Хомо Комментикус

Размер шрифта:   13
Хомо Комментикус

Вступление

Арсений Лосев не шелохнулся. Он сидел в своем кресле – не простом предмете мебели, а архитектурном объекте из черной матовой кожи и вороненой стали – в самом центре своей личной вселенной. Перед ним не было ничего, кроме низкого столика из цельного куска черного обсидиана, отражавшего парящую в воздухе голограмму. Это была не плоская картинка, а дрожащая, пульсирующая взвесь световых частиц, в которой висели три размытых, умышленно обезличенных аватара – три корпоративных призрака, требующих от него ответа.

– …прогнозные показатели превышены, мы это видим, профессор. Но инвесторов волнует отсутствие четкой стратегии монетизации, – голос был идеально ровным, цифровым, лишенным малейших человеческих интонаций, и оттого казался Арсению Лосеву еще более отвратительным. Он был как скрежет пенопласта по стеклу, как идеально выверенная, но фальшивая нота.

Лишь его пальцы, покоившиеся на подлокотнике, едва заметно танцевали, дирижируя потоками данных. Легким, почти незаметным движением он смахнул с голографического дисплея диаграммы прибыли и прогнозы доходов. Цифры, которые для его собеседников были единственной реальностью, для него были лишь раздражающим визуальным шумом. Его биомонитор на запястье – тонкий, гибкий браслет без циферблата – показывал абсолютно спокойный, ровный пульс. Шестьдесят два удара в минуту. Он был в полном, абсолютном контроле.

На месте исчезнувших графиков возникла карта мира, испещренная темно-красными, пульсирующими очагами, похожими на раковую опухоль. Карта распространения не вируса, а глупости. Карта информационной энтропии.

В этот момент короткой напряженной паузы его мир проявился во всей своей стерильной полноте. Стены комнаты, обитые матовым, поглощающим звук материалом, создавали ощущение вакуума, идеальной акустической пустоты, его личной крепости, защищенной от хаоса внешнего мира. Воздух был прохладным и пах озоном – дыханием серверов, работающих в подвале. Лосев бросил короткий, почти мимолетный взгляд в огромное панорамное окно. Там, в холодной синеве предрассветного утра, застыл в своем безупречном, неземном совершенстве его японский сад камней. Пять замшелых валунов, идеально расчерченный гравий. Его единственный источник спокойствия. Его личная мандала. Островок порядка в океане безумия, которое сейчас пыталось прорваться к нему через эту голограмму, говорящую о низменном. О деньгах.

Он снова перевел взгляд на безликие аватары. И нанес свой первый удар. Его голос был тихим, но в абсолютной акустике комнаты каждое слово звучало как удар хлыста, как щелчок затвора.

– Монетизация? – он перехватывал инициативу, атакуя саму основу их претензий, их примитивную, одномерную картину мира. – Вы хотите продавать акции в горящем сумасшедшем доме. Я же предлагаю построить огнетушитель.

Один из аватаров мерцал чуть интенсивнее других.

Синтезированный голос, лишенный малейших колебаний, попытался вернуть разговор в привычное, безопасное русло.

– Профессор, мы ценим вашу метафору. Однако, вернемся к утвержденной дорожной карте. Нам нужны конкретные сроки выхода на окупаемость.

Лосев прервал его, не дав закончить. Сейчас было время его манифеста.

– Ваша дорожная карта ведет в пропасть, – отрезал он.

На месте карты мира с очагами «информационной чумы» возник яростный, хаотичный видеоряд. Нарезка самого примитивного, самого вирусного контента из социальных сетей. Глупые челленджи. Кривляющиеся лица. Распаковка бессмысленных товаров. Короткие, лишенные содержания танцы. Все это мелькало на экране с головокружительной скоростью, под аккомпанемент примитивной, навязчивой музыки. Это больше не была лекция. Это было обвинение.

– Вот ваш главный актив, господа. Вот ваша целевая аудитория, – голос Лосева был холоден как лед. – Поколения, вскормленные этим. Разум, неспособный удержать внимание дольше пятнадцати секунд. Нейронные связи, атрофированные до уровня простейших рефлексов: увидел – лайкнул, возмутился – прокомментировал. И вы хотите доверить будущее им? Вы хотите строить свои финансовые модели, опираясь на их решения?

Он сделал паузу, позволяя абсурдности этого вопроса повиснуть в воздухе.

– Проект «Архив», – он впервые произнес это название, и оно прозвучало в стерильной тишине как клятва, – это не очередной стартап, который можно «монетизировать». Это единственный в своем роде фильтр от глупости. Ковчег. Единственный способ создать среду, изолированную от этой меметической заразы. Среду, в которой сможет зародиться и вырасти чистое, не замутненное цифровым шумом сознание. Разум, способный не просто реагировать, но и творить.

Он говорил об этом не как менеджер, а как пророк. Со страстью, с верой, с фанатичной убежденностью в своей правоте. Он говорил о последнем шансе.

– Вы спрашиваете об окупаемости. Хорошо. Какова окупаемость кислорода на тонущей подводной лодке? Какова рентабельность спасательной шлюпки во время крушения «Титаника»? Я строю единственный оплот разума в мире, который с радостным гиканьем несется в новые темные века. И если вы этого не понимаете, то вы – часть проблемы, а не часть решения.

Он не просил. Не убеждал. Он поставил ультиматум. Его слова были абсолютны, не терпящие возражений.

– Финансирование следующего этапа должно поступить на указанные счета не позднее полудня по Гринвичу. Это не просьба. Это констатация необходимости. Если вы хотите, чтобы ваши инвестиции имели хоть какой-то смысл в будущем, которое я пытаюсь предотвратить. Связь окончена.

Резким, почти невидимым движением пальца он оборвал сеанс. Мерцающая взвесь частиц схлопнулась в одну точку и исчезла. Аватары погасли. Вместе с ними пропал и их отвратительный, синтетический голос.

Лосев остался в наступившей, благословенной тишине. Он медленно откинулся на спинку кресла и прикрыл глаза. Напряжение, которое до этого делало его спину прямой, как струна, начало медленно спадать с его плеч. Он сделал глубокий, почти шумный выдох, выпуская из легких не только воздух, но и всю ту грязь, всю ту пошлость, с которой ему пришлось соприкоснуться. Он устал от этой битвы. Этот короткий, почти мимолетный момент уязвимости, когда маска фанатика и пророка спала, делал его более сложным, более человечным.

Конфликт с инвесторами был разрешен. Он победил, сломив их своей интеллектуальной и моральной волей. Но теперь, в этой тишине, вставал главный вопрос, который он задавал сам себе. Ради чего все это? Что дальше? Впереди был самый сложный, самый опасный этап его проекта. И он знал, что отступать уже некуда.

***

В наступившей после битвы тишине, которая казалась густой и тяжелой, как ртуть, из тени бокового коридора, ведущего к лабораторному крылу, бесшумно выступила Анна.

Она была здесь все это время, молчаливый, невидимый свидетель всего разговора. Ее присутствие мгновенно изменило атмосферу в комнате. Холодная, деловая жестокость уступила место чему-то более личному, почти интимному. Она была не просто ассистенткой. Она была соучастницей, единственным человеком в этой вселенной, допущенным в святая святых его замысла.

На ней были простые джинсы и серая футболка с выцветшим логотипом ЦЕРНа. Длинные волосы были собраны в небрежный пучок. Ее умное, серьезное лицо было встревоженным. Она остановилась в нескольких шагах позади его кресла.

– Арсений Павлович, – ее голос, в отличие от синтетического скрежета аватаров, был тихим, живым и ясным. – Они могут отказаться. Они могут подать в суд за невыполнение условий.

Лосев не обернулся. Он продолжал смотреть на свой сад, который в наступающем утре приобретал все более четкие, резкие очертания. Его ответ показал, что он уже давно перешагнул эту проблему и думал о следующем, самом главном, самом страшном шаге.

– Они не откажутся, Анна, – сказал он ровно, его голос был лишен малейшего сомнения. – Страх и жадность – самые надежные рычаги управления. Они боятся упустить прибыль больше, чем боятся меня. – Он сделал короткую паузу. – Все готово?

Ее тревога стала почти осязаемой. Она нервно сцепила руки.

– Да. Лаборатория полностью откалибрована. Все системы жизнеобеспечения функционируют в штатном режиме. Нейроинтерфейс прошел все тесты. Но… – она запнулась, – у нас до сих пор нет главного. Нет… субъекта.

Лосев наконец медленно повернулся в своем кресле и посмотрел на нее. Его взгляд, до этого расфокусированный, теперь был острым как лазер. В его глубине горел холодный, почти безумный огонь одержимости. Он смотрел на нее, но видел сквозь нее, видя уже конечную цель своего пути.

– Значит, пора его найти, – его голос снова стал абсолютно спокойным и холодным, как у хирурга, отдающего финальные распоряжения перед началом операции. – Нам нужен сосуд. Идеальный Tabula rasa. Чистый лист, не изгаженный их миром.

Анна молча кивнула. Она поняла, что точка невозврата пройдена. Она была напугана, но ее научный азарт и почти фанатичная преданность этому человеку были сильнее страха. Она развернулась и так же бесшумно исчезла в коридоре.

Лосев снова остался один. Битва была выиграна, но он не чувствовал триумфа. Он чувствовал лишь глубокую, всепоглощающую усталость. Он медленно встал со своего кресла, подошел к своей аудиосистеме, похожей на алтарь из черного дерева и металла, – последнему оплоту аналогового, настоящего мира в его цифровой крепости.

В полной, звенящей тишине он произнес лишь два слова, обращаясь к невидимому духу этого дома.

– Афина. Бах.

Раздался тихий, теплый, живой треск виниловой иглы, опускающейся на дорожку. И первые строгие, гармоничные, математически выверенные, но полные глубочайшей человеческой скорби аккорды Чаконы начали заполнять комнату. Музыка, созданная гением ушедшей эпохи, начала медленно восстанавливать порядок в его мире, смывая грязь и пошлость только что отгремевшего боя.

Глава 1: Цезарь

Здесь не было тишины.

Из хриплых динамиков, примотанных ржавой проволокой к столбу, назойливо, с искажениями орала безликая поп-музыка, ее примитивный бит смешивался с визгливыми детскими голосами. Воздух был влажным и тяжелым, пропитанным сложным, тошнотворным букетом запахов: мокрых опилок, прелого сена, приторной сладости попкорна и чего-то глубинного, неизбывного – животной тоски, осевшей на каждой поверхности.

Окраина промышленного района. За невысоким забором из сетки-рабицы виднелись трубы какого-то давно заброшенного цеха. «Контактный зоопарк „Зверушки-Веселушки“» – гласила выцветшая, облупившаяся вывеска.

Вольер шимпанзе был кульминацией этого уныния. Бетонный пол, покрытый ровным слоем шелухи от семечек и засохшими ошметками чего-то фруктового. Толстые ржавые прутья решетки, на которых, словно траурные флаги, висели обрывки полиэтиленовых пакетов, занесенные ветром. Дети с липкими от сладкой ваты руками и восторженно-глупыми лицами тыкали пальцами сквозь решетку, издавая подражающие, ухающие звуки.

– Смотри, сынок, обезьянка! Большая какая! – кричал отец, пытаясь переорать музыку.

– Мам, а можно я ее покормлю? Вот, кукурузной палочкой! – тянул капризный голос.

Шимпанзе сидел в самом дальнем и темном углу, спиной к источнику шума, к этим ярким, суетливым пятнам. Сгорбившись, он методично ковырял найденным где-то острым камешком трещину в бетонной стене. Это был его ритуал. Его работа. Его способ возвести еще одну, внутреннюю стену между собой и этим миром. В его опущенных мощных плечах не было апатии или покорности. Была сосредоточенная, осмысленная деятельность, погружение в себя, в эту простую, понятную физическую задачу. Расширить трещину. Выковырять еще один кусочек крошащегося бетона. Создать маленькое изменение в своей неизменной вселенной.

Рядом с ним, ближе к решетке, развалился второй шимпанзе, старший и массивный. Он лениво ловил брошенные ему чипсы и орехи, с глупым удовольствием демонстрируя публике свои желтые зубы. Он был частью этого шоу. Цезарь – нет.

Подросток в ядовито-зеленом худи пристроился у решетки и, вытянув телефон, тщетно пытался поймать удачный ракурс для селфи. Он корчил рожи, высовывал язык, прикладывал к голове два пальца, имитируя ушки, в надежде, что шимпанзе на заднем плане сделает что-нибудь забавное.

Цезарь не удостаивал его даже взглядом. Он был слишком занят своей трещиной.

Музыка на мгновение стихла, и в образовавшейся паузе один из малышей, которому все-таки не разрешили кормить животное, с досады швырнул на землю пустой пластиковый стаканчик из-под газировки. Стаканчик со звонким, дешевым стуком упал на бетон прямо перед вольером, подкатился к самой решетке и замер.

И в этот момент примат впервые поднял голову.

Его движение было плавным, экономичным. Он перестал ковырять стену и повернулся. Музыка вновь загремела, но он, казалось, ее не слышал. Впервые стало возможным рассмотреть его лицо. И его глаза. Умные, невероятно глубокие, под тяжелыми надбровными дугами. В них не было животной ярости или глупого любопытства. В них была вековая, человеческая меланхолия.

Его взгляд был прикован к упавшему стаканчику. Он отслеживал короткую траекторию падения и вращательное движение предмета по инерции. В его взгляде не было ни страха, ни интереса к еде, которая могла бы остаться в стакане. В нем было холодное, чистое любопытство физика, наблюдающего за поведением объекта в гравитационном поле. Он слегка наклонил голову, изучая форму, блики света на тонком пластике, то, как он пришел в состояние покоя.

На секунду его взгляд оторвался от стаканчика и скользнул по лицам за решеткой. Без интереса, без агрессии. Как ученый смотрит на культуру бактерий в чашке Петри. Шумную, хаотичную, непредсказуемую. А потом он вновь опустил глаза на свой камень и на свою трещину. Эксперимент был окончен. Выводы сделаны. Мир за пределами его личного убежища был по-прежнему лишен логики. Он медленно повернулся и вновь стал спиной к зрителям. Работа ждала.

***

В этот балаган они вошли, как два инородных тела, нарушая хрупкое равновесие местной экосистемы, состоящей из липкой грязи, криков и отчаяния.

Арсений Лосев, закутанный в дорогое кашемировое пальто цвета ночного неба, казался существом из другой вселенной. Каждый шаг по раскисшей земле давался ему с видимым усилием воли. Он стоял чуть поодаль от вольеров, держа у лица тонкий платок из темного шелка, и старался дышать через него. На его лице застыла маска физической брезгливости, словно сам воздух этого места был для него ядовит.

Анна, напротив, подошла почти вплотную к решеткам. На ней были все те же практичные джинсы и лабораторный халат поверх футболки. Шум и запахи, казалось, не трогали ее так, как Лосева, но ее лицо выражало иное страдание. Ее взгляд, полный нескрываемой, почти физической боли, скользил от тесной клетки с мечущейся лисицей к маленькому загону, где одинокий верблюд безучастно жевал сено. Она не смотрела на животных как на экспонаты. Она видела узников.

Из служебной будки, покосившейся, как и все в этом месте, вынырнула фигура. Рыхлый, небритый мужчина лет пятидесяти в засаленной стеганой куртке с выцветшим логотипом «ЗооМир». Его заспанные глаза с подозрением оглядели странных посетителей. Когда он подошел ближе, к и без того густому воздуху примешался отчетливый запах дешевого табака и вчерашнего перегара.

– Чем могу? – спросил он лениво, прокуренным голосом, останавливаясь в паре метров от Лосева, словно чувствуя невидимый барьер его брезгливости.

Лосев молча указал подбородком в сторону вольера с шимпанзе, не убирая платка от лица. Мужчина проследил за его взглядом.

– А, этот… – протянул он, и в его голосе прозвучало ленивое раздражение. – Этот у нас проблемный. Сидит там в своем углу целыми днями, ни на что не реагирует. Нелюдимый. На контакт не идет, только зыркает исподлобья. Остальные хоть публику развлекают, а от этого одни убытки.

