Призраки рампы

Размер шрифта:   13
Призраки рампы

Пьеса, которой не было

Пустота имела свой вес. Кирилл Лебедев чувствовал его всем телом – от гудящих висков до онемевших кончиков пальцев. Она вдавливала его в продавленное кресло, растекалась по венам вместо крови, делала воздух в комнате вязким и непригодным для дыхания. Ночь за окном была не черной, а фиолетовой, больной, исчерченной неоновыми росчерками рекламы – беззвучными криками чужой, кипящей жизни. Его собственная жизнь замерла, превратилась в стоп-кадр провала, в закольцованную сцену унижения, где аплодисменты были жидкими, а молчание критиков – оглушительным.

Он потер лицо ладонями, ощущая жесткую щетину и холодную, липкую кожу. Провал. Слово, похожее на звук лопнувшей струны. Его «Чайка» – авангардная, вывернутая наизнанку, препарированная – не взлетела. Она камнем рухнула со сцены, увлекая за собой его имя, его будущее, его веру в то, что театр – это скальпель, вскрывающий нарывы мира, а не снотворное для уставших буржуа. Теперь он был никем. Режиссер без театра, пророк без паствы. Призрак, бродящий по собственной квартире, заставленной книгами, которые он больше не мог читать. Их слова казались насмешкой.

Нужен был не просто новый проект. Новая пьеса. Нужен был разряд, удар молнии, способный заставить остановившееся сердце искусства снова биться. Что-то настоящее. Что-то, что пахнет не типографской краской, а кровью и пылью веков. Идея, за которую не жаль сгореть.

Он встал так резко, что старое кресло жалобно скрипнуло. Решение пришло не из разума – оно родилось где-то в солнечном сплетении, холодное и острое, как осколок льда. Архив. Театральный архив «Эха». Не официальное хранилище с каталогами и оцифрованными копиями, а тот, другой – подвальный, забытый, куда десятилетиями сносили то, что не годилось для парадной истории. Несыгранные пьесы, забракованные эскизы, дневники давно умерших статистов. Кладбище замыслов. Именно там, среди мертвецов, он попробует найти жизнь.

Утренний свет, пробившись сквозь вечную петербургскую хмарь, был серым и водянистым. Он не нес тепла, лишь делал тени в коридорах театра «Эхо» длинными и сизыми, похожими на утопленников. Кирилл шел по гулким лабиринтам закулисья, и само здание, казалось, дышало ему в затылок – сквозняком, пахнущим старым бархатом, потом и чем-то еще, неопределимо тревожным. Запах застоявшейся памяти.

Дверь в архив была низкой, обитая потрескавшейся кожей, похожей на шкуру доисторического животного. Он постучал. Тишина. Постучал снова, настойчивее. Из-за двери донесся шорох, словно кто-то медленно, неохотно отрывал себя от стула. Замок щелкнул сухо, как ломающаяся кость.

На пороге стоял Иван Петрович Замятин, хранитель этого царства забвения. Сухопарый, в потертом кардигане цвета пыли, с лицом, испещренным такой густой сеткой морщин, что казалось, будто он вот-вот рассыплется в прах. Но глаза за стеклами старомодных очков были живыми и цепкими. Он не был просто стариком; он был частью этого места, его нервным узлом, его недремлющей совестью.

– Кирилл Андреевич, – голос у Замятина был под стать внешности, шелестящий, как переворачиваемые страницы. – Чем обязан? Спектакли нынче ищут в сети, а не здесь. Здесь только то, что добровольно ушло из жизни.

– Именно это мне и нужно, Иван Петрович. То, у чего не было шанса. Несыгранное. Забытое.

Архивариус смотрел на него долго, не мигая. В его взгляде не было любопытства, скорее, усталая проницательность врача, к которому пришел пациент с застарелой болезнью.

– Отчаяние – плохой советчик, – тихо сказал он, но все же отступил в сторону, пропуская Кирилла внутрь.

Воздух внутри был густым, спертым. Он состоял из запахов книжного тлена, высохшего клея и времени, спрессованного в картонные папки. Бесконечные ряды деревянных стеллажей уходили в полумрак, теряясь в перспективе. Они были похожи на ребра исполинского кита, выброшенного на берег и забытого. Лампочка под потолком, тусклая и одинокая, выхватывала из тьмы лишь небольшой пятачок пространства. Здесь слова умирали. Не исчезали, нет, а именно умирали – медленно, теряя цвет, звук и смысл.

– Ищите, – махнул рукой Замятин, указывая на необъятное. – Только не шумите. Они этого не любят.

Он не уточнил, кто «они». Кирилл и не спросил. Он понял, что речь не о мышах. Старик сел за свой заваленный бумагами стол в углу, превратившись в часть интерьера, в еще один артефакт.

Кирилл двинулся вдоль стеллажей, наугад вытягивая тяжелые, перевязанные выцветшей тесьмой папки. Он погружал руки в эту бумажную могилу, и пыль, легкая, как кремированный пепел, взлетала в воздух, оседая на его волосах и одежде. Он читал названия, имена авторов, аннотации, написанные каллиграфическим почерком с «ятями» и твердыми знаками.

«Слезы Арлекина», пастораль в трех действиях. «Грезы негоцианта», мещанская драма. «Революционный этюд», агитка, от которой несло нафталином и скукой. Пустота. Тонны исписанной бумаги, гигабайты мертвых слов. Час сменялся часом. Тишина в архиве была материальной. Она давила на барабанные перепонки, заставляя слышать гул собственной крови. Иногда где-то в глубине стеллажей раздавался треск – старое дерево усыхало, сжималось. Или вздыхало.

Отчаяние, о котором говорил Замятин, начало возвращаться. Не острое, как ночью, а тупое, ноющее. Он был кладоискателем на выжженном поле. Он искал золото там, где были только черепки. Он уже готов был сдаться, повернуться и уйти, признать свое поражение и здесь, в этом последнем прибежище. Он прислонился спиной к стеллажу, закрыв глаза. Его рука безвольно скользнула по корешкам папок.

И остановилась.

Он не сам ее остановил. Просто пальцы наткнулись на что-то иное. Не на грубый картон, а на гладкую, холодную поверхность. Он открыл глаза. Среди одинаковых серых и бурых папок, помеченных инвентарными номерами, была одна, выбивавшаяся из общего ряда. Тонкая папка из черной кожи, без единой надписи. Она была засунута между двумя пухлыми томами, словно ее пытались спрятать.

Сердце сделало тугой, сухой удар под ребрами, будто кто-то изнутри проверял их на прочность. Он потянул папку на себя. Она поддалась неохотно, с тихим скрипом. Он положил ее на ближайшую свободную полку и развязал кожаные шнурки.

Внутри лежала стопка пожелтевших листов. Бумага была плотной, дорогой, но время сделало ее хрупкой по краям. И текст… Текст был написан от руки. Небрежным, летящим почерком, полным росчерков и сокращений. Чернила выцвели, приобретя оттенок запекшейся крови.

На титульном листе стояло лишь два слова:

«Багровая вуаль».

Ни имени автора, ни даты. Ничего.

Кирилл начал читать, стоя, прислонившись бедром к стеллажу. Тусклый свет лампочки едва позволял разбирать буквы. И мир вокруг исчез. Шум крови в ушах стих, сменившись музыкой слога. Это была не пьеса. Это было заклинание. Символистская драма, сотканная из намеков, недомолвок и пронзительных, как укол иглы, метафор. История о Художнике, создавшем идеальную маску, и Актрисе, которая, надев ее, перестала отличать себя от роли. Маска давала ей гениальность, но взамен медленно выпивала ее душу, ее кровь, окрашивая белую вуаль невинности в багровый цвет. Язык пьесы был гипнотическим – рваный ритм, болезненная чувственность, образы, которые рождались на грани сна и безумия. Здесь не было бытовых диалогов, не было психологии в привычном понимании. Была поэзия чистого отчаяния, экстаза и смерти.

Эта пьеса вскрывала его собственную душу скальпелем метафор. Она говорила о нем. О его готовности принести в жертву все и всех ради одного совершенного мгновения на сцене. О той грани, за которой творец становится монстром.

Он перевернул последнюю страницу, и пальцы наткнулись на что-то плотное, прикрепленное к внутренней стороне обложки. Это был сложенный вчетверо машинописный лист. Казенный, сухой, из другого мира. Он развернул его.

Служебная записка на имя директора Императорского театра драмы «Эхо».

Дата: 23 октября 1924 года.

«Довожу до Вашего сведения, – гласил бездушный текст, – что по итогам расследования событий, имевших место на премьерном показе спектакля «Багровая вуаль» 21 октября сего года, созданная комиссия пришла к заключению о цепи трагических случайностей, усугубленных несоблюдением техники безопасности и общей нервозностью премьерного дня».

Дальше шел список. Сухой, безэмоциональный перечень катастроф.

1. Обрыв противовеса и падение элемента декорации («Небесный свод»), приведшее к гибели исполнительницы главной роли Е. А. Вольской.

2. Возгорание костюма от короткого замыкания в осветительном приборе (софите) во время второго акта, повлекшее тяжелые ожоги и последующую смерть в больнице артиста Н. В. Арбенина (роль Художника).

3. Падение в открытый трюм со смертельным исходом артиста К. С. Сумбатова (роль Демона-искусителя), предположительно, в панике и темноте, возникшей после инцидента с возгоранием.

