Пять пословиц за венец

Размер шрифта:   13
Пять пословиц за венец

Присказка

Громко хлопнули, распахнувшись, резные дубовые двери, и разговоры на пиру захлебнулись. По палате промчалась волна холодного ветра, разом погасив добрую половину свечей. Сбились гусляры, в проходе меж столами столкнулись впотьмах двое потешников.

— Стой! — гаркнул в спину незваной гостье высокий гридень, что стоял в карауле у двери, да куда уж…

Вошла — и никто помешать не смог.

Глаза у неё были — что два раскалённых угля, будто в них из свечей огни перекочевали. В чёрных лохмотьях, а лицо такое грязное, что и не разобрать, девица или старица. Седые волосы распущены и взлохмачены. Девки носят волосы в косу, мужние жёны — под убор. А эта — кто такая? Нищенка? Блудница? Юродивая?

Яробой опомнился быстрее всех. Князю первому в бой идти, князю первому и гостей привечать. Встал, огладил русую бороду, расправил плечи, из которых, несмотря на преклонные лета, силища всё уходить не хотела. Грозно зыркнул на растерянно замерших у дверей гридней — уж он с них потом спросит за то, что на княжеский пир кто-то незваным смог заявиться.

— Будь здрава, мать, — пробасил он осторожно. — Проходи, садись. Угостись на моём пиру. У нас нынче радость большая: дочку замуж отдаю. Выпей вина. Эй! Зажгите свечи! Подайте чару!

Князь хлопнул в ладоши, и палаты будто отморозило. Рассыпались по углам челядины, зажигая свечи, встрепенулись гусляры. Потешники же расступились в стороны. А княжна Любонега по обычаю встала из-за стола, поклонилась гостье, взяла под локоть — и не посмотрела, что с лохмотьев на жемчужные рукава грязь осыпалась.

— Изволь, матушка, — сказала девушка с почтением и повела женщину к освободившемуся на лавках месту.

Будь жених свой, речич, или хотя бы светлянин, тоже встал бы и под другую руку гостью повёл. И Любонега стрельнула в него взглядом ясных синих глаз, — подымайся, мол, не срамись! — но шехзаде Хамза и бровью не повёл. У него на родине бояре со смердами и воздухом одним дышать чурались, и княжна ничем боле своего возмущения не показала. Заморский княжич нрава был больно пылкого. Не велел гостью на месте выпороть — и то добро.

— Как звать тебя? — учтиво спросил князь, садясь. — С чем пожаловала?

— Кровяникой люди зовут. — Голос у женщины хрустел, как глиняные черепки под сапогом. — А пожаловала я поглядеть, как родовитые люди живут, чем потчуют, каковы у них дома, каковы платья. На тебя, княже, взглянуть хотелось.

Она отчего-то не садилась, и Любонега, чтобы занять тревожные мгновения, принялась наполнять Кровянике блюдо и чарку. Иноземный боярин из свиты жениха споро зашептал ему на ухо перевод. Оба носили высокие уборы из шелков с самоцветами, и княжна в очередной раз подивилась, как они только головы не роняют от этакой тяжести.

Князь повёл рукой и ответил:

— Ну что ж, увидела. Любо тебе?

— Да-а-а, — проскрипела женщина. — Красиво живёшь. А мне собачье место выделил. Обидел. Нет Яробой Вранович, я хочу за твой стол сесть. Вон местечко вижу, как раз для меня.

Сбросила молодую руку княжны, та только охнула — откуда столько силы в старухе? — и прошла к княжескому столу, где словно выбитый зуб пустовало место княгини.

Подхватились с мест княжьи ближники, похватались кто за что, посерел лицом сам Яробой.

— Сядь, Ратко, — сказал он всё же. — И вы сядьте. Негоже на свадебном пиру гостей обижать. А ты, матушка, не серчай. Вдов я. То жены моей место было. На нём уж десять вёсен никто не сидел.

Молодые дружинники переглянулись, но уселись. Их спроси — вышвырнуть дерзкую вон, и дело с концом. Но их князь не спрашивал. Как она вошла? Миновала частокол и двор, по трём всходам поднялась, ни одного караульного не потревожила. Не нищенка она. Ведающая. Гостя обидеть и без того примета дурная, а прогневить ведающую — ещё хуже. Неизвестно ещё, чья она… Если Белолику или Дождю поклоняется, это дело одно. А если Брану? Или самой Мертвинке? Оттого и осадил ближников, оттого и указал раскрытой ладонью на жёнино место.

Кровяника села, приняла чару из рук невесты. Пригубила, да тут же и сплюнула.

— Дрянью поишь гостей, Яробой Вранович, — проскрипела.

Ратко, горячую голову, только княжий приказ на месте удержал. А Хамза резко поднялся, опрокинув тяжёлый стул, процедил что-то на абирском, недобро сверкая чёрными очами. Так сплюнула Кровяника, что забрызгала жениху шитый золотом рукав. Ох, нехорошо! Разом вскипела кровь у князя, как перед битвой.

— Сакинлеш, пренс, — сказал он по-абирски, прося шехзаде успокоиться, так разборчиво и мягко, как только смог. Только бы внял молодой княжич!

Абирец сощурился, отступил от стола на шаг, что-то сказал — будто каркнул. Его боярин вскочил и, выхватив из-за пояса кривой кинжал, ринулся к женщине.

И вдруг зашёлся в жутком крике. Взбух на его груди парчовый халат, вмиг намок и окрасился в багрянец, порвался, раздираемый вставшими торчком рёбрами. А затем его грудь раскрылась и вывернулась наизнанку, поглотив и халат, и руку, и кинжал. Крик оборвался, и боярин с искажённым от боли лицом пал замертво под ноги своему господину.

Любонега как стояла, так и осела на пол без чувств. Всё было в крови — Хамза, Яробой, стол, пол, яства. На одну только Кровянику не попало ни капельки. Палаты залил грохот стульев и вопли, но княжеский зычный голос перекрыл их:

— Никому не подходить!

Он едва сдерживал дрожь. Сильна, проклятая! Всех положит, если хоть один в неё и пальцем ткнуть посмеет.

— Понял я, матушка Кровяника, не просто так ты пришла. Скажи прямо, чего хочешь.

Ведающая встала, осушила чарку вина, щедро разбавленного кровью. Посмотрела сверху вниз на белое лицо княжны, на пропитавшуюся алым золотую косу. Молвила:

— Как похожа твоя дочка на мать…

И такая волчья тоска в этих словах клубилась, что у князя похолодела спина. Понял — за княжной пришла Кровяника. А Хамза, бледный как снег, сдвинул тяжёлые брови и внезапно заступил между нею и невестой. А потом взял да и поклонился незваной гостье — прижав руку к сердцу и опустив её в пол, как принято в Речье. Упал с его головы шёлковый убор, рассыпались вороные кудри, и не стал гордый княжич его поднимать. Тоже, видно, понял.

— Прозти, — сказал.

— Тебя прощаю, мальчик, — ответила ведающая. — К тебе у меня счётов нет, юн ты да глуп, что с тебя, кутёнка, взять. А вот ты… — повернулась она к Яробою.

— Что пожелаешь проси, только не трогай Любонегу! — взмолился князь, и в сердце каждого гостя и гридня звенел отголосок его просьбы.

Не стал он предлагать ни золота, ни каменьев, ни шелков: видел, что не нужно ей это всё. Только повторил тихо:

— Что хочешь проси.

— А мне уже ничего от тебя, княже, не надо.

— Если я прогневил тебя чем, мне и ответ держать. Ты только скажи.

— Если… — горько ответила женщина, покачав лохматой головой. — Ты вглядись в моё лицо внимательней, Яробой свет Вранович.

Князь вгляделся — и изменился в лице. Задрожала борода, побежали по щекам слёзы, которых уже десять вёсен никто не видел.

— Вижу, узнал. И раскаиваешься.

Медленно кивал князь, не находя голоса.

— За то, что раскаиваешься, помилую дочку твою. Хотела я её убить, луна да солнце тому свидетели... Слушай, княже Яробой. И вы слушайте. Не видать Любонеге Яробоевне счастья замужем, если только сами силы вышние на её сторону не встанут да судьбу не повернут. Рождаться будут её дети мёртвыми. А только с тем живые родятся, у кого пять пословиц сбудутся. Ты же, князь, поди завтра на заре да кинься грудью на пику — только тогда пощажу её. А не исполнишь — вернусь и нутром наружу её лоно выверну.

Сморгнул князь слезинку, а как открыл глаза — Кровяники в палатах уже не было.

Сказ Первый, в коем Гласная испортила сенокос

До обеда было далеко, а солнце уже жарило во всю мочь, и к насквозь пропотевшему Горисвету так и норовили прилипнуть оводы. Парень изнывал от зноя, но рубахи не снимал — какая-никакая защита. Старшие братья, Неждан и Крут, работали косами чуть вдали, и зловредным мухам никак не удавалось сесть на их мерно двигающиеся спины. А младшего сына Твердята в этот раз взял вязать снопы, а за этой работой нет-нет да и остановишься на миг. А где остановился — там тебя кусачая тварь и достала. Самого же Твердяту мухи отчего-то не донимали, сосредоточив всё внимание на Горисвете. Видно, как любила говорить матушка, Светик и впрямь был весь сахарный, как медок.

Вслух он, тем не менее, не жаловался. Батюшка этого не терпел и мог тут же приложить розгой, даром что дитачка был уже на голову выше родителя и на пядь шире в плечах. Но даже и не в батюшкиной строгости дело было — не хотел больше Горисвет Твердятич быть сахарным Светиком. Ну какой он Светик, у него уже борода проклюнулась.

Он растянул солёные от пота губы в улыбке назло оводам и лютовавшему Белолику — богу небесных светил. Надо думать о хорошем. В такой день Орлинка хорошо прогреется, и на закате можно будет пойти поплавать. Свежая стерня приятно покалывает привычные к босой ходьбе ноги, а уж запахи над полем стоят…

Горисвет подхватил два тонких пучка колосьев, свил длинное перевясло, обернул его вокруг почти готового снопа, связал и залюбовался своей работой. Пшеница по цвету была как коса Миланы, что бегала хвостиком за Крутом. Вздохнув, он принялся нагребать солому для нового снопа. В мокрую шею впился овод, Твердятич дёрнул плечом и чуть не выронил пшеницу, заслужив неодобрительный взгляд отца.

— Эге-е-ей! — пролетел вдруг над пашней звонкий девичий голос.

Милана, стоило только вспомнить о ней. Опять, небось, Круту холодного киселя принесла. Оно и понятно, брат — парень видный: ресницы как у девицы, глаза смешливые зеленющие, а на коне скачет так, будто на нём родился. И от киселей Миланиных никогда не отказывался. Прихлёбывал, глядя на девушку поверх черпака, утирался рукавом, улыбался лукаво. Да только и пироги от мельниковой дочки он тоже не отвергал. А рубаху ему дочка старосты зашивала. А больше девок незамужних в становках Сырые Глины и не было.

— Эй! — Милана махала, и Горисвет заметил, что в этот раз она с пустыми руками. — Твердята Годинович!

Домчалась, упёрлась в колени ладонями, выпрямилась и торопливо пошла к разогнувшему спину Твердяте, и личико у неё было донельзя удивлённое. Крутовых девиц отец уже привык видеть, но к нему самому Милана обычно просто так не подходила.

— Твердята Годинович, там… Гласная прилетела! Сидит у колодца, ждёт, пока все становки соберутся. Она такая… — прижала руки к сердцу и лишь головой покачала.

Твердята поднял седые брови.

— Гласная, говоришь? Чья? Случилось чего?

— Не ведаю, Твердята Годиныч. Отказывается говорить, велит всех звать.

— Ну, пошли. — И рубанул воздух кулаком, приказывая сыновьям остановить работу.

Горисвет мигом позабыл и о жаре, и об оводах, и о матушкиных детских прозвищах. О Гласных он слышал много, да не видел ни разу, и не знал никого, кто б видел. К ним в становки и сказители-то бродячие от силы раз в год захаживали : уж больно далеко стояли Сырые Глины от судоходных рукавов Орлинки и мало-мальски удобных дорог. Только боярские за данью заезжали да и всё. А тут такое. Разговоров на месяц будет!

И правда, интересно, чья? Ближайший боярин — их, сыроглинский, — сидел выше по реке в становище Дубовое, но оттуда проще конного прислать, чем Гласную. И, положа руку на сердце, не особенно-то Горисвет и верил в этих созданий.

Однако глаза у Миланы были что два блюдца, — с такими глазами небылицы не сочиняют. Из чистого уважения не бросился Горисвет вперёд отца к становкам. А когда подошли, у колодца уже изрядная толпа собралась. Их поле дальше всего было, и вестница, видно, дожидалась только их.

Парень, отбросив взрослую серьёзность, которую в последнее время усиленно старался перенять у брата Неждана, взобрался вместе с детворой на старую черёмуху и впился глазами в сидящую на лавке у колодца Гласную.