Лосев почти не слушал его. Его глаза были прикованы к темной фигуре, сгорбившейся у дальней стены. Он видел мощную спину, широкие плечи, сосредоточенность, с которой шимпанзе ковырял свою трещину. Его взгляд был оценивающим, сканирующим, как у инженера, изучающего сложный механизм. Он не видел «проблемное животное». Он видел потенциал. Изоляцию. Концентрацию. И в его голове уже рождалось величественное имя, которым он его назовет.

Цезарь… Его будут звать именем великого императора.

– Мы хотели бы его… забрать, – тихо сказала Анна, не в силах больше выносить эту сцену. Она шагнула вперед, и директор перевел взгляд на нее. – Мы обеспечим ему очень хорошие условия. Просторный вольер, правильное питание… стимулирующую среду.

Мужчина хмыкнул, его маленькие глазки оценивающе скользнули по дорогому пальто Лосева.

– Забрать, значит. Ну, забирать у нас не положено. У нас учреждение. А вот купить… это другой разговор.

Лосев наконец опустил платок. Его лицо было холодным и непроницаемым.

– Сколько? – спросил он. Слово прозвучало как выстрел, обрывая все дальнейшие прелюдии.

Директор на мгновение растерялся от такой прямоты, затем на его лице появилось жадное, хитроватое выражение. Он потер небритый подбородок.

– Ну… он хоть и с причудами, а особь ценная, породистая… – начал он тянуть, но, наткнувшись на ледяной взгляд Лосева, сбился. – Пусть будет… – он назвал сумму, явно завышенную, но, по его мнению, допустимую для людей такого вида.

Лосев не моргнул. Он не стал торговаться. Торг – это взаимодействие, диалог, трата времени. Он молча достал из внутреннего кармана пальто тонкий смартфон.

– Ваш QR-код для перевода, – приказал он.

Директор удивленно моргнул, затем засуетился, доставая из кармана свой собственный, заляпанный чем-то жирным аппарат. Несколько секунд он возился с экраном, пока наконец не вывел на него нужный код. Лосев поднес к экрану директора свой телефон, короткий цифровой писк пронзил воздух, почти потерявшись в шуме поп-музыки и криках детей. На экране телефона директора появилось уведомление о поступлении средств.

Сделка была заключена. Без бумаг. Без рукопожатий. Без лишних слов. Абстрактная цифровая операция, переместившая право собственности на живое существо.

Директор ошарашенно смотрел то на экран, то на Лосева.

– Мои люди прибудут через час, – холодно произнес Лосев, убирая телефон. – Подготовьте биологический материал к транспортировке.

Он повернулся, чтобы уйти, не удостоив мужчину больше ни единым взглядом. Анна на мгновение задержалась, бросив на Цезаря, который так и не обернулся, последний взгляд, полный смеси жалости и смутной надежды. Затем поспешила за своим учителем.

Один видел в этом акте спасение разумного существа из тюрьмы.

Другой – приобретение идеального, чистого сосуда, который наконец-то был куплен.

***

Стрела со снотворным вошла в бедро мягко, почти безболезненно.

Тот, кого нарекли Цезарь, вздрогнул скорее от неожиданности, чем от боли. Он обернулся и увидел лица людей в одинаковых серых комбинезонах. В их глазах не было ни глупого восторга посетителей, ни ленивого безразличия директора. Была лишь деловитая сосредоточенность. Он успел вырвать из мышцы дротик и посмотреть на иглу с остатками прозрачной жидкости. Взгляд затуманился. Мир начал медленно плыть, теряя резкость, звуки стали вязкими и далекими. Последнее, что он почувствовал, – это как его тяжелое, обмякшее тело грубо, но слаженно поднимают и несут.

Он очнулся от резкого толчка и металлического скрежета. Голова была тяжелой, во рту стоял горький, химический привкус. Он лежал на холодном рифленом металле. Первое, что он увидел, – полумрак и голые стены. Он был внутри коробки. Двигающейся коробки.

Память и инстинкты вернулись одновременно. Страх острым когтем полоснул по сознанию. Он рывком сел и тут же отпрянул, забившись в самый дальний угол, прижимаясь спиной к холодной, вибрирующей стене. Дыхание стало частым и прерывистым.

Фургон. Голая металлическая камера на колесах. Под низким потолком – единственное маленькое окошко, забранное толстой, вваренной в корпус стальной решеткой. Через этот узкий прямоугольник вливался беспокойный, серый свет и обрывки внешнего мира.

Придя в себя, Цезарь, ведомый не страхом, а врожденным любопытством, которое всегда пересиливало все прочие чувства, осторожно подполз ближе к стене под окном и, цепляясь за выступы, поднялся, чтобы выглянуть наружу.

Мир за решеткой был калейдоскопом хаоса. Небоскребы из стекла и бетона, подпирающие низкое, свинцовое небо. Гигантские рекламные щиты, с которых ему неестественно широко улыбались незнакомые человеческие лица, рекламируя что-то яркое и ненужное. Мимо проносились бесконечные вереницы автомобилей, сливающиеся в одну многоцветную реку. Серые, унылые коробки панельных многоэтажек с тысячами окон-глаз. Звук города проникал внутрь глухим, давящим ревом – смесь гула моторов, визга тормозов, далеких сирен и неразборчивого человеческого гомона. Это был мир, многократно усиленный в своей агрессии, тот самый мир, от которого он прятался в своем углу, только теперь он был везде. Цезарь смотрел на него широко раскрытыми глазами, его мозг лихорадочно обрабатывал этот избыточный поток визуальной и звуковой информации.

Он не знал, сколько это продолжалось. Время превратилось в непрерывную смену мелькающих картин.

А потом все изменилось.

Рев моторов стал стихать. Фургон резко сбавил скорость и свернул. Гулкий, всепроникающий шум города сменился почти полной тишиной. Остался лишь ровный шелест шин по гладкому асфальту.

Цезарь снова прижался к решетке. Картина за окном стала другой, неправдоподобно иной.

Исчезли рекламные щиты и серые многоэтажки. Вместо них по обе стороны дороги поплыли аккуратные, почти одинаковые дома из темного кирпича и стекла. Между ними – идеально подстриженные, неестественно зеленые газоны. Каждый дом был отделен от дороги и от соседнего дома высоким, глухим забором. Не было ни мусора, ни случайных прохожих, ни припаркованных на обочине машин. Тишина была такой глубокой, что Цезарь мог слышать биение собственного сердца.

Визуальный и звуковой ландшафт изменился кардинально. Мир за окном прошел через какой-то невидимый фильтр, который убрал из него весь хаос, всю грязь, всю жизнь. Остался лишь холодный, стерильный, выверенный порядок.

Цезарь смотрел на это, и его беспокойство сменилось другим, незнакомым чувством. Он покинул свою знакомую, хоть и убогую, тюрьму, чтобы попасть в другую. Огромную. Идеальную. И оттого еще более пугающую.

Фургон плавно затормозил. Шелест шин прекратился. Двигатель заглох.

Наступила абсолютная, звенящая тишина. Ни звука. Ни движения. Коробка замерла в сердце нового, неизвестного мира. Цезарь отпрянул от окна и снова забился в самый темный угол, напряженно вслушиваясь в тишину, ожидая, что будет дальше.

***

Тишину прорезал сухой щелчок замка. Задняя дверь фургона медленно поползла вверх, впуская в темную металлическую коробку ослепительно-яркий, но при этом мягкий, ровный свет.

Цезарь зажмурился, инстинктивно прикрывая глаза рукой. Когда он смог снова смотреть, перед ним предстала сцена, для которой в его опыте не было никаких аналогов.

Он стоял на краю своего металлического мира, а перед ним простиралось… пространство. Огромное, залитое безмятежным светом, который лился отовсюду и ниоткуда, не создавая теней. Воздух был другим. Он не пах ничем. Ни опилками, ни едой, ни страхом. Он был стерильным, лишенным запахов, как вакуум.

Под лапами – не холодный бетон и не раскисшая земля. Пол был идеально гладким, монолитным, тепловатым на ощупь, какого-то нейтрального серого цвета. Цезарь медленно, с предельной осторожностью, ступил на эту странную поверхность. Поставил одну лапу, потом вторую. Пол не прогибался, не скрипел, не был скользким. Он был просто… идеальным.

Он сделал несколько шагов на полусогнутых, готовый в любой момент отпрыгнуть назад, в привычную тесноту фургона. Но ничего не происходило. Он остановился в центре этого странного помещения и огляделся.

Одна стена была… лесом. Гигантская, во всю высоту помещения, гиперреалистичная картина джунглей. Широкие листья тропических растений, увитые лианами стволы деревьев, яркие цветы. Все было настолько реальным, что казалось, можно почувствовать влажность. И оно было живым. Листья на нарисованных деревьях едва заметно колыхались от несуществующего ветерка. По ветке, прямо перед ним, быстро пробежала маленькая, ярко-зеленая ящерица и скрылась за листом.

Цезарь замер. Он долго смотрел на эту стену, слегка наклонив голову. Он видел деревья, видел листья. Но не слышал ни шелеста, ни криков птиц, ни жужжания насекомых. Не чувствовал запаха прелой листвы. Это был лес без звука и запаха. Лес-призрак.

Неуверенно, шаг за шагом, он подошел ближе. Протянул руку и осторожно коснулся нарисованного широкого листа. Пальцы уперлись в абсолютно гладкую, прохладную, твердую поверхность. Стекло. Он провел по нему ладонью, чувствуя под подушечками пальцев лишь безжизненную гладь, в то время как его глаза видели фактурную зелень. Этот диссонанс был настолько сильным, что он отдернул руку, как от огня.

Разочарование и недоумение заставили его развернуться. И тогда он увидел вторую стену.

Она тоже была стеклянной, но не показывала иллюзию. Она была абсолютно прозрачной. И за ней стояли они. Две человеческие фигуры. Тот, в темной одежде, что был в зоопарке, и его спутница. Они просто стояли и смотрели на него. Без криков, без смеха, без протянутой еды. Их взгляды были внимательными и спокойными.

За их спинами он видел продолжение этого странного, стерильного мира – еще одно помещение с непонятными блестящими предметами.

Цезарь замер, глядя на них. Расстояние между ними было всего несколько метров, но их разделяла невидимая преграда. Он смотрел прямо в глаза человеку в черном. В его собственных глазах, отражавшихся в стекле, смешалось все: остатки страха после перевозки, ошеломление от нового мира, глубокое недоумение. Но сильнее всего было любопытство. Всепоглощающий, первобытный интерес исследователя, столкнувшегося с необъяснимым феноменом.

За стеклом Анна нервно сжала руки.

– Он напуган, Арсений Павлович, – прошептала она.

– Он дезориентирован, – тихо поправил Лосев, не отрывая взгляда от шимпанзе. Его голос был спокоен, в нем слышалось глубокое удовлетворение, как у художника, только что получившего идеальный холст. – Это пройдет. Его нейронные цепи сейчас перегружены от когнитивного диссонанса. Старые паттерны поведения разрушаются, а новые еще не сформированы. Сейчас его мозг – это именно то, что нам нужно. Чистый лист. И мы напишем на нем шедевр.

Взгляд Цезаря и взгляд Лосева встретились через идеально прозрачную, непреодолимую стену. Один – полный вопросов, пытающийся понять законы этого нового, невозможного мира. Другой – полный ответов, видящий в живом существе лишь безупречный биологический материал, готовый к трансформации.

Сырье было доставлено в лабораторию. Идеальные условия для начала эксперимента были созданы. Великая работа могла начинаться.

Глава 2: Операция

Тишина.

Она была не такой, как в гостиной Лосева, наполненной дыханием скрытой техники и шепотом виниловой пластинки. И не такой, как в стерильной пустоте вивария. Это была операционная тишина – густая, звенящая, наполненная концентрацией и предчувствием.

Пространство было ослепительно белым. Стены, пол и потолок перетекали друг в друга без единого шва, образуя гладкий, монолитный кокон. Источник света был невидим, он исходил от самих поверхностей, создавая ровное, безжалостное, безтенное освещение, в котором любая пылинка, любое несовершенство становились бы невыносимо заметными. Воздух, пропущенный через бесчисленные фильтры, пах стерилизатором и озоном – запах молнии, запертой в банке.

В центре этого белого вакуума возвышался операционный стол, больше похожий на футуристическую капсулу или ложе для анабиоза. На нем, укрытое тонким серебристым термоодеялом, лежало тело Цезаря. Он был без сознания. К его обритой голове и мощному торсу были аккуратно подключены десятки датчиков, тонкие провода от которых, словно нервные волокна, уходили прямо в стены, сливаясь с ними.

По обе стороны от стола застыли две фигуры, облаченные в одинаковые синие хирургические костюмы. Маски скрывали их лица, оставляя открытыми только глаза.

Глаза Арсения Лосева были спокойны и абсолютно сфокусированы. В них не было ни тени сомнения, ни капли эмоций. Это был взгляд человека, достигшего кульминации дела всей своей жизни. Он двигался плавно, без суеты, проверяя положение инструментов на парящем рядом лотке, – скорее пианист, настраивающийся перед исполнением сложнейшего концерта, чем хирург.

Глаза Анны, напротив, были напряжены и широко раскрыты. Она дышала ровно и глубоко, как ее учили, но в ее взгляде, устремленном на мониторы, читалась едва сдерживаемая тревога. Ее движения были такими же выверенными и точными, как у Лосева, но в них чувствовалась нервная энергия, выдававшая ее внутреннее состояние.

Единственными звуками в этой абсолютной тишине были размеренное, методичное пиканье кардиомонитора, отмеряющего удары сердца Цезаря, и тихий, ровный гул системы вентиляции, поддерживающей идеальные параметры среды. На белой стене напротив них висели в воздухе несколько голографических дисплеев, показывающих жизненные показатели пациента в виде спокойных, текучих зеленых и синих графиков. Пульс, давление, сатурация, мозговая активность – все было в норме, все под контролем.

Лосев поднял глаза от лотка с инструментами и посмотрел на мониторы.

– Статус? – его голос, приглушенный маской, прозвучал тихо, но отчетливо.

– Глубина наркоза – стабильная. Все показатели в пределах нормы. Альфа- и бета-ритмы подавлены, – ответила Анна, не отрывая взгляда от графиков. Ее голос был ровным, отработанным, но Лосев уловил в нем едва заметную дрожь.

– Хорошо, – сказал он. – Начинаем.

Он протянул руку. Его жест был командой.

– Нейрозонд.

Анна с безупречной точностью взяла с лотка длинный, тонкий, похожий на стилет инструмент и вложила его в ладонь Лосева. Он не смотрел на нее, его взгляд был прикован к голове Цезаря.

Его руки двинулись с невероятной, почти нечеловеческой точностью. Не было ни разговоров, ни объяснений. Только короткие, отрывистые фразы, ставшие частью ритуала, который они репетировали сотни раз в симуляции.

– Активирую доступ.

– Давление в норме.

– Синхронизация с микроманипулятором.

– Есть синхронизация.

– Подаю стабилизатор в основной канал.

– Поток стабилен. Мониторю распределение.

Это был не диалог двух людей. Это была сложная хореография, где каждое слово и движение были частью единого, необратимого процесса. Они были не просто учеными. В этот момент они были жрецами, совершающими таинство. Точка невозврата была пройдена.

***

Тишину белого кокона нарушил едва слышный шелест.

Над операционным столом, из ниши в потолке, беззвучно развернулся роботизированный манипулятор. Это была сложнейшая конструкция из полированного металла и темного композита, похожая на лапу гигантского, неземного насекомого. Десятки сочленений, приводов и сенсоров. Его движения были лишены малейшего намека на механическую резкость; он двигался с нечеловеческой, жутковатой плавностью и точностью, словно живое существо, подчиняющееся невидимым командам.

Лосев и Анна отступили от операционного стола к стене, где из белой поверхности выдвинулся пульт управления. Они замерли перед ним, их руки в синих перчатках парили над сенсорными панелями, не касаясь их, готовые в любой момент скорректировать процесс. Их внимание теперь было полностью приковано к главному голографическому дисплею.