4. Сердечный приступ у суфлера П. И. Мишина, обнаруженного в своей будке без признаков жизни по окончании прерванного спектакля.

«…ввиду вышеизложенного, а также принимая во внимание крайне подавленное и мистически настроенное состояние оставшихся в живых членов труппы и технического персонала, репертуарной комиссией принято решение о немедленном и бессрочном снятии пьесы «Багровая вуаль» с постановки. Рукопись пьесы и сопутствующие материалы передать в архив для бессрочного хранения без права выдачи. Считать постановку несуществующей».

Пьеса, которой не было.

Кирилл несколько раз перечитал документ. Холод пробежал по его спине, не имеющий ничего общего с подвальной сыростью. Это был не просто текст. Это была партитура смерти. Идеальная, законченная, сыгранная один-единственный раз. Труппа погибла, играя пьесу о гибели. Искусство и реальность сплелись в один кровавый узел и затянулись.

Внутри него что-то щелкнуло. Пустота, которая мучила его, начала заполняться. Но не теплом и светом, а темным, ледяным восторгом. Вот оно. Не просто пьеса. Легенда. Проклятие. Разряд молнии, который он искал. Вернуть к жизни спектакль, убивший своих создателей. Заставить его звучать снова, спустя сто лет молчания. Это был не просто вызов критикам. Это был вызов судьбе. Самой смерти.

Он посмотрел на Замятина. Старик не спал. Он смотрел на Кирилла поверх очков, и в его глазах была… не тоска, а знание. Он все знал. Он знал, что лежит в этой папке.

– Этого нельзя брать, – тихо сказал архивариус, словно прочитав мысли Кирилла. – Есть вещи, которые должны спать вечно.

– Сны иногда нужно будить, Иван Петрович, – голос Кирилла был хриплым, чужим.

Он аккуратно сложил машинописный лист, вложил его обратно в папку, завязал шнурки. И, не говоря больше ни слова, сунул папку под мышку и пошел к выходу. Он не крал ее. Он ее забирал. Освобождал.

– Вы совершаете ошибку, – донеслось ему в спину, шелест старых страниц. – Театр не прощает, когда тревожат его мертвецов. Он начинает играть сам.

Кирилл не обернулся. Он уже был в другом мире, в мире, где софиты светят багровым, а за кулисами ждут не актеры, а тени.

Кабинет директора театра, Олега Семеновича Маркова, был полной противоположностью архива. Светлый, просторный, с огромным окном, выходящим на канал. Порядок на массивном дубовом столе был почти хирургическим. Пахло дорогим парфюмом и успехом. Марков, плотный, холеный, в безупречном костюме, был скорее эффективным менеджером, чем человеком искусства. Он и управлял «Эхом» как корпорацией, следя за кассовыми сборами и отзывами в прессе.

Он выслушал Кирилла молча, откинувшись в кресле и сцепив пальцы на животе. Его лицо не выражало ничего, кроме вежливого внимания, но Кирилл чувствовал, как за этим фасадом растет напряжение. Он видел в Кирилле не гения, а проблему. Дорогую, шумную, репутационную проблему после провала «Чайки».

– …и это не просто пьеса, Олег Семенович. Это событие. Это бомба, – закончил Кирилл, положив черную кожаную папку на полированную поверхность стола. Она выглядела на нем неуместно, как череп на банкетном блюде. – Пьеса, которую прокляли сто лет назад. Спектакль, который убил всю труппу. Мы не просто ставим спектакль, мы проводим сеанс экзорцизма в прямом эфире.

Марков помолчал, постукивая идеальным ногтем по подлокотнику.

– Кирилл, – начал он мягко, почти сочувственно, – я ценю твой энтузиазм. Но после… прошлого раза, нам нужен гарантированный успех. Что-то классическое. Островский. Чехов, но вменяемый Чехов. Публика хочет отдыхать, а не участвовать в «сеансе экзорцизма». И потом, откуда это? Из подвала Замятина? Символистская драма начала века, да еще и с такой историей… Критики нас съедят живьем. Назовут спекуляцией на костях.

Кирилл наклонился вперед. Его глаза горели. Та лихорадочная энергия, что зажглась в нем в архиве, сейчас выплескивалась наружу.

– Они назовут это как угодно, но они придут! Придут все! И критики, и зрители. Они придут посмотреть, убьет ли проклятие и нас. Они будут сидеть в зале и ждать, когда упадет декорация. Когда вспыхнет огонь. Они будут бояться и смотреть. Это будет самый честный театр в их жизни! Забудьте о спекуляции, Олег Семенович. Это маркетинг, написанный кровью. Сто лет назад нам оставили идеальную рекламную кампанию. Мы не можем ею не воспользоваться. Представьте афиши: «„Багровая вуаль“. Спектакль, который возвращается с того света».

Он говорил, и слова сами находили его. Он видел все – заголовки газет, перешептывания в антракте, испуганные и восторженные лица зрителей. Он продавал Маркову не искусство, он продавал ему легенду, скандал, сенсацию. Он чувствовал себя тем самым Демоном-искусителем из пьесы.

Марков встал и подошел к окну, заложив руки за спину. Он смотрел на серую воду канала, на свинцовое небо. Он был бизнесменом. Он просчитывал риски и потенциальную прибыль. Цинизм боролся в нем с тщеславием. Иметь в репертуаре проходной спектакль или скандальную легенду, о которой будет говорить весь город?

– Допустим, – медленно произнес он, не оборачиваясь. – Допустим, я соглашусь на эту авантюру. Актеры. Кто согласится в этом участвовать? Ты расскажешь им эту… историю?

– Я расскажу им, что это шанс войти в историю, – твердо ответил Кирилл. – Что это роль, которая выпадает раз в жизни. Или раз в сто лет. Талантливые люди всегда немного безумны. Они пойдут за мной.

Марков обернулся. В его глазах Кирилл увидел то, что ожидал – холодный расчет, приправленный искоркой азарта. Директор тоже устал от Островского. Ему тоже хотелось встряски.

– Хорошо, – сказал он. – Бюджет будет минимальным. Если что-то пойдет не так – вся ответственность на тебе. Я тебя не знал, контракт мы не подписывали. Но если это выстрелит… – он не договорил, но Кирилл понял. Если это выстрелит, Марков первым выйдет на сцену за овациями.

– Мне больше ничего не нужно, – сказал Кирилл, поднимаясь.

Он забрал папку со стола. Холодная кожа, казалось, стала теплее, словно напитавшись его жаром.

– И, Кирилл… – остановил его Марков у самой двери. – Постарайся, чтобы в этот раз обошлось без трупов. В бюджете это не заложено.

Усмешка директора была тонкой, как лезвие. Но Кирилл не улыбнулся в ответ.

Выйдя из кабинета, он остановился в пустом коридоре. Бархатные портьеры на окнах были приглушенно-красного цвета. Пылинки танцевали в косом луче света. Театр замер, прислушиваясь. Он получил свое. Сцену, актеров, пьесу. Контракт был подписан. Не с Марковым. С кем-то другим. С тем, кто написал этот текст сто лет назад. С теми, кто умер, играя его.

Он прижал папку к груди. Он чувствовал себя не режиссером. Он чувствовал себя некромантом, который держит в руках книгу, способную поднять мертвых. И он собирался прочесть ее вслух. Громко. На весь мир. Независимо от последствий.

Голоса в пустом зале

Пьеса не лежала на столе. Она жила. Дышала сухим запахом старой бумаги и выцветших чернил. Кирилл чувствовал ее присутствие в комнате, как присутствие четвертого, невидимого собеседника. Она требовала. Не просила, а именно требовала плоти, голоса, крови. Последние несколько дней он спал урывками, проваливаясь в вязкие, безмолвные сны, где по черной сцене двигались фигуры без лиц, а единственным звуком был шорох багровой ткани. Он просыпался с колотящимся сердцем, подходил к столу и снова перечитывал строки, которые уже знал наизусть. Слова въедались под кожу, становились частью его кровеносной системы. Он был не просто режиссером. Он был первым, кого пьеса выбрала своим медиумом за последние сто лет.

Кастинг превратился в ритуал. Кирилл не искал типажи, он искал резонанс. Ему нужны были не актеры, а струны, которые пьеса могла заставить звучать. Он сидел в полутемном репетиционном зале, один, за длинным столом, покрытым шрамами от сотен читок. Перед ним на пюпитре лежала не сама «Багровая вуаль» – ее он никому еще не показывал, – а несколько страниц с монологами из классических трагедий, выбранных им за их надрыв, за их балансирование на грани рассудка.

Актеры приходили и уходили. Талантливые, профессиональные, пустые. Они произносили слова правильно, с нужными интонациями, со слезами в глазах, но это была лишь виртуозная техника. Их души оставались нетронутыми. Они играли безумие, но сами были непроницаемо здравы. Кирилл отпускал их с вежливой улыбкой и чувствовал, как растет глухое раздражение. Пьеса, лежавшая в его портфеле, молчаливо насмехалась над ним.

А потом вошла она. Лилия Арсеньева. Кирилл почти не заметил ее, пока она не начала говорить. Хрупкая, со светлыми, почти прозрачными волосами, с глазами, которые казались слишком большими и темными для ее бледного лица. В ней была какая-то надломленность, не сценическая, а подлинная, которую она неумело пыталась скрыть за выученной актерской уверенностью. Она выбрала монолог Офелии. Заезженный, стертый до дыр тысячами прослушиваний. Кирилл внутренне поморщился, готовясь к очередному сеансу имитации.