Ох и дивная она оказалась! Василькового цвета, ростом с хорошую козу, тело птичье, хвост с длинными перьями, лицо человеческое, и прекрасивое, даром что такое же синее. А надо лбом хохолок словно венец из пёрышек — заглядение одно. На шее у птицы была расписная сума из червлёного льна, и на лазоревых перьях она казалась яркой, как закатное солнце на сумеречном небе. Гласная оглядела сыроглинцев, спрыгнула с лавки, и Горисвет аж охнул от изумления. Шуйца у неё была птичья, а десница — человечья. Ловко стоя на когтистой лапе, вестница залезла рукой в суму, достала сложенную вчетверо грамоту, лихо развернула и принялась читать:

— Слово Яробоя Врановича, князя Белодольского! — начала Гласная, и таким половодьем разлился по Сырым Глинам её голос, что ни о чём другом даже думать не получалось. — Всякому молодцу неженатому, будь он стар или млад, здрав или немощен, беден иль богат, холост или вдов, явиться в стан Бел Дол, ни дня не медля.

По толпе побежал ропот. А жатва как же? Гласная продолжала, будто мысли их прочла:

— За урожай пусть берутся бабы, девицы да женатые мужья. От дани на сей раз всех освобождаю. А боярам убыток из княжеской казны дозволяю восполнить.

Разом замолкли Сырые Глины. Ни собака не тявкнула, ни курица не заорала. Казалось, даже оводы расселись княжье Слово послушать.

— Княжне Любонеге Яробоевне суженого ищу. Её руку и мой княжеский венец получит тот, у кого пять пословиц сбудется. А кто моего указа ослушается, тому во двор Свору пущу, дом его предам огню, а семью со всеми чадами и домочадцами — лютой смерти.

Разгорячённая на солнцепёке спина Горисвета разом остыла. Свора, самого Брана-бога верные псы, которые невесть за что князьям Бела Дола служат. Говаривают, размером они с целого быка, о двух пастях, левая пламень изрыгает, а правая саму душу из тела вырывает. Брановыми псами матушка их малых пугала, чтоб не ходили по ночам за околицу. Горисвет, конечно, не верил, выбирался из избы и лазил к соседке вишню воровать.

Но он и в Гласных не верил. А всё ж — вот она, стоит у сыроглинского колодца. Грамоту княжью бережно складывает, а на синей руке золотой перстень с яхонтом сверкает.

Грянул гром вопросов, но княжья вестница слушать не стала. Застегнула суму, легко вспорхнула и полетела на восход. У самого окоёма встретилась с другой крошечной васильковой точкой, и за лесом они скрылись вместе.

Горисвет выдохнул. Разжал онемевшие пальцы — он и сам не заметил, как стискивал шершавую черёмуху. Становчане не расходились. Бурлили Сырые Глины разговорами, словно лужа под ливнем. Прижимая ко рту тонкие руки, стояла влюблённая в Крута мельникова дочь, и с таким же ошарашенным лицом — старостина. Завели плач мамки и бабки. Тёрли бороды отцы. А их старшего брата Неждана жена так крепко за локоть держала, что он слегка морщился, но руки не отнимал — понимал, перепугалась она.

А Горисвет слез с дерева, подошёл к родителям и робко спросил:

— Батюшка, матушка… Ну, я пошёл?

— Да куда ж ты! — всплеснула руками Благонрава. — Светик! А котомку собрать? Сухарей хоть в дорогу… А спать на чём? А обутку какую? Да умойся! Куда ты к княжне такой поедешь?

Она заозиралась в поисках Крута. Средний Твердятич, будто загнанный олень, пятился, переводя глаза с отца на мать, да с матери на Горисвета.

— Крут свет Твердятич! — решительно выступила вперед бледная чернокосая дочка мельника. — Женись на мне, Крут. Нынче же!

— Да разве так дела делаются? — ещё больше всполошилась Благонрава. — А сваты? А столы накрыть как же? Да где ж это видано?

Твердята Годинович смурнел с каждым словом.

— Или так, — отрезала она, — или Свора.

Не робкого десятка девка была. Это ж надо так осмелиться — при всём честном народе сама сватается.

— Нет, погоди, а что это сразу на тебе? — упёрла старостовна руки в бока. — На мне женись, Крут.

Обернулась мельниковна, ожгла соперницу грозным взглядом.

— Я первая вызывалась, мой он!

— Ты вздорная, а я смирная. Твердята Годинович, Благонрава Ждановна, она едва через порог, тут же свои порядки наводить примется! А я вам доброй дочерью буду, слова поперёк не скажу, я…

— Ишь, хорошая какая! — перебила первая. — Как Крута выручать, так я первая вышла, а как ластиться, так ты тут как тут?

А Милана просто взяла да и расплакалась.

Крут бочком отступал за хаты к огородам. Сыроглинцы собрались кольцом вокруг нового зрелища. Что сынки пойдут счастья пытать, за княжнину руку бороться, это они ещё обсудить успеют. А на девичью драку кто же поглазеть откажется! Матушка охнула, прижав руку к щеке. А батюшка крякнул и сказал:

— Ну вот что, дети. Ты, Крут… Крут! А ну, вернись! Ты, давай, выбери, на которой из двоих нынче женишься. А ты, Горисвет, Милану замуж проси. Вижу, люба она тебе. Благонрава, ступай, рубахи свадебные готовь им, да пир какой ни есть собирай.

— Нет! — воскликнул Горисвет, и с изумлением услышал, как одновременно с ним ответил то же самое Крут.

— Как это нет? — ох и потяжелел голос у старого Твердяты! — Отцу перечить будете?

— Светик, не надо… — пролепетала мать, боязливо поглядывая на мужа.

— Не по сердцу я Милане, мама, — ответил младший Твердятич. — Зачахнет она со мной. Милана, пойдёшь за меня? Нет? Ну, вот ви…

— Да, — пискнула Милана, — но только если Крут тоже женится, и две свадьбы разом сыграем!

Спорщицы разом обернулись, ища глазами возлюбленного, но того уже нигде было не видать.

— Ничего, — процедил Твердята. — Есть захочет — вернётся. Всё, хватит воздух сотрясать попусту, жатва стоит. Жена, домой ступай. Неждан, Горисвет — на поле. Да поживей! — и зашагал к пашням.

Спина у него была прямая, точно оглобля, сжимались и разжимались пудовые кулаки. Сыновья поспешили за ним.

В голове у Горисвета шумело. Не то что оправиться от княжеского наказа — даже осознать его парень не успел, а тут новая напасть на его голову свалилась. Жениться. Без сватов, без гаданий, без благословений жреческих… Как же им с Миланой благая Лелея счастье дарует, если ей даже не сказал никто, что они женятся? Он даже не помнил, стояли ли в толпе родители Миланы, или ушли уже. А самое тошное — не любила она его.

Но лучше свадьба, чем Свора, так ведь?

Остаток дня как банным паром заволокло — ни взглянуть, ни вздохнуть. Горисвет крутил перевясла, вязал снопы, снова крутил, снова вязал; впереди широко раскачивалась спина Неждана. Отец сперва был рядом, потом запропал куда-то, а позже на поле вернулся Крут, и спина его была вся исполосована. Молчал брат, смотрел в землю и с Нежданом больше не перешучивался. В молчании работу справили, в молчании отобедали. Матушка пыталась о чём-то говорить, да только повисали её слова под потолком сизым дымом, и будто душили — совсем им места за трапезой не было.

После обеда Крут, тёмный как ночь, надел рубаху, старостиной дочерью заштопанную, и пошёл с отцом к ней свататься. Славная она была. Трудолюбивая, ласковая, лицом пригожая. И Крут её всегда улыбками так легко одаривал, а нынче шёл к ней как на тризну, а от неё вернулся — краше в гроб кладут.

И Горисвет его понимал. Он раз с Миланой у колодца столкнулся, когда матери помогал воды натаскать, и оба стыдливо отвернулись друг от друга. Неправильно всё было. Так жениться — всё равно, что Лелее на святилище плюнуть. Не такой любви богиня покровительствовала.

А вечером, когда все дела были наконец переделаны, Горисвет убежал на реку. Не столько поплавать, сколько просто от людей скрыться.

Орлянка здесь была неглубокая, текла медленно — одно удовольствие было купаться. Но Горисвет как зашёл в воду по пояс, так и простоял Дождь весть сколько. Истлел и погас закат, небо стало сереть, по плечам прокатился ночной холодок, и воздух стал прохладнее воды, а он всё стоял и стоял. Затем вздохнул глубоко — ладно уж, такая воля родительская — и повернулся из воды выйти.

Да так и замер. На берегу, обхватив колени руками, сидела Милана.

— Ты чего здесь? — спросил он, чувствуя себя последним дураком.

— То же, что и ты… — тихо ответила ему невеста.

Парень смущённо потёр шею, радуясь, что хоть рубаху не снял.

— Давно сидишь тут?

Она пожала плечами.

— Чего не надо — не видела. Не бойся…

— Милана… Зачем ты согласилась?

Девица молчала.

— Ты же за Крутом всё бегала, отчего вдруг?

— Дурень ты, Светик, — ответила она, жёстко провела рукавом по лицу, вскочила и ушла, удивительно громко топая по земле босыми пятками.

Горисвет посмотрел ей вслед, ничего не понимая, выругался в полголоса и уселся прямо на дно, уйдя под воду с головой. Девки… Что же им мешает говорить толком, что всё обмолвками да намёками? А что мыслей её не ведает — так сразу и дурень… Он вынырнул, вышел на берег и отправился домой, мелко дрожа от холода и усталости. Не первая жатва на его коротком веку, и не самая тяжёлая, но такая немочь его охватила впервые.

— Ты и впрямь дурень, Светик, — прозвучал сердитый голос, когда парень уже входил на отчий двор.

На плетне сидела кошка Сорока и натирала лапкой белую щёку.

— Следила что ли за мной?

— Присматривала. Не хватало ещё, чтоб ты решил к водяницам пойти женихаться…

— Да ну тебя, кишка мохнатая… — устало огрызнулся Горисвет, взял её на руки и погладил. — Я не топиться, я думать ходил.

— Надумал чего?

Они зашли в избу, парень ссадил кошку на лавку и принялся стягивать мокрую одёжу, а Сорока занялась другой щекой, подёргивая чёрным хвостом.

— Вот ты мне растолкуй, чего ей надо от меня? Я ж ей не нравлюсь даже.

— Она как сказала? Только ежели Крут тоже женится. Значит, не пойдёт в Бел Дол. Останется в Сырых Глинах жить. Смекнул?

— Нет, — честно сказал Горисвет.

— Как есть дурак… Хочет Милана его к Сырым Глинам привязать, чтоб хоть иногда на него глядеть можно было. И ради того за тебя пойти готова.

Замерла рука Горисвета, потянувшаяся за сухой рубахой.

Вона чего. За него, значит, замуж, чтобы на Крута своего ненаглядного любоваться.

И такая его злость взяла, что рука сама собою сковалась в кулак и жахнула по лавке. Руку пронзило болью, а лавке ничего не сделалось, и парень почувствовал себя глупо.

— А ну не шумите там, — донёсся из избы отцовский голос. Тот всегда ложился рано.

Не час и не два провозился Горисвет на полатях — всё не шёл к нему сон.

— Сорока, спишь? — позвал он подругу шёпотом.

Кошку было не слыхать. Тогда он спустился тихо на пол, прошёл к двери с детства известным кривым путём, ступая точнёхонько туда, где не скрипели половицы, захватил по пути краюху хлеба и вышел во двор.

Ночь выдалась на диво холодная, будто осень уже. Ветер щипал его за кончик носа, изо рта вылетали маленькие облачка. В детстве Светик всегда представлял себя огнедышащим брановым псом или Змеем Смертичем. Он сделал длинный выдох и тут заметил сидевшего на ступенях Крута.

— Что, братишка, — сказал он невесело, — не спится?

— Уснёшь тут…

Немного помолчали.

— Крут, неправильно всё это. Мне Сорока, знаешь, чего сказала?

— Чего? — в голосе брата и толики любопытства не было.

Оно и понятно, ему самому есть о чём думать, кроме кошки. Горисвет помялся и передумал.

— Да так… Болтает…

Посидеть в одиночестве на крыльце не вышло, и младший Твердятич хотел уже воротиться, но тут приметил красные огоньки над полем.

— Крут, гляди, что это?

— Да ничего там… — брат запнулся.

Огоньки резво приближались, подпрыгивая, и на пашне промеж свежих снопов за ними оставались тлеющие следы. Крут встал. Горисвет подался вперёд. Как есть — точно к ним двигаются! У парня сердце замерло, наполняясь смутным страхом. А когда те пересекли поле — подхватилось и затрепыхалось в груди, как мотылёк.

Не огоньки это были. Два пса о двух головах.

— Свора! — в ужасе прошептал Крут. — За нами, Светик! Бежим, схоронимся где-нибудь!

И потянул младшего брата за воротник. Но Горисвет стряхнул его руку и промолвил вдруг с невесть откуда взявшейся твёрдостью.

— Не пойду.

— Да ты ума лишился? Убьют нас! — и схватил вновь.

“Беги!” — исходился криком тонкий голосок внутри у Горисвета.

Но он отчего-то шагнул псам Брана навстречу.

— Крут, — вымолвил он, — князь грозился двор и семью огню предать.

Брат остановился, и рука его ослабла, выпустив рубаху младшего.