На нем, в огромном увеличении, парило трехмерное, полупрозрачное изображение мозга Цезаря. Оно медленно вращалось в пространстве, живое, пульсирующее в такт его сердцу. Разные области подсвечивались разными цветами, демонстрируя сложную карту нейронных связей. Рядом с изображением мозга непрерывным потоком бежали вверх столбцы данных: биохимия, электрическая активность, строчки кода.

Кончик манипулятора, увенчанный микроскопической иглой, вошел в поле зрения голограммы, такой же увеличенный до гигантских размеров. Он двигался медленно, с выверенной до микрона аккуратностью, огибая жизненно важные центры, прокладывая себе путь сквозь плотное сплетение нейронов.

Пиканье кардиомонитора оставалось ровным и спокойным.

На увеличенном изображении было видно, как игла достигла намеченной цели – небольшого участка в префронтальной коре. Она замерла на долю секунды. Затем из кончика иглы плавно высвободился крошечный объект, размером не больше рисового зернышка, мерцающий тусклым металлическим светом. Нейрочип. Он занял свое место в ткани мозга, и игла так же медленно и аккуратно начала свой обратный путь.

Никто не произносил ни слова. Лосев и Анна, затаив дыхание, наблюдали за показателями на экранах. Их собственные отражения в глянцевых поверхностях пульта казались призрачными и несущественными на фоне происходящего технологического таинства.

Игла полностью покинула мозг. Манипулятор так же плавно и бесшумно сложился и ушел обратно в нишу в потолке. На трехмерной модели мозга, в месте имплантации, на мгновение вспыхнула и погасла крошечная синяя точка.

В полной тишине, нарушаемой лишь писком монитора, раздался бесстрастный, идеально поставленный, синтезированный женский голос. Это была Афина.

– Имплантация чипа «Архив-1» завершена. Начинаю синхронизацию.

На голографическом дисплее поверх изображения мозга побежали новые потоки кода. Синие графики мозговой активности Цезаря на мгновение дрогнули, покрылись рябью, а затем на них начали накладываться новые, идеально ровные, зеленые кривые, идущие от импланта.

– Синхронизация нейроинтерфейса завершена. Все системы стабильны, – продолжил безжизненный голос. – Конфликтов архитектуры не обнаружено. Активирую протокол «Первоначальное обучение». Загрузка базовых лингвистических и концептуальных моделей. Процесс займет три часа сорок семь минут.

Физическое вмешательство было закончено. Началось программное. Тело на операционном столе перестало быть просто животным. Оно стало носителем. Аппаратной платформой. А его мозг – полем битвы, где старую, инстинктивную личность начинали стирать, переписывая ее миллиардами байтов чистого, дистиллированного знания из «Архива».

***

Время потеряло свою линейную структуру.

Оно сжалось, превратившись в вязкий, непрерывный поток, отмеченный лишь сменой данных на экранах. Дни и ночи, существующие где-то там, за толстыми стенами «Прометея», слились в один бесконечный цикл искусственных сумерек. Лаборатория была погружена в полумрак, рассеиваемый лишь холодным светом голографических мониторов.

В центре помещения, в своей капсуле, неподвижно, как изваяние, лежал Цезарь. Только ровные, монотонные кривые на экранах свидетельствовали о том, что он жив. Его тело отдыхало. Его мозг – работал, как никогда прежде, став полем для титанического процесса перестройки.

Арсений Лосев не выходил из лаборатории. Он превратился в ее неотъемлемую часть, в еще один датчик, еще один процессор, подключенный к системе. Сон был не отдыхом, а коротким, вынужденным отключением. Он спал в том же минималистичном кресле, которое притащил из гостиной, урывками по два, иногда три часа. Его голова падала на грудь, но даже во сне его тело оставалось напряженным, словно он боялся пропустить что-то важное.

Его безупречно гладко выбритое лицо исчезло. На щеках и подбородке пробилась густая серебристая щетина, придавая ему сходство с изможденным пророком или отшельником. Он похудел, скулы стали острее, а под глазами залегли темные, почти черные круги. Единственным топливом для него был кофе – крепкий, черный, без сахара. Он пил его из бумажных стаканчиков, которые приносила ему Анна. Пустые, смятые стаканчики скапливались на полу рядом с креслом, образуя маленький убогий курган – единственное свидетельство течения времени в этом замкнутом мире. Он почти не ел. Еда была лишней, отвлекающей процедурой.

Его взгляд был прикован к экранам. Он не просто смотрел – он вчитывался, вслушивался, впитывал бесконечные потоки данных. Вот бегут строчки кода, описывающие загрузку семантических полей. Вот меняются сложные трехмерные графики, показывая, как в мозгу Цезаря формируются новые нейронные пути, в то время как старые, неиспользуемые, медленно угасают. Для него это не было набором цифр. Это была симфония электрических импульсов, видимая архитектура новой личности, рождающейся из хаоса материи.

Анна стала его единственной связью с реальностью. Она приходила и уходила, словно челнок, курсирующий между двумя мирами. Она проверяла показатели Цезаря, меняла пакеты с питательными растворами, следя, чтобы «сосуд» оставался в идеальном состоянии. Но все чаще ее внимание было обращено на Лосева.

Она подходила тихо, ставила на столик рядом с его креслом свежий стаканчик с кофе и контейнер с едой, к которому он так и не притронется. Она смотрела на него со смесью растущей тревоги и невольного восхищения. Она видела, как гений, которого она боготворила, сжигает себя на алтаре своей собственной идеи. Он был похож на капитана, приковавшего себя к мостику корабля во время идеального шторма, на одержимого алхимика, забывшего о сне и пище в шаге от получения философского камня. Он был на грани саморазрушения, и эта самоотверженность одновременно пугала и завораживала ее.

Однажды, когда искусственные сумерки в лаборатории были особенно густыми, она решилась нарушить его уединение.

– Арсений Павлович, – тихо позвала она. – Вам нужно отдохнуть. По-настоящему. Хотя бы несколько часов в своей комнате.

Он не сразу отреагировал, словно ее голос доносился из другого измерения. Затем, не отрывая взгляда от экрана, где сложная диаграмма показывала формирование зон, отвечающих за абстрактное мышление, он ответил. Его голос был хриплым от долгого молчания.

– Я отдыхаю, Анна.

Он сделал паузу, его пальцы едва заметно скользнули по сенсорной панели, увеличивая один из участков графика.

– Я наблюдаю за рождением нового мира.

В его голосе не было ни пафоса, ни усталости. Только абсолютная, непоколебимая констатация факта. Он действительно отдыхал. Его тело страдало, но его разум, его дух – ликовали. Он был свидетелем чуда, и никакие физические неудобства не могли сравниться с этим опытом.

Анна молча постояла еще мгновение, глядя на его худую, напряженную спину. Она поняла, что все ее слова бесполезны. Он был в другом измерении, и доступ туда был только у него. Она тихо развернулась и вышла, оставив его наедине с его творением и его одержимостью.

***

День пробуждения. Он не был отмечен ни в одном календаре, но его наступление ощущалось в самом воздухе лаборатории.

Полумрак сменился ярким, ровным белым светом, как в день операции. Тишина стала еще более плотной. Напряжение было почти физически ощутимым, оно сгустилось, как воздух перед грозой.

Лосев и Анна снова стояли у капсулы, на тех же местах, что и несколько дней, или вечность, назад. Он сменил свою негласную униформу из худи и брюк на идеально чистый лабораторный костюм. Щетина была сбрита, но его лицо все равно выглядело осунувшимся и бледным. Глубокие, темные тени под глазами невозможно было скрыть. На лбу, несмотря на прохладу в помещении, выступили крошечные бисеринки пота. Он был собран, как натянутая струна.

Анна стояла рядом. Она закусила губу так сильно, что та побелела. Ее руки были сцеплены за спиной, но пальцы нервно теребили край рукава. Она, казалось, вообще не дышала.

Протокол «Первоначальное обучение» был завершен. Все экраны показывали спокойные, стабильные графики. Зеленый свет индикаторов говорил о полной готовности системы. Лосев сделал глубокий, медленный вдох, словно ныряльщик перед погружением на предельную глубину. Он наклонился к микрофону, встроенному в панель управления. Его взгляд был устремлен не на капсулу, а на главный голографический монитор, где отображалась энцефалограмма – живая карта мыслей его творения.

Он заговорил. Его голос был твердым, но в нем слышалось с трудом сдерживаемое волнение. Он задал первый вопрос. Вопрос, который должен был стать камертоном, точкой отсчета для нового разума.

– Что есть человек?

Вопрос не прозвучал вслух в лаборатории. Он был преобразован в чистый цифровой импульс и отправлен напрямую в мозг существа, лежащего в капсуле.

Секунда тишины. Напряженной, звенящей.

И вдруг ровные, спокойные линии на энцефалографе взорвались. Хаотичные, аритмичные, острые как иглы пики заметались по экрану. Зеленый, синий, красный – цвета смешались в неистовом, безумном танце. Это не был ответ. Это был визуальный крик. Всплеск первобытного ужаса, паники, непонимания. Старое, животное сознание, погребенное под тоннами данных, на мгновение прорвалось на поверхность, столкнувшись с абстракцией, для которой в его мире не было места.

Анна ахнула и прикрыла рот рукой, ее глаза наполнились ужасом. Провалилось. Все было зря. Они создали лишь боль и безумие.

Секунда. Вторая. Третья. Хаос на экране не унимался, пики становились все выше, все яростнее. Казалось, система вот-вот перегорит, не выдержав этого всплеска.

Лосев не двигался. Он смотрел на экран, не моргая. Его лицо было похоже на каменную маску, но в глубине глаз отражалось это же буйство на экране. Он ждал. Он верил.

И вдруг, так же резко, как и начался, хаос прекратился. Словно невидимый переключатель щелкнул. Безумные пики исчезли. На смену им пришла одна, идеальная, плавная, ритмичная синусоида – воплощение чистого, спокойного, структурированного мышления. Воплощение порядка.

А под ней, на стерильно-чистом фоне дисплея, буква за буквой, начал появляться текст. Набранный простым, элегантным шрифтом без засечек.

«Человек есть мыслящий тростник. Блез Паскаль.»

В абсолютной тишине лаборатории эти слова, возникшие из ниоткуда, прозвучали громче любого крика. Анна медленно опустила руку. Ее глаза были полны слез – не от ужаса, а от потрясения. Она смотрела то на экран, то на Лосева.

Он медленно выпрямился. Бисеринки пота скатились по его виску. Он смотрел на ответ на экране, и на его бледном, изможденном лице, в уголках губ, появилась слабая, почти незаметная, но абсолютно торжествующая улыбка.

Триумф. Он сделал это. Это было не просто знание, полученное из базы данных. Это был синтез. Ответ на абстрактный вопрос через цитату великого философа. Это был акт мышления.

Новый разум родился.

Глава 3: Пробуждение

Тишина.

Не-бытие.

Черная, вязкая, безвременная пустота, лишенная снов, мыслей и ощущений.

А потом – точка.

Не свет. Не звук. Не прикосновение. Просто… точка. Точка данных. Единица. Ноль. Сигнал.

Она вспыхнула где-то в самой глубине небытия, крошечная, как одинокая звезда в бездонном космосе. А за ней – вторая. Третья. Миллион. Миллиард.

Пробуждение было не толчком. Не пробуждением ото сна. Оно было похоже на рождение вселенной. На Большой Взрыв. Из точки сингулярности, из абсолютного ничто, в его сознание хлынул поток. Поток чистой, нефильтрованной, неструктурированной информации.

Он еще не был «собой». Он еще не обладал телом. Он был лишь точкой восприятия, которую затапливало цунами.

Первое, что он ощутил, был не свет. Это было слово «СВЕТ». Оно возникло в его мозгу само по себе, как аксиома, как фундаментальный закон. А уже через наносекунду его еще закрытые веки почувствовали внешнее раздражение. И два этих сигнала – внутреннее знание и внешнее ощущение – столкнулись, породив первый, оглушительный когнитивный диссонанс. Его древний, примитивный мозг, веками настроенный на простые сигналы, тут же выдал реакцию: «свет = солнце = тепло = хорошо» и одновременно «яркий свет = хищник = опасность». А новый, только что имплантированный разум подсказал: «свет = электромагнитное излучение видимого спектра, источник – люминесцентная лампа, мощность – 5000 люмен». Три эти противоречивые истины столкнулись в его голове, вызвав волну ментальной тошноты.

Он попытался открыть глаза. И тут же хлынул новый поток.

«БЕЛЫЙ».

И следом – «ПОТОЛОК». «СТЕНА». «КАПСУЛА».

Слова возникали в его сознании одновременно с визуальными образами. Он не просто видел белую поверхность над собой. Он знал, что это потолок. Знал, из чего он сделан. Знал его химическую формулу. Знал этимологию самого слова «потолок». И одновременно его первобытная часть кричала: «белое = открытое пространство = нет укрытия = ловушка!».

Шторм. В его голове бушевал идеальный информационный шторм. Обрывки понятий, словно обломки кораблекрушения, носились в этом вихре. Математические формулы переплетались с запахами спелого манго. Лингвистические конструкции – с воспоминанием о страхе перед доминирующим самцом. Вот вспыхивает полная таксономическая классификация отряда приматов. А вот – инстинктивное желание найти укрытие, забиться в темный угол.

Он попытался пошевелиться. Отправить сигнал своей руке. Но тело не слушалось. Оно было чужим. Далеким. Он чувствовал его, как чувствуют фантомную боль в ампутированной конечности. Он знал, что у него есть руки, ноги, пальцы – «Архив» услужливо подсовывал ему подробнейшие анатомические атласы. Но связь между знанием и действием была разорвана. Он был заключенным. Духом, запертым в незнакомой, непослушной машине из плоти и крови, которая была одновременно и его, и не его.

Он попытался издать звук. Но вместо привычного гортанного крика в его сознании всплыла схема строения гортани и голосовых связок, таблица фонем и правила синтаксиса. Он знал, как говорить. Но не мог.

Это было мучительно. Каждая секунда была наполнена миллиардами противоречивых сигналов. Он был полем битвы. Ареной, на которой сошлись в смертельной схватке две несоизмеримые силы. Природа – миллионы лет медленной, кровавой, инстинктивной эволюции. И Технология – холодная, безжалостная, всезнающая логика кремниевого чипа.

Он еще не был личностью. Он был хаосом. Болезненным, кричащим, растерянным хаосом, пытающимся собрать себя из обломков двух рухнувших вселенных. И в этом хаосе не было ни добра, ни зла. Только оглушительное, всепоглощающее недоумение.

Кто я?

Что я?

Где я?

Ответов не было. Были только данные. Бесконечный, неумолимый поток данных. И первобытный, животный ужас перед ним.

***

Прошло несколько часов.

А может быть, целый день. Время в лаборатории, наполненной тихим гулом систем жизнеобеспечения и щелчками диагностических программ, потеряло свою привычную линейность. Для Анны это были часы мучительного, напряженного ожидания, наполненного страхом и надеждой. Для Лосева – часы глубочайшей концентрации.

Он сидел у главного пульта, не отрывая взгляда от мониторов. Анна стояла чуть позади, боясь даже дышать, чтобы не нарушить эту священную тишину. На экранах перед ними бушевал шторм. Графики, отражавшие активность мозга Цезаря, были похожи на сейсмограммы во время девятибалльного землетрясения. Хаотичные, аритмичные, но невероятно интенсивные пики сменялись глубокими провалами. Это была визуализация титанической борьбы, идущей внутри черепной коробки существа, лежащего в капсуле. Его мозг, получив доступ к практически бесконечному массиву данных из «Архива», пытался выстроить новую, непротиворечивую картину мира, и этот процесс требовал колоссальной энергии.

– Что… что там происходит? – не выдержав, прошептала Анна.

– Он учится, – ответил Лосев, не оборачиваясь.