Но Лилия не играла сумасшествие. Она, казалось, транслировала его из каких-то неведомых глубин. Ее голос не ломался, а истончался до звенящей нити, готовой вот-вот оборваться. Она не жестикулировала, лишь пальцы ее тонких рук медленно перебирали невидимые цветы, и в этом едва заметном движении было больше трагедии, чем в самых громких рыданиях. Она смотрела не на Кирилла, а сквозь него, в густеющую за его спиной темноту зала. Когда она закончила, в зале на несколько секунд повисла абсолютная, звенящая тишина. Лилия моргнула, словно выныривая из-под воды, и ее щеки залил слабый румянец. Она снова стала обычной испуганной девушкой на прослушивании.

Кирилл молчал. Он смотрел на нее и видел свою Актрису. Ту, что наденет маску и не сможет отличить себя от роли. Ту, чья хрупкость станет идеальным проводником для темной энергии пьесы. Он почувствовал укол чего-то похожего на совесть – холодный, острый. Он собирался использовать эту девушку, ее ранимость, ее трещины в душе, как инструмент. А потом отогнал эту мысль. Великое искусство требует жертв.

«Вы приняты, Лилия, – сказал он ровно, не давая прорваться наружу своему ликованию. – Это будет главная роль».

Ее глаза расширились от неверия, потом наполнились слезами благодарности. Кирилл кивнул, давая понять, что прослушивание окончено. Он не хотел видеть ее благодарность. Она была неуместна.

На роль Художника, творца и мучителя, ему нужен был противовес. Нечто основательное, земное, циничное. Он нашел его в Михаиле Громове. Заслуженный артист, ветеран сцены «Эха», он был пережитком другой эпохи. Тяжеловесный, основательный, словно вросший в сценические подмостки, с лицом, похожим на старую, потрескавшуюся кожу. Громов презирал современный театр, называя его «режиссерским онанизмом», и не скрывал своего скепсиса по отношению к «московскому выскочке» Лебедеву. Но он был без работы, и его гордыня уступила нужде.

Он пришел на встречу с Кириллом не в репетиционный зал, а в свой старый кабинет, пропахший пылью, лекарствами и воспоминаниями. Он не читал монолог. Он просто сел напротив Кирилла и посмотрел на него своими выцветшими, но все еще пронзительными глазами.

«Слышал, ты какую-то чертовщину извлек из подвала Замятина, – пророкотал он. Его голос был как гравий, пересыпаемый в старой бочке. – Пьесу, от которой сто лет назад кони двинула вся труппа. Решил хайпануть, мальчик?»

«Я решил поставить великий текст, Михаил Семенович, – спокойно ответил Кирилл. – А для этого мне нужны великие артисты, а не модные пустышки».

Лесть была грубой, но Громов ее проглотил. В его глазах мелькнуло что-то похожее на удовлетворение.

«Текст, значит, – он усмехнулся, обнажая желтоватые, крепкие зубы. – Сейчас все текстом прикрываются. А потом выходит на сцену голый мужик и орет в ведро. Это у вас называется "новое прочтение"».

«Голых мужиков не будет. Будет только то, что написано. Слово в слово. Мне нужен ваш опыт. Ваша школа. Ваша ненависть к фальши».

Они смотрели друг на друга несколько долгих секунд. Кирилл понимал, что Громов ему не верит. Но он также видел, что старый актер изголодался по настоящей работе, по большому, сложному материалу. И еще в его взгляде было любопытство. Любопытство старого волка, который учуял запах крови.

«Давай свою пьесу, – буркнул Громов. – Посмотрим, что за величие ты там откопал. Но учти, если это очередная белиберда символистская, я тебе об этом скажу. Прямо на сцене».

«Договорились», – Кирилл протянул ему руку. Рукопожатие Громова было сухим и сильным, как захват старого механизма.

Труппу он собрал из осколков. Несколько молодых, голодных до работы актеров, готовых на любой эксперимент. Пара опытных середняков, уставших от антреприз и сериалов. Между ними с самого начала висело невысказанное напряжение. Легенду о «Багровой вуали» знали все. Театральный мир – это большая деревня, где слухи распространяются быстрее сквозняков. Кто-то отшучивался, кто-то делал вид, что это его не касается, но в глазах у каждого Кирилл видел одно и то же: смесь страха и возбуждения. Они ступали на запретную территорию. И это пьянило.

Первую читку Кирилл назначил не на главной сцене, а в дальнем репетиционном зале. Зале номер семь. Его не любили. Он находился в старом крыле театра, куда редко заглядывали. Огромное, гулкое помещение с высоченными потолками, где терялся звук, и стенами, выкрашенными в неопределенный, выцветший серый цвет. Одну стену полностью занимали потемневшие, мутные зеркала, в которых отражения двоились и расплывались, словно утопая в стоячей воде. Пахло холодной пылью, мышиным пометом и чем-то еще – слабым, едва уловимым запахом тлена, который, казалось, въелся в сами стены.

Актеры собрались вокруг длинного стола, рассаживаясь с какой-то нарочитой небрежностью. Они громко разговаривали, смеялись, но смех их был резким и обрывался слишком внезапно. Каждый из них получил свой экземпляр пьесы лишь час назад. Кирилл видел, как они украдкой поглаживают черные обложки, словно прикасаясь к чему-то опасному.

Лилия сидела сжавшись, бледная, и неотрывно смотрела на свой экземпляр. Громов, напротив, развалился в кресле, демонстративно изучая текст через очки, всем своим видом показывая, что его ничем не удивить.

«Итак, друзья, – Кирилл обвел их взглядом, пытаясь поймать внимание каждого. Его голос прозвучал в мертвенной акустике зала глухо и плоско. – Перед вами не просто пьеса. Это вызов. Сто лет этот текст молчал, потому что его боялись. Говорили, что он проклят. Что он убивает тех, кто осмеливается произносить его слова вслух».

Он сделал паузу. В зале стало абсолютно тихо. Слышно было только, как где-то под потолком гудит сквозняк в вентиляционной решетке.

«Все это чушь, – продолжил он, вкладывая в голос всю силу убеждения, на которую был способен. – Это отговорки для слабых. Для тех, кто испугался величия этого материала. Пьеса не убивает. Она требует полной самоотдачи. Она сдирает с вас кожу, добирается до нервов. Она требует правды. Той самой, которой мы все так боимся в жизни и ради которой приходим в театр. Мы не будем бороться с проклятием. Мы его оседлаем. Мы заставим страх работать на нас. Энергия этой легенды будет питать наш спектакль. Зритель должен прийти в зал и почувствовать настоящий, неподдельный ужас и восторг. Сегодня мы просто читаем. Знакомимся. Почувствуйте музыку языка, его ритм. Не играйте. Просто говорите слова».

Он сел. Воздух в зале казался плотным, наэлектризованным.

«Начинаем, – сказал он тихо. – Первая ремарка. "Комната, похожая на череп. Голые белые стены. Одно окно, задрапированное тяжелой тканью багрового цвета. Художник стоит у мольберта. На мольберте – маска"».

Первым вступил Громов. Его низкий, рокочущий голос, казалось, покатился по полу, заполняя пространство. Он читал свои реплики ровно, почти безэмоционально, но с безупречной дикцией. Это была старая школа, где слово ценилось превыше всего. Текст в его исполнении обретал вес, становился материальным.

Потом пришел черед Лилии. Ее первая реплика была короткой: «Я пришла». Она произнесла ее так тихо, что актеры, сидевшие на другом конце стола, подались вперед, чтобы расслышать. В ее голосе не было страха. Была обреченность. Словно она пришла не в мастерскую художника, а на плаху.

И читка пошла. Сначала неуверенно, спотыкаясь, актеры продирались сквозь непривычный, метафоричный текст. Но постепенно магия пьесы начала действовать. Рваный, гипнотический ритм захватывал их. Образы, поначалу казавшиеся вычурными и непонятными, обретали пугающую ясность. История о Художнике, который создает идеальную маску, и Актрисе, которая, надев ее, получает гениальность, но теряет себя, переставала быть просто символистской драмой. Каждый из сидящих за столом чувствовал, как эта история прорастает в него, затрагивая самые потаенные страхи: страх потерять свое лицо, раствориться в роли, стать марионеткой в руках творца или судьбы.

Кирилл слушал, закрыв глаза. Он видел спектакль. Он видел белые стены, багровую ткань, видел, как маска медленно срастается с лицом Актрисы. Он был там, внутри пьесы, и реальность репетиционного зала с его пылью и сквозняками отступала.

Они дошли до центральной сцены второго акта. Сцены, где Актриса, уже почти потерявшая себя, впервые заговаривает с маской, как с живым существом.

«Лилия, ваша реплика», – мягко подсказал Кирилл.

Лилия подняла голову. Ее глаза были странными – расфокусированными, темными. Она смотрела на пустой стул напротив себя, словно там действительно кто-то сидел.

«Ты обещала мне свободу, – ее голос дрогнул, наполнившись слезами и ненавистью. – Ты сказала, что сцена станет моим небом. Но ты солгала. Сцена стала клеткой, а твой шепот – ее прутьями. Ты забрала мое лицо, мой смех… что тебе еще нужно? Что?..»

В этот момент свет не моргнул и не погас. Его вырезали. Одним движением, беззвучно и абсолютно.