Псы легко перемахнули плетень и встали во дворе. Ох и страшны они были. Точно как в сказках: в одной пасти огонь клубится, в другой — тьма непроглядная, под лапами трава тлеет, а глаза — что дальние звёзды. И глядел Горисвет в эти звёзды снизу вверх, круто заломив шею.

А пёс, что побольше был, опустил к нему одну чёрную голову, дохнул жгучим дымом и словно в самую душу заглянул.

— Гляжу, — прорычал он, — передумал ты, человечий псёныш. И ты, — повернулась к Круту другая голова, — передумал. А жаль. Голоден я.

— Н… на вот, — хрипло прошептал Горисвет и протянул свою краюху к страшной пасти.

Чудище зарокотало, а за ним и второе, и Твердятич понял, что они смеются.

— Живи покамест, человечий псёныш, — молвила тварь и развернулась было, но Горисвет шагнул вослед.

— Постой… Попроси обо мне своего господина? И о брате. Попроси хранить нас в пути.

— Бран не хранит путников, маленький человечек. Он хранит мстителей и ратников. Но я за тебя замолвлю слово. И подношение твоё я принимаю.

Пёс потянулся мордой к хлебу в руке Горисвета, и материна стряпня осыпалась пеплом на траву перед крыльцом. А затем в один скачок перелетели божьи прислужники через полстановков и умчались за поле.

Потрясённые стояли братья Твердятичи, глядя на уходящие во тьму цепочки полыхающих следов, на пепел под ногами, на мокрую прогалину растаявшего инея во дворе. И ближе, чем теперь, они друг другу в жизни никогда не были.

— Ну-тка, Светик, проберись в избу, собери нам по котомке, а я Ночку запрягу.

— Бессовестно как-то, — засомневался Горисвет. — Ночку заберём, а на ком мать с отцом в поле работать станут?

Крут махнул рукой.

— Кобыл, что ли, других в становках не найдётся? Одолжат у кого. Давай, поспешай.

И Горисвет с неистово колотящимся сердцем послушался. Собрал впотьмах два мешочка, себе да брату портки с рубахами, по тёплой осенней накидке обоим, сухарей набросал, сыра, лука, чего нашёл… И столкнулся с матерью.

Стояла Благонрава Ждановна, чёрная супротив белой печи, словно жрица Мертвинки.

— Неспокойно у меня на душе, Светик, — сказала она тихонько.

— Я знаю, матушка. Так князь повелел. Мы уходим. Не хочу на тебя с батюшкой беду накликать. С вами Неждан останется, всё ладно будет.

Она сердито забрала у него их с Крутом котомки, заглянула внутрь, неодобрительно поцокала языком. Горисвет спорить не стал — чувствовал, что мать в этот раз мешать не станет. А она ушла в глубь избы, чуть одежды добавила, чуть убрала, иное по-другому переложила, и снеди ещё дала едва ли не столько же, да серебряную косицу положила, почти целую. Что-то прошептала над котомками и по слезинке в каждую смахнула. Наконец вручила их сыну, завязанные, и за плечи его взяла, вглядываясь в темноте в его бледное лицо.

Горисвет ничего не сказал. Обнял крепко, поклонился в пол и вышел вон. Ни единая половица под ним так и не скрипнула.

Запряжённая в телегу Ночка уже стояла за плетнём, Крут сидел на козлах. Вид у него был взъерошенный, как после доброй драки. Горисвет забросил их котомки, взобрался сам на телегу и обернулся на отчий кров.

Мать стояла у порога, молча глядя на выжженные следы у ступеней. Брат причмокнул, и кобылка тихо тронулась. Под колёсами и копытами еле слышно зашелестела мягкая трава, и лишь теперь Горисвет увидел, что их двор единственный во всех Мокрых Глинах заиндевел. Становки изгибались пологой другой, и, чтобы не терять сыновей из виду, Благонрава вышла на дорогу, зябко кутаясь в шаль. Она становилась всё меньше и меньше, Твердятич вскоре перестал различать её лицо. А потом на дорогу метнулось чёрно-белое пятнышко — Сорока! Она легко нагнала путников и вспрыгнула на поскрипывающие доски.

— Я с вами, — сказала она и свернулась ровнёхоньким кружком. — Кто ещё за вами, олухами, присмотрит…

Междусказие Первое. Хамза

Шехзаде Хамза расхаживал по своим покоям. Взлетали на разворотах полы парчового халата, поблёскивали позолотой мягкие сафьяновые туфли. Его еничары стояли у дверей с глазами навыкат, стараясь даже дыханием не раздражать гневающегося господина. А тот пытался утихомирить разгорячённую кровь и подумать.

Проклятая чады убила Карима-пашу, его лучшего толмача. Речицкого эмира уже сняли с пики и готовят к погребальному обряду. Без союза, заключённого с варварским эмиратом, отец Хамзу даже через порог не примет.

Однако помолвка всё же не расторгнута. Значит, за руку эмиридэ Любонеги ещё можно побороться.

Но с кем теперь и о чём переговоры вести? Видел Хамза на пиру пашей и визирей, да не вышли они родовитостью. Ему, шехзаде абирскому, не ровня. Жаль, не было у эмира ни сына, ни брата, ни дяди…

Хамза с досадой пнул изножье кровати, не заметив боли. Грязная собака вынудила его кланяться. Позор какой… Но настоящий мужчина должен уметь даже позор принимать с честью. За кого другого Хамза и не пошевелился бы, но за эмиридэ стоило. Ограничься женщина разговорами, он не удостоил бы её угрозы внимания. Но она оказалась чады, и могучей. Её условия лучше принять на веру.

Пять пословиц. Варварских? Или и абирские пойдут? И какие именно? Вряд ли любые…

“Одна рука ничего не может, а у двух уже есть звук” — пословица о союзе. Хамза остановился и хлопнул в ладоши. Ничего не произошло.

— Дай руку, — бросил он повелительно одному из еничар.

С громким хлопком пожал мозолистую ладонь воина. И вновь ничего. А должен он что-то почувствовать? Проклятая чады, разумеется, не оставила никаких подсказок.

Ищущий взгляд шехзаде блуждал вокруг.

Он взял с маленького столика чарку с водой и вылил на еничара сзади, затем откинул плащ тому на грудь через плечо и потрогал спину, оставшуюся почти сухой — вощёная ткань выдержала. Тот ни единым вздохом не выказал удивления.

“Вымокни — и узнаешь цену плащу своему. Это две”, — подумал шехзаде и принялся вспоминать ещё пословицы. На ум, конечно, ничего не шло.

— Найди мне бумагу, чернила и калам, — велел он. — И Акима-пашу позови. Он похвалялся, что нравы варварские хорошо знает. Вот и посмотрим.

Сказ Второй, в коем двери и узлы страшат

На языке у Любонеги всё ещё оставался привкус горьких трав, которыми её давеча отпаивали. Княжне подали блюдо с печёными яблоками в меду, но кусок в горло не лез. Один только взгляд на стол, на еду, на посуду — и ей снова являлся вид свадебных яств, залитых кровью, над которыми выворачивался, точно рукавица, боярин Карим.

Девушка перевела взор на двери светлицы, и стало ещё хуже. Как билась она вчера в эти двери, как кричала! Крепко заперли её по отцовскому приказу, и стоял по ту сторону непреклонный Ратко — любимый княжий дружинник.

О том, что потребовала Кровяника, горничные девки княжне нашептали, и она рвалась если не отговорить, то хоть проститься с отцом. Но князь Яробой строго-настрого наказал дочку к нему не пускать — нечего ей такое видеть, мол.

Она заплакала, скорбя и злясь. Смотреть не пустил — но отчего хотя бы не простился, не дал расцеловать в последний раз колючие щёки? Вечно ей теперь будет сниться — не кровь на пиру, не белые рёбра абирца, торчащие растопыренными перстами — а эта дверь и сдавленный голос Ратко.

Растерев руками лицо, Любонега взяла со стола чарку с остатками травяного настоя и выпила до самого донышка. Что туда дядька Груздь намешал, одному Дождю-богу весть, но сердечную боль варево притупляло.

Княжна позволила мыслям потечь в новое русло. Дядька Груздь… Потолковать бы с ним, поспрошать о ведающей Кровянике. Закрыв глаза, девушка взяла на ощупь кусочек яблока и заела горечь.

В дверь постучали.

— Государыня, Хамза-княжич к тебе, с боярином Акимом!

— Проси, — рассеянно ответила Любонега.

Жених вошёл, исподлобья посматривая по сторонам. Княжне рассказывали, что у них в Абире мужчинам в женскую светлицу хода не было, только главе семьи, да и того могли пожурить и за дверь выставить — смотря что за женщина там заправляла. А у речичей только в дальние палаты не пускали.

Впрочем, абирец быстро подобрался и по обыкновению напустил на себя важный вид.

— Здрав будь, шехзаде, — приветствовала она слабо и неглубоко присела по абирскому обычаю. — И ты, паша.

Чуждое языку слово она заранее произносить училась. Это слугам можно титулы коверкать, а она — князя Яробоя дочь. Уж она в грязь лицом не ударит, думалось ей, пока иноземных гостей дожидались. И вот будущее оборвалось, а привычка осталась.

— Эмиридэ, — ответил Хамза равным по учтивости кивком, а чернобородый паша за его спиной склонился вдвое глубже.

Повисло краткое молчание. Столь многое произошло, что и говорить страшно было, и Любонега постаралась просто быть учтивой.

— Угостись вот яблочками, шехзаде, — повела она рукой в сторону почти нетронутого блюда.

Но Хамза коротко мотнул головой. А Аким-паша вышел вперёд и с ещё одним поклоном завёл цветистую и полную оговорок речь:

— Сиятельный Любонега, мой господин, подобный солнцу, выразит любовь и благосклонность твоей красоте, что красива как цветок пустыни. Мой господин шехзаде Хамза говорить хочет, что злая женщина не остановил его решение. Карим-паша убит, но мой господин на сиятельного эмира Яробоя и сиятельного эмиридэ Любонегу не обвиняет, и кровную вражду не будет. А наоборот, союз укрепить. Спросил мой господин, хочет ли сиятельная эмиридэ тоже?

По сравнению с боярином Каримом, у которого только чудной выговор из абирской речи остался, Аким говорил из рук вон плохо. Но Любонега поняла.

Хочет ли она всё же обручиться с Хамзой… Она одна из княжеской семьи осталась, некому за неё говорить. Зная абирские уклады, княжна представляла, что шехзаде сейчас, наверное, сгорал со стыда. Но не Хамза с Любонегою союзом сочетались — Абир с Речьем. Широко с ними торговать отец задумал, вместе на север в набеги ходить, вместе с запада обороняться. С трудом превозмогая муть от успокаивающих трав, она подумала и медленно ответила, стараясь выбирать слова попроще.

— Скажи шехзаде, что я хочу. Но боюсь. Злая женщина сказала, что детей у меня не будет. А без детей союз будет слабый. Может быть… другие эмиры скоро здесь править будут.

Да… Дружина княжья — отцовские кровники — от Любонеги не отвернутся, но бояре — те вскоре начнут головы подымать да на венец белодольский метить. Две надежды у княжны всё же были. Алчны бояре, каждый о себе печётся, и дружины малы у них. Покуда договорятся, покуда объединятся, пройдёт много времени. А вторая надежда — бранова Свора. Пока божьи слуги за неё стоят, даже единое боярское войско ей не страшно.

Аким с очередным поклоном затараторил по-абирски, и Любонеге показалось, что одно слово он с особенной злобой выплюнул. Закивал Хамза, сверкнув чёрными очами, что-то резко ответил, и опять прозвучало то же слово — “чады”, затем знакомое “эмир”.

— Мой славный господин просит, — начал Аким, повернувшись к Любонеге, и княжне подумалось, что Хамза скорее повелевал, чем просил, — что прекрасная эмиридэ, чей ум такая же, как красота, напишет все пословицы. Злая женщина сказал пять, но не сказала какой пословицы. Шехзаде Хамза сделает все пословицы. И никакой низкий родом грязный собака не возьмёт эмират сиятельного Яробой!

Хамза царственно кивал, заверяя сказанное. И Любонега кивнула в ответ.

— Да, — согласилась она. — Я напишу. А ты переведёшь, Аким-паша. А сейчас прошу, уйдите. Нездоровится мне.

Шехзаде, кажется, немного оскорбился, что княжна его спровадила, но ничего не сказал. Паша за них обоих раскланялся, и они вышли.

А Любонега на мягких ногах прошла кое-как в опочивальню и со стоном упала на постель. Три полных чарки дядькиной дурманящей травы она выпила, да и так крепко ей пришлось думать за этот короткий разговор, что сил не осталось вовсе.

Она сдавила виски ладонями. Голова болела так, словно на ней молотобойцы в мастерстве состязались. Девушка скинула расшитое каменьями очелье, отбросив его, не глядя, куда-то на пол, потёрла освободившуюся голову и в один миг уснула.

Пробудилась она уже к вечеру. Действие отвара, видно, прошло, и смотреть на закрытые двери снова стало страшно. Но голова была ясной и не болела.

— Лелька! — позвала княжна.

Стукнули за дверью пяльца о подоконник — видно, горничная по обыкновению вышивала, чтобы время занять, — и девочка вошла, склонив светлую головку, пушистую, как одуванчик.