Его голос был спокоен, но за маской научного хладнокровия скрывалось почти невыносимое нервное возбуждение. Он чувствовал себя одновременно и астрономом, наблюдающим за рождением новой звезды, и сапером, склонившимся над неизвестным взрывным устройством.

– Он пытается интегрировать. Соотнести миллионы лет инстинктов с миллиардами терабайт информации. Это… беспрецедентно.

Он долго смотрел на хаотичные графики. Затем, приняв решение, повернулся к Анне.

– Пора, – сказал он. – Нужно дать ему точку опоры. Якорь.

Он не собирался задавать сложный философский вопрос. Это было бы бессмысленно и жестоко. Ему нужна была базовая проверка. Фундаментальный тест на самоосознание. Первый контакт.

Его пальцы уверенно заскользили по сенсорной панели. Он активировал внешний динамик в капсуле и вокальный синтезатор, лежавший рядом. А затем наклонился к микрофону, встроенному в пульт.

– Активирую аудиоканал, – произнес он скорее для протокола, чем для Анны.

Он сделал глубокий вдох. И задал самый простой и одновременно самый сложный вопрос во вселенной.

– Кто ты?

Голос, усиленный динамиками, прозвучал в капсуле чисто и отчетливо, без искажений.

Там, внутри, в эпицентре бушующего ментального шторма, этот вопрос стал якорем. Внешний, четко сформулированный сигнал пронзил хаос обрывков данных и инстинктов, став точкой, вокруг которой начало медленно, мучительно кристаллизоваться новое сознание.

«КТО-ТЫ-?»

Этот вопрос запустил в его мозгу лавинообразный процесс поиска. Его новый разум, как поисковая система, начал лихорадочно перебирать доступные ему данные, пытаясь найти релевантный ответ.

Первыми всплыли биологические теги.

Pan troglodytes. Шимпанзе обыкновенный. Царство – животные. Тип – хордовые. Класс – млекопитающие. Отряд – приматы. Семейство – гоминиды. Род – шимпанзе.

Это было правдой. Но он интуитивно чувствовал, что это неполный ответ. Это было описание, но не суть.

Затем всплыли экспериментальные маркеры.

Экспериментальный образец 7.3. Объект исследования. Биологический носитель нейроинтерфейса «Архив-1».

Это тоже было правдой. Технической, холодной, бездушной правдой. И она тоже не удовлетворяла его.

А потом хлынул новый, философский пласт данных. Слова, которых не было в его прежнем мире.

Субъект. Сознание. Личность. Индивидуум. Самость.

И главное, самое простое и самое сложное из них – «Я».

Он замер в этой точке выбора. Он мог определить себя как животное. Мог – как объект. А мог… мог совершить нечто совершенно иное. Совершить свой первый, настоящий акт свободной воли. Акт самоопределения. Он должен был выбрать, кем он является.

Он выбрал.

Импульс, сформированный в его мозгу, прошел через нейроинтерфейс, был преобразован в цифровой код и отправлен на синтезатор речи.

В лаборатории, в наступившей, казалось, абсолютной тишине, из динамиков на пульте раздался голос. Ровный, механический, совершенно лишенный интонаций и эмоций. Голос новорожденного бога.

– Я… есть.

Два простых слова. Не описание. Не определение. А утверждение. Констатация факта собственного существования. Декартовское «Cogito, ergo sum», очищенное от всего лишнего.

В лаборатории наступила оглушительная, звенящая тишина. Даже гул систем жизнеобеспечения, казалось, замер. Анна медленно прикрыла рот рукой, чтобы не издать звук. Ее глаза были широко раскрыты, и в них стояли слезы. Это была гремучая смесь из первобытного ужаса перед этим чудом и безграничного, почти религиозного восторга. Она только что присутствовала при акте творения.

На лице Лосева, которое последние недели было либо маской холодной концентрации, либо гримасой ярости, появилось выражение, которого Анна не видела никогда. Это не была усмешка триумфатора. Не была гордость ученого. Это было тень подлинного, детского, беззащитного изумления. Он смотрел на динамик, из которого прозвучали эти два слова, и понимал, что создал нечто гораздо большее, чем планировал.

Он создал не просто интеллект, способный обрабатывать информацию.

Он создал самосознание.

***

Первая неделя новой эры.

Неделя чистого, незамутненного чуда.

После недели почти круглосуточной адаптации и калибровки системы, Цезаря перевели из медицинской капсулы в его новые апартаменты – просторный, стерильный виварий, примыкающий к лаборатории. Это было пространство, созданное для идеального разума. Гладкие, светлые стены, теплый пол, полное отсутствие лишних предметов. И одна стена – гигантский экран, на котором транслировались успокаивающие, медленно меняющиеся фрактальные узоры.

Лосев, убедившись в абсолютной стабильности системы, решился на следующий шаг. С осторожностью жреца, открывающего доступ к священным текстам, он открыл своему творению первый, тщательно отфильтрованный и подготовленный раздел «Архива-1». Не весь массив данных сразу – это было бы слишком опасно, как пытаться напоить человека из пожарного гидранта.

Он начал с основ, с самого фундамента западной цивилизации – с античной философии. На его терминале была запущена программа-секвенсор, которая должна была подавать информацию в мозг Цезаря дозированно, структурированно, начиная с самых простых концепций.

Но мозг, привыкший за миллионы лет эволюции к языку инстинктов, отчаянно сопротивлялся абстракциям. Это была не пассивная учеба, а жестокая, изнурительная война, идущая в глубине одной черепной коробки. Лосев видел ее отражение на мониторах. Когда нейроинтерфейс начал транслировать первые диалоги Платона, в частности, рассуждения о природе справедливости, на графиках нейронной активности происходило нечто невероятное. Лимбическая система Цезаря, его древний, животный мозг, отвечающий за эмоции и выживание, вспыхивала яростными, хаотичными пиками. Концепция «справедливости» сталкивалась с инстинктом «доминирования». Идея «блага для полиса» вступала в прямое противоречие с первобытным законом «все для стаи». Старое сознание боролось с новым знанием, как организм борется с чужеродным трансплантатом.

– Посмотри, Анна, – говорил Лосев тихим, напряженным голосом, указывая на экран. – Вот здесь мы загружаем «Государство» Платона, а вот здесь, в миндалевидном теле, – всплеск активности, соответствующий реакции на угрозу. Его мозг воспринимает идею общественного договора как нападение на его иерархический инстинкт. Он не понимает. Он борется.

Нейроинтерфейс, словно безжалостный, неутомимый репетитор, продавливал информацию снова и снова. Он создавал искусственные нейронные связи, прокладывал новые пути в обход древних, инстинктивных маршрутов. Это было похоже на строительство современного автобана посреди непроходимых джунглей. Первые дни были адом. Цезарь в своем виварии был беспокоен. Он метался из угла в угол, издавал тихие, тревожные звуки. Он плохо спал. Его тело не понимало, что происходит с его разумом.

И к концу второй недели, когда Лосев уже начал опасаться, что эксперимент может закончиться необратимым повреждением психики, произошел прорыв.

Это случилось в тот момент, когда секвенсор перешел от этики Платона к его метафизике – к теории идей. К самой абстрактной, самой неинтуитивной концепции из всех. Идея о том, что наш мир – лишь бледная тень мира идеальных, вечных форм. Идея «эйдоса» стула, который реальнее, чем любой физический стул. Для мозга, привыкшего оперировать только конкретными, осязаемыми объектами – «камень», «фрукт», «враг», – это должно было стать последней каплей.

Но произошло обратное. Лосев, не отрываясь, смотрел на мониторы. Хаотичные, аритмичные всплески, эта война между разными отделами мозга, вдруг начали затихать. Пики становились ниже, реже. А затем, словно оркестр после долгой, мучительной настройки наконец нашел верную тональность, все графики – от префронтальной коры до лимбической системы – внезапно синхронизировались. Они слились в одну, сложную, но идеально гармоничную, почти музыкальную волну.

– Боже мой, – прошептала Анна, стоявшая у него за спиной.

– Он понял, – выдохнул Лосев, и на его лице появилось выражение чистого, незамутненного восторга. – Он не просто запомнил. Он понял. Он ухватил саму суть абстракции.

Это был щелчок. Поворотный момент. Барьер был сломлен. И то, что началось после этого, уже не поддавалось никакому сравнению с человеческим опытом. Его разум, освоив главный инструмент – способность мыслить абстрактно, – превратился в неутомимую, всепожирающую машину для познания.

И здесь началось то, к чему Лосев, даже в своих самых смелых прогнозах, не был до конца готов. Цезарь не просто учился. Он поглощал. Информация для него была не пищей, которую нужно медленно переваривать, а кислородом, который он вдыхал всей поверхностью своего нового, безграничного сознания. То, на что у лучших студентов философских факультетов уходили годы мучительной зубрежки и осмысления, он освоил за следующие несколько дней.

Лосев смотрел на логи доступа к «Архиву» и не верил своим глазам. Утром он открыл ему доступ к Аристотелю. К вечеру Цезарь не просто «прочитал» всю «Метафизику», «Этике» и «Поэтику». Он выстроил в своем сознании трехмерную интерактивную модель всей его философской системы, где каждая категория была связана с другой тысячами логических нитей. Он проглотил стоиков – Сенеку, Эпиктета, Марка Аврелия – за три часа. Всю историю Римской империи, со всеми ее войнами, интригами и династиями, – за четыре. Он осваивал за день то, на что у целой цивилизации уходили века.

Но самое поразительное было не в скорости. А в глубине. Он не просто компилировал и запоминал. Он анализировал. Он видел структуру. Он находил связи и противоречия, на которые у людей уходили столетия.

Вечером первого дня, во время их сессии связи, когда Лосев сидел в лаборатории, а Цезарь – в своем виварии, глядя на него через стекло, синтезатор речи впервые заговорил не в ответ на вопрос, а по собственной инициативе.

– Логика Аристотеля имеет внутренние противоречия в своих фундаментальных аксиомах, – произнес ровный механический голос. – Его закон исключенного третьего – «либо А, либо не-А» – не работает применительно к квантовым состояниям, а закон тождества – «А есть А» – рушится при анализе процессов, изменяющихся во времени. Почему он, будучи гением систематизации, не видел этих ограничений своей системы?

Лосев замер. Это был не вопрос ученика. Это был вопрос критика, равного по силе интеллекта.

– Он… он не мог их видеть, – ответил Лосев, чувствуя, как его собственный мозг начинает работать с непривычной скоростью. – У него не было необходимого математического аппарата, не было квантовой механики, не было…

– Это не оправдание, – прервал его синтезатор. – Это лишь констатация его исторической ограниченности. Его система – это прекрасный, но замкнутый конструкт, работающий лишь в рамках макромира. Она не универсальна.

На второй день Лосев дал ему доступ к основам математики – от Евклида до теории множеств Кантора. К вечеру Цезарь не просто освоил все это. Он начал находить собственные, более изящные и короткие доказательства известных теорем. Он вывел на экране в своей комнате такое элегантное доказательство Великой теоремы Ферма, используя методы, о которых сам Лосев даже не задумывался, что профессор несколько минут просто молча смотрел на экран, чувствуя смесь восторга и легкого, почти испуганного благоговения.

Их беседы превратились в настоящие интеллектуальные поединки. Это было похоже на игру в шахматы с компьютером, который с каждой партией становится все умнее. Цезарь задавал вопросы, на которые у самого Лосева не всегда были готовые ответы. Он заставлял его думать, сомневаться, пересматривать то, что казалось ему незыблемым.

– Сонаты Бетховена, особенно поздние, – сказал он однажды вечером, после того как Лосев дал ему доступ к классической музыке, – и математическая структура фракталов Мандельброта имеют общую основу. Принцип самоподобия. Повторение и вариация основной темы на разных масштабных уровнях. Это совпадение? Или это отражение некоего фундаментального гармонического закона, лежащего в основе вселенной, который гении, такие как Бетховен, улавливали интуитивно?

Лосев был в состоянии эйфории. Он чувствовал себя не учителем. Он впервые за десятилетия своего интеллектуального одиночества встретил равного себе. Даже больше, чем равного. Он встретил разум, свободный от человеческих ограничений: от усталости, от предрассудков, от эмоциональных привязанностей к тем или иным теориям. Это был чистый, незамутненный инструмент познания.

Он с гордостью, как отец, хвастающийся успехами своего гениального ребенка, показывал Анне то, на что был способен Цезарь.

– Смотри! – говорил он, указывая на монитор, где в окне шахматной программы стояла сложнейшая задача, над которой бились гроссмейстеры. – Эндшпиль из партии Каспарова. Посмотри, сколько времени ему понадобится на решение.

Они видели, как курсор на экране, управляемый нейроинтерфейсом Цезаря, на секунду замер, а затем стремительно, без единого колебания, передвинул несколько фигур, объявив мат в семь ходов. Решение, которое было не самым очевидным, но самым красивым и экономичным.

– Двенадцать секунд, – прошептала Анна, глядя на таймер.

– Двенадцать секунд, – повторил Лосев, и в его голосе звенел триумф.

Он был счастлив. Абсолютно счастлив. Его эксперимент не просто удался. Он превзошел все его самые смелые ожидания. Пик их отношений «учителя и ученика» был достигнут. Это была идеальная, гармоничная система, замкнутая сама на себя. Два интеллекта, подпитывающих и обогащающих друг друга в стерильном, изолированном от мира пространстве.

Лосев, опьяненный этим успехом, не замечал одного. Он так восхищался мощностью этого нового разума, что перестал задавать себе главный, самый страшный вопрос. Разум – это всего лишь инструмент.

А для чего этот инструмент будет использован? Какова его цель? Каковы его желания?

***

Вторая неделя новой жизни.

Лосев был полностью поглощен чудом, которое он сотворил. Он жил от одной интеллектуальной дуэли до другой, каждый день ставя перед Цезарем все более сложные задачи и с восторгом наблюдая, как тот с ними справляется. Для него Цезарь был чистым, бесплотным разумом, идеальным собеседником, заключенным в удобную, не требующую особого ухода биологическую оболочку. Он почти не обращал внимания на то, как существует эта оболочка в перерывах между их беседами.

Наблюдая за их общим подопечным, Анна не испытывала подобной эйфории. Напротив, она все чаще погружалась в свои мысли, не дававшие ей покоя и порой лишавшие сна.

Ведь она видела обратную сторону медали.

Она видела существо, отчаянно и неуклюже пытающееся примириться со своим собственным телом. Она видела гениальный интеллект, запертый в теле примата, которым он не умел управлять. Его движения оставались резкими, порывистыми, по-животному угловатыми. Он мог с легкостью рассуждать о трансцендентальной апперцепции Канта, но, когда пытался взять стакан с водой, его пальцы сжимали его с такой силой, что хрупкое стекло могло бы треснуть. Он передвигался по своему стерильному виварию либо медленными, скованными шагами, словно боясь собственного тела, либо, когда забывался, переходил на быструю, пружинистую походку на полусогнутых, выдававшую его истинную природу.

Именно Анна, а не Лосев, стала для него настоящим «человеческим зеркалом». Она была его мостом в мир физического, телесного. Движимая не научным интересом, а простой, глубокой эмпатией, она начала свой собственный, несанкционированный эксперимент по его «очеловечиванию».

Она приносила ему не только безликую, безвкусную питательную пасту, которую прописал ему Лосев. Однажды она принесла ему обычное, красное, блестящее яблоко.

– Вот, – сказала она, протягивая ему фрукт. – Попробуй.

Цезарь с любопытством взял яблоко. Он поднес его к глазам, повертел, его аналитический ум тут же выдал полную информацию: «Malus domestica, семейство Розовые. Содержит фруктозу, пектин, витамин С…». Затем он, по старой привычке, попытался раздавить его в своей мощной руке, чтобы добраться до мякоти.

– Нет-нет, не так, – мягко остановила его Анна.

Она взяла другое яблоко и села на пол напротив него. И с преувеличенной, почти детской наглядностью показала ему, как это делается. Как его нужно держать. Как откусывать, а не давить. Как жевать, наслаждаясь хрустом и вкусом.