Зал погрузился в такую непроглядную, бархатную темноту, какую Кирилл не мог себе даже представить. Исчезло все: стол, лица актеров, собственные руки. Исчезли звуки. На долю секунды наступила полная, вакуумная тишина, в которой утонул даже звук собственного дыхания. Паника еще не успела родиться, она застыла в горле ледяным комком.

И в этой мертвой тишине они это услышали.

Это был не человеческий шепот, произнесенный актером. Это был сухой, безвозрастный шорох, похожий на трение пергамента о камень или на шелест осенних листьев по могильной плите. Он исходил не из-за стола. Он шел оттуда, из глубины зала, с того импровизированного пустого пространства, которое служило им сценой.

Шепот был едва слышным, но проникал прямо в мозг, минуя уши. Он был лишен интонаций, лишен тепла или холода. Это был просто звук, несущий смысл.

И он произнес одно слово. Четко, раздельно, так, что его услышали несколько человек.

«…Мое…»

А потом, так же внезапно, как и погас, свет вспыхнул. Неровно, несколько раз моргнув, словно старое сердце, пытающееся запуститься заново. Дежурные лампы под потолком затрещали и залили зал нездоровым, желтым светом.

Первой закричала одна из молодых актрис. Это был тонкий, срывающийся визг, который разрушил оцепенение. Кто-то вскочил, опрокинув стул. Кто-то громко, матерно выругался. Молодой актер, игравший роль Демона-искусителя, сидел белый как бумага и крестился.

Лилия не двигалась. Она сидела в той же позе, вцепившись пальцами в столешницу так, что костяшки побелели, превратившись в мелкие речные камни. Она смотрела в пустоту перед собой широко раскрытыми, ничего не видящими глазами.

Кирилл заставил себя сделать вдох. Воздух царапал легкие. Его сердце билось о ребра тяжело и глухо, как земляной ком о крышку гроба. Он тоже слышал. Он слышал это слово. И оно до сих пор эхом звучало у него в черепе.

«Тихо! – его собственный голос прозвучал хрипло и чужеродно. Он стукнул ладонью по столу. – Всем сидеть! Это просто пробки выбило!»

Его слова повисли в воздухе, неубедительные и жалкие.

«Пробки? – нервно рассмеялся актер, опрокинувший стул. – А шепот тоже пробки нашептали, Кирилл Андреевич?»

«Какой шепот? – немедленно отреагировал Громов. Он единственный, казалось, сохранял полное спокойствие. Он поправлял свои очки с невозмутимым видом. – У вас от этих декадентских завываний уже слуховые галлюцинации начались. Сквозняк здесь гуляет, как на Фонтанке. Трубы воют. Зданию двести лет, проводка еще при царе Горохе проложена. Чего вы ожидали?»

Его здравый, ворчливый тон подействовал на некоторых отрезвляюще. Паника начала спадать, трансформируясь в нервное возбуждение.

«Да, точно, я тоже ничего не слышал, – подхватил второй актер, явно желая поверить в эту версию. – Просто в темноте любой звук кажется… ну, вы понимаете».

«Я слышала, – тихо, почти беззвучно произнесла Лилия. Она все еще не смотрела ни на кого. – Он сказал…»

«Ничего он не сказал, Лилечка, – Кирилл подошел к ней, положил руку ей на плечо. Ее плечи были ледяными и дрожали мелкой дрожью. – Вам показалось. Вы слишком глубоко вошли в роль. Это был просто сквозняк. Старый театр, понимаете? Он живет своей жизнью. Скрипит, вздыхает. Мы должны к этому привыкнуть».

Он говорил это ей, но на самом деле убеждал себя. Сквозняк. Старая проводка. Массовая истерия. Разыгравшееся воображение. Любое объяснение было лучше, чем то, другое, которое сейчас холодной змеей шевелилось у него в животе. То, что пьеса начала отвечать.

Он заставил себя улыбнуться, ободряюще сжал плечо Лилии.

«Ну что, испугались? – он обвел взглядом побледневшие лица. – Отлично! Запомните это чувство. Это то, что должен испытывать зритель. Театр подарил нам первую репетицию. Бесплатно. А теперь давайте сделаем перерыв. Кофе, сигареты. Придем в себя».

Актеры задвигались, заговорили – слишком громко, слишком оживленно. Они покидали зал небольшими группами, бросая испуганные взгляды на темную импровизированную сцену. Никто не хотел оставаться в зале номер семь в одиночестве. Громов вышел последним, задержавшись в дверях.

«Слабое поколение, – пробурчал он, глядя на Кирилла. – Отключением света их напугать можно. Как вы с ними трагедию играть собираетесь?»

Он ушел, не дожидаясь ответа.

Кирилл остался один. Желтый свет дежурных ламп делал тени в углах густыми и вязкими. Тишина вернулась, но теперь она была другой. Не пустой, а выжидающей. Казалось, весь зал, все здание затаило дыхание и слушало.

Он медленно прошел к тому месту, откуда, как ему показалось, донесся шепот. Встал на пыльные доски. Ничего. Холодный воздух от старых окон. Пыль, танцующая в столбе света. Он поднял голову, посмотрел на темнеющие под потолком галереи. Пустота.

Но ощущение чужого присутствия не исчезало. Оно было таким же реальным, как доски под его ногами.

«Старая проводка», – сказал он вслух, чтобы услышать собственный голос.

Слова прозвучали глухо и были немедленно поглощены тишиной.

Он потер лицо. Руки были холодными. Амбиции, творческий азарт, уверенность в том, что он контролирует ситуацию, – все это сейчас казалось тонкой, хрупкой скорлупой. А под ней просыпалось что-то древнее и простое. Страх.

Он не верил в проклятия. Он верил в психологию, в силу искусства, в человеческий гений и человеческое безумие. Но то, что произошло сейчас, не укладывалось ни в одну из его теорий. Это было… неправильно.

Кирилл обернулся к столу. На нем так и лежали раскрытые экземпляры пьесы. Листы казались белее на фоне темного дерева. И на мгновение ему почудилось, что черные буквы на страницах едва заметно, неуловимо пульсируют, словно в них медленно и неотвратимо просыпается жизнь.

Он резко отвернулся и быстрым шагом пошел к выходу. Ему срочно нужен был воздух. Кофе. Шум города. Что угодно, что могло бы заглушить тот беззвучный шепот, который все еще стоял у него в ушах.

Уже в дверях он остановился и бросил последний взгляд вглубь зала. Все было по-прежнему. Стол, стулья, мутные зеркала. Но он знал, чувствовал всем своим существом, что они больше не одни. Репетиция началась. И вел ее не он.

Первый звонок

Тишина, наследовавшая вчерашнему вечеру, была больной и хрупкой. Она звенела в ушах, как последствие контузии, и актеры, собравшиеся на сцене для первой репетиции, двигались в ней с осторожностью саперов. Их голоса, намеренно бодрые, звучали глухо, словно вата забивала пространство между словами. Смех был коротким, обрывающимся на высокой ноте. Они разыгрывали спектакль под названием «Ничего не случилось», и это была их худшая работа.

Кирилл стоял в полумраке зрительного зала, прислонившись плечом к холодной, отделанной вытертым бархатом стене портала. Он наблюдал за ними, и его раздражение смешивалось с чем-то вязким, похожим на дурное предчувствие. Он видел их страх. Он был почти материален – тонкая пленка пота на лбах, бегающие взгляды, пальцы, бесцельно теребящие края одежды. Они боялись не темноты и не старой проводки. Они боялись текста, который держали в руках. Боялись слов, которые теперь, после вчерашнего, обрели вес и волю.

Лилия сидела на краю сцены, обхватив колени. Бледная, с темными кругами под глазами, она походила на фарфоровую куклу, которую уронили, и теперь по всей ее поверхности разбежалась невидимая сеть трещин. Она неотрывно смотрела в пустой зал, туда, где вчера родилось эхо без голоса, и Кирилл понимал, что она до сих пор его слышит.

Рядом с ней, на массивном репетиционном кубе, расположился Громов. Он с нарочитым кряхтением разворачивал газету, всем своим видом демонстрируя пренебрежение к общей нервозности. Его скепсис был броней, толстой и надежной, но Кирилл заметил, как старый актер нет-нет да и бросал быстрый, цепкий взгляд в самые темные углы сцены, туда, где под колосниками клубилась вечная пыльная ночь.

«Хватит!» – голос Кирилла резанул по натянутым нервам тишины. Он вышел из тени на свет рабочих ламп. «Мы не в институте благородных девиц, напуганных сказкой про черную руку. Мы в театре. Здесь единственные призраки, которых стоит бояться, – это призраки фальши и бездарности. Вчерашнее – это тест. Проверка. Пьеса проверяет нас на прочность. Она хочет знать, достойны ли мы ее. Так давайте докажем, что достойны».

Он говорил резко, почти зло, вбивая слова, как гвозди. Он пытался вытеснить собственный страх гневом. Где-то в глубине его сознания, в запертой комнате, все еще звучал тот безвозрастный, сухой шорох, сложившийся в одно слово. Мое. Он запер эту комнату и теперь вслушивался только в собственный голос.

«Первая сцена. Лилия, Михаил Семенович, на исходные. Рабочий свет на центр. Захар!»

Из-за кулис вынырнула мрачная фигура техника. Захар Румянцев двигался бесшумно, словно тень, обретшая плотность. Его лицо, всегда угрюмое, сегодня казалось высеченным из камня. Он молча кивнул и скрылся в темноте у пульта. Через мгновение несколько прожекторов с шипением ожили, выхватив из полумрака круг света в центре сцены. Пыль, потревоженная световым потоком, закружилась в медленном, гипнотическом танце.

