организация, а не какая-нибудь шарашкина контора. Засим прощаюсь с вами, господа.
Гендиректор коротким кивком на три стороны благословил толпу, развернулся к ней спиной и царственно опустился на мягкое пассажирское сиденье, не забыв поддёрнуть штанины дорогих штанов над роскошными туфлями мягкой кожи. Немецкий автомобиль резко газанул, вкрадчиво скрипнув широкими шинами.
Толпа возле крыльца недоумённо побурлила и медленно растаяла. Лишь несколько непробиваемых человек вошли внутрь здания, решив остаться ни с чем и забрав только то, что вложили.
Людочки в их числе не было: её вполне убедил респектабельный генеральный директор на престижном автомобиле и в особенности льстящее обращение «господа», сулившее новую шикарную жизнь с небывалыми перспективами.
А через пару недель слух о банкротстве солидной фирмы представительного господина в дорогом костюме принял характер доказанных фактов. Финансовый пузырь громко лопнул, обдав зловонными брызгами разорения доверчивых вкладчиков. Генеральный же директор, оказавшийся в анамнезе бывшим партийным работником и по совместительству бывшим же семинаристом, что и объясняло выдающееся ораторское мастерство, стыдливо скрылся в Штатах или каких-нибудь иных Европах, где и положено пребывать в безмятежности людям с чистой по причине малого использования совестью.
Резные двери «Афины» навеки захлопнулись для простых постсоветских граждан, тоже мечтавших, но так и не успевших выбиться в господа.
Секретарша Ленка свои вложения предусмотрительно изъяла за месяц до неприятных событий, то ли забыв, то ни ли не пожелав доложиться Людочке.
Виталик, изначально не особо веривший в маменькину затею, принял известие стоически, чего нельзя было сказать о Людочке, впадавшей поочерёдно то в глубокий сплин, то в истерику.
Несколько раз с мазохистским упорством они прогуливались мимо окон бывшей своей квартиры, такой желанной и недосягаемой теперь, как созвездие Южных псов. Маман неизменно причитала и кляла собственную глупость вкупе с ребяческой верой в чудеса, Виталик же отстранённо рассматривал чужие занавески, розовые, с обильными рюшами, в знакомых с детства окнах, и голубой отсвет телевизионного экрана, подобно археологу, изучающему место грядущих раскопок.
Отделы НИИ, в котором он трудился, закрывались один за другим, как затопленные отсеки идущей ко дну атомной подводной лодки. Руководство героически пыталось вырулить, предлагая в аренду освобождённые территории любому желающему, от секций карате до лавок, набитых всякой всячиной – палёными адидасами, индийскими джинсами-варёнками, удушающим «французским» парфюмом, стремящимся в часы пик к карьере зарин-зомана, и дефицитными болгарскими сигаретами «Родопи».
Несколько кабинетов облюбовали кооператоры, юристы, риэлторы и люди других сомнительных видов деятельности. Да только разве могли эти буревестники перестройки вытянуть из болота бегемота отечественной науки? Несмотря на титанические усилия, НИИ тихо булькнул и тёмные воды перемен сомкнулись над его прахом.
По странной директорской логике Виталика сократили последним, перед самым закрытием, гораздо позже, чем Наташу, одинокую мать, и Ирину Матвеевну, без пяти минут пенсионерку. Сам директор, улыбаясь грустной отеческой улыбкой, объяснял рыдающим подчинённым женского пола феномен такого решения предельно просто: а куда он пойдёт? имея ввиду Виталика.
И действительно: пойти Виталику было некуда – рынок труда переполнился квалифицированными специалистами всех мастей, оказавшимися за бортом жизни. Бывший начальник, уважаемый человек, торговал нынче возле подземного перехода напротив заводской проходной женскими лифчиками – Виталик как-то встретил его там, и они оба старательно сделали вид, что не заметили друг друга.
Человеку же без местной прописки ловить было вовсе нечего.
– Сынок, ты б съездил к бабе Зине, а? – как-то робко предложила Людочка. – Не видались давно, помог бы по хозяйству, всё равно без работы.
До бабусиной деревни было всего километров триста, но проходящий скорый поезд, вопреки названию, преодолевал это небольшое расстояние за восемь часов.
Дважды на полустанках в вагон забредали торговцы, один раз глухонемые или прикидывавшиеся ими, с кипой газет в кричащих заголовках, второй – тяжёлые женщины в толстых куртках, волочащие хрусталь, которым с ними расплачивались вместо денег на работе.
Мерно покачиваясь в такт движению, любовался хрупким акварельным пейзажем средней полосы с нежным вдовьим кружевом берёз и солидными снеговыми сосновыми шапками.
Мир за окном алмазно сверкал и искрился, режа глаза и разливаясь мягкой благодатью внутри. Улыбаясь, Виталик перевёл взгляд на попутчиков, утирая ослепшие глаза. И чего все такие озабоченные и хмурые, удивился он. Как будто у каждого на плечах непосильный груз!
Вот мимо проплыл знакомый бетонный выкрошившийся полукрест с выцветшей ещё в лучшие времена надписью «Совхоз Заветы Ильича». Виталик вскользь подумал, что так и не успел узнать разницу между колхозом и совхозом, а теперь и не узнает, да уже и не надо.
Поезд причалил возле знакомого полустанка «Пискалы». Он легко вылетел из душного вагона на воздух, необыкновенно вкусный и свежий, глубоко затянулся и пошагал вниз, под горку, аппетитно хрустя снегом. У бабы Зины он был в последний раз лет семь, а то и восемь назад. И чего, дурак, столько не ездил, удивился сам себе Виталик.
Он споро шагал по тропинке, огибающей голый лесок. Минута – и перед ним раскинулся бесконечный разворот великой равнины, расчерченный чёрными строками домов.
Бабусин дом стоял в конце улицы, на самом отшибе. Он прибавил шагу, с улыбкой готовясь к её охам и ахам, но ахнул сам: на серебристо–розовом холсте раннего заката темнел силуэт, мало похожий на бабусину избушку. Спина под синтепоновой курточкой взмокла и мгновенно остыла. Спотыкаясь ослабевшими ногами, он осторожно приблизился, близоруко щурясь на обгорелый скелет бабусиного дома. Долго и тупо стоял, не испытывая ничего, кроме полного опустошения.
Ноги быстро окоченели, он потоптался на месте, заметил под снегом бугорок и ногой выкатил закопчённую глиняную крынку – молоко в такой откидывалось, выдавливая в узкое горлышко тягучие жёлтые сливки, которые бабуся извлекала деревянной ложкой и кидала в салат или большую эмалированную миску с вишнёвыми варениками.
Странным образом не обугленные останки родного дома, не мертвенная тишина спящей деревушки, не одиночество, а именно эта невинная находка подрубили его. Он воткнулся коленями в жёсткий снег и взахлёб зарыдал, раскачиваясь в стороны.
Тут-то и нашла его выглянувшая на шум соседка Клава, родная тётка друга детства Пашки.
– Ой, Виталя, да как же! Горе-то какое! – причитала она, мокро целуя его в обе щеки. – А мы ж вам телеграмму отбили сразу, в тот же день, Ваську–косого в райцентр посылали.
– Мы..это...переехали мы, – Виталик с трудом проглотил комок слов. – Не знали ничего.
– А я уж думала, не случилось ли чего и с вами, – всхлипнула соседка, утирая передником слёзы, которые, впрочем, не мешали ей споро собирать на стол нехитрую деревенскую снедь.
– Бабушка твоя того, сразу померла, во сне угорела, ты не думай, даже не поняла ничего, – успокоила она, ласково гладя Виталика по плечу. – Не мучилась совсем. А изба-то уж после занялась. Она же, Зинаида, ручку на печную дверцу не накинула, ночью уголья на пол выпали, тлели долго, а потом и вспыхнули. На кладбище сельском положили, всё по-людски сделали – могилку, поминки справили, не переживай.
У тёти Клавы Виталик прожил без малого месяц: чистил снег, дрова колол, собирал яйца да ходил за скотиной. Наведался и на погост, проститься с бабусей.