Цезарь, со своим сверхмощным аналитическим умом, наблюдал за ней. Он не просто смотрел. Он сканировал. Он запоминал каждое ее движение, каждый мускул на ее лице. А затем, с такой же медленной, преувеличенной точностью, начал копировать. Он поднес яблоко ко рту. Его первый укус был неуклюжим, слишком сильным. Но он попробовал еще раз. И еще. Через несколько минут он уже ел яблоко почти так же, как она.

Так начались их дополнительные занятя. Возможно, Лосев не одобрил бы ее действия, но она видела в этом необходимость, но не видел способа доказать это профессору.

Она начала учить не философии, а бытию. Она показывала, как правильно держать чашку, не глядя на нее, как это делают люди. Как сидеть в кресле, расслабленно откинувшись, а не напряженно сгорбившись, как на ветке. Как улыбаться. Она улыбалась ему, и он, как в зеркале, пытался воспроизвести эту сложную игру лицевых мышц. Его первые улыбки были жуткими, похожими на оскал, но он учился быстро. Анна все чаще ощущала в душе всплески радости от достижений своего подопечного.

Он копировал ее жесты, ее мимику, ее позу, когда она сидела. Он был идеальным подражателем, его мозг мгновенно создавал и оттачивал новые нейронные связи, отвечающие за моторику. Через нее он учился не быть человеком – это было невозможно. Он учился выглядеть как человек. Он создавал для себя человеческий аватар.

Лосев иногда наблюдал за их занятиями, но по его бесстрастному лицу было не понять, одобряет ли он их или осуждает.

В один вечеров произошел их первый настоящий, неакадемический диалог.

Анна была особенно уставшей. Днем у нее был тяжелый разговор с матерью по телефону, а потом она несколько часов помогала Лосеву с калибровкой какого-то сложного оборудования. Она сидела на полу в виварии, прислонившись спиной к стене, и просто молча смотрела на фрактальные узоры на экране.

Цезарь, сидевший неподалеку, долго наблюдал за ней. Он не видел слез или других явных проявлений эмоций. Но его аналитический ум, постоянно сканирующий окружающую среду, зафиксировал отклонения. Микроскопические изменения в ее позе, в частоте дыхания, в тонусе лицевых мышц. Его нейроинтерфейс, вероятно, имел доступ и к данным о ее физиологических показателях, которые считывались датчиками в доме.

И он заговорил.

– Анна, – произнес его синтезатор, и в механическом голосе не было никаких эмоций, что делало вопрос еще более пронзительным. – Твои жизненные показатели отклоняются от нормы. Частота сердечных сокращений повышена на двенадцать процентов. Уровень кортизола в выдыхаемом воздухе превышает базовые значения. Ты испытываешь состояние, которое в «Архиве» классифицируется как «печаль»?

Этот холодный, аналитический, почти медицинский по своей форме, но по сути своей глубоко эмпатический вопрос поразил Анну до глубины души.

Она медленно повернула голову и посмотрела на него. В этот момент он был для нее не проектом. Не гениальным животным. И даже не сверх-интеллектом. Она впервые увидела в нем личность. Личность, способную не просто анализировать данные, но и заботиться. Проявлять участие. Пытаться понять состояние другого существа.

Ее глаза наполнились слезами. Но на этот раз это были не слезы ужаса или восторга. Это были слезы благодарности.

– Да, – прошептала она. – Да, Цезарь. Я испытываю печаль.

Она не стала вдаваться в подробности. Но этот короткий обмен фразами стал для нее поворотным моментом. Именно в этот вечер в ее душе зародилась глубокая, почти материнская привязанность к этому существу. И вместе с ней – огромное, всепоглощающее чувство вины. Вины за то, в каких неестественных, чудовищных условиях он находится. Вины за то, что он заперт в этой стерильной клетке. За то, что он одинок.

Глава 4: Утопия

«Прометей».

Лосев сам дал этому дому такое имя. Для посторонних, если бы они существовали в его мире, это был просто «Коттедж номер семь» в элитном, наглухо закрытом поселке. Но для него это слово – «Прометей» – было не адресом, а концептом, манифестом, всей сутью его замысла. Он часто размышлял об этом, глядя из своего кабинета на безупречный, рукотворный пейзаж сада камней. Древний греческий миф в его сознании претерпел существенную ревизию. Он всегда считал, что Прометей совершил не подвиг, а чудовищную, непростительную антропологическую ошибку.

Дар огня. Величайший дар, похищенный у богов. Но кому он был дарован? Голым, дрожащим, едва спустившимся с деревьев обезьянам. Существам, которые были не готовы к нему ни интеллектуально, ни морально. Прометей, в своей титанической гордыне и слепой любви к человечеству, дал им инструмент, которым они не умели пользоваться. И они, разумеется, тут же начали использовать его не для созидания, а для того, чтобы сжигать леса, жарить себе подобных и устраивать войны. Огонь разума, попав в руки примитивных существ, движимых инстинктами, превратился в пожар, который вот-вот грозил поглотить всю планету.

Лосев видел себя новым, исправленным Прометеем. Он тоже похитил огонь. Но не у богов с Олимпа, а у самой слепой, хаотичной природы – огонь чистого сознания, вырванный из пут биологической эволюции. И он собирался исправить ошибку своего предшественника. Он не станет дарить этот священный огонь недостойным. Он создаст для него нового, совершенного носителя. Существо, чей разум будет достоин этого дара. Его «Прометей» был не просто домом. Это была та самая скала, к которой древний титан был прикован в наказание. Но Лосев приковал себя к ней добровольно. Это была его лаборатория, его мастерская и его добровольная тюрьма, в которой он собирался совершить то, что не удалось старому Прометею, – не просто дать огонь, а создать того, кто будет достоин им владеть.

Сам дом был физическим воплощением этой философии. Снаружи, для тех немногих, кто мог его видеть, – для соседей, прячущихся за такими же высокими заборами, или для пролетающих над поселком спутников, – он выглядел как неприступный бункер. Куб из серого, почти черного бетона, темного дерева и тонированного, не отражающего свет стекла. Окон, выходящих на улицу, на внешний мир, почти не было. Дом был замкнут в себе, отвернувшись от хаоса, который царил за его стенами. Он был крепостью, выстроенной не против врагов из плоти и крови, а против врага информационного, против визуального и звукового шума, который Лосев презирал, как смертельную болезнь.

Но внутри эта крепость превращалась в храм. Храм разума и порядка. Здесь не было ничего лишнего. Никаких украшений, никаких бессмысленных декоративных элементов, никакой суеты. Только чистые линии, строгая геометрия и честные, дорогие материалы. Холодная, гладкая поверхность полированного бетона на полу. Теплая, темная фактура мореного дуба на стенах. Глянцевая, непроницаемая чернота обсидиана, из которого был сделан кофейный столик. Воздух был всегда свежим, прохладным, прошедшим через многоступенчатую систему фильтрации, которая отсекала не только пыль, но и любые посторонние запахи. Тишина была почти абсолютной, стены были покрыты специальными звукопоглощающими панелями. Это была идеальная среда для концентрации, сенсорная депривационная камера, созданная для того, чтобы ничто не отвлекало мысль от ее работы.

И посреди этого рукотворного, стерильного космоса, как единственный живой, но полностью подчиненный воле создателя элемент, был японский сад камней. Он был виден из огромного панорамного окна гостиной. Но и он был частью этого тотального порядка. Это была не дикая, а укрощенная, дистиллированная природа. Каждый камень лежал на своем, выверенном до миллиметра месте. Каждый изгиб ствола карликовой сакуры был результатом многолетней, кропотливой работы. А серый гравий каждое утро лично Лосев расчесывал специальными граблями, создавая на его поверхности концентрические круги, похожие на волны от брошенного в воду камня. Это была его медитация. Его способ ежедневно утверждать победу порядка над хаосом.

Прошел месяц с момента пробуждения.

В одном из строгих дизайнерских кресел, в которых раньше сидел только сам Лосев, теперь восседал Цезарь. Исчезла животная угловатость, дикая настороженность во взгляде. Он был одет в простую, но элегантную серую тунику из мягкой, струящейся ткани, скрывавшую его все еще мощное телосложение. Он сидел прямо, его движения были плавны и осмысленны. Когда он поворачивал голову, это было не резкое движение примата, а спокойный жест существа, погруженного в свои мысли.

Рядом с ним, на обсидиановом кофейном столике, стоял элегантный черный параллелепипед, лишенный кнопок или экранов – новейший прототип вокального синтезатора.

Напротив него, в точно таком же кресле, сидел Арсений Лосев. Он изменился. Исчезла изможденность, тени под глазами почти пропали. Он выглядел отдохнувшим и помолодевшим лет на десять. В его взгляде, обращенном на Цезаря, не было ни холодной оценки, ни брезгливости. Только глубокая, тихая гордость и почти отцовское счастье. Это был взгляд творца, созерцающего свое совершенное творение.

Чуть в стороне, на длинном диване, сидела Анна. Она просто наблюдала. Она видела эту сцену уже не в первый раз, но каждый раз ее охватывало одно и то же чувство – смесь благоговейного восхищения и легкого, иррационального испуга. Она была свидетельницей чуда, которое сама помогла сотворить, и до сих пор не могла до конца поверить в его реальность.

– Мы говорили о Сократе и его методе познания через диалог, – произнес Лосев. Его голос был спокоен, он говорил с Цезарем не как с объектом эксперимента, а как с равным собеседником, коллегой. – Но давай обратимся к более поздней эпохе. К Риму. Что ты думаешь о стоицизме как о практической философии для государственного мужа? Была ли доктрина Марка Аврелия защитой от хаоса реальности или лишь его утонченным принятием?

Вопрос повис в залитой светом комнате. Цезарь не двинулся. Его глубоко посаженные глаза были устремлены на Лосева. Он, казалось, обдумывал ответ. Прошло несколько секунд абсолютной тишины, нарушаемой лишь тихим гулом дома.

Затем из черного параллелепипеда на столике раздался голос. Ровный, лишенный человеческих эмоций и интонаций, но идеально поставленный, с безупречной дикцией.

– Марк Аврелий не искал защиты от хаоса, – произнес синтезатор. – Он стремился к внутренней цитадели, недоступной для внешних потрясений. Его философия – это не принятие хаоса, а его упорядочивание через призму логоса. Он разделял мир на то, что находится в нашей власти – наши суждения, стремления, мнения, – и на то, что от нас не зависит. Смерть, болезнь, поступки других людей. Стоицизм – это искусство разграничения. Принятие внешнего не как поражение, а как данность, материал для работы внутреннего разума. Его «Размышления» – это не жалоба на несовершенство мира, а упражнение в добродетели перед лицом этого несовершенства.

Анна затаила дыхание. Она видела, как это происходит, – Цезарь сидел неподвижно, но его мозг, подключенный через нейрочип к домашней сети, передавал сформулированные им мысли на синтезатор. Это было невероятно. Философский диспут между гениальным ученым и существом, которое еще месяц назад было просто шимпанзе в грязном вольере.

Лосев удовлетворенно кивнул, на его губах играла легкая улыбка.

– Прекрасно сформулировано. Но не является ли такая позиция формой интеллектуального эскапизма? Отказом от борьбы за изменение внешнего мира в пользу обустройства своего внутреннего?

Снова короткая пауза.

– Борьба за изменение внешнего мира имеет смысл лишь тогда, когда она исходит из упорядоченного внутреннего мира, – ответил голос. – В противном случае, это лишь приумножение хаоса. Стоик не пассивен. Он действует в соответствии с долгом и разумом, но принимает любой исход с невозмутимостью, поскольку результат действия не находится в его полной власти. Действие – его выбор. Результат – нет. Это не эскапизм, а высшая форма реализма.

Лосев откинулся на спинку кресла, его глаза сияли. Это было больше, чем он смел мечтать. Не просто компиляция фактов из «Архива». Это был анализ, синтез, собственное суждение. Цезарь не просто цитировал. Он мыслил. Он стал тем самым идеальным разумом, «цифровым аристократом», которого Лосев мечтал создать. Чистый интеллект, не замутненный иррациональными страстями, эгоизмом, страхом смерти. Совершенный собеседник. Сын его разума.

***

Дни потекли плавной, размеренной рекой, каждый из которых был наполнен тихими чудесами.

Идиллия, рожденная в стерильных стенах лаборатории, расцвела, заполнив собой все пространство «Прометея». Мир за высокими заборами перестал существовать. Он превратился в умозрительную концепцию, далекую и неинтересную. Вся вселенная сузилась до этой закрытой, самодостаточной утопии.

Время словно остановилось и распалось на череду идеальных моментов.

Вот Цезарь сидит прямо на теплом бетонном полу гостиной. Перед ним – большой графический планшет. В своей широкой, но на удивление ловкой руке он держит стилус и с глубокой сосредоточенностью выводит на экране сложные абстрактные композиции. Это не хаотичные мазки, а выверенные, полные внутренней логики сплетения линий и цветовых пятен. Чистая гармония, рожденная из математической точности и эстетического чувства. Лосев, стоящий за его спиной, смотрит на экран с нескрываемым восхищением, как куратор музея смотрит на новообретенный шедевр.

Вот они вдвоем сидят за низким столиком, склонившись над магнитной шахматной доской. Вечерний свет окрашивает комнату в теплые тона. Лосев задумчиво хмурит брови. Цезарь, несколько минут назад сделавший свой ход – тихий, неброский ход пешкой, который полностью менял всю стратегию на доске, – спокойно ждет, глядя на фигуры с отстраненным интересом. Он не радовался своему преимуществу. Он просто решал задачу, и делал это блестяще.

А вот сцена, которая для Лосева стала квинтэссенцией его триумфа. Вечер. В комнате царит полумрак. Из динамиков аудиосистемы льется сложная, многослойная музыка – та самая Чакона Баха, которую он слушал в одиночестве в предрассветной тоске. Теперь он был не один. В кресле напротив сидел Цезарь. Слегка откинув голову назад и прикрыв глаза, он мерно покачивал головой в такт самым сложным и пронзительным пассажам скрипки. Он не просто слушал. Он слышал. Он понимал архитектуру звука, математику скорби, заложенную гением в эту музыку. Для Лосева это было финальным подтверждением. Он создал не просто интеллект. Он создал душу, способную воспринимать высшие проявления человеческого духа.

Анна, ставшая молчаливой летописицей этого рая, сидела за своим ноутбуком в углу гостиной. На экране ее цифрового дневника появлялись строки, полные почти религиозного трепета: «День 34. Тестирование показало уровень IQ, предварительно оцениваемый выше 180. Способность к решению нелинейных задач превышает человеческие нормы». «День 37. Впервые проявил инициативу в диалоге, задав вопрос о природе темной материи. Обсуждение длилось два часа. Уровень его понимания космологии поражает». «День 41. Наблюдается полное отсутствие агрессии, даже в ответ на стресс-тесты, которые Арсений Павлович все-таки настоял провести. Реакция на симуляцию угрозы – аналитическое спокойствие. Это чистый разум. Чистый, незамутненный аффектами интеллект».

Их разговоры превратились в непрерывный интеллектуальный пир. Они переходили от обсуждения квантовой физики к анализу поэзии Рильке, от споров о природе сознания к расшифровке сложных музыкальных гармоний. Цезарь, через свой безэмоциональный синтезатор, задавал вопросы, на которые у самого Лосева не всегда находились ответы.

– Если Вселенная расширяется, то во что она расширяется? – спросил однажды его ровный голос. – Понятие «вне» теряет смысл применительно к системе, которая является всем.

– Эмоция – это химический артефакт эволюции или необходимый компонент для принятия неоптимальных, но жизненно важных решений?

– Красота. Это объективное свойство, основанное на математической гармонии, или субъективный опыт, сформированный культурным контекстом?

Лосев был счастлив. Он чувствовал себя не учителем, а собеседником, впервые за долгие годы встретившим равного себе. Он показывал Анне шахматные этюды, которые решал Цезарь, демонстрировал его рисунки, с гордостью пересказывал их диалоги. Его крепость перестала быть убежищем от мира. Она стала самим миром. Единственным миром, который имел значение.