«Начинаем, – Кирилл сел на режиссерский столик, подперев подбородок рукой. – Сцена знакомства. Художник впервые показывает Актрисе маску. Помните, здесь нет быта. Это ритуал. Посвящение. Он не просто показывает ей свое творение, он предлагает ей новую душу».

Репетиция началась. Сперва скованно, неуверенно. Слова цеплялись друг за друга. Громов был тяжеловесен, его реплики звучали так, словно он высекал их из гранита. Лилия отвечала ему голосом тонким, как паутина, готовым оборваться от любого резкого движения. Но постепенно магия текста, которую Кирилл ощущал кожей, начала свою работу. Ритм пьесы, ее странная, болезненная музыкальность подчиняли себе актеров.

Кирилл втянулся в процесс, забыв обо всем. Он был демиургом, лепящим мир из хаоса. Он вскакивал, показывал жест, интонацию. Он кружил по сцене, сам становясь то Художником, то Актрисой.

«Нет, Лиля, не так! – крикнул он, когда она произнесла ключевую фразу: «Она прекрасна. Но она неживая». – Ты не констатируешь факт. Ты завидуешь ей! Этой маске. Ты видишь в ней совершенство, которого в тебе нет. Ты видишь в ней свободу от боли, от страха, от самой себя! Ты должна смотреть на нее, как нищая смотрит на королевскую корону. С отчаянием и вожделением!»

Он подвел ее к пустому месту на сцене, где по его замыслу должен был стоять мольберт с маской. «Вот она. Смотри на нее».

Лилия послушно подняла глаза. И в этот момент ее актерская техника, ее талант, соединились с ее подлинным, оголенным страхом. Ее взгляд стал бездонным. Она действительно видела что-то в пустоте. Что-то, что завораживало и ужасало ее.

Кирилл замер, пораженный этой внезапной правдой. Вот оно. Тот нерв, та дрожь подлинности, которую он искал. «Да, – прошептал он. – Так. Держи это состояние. Громов, твоя реплика».

Громов шагнул в круг света. Он должен был сказать: «Она оживет. На тебе». Но прежде чем он успел открыть рот, сверху раздался звук.

Это был не громкий, резкий треск. Скорее, сухой, короткий стон. Словно старое дерево, устав держать свой вес, издало последний вздох. Кирилл инстинктивно поднял голову. Там, в полумраке под колосниками, среди переплетения тросов и балок, что-то едва заметно качнулось. Облачко вековой пыли медленно осыпалось вниз, серебрясь в лучах прожекторов.

Все замерли. Репетиция прервалась на полуслове.

«Продолжаем», – властно сказал Кирилл, хотя холодный узел уже начал затягиваться у него в желудке. Это просто старый театр. Скрипит, оседает. Живет своей жизнью.

Громов откашлялся. «Она оживет. На тебе».

Лилия, все еще не выходя из найденного состояния, сделала шаг вперед, прямо в центр светового круга. Она протянула руку к невидимой маске. «Но какой ценой?» – прошептала она.

И тут раздался второй звук. На этот раз громкий, отчетливый. Резкий металлический щелчок, похожий на звук ломающейся кости. Он прозвучал прямо над сценой.

Кирилл снова вскинул голову. И то, что он увидел, заставило кровь в его жилах превратиться в ледяную крошку.

Один из самых массивных элементов будущей декорации – так называемый «Небесный свод», тяжелая конструкция из дерева и папье-маше, имитирующая грозовое, багровое небо из пьесы, – сорвался с одного из тросов. На мгновение он замер, повиснув под неестественным углом на оставшемся креплении, а потом, с протяжным, раздирающим скрипом, второй трос начал рваться, распускаясь на глазах, как гнилая нить.

Все произошло за два удара сердца. Время сжалось в точку, а потом взорвалось.

Кирилл видел все с мучительной, невозможной ясностью. Он видел, как огромная, уродливая тень отрывается от потолка и начинает свое беззвучное, стремительное падение. Он видел лицо Лилии, обращенное вверх, ее глаза, расширенные от непонимания, которое вот-вот должно было смениться ужасом. Он видел, как Громов, стоявший в паре шагов от нее, отшатнулся назад, его лицо исказила гримаса.

Кирилл открыл рот, чтобы закричать, но из горла вырвался лишь сдавленный хрип. Его тело окаменело. Он был зрителем в первом ряду на представлении, которое сам же и поставил.

«Лиля!» – чей-то крик, не его, прорвал оцепенение.

И в последнее мгновение, когда казалось, что уже ничего нельзя сделать, что сейчас эта многокилограммовая махина раздавит хрупкую фигурку в центре сцены, Лилия среагировала. Не на крик, а на саму смерть, свистящую в воздухе. Она не отпрыгнула. Она просто упала, рухнула на доски сцены, словно у нее разом подкосились ноги.

В ту же секунду «Небесный свод» врезался в пол.

Грохот был оглушительным, первобытным. Сцена содрогнулась под ногами. Деревянная конструкция разлетелась на тысячи щепок, ударившись о то самое место, где только что стояла Лилия. Поднялось огромное облако пыли и трухи, плотное, как дым от взрыва. Оно пахло веками, гнилью и чем-то еще, неопределимо зловещим.

А потом наступила тишина. Абсолютная, мертвая, звериная тишина, в которой слышался лишь звон в ушах и медленный, похожий на снег, шелест оседающей пыли.

Сквозь мутную завесу Кирилл видел распластанный на сцене силуэт. Лилия не двигалась.

Он не помнил, как оказался рядом с ней. Ноги несли его сами. Он упал на колени, не чувствуя боли от заноз, впившихся в ладони.

«Лиля…» – прохрипел он, протягивая руку, чтобы коснуться ее, но боясь это сделать.

И тут она закричала.

Это был не крик боли или страха. Это был животный, истошный вопль существа, заглянувшего в бездну. Он вырывался из ее груди снова и снова, без пауз, без вдохов, разрывая тишину на клочки.

Со всех сторон сбегались люди. Актеры, монтировщики, выскочивший из своей каморки Захар. Их лица были белыми масками в клубящейся пыли.

Захар, не говоря ни слова, бросился к останкам декорации. Он вытащил из-под обломков обрывок стального троса и стал рассматривать его, поворачивая в свете прожекторов. Его лицо было непроницаемым.

Громов стоял поодаль, тяжело дыша и прижимая руку к сердцу. Он смотрел на кричащую Лилию, и в его выцветших глазах Кирилл на мгновение увидел нечто похожее на мрачное удовлетворение. Но это было лишь мгновение, и тут же старый актер бросился к девушке, пытаясь помочь, загородив ее от остальных.

«Скорую! Вызовите кто-нибудь скорую!» – кричал он.

Но Кирилл его почти не слышал. Он смотрел на обломки декорации, на рваный конец троса, на место, где только что стояла Лилия. Случайность. Несчастный случай. Старое оборудование, износ металла, халатность. Любой театр – это зона повышенной опасности. Он повторял эти слова про себя, как мантру, но они рассыпались в прах, не достигая сознания.

Потому что он знал. Не разумом, а чем-то более древним, инстинктивным. Он знал, что это не случайность. Это был ответ.

Пьеса ответила на их попытку ее разбудить. Она не шептала из темноты. Она нанесла удар.

Позже, когда Лилию, бьющуюся в истерике, увезли в больницу, когда актеры, бледные и молчаливые, разошлись, а директор театра Олег Марков устроил ему разнос по телефону, обещая проверку, комиссию и закрытие спектакля, Кирилл вернулся в пустой зрительный зал.

Сцена была оцеплена. Обломки декорации лежали нетронутой грудой, как останки доисторического чудовища. Воздух все еще был тяжелым от пыли. Кирилл сел в кресло первого ряда. Холод пробирал его до костей, хотя в зале было душно.

Он достал из портфеля ту самую черную кожаную папку. Его руки слегка дрожали, когда он развязывал шнурки. Он открыл ее и нашел машинописный лист служебной записки столетней давности. Сухой, казенный язык, перечисляющий катастрофы.

Он читал, хотя знал этот текст уже наизусть. Он пробегал глазами по строчкам, ища что-то, сам не зная, что. И нашел.

Пункт первый.

«1. Обрыв противовеса и падение элемента декорации («Небесный свод»), приведшее к гибели исполнительницы главной роли Е. А. Вольской».

Кирилл перечитал строку. Потом еще раз.

«Небесный свод».

Название декорации. То же самое. Упавшая на то же самое место. В первой же сцене, которую они репетировали. Словно кто-то или что-то вело репетицию по старому, кровавому сценарию.

Первый звонок прозвенел. Не для зрителей. Для них. И он был похож на похоронный колокол.

Кирилл сидел в пустом, гулком театре, и впервые с того дня, как нашел эту пьесу, его одержимость, его творческий азарт уступили место чистому, первобытному страху. Он разбудил нечто, что спало сто лет. И теперь оно было голодно. Он чувствовал его незримое присутствие, его тяжелый, выжидающий взгляд из темноты сцены. И он понимал, что это было только начало. Это был первый акт. И занавес еще не скоро опустится.