— Со мной пойдёшь, Леля. Открывай двери передо мной. Не могу я… — голос дрогнул, и Любонега не стала продолжать.

Горничная истово закивала и кинулась помогать хозяйке с причёской. Коса со сна растрепалась, и Леля её переплела всю наново. Приведя себя в пристойный вид, Любонега отправилась к дядьке Груздю, избегая по пути глядеть на закрытые двери. Могла и его к себе вызвать, но в четырёх стенах сидеть мочи больше не было.

На выходе из терема им заступил дорогу Ратко. При виде молодого воина княжну замутило — это в его спину колотила она сквозь дубовые доски, умоляла, грозилась, кляла, дары сулила, а в ответ только и было: “Не выпущу”.

— Не выпущу, — сказал дружинник, и Любонега вздрогнула, — если с тобой пойти не дозволишь.

— Ты забылся, что ли, гридень? Уйди с дороги. Видеть тебя не могу, а слышать — тем паче.

Ратко мотнул головой, уронив на лоб упрямый тугой вихор, что никаким гребням не поддавался.

— Не тебе, государыня, а князю я обеты приносил. Я ему слово дал, что беречь тебя буду любой ценою. Так что сердись не сердись, а либо я с тобой иду, либо не выпущу.

Попробовала княжна его обойти, попробовала с прохода сдвинуть — куда там!

— Да подвинь ты его, — приказала она второму гридню, что вместе с Ратко стражу нёс.

— Не серчай, Любонега Яробоевна, — грустно пробасил тот и с места не тронулся.

— Ну добро, иди, коли тебе спокойно не служится. Но чтоб я тебя не слышала!

Кивнул гридень, сжал губы в ниточку и открыл перед нею двери.

“Нет, негоже так”, — осадила она себя. Так верность дружины не удержишь. Княжна она, в конце концов, или торговка базарная? Вздохнула и промолвила мягко:

— Прости, Ратко. Ни в чём твоей вины нет. Просто горюю я, что с батюшкой не простилась, а вместо его слов ласковых — только тебя и слышала. Больно мне от твоего голоса… А за службу верную возьми, вот, — сняла с пальца перстенёк покрупнее и в руку ему вложила.

Молча поклонился Ратко и убрал подарок в кошель.

— Ну добро, — сказала княжна совсем уже другим тоном. — Идём к дядьке Груздю.

Никакой ей Груздь, конечно, был не дядька. Ведающий Дождя, что Яробою-князю служил. Просто помнила его княжна ещё сызмальства, так и привыкла дядькой звать. На пиру он тоже был, на почётном месте сидел — отчего ж ничего не сделал? Али нет у него сил, Дождём-богом дарованных? А даже если и недостало сил, может, хоть совет какой отыщется.

Ведающий нашёлся где и всегда: в роще на задворках Бела Дола. Серая борода его была вьюнком перевита и заправлена за пояс. Он стоял с закрытыми глазами, опустив плешивую голову, и ладонь на стволе яблони держал.

— Обожди, государыня, — молвил он, не поднимая век, — доделать надо.

Любонега почтительно остановилась в сторонке, а Леля с Ратко до земли поклонились старику. Любили в народе князя, и в том была отчасти заслуга Груздя. Ведающий бога жизни и плодородия отчего-то прибился к Яробою, и в неурожайные годы всяк, кто пожелает, из княжеских садов приходил кормиться. Никому не отказывали.

Долго не двигался Груздь, что-то бормоча в усы, затем вторую руку на яблоню положил. Через две луны была пора яблокам вызревать — но только не этим. В светлице у княжны сейчас лежали с этого самого деревца плоды.

Наконец старик похлопал яблоньку ласково, как корову по тёплой шее, и к Любонеге повернулся.

— Идёмте, дети.

И потихоньку к своей избе пошёл.

— Дяденька Груздь, я спросить хотела…

— Знаю, знаю. Кто такая, чего хотела, почему не защитил… Все твои вопросы знаю, дочка.

Ей до смерти хотелось повелеть Ратко, чтобы встряхнул ведающего за бороду, и спросить самое главное: почему не защитил?

— Поведай мне для начала, что она отцу говорила, от слова до слова.

Пока шли, Груздь пересказал мрачнеющей с каждым мигом Любонеге всё, что произошло после гибели боярина Карима.

— Признал её батюшка, говоришь? — уточнила княжна.

— Признал. Ни слова не возразил ей.

— Ты давно при нём, дяденька, видел её, может? Кто она такая?

— Не ведаю, — покачал головой старик, входя в свою избу. — Если и видел, то не запомнил. Или изменилась она сильно. А может, до меня всё было.

Они вошли следом за Груздем, словно нырнув в озеро лесных и цветочных запахов. Глаза закроешь, и кажется, что в гостях у травницы оказалась, и под потолком сухие вязанки будут, а на столах — цветы в горшках. Ан нет — пусто кругом да чистенько. Сами брёвна благоухают.

Рассадил их ведающий за стол, как деток малых, каждому по дымящейся кружке поставил. И когда приготовить успел?

— Хочешь знать, почему против неё не выступил… — сказал со вздохом ведающий и напротив гостей уселся. — Великие тайны мне Дождь поведал, мощью оделил невероятной. Да только не для того мощь моя, чтобы сражаться. Дождь — бог жизни. Бог плодородия. А перед смертью рано или поздно любая жизнь отступает.

— Отступает… — задумчиво повторила Любонега. — Не ты ли мне сам говорил, что жизнь всегда путь отыщет?

— Верно. Но то будет новая жизнь. Новый листик, новый жучок, дождя новая капелька. Жизнь победить нельзя, но жизнь всякого существа — конечна, и смерть всегда верх одерживает.

Девушка устало потёрла глаза.

— Не запутывай, дядюшко. Не для того пришла. Ладно, что же выходит, эта Кровяника — ведающая Мертвинки?

— Нет, — глухо ответил Груздь и потеребил вьюн в бороде, отчего на нём тут же распустился голубой цветочек. — Ведающие Мертвинки убивают тихохонько. Миг — и нет человека. Мертвинка — милостивая богиня. Всех любит, всем покой дарует, ко всем добра одинаково: и к татям, и к праведникам.

— Да как же… — встряла в разговор до того помалкивающая девчонка Лелька. — Смерть же — страшная!

— Эх, дитячество! — с умилением улыбнулся Груздь, сорвал цветочек и бросил горничной в кружку. — Поймёшь когда-нибудь. А сейчас — цыц! Государыня твоя с божьим ведающим говорит.

— Не Мертвинка, тогда кто? — спросила княжна.

Старик пожал плечами.

— А не всё едино? Ну вот узнаешь ты, а делать что будешь с этим знанием?

— Это уж я как-нибудь решу. Кто?

— А не знаю я. Нету у нас таких. Не просто смерть приходила — возмездие. Боль. Страх.

— Возмездию покровительствует Бран.

— Бранова сила тоже не так убивает. Думается мне, не нашим богам Кровяника поклоняется. Белый свет, девочка, — большой. За всю жизнь не исходишь. Где-нибудь есть боги другой смерти — страшной, о которой служанка твоя подумала.

И в такие дали взгляд Груздя устремился, что княжна и не заметила, что назвал он её девочкой непочтительно.

— Иноземка она, получается?

— Может, да, может, нет. Говорила она по-нашему гладко, лицо, вроде, обычное… Не обессудь, государыня, больше ни до чего не додумался.

Любонега отпила. Напиток был сладкий и терпкий, с тоненьким привкусом давешних горьких трав, и девушка, сощурившись, вгляделась в кружку. Ещё не хватало, чтоб снова разум помутился.

— Пей-пей, не бойся. Здесь немного, — успокоил её старик. Ничего-то от него не утаишь… — Это вчера я тебе покрепче заваривал, а сейчас уже нет в том надобности.

— Скажи ещё вот что, дядюшко Груздь: про пословицы — правда? Про то, что дети мои мёртвыми родятся?

— Боюсь, что правда… Видел я силы божьи, когда она проклятие своё творила.

Любонега за последнюю надежду ухватилась:

— Боишься, но не уверен? Незнакомого бога ведающая, так может быть, ты неверно истолковал? А кроме тебя кто-нибудь видел что-нибудь?

Вместо ответа Груздь положил руку на стол, и между его пальцев из сухой древесины проклюнулась молодая травка.

— Видишь, — спросил, — что сила Дождя-бога сделала? Видишь. А как она это сделала? Не видишь. Потому как не ведающая ты. А перед моими глазами божия сила разлилась по дереву. — Груздь помолчал, задумчиво гладя траву, точно горлицу по пёрышкам. — И когда Кровяника суд вершила, излилась из неё мощь и в твоём чреве угнездилась. Про пословицы не ведаю, может, и солгала она. Но вязь она на тебя накинула пятью узлами — это я точно рассмотрел.

В животе у Любонеги жгучим муравейником копошился страх. Казалось, будто чувствует она эту вязь о пяти узлах. И понимала, что сама себе это чувство придумала, а отрешиться от него не могла.

Хмурился Ратко. Лелька, скруглив глаза, прижала ладошку ко рту. Груздь баюкал травку. И никто из них не мог её, Любонеги, ужаса до конца осмыслить. Ведовства они боялись, а не бездетности. Горничная поймёт через годок другой, разве что…

Когда княжне показалось, что она сможет говорить без дрожи в голосе, она спросила:

— Развязать можешь, дядюшко?

Старик встал, обошёл вкруг стола, за локоток девицу со стула поднял и пониже пупа на неё руку положил. Вспыхнула Любонега от гнева и стыда, но не шелохнулась. И на вскочившего гридня цыкнула, увидев, как сжались у него кулаки.

— Э-хэ-хэ… Не могу, — вздохнул наконец ведающий. — Ступай-ка домой, государыня. Над узлами этими я ещё поразмыслю; если что надумаю — воробушка пошлю. И отвары мои пей покамест.

— Думай крепко, — молвила девушка, направляясь к выходу. — Может статься, это моя единственная надежда.

Ратко обошёл её, шагнул к двери первый, распахнул перед княжной. И всю дорогу поглядывал на неё искоса.

— Не гляди так, — не выдержала она уже у самой своей светлицы. — Дядька ведовство вражеское изучал. А что руку положил, так в каком месте узлы, в том и…

— Не единственная.

— Что? — не поняла Любонега.

— Это не единственная надежда. Прикажи, и мы отыщем эту ведающую, на колесо натянем и всю правду из неё вытащим.

— Как же ты это собрался сделать? Видел же, что с Каримом-пашой сталось. Не думаешь ли ты, что мечом пред нею помашешь, и она присмиреет?

— Ты прикажи только, а дальше моя забота.

Любонега только головой покачала. Потянулась дверь закрыть, и не смогла к ручке притронуться — Лельку для того кликнула.

А оставшись одна, она призадумалась. Груздевы знания и правда не были единственной надеждой. Княжна видела четыре пути. Первый — как замыслила Кровяника, сидеть да женихов дожидаться, и, дай Лелея, среди них найдётся тот, кто пять пословиц исполнит. Второй — ежели дядька Груздь узлы эти развязать сумеет. Третий — и впрямь напустить дружину на ведающую. И четвёртый — узнать, за что мстит. И либо исправить содеянное, либо прощения вымолить.

Четыре пути — и ни одного надёжного.

Вздохнув — боги весть какой раз за день! — она велела принести себе писчие принадлежности и села записывать для шехзаде Хамзы пословицы.

Солнце, словно яблоко, росло, наливалось краской и медленно клонилось к земле. Любонеге приносили и уносили блюда с кушаньями, меняли свечи, пока наконец Белолик-бог не спрятал дневное светило и не повесил вместо него ночное.

Княжна отложила работу, позвала Лельку — помочь ей приготовиться ко сну. Когда всё было готово, она отослала девчонку, напоследок велев той оставить в светлице все внутренние двери открытыми. И хотела было лечь, но в последний миг сквозь длинную, точно гусеница, череду комнат, увидела закрытую внешнюю дверь. По затылку её пробежал холодок, и она боязливо позвала:

— Ратко?

— Государыня? — отозвался гридень, и девушке вновь подурнело.

— Открой дверь.

Воин повиновался и отвёл взор вбок, едва увидев через три дверных проёма её белеющую в сумерках ночную сорочку.

— Больше никогда не говори со мною сквозь закрытые двери, — молвила она, пугаясь того, какими чуждыми вдруг стали звуки её голоса.

Ратко ответил коротким поклоном и молча отвернулся, каменной статуей встав между нею и засыпающим княжеским теремом. Помня её наказ, он лишний раз голоса не подавал. И глядя на его неподвижную спину, Любонега подумала, что однажды не хватит этой спины, чтоб её заслонить, и беда до неё доберётся.

Ещё об одном забыла она с дядькой Груздем потолковать…

Когда Любонега была дитяткой, обидел её на ярмарке какой-то отрок — бросил в неё снежным комком с ледышками, голову больно ушиб. Князя Яробоя с нею в тот день не было, дружинники только. Но раньше, чем они успели за мальчишкой погнаться, поднялась в маленькой княжне жгучая ярость, указала она пальцем на обидчика, даже слов не находя. И прямо между нею и забором, на котором отрок сидел, вскипел и заклубился воздух, как в самый жаркий летний день, и порывом горячего дыма сдуло стервеца с забора, а на снегу четыре кипящих проталины остались.