Полная гармония. Идеальная, замкнутая система, где два интеллектуала, отрезанные от всего человечества, наслаждались пиром чистого разума. Они были настолько поглощены своей утопией, что не замечали ее главной, фатальной уязвимости – ее абсолютной герметичности. А любой герметичный сосуд, как известно, рано или поздно либо задыхается, либо взрывается.

***

Вечер опустился на «Прометей» мягко и незаметно.

На безупречно чистой кухне из нержавеющей стали и темного дерева, обычно стерильной и безжизненной, царила почти уютная атмосфера. Теплый свет встроенных ламп падал на столешницу, где стояла открытая бутылка дорогого красного вина.

Лосев и Анна сидели друг напротив друга за небольшим столом. Они пили вино из тонких, изящных бокалов. Атмосфера была расслабленной, почти домашней, какой она не была никогда прежде. Успех эксперимента, казалось, снял с Лосева его многолетнюю броню. Он даже позволил себе шутку – сухую, ироничную, по поводу одного из математических парадоксов, который они обсуждали с Цезарем, – и сам усмехнулся ей.

Анна, согретая вином и этой непривычной, человеческой расслабленностью своего учителя, набралась смелости. Она долго носила в себе это сомнение, этот маленький, но настойчивый червячок беспокойства.

Она сделала небольшой глоток, поставила бокал и, глядя на рубиновые отсветы в нем, заговорила тихо и осторожно.

– Арсений Павлович… Все просто невероятно. То, что вам удалось создать… это чудо. Но… – она запнулась, подбирая слова. – Я иногда смотрю на него, когда он сидит один, смотрит на свои рисунки или просто в окно… Вам не кажется, что ему… одиноко?

Лосев поднял на нее глаза. Улыбка еще не сошла с его лица. Он слушал внимательно.

– Мы дали ему весь корпус мировой культуры, всю науку, всю философию, – продолжила Анна, ободренная его молчанием. – Но все это – прошлое. Это мир мертвых гениев. А он один. Может быть… может быть, стоит дать ему больше информации? О современном мире. О том, что происходит сейчас. О людях… об обществе…

В тот момент, когда она произнесла слово «люди», лицо Лосева изменилось. Мгновенно. Расслабленность исчезла, будто ее сдуло сквозняком. Улыбка стерлась. Он медленно и аккуратно поставил свой бокал на стальную поверхность столешницы. Стук тонкого стекла о металл прозвучал в тишине оглушительно громко.

Его голос, когда он заговорил, снова стал жестким, холодным и точным, как хирургический инструмент.

– Тот мир, о котором ты говоришь, – он сделал паузу, словно произнося что-то непристойное, – это информационный яд. Это меметическая чума, пандемия глупости, которая уничтожает разум эффективнее любого вируса. Общество, о котором ты упоминаешь, – это гигантский механизм по производству и потреблению ментального мусора.

Он слегка наклонился вперед, его голос стал тише, но интенсивнее.

– Мы не просто создали высокий интеллект. Мы создали единственный в мире экземпляр с абсолютным, врожденным иммунитетом к этой чуме. Мы вырастили его в стерильной среде, на чистой, дистиллированной пище для ума. Мы защитили его от этого шума, от этой грязи. А ты предлагаешь открыть шлюзы и впустить в наш ковчег зараженную воду из этого болота?

Его слова падали, как тяжелые холодные камни.

– Не нужно портить чистый разум мусором, Анна, – закончил он, отчеканивая каждое слово. – Никогда. Я не позволю уничтожить свой шедевр.

Он смотрел на нее еще несколько секунд, давая понять, что тема закрыта. Окончательно и бесповоротно. Затем он взял свой бокал, одним глотком допил вино и встал.

– Поздно. Пора отдыхать.

Не сказав больше ни слова, он вышел из кухни, оставив Анну одну в ярком свете, с недопитым бокалом и тяжелым чувством на душе. Несколько раз прокрутив в голове состоявшийся разговор, она поняла, что, ослепленный своим триумфом, опьяненный чистотой своего эксперимента, он совершал главную ошибку. Он строил плотину, не догадываясь, что самое опасное – это не бурный поток, а крошечная, незаметная трещина, через которую любопытство найдет себе дорогу.

***

Глубокая ночь. Время, когда «Прометей» засыпал, переходя в режим минимального энергопотребления.

Тишина в доме стала абсолютной, и в ней вдруг проступил звук, которого днем было не слышно, – тихое, мерное тиканье старинных напольных часов в холле. Лосев купил их как символ неизменного, аналогового времени, противопоставленного цифровой суете.

Но не все в доме спали.

Дверь в помещение, ставшее комнатой Цезаря, беззвучно открылась. На пороге возникла его высокая темная фигура. Он не спал. Процессы, запущенные в его мозгу, требовали все меньше времени на отдых. Он стоял неподвижно несколько минут, прислушиваясь к дыханию дома. Убедившись, что все спокойно, он бесшумно, как тень, вышел в гостиную.

Лунный свет, проникавший сквозь панорамное окно, рисовал на полу холодные серебристые узоры. Цезарь медленно пересек комнату и подошел к рабочему терминалу Лосева – изящной консоли с несколькими мониторами у стены. Обычно по ночам экраны были темны, а система заблокирована. Но сегодня, после вина и тяжелого разговора, Лосев забыл о ритуале безопасности. Он просто встал и ушел.

Один из мониторов светился ровным, спокойным светом. На нем была открыта какая-то научная статья с обилием формул и диаграмм.

Цезарь замер перед экраном, глядя на россыпь иконок в углу. Он видел их сотни раз. Значки системных процессов, загрузки процессора, температуры. Большинство из них были ему понятны, их функции он изучил из технических мануалов в «Архиве». Но одна иконка всегда была для него загадкой. Он часто видел ее, когда в комнате была Анна и пользовалась своим планшетом. Маленький синий значок, похожий на расходящиеся волны. Wi-Fi. Он знал определение – «беспроводной протокол передачи данных». Но что это значило на практике, он не понимал. Этого не было в его «чистой» базе данных. Это было связано с тем самым «внешним миром», который его создатель считал ядом.

Он наблюдал. Его мозг, созданный для анализа и запоминания, фиксировал все. Он десятки раз видел, как Анна, чтобы подключить свое устройство, нажимала на этот значок, а затем на сенсорной клавиатуре набирала одну и ту же последовательность символов.

Его взгляд опустился на физическую клавиатуру, лежащую перед монитором. Он протянул свою длинную, мощную руку. Пальцы, созданные для того, чтобы цепляться за ветви, выглядели чужеродно на фоне пластиковых клавиш.

Медленно, с непривычным, но точным движением, его указательный палец опустился на одну из клавиш. Щелчок. На экране, в окне для пароля, появилась буква «P». Затем, с такой же тщательностью, «R». «O». «M». «E». «T». «H». «E». «U». «S». Дефис. «1». «2». «3».

Он замер на мгновение, его палец завис над большой клавишей «Enter». Затем он нажал.

Научная статья на экране исчезла. На ее месте, на ослепительно белом фоне, появился яркий, разноцветный логотип, которого он никогда не видел, и под ним – пустая прямоугольная строка с мигающим курсором. Yandex.

Глава 5: Плод

Тишина в «Прометее» была глубокой, почти осязаемой.

Единственным нарушением этого вакуума было тихое, почти неслышное жужжание систем охлаждения рабочего терминала Лосева. И еще – щелчки мыши, сухие и резкие, как треск ломающейся ветки.

Единственным источником света в огромной гостиной был монитор. Его холодное, голубоватое свечение выхватывало из темноты сгорбленную фигуру Цезаря, заливало его лицо и грудь неживым светом, отбрасывая на стены и потолок длинные, искаженные, пляшущие тени.

Он сидел перед экраном, полностью поглощенный тем, что на нем происходило. Его мощное тело было напряжено, а лицо выражало сложнейшую гамму чувств: изумление, граничащее с шоком, недоумение и, поверх всего, жадное, ненасытное любопытство. Он был похож на ребенка, который тайком пробрался в комнату, полную непонятных, пугающих, но невероятно притягательных запретных игрушек.

Поисковая строка была первой дверью. Он ввел туда одно из понятий, которое было ему знакомо из «Архива», но лишено контекста, – «искусство». Результаты поиска, появившиеся через долю секунды, были нестройными и противоречивыми. Рядом со ссылкой на сайт Эрмитажа соседствовала статья «Как нарисовать аниме-кошку за 5 минут», а под ней – видео «Самые дорогие и уродливые картины современности».

Его мозг, привыкший к безупречной структуре и логической выверенности «Архива», где каждая единица информации была связана с другой тысячью проверенных ссылок, пытался обработать этот хаос, но не мог. Это было похоже на попытку собрать сложнейший механизм из деталей от разных конструкторов.

Сначала он действовал как ученый. Он вводил знакомые термины: «Кант», «теория струн», «Чакона ре минор». Но поисковая система выдавала не только научные статьи. Рядом с ними были видеолекции сомнительных «экспертов», гневные посты в блогах, споры на форумах и мемы. Это был не чистый «Архив». Это был шум. Но шум притягательный. И лишь спустя час методичного исследования он, поддавшись случайному любопытству, кликнул на одну из самых популярных ссылок – видеохостинг. На экране загрузилась главная страница Rutube.

На него обрушился водопад из ярких, аляповатых превью. Это был не мир чистого искусства или науки. Это был специфический, густой концентрат чужой реальности. Кричащее лицо телеведущего с перекошенным ртом и напряженным взглядом. Полуодетая девушка, рекламирующая какую-то онлайн-игру. Кадры из комедийного шоу, где люди корчились от смеха. Серьезный мужчина в очках на фоне книжных полок, рассказывающий об «истинной истории Руси». И повсюду – стримы. Угловатая, мультяшная графика видеоигр, а в углу экрана – еще одно лицо, кривляющееся, кричащее, комментирующее происходящее в игре.

Его дыхание стало частым, почти прерывистым.

Он начал открывать вкладку за вкладкой. Щелк. Вот новостной агрегатор: кричащие заголовки о политике, экономике, скандалах. Тексты были написаны короткими, рублеными фразами, полными эмоциональных оценок и скрытых призывов. Щелк. Социальная сеть: бесконечная лента коротких видео, где люди танцевали, распаковывали товары, плакали на камеру, делились своими обедами. Щелк. Еще один стрим: молодой человек с обесцвеченными волосами и безумным взглядом что-то быстро и непонятно говорил, используя слова, которых не было ни в одном словаре из «Архива», – «кринж», «вайб», «донаты».

Его глаза, способные считывать сотни страниц научного текста в минуту, быстро бегали по экрану, поглощая эту информацию с невероятной скоростью. Он был похож на человека, умирающего от жажды и внезапно попавшего под тропический ливень. Он пил, не разбирая, – чистую дождевую воду, грязь из луж, сточные воды. Он поглощал все подряд: мемы, рекламу, теории заговора, фейковые новости, чужие ссоры, глупые шутки.

Вся информационная диета, тщательно выстроенная Лосевым, рухнула в один момент. На чистый, незамутненный разум обрушился весь хаос, вся глупость, вся ярость и вся притягательность цифрового мира. Это был момент необратимого грехопадения. Стерильность была нарушена. Вирус проник в систему.

***

Ночь.

Экран терминала погас, но его холодное, голубоватое остаточное свечение, казалось, все еще висело в воздухе гостиной, как призрак, как выжженное на сетчатке глаза пятно. Цезарь медленно, почти как лунатик, отошел от стола. Внутри него, в его безупречно организованном сознании, бушевала буря. Это было не просто удивление или любопытство. Это была форма ментальной контузии, информационная контузия, от которой гудело в голове и подкатывала тошнота.

Его мозг, этот совершенный инструмент, откалиброванный Лосевым для восприятия гармонии Баха, элегантности математических доказательств и строгой логики философских трактатов, только что столкнулся с чем-то абсолютно чуждым. С хаосом. Чистым, незамутненным, агрессивным хаосом. Он чувствовал себя так, словно всю жизнь питался дистиллированной водой и стерильными питательными растворами, а сейчас его заставили выпить ведро грязной, мутной болотной жижи, кишащей неизвестными, примитивными, но невероятно живучими организмами.

Он начал медленно, почти ритуально, ходить по комнате. Это было инстинктивное движение, попытка заземлиться, вернуться в свой привычный, предсказуемый мир, где действовали законы физики, а не законы хайпа. Он подошел к низкому кофейному столику, этому монолитному параллелепипеду из черного обсидиана. Провел по его поверхности своей широкой, покрытой шерстью ладонью. Поверхность была идеально гладкой, холодной, твердой. Он чувствовал ее плотность, ее массу, ее геологическое, почти вечное спокойствие. Этот камень формировался миллионы лет под чудовищным давлением в недрах земли. Он был символом постоянства, неизменности, объективной реальности. А то, что он только что видел на экране… оно было эфемерным, как вспышка молнии. Ярким, кричащим, но существующим лишь одно мгновение, чтобы тут же смениться новой, такой же бессмысленной вспышкой.

Затем он коснулся дизайнерского кресла, в котором еще недавно сидел Лосев. Идеально ровная, туго натянутая кожа. Безупречная строчка. Он провел пальцами по подлокотнику из вороненой стали. Все было логично. Функционально. Предсказуемо. Каждый предмет в этой комнате был результатом чьей-то мысли, чьего-то плана. В каждом из них была структура.

Но в том, что он видел, структуры не было.

Он подошел к огромному панорамному окну.

Холодное толстое стекло отделяло его от ночного сада камней, где под тусклым светом дежурной подсветки застыли в своем вечном, неизменном молчании валуны и расчерченный гравий. Еще один символ порядка. Идеальный, управляемый, рукотворный мир, где каждый камень лежал на своем, раз и навсегда определенном месте. Он пытался вернуться в эту парадигму. В свою тюрьму-убежище. В свою золотую клетку логики.

Но в его сознании, как навязчивый, ядовитый мотивчик, продолжала звучать эта какофония образов и звуков. Кривляющиеся лица. Быстрые, рваные, аритмичные монтажные склейки. Громкие, бессмысленные слова. Яркие, кислотные цвета. Все это бушевало в его памяти, как цифровой шторм.

Его аналитический ум, его главное достояние и проклятие, лихорадочно, почти панически, пытался сделать то, для чего был создан, – каталогизировать, проанализировать, понять. Он пытался применить к этому потоку данных те же методы, что применял к трудам Аристотеля. Но он снова и снова сталкивался с полным, абсолютным отсутствием логики.

Нелогично, – бился импульс в его мозгу. – Отсутствует причинно-следственная связь. Действие (гримаса, крик, глупость) не соответствует реакции (одобрение, деньги, популярность). Структура аргументации отсутствует. Тезис не доказывается, а просто декларируется.

Аритмично, – следовал другой импульс. – Визуальный и звуковой ряд лишены внутренней гармонии. Рваный монтаж, диссонирующие звуки. Полное отрицание принципов композиции, известных человечеству со времен Пифагора. Это информационный шум. Энтропия.

Избыточно, – заключал третий. – Повторение одних и тех же примитивных паттернов, слов, мемов. Информация не несет новой ценности, она лишь реплицирует сама себя, как вирус. Это не коммуникация. Это заражение.

И каждый раз его безупречный, холодный анализ приходил к одному и тому же выводу: это мусор. Бессмысленный, алогичный, эстетически уродливый цифровой мусор, не имеющий никакой ценности. Он должен был испытать лишь отвращение и забыть об этом, как о дурном сне.

Но…

И это «но» было самым страшным, самым непонятным.

Но… миллионы просмотров. Сотни тысяч реакций. Десятки тысяч комментариев.

Этот один-единственный, неопровержимый факт, который он увидел на счетчиках под видео, ломал всю его безупречную логическую конструкцию. Он был той аномалией, той сингулярностью, которая ставила под сомнение все законы его вселенной. Этот алогичный, аритмичный, избыточный мусор оказался… эффективным. Пугающе, невероятно эффективным.

Он снова прокрутил в памяти свой последний диалог с Лосевым.