Растирая по горящему лицу слёзы, чувствовал себя обокраденным, будто без бабушки и её старого дома со стенами, насквозь пропахшими парным молоком и влажным деревом, с оглушительно тикающим в буфете будильником и двойными оконными рамами, густо промазанными синим пластилином, не было у него больше доказательств существования собственного детства. Будто выдумал он всё это – бабу Зину, душистые охапки летнего сена, грустно вздыхающую о чём-то пятнистую Зорьку с бело-розовым растопыренным выменем, задиристого Буяна, чугунный рукомойник на облупленной стене, ранние рыбалки с отцом на парящем туманом пруду и рваные ломти хлеба с толстым слоем присахаренного масла, поспешно сунутые бабусей в искусанную комарами руку.
Потом заскучал без дела и, главное, без книг – те несколько, что брал в дорогу, давно перечёл не торопясь, смакуя, возвращаясь по нескольку раз к полюбившимся местам. А в начале марта тепло попрощался с тётей Клавой – оба знали, что навсегда, и вернулся в город налегке, пустой и свободный от прошлого и всяческих обязательств.
1994
Сергей
– А с чего ты взял, что он не сам упал? Может, играл на крыше или из окна сорвался? – спросил Андрей Федькин, наблюдая, как сутулый дворник сбивает остатки красного снега под окнами пятиэтажки и присыпает свежим.
– Ну, во-первых, не мог он сам сорваться: вскрытие установило, что у него аппендицит был с перитонитом, он уже и ходить сам не мог с такими болями, не то, что на чердак взобраться. Кстати, выпал именно, что с чердака, а не с балкона или окна, – доложил напарник.
Андрей разочарованно выдохнул.
– Но это ещё не всё, – безжалостно продолжал Сергей. – Ребёнка этого никто из соседей раньше здесь не видел, и никто не ищет. Во всяком случае, пока.
– Ну, это как раз объяснимо, – встрял напарник, – может, он из соседнего двора, вот его здесь и не замечали.
– О пропаже тоже никто не заявлял, в базах пропавших детей его нет. Не мальчишка, а человек-невидимка...Но самое любопытное, – на этом Сергей картинно воздел вверх указательный палец, – погибший – инвалид. У него синдром Дауна. Согласись, такого ребёнка сложно не заметить даже в соседнем дворе. К тому же он был в домашней одежде, это зимой-то! Не, явно не из соседнего двора он в одних носках и рубашке пришёл.
– А что свидетели? – без особой надежды спросил Федькин.
– Да как обычно, – развёл руками Серёга, – Никто ничего не видел, никто ничего не слышал.
Андрей чертыхнулся.
– А, да: свидетельница – она слышала звук падения – заметила кое-что необычное, а именно зонт.
– Зонт? – поразился Андрей. – Какой ещё зонт?
– Разноцветный, – пожал плечами Сергей.
– Погибший его в руках держал или что? – уточнил Федькин.
– Или что: по двору он пролетал, – отозвался Сашин.
– И где же он? – оглянулся Федькин, будто ожидая, что Серёга тотчас же вынет улику из кармана.
– А пёс его знает, – ответил Серёга, сплёвывая в сугроб комок жвачки. – Не нашли.
– Этот зонт имеет отношение к делу? – уточнил напарник.
– А пёс его знает! – задумчиво повторил Сашин. – Во всяком случае, больше ничего необычного свидетельница не помнит. Если не считать самого факта падения мальчишки.
Отлично! Похоже, намечается очередной висяк. Вытянув из кармана блокнот с ручкой, Андрей долго расписывал на морозе застывшую пасту, сердито хмыкнул и потрусил на поквартирный обход.
Серёга потоптался на месте, продавливая в снегу глубокие канавки следов, и потащился следом.
Конечно, он и без криминалистов понял, что пацан – даунёнок.
У них в селе такой же был, только звали его попросту – дурачок.
Толик-дурачок приходился родным сыном Прасковье Петровне, старой школьной учительнице, которую в селе любили и считали немного блаженной: та всегда улыбалась светлой, не от мира сего, улыбкой, привечала сельскую детвору, коленки зелёнкой мазала, карамельками угощала и родителям не ябедничала, даже когда Сашинская Милка, которую Серый упустил, заигравшись с пацанами в войнушку, всю капусту ей в огороде потравила. Хотя с чего бы это ей было улыбаться: единственный поздний сын – идиот, не понятно, зачем вообще из роддома привезла, предлагали ведь оставить! муж, смолоду хворый, и помер рано, оставил одну с дурачком на руках.
В соседнем Митькино такой же даун, только постарше, хоть стадо пас, копеечку в дом приносил себе же на прокорм, а у них, в Кунеево, коров пасли по очереди семьями, так что толку от Толика не было никакого, поскольку для более интеллектуальной работы он и вовсе не был приспособлен, а другой на деревне не было.
Конечно, продавщица Нюрка из сельпо иной раз просила его пособить хлеб выгрузить из машины, одинокая старуха - дров наколоть, корову заблудшую пригнать или воды натаскать. Не потому, что сами справиться не могли, самим легче сделать, пока дурачку объяснишь, что от него требуется. Прасковью жалели.
Так что большей частью болтался Толик без дела вместе с деревенскими малыми ребятишками, хотя самому ему уже минуло четырнадцать. Был он высокий и рано обрюзгший, с заплывшими узкими глазками, коротким плоским, будто веслом ударили, носом и слюнявым красным ртом, раздвинутым в вечной блуждающей ухмылке.
Играть его звали, когда нужна была мужская сила или не хватало игроков. В остальное время Толик слонялся в пределах видимости ребят, корчил рожи, будто с его собственной в этом была необходимость, и со свистом сбивал прутком репейные головки.
Стояла страшная жара, пацаны валялись в тени посадки и лениво перебрёхивались.
– Айда на пруд? – вяло предложил Серёга и с размаху шлёпнул муху, усевшуюся на руку. Муха от расправы увернулась, зато на плече осталось красное пятно, повторяющее очертания пятерни.
– Та нуу, – скривился Шурка. – Тащиться неохота.
– А валяться тут – охота? – спросил Серёга, всё ещё злой из-за подлого насекомого.
Шураня промолчал. Зато поддержал Витёк, резко поднимаясь на ноги и стряхивая с колен солому.
– Айда купаться, Серый, чё сидеть! – скомандовал он.
Серёга с Шураней поднялись. Краем глаза заметили в кустах круглую башку Толика, как обычно, отирающегося поблизости.
Дурачок с надеждой смотрел на них.
– Ладно, – сжалился Витёк, – давай с нами.
Жалко, что ли – пруд большой, на всех места хватит.
Идти до места нужно было вдоль посадки, мимо фермы, через луг, километра два. Не так и далеко, если не по жаре. Да ещё Толик, вне себя от радости, всю дорогу носился кругами, то топоча позади, то выскакивая на тропу перед идущими, бил своим прутком по луговым травам, точно шашкой, осыпая мальчишек цветочными головками и тряся толстыми боками. И откуда столько энергии в этаком жирдяе?
Серый поморщился: не надо было брать, уж и в глазах от него рябит. Какого чёрта Витёк его позвал?
Берега у пруда скользкие, илистые, все заросшие ряской и истоптанные колхозным стадом – пастухи пригоняли скотину пить и сейчас вдали по оврагам мелькали спины пятнистых бурёнок. Они скинули штаны и майки и в одних трусах побежали в воду, по икры увязая в чёрной жиже. Пару лет назад купались и без портков, чтобы матери не задали трёпки из-за налипшей тины, но то они были совсем мальцами, а теперь им, как-никак, уже по девять, а Витьку и все десять. Мужики!
Дурачок Толик вылез из воды последним, демонстрируя рыбку в самой грязи у берега и радостно скалясь всеобщему вниманию.
Серёга презрительно фыркнул и отвернулся.
– А слабо на тот берег переплыть? – вдруг спросил Шураня, швырнув в дурачка початок рогоза.
Толик вздрогнул и поднял голову.
Серёга посмотрел на Шурика удивлённо: пруд в этом месте был не широким и мелким, но старики божились, что где-то посередине имелся омут. Что такое омут, он точно не знал, но само слово звучало пугающе.