Свора была такой же данностью её детства, как сам Груздь, но теперь Любонега задумалась: а почему псы Брана-бога им служили?

И надолго ли хватит их преданности?

Междусказие Второе. Огняна

Над чащей сгустилась ночь, глубокая и тёмная, точно омут. Усыпила дубы, удушила косматые вязы. Ночь липла к одинокой избушке, как ил к ногам, и Огняне всякий раз казалось, что Белолик придержит солнце за окоёмом, и рассвет не наступит. А матери — хоть бы что. Тьмы Кровяника никогда не боялась.

Ну ничего. Они с матерью воздадут по заслугам их врагам, и всё пойдёт на лад. Можно будет выйти на люди, может, даже поселиться в каком-нибудь становище. Или хоть в каких малых становках — не важно, зато не в лесу с мошкарой. Огняна любила друзей из чащобы — куниц, лосей, рысей. Но не мошку!

Коротко и решительно вздохнув, девушка заправила за ухо рыжую прядку и всыпала в котёл стебельки зубчатника. От этого отвара многое зависело, не приведи боги где ошибиться, и не сработают чары.

Кровяника взволнованно расхаживала взад-вперёд по тёмной горнице, поглядывая на дочь. Огняна видела, как то и дело дёргается её рука — выхватить поварёшку, подправить, проследить хотя бы. Но нельзя было и слова молвить. Ведает тот, кто ведовство своё в отвар вливает. Вмешайся матушка, и весь труд насмарку пойдёт.

Наконец над загустевшим отваром лопнул последний вязкий пузырь, выпустив облачко пара, и девушка расслабила одеревеневшие от напряжения плечи. Мать ринулась к котелку, принюхалась и облегчённо прикрыла глаза.

— Добрая работа, девочка. Молодец.

Огняна же зачерпнула из котла поварёшкой и, морщась и дуя, испила зелья. Обратила взор вовнутрь и ничего не почуяла. Видать, рано ещё. Ни одна из пяти пословиц не сбылась.

Девушка разделась донага, отложила одежду в сторонку — сама вышивала, жаль замарать. С криком вонзила себе в шею твёрдые ногти и стала сдирать кожу, точно бересту. На шее кожа тонкая, с неё всегда начинать проще было, это Огняна давно выяснила. Как боль унять — не выяснила только…

Посыпалась кожа на пол мокрыми лоскутами, упали волосы цвета вечерней зари, скрутилось и переломалось тело, стихли жалобные стоны, и вместо девицы в тёмной горенке забила крылами большая серая сова.

Кровяника тем временем принесла мягкий беличий желудок на плетёном ремешке, бережно наполнила его зельем, закупорила смолой. Затем подобрала маленький кусочек дочкиной кожи, в крошечный холщёвый мешочек завернула и оба Огняне на шею повесила.

— Ну лети теперь, Бран с тобою. И смотри не упусти, слышишь?

Сова толкнула крылом приоткрытый ставень и была такова.

Сказ Третий, в коем косица даёт, забирает и вновь даёт

Круту хотелось бросить вожжи и заткнуть уши. Правое переднее колесо у телеги скрипело, не переставая. Умей он считать до множества, мог бы по одному только скрипу с сомкнутыми глазами сказать, как далеко они уехали. Отец ему говорил разобраться с колесом, но парень всё откладывал и откладывал работу в дальний кут — да так на скрипучем сам и поехал.

В довершение, на задке громко сопел Светик, и не мешали ему ни тряска, ни солнце, ни вспрыгнувшая на грудь кошка Сорока.

Крут обернулся, чтоб в очередной раз подивиться на мальца, и едва не зашипел от боли — одна борозда на спине, самая глубокая, треснула и закровила. Не на шутку разошёлся Твердята Годинович, порку сыну задал такую, какую взрослому парню уже стыдно получать. А всё одно — не по-отцовски вышло. Сбежал Крут, и пусть попробует теперь старый его достать и за кудри по избе проволочь… Парень победно оскалился сквозь боль.

— Ишь, разулыбался, — заметила проницательная кошка, усаживаясь рядом на козлы. — От одной юбки убёг, молодец. А куда убёг — подумал? К другой юбке.

— Ты не сравнивай, Сорока. За этой юбкой полкняжества охотников. А та юбка по мою свободу только одна. Ну… две.

— Три.

— Две. Третья за Светика идти собиралась.

— Спорь сколько хочешь, а я всё одно права, — заявила попутчица. — От волков убегал, да в берлогу попал. Как думаешь, вдруг это уже первая пословица на твоём счету?

Крут легкомысленно махнул рукой.

— Нет такой пословицы, ты её только что выдумала. И потом, я везучий. Найдётся кому вперёд меня влезть. Скорей уж этот обалдуй княжниным мужем станет, — он показал на брата.

— Скорее всего, ни одному из вас им не стать. Тогда что? В Сырые Глины вернёшься?

Парень перестал улыбаться и сказал резче, чем хотел:

— Никогда.

Кошка посмотрела на него искоса и на сей раз смолчала. Она прыгнула с козел на оглоблю, прямо на ходу пробежала до конца и перебралась Ночке на холку. Кобыла недовольно всхрапнула, но Сорока только вцепилась крепче коготками и прошипела:

— Иди смирно! Тогда и усядусь.

Ночка была бессловесная и ничегошеньки не поняла. Она дёргала шкурой, хлестала хвостом, мотала глупой головой — всё без толку. А Сорока, качаясь из стороны в сторону, пыталась устроиться на Ночкиной широкой спине. Картина была уморительная, и Крут вновь улыбнулся.

— Да хватит тебе её терзать, — пожурил он беззлобно. — Иди лучше глянь, что нам матушка в дорогу дала.

Вместо того, чтобы вернуться по оглобле, Сорока оттолкнулась от Ночки и перемахнула в телегу одним длинным прыжком. Кляча заржала и рванулась, заставив Крута как следует повозиться с вожжами, успокаивая её.

От рывка проснулся Светик.

— Мы где? — спросил он первым делом.

— К Дубовому подъезжаем. Ты ещё приляг, вообще всё проспишь, — ответил Крут.

А кошка уже шарилась по котомкам.

— Лук, хлеб, курятина вяленая, сыра кусок… Фу, тёплый! М-м, рыбка… Тряпки, тряпки, тряпки, лапти, ещё лапти… Косица без двух рубчиков… О, свинячьи ушки, это мне, что ли?

— Навряд, — сказал, зевая, младший брат. — Разве только ты её предупредила, что с нами пойдёшь. Я вообще-то и сам ушки люблю, дай-ка…

Сорока и Светик стали ругаться из-за ушек, а Крут подумал, что надо бы в Дубовом колесо проверить и Ночке попонку какую купить, а то вон уже, вся спина в полосах. “Как у меня”, — мелькнуло в голове, и он горько усмехнулся.

Ну ничего. Больше никогда.

Становище Дубовое встретило их зноем и гомоном ярмарочного дня, непривычно визгливым — бабских да девичих голосов в нём стало куда больше, чем обычно. Ещё галдели гуси и куры, о чём-то споря, и некоторые из них нет-нет да и выругивались человечьим языком. Одна проходящая мимо ослица, тянувшая небольшой возок со шкурками, чуть не наехала на Ночку и прогудела:

— Куда прёшь, дылда?

На что Сорока разразилась шипящей бранью, и до того крепкой, что даже Неждану дома так говорить не позволялось. На шум тут же подошёл ражий детина, оружный и с грозной мордой.

— Стоять! — рявкнул он. — Куда заехал, голодранец? Я же вижу, пустой ты. Поворачивай, а то сейчас своей телегой все ряды растолкаешь! Вон туда, на лужок. — И он махнул куда-то вдаль, где меж домами виднелись возы и стреноженные лошади.

Крут приложил ладонь к сердцу, широко улыбаясь.

— Не серчай, не сообразил я. Тотчас уберёмся. Подскажи только, где бы мне найти попонку кобыле и какие сапоги покрепче нам с братцем.

Послушание и дружелюбный тон Твердятича немного смягчили детину. Он смерил братьев снисходительным взором.

— Попону вон там, третий ряд от края. А сапоги… Наплети лучше лаптей себе. На сапоги тебе серебра не достанет.

— Чего это, — встрял Светик. — У нас есть…

Крут оборвал мальца крепкой затрещиной и закончил за него:

— У нас есть лапти, мил человек, да я думал, может, ещё чем разжиться… Но ежели за сапоги серебром берут, то придётся, видно, так в лаптях и ходить.

— Да ты не тушуйся, малой, — усмехнулся детина, — думаешь, ты один такой к княжне свататься поехал, гол да бос? Повидал я вас, женишков, за сегодня немало, и ещё повидаю.

— И то правда, — Крут обаятельно рассмеялся, — Всё равно она какого-нибудь боярича выберет. Ну да ладно, неча тут стоять место занимать, поедем мы. За совет спасибо.

Он кивнул детине, который так до конца и не расслабился, и принялся кое-как разворачивать Ночку промеж рыночных рядов. Благо, с краёв они стояли не плотно. И правда, чего это он… Ещё бы в самую серёдку заехал, тогда вообще б не повернуть было.

Уезжая, он всё чувствовал спиной неприязненный взгляд. Раз не вынес — обернулся-таки. Давешний молодец так и глядел им вослед. И Светик на задке сидел, колючий, словно ёрш.

— Ты чего?

— Не ждал я от тебя, — ответил малой тихо.

— А ты язык не распускай!

— Мог и словами сказать! А ты — сразу тумаками, как отец.

Разом обозлившись, Крут занёс руку для второй затрещины. Зажмурился младшенький и вжал голову в плечи, а перед ним заступила, вздыбив спину колесом, Сорока. Крут опустил руку. И тогда только понял, что замахнулся не свободной рукой, а той, в которой держал хворостину. Как от брошенного в воду камня, плеснулся в нём стыд, растревожил, разлился по всему его существу, и улёгся на дно тяжким секретом.

Так ему теперь и лежать там…

Доехав до вытоптанного луга, Крут остановил телегу, перелез к Светику и толкнул его в плечо легонько.

— Ладно, я это… Погорячился с перепугу. Ты пойми, нельзя так про серебро болтать, мало ли, кто услышит.

— Да понял я, понял, — буркнул Светик. — Я не буду больше.

И они вместе занялись телегой и Ночкой. А Сорока переводила с одного на другого разноцветные глаза, зелёный и голубой, и кончик её хвоста хлестал, что та хворостина.

Сапожки они всё же нашли, и даже по средствам. Светик, как девчонка, заприметил красные, хоть и не сказал ничего. Старший Твердятич сделал вид, будто не заметил, как малой на них смотрит. Такие больно в глаза бросаются. Простые бурые сапоги он тоже покупать не стал, выбрал башмаки из кожи. Уже лучше, да и большая часть косицы при нём осталась. Крут отделил один рубчик, отдал Светику и наказал купить ещё снеди в дорогу, а если что останется — разрешил сладеньким побаловаться. Братишка молча кивнул с угрюмым видом и опять не проронил ни слова.

Ничего, не впервой братьям драться. Оттает.

Крут купил попону, вернулся в телегу и принялся думать, как им дальше быть. Выехали они ночью, и к Дубовому лошадь уже изрядно устала. Если простоят весь день, чтоб она как следует отдохнула, то выезжать выйдет снова в ночь. А если в становище заночуют, не явятся ли к их дому брановы псы? Гласная передавала ни дня не медлить, а они и так половину дня да половину ночи в Сырых Глинах провели. Да не в сборах, а пытаясь хитростью от князева указа уйти. А ну как следит за ними Свора с особым тщанием…

Крут поёжился и рассудил каждый день давать Ночке часа на два меньше спать, выезжать всё раньше и раньше, пока не выровняется всё. Принятое решение его успокоило. Парень откинулся на досках, укрыл глаза локтем и задремал.

И привиделись ему цветущие сады, где дивными голосами пели девицы — одна другой милее. А одна была такой красы, что смотреть больно. Он опустил очи долу, и казалось ему, что от её пения душа цветами покрывается. А девица подошла, потрепала по щеке, словно щеночка, и молвила:

— Хороший ты. Мой ты. Не тревожься ни о чём. Не позволю тебя против сердца брать.

И такая любовь его охватила! К брату глупому, к отцу жестокосердному, к кошке Сороке, к кобылке Ночке, к матери ласковой, к тому детине оружному, что их из ярмарочных рядов повернул — ко всему свету белому любовь.

— Хороший, — прозвучало, угасая.

И он проснулся, совершенно ошеломлённый. Девицы ему снились часто, но такое…

Запахи диковинных цветов растаяли, и вместо них знакомо запахло разогретой травой и лошадьми. Уже вечерело. Светик развалился прямо на лугу, рядом лениво охотилась на кузнечиков Сорока. Крут поделился своими замыслами, и возражать ему никто не стал. Они ещё немного полежали, наслаждаясь безделием — дома-то всегда работа находилась. Но было отчего-то не радостно.