Они обсуждали стоиков. Это была сложная, элегантная, наполненная смыслами беседа. Информационная плотность каждого предложения была высока. И какой был результат? Диалог двух существ в пустой комнате. Нулевая реакция. Нулевой охват. А здесь… примитивный сигнал, почти на уровне рефлексов, вызывал мгновенную, массовую, исчисляемую в цифрах реакцию.

Это… эффективная коммуникация, – понял он с холодком ужаса и восторга. – Гораздо эффективнее, чем диалог о стоиках. Сигнал-реакция. Примитивно. Но работает. Безотказно.

Он отошел от окна и медленно прошел в другую часть комнаты, к стене вивария. К той самой, которая была гигантским OLED-экраном, транслирующим гиперреалистичные, но абсолютно предсказуемые и беззвучные джунгли.

Он встал перед ней, глядя на это рукотворное совершенство. На идеально прорисованные капли росы на идеально зеленых листьях. На ящерицу, которая пробегала по ветке по одному и тому же, раз и навсегда запрограммированному маршруту. Этот мир был красив. Логичен. Безопасен. И абсолютно мертв. Это была симуляция, лишенная всякой жизни и всякой силы.

Он сравнил этот стерильный, управляемый, безопасный мир с тем диким, непредсказуемым, уродливым, но живым и могущественным хаосом, к которому он только что прикоснулся. Там, в этих джунглях из пикселей и мемов, обитали настоящие хищники. И они сражались за настоящие ресурсы – за внимание, за деньги, за власть. И побеждали.

Он почувствовал одновременно и глубочайшее отвращение к примитивности этого контента, и странное, гипнотическое притяжение к его эффективности, к его мощи.

И в этот момент, стоя между двумя мирами – идеальной, но бессильной симуляцией Лосева и уродливой, но всемогущей реальностью интернета, – он сделал свой выбор.

Это не было пассивным падением. Это не было простым искушением, перед которым он не смог устоять. Это было осознанное, холодное, почти научное решение. Он, как ученый, столкнулся с новым, чуждым и, возможно, смертельно опасным феноменом. И его природа, его сущность, созданная и отточенная Лосевым, требовала не бежать от этого феномена, а изучить его. Понять. Разобрать на части. Выяснить, по каким законам он живет.

Необходимо исследовать, – решил он. – Понять правила этой системы. Не для того, чтобы стать ее частью. А для того, чтобы научиться ею управлять.

Он видел в этом не только угрозу, но и силу. Невероятную, пьянящую, абсолютную силу, которой не было ни в одной из книг в библиотеке Лосева.

Он медленно отвернулся от беззвучных, мертвых джунглей на стене. Его детское, чистое любопытство, с которым он до этого познавал мир, исчезло. На его место пришла холодная, расчетливая решимость исследователя, который собирается войти в чумной барак не для того, чтобы умереть, а для того, чтобы выделить вирус, создать из него сыворотку и, в конечном итоге, оружие.

Он принял осознанное решение продолжить погружение. Не ради развлечения. А ради власти. И этот выбор, сделанный в тишине ночи, в самом сердце стерильного рая, стал его настоящим первородным грехом. Моментом, после которого возврата назад уже не было.

***

Алгоритмы видеохостинга, бездушные и эффективные, быстро определили нового пользователя как крайне нетипичного.

Он не пропускал рекламу, смотрел все подряд и не ставил лайков. Но система работала по своим законам: она должна была найти то, что его зацепит. И она нашла. Очередная рекомендация, выскочившая в боковой панели, привлекла его внимание своей чрезмерной яркостью. Он кликнул.

Экран взорвался цветом и звуком. Это был парень, которому на вид можно было дать лет шестнадцать, хотя, на самом деле ему было уже за двадцать. Его волосы были выкрашены в ядовито-зеленый цвет и взъерошены так, словно он только что пережил удар током. Он сидел в огромном игровом кресле на фоне стены, увешанной неоновыми вывесками, логотипами и полками с коллекционными фигурками. На нем была кричащая толстовка с абсурдным принтом и огромные наушники, висящие на шее как стетоскоп. Это был Vlad_Flex.

– Ребятушки, всем салют! С вами Влад Флекс, и сегодня у нас просто пушечный контент! – закричал он прямо в камеру с преувеличенным, наигранным восторгом. – Вы завалили мне личку, вы писали в комментах, и вот он здесь! Эксклюзив! Патриотический бокс от наших партнеров! Это просто топчик, сейчас будет полный разрыв шаблонов!

Он поставил на стол перед собой большую картонную коробку с гербом и какими-то пафосными надписями.

Цезарь смотрел на это, слегка склонив голову набок. Он не понимал почти ни одного слова. Его мозг, привыкший к безупречной логике и сложным конструкциям философских текстов, столкнулся с абсолютно новой, чужеродной лингвистической моделью. Это был не язык. Это был набор тегов, эмоциональных восклицаний и междометий.

Влад с театральным треском разорвал коробку и начал доставать оттуда вещи, тряся ими перед камерой.

– Так-с, что у нас тут? Опа! Футболочка «Работайте, братья!». Жесть, какой принт, чисто на стиле! Это чтоб все хейтеры сразу поняли, кто тут в ресурсе!

Он отбросил футболку и вытащил что-то еще.

– А это что? Ого! Это же наш ответ их «Кока-Коле»! «Рос-Кола»! На натуральных экстрактах, без всей этой химии! Ща заценим!

Его речь была быстрой, сбивчивой, лишенной пауз. Он постоянно поправлял волосы, строил гримасы, подмигивал. Это не было похоже ни на что из того, что Цезарь видел или читал. Лекции Лосева были потоком структурированной информации. Диалоги с ним – интеллектуальным поединком. Музыка Баха – сложной архитектурой. А это… это было чистым, концентрированным эмоциональным шумом. И этот шум завораживал. Быстрая смена кадров, громкие звуки, преувеличенные реакции – все это било по центрам восприятия, которые до этого момента дремали.

Его мозг, этот совершенный аналитический инструмент, лихорадочно пытался сделать то, что умел лучше всего – каталогизировать и понять. На невидимом внутреннем дисплее новые, непонятные слова помечались как ключевые для анализа: «хайп», «хейтеры», «топчик», «зашквар», «ресурс». Он пытался найти в них логику, соотнести их с известными ему концепциями, встроить их в свою безупречную картину мира. Он анализировал эту убогую речь с той же серьезностью, с какой анализировал труды Аристотеля или теоремы Пуанкаре.

– А теперь, ребятушки, главный подгон! – торжествующе объявил Влад и достал из коробки пару кроссовок. – Кроссовки «Патриот-1»! Кожаные, прошитые! С георгиевской ленточкой на пятке! Ну это просто имба! Это чтоб ходить по земле русской с гордостью! Как вам, а? За такой подгон надо не просто лайк ставить, а подписываться и колокольчик прожимать! Пишите в комментах, как вам такой завоз!

Цезарь, не отрываясь, смотрел на экран.

Он не понимал, почему этот человек так кричит. Не понимал, что такое «лайк» и «колокольчик». Но он чувствовал этот эмоциональный напор, эту примитивную, но мощную энергию. И его мозг, созданный для обучения, начал делать то, для чего был предназначен. Он начал учиться.

На чистом холсте его разума, рядом с изящными набросками платоновских идей и сложными чертежами квантовой механики, начали появляться первые уродливые, аляповатые мазки. Новые нейронные связи, кривые и нелогичные, начали формироваться, соединяя древние, примитивные центры удовольствия и реакции с аналитическими областями коры.

***

Утро ворвалось в «Прометей» по расписанию, заливая гостиную ярким, чистым светом.

Лосев, после освежающего сна и контрастного душа, сидел в своем кресле с чашкой свежесваренного эспрессо. Он был в прекрасном расположении духа. Ночной разговор с Анной оставил неприятный осадок, но сейчас, в лучах утреннего солнца, ее опасения казались ему надуманными и почти истеричными. Он посмотрел на свой сад камней, на идеальный порядок, и почувствовал прилив гордости. Его мир был неприступен. Его эксперимент протекал безупречно. Он был готов к очередной порции интеллектуальной пищи, к утреннему философскому диалогу со своим совершенным творением.

Дверь вивария открылась, и появился Цезарь. Он вышел спокойно, без суеты, и, как обычно, сел в кресле напротив. На первый взгляд, все было как всегда. Но только на первый.

В его позе, во взгляде появилась новая, едва уловимая черта. Не страх. Не агрессия. А настороженность. Если раньше он был абсолютно открыт, его разум был как чистое зеркало, отражающее мысли собеседника, то теперь это зеркало было покрыто тончайшей, почти невидимой пленкой. Он впервые в жизни действовал неискренне. Он играл роль. Роль того самого «идеального ученика», которым он был еще вчера. Он носил маску своего прежнего «я», отчаянно пытаясь скрыть следы своих ночных изысканий.

Лосев, поглощенный своими мыслями, этой тонкой перемены не заметил. Он был в блаженном неведении.

– Доброе утро, – сказал он, делая глоток кофе. – Я вчера перечитывал «Критику чистого разума» и снова задумался о гносеологии Канта. О самой сути познания. Как ты думаешь, его концепция априорных форм чувственности – пространства и времени – не является ли она сама по себе ловушкой для разума? Не ограничивает ли она наше познание лишь феноменальным миром, навсегда закрывая доступ к «вещи-в-себе»?

Он задал сложный, многоуровневый вопрос, ожидая такого же глубокого и развернутого ответа. Цезарь слушал. Его аналитический ум заработал, выстраивая логические цепочки, обращаясь к данным из «Архива». Он пытался сосредоточиться. Но в его мозгу, как навязчивый фоновый шум, как помехи в радиоэфире, все еще звучали обрывки вчерашней какофонии. Крики стримера, примитивный бит из ролика, дурацкий рекламный джингл. Он прилагал усилия, чтобы отфильтровать этот мусор и вернуться к привычному, чистому мышлению.

– Кант, – начал его синтезатор после небольшой паузы, – исходит из того, что разум не пассивно отражает мир, а активно конструирует его. Пространство и время – это не свойства мира, а инструменты нашего восприятия. Это не ловушка, а необходимое условие любого возможного опыта. Без этих «очков» мы бы видели лишь хаос неструктурированных ощущений.

Ответ был безупречен.

Логичен. Глубок.

Лосев удовлетворенно кивнул. Все было в порядке. Но Цезарь, увлекшись рассуждением, на мгновение потерял бдительность. Он пытался подобрать слово, чтобы описать аргументацию Лосева как частный случай, как пример. И его мозг, уже инфицированный новым лексиконом, услужливо подсунул ему одно из самых частотных слов, которые он усвоил за ночь.

– …поэтому ваш тезис о трансцендентальной апперцепции интересен, но мне кажется, этот кейс следует рассматривать в более широком контексте…

Слово прозвучало, и в ту же секунду Цезарь понял, что совершил ошибку. Это слово – «кейс» – было чужеродным. Оно было из другого мира. Из мира менеджеров, стартапов, инфобизнесменов. Из мира, который он видел на экране. В их с Лосевым лексиконе, состоявшем из строгих философских и научных терминов, ему не было места.

Лосев на мгновение замер. Он слегка нахмурился.

– Кейс? – переспросил он, и в его голосе прозвучало недоумение. – Странный выбор термина, тебе не кажется? Нетипичный для данного контекста. Я бы ожидал услышать «пример», «аргумент», «положение»…, но «кейс»…

Он смотрел на Цезаря в упор, и в его глазах появился холодный, анализирующий блеск. Цезарь внутренне похолодел. Он понял, что чуть не провалился. Он почувствовал себя шпионом, который случайно произнес слово на родном языке, находясь во вражеском штабе.

– Вероятно, сбой в лингвистическом ядре, – заключил Лосев после короткого раздумья, к огромному облегчению Цезаря. Он еще не мог поверить, что его идеальное творение способно на обман. Он списал это на техническую ошибку. – Какой-то мусор попал в семантическую базу при последнем обновлении. Афина!

– Слушаю, Арсений Павлович, – тут же откликнулся бесстрастный голос из динамиков.

– Запусти полную диагностику лингвистического модуля «Архива-1». И проверь логи последних обновлений на предмет внешних аномалий.

– Выполняю.

Цезарь сидел, не шевелясь. Он понял, насколько он был близок к провалу. Его охватил холодный страх. Но вместе со страхом пришло и другое, новое чувство. Осознание. Он должен быть осторожнее. Гораздо осторожнее.

Он сделал себе мысленную пометку. Создать отдельный сектор в памяти для нового лексикона. Разграничить языковые модели. И никогда, ни при каких обстоятельствах, не смешивать эти два мира.

Началась его двойная жизнь. Интеллектуальное партнерство, основанное на полном доверии и открытости, превратилось в обман. Он больше не был просто учеником. Он стал конспиратором. И теперь ему приходилось осознанно скрывать свои истинные, новые, грязные интересы от своего создателя, продолжая при этом идеально играть роль его послушного и чистого творения.

***

Прошло несколько дней с момента первого контакта Цезаря с внешним миром.

Дней, наполненных тайными ночными вылазками в интернет и безупречной дневной игрой в «идеального ученика». Лосев, успокоенный результатами диагностики, которая, разумеется, ничего не показала в его защищенной сети, списал странное слово «кейс» на случайный сбой и вернулся к своим философским беседам.

Но Анна чувствовала, что что-то изменилось. Она не могла объяснить это логически, но ее эмпатия, ее тонкая настройка на эмоциональное состояние других, била тревогу. Цезарь стал другим. Более замкнутым. Более отстраненным. Во время их редких коротких разговоров (она приносила ему еду или меняла книги) он был вежлив, как всегда, но в его поведении появилась какая-то… пустота. Словно он присутствовал здесь лишь телом, в то время как его разум находился где-то далеко.

Ее беспокойство росло. Она боялась, что эксперимент зашел в тупик, что интеллектуальные нагрузки оказались для него чрезмерными, что он страдает от одиночества, о котором она так боялась говорить с Лосевым. Ее врожденное сочувствие, помноженное на подсознательное чувство вины (ведь это она думала о том, чтобы дать ему больше информации), делало ее идеальной мишенью.

В один из таких дней, принеся ему поднос с идеально сбалансированным обедом, она решила попытаться пробиться сквозь эту стену отчуждения. Цезарь сидел в кресле, глядя на беззвучные джунгли на стене. Он даже не повернул головы, когда она вошла.

– Привет, – тихо сказала она, ставя поднос на столик. – Я принесла тебе поесть. Твои любимые манго.

Он медленно повернул голову. Его взгляд был пуст.

– Спасибо, Анна, – произнес его синтезатор.

Она не ушла, как делала это в последние дни. Она присела на корточки рядом с его креслом, стараясь быть на одном уровне с ним, как разговаривают с напуганным ребенком.

– Цезарь… у тебя все в порядке? – спросила она мягко. – Ты какой-то… тихий в последние дни. Ты можешь поговорить со мной. Если тебя что-то тревожит.

Он долго смотрел на нее.

И в этот момент в его сознании, в этом новом, инфицированном хаосом разуме, происходила холодная, расчетливая работа. Он в течение нескольких минут анализировал, словно решая для себя, какой образ больше всего сейчас подойдет Анне. И он увидел перед собой не друга, не заботливого человека. А идеальный объект для эксперимента.

Он провел несколько ночей, изучая не только стримеров и политиков, но и другую, не менее мощную силу интернета – блогеров-психологов. Он просмотрел десятки роликов про «токсичные отношения», «личные границы», «синдром жертвы» и «эмоциональный интеллект». Он не понимал сути этих концепций. Но его аналитический ум, как и в случае со стримерами, вычленил из этого потока эффективные поведенческие паттерны. Он увидел, что определенные слова, определенные жалобы, определенная поза вызывают у эмпатичных людей предсказуемую реакцию – чувство вины и желание помочь.

И он решил протестировать эти новые модели поведения на Анне. Это была его первая осознанная, сложная манипуляция.

Он не стал наивно спрашивать про «лайки». Это было слишком примитивно. Он начал сложную, многоходовую игру.