– Слабо, да? Сдрейфил? – подначил Шураня, отвернувшись от Серёгиного взгляда.
– Да куда ему, дауну! – презрительно подхватил Витёк.
– Да! Дурачок ты, Толик, слабак! – обидно захохотал Шураня.
На дауна Толик оскалился – знал, что обзываются. Прокашлял невнятно что-то в ответ, мол, сам ты дурак. И полез в воду.
Серёга пхнул приятеля в бок: хватит, поржали, и довольно. Но Витёк отмахнулся досадливо – не мешай!
Толик, покачивая руками, будто коромысло нёс, медленно дошёл до середины пруда – тут воды ему было по пояс, и робко поплыл. Точнее, истерично заколотил ногами и руками, будто масло из воды сбивал.
– Во дурак! – восхитился Шурик. – И ведь переплывёт!
Серёгу кольнула зависть: стрёмно будет, если дурачок Толик первым из них переплывёт пруд.
Только чуда не случилось: метрах в двадцати от дальнего берега Толик резко взмахнул руками, нырнул, вынырнул, потом нырнул ещё раз и пропал. Витёк приподнялся на локтях – дауна не было.
– Эй. – тихо позвал Серёга. И крикнул громче: – Эй!
Они вскочили на ноги, жадно вглядываясь в водную гладь.
– Утоп, что ли? – тихо спросил Шураня.
Они в панике забегали по берегу и заорали, а Витёк залез в воду по самую грудь, выкрикивая имя идиота.
На крики прибежали пастухи.
Достали Толика только через час…
Конечно, их никто не винил: чего взять с дурака? Попёрся в воду, не умея плавать, вот в омут и утянуло, спасибо, хоть мать освободил, теперь вздохнёт спокойно, поживёт без лишнего рта. Напротив, похвалили даже, что не растерялись, – ага! – догадались взрослых кликнуть, а не самим на выручку лезть. Пожалели, посетовав, что пришлось им, мальцам, стать свидетелями такой трагедии.
На поминки всё село собралось, понятное дело, не из-за утопшего дауна, царствия ему небесного, конечно! а ради матери его, через которую все сельчане прошли, и один худого слова не мог сказать. Ну, местные пьяницы, конечно, на халявную выпивку сползлись.
Прасковья Петровна во главе стола сидела, тихонько улыбаясь, и медленно раскачивалась, глядя в пространство над головами. Встрепенулась только на них с Шуриком и Витьком, вскочила, покачнувшись, усадила рядом с собой, возле фотокарточки утопленника, блинов подкладывала, говорила ласково, по плечам и спинам оглаживая. Друзьями Толичкиными звала. Серёге те блины в глотку не лезли, не смотря на мёд. Ерзал на стуле, сухо сглатывая, на фотографию Толикову косился, и улучив момент, ускользнул вон.
1994
Юля
Все наши беды от календарей!
Вон в лужице солнца на асфальте нежится старая дворняга, вытянула длинные мосластые ноги и просто наслаждается теплом, ни о чём плохом не думая. И только мы, люди, начинаем преждевременно хоронить лето, из-за чего целый летний месяц отравлен ожиданием близкой разлуки. Это всё равно, как с момента рождения долгожданного первенца каждый день вспоминать, что он когда-нибудь, да умрёт.
Собака мудра, оттого её радость без примеси горечи и мыслей о скорой зиме, холоде и голоде.
К чёрту часы, мешающие нам быть в моменте! В топку календари, предвестники будущих печалей! На хрен цифры, безжалостно падающие на плечи, как блины от штанги!
Я пересекаю частный сектор, немного завидуя беззаботной псине, хотя по морде её видно, что знавала она непростые времена, и тяну на себя калитку Дома ребёнка для психохроников «Кукушка», для своих просто дурдом.
В раздевалке у стены горкой валяются обломки стула.
– Наадь, – зову я сменщицу. – А что со стулом случилось? Он же новый был совсем.
Вместо ответа та бочком просачивается мимо меня в дверь.
– Новенькую-то привезли? – продолжаю я, расстёгивая куртку.
– Привезли, – отвечает Надька загадочно.
– И чё?
– Увидишь, – Надька мышкой шмыгает наружу, на ходу натягивая кофту.
Странно, обычно мы с ней всегда немного болтаем.
Я наскоро переодеваюсь в халат и распахиваю дверь в группу, откуда навстречу мне несутся детские вопли.
В центре комнаты, как тигр на манеже, с рычанием носится фурия. Остальные робко жмутся вдоль окна на детских стульчиках.
– Стул в раздевалке – её рук дело? – быстро соображаю я.
Няня нервно кивает, не отрывая глаз от представления, и втягивает голову в плечи.
Завидев нового зрителя, буйная издаёт грозный рык и с разбегу бросается на стену, рикошетит и в три огромных прыжка пересекает зал. Подлетев к чугунной мойке, она резко тормозит и рывком выдёргивает её из стены вместе со встроенным шкафом.
За всё время работы в дурдоме я ещё ни разу не видела настоящих сумасшедших. Поэтому, с минуту полюбовавшись моноспектаклем, вжимаюсь в стену и, не поворачиваясь к мелкому чудовищу спиной, шмыгаю за дверь.
– Не бросай меня! – несётся вслед отчаянный Жанкин крик.
Перескакивая через три ступеньки, я мчусь в кабинет старшего воспитателя и с порога ору:
– Она...! Там...! Мойка...! и стул...!
– Вижу, ты познакомилась с Аней, – догадывается Людмила Ивановна.
Я быстро киваю и продолжаю ябедничать:
– Они сидят! Она орёт…!
– Разберёмся, – успокаивает старшая и мы возвращаемся в группу.
Обстановка не изменилась: сумасшедшая продолжает бесноваться, вдохновлённая свежей публикой. Меня даже восхищает такая энергия.
– Здравствуйте, дети! – говорит Людмила Ивановна. – Здравствуй, Аня.
И, ловко увернувшись от летящего в ответ стула, подскакивает к маленькой дьяволице и твёрдо берёт за локоть.
– Мы с Аней побеседуем, а вы не заходите, – сообщает она, утаскивая разрушительницу и закрывая за собой двери спальни. Обычно невозмутимое лицо Людмилы Ивановны опасно налито кровью.
– Думаешь, поможет? – испуганно кивает на дверь Жанка.
– Тут экзорциста надо вызывать, – сомневаюсь я.
Мы сидим неподвижно. Я осторожно разглядываю детей: все целы, только у косоглазого Виталика запотели очки, а немая Света моргает чаще обычного.
Через несколько долгих минут дверь открывается. Буйная идёт рядом с воспитателем, опустив взъерошенную голову. Её красное лицо перекошено сдавленной яростью.
– Потерпите до вечера, Юлия Борисовна, – кивает мне старшая.
– Как вам это удалось? Вы настоящий укротитель драконов!
Людмила Ивановна смеётся:
– Она не сумасшедшая, а просто крайне избалованная девочка. Так ведь, Аня?
Та гневно сопит, испепеляя нас угольками глаз из-под свесившейся чёлки, но больше не орёт и не крушит мебель.
Мы с Жанной прибираем группу, и я вижу, как дети с опаской обходят по окружности юное чудовище.
Теперь одна Аня сидит в углу на стульчике, пока все играют.
– Била она её, что ли? – надеется Жанка.
Это вряд ли, мотаю я головой не без сожаления.
Вечером сумасшедшую забирают родители, и мы никогда её больше не видим.
Я укладываю детей, собираю раскиданные игрушки и мою посуду после ужина – няня уходит вечером, а воспитатели работают сутками.
В интернатской группе можно спать по-королевски, в манеже или на батуте, которые прислали с американской гуманитарной помощью. Не то, что внизу, где приходилось ютиться на скользком подоконнике или на разъезжающихся от малейшего движения стульях в коридоре.
Но я не бросаю старую добрую традицию и каждую Ритину смену на часик-другой спускаюсь к ней в изолятор.
Рита ставит уколы так ловко, что никто не успевает заплакать.
– Рит, научи меня! – загораюсь я.
– Разве вас не учили в педучилище? – удивляется та.