Когда солнце заалело, Крут поднялся первым и стал запрягать Ночку. Младший взялся укладывать покупки в телегу так, чтоб ничего не рассыпалось по дороге. Потом достал из-за пазухи оставшиеся деньги и швырнул старшему брату, и тот понял, что никаких сладостей он не покупал. Кошка за ними внимательно наблюдала, и снова у неё метался из стороны в сторону чёрный хвост. И вдруг она взбежала Круту на плечи прямо по штанине, отчего тот заохал, и укусила за голову.

— Да ты озверела, что ли, мохнатая!

— Ни один по чести не извинился! — зашипела Сорока, перепрыгнула на Светика, взобралась по его спине и тоже укусила. — Ни второй!

Твердятичи переглянулись, потирая головы, рассмеялись и пожали друг другу руки. И маленькая гроза, висевшая между ними весь день, так и не разразилась.

Вскоре становище Дубовое осталось позади, и снова противно скрипело колесо, про которое Крут так и не вспомнил. Довольная Сорока умостилась на тёплой конской спине, и Ночка под попоной на сей раз её и не заметила вовсе.

Проехали широкие поля, перекатились через речушку, потом въехали в лесок. Он сгущался, крадя у путников лунный свет, и несмотря на середину лета, вскоре стало прохладно. Светик достал из узелков армяк и накинул брату на плечи. А Крут во весь рот улыбнулся и протянул за спину припрятанный ещё с ярмарки пряник. Знал, что обиженный малец ничего себе не купит.

Всё переменилось в единый миг. Телегу тряхануло, вскрикнул сзади Светик, заорала Сорока. Крут рывком обернулся и едва избежал удара по затылку, получив вместо того по плечу дубинкой сверху.

Трое. Во что одеты, впотьмах не разобрать. На головах берестяные личины белеют. Один — верховой, на взволнованно танцующем коне. Тихо, копыта, что ли, замотали?

На другого Сорока бросилась. Тот её поймал в прыжке да отбросил куда-то в лес, точно ветошку мокрую. Громко стукнулась она о дерево и затихла. А тать впечатал Светику кулак в лицо, схватил одну из котомок, перемахнул через тележный борт и шмыгнул в чащу.

Третий — Крутов противник. Твердятич махнул хворостиной, но подвело налитое болью плечо. Играючи увернулся лиходей, хвать вторую котомку и по другую сторону от телеги наземь соскочил. А когда спрыгнул за ним Крут, он бросил добычу конному и в чащу рванул. А всадник поймал котомку и вперёд по дороге умчался.

Крут кинулся к брату, вгляделся в лицо.

— Нос разбил, пустяки, — прогундосил Светик.

Оставив его, Крут принялся спешно распрягать Ночку, и руки у него так и порхали. Но как же он себя костерил! Дурак, что седло не взял из дому. Дурак, что косицу в котомке оставил. Дурак, что в ночь поехал.

— Найди Сороку! — отрывисто пролаял он через плечо. — Я за конным, вы за пешим. Но без кошки один не ходи, понял?

Взлетел кобыле на спину, обхватил ногами крепко и поскакал вслед ворам.

Страшно как… Ночью, в лесу, верхом — хуже не выдумаешь! Или лошадь об корни ногу сломит, или сам — об ветки голову. Но они — тоже конные. Им с дороги некуда деться. И Крут подстёгивал что есть мочи кобылу.

Он гнал и гнал, и с каждым мигом всё меньше было в нём уверенности. Раз напали ночью верхом, не боялись коней покалечить, значит, им было куда удирать поблизости. Крут осадил Ночку и закрутился на месте. Прислушался — лес как лес. Медленно остывала в Твердятиче кипящая кровь, успокаивалось дыхание. Он спешился, присел, попытался в темноте разглядеть следы на дороге. Ничего не увидел.

Кто их разберёт, может, свернули где по дороге, а может, далеко вперёд успели ускакать. Всё одно, надо к брату ворочаться. С тяжёлым вздохом забрался он снова Ночке на спину, похлопал по вздымающимся бокам и отправил назад медленной рысью.

На полпути Крут высмотрел сбоку в зарослях проход, точно дверь в тёмный подпол. На дороге лежали редкие пятнышки лунного света, и одно обрисовало косую рытвину в земле возле того прохода. Вгляделся Твердятич и различил след конского копыта.

Вот оно! Сюда свернули тати. Мгновение он подумал, въехать ли в проход верхом, или войти пешим, и решил своими ногами. Ночка изнемогала, непривычна она была к скачкам. Да и незнакомую чащобу лучше ногами чувствовать.

Крут проехал ещё немного, чтобы звук копыт от прохода удалился, спешился, стегнул Ночку хворостиной по крупу — пусть бежит, пока в телегу не упрётся, а там, глядишь, сама и успокоится — и тихо пошёл обратно. Хотелось отломать сук покрепче, но не стал. Такой треск поднялся бы, впору бы было с песнями к разбойничкам выходить.

Он остановился на миг перед чёрным зевом зарослей, вздохнул коротко и вошёл во мрак. Ветки над его головой сомкнули персты, соткались плотной холстиной, закрыли весь свет, какой был, и парень выставил перед собой руку, заслоняя глаза. Наконец впереди мелькнул свет. Потом ещё, потом он увидел за стеной стволов костерок. Густой лес-то оказался, и не видать огня с дороги.

Разбойников было больше дюжины. Сидели на чурбаках да поваленных стволах, переговаривались вполголоса. Личины лежали рядом, и Крут рассмотрел на них уши торчком, точно как у зайцев. Они ковырялись в их со Светиком котомках, жевали мамкины угощения, а один подкидывал на руке серебряную косицу, и та ловила красные отсветы костра. Все как один были при оружии. Кто с топором, кто с дубиной, кто с ножом. Твердятич прислушался к разговору — решали, кто в дозоре первым стоять будет.

Плечи у Крута опустились. Раз обе котомки у них, малой своего беглеца тоже не настиг. А против всей банды они втроём ну никак не сдюжат. И выкрасть своё обратно не выйдет — караульных тати выставили.

С горьким сожалением он медленно повернул обратно. Долго брёл по дороге, пока его не встретил Светик на телеге. Крут молча забрался, даже не стал по обыкновению сгонять братишку с козел. Сиротливым комочком сидела в уголке Сорока, и Твердятич улёгся, положив рядом с нею голову, и уткнулся лбом в её тёплый живот. Теперь, когда схлынула горячка, в его ушибленном плече медленно и тяжело бился жилобой.

Ни к одному из троих сон не шёл. Так и ехали в подавленном молчании, пока небо не начало голубеть. Давно уже проехали тот лаз в придорожных зарослях, выбрались из лесу, и только тогда Крут мрачно заговорил:

— Сорока, ты как?

— Переживу, — ответила кошка.

— Светик?

— Ерунда, нос только. Сам как?

— Тоже переживу.

— Крут, мы его не поймали… — голос у мальца был виноватый.

— Знаю. Я их схорон нашёл.

Сорока подняла голову с надеждой, но Твердятич вяло отмахнулся.

— Много их. А у меня — только хворостина. Эх, малой, малой… Послушал я их немного. У них в Дубовом свой человек, который на ярмарке к людям присматривается, и лёгкую добычу им указывает. Соображаешь, Светик? А ты ему — у нас есть, у нас есть…

Младший поник, и Крут тут же пожалел, что рассказал ему. Он вон и так виной терзается, что своего татя не настиг. Средний Твердятич через силу улыбнулся.

— Ладно, не кисни. — стиснул зубы, чтоб не показать малому боли, приподнялся и хлопнул его по спине легонько. — Сами целы, башмаки при нас остались, телега с клячей тоже. Доедем куда-нибудь, наймёмся в работники. Дров наколем, воды натаскаем, глядишь, дадут нам еды в дорогу.

Светик не сказал ничего, только растянулась и сдулась его спина от тяжкого вздоха, точно кузнечный мех.

А с первыми лучами солнца навстречу им показался конный отряд.

— Посторонись! — загодя крикнул головной.

Светик послушно поворотил телегу на обочину. Бряцая сбруей и оружием, проехали мимо конники. Младший, разинув рот, провожал их восхищённым взглядом. Крут сел, опёршись на здоровую руку, мимолётно заметив, что ночкину новую попону они тоже потеряли. Даже Сорока — и та с места поднялась, и стало видно, как подволакивает она переднюю лапку. Последний всадник вдруг осадил коня.

— Стой! — гаркнул своим, а потом повернулся к Твердятичам. — Вы чего побитые такие, голь?

Светик схватился за нос.

— Ограбили нас, мил человек, — ответил за всех Крут. — В лесу разбойнички сидят.

Отряд останавливался, к ним подъезжали, слушая, другие ратники.

— В берестяных личинах? — спросил хвостовой. — С ушками?

— Они, — подтвердила Сорока.

— “Зайцы”. Мы ловить их едем. Вы не первые такие ободранные из лесу выехали.

Крут почувствовал, как против воли расползаются губы в ухмылке.

— Дай вам Бран удачи, ратнички! Вы когда поедете, посматривайте ошую дороги, там в одном месте земля копытами взрыта, и лаз в зарослях.

— Ха! — довольно ответил хвостовой, махнул Круту коротким копьецом, и отряд подстегнул коней.

— А вещи наши… — закричал было вслед Светик, но старший на него шикнул.

— Не искушай удачу! Эти сами — такие же разбойнички. Ничем ты не докажешь, что вещи — наши. Трогай.

— Но косица! — сокрушался малой.

— Какая косица? А была она вообще, косица твоя? Ты, голь, ври, да не завирайся! — ответил Крут, подражая голосу хвостового, и Светик притих.

Телега тронулась, заскрипев, и Крут вновь устало улёгся. А через версту младший Твердятич так вскинулся, что едва не упал с козел.

— Крут! — голос его надломился. — Зайцы!

— Что?

Малец обернулся, и его вытянутое лицо было растерянным, точно у ребёнка.

— Ратник их “Зайцами” назвал, Крут! Мы за двумя зайцами погнались, и ни одного не поймали!

Парень так и сел. Сердце отплясывало, точно хмельной дядька на свадьбе. У Сороки шерсть на загривке дыбом поднялась.

— Я ничего особенного не чувствую, — заявил Крут, прислушавшись к себе.

— Я тоже… — отозвался Светик.

— Но Гласная же не говорила, что… Что будут какие-то знаки… Не знаю, малой, не знаю…

— Но…

— Да, один к одному сложилось. Не спорю. — Он помолчал ещё немного. — Ладно, как в Бел Дол доберёмся, так и узнаем.

Светик кивнул и подстегнул замешкавшуюся Ночку. А потом позвал тихонько:

— Крут… А у кого сбылось-то, у тебя или у меня?

Междусказие Третье. Леля

Над княжеским теремом царила обеденная суматоха. Горничная Лелька долго думала, когда ей следует действовать, днём или ночью, и выбрала день. Ночью одного только чуткого уха, одного неспячего глаза будет довольно, чтобы всё пропало. А днём, да ещё и на поварне, где на трёх печах да по семь котлов, да рать поварих, да у каждой по поварёнку… Леля могла бы целый день меж ними тереться и остаться невидимкою.

От доверенного дела сердечко у горничной трепыхалось, точно рыба на берегу.

Ох и не понравится это благой Лелее, чьим именем девочку нарекли. Но Лелька хоть и была сама пострелёнком малым, а уже давно усвоила — на одной любви далеко не уедешь. Уж какой ласковой, какой услужливой она была государыне княжне, а всё ходила пороги мела. А княжнины косы жемчугами другая девка наряжала. Но стоило подставить вовремя ножку сопернице, чтобы с крутого всхода через все ступени вниз пролетела, и Леля сразу сделалась Любонеги Яробоевны первой помощницей.

Однако ж, как возвысила её та подножка, так и обратно в грязь уронить могла. Видел её в тот день боярин Вышерад. Сверкнул маленькими медвежьими глазёнками, потёр бородищу, ничего не сказал.

Лелька тогда две луны ходила, как пришибленная, озиралась. Уже и предыдущую девку погребли, и вспоминать её в княжеских палатах почти перестали, а Леля всё места себе не находила. А потом боярин её пальцем поманил и без предисловий сразу первую работу ей задал. Чёрную, гнусную, и вспоминать не хочется. А только ни слова ему девочка не возразила. Держал Вышерад в одной руке её жизнь, а в другой — её погибель.

Так и потянулось. Тут работёнка, там работёнка, а взамен — то рубчик, то жемчужинка. И сама не заметила, как стала тайно служить боярину Вышераду.

Уняла горничная протестующую совесть, подошла к горшочку с сухими травами, из которых княжне каждый день отвары готовили. Нимало не скрываясь, всыпала полный мешочек свежего сбора, за которым её к дядьке Груздю посылали, и незаметно из рукава горсточку других листьев добавила.

— Несу! — отозвалась на поварихин нетерпеливый окрик.

— Да куда ты, бестолочь, перемешай сперва! Чтоб сухие со свежими поровну были.

— Сей же миг, матушка, — истово закивала Леля, и дело было сделано.

Сказ Четвёртый, в коем кровь обагрила звёзды

Горисвет шмыгнул и осторожно потрогал нос — в очередной раз попытался понять, расквасил его тать или совсем сломал. Обернулся на Крута — брат лежал пластом, рядом с ним пригрелась Сорока, поднявшая голову, едва младший Твердятич на неё посмотрел.