Женщина без иллюзий

Утро пришло не как рассвет, а как диагноз. Оно констатировало вчерашнюю катастрофу с холодной, бесцветной скрупулезностью. Ночь скрывала ужас в бархатных складках темноты, позволяя ему дышать, двигаться, быть чем-то живым и иррациональным. Утренний свет, процеженный сквозь грязные окна театра, убивал мистику, оставляя на ее месте лишь уродливый скелет фактов: сломанное дерево, рваный трос, человеческий страх.

Полицейская лента, натянутая поперек центрального прохода, была пошлой и чужеродной в этом пространстве. Ее ядовитая желтизна кричала, оскорбляя достоинство потертого красного бархата и потускневшей позолоты. Она превращала храм искусства в место происшествия, в банальную сцену преступления или халатности. Для Кирилла это было кощунством. Он стоял в глубине партера, за колонной, и чувствовал себя призраком в собственном мире, который за ночь оккупировали чужаки.

Они двигались по его сцене, по его залу, уверенные и громкие. Люди в форме и в штатском, с папками и фотоаппаратами. Их ботинки топтали вековую пыль, их голоса, лишенные театрального трепета, отскакивали от лепнины и рассыпались мертвым эхом. Они измеряли, фотографировали, что-то записывали. Они препарировали его кошмар, раскладывая его на составные части: угол падения, прочность на разрыв, вес, инерция. Они пытались объяснить чудо и ужас падения «Небесного свода» языком физики, убивая саму суть произошедшего.

Кирилл не спал. Он провел остаток ночи здесь, в кресле первого ряда, пока его вежливо, но настойчиво не попросили удалиться. Он смотрел на обломки, похожие на кости ископаемого ящера, и слушал тишину. Тишина отвечала ему. Она говорила не словами, а ощущением присутствия, тяжестью воздуха, холодом, который исходил не от сквозняков, а из самого сердца этого здания. Пьеса нанесла ответный удар. Она показала свой нрав. И вместо ужаса Кирилл ощущал странное, темное возбуждение. Он вступил в диалог.

– Лебедев? Кирилл Андреевич?

Голос был женский, ровный, лишенный каких-либо интонаций, кроме деловой необходимости. Он прозвучал так неожиданно близко, что Кирилл вздрогнул. Он обернулся.

Женщина, стоявшая рядом, казалось, была сделана из другого материала, чем все в этом театре. В ней не было ни мягких линий, ни полутонов. Короткая стрижка пепельных волос, резкие, почти хищные скулы, серые глаза, смотревшие так, словно производили немедленную оценку всего, на что падали. На ней были джинсы, ботинки на толстой подошве и строгий темный пиджак поверх простой серой футболки. Ни капли косметики, ни единого украшения. Ее внешность была протоколом, перечнем функциональных черт.

– Капитан Соколова, следственный отдел, – представилась она, не протягивая руки. Взгляд ее скользнул по Кириллу – от взъерошенных волос до помятой одежды – и зафиксировал что-то в своей внутренней картотеке. – Мне нужно задать вам несколько вопросов. Пройдемте куда-нибудь, где можно сесть.

Она говорила так, словно отдавала приказ механизму, от которого ожидала беспрекословного подчинения.

– Мы можем поговорить и здесь, – ответил Кирилл, намеренно не двигаясь с места. Он чувствовал иррациональную потребность защитить это место от ее вторжения.

Она едва заметно повела бровью. Этот жест выражал не удивление, а легкое раздражение от столкновения с непредвиденным трением в отлаженной системе.

– Здесь, – она обвела взглядом застывшую на сцене картину разрушения, – работают эксперты. Мы будем им мешать. Директор предоставил нам свой кабинет.

Она развернулась и пошла, не сомневаясь, что он последует за ней. Ее походка была такой же, как ее голос – экономная, точная, лишенная всякой театральности. Кирилл сжал кулаки и пошел следом. Он чувствовал себя актером, которого ведут на самую унизительную читку в его жизни.

Кабинет Маркова тоже был осквернен. На полированном столе директора, где обычно царил хирургический порядок, теперь лежал ноутбук Соколовой, какие-то бумаги. Она села в кресло Маркова, указав Кириллу на стул для посетителей. Унизительная расстановка сил была выстроена мгновенно и без единого слова.

– Итак, Кирилл Андреевич, – она открыла ноутбук, ее пальцы забегали по клавиатуре с сухим, деловитым стуком. – Вы режиссер-постановщик спектакля… – она замолчала, вглядываясь в экран. – «Багровая вуаль».

– Это не просто спектакль, – вырвалось у Кирилла прежде, чем он успел подумать.

Она подняла на него глаза. В их серой глубине не было ни любопытства, ни интереса. Только ожидание факта.

– Поясните, – ее тон не приглашал к диалогу, он требовал данных для внесения в отчет.

– Это легенда. Проклятая пьеса. Сто лет назад на премьере погибла вся труппа. То, что случилось вчера… это было эхо.

Он сказал это, и слова прозвучали глупо, неуместно в этой стерильной атмосфере делопроизводства. Он сам это понял.

Соколова молчала несколько секунд, глядя на него. Кирилл почувствовал, как ее взгляд просеивает его слова, отделяя их от шелухи эмоций и метафор, и, не найдя твердого остатка, выбрасывает.

– Понятно, – сказала она наконец. Это «понятно» означало «полная чушь». – Давайте вернемся к фактам. Вчера, примерно в одиннадцать тридцать, во время репетиции первой сцены произошло падение элемента декорации, именуемого «Небесный свод». В результате инцидента пострадала актриса Лилия Арсеньевна. Диагноз: острая стрессовая реакция, ушибы мягких тканей при падении. Физически почти невредима. Вам это известно?

– Да.

– Декорация упала в нескольких сантиметрах от нее. По заключению техника, если бы она не упала за мгновение до этого, исход был бы летальным. Вы отдаете себе в этом отчет?

Ее голос был ровным, как поверхность замерзшего озера, но под этой ледяной коркой Кирилл почувствовал глубинное, холодное течение неприязни. Она не просто расследовала дело. Она его судила.

– Я отдаю себе отчет в том, что Лиля жива, – резко ответил он.

– По счастливой случайности, – уточнила Соколова, снова возвращаясь к клавиатуре. – Теперь расскажите мне о вчерашней репетиции. С самого начала.

Кирилл начал рассказывать. Он пытался говорить сухо, по-деловому, подражая ее тону, но это было все равно что пытаться пересказать симфонию языком бухгалтерского отчета. Слова о магии текста, об особой атмосфере, о том, как актеры начали чувствовать пьесу, застревали в горле. Он говорил о действиях, о репликах, опуская суть. Он чувствовал себя предателем.

Соколова слушала, не перебивая. Ее лицо ничего не выражало. Она была идеальным зрителем из кошмаров любого режиссера – непроницаемым, не поддающимся ни на какие ухищрения.

– …и в этот момент, когда Лилия произносила свою реплику, я услышал треск, – закончил Кирилл.

– Треск или щелчок? – тут же уточнила она.

– Я… скорее, сухой стон. Как будто ломается старое дерево.

Она посмотрела на него так, будто он заговорил на неизвестном ей языке.

– Понятно. Деревянный звук, – перевела она на свой язык. – А потом второй звук. Какой он был?

– Резкий. Металлический. Как…

– Как ломающийся карабин или рвущийся трос?

– Да.

– Техник сцены, Захар Румянцев, находился у пульта. Кто еще был на сцене, кроме Арсеньевой и актера Михаила Громова?

– Никого. Только они двое в круге света.

– А за кулисами? В технических галереях?

– Я не знаю. Я был в зале.

– То есть, доступ к механизмам подъема и креплениям на колосниках был у кого угодно?

Кирилл ощутил, как ее логика затягивает петлю. Она не искала призраков. Она искала человека.

– Это старый театр, капитан. Здесь сотни входов и выходов. Но никто бы не стал…

– Кто-то стал, Лебедев, – прервала она его. – Или не стал. Моя задача – выяснить. На данный момент у нас две версии. Первая – преступная халатность. Непроверенное оборудование, износ конструкций, нарушение техники безопасности. Ответственность в этом случае ложится на администрацию театра и на вас, как на руководителя процесса.

Она сделала паузу, давая словам впитаться. Кирилл почувствовал, как внутри поднимается глухой гнев. Она говорила о нем так, будто он был безответственным авантюристом, играющим чужими жизнями. И самое страшное было в том, что где-то в глубине души он сам боялся, что это правда.

– И вторая версия? – спросил он, стараясь, чтобы голос не дрогнул.

– Умышленное причинение вреда. Покушение на убийство.

Слово «убийство» прозвучало в тишине кабинета оглушительно. Оно было реальным, тяжелым, пахло металлом и протоколами.

– Это бред, – сказал Кирилл. – Кому нужно убивать Лилю? Она… она просто талантливая девочка, только начинающая свой путь.

– Мотивы – это то, что мы ищем, режиссер, – Соколова впервые назвала его так, и это прозвучало как клеймо. – Зависть, месть, страх. Театральный мир, как я слышала, питается этим. Сильные страсти, не так ли? Почти как в ваших пьесах.

Она закрыла ноутбук. Допрос был окончен.

– Я буду опрашивать вашу труппу. Мне нужен полный список с контактными данными. И обеспечьте мне доступ ко всем помещениям театра. Особенно к колосникам и трюму.

Кирилл поднялся. Конфликт между ними был невысказанным, но ощущался почти физически. Это было столкновение двух миров, двух языков, двух способов видеть реальность. Она смотрела на сцену и видела набор механизмов, которые могли дать сбой или которым могли помочь дать сбой. Он смотрел на ту же сцену и видел живое существо, которое начало говорить.