– Уколы – нет, только перевязки учили делать, шины накладывать и детские болезни определять. Я и шапочку из бинтов могу на скорость сделать. Показать?
Подруга мотает головой.
– Ну давай, – она набирает в шприц из ампулы и щёлкает по нему пальцами, выгоняя пузырьки воздуха.
Мы снимаем с Алины колготки.
– Смотри: мысленно делишь полупопие на четыре части и колешь в верхнюю левую. Ну, или правую, зависит от стороны.
Рита протирает спиртом левое полушарие попы и ловко тычет в него иглой, быстро давя на поршень.
– Поняла?
Я киваю: с виду ничего сложного.
– Если не выходит мысленно, можешь расчертить ногтем, так будет понятнее.
На очереди Кристина. Рита передаёт шприц мне.
– Теперь давай сама.
Я набираю лекарство, выгоняю воздух, мажу попу, заношу шприц…и понимаю, что не могу воткнуть иглу в живого человека.
– Не бойся, – подбадривает Рита. – Она же парализована ниже пояса и всё равно ничего не чувствует.
Я снова поднимаю шприц…и не могу.
– Ничего, – успокаивает подруга. – В другой раз попробуем, это совсем не сложно.
Она кипятит чай, а я бегу к себе проверить детей.
В сончас ко мне забегает Лилька с мешком чистых колготок по пути из прачечной. Я мою посуду после обеда, мы сплетничаем, обмениваемся новостями и хихикаем.
Распахивается дверь, и Лариса Петровна прямо с порога орёт:
– Лилька! Ты что это тут делаешь? Заняться нечем? А ну марш к себе в изолятор! А окна на хрена распахнули? – завхоз стремительно пересекает игровую и возмущённо захлопывает створки.
Я перевожу взгляд на Лилю, ожидая ответа, но та съёживается и послушно тянется к двери.
– Здравствуйте, Лариса Петровна. Лилию Владимировну пригласила я, чтобы она помогла мне накрыть обед, – ледяным голосом говорю я. – Моя няня на больничном. Это раз. Второе: с какой стати вы хозяйничаете в моей группе?
– Холодно же, – мгновенно сникает кладовщица, как человек, получивший отпор впервые в жизни.
– Температура в игровой должна составлять не более двадцати четырёх градусов. Я свою работу знаю, а вы идите, и делайте свою! – распаляюсь я, хотя причина моего гнева не столько Крыса-Лариса, склочный характер которой известен всему дурдому, сколько безропотная Лиля.
– Извините, Юлия Борисовна, – бормочет завхоз, осторожно прикрывая за собой дверь.
– И впредь извольте стучать! – ору я вслед и оборачиваюсь к подруге:
– Ты что, овца? Почему ты позволяешь какой-то хамке так обращаться с собой?!
– Ну, она вроде как моя начальница, – оправдывается та.
– И это даёт ей право вытирать об тебя ноги??
Лилька виновато пожимает плечами, хватает колготки и торопится в изолятор.
– Ну всё, теперь тебе хана! – смеётся Рита. – Ты её знаешь, она любого с дерьмом съест.
Остыв, я тоже немного переживаю, хотя мне Крыса-Лариса и не начальник. В изоляторе у девчонок новенькая, малявка лет пяти.
– Что с ней? – спрашиваю я у Риты.
– Как минимум церебральный паралич и астма.
– А чем её лечат?
— Это ничем не вылечить, да мы и не больница. Мы просто оказываем паллиативную помощь.
Рита бросает на меня взгляд и поясняет, заметив мою поднятую бровь:
– Облегчаем страдания и поддерживаем жизнеспособность, насколько это возможно.
– Думаешь, им больно? – спрашиваю я.
Рита кивает:
– Думаю, они страдают физически.
– Тогда зачем их мучить? Они безнадёжны, ещё и страдают! Вон Ленка с грыжей могла раза два умереть, а вы её всякий раз откачивали. Зачем? Пусть бы ушла спокойно. – горячусь я.
– Я всё понимаю и согласна с тобой. Но только не в мою смену! Скажут потом, что у Маргарины Наильевны в смену часто мрут.
– Обидно, сколько денег государство тратит впустую, когда можно было помочь тем, кому действительно можно. Например, дэцэпэшников реабилитировать, косому Виталику операцию сделать или ещё что.
– Ну эти-то тоже люди, – возражает Рита.
– Ну как сказать: в прямом смысле слова их нельзя считать людьми, ведь человек – это разумное социальное существо, обладающее членораздельной речью, а посмотри на них: у них нет разума, не говоря уже о речи. Они только с виду напоминают людей.
– Мне кажется, дело не в том, люди ли они. Дело в том, люди ли мы, – задумчиво отвечает подруга.
Некоторое время я молча смотрю, как Рита фасует таблетки на утро и бегу проверить своих.
В группе тихо, все спят. Обхожу кроватки, принюхиваясь: никто не обгадился.
В голове крутится наш разговор, и, вернувшись в изолятор, я продолжаю:
– Мне нравятся принципы гуманности, даже если они противоречат рациональности, как в нашем случае. Только почему эта гуманность касается лишь тех, кто похож на людей, пусть даже только с виду? Любая собака умнее любого обитателя изолятора – она реагирует на голос, радуется, обижается, проявляет эмоции. У того же Гены отсутствуют простейшие инстинкты, он не реагирует вообще ни на что, даже на еду! При этом Гену государство окружает заботой, а собаку можно запросто ударить или «усыпить», и тебе ничего за это не будет! Что это вообще за лингвистические эрзацы: «усыпить» вместо убить? Почему бы нам не набраться смелости называть вещи своими именами? Усыпить – это значит УБИТЬ, а вовсе не поставить волшебный укольчик и нежно убаюкать, спев колыбельную!
– Думаю, в глубине души нам стыдно, вот мы и подменяем слова, чтобы заглушить совесть и не испытывать чувство вины, – отвечает Рита. – Мясо коровы мы тоже называем говядиной, хотя такого животного не существует. Просто нам жалко коров, они такие славные и безобидные.
Я вспоминаю бабушкину рыжую Милку с её печальными кроткими глазами, грустными влажными вздохами и длинными белёсыми ресницами. Есть корову и вправду ужасно: «отрежьте мне спину коровы, пожалуйста…». Бррр!
– А войны? Любая война – это зло и смерть, об этом знают даже дети. Поэтому мы подменяем её словами «интернациональный долг». Что это за долг такой – убивать людей, да ещё и в другой стране? И тех, кто это делает, у нас называют героями и воинами-интернационалистами, хотя они убийцы, – заключаю я.
– Почему же убийцы? – Рита поворачивает ко мне круглое лицо, удивлённо распахнув карие глаза.
– По словарю. Убийца – «тот, кто совершил убийство». Почему одних убийц мы честно называем убийцами, а других героями, ведь и те, и другие лишили кого-то жизни? Только потому, что герои убивают тех, кто не угодил государству? То есть, при необходимости государство переобувается в воздухе, временно снимая табу, и переименовывает преступление в подвиг. И общество это съедает, хотя от перестановки слов суть дела не меняется!
Рита со словарём не спорит, но осторожно спрашивает:
– А если это самозащита? Например, на тебя напали и ты убил нечаянно, защищая свою жизнь.
– В твоём предложении уже содержится ответ: ты сказала «убил». Раз убил, значит, убийца, без вариантов. Тут надо или крестик снять, или трусы надеть, или словарь переписывать и добавлять: «…совершил убийство, кроме лишения жизни моджахедов, душманов…» и других лиц, убийство которых не считается преступлением. Только переписывать словарь придётся частенько, – заключаю я. – Что же касается милосердия и гуманизма, разве оно должно применяться ко всем живым существам? Милосердие к своим сородичам – это просто внутривидовая солидарность. Но даже её у нас нет.
Рита задумчиво снимает чайник, и мы дружно хрустим сушками, перемывая кости коллегам и знакомым.
Утром я сталкиваюсь на лестнице с Крысой-Ларисой. Она, единственная из персонала, в своей обычной униформе – цветастом халате и домашних войлочных тапочках. Я собираюсь пройти мимо, не утруждая себя приветствием, тем более что Лариса никогда на них не отвечает.