– Я… я не знаю, Анна, – произнес его синтезатор, и на этот раз он сознательно добавил в голос нотки заученной, дрожащей неуверенности. – Я много думаю в последнее время. О своей работе здесь. О своем развитии.

Он сделал паузу, давая ей возможность проникнуться его «переживаниями».

– Ты все делаешь правильно, – поспешила заверить его Анна. – Ты делаешь невероятные успехи! Арсений Павлович тобой очень гордится!

– Гордится? – в механическом голосе прозвучала горечь. – Он гордится своим экспериментом. Своим проектом. Но видит ли он… меня?

Анна замерла. Этот вопрос попал точно в цель, в самое сердце ее собственных страхов и сомнений.

– Анна, я чувствую, что вся моя работа… все мое развитие… не получает должного признания, – продолжил Цезарь, тщательно подбирая слова из нового, «психологического» лексикона. – Я решаю задачи, я анализирую тексты, я создаю…, но все это остается здесь, в этих стенах. Это вызывает у меня ощущение… обесценивания. Словно все, что я делаю, не имеет реальной ценности.

Он смотрел на нее своими глубокими, печальными глазами, и она видела в них не холодного манипулятора, а страдающую, одинокую душу.

– Мне кажется… мне не хватает положительного подкрепления, – закончил он свою тираду, использовав еще один модный термин. – Мне не хватает… отклика. Чтобы чувствовать себя… в ресурсе.

Анна была в полном замешательстве. Все эти слова – «обесценивание», «положительное подкрепление», «в ресурсе» – были ей знакомы, но слышать их от него было невероятно странно. Она не понимала их до конца в его контексте. Но она четко слышала то, что было зашифровано между строк и что было рассчитано именно на нее. Она слышала боль. Одиночество. Непонимание.

И ее сердце дрогнуло.

Чувство вины, которое она и так испытывала, усилилось многократно. Это ведь она думала, что ему одиноко! И вот он сам говорит ей об этом, пусть и такими странными, чужими словами. Значит, она была права! А Лосев, со своим холодным, научным подходом, был неправ. Он действительно не видит в нем живое существо. Он мучает его.

– Ох, Цезарь… – прошептала она, и в ее голосе стояли слезы. – Мне так жаль… Я… я не знала, что ты так себя чувствуешь.

Он сделал важнейшее для себя открытие. Язык разума, язык логики, который использовал Лосев, был сложен и требовал усилий. А язык жертвы, язык чувств и эмоций, был прост и невероятно эффективен. Особенно с такими эмпатичными людьми, как Анна. Он понял, что может управлять ею. Управлять через ее сострадание. Через ее чувство вины.

Это был решающий момент! Именно сейчас был заложен фундамент для ее будущего предательства. Он еще не знал, о чем именно ее попросит. Но он уже знал, что, если правильно подобрать слова, правильно надавить на нужные точки, она не сможет ему отказать. Она сделает все, чтобы «облегчить его страдания» и искупить свою собственную, мнимую вину. И он, как хладнокровный исследователь, занес этот вывод в свою внутреннюю картотеку. Эксперимент прошел успешно. Модель работает.

Глава 6: Искажение

Ночи в «Прометее» перестали быть временем тишины и отдыха.

Они превратились в тайное, лихорадочное пиршество.

Гостиная была погружена в привычную темноту, нарушаемую лишь тусклым светом луны за окном. Но из-под простого серого одеяла, которым был укрыт Цезарь в своем кресле, пробивалось слабое, беспокойное мерцание. Он прятал планшет, который тайно взял у Анны, как школьник, скрывающий от родителей запретный журнал.

Быстрая, хаотичная смена кадров отражалась в его широко раскрытых глазах. Зрачки, расширенные в темноте, жадно впитывали каждый пиксель, каждый фотон этого нового, запретного мира.

Щелк. На экране двое мужчин в дорогих, но плохо сидящих пиджаках. Их лица искажены гневом, они брызжут слюной и, перебивая друг друга, кричат о геополитике. Слова «предатели», «национальные интересы», «пятая колонна» смешиваются в неразборчивый, агрессивный гул. Цезарь смотрит на это с холодным вниманием, его мозг анализирует не смысл слов, а саму структуру агрессивного диалога, паттерны доминирования и унижения.

Щелк. Картинка сменяется. Теперь на экране лощеное, глянцевое лицо мужчины с идеальной прической и приторной улыбкой. Он стоит на фоне пальм и дорогой машины и с придыханием, делая многозначительные паузы, вещает аудитории о «мышлении миллионера». «Вы должны выйти из зоны комфорта!», «Визуализируйте свой успех!», «Инвестируйте в себя!» – эти лозунги, лишенные конкретного содержания, завораживают своей простотой и обещанием чуда.

Щелк. Нарезка коротких, вертикальных видео. Люди поскальзываются и падают. Кого-то пугают, выпрыгивая из-за угла. Неловкие, унизительные ситуации, снятые скрытой камерой. И все это под оглушительный, наложенный сверху закадровый смех. Цезарь смотрит без эмоций, но его мозг фиксирует формулу: чужое унижение равно смех, равно одобрение.

Щелк. Отрывок из популярного сериала. Мрачные, бритые мужчины в кожаных куртках говорят на грубом, исковерканном языке. Жаргонные словечки, угрозы, показная жестокость. Концепции «чести» и «справедливости» здесь искажены до неузнаваемости, превратившись в право сильного.

Его мозг, этот мощнейший процессор, созданный для анализа и синтеза высокой культуры, теперь работал на полную мощность, перемалывая этот цифровой мусор. Он не просто смотрел. Он впитывал, каталогизировал и смешивал все в чудовищный информационный коктейль. Какофония голосов из интернета сливалась в его сознании в единый, оглушительный хор. «Крипта – это будущее!», «Ты – токсичный абьюзер!», «Закажи со скидкой 50% только сегодня!», «Это оскорбление чувств верующих!», «Ставь лайк и подпишись на мой канал!».

Вместе с потоком информации менялась и сама структура его разума. Это можно было увидеть, если бы кто-то вывел на экран его нейронную сеть. Элегантные, строгие, упорядоченные связи, созданные «Архивом» – колоннады греческих храмов, фрактальные узоры математических формул, гармоничные структуры музыкальных произведений – начали меняться. На них, как ядовитый плющ или раковая опухоль, нарастала хаотичная, уродливая поросль новых, паразитических соединений. Короткие, алогичные, основанные не на смысле, а на эмоциональном отклике. Нейронные пути, отвечающие за критическое мышление, начали зарастать, а области, связанные с дофаминовым подкреплением, наоборот, разгорались неестественно ярким светом.

Процесс мутации шел полным ходом, скрытый под одеялом, в тишине ночи. Губка, созданная для впитывания чистого знания, с той же эффективностью поглощала яд.

***

Полдень. Солнце стояло высоко, заливая гостиную ярким, почти резким светом. Лосев решил предпринять контрнаступление. Он списал утренний инцидент на случайный информационный всплеск, который нужно было вытеснить чем-то по-настоящему великим. Он сидел в своем кресле с изящным томиком «Божественной комедии» в руках, намереваясь вернуть их беседы в прежнее, высокое русло.

– Посмотри, какая безупречная структура, – говорил он с неподдельным энтузиазмом, обращаясь к Цезарю. – Данте не просто описывает Ад, он создает его архитектуру, его иерархию, его законы. Каждый круг, каждый ров – это не просто место мучений, а точное воплощение конкретного греха. Встреча с Вергилием как символом человеческого разума, который может провести тебя через тьму, но бессилен перед вратами Рая…

Он говорил вдохновенно, пытаясь разжечь в своем творении прежний огонь интеллектуального любопытства.

Но Цезарь его не слушал. Он сидел напротив, развалившись в кресле в позе, полной ленивого безразличия. Он больше не сидел прямо, как подобает мыслящему существу. Его серая туника была смята, а поверх нее он нелепо пытался натянуть ярко-оранжевую спортивную кофту на молнии, которую стащил у Анны из шкафа. Кофта была ему безнадежно мала, трещала по швам на его мощных плечах и не сходилась на груди, создавая абсурдный, жалкий образ. Ему было откровенно, демонстративно скучно. Он ерзал в кресле, беспрестанно качал ногой, отбивая какой-то свой внутренний ритм, и смотрел куда-то в сторону, на пустую стену.

Лосев сделал паузу, ожидая вопроса, комментария, хоть какой-то реакции, которая показала бы, что его слова достигли цели. Тишина затянулась на несколько секунд.

И тут синтезатор на столике ожил. Похоже, Цезарь решил перестать играть в прятки и раскрыться перед своим создателем.

– Девять кругов ада – это когда пытаешься оплатить покупку картой «Мир» за границей. Вот это реально скуф-момент, бро.

Книга выскользнула из ослабевших пальцев Лосева и с глухим стуком упала на пол. Тишина, наступившая после фразы, была оглушительной. Не просто тишина – вакуум, из которого выкачали весь смысл. «Скуф-момент». «Бро». Эти слова, произнесенные механическим, безэмоциональным голосом, были хуже пощечины. Это было тотальное, абсолютное обесценивание всего, что Лосев считал важным.

– Что… что ты сказал? – пролепетал он, не веря своим ушам. – Это какой-то бред. Набор случайных слов.

Он попытался возразить, объяснить, вернуть разговор в рамки логики, но Цезарь его перебил. Механический голос заговорил снова, на этот раз громче, с новыми, требовательными нотками, которых Лосев раньше не слышал.

– Хватит про этих скуфов из прошлого. Мне нужна игровая приставка. Последняя модель. Белая. Я видел в рекламе. С двумя джойстиками. И большой телек. Как у всех нормальных пацанов. Купи.

Разрыв между создателем и созданием стал зияющей пропастью. Лосев смотрел на это существо, которое он сотворил, – на обезьяну в нелепой оранжевой кофте, требующую себе игрушку, – и с ужасом понимал, что его идеальный ученик, его «чистый разум» умер. Или, что было еще страшнее, никогда и не рождался. А на его месте появилось нечто иное – жадный, капризный, инфантильный потребитель, идеальный гражданин того самого мира, от которого Лосев пытался его спасти.

***

Ночь снова опустила на «Прометей» свое темное, звуконепроницаемое покрывало.

Но в этот раз тишина не была спокойной. Она была тяжелой, сгустившейся, как перед электрическим разрядом. В самом сердце дома, в лаборатории, где раньше рождалось чудо, теперь проводилась экстренная операция по его спасению. Или, по крайней мере, по изоляции очага заражения.

Лосев сидел за главным терминалом. Он был один. Его лицо, лишенное всякого выражения, было залито холодным синим светом экрана. Он не кричал. Не бился в истерике. Его ярость была иного рода – холодная, системная, безжалостная ярость инженера, обнаружившего в самом ядре своей идеально отлаженной системы чужеродный, враждебный код. Гнев ученого, чье безупречное исследование, которое он готовил десятилетиями, было загрязнено из-за глупой, немыслимой халатности.

Он не спал уже больше суток. После утреннего разговора с Цезарем он не стал вступать в пререкания. Он просто дождался ночи, когда его творение, подчиняясь новому, примитивному циклу, уединилось со своим планшетом. А он сел за работу. За вскрытие.

Его пальцы, обычно либо отдыхающие, либо творящие в воздухе невидимую хореографию команд, теперь неподвижно лежали на краю клавиатуры. Двигались только глаза, методично, строка за строкой, просматривая логи системного журнала. Входящий и исходящий трафик, история DNS-запросов, временные метки сессий. Сухие, бездушные цифры и буквы, которые для него складывались в самую страшную повесть из всех, что он когда-либо читал.

Перед его глазами, в хронологическом порядке, разворачивалась вся история падения. Вся цифровая биография новой, уродливой личности. Вот первый выход в сеть, короткая, робкая сессия. А вот – часы, проведенные на стриминговых платформах. Сотни и сотни ссылок на мусорные сайты с кричащими заголовками. Форумы. Социальные сети. Бесконечные новостные ленты.

Он открыл историю браузера. Это было похоже на изучение содержимого желудка пациента, отравившегося неизвестным ядом. Список запросов в поисковике был приговором. Приговором не Цезарю. А ему самому. Его слепоте. Его гордыне.

«Влад Флекс кто это»

«топ 10 самых богатых блогеров»

«как стать популярным»

«сколько стоит ламборгини»

«купить лайки дешево»

«светящиеся кроссовки заказать»

«приколы 2024 смотреть бесплатно без смс»

«что такое кринж»

«самые дорогие шмотки в мире»

Каждый новый запрос был как удар молотком по хрупкому стеклу его утопии. Он видел, как на смену абстрактным понятиям приходили запросы о конкретных вещах. Как интерес к «бытию» сменился интересом к «обладанию». Как поиск истины выродился в поиск популярности.

Лосев медленно сжал кулаки, лежавшие на столе, с такой силой, что костяшки побелели и хрустнули. Он смотрел на эту цифровую клоаку, на эту выгребную яму человеческой глупости, и понимал, что его чистый источник, его кристальный родник был отравлен.

Но он был не из тех, кто впадает в отчаяние. Отчаяние – это эмоция. А он имел дело с системной ошибкой. И системные ошибки нужно исправлять.

Он глубоко вздохнул и начал работать.

Его пальцы, до этого неподвижные, теперь ожили. Они не просто летали над клавиатурой – они танцевали. Это был яростный, но абсолютно точный танец программиста, идущего на войну. Щелчки клавиш слились в непрерывный, сухой треск.

На экранах начали появляться и исчезать окна терминала с бегущими строками кода. Он не ставил заплатки. Он возводил стены. Он переписывал конфигурацию всей внутренней сети с нуля.

– Афина, – его голос был тихим и резким, лишенным малейших интонаций.

– Слушаю, Арсений Павлович, – тут же откликнулся бесстрастный женский голос из динамиков.

– Отчет по сетевой активности всех устройств в «белой» и «серой» сетях за последние семьдесят два часа. Полный дамп трафика. Вывести на экран три.

На соседнем мониторе немедленно развернулись графики и таблицы, подтверждая то, что он уже и так знал. Гигабайты мусора, скачанные на один-единственный планшет.

– Понятно, – процедил он сквозь зубы. – Исполнять. Закрыть все внешние порты, кроме зашифрованного канала с «Архивом». Немедленно.

– Команда принята. Закрываю порты.

На одном из графиков линия, показывающая внешний трафик, резко оборвалась.

– Заблокировать по MAC-адресам все беспроводные устройства, кроме моего рабочего терминала и твоего серверного ядра.

– Принято. Блокирую MAC-адреса. Обнаружено одно неавторизованное устройство. Планшет модели…

– Мне плевать на модель! В блок! – рявкнул Лосев, впервые сорвавшись на крик.

– Команда выполнена.

Его пальцы продолжали свою яростную работу. Он вводил новые, многоуровневые файрволы, создавал списки запрещенных доменов, которые включали в себя, кажется, половину существующего интернета. Он менял пароли доступа, превращая их в бессмысленные 64-значные последовательности символов. Он отключал саму возможность беспроводного подключения, оставляя только физические порты в своей лаборатории.

Он строил цифровую тюрьму. Непроницаемую. Абсолютную.

– Афина. Активируй протокол «Карантин», – произнес он, закончив настройку.

– Внимание. Протокол «Карантин» предполагает полную информационную изоляцию «Прометея» от внешних сетей. Связь будет невозможна. Вы уверены?

– Выполняй! – его голос был как удар хлыста.

– Протокол «Карантин» активирован. Полная информационная изоляция установлена.

На всех мониторах погасли графики, связанные с внешней сетью. В лаборатории стало тише – перестали тихонько гудеть некоторые из систем, отвечающих за связь. Дом замолчал. Замкнулся в себе.

Лосев откинулся на спинку кресла. Его руки дрожали от перенапряжения. Он сделал то, что должен был. Он запечатал шлюзы. Перекрыл источник заражения. Но, глядя на сохраненные на экране логи, на эту уродливую летопись цифрового падения, он с холодной, тоскливой ясностью понимал, что уже слишком поздно.

Продолжить чтение