– Вы ничего не найдете, капитан, – сказал он тихо.

– Я всегда нахожу, режиссер, – так же тихо ответила она. – Люди оставляют следы. В отличие от призраков.

Она смотрела ему прямо в глаза, и в ее взгляде он увидел холодную, абсолютную уверенность человека, который давно похоронил все свои иллюзии и теперь с методичным упорством хоронит чужие.

Первым на допрос Анна вызвала техника. Захар Румянцев вошел в кабинет, как входит в клетку дикий, загнанный зверь. Он не сел, а рухнул на стул, и вся его фигура выражала глухую оборону. Лицо, вечно угрюмое, сейчас казалось высеченным из серого гранита. Глубоко посаженные глаза смотрели в пол. Руки с въевшейся грязью и смазкой лежали на коленях мертвым грузом. От него пахло машинным маслом и застарелым потом.

Анна дала тишине повисеть, изучая его. В его деле было сказано, что он работает в театре три года. Замкнут, нелюдим, профессионален. Ни одного нарекания. Но сейчас он не был похож на профессионала. Он был похож на человека, на плечи которого обрушилось нечто неподъемное.

– Захар, расскажите мне о состоянии подъемных механизмов в театре «Эхо», – начала она без предисловий.

Он дернул плечом. Голос его был хриплым, как будто им давно не пользовались.

– Старое все. Дышит на ладан. Лебедки еще с советских времен. Тросы меняем по графику, но сами конструкции… им сто лет в обед. Все скрипит, все люфтит. Я писал докладные. Марков отмахивался. Нет денег.

– Конкретно тот механизм, который поднимал «Небесный свод». Вы его проверяли перед началом репетиций?

– Проверял, – буркнул он, не поднимая глаз. – Каждый узел, каждый карабин. Я лично все проверял. За день до.

– И все было в порядке?

– Все было в штатном режиме. С учетом износа.

«В штатном режиме». Канцелярская фраза, за которой могла скрываться как правда, так и ложь.

– Что вы можете сказать о тросе, который оборвался? Эксперты говорят, что он был не перерезан, а именно лопнул. Похоже на износ или брак.

– Не было там износа критического, – внезапно зло проговорил Захар, поднимая на нее тяжелый взгляд. В его глазах полыхнуло что-то темное, похожее на ненависть. – Я бы такой трос на лебедку не поставил. Я не убийца.

– Я этого и не утверждала, – спокойно парировала Анна. – Я просто хочу понять, как трос, который вы лично проверили, мог оборваться на следующий день при статической нагрузке?

Захар молчал. Он снова уставился в пол. Его пальцы сжались в кулаки.

– Этот театр… – прохрипел он, – он живой. Он не хочет, чтобы эту пьесу ставили. Он ее выплевывает. Как тогда.

Анна внутренне поморщилась. Еще один. Этот мир состоял из сумасшедших, которые находили в собственной халатности или чужом злом умысле готическую романтику.

– Захар, вы верите в призраков?

Он криво усмехнулся, не поднимая головы.

– Я верю в старые дома. В них накапливается… всякое. Боль, страх. А здесь этого добра за двести лет – с избытком. Этот театр ненавидит людей. Особенно тех, кто лезет в его старые раны.

Он говорил это глухо, убежденно. Это была не поза, не попытка уйти от ответственности. Это было его вероучение.

– Вы боитесь этого места? – спросила Анна прямо.

Он вскинул на нее голову. Страх в его глазах был смешан с яростью.

– Я его ненавижу, – выплюнул он. – Но я здесь работаю. Так вышло.

– Почему? Если вы его так ненавидите, почему не уволитесь?

Он промолчал. Его челюсти сжались так, что на скулах заходили желваки. Он явно не собирался отвечать на этот вопрос. Анна сделала пометку в своем блокноте. Скрытый мотив. Что-то держит его здесь, и это не любовь к искусству.

– В момент падения декорации вы были за пультом. Вы видели, что происходит наверху, на колосниках?

– У меня нет глаз на затылке и на макушке. Я следил за сценой.

– Ничего необычного не заметили? Странных звуков, теней?

Он снова усмехнулся, на этот раз открыто издевательски.

– Капитан, здесь всегда странные звуки и тени. Это театр. Работа такая.

Он был как стена. Глухая, покрытая мхом старых суеверий. Анна поняла, что прямыми вопросами от него больше ничего не добиться.

– Хорошо, Захар. Пока все. Но не покидайте город. Вы мне еще понадобитесь.

Он поднялся и вышел, не проронив больше ни слова. Но когда он был уже в дверях, Анна заметила, как он быстро, почти незаметно, перекрестился.

Следующим был Михаил Громов. Он вошел в кабинет с достоинством патриарха, входящего в оскверненный храм. Сел в кресло, не дожидаясь приглашения, и оглядел кабинет с видом хозяина, временно уступившего свои владения варварам. От него пахло дорогим табаком и чем-то лекарственным, вроде корвалола.

– Ужасно, ужасно, – начал он своим знаменитым бархатным баритоном, который, казалось, мог заставить вибрировать мебель. – Бедная девочка, Лилия. Такой талант, такая хрупкая нервная организация. Этот… инцидент может ее сломать.

Он произнес слово «инцидент» с такой интонацией, словно цитировал плохую пьесу.

– Михаил Семенович, вы были на сцене. Расскажите, что вы видели.

– Видел? Милая барышня, я видел то же, что и все. Молодой, простите мой французский, засранец, именующий себя режиссером, довел девочку до исступления своими гениальными идеями. Она была на грани. А потом эта рухлядь сверху решила присоединиться к представлению. Слава богу, у ребенка хватило инстинктов рухнуть на пол. Я, признаться, окаменел. В мои годы такие спецэффекты уже не радуют.

Он говорил гладко, уверенно, разыгрывая роль здравомыслящего, ироничного ветерана. Но его глаза за толстыми стеклами очков были холодными и очень внимательными. Они не блуждали, они фиксировали каждую реакцию Анны.

– Вы говорите «рухлядь». Считаете, это была случайность, связанная с износом оборудования?

– А что же еще? – он развел руками. – Конечно. Этому театру нужен не режиссер, а хороший завхоз и капитальный ремонт. Все эти разговоры про проклятия… – он махнул рукой. – Это для впечатлительных барышень и амбициозных мальчиков, которые хотят сделать себе имя на скандале. Лебедев носится с этой историей проклятия, как дурень с писаной торбой. Он сам нагнетает эту истерию. Актеры – народ впечатлительный. Вот и начинают им везде шепоты мерещиться.

Он ловко переводил стрелки. Небрежно, между делом, он рисовал портрет Кирилла как безответственного манипулятора, а всей ситуации – как результат технической неисправности, усугубленной нервозной атмосферой.

– То есть, вы считаете, что ни о каком злом умысле речи быть не может?

Громов посмотрел на нее с отеческим снисхождением.

– Капитан, ну кому в здравом уме придет в голову пытаться убить ведущую актрису таким… театральным способом? Мы же не в детективе Агаты Кристи. Хотя… – он усмехнулся, – страсти здесь кипят вполне шекспировские. Но, как правило, они не выходят за пределы гримерок и закулисных сплетен. Зависть? Да, конечно. Кто-то завидует Лилии. Она молода, талантлива, получила главную роль. Но между завистью и сброшенной на голову декорацией – пропасть.

Он был убедителен. Слишком убедителен. Его здравомыслие казалось таким же хорошо отрепетированным, как и его роли.

– А вы? Вы не завидовали Лилии Арсеньевой? – спросила Анна, глядя ему прямо в глаза.

Он выдержал ее взгляд, не моргнув.

– Я, милочка? – в его голосе прозвучало искреннее, чуть обиженное удивление. – Я – Михаил Громов, народный артист. Я играл на этой сцене, когда эта девочка еще не родилась. Чему мне завидовать? Тому, что ее имя завтра забудут, а мое останется в истории этого театра? Нет. Я испытываю к ней лишь отеческую нежность. И жалость. Потому что Лебедев использует ее талант, как хворост для своего костра тщеславия.

Он нанес точный, выверенный удар по репутации Кирилла. Анна снова сделала пометку. Неприязнь. Открытая, глубокая. Это был мотив. Не для убийства Лилии, возможно. Но для чего-то другого – точно.

Остальные актеры были менее информативны. Они были напуганы. Молодая актриса, игравшая второстепенную роль, рыдая, говорила, что уйдет из спектакля, что это знак, что они разбудили что-то страшное. Она повторяла слова о шепоте в темноте, который слышали на первой читке. Другой актер, молодой человек с модной бородой, пытался изображать цинизм, говорил о «хреновой технике безопасности», но его руки дрожали, когда он прикуривал сигарету.

Общая картина вырисовывалась ясная. Коллектив был наэлектризован страхом и недоверием. Кирилл Лебедев подлил масла в огонь своей одержимостью проклятой пьесой. Техническое состояние театра было плачевным. На этом фоне произошел инцидент, который каждый трактовал в меру своей впечатлительности.

Анна отпустила последнего актера и осталась одна в кабинете директора. За окном серый петербургский день начал сгущаться в ранние сумерки. Она встала и подошла к окну. Внизу, в мутной воде канала, качались отражения старых домов.