– Здравствуйте, Юлия Борисовна, – заговаривает завхоз первой, и её двойной подбородок колышется от радости видеть меня.
Мне кажется, или я слышу льстивые нотки в её голосе?
– Представляете, девчонки! Она поздоровалась со мной ПЕРВАЯ!
– А меня она теперь зовёт по имени-отчеству, – хихикает Лилька. – раньше тыкала всегда. Что это с ней? Юлька её поломала?
– Она всем тыкает, кроме начальства, – говорит Рита. – Всё с ней в порядке: такие люди, как животные – им надо показать зубы, чтобы они начали уважать тебя.
– Девчонки, а вы журналистов видели? – переключается Лилька.
– Не-а. Чё за журналисты?
– Вчера приходили, аж три человека.
– Мы же вчера не работали. И чё хотели? – интересуюсь я. – Узнать, как стырили целую фуру гуманитарки из музыкального зала?
Гуманитарная помощь пришла то ли из Америки, то ли из Европы. Нет, точно не из Америки, раз машиной везли. Её выгрузили в музыкальный зал и заперли. Кто видел, говорили, весь был завален под потолок.
А когда зал открыли через пару месяцев, он был практически пуст. Нам же на шесть групп досталось по шоколадке – «сладкое им всё равно нельзя», по несколько мягких игрушек и в интернатские группы перепало по деревянной машинке-дрезине, манежу и странному гигантскому мячу с резиновой ручкой – непонятно, что с ним делать.
Продвинутая Лилька – и откуда всё знает? объяснила, что на мяч надо садиться верхом и скакать, держась за ручку. Мы с ней и скакали по очереди под бурный хохот ребятни – сами дети огромных мячей пугались и играть с ними отказывались наотрез.
Весь дурдом, кроме причастных к распределению гуманитарки лиц, злобно смеялся, воображая, как два мяча, два манежа и две машинки катались из угла в угол по огромной фуре, следующей из Европы до Приволжска.
– Да ничё они не хотели: вначале часа два сидели у главного, коньяк хлестали. Потом пробежались по группам, фотографировали. В твоей бывшей были, четвёртой. Наташка говорит, еле на ногах стояли, морды красные у всех. Алкоголики!
– Наверное, у Оли с Геной интервью брали, – ехидничаю я.
– Не, ничего не брали, никого не спрашивали. Просто поснимали прямо из дверей, да ушли, – сообщает Лилька. – Даже в группу проходить не стали, хотя Наташка предлагала, наверное, сама в газету надеялась попасть. Сказала, брезговали, и даже не скрывали: Лёшка опять свою мочу из лужи хлебал, так одного прямо на пол чуть не вырвало.
– А из какой хоть газеты? – спрашивает Рита, тоже не заставшая писак.
– Вроде из «Приволжского вестника».
Интересно будет почитать, что про нас накалякают.
Никакой транспорт до дурдома не ходит, он в глубине частного сектора и от любой остановки приходится шлёпать километра полтора. В хорошую погоду, как сегодня, я не прочь и прогуляться.
На полпути меня окликает детский голос:
– Девушка, а девушка!
Я оборачиваюсь на бегу: у кованой калитки на той стороне улицы стоит цыганёнок лет двенадцати.
– Пошли, я тебя трахну!
– А пошли! – со злой радостью соглашаюсь я и, круто развернувшись, быстрым шагом пересекаю дорогу.
Малолетний извращенец юркает за калитку и быстро щёлкает замком.
Вот говнюк! И где научился таким словам?
Не то, чтобы я обладала такой восхитительной реакцией, просто буквально накануне Лилька жаловалась, как в холле общественной бани её облапал цыганёнок лет девяти, пока она сушила волосы. Так что этому малолетке не удалось застать меня врасплох.
Дурдом гудит, как улей: наконец-то вышел репортаж в «Приволжском вестнике».
– Не, ты глянь, какие сопли: «…вина этих деток только в том, что они родились больными. Этого хватило, чтобы родители отказались от них…», – злобно выплёвывает Наташка. – Вот ведь гады! Да чтоб у вас самих родилась такая «больная детка»!
От возмущения её и без того вытянутое лошадиное лицо вытягивается ещё больше.
– Ну-ка, дай! – выхватываю я газету у няньки.
Нам отвели аж целый разворот!
«Гнездо «Кукушки»: как живётся в детском доме больным сиротам?» – вопрошает читателя заголовок.
Статью иллюстрирует портрет Генки в кукольной коляске. Генке уже пять, а весит он четыре килограмма, как грудничок, и мыть его носят, держа на вытянутой руке за завязки ползунков.
Я читаю вслух вредным голосом:
– «Вот сидит малыш Гена. Он задумчиво смотрит в окно. Интересно, какие мысли бродят в маленькой голове бедного сиротки? Вспоминает ли он маму, которая бросила его одного в холодном чужом казённом доме?».
Вот ведь суки! Если бы они спросили у той же Наташки, «о чём думает Гена», она бы популярно объяснила, что никакую маму он не вспоминает, потому что идиот. И это не ругательство, а медицинский диагноз – идиотия, крайняя степень умственной отсталости. Разум Гены настолько недоразвит, что в нём нет места даже базовым инстинктам, таким, как реакция на боль, температуру, еду. Когда приносят ужин, все обитатели группы нетерпеливо орут и воют на разные голоса, сползаясь к столам со свей группы. Только не Гена, которого покормишь – хорошо, не покормишь – всё равно.
Целыми днями инвалид совершает одно автоматическое движение: большим пальцем левой руки методично и неустанно царапает левую щёку. Когда щека расцарапана до крови, Гена орёт от боли. Руку пробовали привязывать к коляске – тогда он вопит из-за того, что не может её поднять. Это бесконечное действо удалось прервать, когда я сообразила надеть на руку Гене варежку. Теперь он так же карябает щёку, но мягкая руковичка мешает членовредительству.
– «Вот девочка Алина…» – подхватывает Наташка, вырвав газету обратно. – «В её глазах грусть и тоска по маме…».
Нянька затейливо матерится, и я боюсь, что её хватит удар – всё-таки она уже немолодая, хорошо за тридцатник. Наташка яростно напяливает соски на бутылочки с кефиром и стремительно скрывается в спальне, гулко шарахнув дверью.
Грустной девочке Алине пять, у неё диагноз кретинизм, низкий, в два пальца, лоб, покрытый тёмной растительностью, и блуждающий бессмысленный взгляд косых глаз – я пыталась понять, который из них нормальный, но так и не разобралась. Она целыми днями ползает на заднице по полу группы, крепко сжав негнущиеся парализованные ноги. Испытав разрядку, громко вопит, распялив огромный рот с редкими испорченными зубами, падает на бок и мгновенно засыпает. Проснувшись, начинает заново свою бесконечную половую жизнь. Всё, чем мы можем помочь Алине, это натянуть обратно сползшие до колен колготки, оттащить её, обессиленную, на палас, и сменить на чистое испачканное бельё.
– Раз им так жалко Гену с Алиной, могут их усыновить и подарить родительское тепло, – язвительно предлагаю я неведомым писакам.
Из спальни доносится грохот и гневный рёв. Я поднимаю бровь.
– Олька, – объясняет Наташка.
Ясно – кефир несладкий, Оля его терпеть не может и мощным броском посылает бутылочку через всю спальню, орошая пол и стены белыми каплями. Вот бы кому в бейсбол играть!
Я захожу в спальню, выуживаю кефир из-под Лёшкиной кровати. Всё это время разъярённая Оля орёт, как паровозный гудок. Сажусь на край кровати, сую соску ей в рот и, пока она не спохватилась, что кефир всё тот же, глажу пергаментную кожу тоненькой птичьей руки. Вой немедленно смолкает.
– Ты чё с ней сделала? – поражается няня, глядя на пустую бутылочку.
– Ничего, просто погладила. Слушай, а может, не такие уж они и дураки? Ну, хотя бы некоторые.
Та закатывает глаза к потолку.
– Ей ведь уже шесть, давно пора переводить из нашего дурдома во взрослый, в Соколовку, да Пал Ильич жалеет.