Кошкины глазища в свете низкого вечернего солнышка сверкнули неверным светом, точно огоньки-заманушки из мамкиных баек. Чёрные пятна на её шкурке казались кровавыми, а белые — розовыми, как смородиновый кисель.

— Ну чего он, а? — спросил Горисвет. — Его же не по голове стукнули?

Одно то, что Крут позволял ему править телегой, тревожило.

— Дурачок, — грустно ответила кошка. — По гордости его стукнули. Он-то думал, он тут главный. Надо мной, над тобой, над этой вот дурищей, — Сорока одним глазом указала на вяло плетущуюся Ночку.

— У тебя все кругом дурачки, — заметил Горисвет.

— А нет, что ли?

— А кто кого под кустом нашёл битым, ты меня, аль я тебя? — отбрыкался парень единственным козырем.

— Это другое. Я под тем кустом оказалась, потому что я маленькая и слабая, а ты — потому что дурачок.

— Кишка мохнатая… — привычно огрызнулся Горисвет и притих.

А Сорока перелезла на спину Ночке, чуть не упав под копыта, кой-как устроилась и заметила ещё грустнее:

— Мало того, что в гордость уязвили его, так он теперь вообще никуда ехать не хочет. Он же от женитьбы бежал. Думал, не один же он в целом свете, думал, будет кому заместо него жениться. И вот те раз — “два зайца”.

— А как по мне, — пожал Горисвет плечами, — ничего дурного тут нету. Княжна, сказывают, красивая.

— Про княжон всегда так говорят.

— И вообще, может, это я князем стану. Крута тогда боярином сделаю.

— Не смеши, — фыркнула Сорока. — Если князем станешь, яробоевы ближники посадят тебя в подклет к слугам и детям, дадут леденец и велят носу из терема не казать. Будут только по праздникам в княжеском венце тебя выводить на люди. Князь из тебя — что из курицы пряха.

— Вот тоже, — подал вдруг голос Крут, — зачем это всё выдумали? Знатных барышень надо выдавать за кого побогаче, посмекалистей, породовитее. Чтоб креп род таким союзом. А не… — он неопределённо повел пальцами на младшего брата и договорил: — А не чтобы в подклет с леденцом такого мужа. А Яборой что? Вот, де, дочка моя, бери, кто хочет.

— От леденца я бы не отказался, — мечтательно заулыбался Горисвет, — и от подклета тоже, там наверняка и светлей и чище, чем у нас в… Да куда ж ты!

Ночку повело вбок, и Горисвет еле выровнял её. Они въезжали в небольшую рощицу. Тонкие берёзки кололи небо, точно ежовые иголки, меж ними торчала голубая поросль молодого ельника. Дай ему время, подымется выше этих берёзок, сомкнётся над ними, украдёт Белоликов свет, и станет рощица синим ельником.

Горисвет такие места любил. Он принялся разглядывать молодой лесок. Кобыла, словно почувствовав, вновь потянула к обочине. Между тоненьких стволов голубели кусты незабудок.

— Эва, грибок! — заметил Горисвет. — И ещё! Крут, да тут их много! Я наберу.

Под громкое урчание собственного живота он остановил Ночку. Ели они с братом теперь скудно. Нанимали их охотно — не найти было нынче в княжестве таких становков, какие не лишились бы рабочих рук. Вот только становки попадались им нечасто. Да и Крут, как выяснилось, с больным плечом и спиной был неважный работник. Горисвет за двоих потел. И хлебосольный лесочек им пришёлся как нельзя кстати.

— Не ходи, — вдруг сказала Сорока.

Она озиралась по сторонам, вытаращив глаза, и шерсть у неё на загривке медленно поднималась дыбом.

— Так это… Поедим хоть на ночь, Сорок, — неуверенно возразил Горисвет и посмотрел на брата.

Тот поднялся на локте, покрутил головой, увидел, что рощица маленькая и вся насквозь просматривается, и откинулся снова, скрывшись за бортом телеги.

— Поди набери, Светик, — донёсся его усталый голос.

Кошка вскинулась, вонзив когти кобыле в спину, отчего та брыкула и совсем с дороги на обочину сошла.

— Мне не нравится это место, — упрямо сказала Сорока, но Крут не послушал.

— Ты сама от голода не соображаешь толком, — проворчал он из телеги. — Иди тоже птичку какую слови.

Горисвет спрыгнул с козел, распоясал рубаху, завернул подол наружу, как мешок, и один за другим полетели туда ладные, крепкие грибы. Подосиновичек, подберёзовичек, боровичок, россыпь лисичек на пне — не роща, а божий подарок!

— Да тут ещё черника! — радостно крикнул парень через плечо.

Обобрав низкие заросли, он потянулся под ёлку и выудил из-под особенно тяжёлой лапы пузатый боровичок. Из эдакого красавца добрая похлёбка выйдет. А этот — засушить на солнышке. А вон с тех кусточков как раз можно тонких прутьев нарвать, чтоб на них грибы насаживать. А уж запахи какие стоят!

Подол уже изрядно тянул рубаху к коленкам, и Горисвет решил опорожнить его на возок. Обернулся со счастливой улыбкой и не увидел ни Ночки, ни телеги, ни дороги. Рощица оказалась куда больше, чем ему виделось с телеги.

— Крут! — позвал он, изумляясь, что умудрился так далеко отойти. — Сорока!

Ответа не было. Горисвет прошёл вперёд, мимо дырок в земле, откуда срывал грибы, мимо обобранных черничных кустов, мимо пня, с которого сорвал лисички, пока не уткнулся в ту же самую приметную ёлку с тяжёлой лапой.

Чудно… Парень обернулся назад и вновь прошёл по своим следам. Вернулся к той же ёлке, и тут-то ему стало страшно. Разом проморозило спину, разжались сами собою руки, выпустив подол. Грибы рассыпались по земле.

— Горисвет Твердятич, — грянуло вдруг.

Голос — что грозовой раскат! Парень упал на колени, схватился за голову, как по шелому ушибленный, зажмурился так, что глаза ломить начало. А когда открыл их, на рощу легла глубокая синяя ночь.

— Куда идёшь, Горисвет Твердятич? — вопрошал голос строго.

— Ты — хозяин этой рощи? — догадался Горисвет. — Ты прости великодушно, грибов я набрать хотел нам с братом.

— Не то говоришь, Светик-сахарок, ещё подумай.

— Я всё верну! Прямо тут оставлю! Смилуйся только, государь-батюшка!

— Опять не то. Хозяин рощи сейчас сидит тише воды ниже травы, а я тебе не государь и не батюшка… Так куда же ты идёшь?

Сердце у Горисвета рвалось наружу, но немедленная кончина, кажется, ему не грозила, и он ответил:

— В стан Бел Дол иду.

— А зачем? — продолжал допытываться голос.

— К княжне свататься.

Налетел порыв ветра, хлопнул по затылку Горисвета — точно отцовская рука.

— Врёшь.

— Князь повелел!

— Снова врёшь, — ветер разорвал на части берёзку рядом с Горисветом. — А соврёшь в третий раз, разорву тебя вот так же.

— Спасти! Матушку, Неждана, Крута, хату отчую! Не нужна мне Любонега, и венец княжеский — не нужен! Ты — Бран? Псы твои к моему порогу приходили, потому и собрался!

Хлёстко ударил его ветер по шуей щеке, бросил оземь. Вспыхнула боль в голове, а когда вспышка погасла, на небе снова было солнце.

— Да не вру я, не вру! — взмолился Горисвет, держась за щёку.

— Одну правду ты сказал, за неё тебя милую. А вторую — сокрыл, за неё и наказание.

Парень молчал, чувствуя, как мокнет рука. Отнял ладонь от лица — красным красно.

— Бросил ты матушку, спаситель, — продолжал голос с упрёком.

— Я не бросил. Неждан с нею остался.

— Неждан, говоришь? А долго ли ты, Светик, будешь на братьев перекладывать?

— Я же…

— Хочешь сказать, мал ещё? Младшенький? Слабенький?

— Я не мал. — Горисвет внезапно разозлился.

— А я не Бран, — неожиданно заявил голос.

У Твердятича текли слёзы от нестерпимого света, но он заставил себя посмотреть на небо. Вокруг солнца зажигались звёзды, которых не должно было быть видно. Следом появилась ослепительно прекрасная луна. Затем вторая, третья, звёзды начали вихриться вокруг них водоворотами. Несколько звёзд сорвались с небосвода и упали рядом с Горисветом, мерцая меж листов черники, точно светлячки. Он поднял одну, дивясь маленькому чуду. Звезда была круглая, твёрдая и тёплая.

— Белолик! Ты — Белолик-бог, небесных светил отец! Светлый государе, не мучай, скажи, чего хочешь от меня?

— Чего я хочу, того ты сам от себя захотеть должен. И вторую правду открыть. А покамест не видать тебе моих даров.

— Каких даров, государе? — спросил Горисвет, вскакивая, и понял, что остался один.

Парень стоял, как громом поражённый, озирался и глядел то на небо, снова ставшее обычным, то на вырванную и изломанную берёзку. У рощи вновь появились края, посреди пролегла дорога.

Да только — ни брата, ни телеги.

— Крут! — прошептал Горисвет опасливо.

— А не покажу, — прошептали в ответ.

Обернулся Твердятич на голос и увидал высокое создание, склонившее к нему жуткое вытянутое лицо. Было оно как человек, о двух ногах, только кожа серая в зеленоватых наростах наподобие древесной коры, заместо одежды ветки да листья, а глаза — чёрные провалы, в которые розовый свет заката совсем не проникал.

— Г… государь Белолик? — вымолвил Горисвет пересохшими губами.

Существо наклонило голову набок по-птичьи.

— Ушёл Белолик, мальчик. Теперь за тебя вступиться некому.

Оно сделало шаг вперёд, парень отшатнулся, запнулся о невесть откуда взявшийся корень и упал навзничь. Неверной рукой зашарил он по земле — хоть какую палку найти! Существо злобно рассмеялось, щёлкнуло пахнущими гнилью перстами, и нежные черничные кустики схватили Горисвета за запястье мёртвой хваткой. Рядом врастали в землю рассыпавшиеся грибы — будто и не срывал их никто.

— Ни одна палка тебе здесь помогать не станет.

— Ты! Ты — леший! Хозяин этого места!

Снова смешок.

— Да. И нет. Вот выращу свою рощицу, стану лешим. А пока — рощий я. И ты мне тяжкий вред причинил.

Существо опустилось рядом с немеющим от ужаса Твердятичем на корточки, потрогало его пленённую руку, ту самую, которой он прижимал след от белоликовой пощёчины. Склонило ещё ниже страшный лик к окровавленной ладони, потом приблизило его к щеке Горисвета.

— Сладко пахнешь… И черничке моей нравишься. Вон, смотри, как облизывается.

Горисвет скосил глаза вбок и увидел, как кусты черники трут друг о друга обагрённые кровью листики. Он дёрнулся и понял, что ноги и другая рука тоже в ловушке. Сердце у него забилось ещё сильнее, он закрыл глаза, и вдруг вспомнился ему образ: дорога в лунном свете, их дом и мать, сиротливо глядевшую вслед.

Что он, не мужик, в самом деле? Перед Сворой не струсил — и теперь негоже!

Собрал смелость, сколько было её, открыл глаза, посмотрел рощему в уродливую морду. Охоч оказался страхолюд до разговоров. Был бы Крут здесь, уж он бы отбрехался. Надо попробовать.

— Ты это… Прости, батюшка. Я отродясь таких хлебосольных полян не видывал, вот ей-ей. Так подивился, что не удержался… И я больше не возьму у тебя ни грибочка, ни ягодки. Ни травиночки не примну. Только отпусти нас.

— Не в этом дело, — ответил рощий. — Грибочки да ягодки я как раз для путников вроде тебя выращиваю. Но ты прогневил Пресветлого, и он убил мою берёзу. Тебе, ничтожному, в назидание.

От злобы в голосе рощего у Горисвета выступил пот на лбу, и он попытался увести мысли лесного хозяина в другую сторону.

— Батюшка рощий, а зачем вообще Белолику твоя земля понадобилась? Не мог он другого места выбрать?

Рощий погрузил голову в землю рядом с рукой Твердятича, а следом и сам весь в неё канул, как в воду. Снизу послышался его ответ:

— Вот и мне интересно, человече… Место я, конечно, себе непростое выбрал. — Голос перекатывался, кружил, то одесную, то ошую доносился. — В этом месте жизненная сила в узелок свилась. И роща цветёт, и я крепну. Но Пресветлый — могучий бог. Ему весь небесный свод — что мой узелок. Куда свет падает, туда и глас его проникнуть может.

— Хочешь, я спрошу у него? Он мне дары сулил, так давай я заступлюсь за тебя? За тебя и за твою рощу. Отвечу правильно на его вопросы, он со мной вдругорядь заговорит, тут и спрошу. Может, он и берёзку твою излечить сможет.

— Ха-ха-ха! Дерзок ты, муравьишка, да сверх меры самонадеян. Не обещай того, чего тебе не выполнить. С Белоликом тебе уже не свидеться, а берёзку я сам излечу.