Она не верила в проклятия. Ее опыт, ее инстинкты, все ее существо протестовало против этой идеи. За каждым призраком, за каждым полтергейстом, за каждым голосом из ниоткуда всегда стоял человек. С его страстями, с его болью, с его корыстью. Так было в том деле, несколько лет назад. «Фантом из Озерков». Серия убийств, обставленных с мистическим антуражем. Газеты писали о ритуалах, пресса смаковала детали, экстрасенсы несли чушь в телеэфире. Начальство требовало не злить общественность и «проработать все версии». Она потратила два месяца, гоняясь за тенями, пока ее коллеги искали человека. Убийцей оказался тихий бухгалтер, мстивший бывшим коллегам. А пока она проверяла сатанинские секты, он убил еще двоих.

Этот урок она выучила на всю жизнь. Мистика – это дымовая завеса, ширма, за которой преступник прячет свой вполне материальный мотив и свои вполне реальные руки.

И здесь было то же самое. Кто-то очень умело использовал старую легенду. Кто-то хотел, чтобы все поверили в проклятие. Чтобы испугались, чтобы прекратили репетиции, чтобы пьеса снова легла на полку в архиве. Зачем? Что в этой пьесе такого, что кто-то готов пойти на убийство, лишь бы не дать ей снова зазвучать со сцены?

Или все было проще. Халатность техника Захара, который что-то упустил, а теперь прикрывается страшилками. Или личная неприязнь. Может, целью была не Лилия? Может, целью был сам спектакль, детище Кирилла Лебедева? Кто ненавидел его достаточно сильно, чтобы пойти на такое? Старый актер Громов, презирающий «московского выскочку»? Или кто-то еще, кто пока оставался в тени?

Она вернулась к столу. На ее ноутбуке была открыта схема колосников театра «Эхо». Лабиринт тросов, блоков, противовесов. Старая, сложная система. Чтобы разобраться в ней, нужен был специалист. Или кто-то, кто очень хорошо знает этот театр. Кто-то, кто знает его тайные тропы, его скрипы, его слабые места.

В дверь постучали. На пороге стоял Кирилл. Вид у него был еще более изможденный, чем утром. Глаза лихорадочно блестели.

– Я должен вам кое-что показать, – сказал он. Его голос был глухим и напряженным.

Анна молча кивнула, взяла со стола мощный фонарь и пошла за ним.

Он повел ее не на сцену. Он повел ее в святая святых, куда не пускали посторонних, – в театральный архив. Тот самый, подвальный, где пахло тленом и забвением. Старого архивариуса Замятина нигде не было видно.

Кирилл провел ее вдоль стеллажей к единственному столу, освещенному тусклой лампой. На столе лежала раскрытая черная кожаная папка. Рядом – машинописный лист, пожелтевший от времени.

– Вот, – сказал Кирилл, указывая пальцем на строчку в документе. – Это служебная записка по итогам расследования трагедии 1924 года.

Анна взяла лист. Пальцы ощущали хрупкость старой бумаги. Она прочитала. Сухой, казенный язык, перечисляющий смерти. Она дошла до пункта первого.

«Обрыв противовеса и падение элемента декорации («Небесный свод»), приведшее к гибели исполнительницы главной роли Е. А. Вольской».

Она медленно подняла глаза на Кирилла. Он смотрел на нее с каким-то странным, торжествующим отчаянием.

– Вы понимаете? – прошептал он. – Название то же самое. Декорация та же. Упала на том же самом месте. Во время репетиции той же самой, первой сцены. Это не совпадение. Это рифма. Кровавая рифма. Пьеса пишет себя заново, используя нас.

Анна положила лист на стол. Она посветила фонарем на раскрытую рукопись в папке. Неровные, летящие строки, выцветшие чернила.

– Это не пьеса пишет, Лебедев, – сказала она холодно и отчетливо, выключая фонарь и погружая архив в его привычный полумрак. Свет от лампы на столе выхватывал их лица, создавая резкие тени. – Это делает человек. Человек, который читал этот документ так же, как и вы. И который решил устроить историческую реконструкцию. Теперь наш главный вопрос – кто, кроме вас, знал об этом отчете? Кто имел к нему доступ?

Она смотрела на него, и ее рационализм был так же безжалостен, как свет хирургической лампы. Он вскрывал его мистический ужас, его творческую интуицию, и показывал под ними простую, уродливую схему человеческого замысла.

Кирилл молчал. Он смотрел на нее, и на его лице отражалась борьба. Он так хотел поверить в злой рок, в проклятие, потому что это было величественно и страшно. А реальность, которую предлагала ему эта женщина без иллюзий, была просто низкой и грязной. И оттого – гораздо более пугающей.

Пыль пожелтевших газет

Тишина, оставленная словами Анны, была не пустой, а плотной, как спрессованный вакуум. Она вытесняла из архива остатки воздуха, запахи тлена и старой бумаги, заменяя их стерильным запахом операционной. Кирилл чувствовал себя экспонатом под стеклом, анатомическим препаратом, чьи иррациональные рефлексы и суеверные страхи были только что вскрыты и помечены аккуратными бирками. «Это делает человек». Два слова, четыре удара скальпеля, отсекающие миф от плоти, тайну от факта.

Он смотрел на ее лицо, выхваченное из полумрака единственной лампой, и видел не женщину, а саму логику, воплощенную в строгих линиях скул и пронзительном сером взгляде. Она взяла его ужас, его темное прозрение, его зарождающийся диалог с трагедией и превратила все это в банальное дело о халатности или, в лучшем случае, в низкий, бытовой заговор. Она убивала его пьесу второй раз, методично и безжалостно, еще до того, как та успела по-настоящему родиться.

Кирилл молчал, но это было не молчание согласия. Внутри него поднималась волна холодного, почти беззвучного протеста. Он не мог спорить с ней на ее территории, в мире улик и протоколов. Ее язык был ему чужд. Ему нужен был другой источник, другой свидетель. Не сухая служебная записка, написанная равнодушным чиновником, а живой голос эпохи. Эхо газетных криков, панических заголовков, перешептываний очевидцев, застывших в хрупком янтаре пожелтевших страниц. Она искала преступника. Он искал демона. И их пути не могли пересечься здесь, в этом подвале, заваленном мертвыми словами.

Он отвернулся от нее и, не сказав ни слова, пошел к выходу. Его плечи ощущали ее взгляд как физическое давление, как прицел. Каждый шаг по скрипучим половицам отдавался в гулкой тишине, и ему казалось, что он уходит не из архива театра, а из камеры допросов, оставляя ее наедине со скелетом своей тайны.

Анна не остановила его. Она осталась стоять у стола, одна в царстве пыли и забвения, и когда щелкнул замок за спиной Кирилла, она позволила себе выдохнуть. Воздух вышел из легких с едва слышным шипением, словно она задерживала дыхание все это время. Режиссер. Человек, живущий в мире придуманных страстей и отрепетированных эмоций. Она видела таких. Они были ненадежными свидетелями, их восприятие было искажено постоянным поиском драмы. Он хотел верить в проклятие, потому что это делало его, Кирилла Лебедева, не просто постановщиком забытой пьесы, а героем, бросившим вызов судьбе. Это было тщеславие, облаченное в мистический туман.

И все же… «Название то же самое. Декорация та же. Упала на том же самом месте». Совпадение было слишком точным. Слишком театральным. Анна не верила в совпадения. Она верила в сценарии. А у любого сценария есть автор.

Она достала телефон. Ее пальцы, привыкшие к клавиатуре ноутбука, быстро нашли нужный номер.

– Ковалев, это Соколова. Мне нужен доступ в центральный архив ГУВД. Дело номер… – она посветила фонариком на служебную записку, – дело по инциденту в Императорском театре драмы «Эхо» от октября тысяча девятьсот двадцать четвертого года. Да, столетней давности. Нет, я не сошла с ума. Просто выполняю свою работу. Мне нужно все, что у вас есть. И поторопись.

Она убрала телефон и снова осталась в тишине. Пыль медленно оседала в неподвижном воздухе. Где-то в глубине стеллажей что-то тихо скрипнуло. Старое дерево. Или старые кости. Анна заставила себя не думать об этом. Она была здесь не для того, чтобы слушать шепот призраков. Она была здесь, чтобы заставить их говорить на языке фактов.

Публичная библиотека встретила Кирилла торжественным молчанием, совершенно иным, чем тишина театрального архива. Здесь молчание было не гнетущим, а упорядоченным, расставленным по полкам, каталогизированным. Воздух пах не тленом, а книжным клеем и слабым ароматом лимонного полироля. Кирилл чувствовал себя здесь чужим, варваром, ввалившимся в храм науки со своей иррациональной, кровавой одержимостью.

Отдел периодики находился в цокольном этаже. Низкие сводчатые потолки давили, а ряды аппаратов для чтения микрофильмов напоминали странные механизмы для пыток или исповедальни. Он заказал подшивки «Красной газеты» и «Вечернего Ленинграда» за октябрь двадцать четвертого. Женщина-библиотекарь, похожая на высохший гербарий, посмотрела на него поверх очков с таким недоумением, словно он попросил ее достать с полки гримуар.

Наконец коробки с пленками лежали перед ним. Он вставил первую катушку в аппарат. Зажегся тусклый свет. Он крутил ручку, и перед его глазами с сухим шелестом проносились дни. Реклама папирос и калош, отчеты о борьбе с нэпманами, анонсы рабочих клубов. Другая жизнь. Другой мир, плоский и монохромный, пойманный в ловушку целлулоида. Он чувствовал себя некромантом, вглядывающимся в царство теней.

Продолжить чтение