– Почему жалеет? Разве ей не пофигу, где именно лежать и куда швырять кефир? Она и не заметит, что вокруг что-то поменялось.
– Так такие там долго не живут, год максимум, – авторитетно сообщает няня.
– Брось! С чего бы им умирать в шесть лет? У Ольки никаких смертельно опасных диагнозов нет, а от церебрального не умирают, – не верю я.
– Точно говорю: это мы тут с каждым возимся, а там кинут миску каши в комнату, и кто успел, тот и съел. Только ходячие и выживают, – настаивает Наташка.
– Что за свинство?? Быть такого не может! – поражаюсь я.
– А ты как хотела? У них там комнаты с решётками все, для безопасности. И работают только мужики, – делится познаниями няня.
– Это ещё почему?
– Так страшно. Представь себе нашего Лёшку лет через десять. Он и сейчас весит килограммов сорок, а будет больше тебя. А если навалится? Хрен чё сделаешь, это он на башку инвалид, а физически-то мужик, – разводит руками Наташка.
Мне тоже не хочется оставаться в одной комнате со взрослым Лёшкой, хотя я не особо верю сплетнице Наташке.
Я отнимаю у неё газету и направляюсь в изолятор: меня колотит от возмущения и надо разделить его с девчонками.
Внизу, возле окна, стоит Ирочка, няня из первой группы. Ирочка устроилась в дурдом вместе с сыном Ромкой, инвалидом-аутистом. Вначале Ромка подавал какие-то надежды на разумность, а сейчас полностью ушёл в себя, несмотря на лечение.
Солнце бьёт ей в лицо, образуя сияние вокруг хрупкого силуэта. Заслышав шаги, Ирочка поворачивает ко мне лицо с припухшими красными веками. Я быстро прячу паскудный листок за спину, и мы молча киваем друг другу.
Я по-хозяйски врываюсь в изолятор – сегодня Ритина смена, и с порога ору, размахивая газетёнкой:
– Девчонки, вы уже читали статью про «Кукушку»?
– Ещё бы! И как им хватает совести упрекать родителей этих детей? Стервятники чёртовы, им плевать на всех, лишь бы нажиться на горяченьком! – сердито отвечает Лиля.
– Вряд ли они понимают, что выпало их родителям. Мало того, что у них беда – родились дурачки, так ещё за спинами шипят «добрые люди», мол, курят-пьют, а потом дураков рожают. Да и в диагнозах журналюги не разбираются, тут врачи-то руками разводят, столько всего намешано! У каждого карточка размером с «Войну и мир», – миролюбиво отвечает Рита.
– Конечно, не понимают! Чтобы это понять, нужно разговаривать с персоналом, а не коньяк жрать у главврача! Или хотя бы включить мозги и представить, как себя чувствуют родители наших дураков, в особенности матери, которых и так осуждает общество, будто они сами виноваты, что таких родили, так ещё и жить не на что, ведь дурачков одних на минуту не оставишь, а пособие копеечное! – возмущаюсь я.
– Общественное мнение формируют люди, не имеющие собственного, – разводит руками Рита.
Ирочку он приметил давно – та всегда ходила домой пешком, не дожидаясь автобуса, никогда не стояла на остановке вместе с толпой. Так и запомнил её – летящую стремительную походку, русалочьи зелёные глаза и легкие волосы, развевающиеся на ветру.
Другая.
Несколько раз проезжал мимо стройной фигурки, пока не собрался духом и не предложил подвезти. Конечно, она знала, кто он – все на заводе знали новенький мерседес молодого начальника отдела маркетинга. Но и он предварительно навёл справки: оператор КИП и А, не замужем.
Она робела – вначале думал, от осознания социальной пропасти, их разделяющей, потом уж понял, что такой у неё характер.
Так и завертелось: с его возможностями вскружить девушке голову не составляло проблем. Но не собирался её соблазнять – сам соблазнился, купился, попался на прозрачные серьёзные глаза, негромкий колокольчиковый голосок и длинные ноги с острыми коленками, тронутые ровным загаром.
Мать не одобрила, конечно – экий мезальянс! Но открыто не возражала, помня Андреев поперечный характер. Станешь давить, назло по-своему сделает, даже зная, что не прав. С детства такой был, и начальником в двадцать пять стал не только отцовыми и дедовыми стараниями, хотя, что греха таить, те тоже протоптали наследнику дорожку к самым вершинам.
Ирочка будущей свекрови побаивалась: просторная сталинка с выпуклым эркером, рояль, библиотека, мебель красного дерева, фамильные портреты на стенах – не фотографии, а настоящее масло! хозяйка при параде, когда не приди. Впрочем, Андрей к матери без приглашения не являлся, всегда прежде звонил. Разумеется, телефон в доме был, тяжеленный аппарат с высокими министерскими рожками и полновесной хромированной трубкой.
– А вы, Ирина, кем работаете? – любезно спрашивала Ираида Марковна, изящно скрестив ноги в мягких комнатных туфлях.
– Оператором, – отвечала Ирочка, опустив глаза в скатерть ручной вышивки – вышивала не хозяйка, ещё чего! Она и окна перед Пасхой мыть нанимала женщин из Бюро услуг, работу принимала придирчиво, каждую капельку примечала.
– А читать вы любите? – интересовалась хозяйка.
– Люблю.
– И какая же книга у вас любимая? – продолжала Ираида Марковна, слегка приподняв тонко щипанную бровь. Видимо, ждала, что Ирочка выдаст любовный роман или детектив, или что там, по её мнению, читают простолюдинки.
– Мартин Иден, – отвечала Ирочка, подумав.
– Спасибо, ещё не читала, надо прочесть, – вежливо отзывалась хозяйка и мгновенно переключалась к сыну, потеряв к гостье всякий интерес:
– Кстати, Андрей, Оксана тебе привет передаёт. Ты же помнишь Оксану, Ирины Сергеевны дочь?
– Помню, конечно, – отзывался Андрей, откусывая изрядный кус маминого капустного пирога.
– В аспирантуру поступила, – замечала мать с непонятной укоризной.
Ирочка догадывалась, что недовольство незнакомой аспиранткой предназначено именно ей.
– Здравствуйте, Ирина! – здоровалась в другой раз так, словно была несказанно поражена, увидев её вновь. – Спасибо, прочла роман по вашей рекомендации, очень увлекательно! Всё–таки Оскар Уайльд – несомненный гений! – великодушно одобряла Ираида Марковна великого ирландского драматурга.
– Джек Лондон, – робко возражала Ирочка.
– В смысле – Джек Лондон? «Портрет Дориана Грея» написал Оскар Уайльд! Вы же в прошлый раз говорили, что это ваше любимое произведение, а автора не помните! – ликовала Ираида, поймав самозванку на лжи.
– Я имела ввиду – Мартин Иден. Наверное, перепутала, – миролюбиво соглашалась гостья.
Несмотря на молчаливый протест матери, Андрей на Ирочке женился.
На росписи Ираида Марковна искренне плакала, и вовсе не от радости. Но всё оформили, как положено: ресторан, букеты, под сто гостей. Ясно, что разбегутся через год-другой, но всё надо делать по-человечески. Нормальную свадьбу с нормальной женой потом ещё лучше сыграют, а эта – так, генеральная репетиция. Главное, что б детей не родили, тогда и делить нечего будет: с чем – ни с чем – пришла, ни с чем и уйдёт.
Но разводиться молодые не спешили: Ирочка бросилась наводить домашний уют, и Андрей, прежде любитель погулять с друзьями-коллегами, начал тянуться домой. Теперь дома ждали. У жены оказался действительно лёгкий характер и прекрасное чувство юмора, она отлично готовила, шила, была бескорыстна и бесстыдна в постели. На людях оставалась всё также сдержанна и закрыта наглухо, как створки устрицы. Раскрывалась, будто жемчужина, для него одного и только с ним одним.
– Андрей, а что с Ириной? Ей не скучно? — беспокоились хозяева вечеринок: Ирина облюбовывала дальний уголок и уютно устраивалась там, тихо улыбаясь и медленно потягивая шампанское из единственного за вечер бокала.
– Всё в порядке, ей весело, – успокаивал Андрей.