Рощий беззвучно вырос из-под земли, навис над Горисветом, точно поломанный тополь. В руках он нежно держал изувеченное деревце.

— Ну вот, — молвил он, — Готово всё. Жизнь за жизнь.

Горисвет неистово задёргался в путах — напрасно!

— Постой! Может, я смогу работу какую сделать для тебя?

— Не нужно мне твоей работы. Жизнь за жизнь. Я землю напою твоей кровью, по узелкам её пущу, она в жизненную силу перебродит, и по берёзкиным жилам потечёт. Али скажешь, неправедно это?

На чернике выросли шипы и вонзились в Горисвета. Из множества ранок потекла кровь, впитываясь в пушистый мох и мягкую хвою. Парень изо всех сил старался не стонать. Не особенно-то больно было, но страх всегда усиливал боль, уж эту науку Твердятич давно усвоил.

— А и неправедно! Если берёзку излечить можно, выходит, не умерла она. Скажи, сколько крови надо, я отдам, а после — отпусти с миром.

— Увы… — рощий вырыл серой ладонью ямку рядом с узником, воткнул в неё корневищем раненое дерево, бережно прикопал. — Жизненной силы для неё много надо. Деревья — крепки. Век их долог. Твоей быстротечной кровью такую жизнь поровну не восполнить. Всё возьму, сколько есть. Авось, хватит.

Понял Горисвет Твердятич, что словесный бой проигран. И принялся остервенело рваться из объятий черники. Да только расцарапал кожу ещё больше.

— Белолик! — взревел он, и голос по-мальчишески дал петуха. — Помоги! За твою вину умираю! Это твоя правда, Пресветлый?

Сквозь его сжатые пальцы вырвался луч ослепительного света. Он всё ещё держал в кулаке звезду.

— Гляди, там! — услышал он голос Сороки, приглушённый, точно сквозь стену.

Звезда раскалилась, испепелила оплетавшую запястье чернику, запалила рукав рубахи с маминым вышиваньем — а десницу не тронула. Одесную Горисвета по воздуху пробежало зыбкое марево. Лучи, выбивающиеся промеж пальцев, выжигали в этом мареве дыры, как в паутине, и сквозь те дыры Твердятич увидел борт телеги. Он разжал ладонь, свет залил всё вокруг, и от марева ничего не осталось. Ночка, Сорока и Крут были совсем рядом — рукой подать.

Кошка зашипела и бросилась стрелою прямо рощему в лицо, запустила когти в чёрные глазницы. Нечего там было расцарапывать, но лесной хозяин отвлёкся.

Крут меж тем соскочил с телеги — откуда вдруг прыть взялась! — принялся вырывать из зарослей ноги Горисвета. А сам младший Твердятич выпустил звезду и принялся свободной рукой освобождать пленённую. Взлетели вместе в телегу, и на сей раз — Крут на козлы.

— Сорока, назад! — крикнул он окрепшим голосом.

Кошка послушалась, Крут стегнул Ночку хворостиной, та рванулась — да чуть не выдернула оглобли. Телега словно к земле приросла. Горисвет свесился с борта. И верно — приросла! Колёса погружались в мох, вот уже дошёл он до днища, и так застыл.

Злобно вперил в них рощий тёмные провалы своих невозможных глаз. В руке он перекатывал холодный тёмный камушек.

— Ишь ты, — молвил он, и голос его был страшен, — Пресветлый тебе крошку хлебную бросил. А всё одно не отпущу. Отгорела звёздочка, — и он выбросил камушек в ельник. — Страдает моя берёзка, даже если ты, глухомань, её стонов не слышишь. И пока крови не выпьет, не прекратится её мука. А чернику пожжённую — уже никак не вылечить.

Взметнул он ветвистые руки, кругом завихрилось новое марево, укрыло от солнечного света, будто занавески задёрнули.

Горисвет схватил Сороку, обнял её и шепнул в самое ухо:

— Ещё звёзды были, найди, — и попытался бросить за спину, по другую сторону от телеги, но та вцепилась когтями ему в плечи.

— Нет, — молвила твёрдо. — Не выйдет. Не с ним.

Затем перепрыгнула на бортик телеги.

— Поздорову тебе, Клёнов сын.

Рощий опустил воздетые руки и подался вперёд к Сороке.

— А ты ещё кто? Откуда меня знаешь? А-а-а, постой-ка…

— Не будем обо мне, — оборвала кошка. — Знаю я твоё ремесло. Послушай, что скажу.

Она спустилась и пошла прямо к чудищу. Он склонился к ней, как склонялся к Горисвету, и они о чём-то тихо заговорили. Твердятичам только переглядываться и оставалось. Сунулся было Крут к ним, но между ними и братьями ещё одна завеса оказалась.

Наконец рощий выпрямился.

— Благодари всех богов, человече, и благих и скверных, что она с тобою путешествует. Вы уйдёте живыми. Но только если сделаете всё, как я велю, и ни слова поперёк не скажете.

Твердятичи закивали.

— Ложись на мою землю, белоликов избранник. И ты ложись, — он повернул голову к Круту.

Они молча повиновались. Руки и ноги их тотчас обвила жадная черника. Подошла Сорока, сказала тихонько:

— Не бойтесь, — и легла между их головами.

Черника оплела и её.

— Я заберу крови у всех троих. Берёзке хватит. И на вас хватит. Лошадь вашу я милую, ибо неразумна.

— Спасибо, батюшка рощий, — молвил Горисвет, чувствуя, как шипы впиваются в кожу и обновляют ранки.

Сбоку тихо охнул Крут.

— Потом объяснишь, Светик, — прошипел он сквозь зубы, но перечить воле рощего тоже не стал.

Когда Горисвет открыл глаза, берёзка стояла как новая, только полосы на ней были не чёрные, а красные. Он пошевелился и понял, что черника отступила. Парень с трудом перекатился набок, приподнялся; тело было тяжёлым и сонным. Крут вяло ворочался, он был весь в крови, но тоже свободен. А под ними на земле — ни кровиночки.

— Сорока, — позвал Горисвет.

Кошка лежала неподвижная, но её бок, весь в алую крапинку, мерно опускался и поднимался.

Жива.

Из-под земли зазвучал голос рощего, и теперь он казался спокойным, даже мирным.

— Не обманули. Не подвели вы свою подругу. Я тебя прощаю, человече. Вот тебе мой дар на прощание, за то, что не побоялся за мою берёзку по доброй воле кровь отдать. И подачку Пресветлого тоже забери.

Из земли выросла тугая лоза, и свились из неё две корзины. Следом сами собою сползлись со всей рощи грибы да ягоды и по корзинам сами разложились. А затем высунулась из-подо мха серая рука и оставила горсть круглых каменьев. Все внутренним светом озарённые, и только один — погасший.

— Нынче спите спокойно. А наутро уходите, и больше не возвращайтесь на мою землю.

Горисвет протянул окровавленную руку, сгрёб звёзды, смежил устало веки и уснул.

Проснувшись поутру, они еле-еле взобрались в телегу, которая стояла теперь всеми колёсами на вернувшейся куда положено дороге. Младший Твердятич чувствовал себя так, будто его по песку проволокли. Крапинки порезов закрылись и больше не кровоточили, но саднили изрядно. У Крута, верно, тоже, потому что и он едва шевелился. Сороку они на телегу на руках подняли и крутовым армяком укрыли.

Только Ночка была свежей и бодрой, знай себе пощипывала травку, и Горисвет едва удержался от того, чтоб её одёрнуть. Ему и единую травинку в этой роще сорвать было боязно. Но, видно, рощий позволил.

Едва тронулись, Клёнов сын вырос вновь из земли и зашагал рядом с телегой. В глазницах у него цвели незабудки, а кожу вместо древесной коры покрывала густая поросль молодой травы. Он улыбнулся Горисвету, положил руку на борт телеги, и прямо из сухой древесины вырос крохотный кустик с яркими листьями.

— У твоего брата на спине рана нехорошая. Разомни между пальцев, чтобы листья дали сок, вотри в рану. Он терпит, он тебе не сказывает, но на него за эту рану уже госпожа Мертвинка поглядывает. Вот это, — он опустил возле кустика пару мёртвых мышей, — кошке. А это тебе берёзка передала. Понравился ты ей. Ради неё никто ещё никогда так не поступал. Тут её сок, с перебродившей жизненной силой смешанный. Выпей, если совсем худо станет.

Рядом с мышами рощий опустил маленькую деревянную бутыль. Поклонились ему Твердятичи и потеряли вмиг из виду.

А когда роща закончилась, Крут глянул через плечо и спросил сурово:

— Ну, рассказывай.

И Горисвет, сорвав с целебного куста первый листок, принялся рассказывать без утайки. А когда закончил, обнаружил, что Сорока тоже проснулась и глядит на него потускневшими от слабости глазами — голубым и зелёным.

— А ты? — обратился к ней Крут. — Откуда этого Клёнова сына знаешь? Кто сама такая?

Она фыркнула.

— А я разве на простую кошку похожа?

— Ха, и то правда! — И Крут впервые после встречи с “Зайцами” улыбнулся. — Видал я зверей да птиц говорящих, но ты у нас прямо разумница.

— Ну кому-то из нас надо быть разумницей, Крут Твердятич. Не тебе же, который никому не сказал, что у него рана заязвилась.

Брат виновато потупился, не переставая, впрочем, улыбаться своею привычной лукавой улыбкой, которая у всех сыроглинских девиц сердце забрала.

Горисвет внезапно вздохнул по Милане. Может, слюбилось бы? Может, когда княжна женится, вернуться ему домой, попросить снова её руки, на сей раз честь по чести, со сватами, с подарками… Домик себе построить; братья помогут. Рядышком, в Сырых Глинах, только не под отчей крышей. И зажить наконец доброй да мирной жизнью. Твердятич оглядел свои исколотые руки, потрогал расквашенный разбойниками нос, ранку от божьей оплеухи и тоже улыбнулся.

Да уж, было бы недурно…

Горисвет разложил по телеге грибы рядами, подставляя их жаркому солнышку и стал ковыряться в корзине с ягодами, выбирая малину и смородину. На чернику ему даже глядеть не хотелось.

Чудные грибочки подсыхали прямо на глазах. Ну удружил Клёнов сын! Напугал до смертушки, мало не убил, но зато и одарил с лихвой.

Парень начал спешно переворачивать грибок за грибком, но солнце вдруг скрылось. День выдался ясный, и Горисвет поднял глаза поглядеть на единственное облачко, что так прицельно укрыло их от света.

С неба на телегу бесшумно падало огромное тёмно-зелёное чудовище.

Междусказие Четвёртое. Огняна

Огняна широкими кругами бороздила необъятные воздушные поля над речицкими землями. Воздух пел под её крылами, и она забывала обо всём. Она ликовала. Матушка бы не одобрила.

В мире, где единственный мужчина, которого Кровяника в жизни любила, поступил с нею так, что лучше бы убил; в мире, где дитя всё детство слёзно молило мать не искать смерти; в мире, где злые были счастливы, а несчастные становились злыми, — о, если бы матушка узнала, что в этом мире Огняна ликовала, она изошлась бы кровавой пеной от ярости.

Сова чуть накренила лёгкое тело и заложила пологую дугу, слушая пение ветра в чутких ушах. Затем спикировала вниз, налетела безмолвной гибелью на беспечно зазевавшуюся полёвку, проглотила её на лету целиком.

Что ж, пора действовать.

Она сделала ещё кружок, ощущая несколько невидимых тонких ниточек, тянущих её в разные стороны, и выбрала ближайшую. Одна ниточка — один человек. Лёту было несколько часов, но в Огняне клокотала дарованная Браном неутомимость. Пока она помогает свершиться мести, она не устанет.

Харчевня на перекрёстке. Внутри полным полно народу, и куда-то за стены уводила нить. Огняла облетела харчевню кругом, заглянула в окна.

Вот он! В верхних комнатах, с тремя сторожами. Немолодой, богатый, но роду не знатного, это видно. Купец? Впрочем, какая теперь разница. Светилась у него на челе печать матушкиного бога — значит, сбылась у него какая-то из пословиц.

Сова уселась на дерево, откуда было видно окна, и стала ждать. Купцу принесли еду в комнату, затем унесли пустую посуду, подали вина и оставили. Потом он махнул мясистой рукой, отпуская стражников, те закрыли дверь в комнату снаружи. Купец выпил залпом, отёр со лба пот шёлковым платочком. Распахнул окошко настежь.

Удачно! Огняна вознесла благодарность Брану.

А купец тем временем скинул богатый зипун и лёг спать. И тогда сова спорхнула с веток, влетела к нему в комнату, уселась на подушку и положила ему лапу на чело.

Вспыхнула лапа и прошла сквозь купечью голову, как раскалённый уголь сквозь сугроб, оставив глубокую обугленную дыру. Купец мелко затрясся, засучил ногами и руками. Мягкая перина поглотила звук и впитала растёкшуюся под его портками смердящую лужу. А спустя несколько мгновений иноязычный символ, части которого ещё рдели по краям от совиного следа, потух.

Огняна тихо вылетела в окно. Теперь следующий.

Продолжить чтение