Весть о будущем ребёнке Андрей принял с восторгом. Вместе ждали, выбирали вещички, приглядывали кроватку с коляской, но не покупали заранее, хотя и дефицит – плохая примета. Ничего, Андрей потом всё достанет, не проблема.
Даже свекровь как-то смягчилась к Ирочке, смирилась с неравным браком ради будущего наследника. Фрукты свежие передавала, творожок. Специально на рынок ходила, придирчиво ощупывала–обнюхивала товар, яростно торгуясь. Заранее договорилась с нужными людьми, чтобы внука рожала не на конвейере, как все, а под внимательным и добрым присмотром.
А только вышло всё не так, как планировалось.
Родила Ирочка действительно сына. И роды прошли без осложнений. Правда, акушерка на вопросы подозрительно отводила глаза. Может оттого, что гонорар был чрезмерно велик? Пустое, не тот случай, чтоб Ираида мелочилась.
А вот с внуком было что-то неладно. Вроде и кушал хорошо, как все, и плакал, как другие. Но было между ним и остальными детьми какое-то неуловимое отличие, кроме огромного родимого пятна на крохотном сморщенном личике.
Упоённая материнством Ирочка ничего не замечала: купала, пеленала, агукала, стирала-сушила бесконечные пелёнки – внук оказался порядочным засранцем, а памперсы Ирочка не использовала принципиально – ребёнку вредно, особенно мальчику. Надо признать, матерью невестка оказалась отменной.
Это уже потом, когда пришла пора агукать, реагировать на знакомые лица и тянуться к погремушкам садиться, вставать и ходить, а Ромка и не подумал, стало очевидно, что с ребёнком что-то не так.
Потащили мальца по докторам, выяснять, что именно не так. Да только никто ничего вразумительного ответить не мог – ни какой диагноз, ни как лечить.
А когда и московский невролог развёл руками: что уж тут поделать – природа, стало окончательно ясно, что Ромка, любимый сынок и долгожданный внучок – психохроник. Дурачок, если по-простому.
Они с Андреем просто похолодели, только Ирка, дура, молча взяла своего недоумка и к себе прижала, глядя любовно своими прозрачными рыбьими глазюками в уродливое лицо с коричневой кляксой на щеке.
Первое время всё же надеялись, что мальчишка выправится, что ошиблось столичное светило в очках с золотой оправой.
А только так и сидел Ромка в коляске, на книжки с машинками на батарейках не реагировал, ел да мычал невнятное, глупо пуская обильные слюни.
Оскудел, а потом и вовсе иссяк поток друзей-знакомых, привычных завсегдатаев хлебосольного дома: кому охота смотреть на чужое несчастье, запах которого – мочи и фекалий – густо витает в воздухе, слушать животные звуки из соседней комнаты? Да сами они больше по гостям не ходили – Андрей не хотел, неприятно было видеть других детей, нормальных, жадно разглядывать картинки чужого, счастливого отцовства.
Андрей болезненно морщился на сетования коллег и друзей, что их чадо порвало новую куртку, покрасило кошку зелёнкой или испортило фломастерами свежий ремонт. Глупцы! Плевать на ремонт, плевать на обои – только бы Ромка хоть немного был похож на человека!
Как-то по настоянию Ирочки сводили сына на корпоративную ёлку и одна пигалица в белом воздушном платьице, Ромкина ровесница, пробегая мимо, звонко сказала отцу:
– Папа! Купи мне такую же маску обезьянки, как у того малыша!
Андрей молча улыбнулся беспардонной снежинке, а отца её приметил и через неделю уволил – благо тот был на испытательном сроке. Мол, не соответствует занимаемой должности, хотя соответствовал, уже и костюм на него пошили для участия в федеральной выставке.
Когда уволенный уже стоял у двери, растерянно сжимая в руке листок с приказом, не сдержался, раскрылся, бросив в поникшую спину негромко:
– Детей вначале научитесь нормально воспитывать…
– И почему такое случилось? – осторожно недоумевала Ираида Марковна. – Никогда у нас в роду не было дураков! Не наши гены, это точно.
И невзначай добавляла:
– Оксана-то защитилась, слышал? О тебе спрашивала. Она так и не замужем, говорит, докторскую собирается писать.
Всё реже слышался в доме Ирочкин смех, всё чаще Андрей задерживался на работе. Смотреть на слюнявого сына не было сил. Рожать второго ребёнка Ирочка отказывалась наотрез: Ромка – вечный младенец, на минуту не оставишь, куда ещё другого?
И то правда: сын никогда не скажет «папа», никогда, взявшись за руки, не проводят они Ромку в первый класс, никогда он не пожалуется на школьных хулиганов и не покажет разбитую на велике коленку; никогда не поступит в институт и не приведёт в дом девушку, такую же стройную и красивую, как мать.
Ни-ког-да…
Навсегда останется в этом состоянии, как собака. Хуже собаки – от той хоть радость, душевная отдача и весёлая суматоха в доме.
Как-то у матери – теперь навещал её один, Ира дома сидела с Ромкой – встретил Оксану, дочку друзей семьи. Случайно заглянула по дороге с лекций. Запомнил её девчонкой с тонкими задорными хвостиками, а сейчас вон какая стала – яркая, успешная, насмешливая – и в детстве была остра на язык.
В первый раз за последние годы смеялся искренне, отдыхал душой. Мать, та просто сияла – хлопотала, носила, подливала, достала из буфета парадную посуду, которую для них с Ирочкой ни разу не вынимала.
В салоне дорогого Оксаниного автомобиля пахло кожей и сигаретами. Разговорились, вспоминали детство, коснулись и нынешних событий. Целовались.
– Не моё это дело, Андрей, но мужик ты видный, здоровый. Будешь всю жизнь за инвалидом ходить? Ирина понятно – мать, такая её доля. А ты ещё можешь быть счастливым, тридцати нет, самый сок для мужчины. Роману всё равно, он твоей жертвы не оценит, – говорила Оксана правильное, что и самому думалось, прямо в больное место попадая.
– А как же Ира?
– А что Ира? Она свой выбор сделала. Оставь им квартиру, это порядочно, себе другую заработаешь. Можешь пока у меня пожить – одна в трёх комнатах.
Вторую свадьбу играли скромно, только для узкого круга: Оксана сказала, нечего деньги разбазаривать, лучше полетим на Мальдивы. Вот это женщина! О такой жене – умной, цепкой, дерзкой, с деловой хваткой – и мечтала для сына Ираида Марковна.
Ещё год Ирочка тянула сына одна – бывший муж помогал.
Потом денег стало меньше – у молодых родился новый ребёнок, здоровый, а Ромка стал больше. К тому же участились приступы агрессии: без видимых причин сын вдруг начинал выть, кричать и биться о спинку кровати. Соседи сбоку гневно стучали в стену, грозя участковым.
Однажды катала Ромку в парке и услышала, как полная женщина в лиловом платье сказала дочери-подростку, указывая на них и совершенно не понижая голоса:
– Курят, пьют всю беременность, родят уродов, а мы их потом лечи на наши налоги!
Ирочка тихо расплакалась и больше Ромку в парк не возила – гуляли на балконе. Да и таскать сына на четвёртый этаж становилось не под силу, а лифта в доме не было.
Стало сложно одной мыть Ромку, это он ведь только на голову нездоровый, а телом крепкий, килограммов двадцать, ненамного меньше, чем в самой Ирочке.
Денег на двоих не хватало, а куда работать, когда ребёнка одного не оставишь? Даже уборщицей не возьмут.
Как-то нанялась полы в подъездах мыть, думала, ночами работать будет. Через полчаса, после каждого подъезда, домой забегала, а в четвертый раз еле успела: Ромка во сне с кровати упал в одеяле лицом вниз и едва не задохнулся.
Прежде, чем устроить сына в «Кукушку», Ирочка долго думала. Приходила несколько раз днём, оставив Ромку на соседку, глядела на детей сквозь решетку – не обижают ли, хорошо ли кормят. Сын на удивление хорошо прижился в группе, редко, но время от времени реагировал на других обитателей, следил за ними глазами и даже пару раз рассеянно рассмеялся. Ирочка была в восторге и полна надежд.
На углу гастронома здоровенная очередь. По форме это просто толпа, потому что очередь предполагает какую-то систему, совершенно отсутствующую здесь. Очередь – это всегда хорошо, а очередь приличных размеров решительно обещает дефицит. Это была очень приличная очередь, значит, выбросили что-то нужное.
– Чё дают? – ору я внутрь, сперва заняв место.
В прошлый раз здесь давали лифчики. Странный ассортимент для гастронома.
– Колготки, – с ненавистью отзывается какой-то мужик с портфелем. Я не обижаюсь, понимая, что ненависть адресована не мне, хотя и не совсем понятно, зачем женские колготки мужику с портфелем.
Человеческий сфинктер сжимается и расслабляется, исторгая наружу очередного мятого счастливчика с заветной коробочкой в руках, я максимально выдыхаю и в паузе между вдохами–выдохами колготочной толпы боком ввинчиваюсь внутрь, привычно орудуя локтями и бёдрами и не забывая крепко прижимать сумочку к груди. На вдохе меня прибивает к прилавку, и я ору краснорожему продавцу нужный размер – продаёт колготы тоже мужик.
Никогда, никогда не пытайтесь противостоять толпе! С толпою нужно сжиться, почувствовать дыхание, поймать её ритм, как ловят волну серфингисты, а затем оседлать. Тогда она будет работать на вас, как сейчас, готовно утянув в эпицентр, а затем выбросив обратно на берег с добытыми колготками в руках.
Я отхожу на безопасное расстояние от очереди, приглаживаю волосы, оправляю одежду и несусь на остановку: до смены осталось всего полчаса, но оно того стоило – колготки просто блеск, во всех отношениях, мало, что моего размера, так ещё и с люрексом, в таких ноги блестят и переливаются пластмассовым кукольным лоском, красота!
***
– Ой, девочки! У нас новенькая, да какая хорошенькая! – умиляется Лариска.
Трёхлетняя Наташка и вправду почти похожа на нормального ребёнка.
– Может, удочерить её? – Ларискины глаза вспыхивают фанатичным огнём.
– Ларис, ты же понимаешь, что она психохроник, – напоминает Рита осторожно.
– А что с ней? – интересуется няня.
– Не знаю, я не видела её карточки. Но к нам ведь здоровые не попадают.
– На вид она абсолютно нормальная, – Лариска притягивает к себе девчонку и вертит во все стороны, осматривая и ощупывая, как на рынке рабов. – Нет, ну куколка какая, вы только гляньте!
Куколка Наташка только на фоне остальных обитателей дурдома, но мы с Ритой больше не спорим: зная Ларискин азартный характер, решаем – само пройдёт.
Я возвращаюсь к себе, и очень вовремя: в нос ударяет неимоверная вонь. Хотя вовремя было бы минут двадцать назад, пока в обделавшемся Юре не проснулся художник.
И сделал он это максимально креативно – в говне с головы до пят не только сам живописец, но и кроватка со стеной: Юра любовно выкрасил фекалиями каждую деревянную рейку, и стоит, радостно гыкая и растопырив неровно-коричневые пальцы. Какая-то умная голова придумала вмонтировать батареи отопления в стену, отчего Юрины художества тотчас намертво впитались в декоративную штукатурку, придав той экстравагантной небрежности.
Велев всем сидеть и не двигаться, я несусь через ступеньку в третью группу за няней Ольгой Палной в надежде, что впиталось не всё, что могло. Ольга Пална, как и Баринова, была старожилом дурдома и ночами трудилась дежурной няней.
Я быстренько обрисовываю размер ущерба.
– Ничего, Юля, и не такое видали, – уверяет она меня бодро, и мы спешим назад.
Ольга Пална с тщательной неторопливостью старого мастера надевает перчатки, вооружается ведром и важно заходит в спальню. Через пару минут оттуда доносятся характерные звуки, и я понимаю, что сейчас мне придётся убирать не только за Юрой, но и за ней.
– Юля, ну это же ужас какой-то! – выскакивает няня из спальни, захлопывая за собой дверь и зажимая пальцами нос. – За три года ни разу такой гадости не встречала!
Пожилое лицо её перекошено и покрыто красными пятнами, а обтянутые резиной руки крупно дрожат.
– Ладно, – вздыхаю я. – Идите к себе.
– А как же ты?
– Как-нибудь.
Няня смущённо причитает, что-то виновато бормочет и быстро скрывается за дверью.
Я достаю из аптечки вату и набиваю себе полные ноздри, затем натягиваю на нос маску. Так почти не воняет, особенно если дышать ртом. Наливаю в ведро тёплой воды с изрядной порцией хлорки. В ящике под ванной нахожу толстые перчатки до локтя и резиновый фартук, — это хозяйство Жанки с Иркой и прежде мне не приходилось сюда заглядывать.
Вынимаю из кроватки довольного произведённым эффектом Юру, яростно оттираю докрасна и сажаю в манеж. Отодвигаю кроватку от стены и чищу жёсткой щёткой штукатурку, мне ещё повезло, что Юрка мелкий и не достаёт высоко.
Ещё полчаса уходят на кроватку.
– Ты где пропала? – звонит снизу Рита.
– Тебе лучше не знать, – уверяю я.
Я беру Юру на руки – теперь он ещё и обдулся. Не мог сразу всё сделать? – ворчу я и меняю колготки на сухие.
В дверь робко стучат.
– Кто?! – ору я сердито, вытягивая намокшую вату из носа.
В щель робко протискивается Ольга Пална. Вид у неё сконфуженный.
– Юля, ты как?
Видно, неловко ей, что бросила меня одну в таком говнище.
– Прости, не знаю, что на меня нашло, прямо вывернуло всю. – винится она. – Ты не поверишь, я ведь и у себя блевала, только вот закончила! Хотя я не брезгливая, работа такая.
Я верю: глаза у Ольги Палны красные и из носа течёт. Да и с чего бы ей лгать?
– Всё отлично, не переживайте, – успокаиваю няню.
– Ты что, всё отмыла сама?? – поражается Ольга Пална.
Я киваю.
Она заглядывает в спальню и подозрительно принюхивается. Там всё ещё пованивает, но запах уже не такой насыщенный. Или это я уже принюхалась?
– Как ты это сделала?!
Я рассказываю свой маленький секрет с перчатками и ватой и по восхищённому взгляду няни вижу, что только что родился её новый кумир.
Ольга Пална женщина общительная, и наутро весь дурдом в курсе моего шестого подвига Геракла.
Жениться Игорёк не думал – оно ему надо, хомут на шею? Он вообще никогда не понимал, зачем мужику эти узы, баба понятно, ей бы притулиться–присосаться к чужой зарплате, растить своих спиногрызов под законной мужниной фамилией. А ему это счастье нафига? Пожрать мамаша сварганит, а трусы–носки раз в месяц он и сам простирнёт, если приспичит.
Да и молодой ещё, не нагулялся.
Но попал в цепкие лапы Светки, а она, шалава, возьми да залети. Хотя насчёт шалавы это он зря, конечно – при всех своих недостатках была Светка целкой, лично распаковал. С другой стороны, чего и удивляться, с такой–то рожей, прыщавой да плоской, как пирог. И сам бы не позарился, да чутка перепил, а она не сопротивлялась – давно на него глаз положила, не зря весь цех подкалывал.
Главное, до последнего дотянула, зараза, до трёх с половиной месяцев молчала, пока не стало поздно. А по ней и не заметно – рыхлая, как квашня, шлёпни утром по заду, до обеда колышется.
Ревела в голос белугой, божилась, мол, сама не знала, месячные шли, как обычно. Может, брешет, а может, нет – хрен их, баб, разберёшь.
Он бы, конечно, послал, пофиг, что целкой взял – сама виновата, сама и расхлёбывай, раньше думать надо было. Известно: сучка не захочет, кобель не вскочит. Если бы не Светкин братец–кролик, который полгода, как откинулся и в сестрице прыщавой, которая зима–лето, в любую погоду баулы с передачками на горбу таскала, души не чаял. После признания, глядя на скривившуюся рожу Игорька, Светка прямиком к братцу и пошла – плакаться.