Последний романтик

Размер шрифта:   13
Последний романтик

Но поражений от победы

Ты сам не должен отличать.

Б.Пастернак

Он возглавлял биологический факультет МГУ почти треть века – с 1973-го по 2005 год, – дольше, чем кто-либо другой из руководителей естественных факультетов, и, как было сказано в некрологе, «с его смертью ушла целая эпоха в истории биофака». И, конечно, найдутся десятки людей знавших Михаила Викторовича Гусева гораздо лучше меня, тем более, что наше знакомство так и осталось, увы, заочным. И всё же, несмотря на «дистанционный» характер нашего общения, мне кажется, что он открылся мне с какой-то особенной стороны, которая могла ускользнуть от его ближайших коллег. Не зря ведь сказано: «большое видится на расстоянии». А то, что это была очень крупная личность, ни у кого как будто сомнений не вызывает. И потому хотелось бы думать, что и этот очерк добавит несколько немаловажных штрихов к его столь памятному для многих образу. Хотя начать придётся издалека, поскольку до поры до времени наши жизненные пути-дороги никак между собой не сопрягались.

Мысли о Родине, о страсти, о судьбе…

Случилось так, что лет двадцать назад я оказался невольным обладателем доставшегося мне чужого семейного архива. Умерла старушка-соседка, оставившая после себя толстую пачку писем своего погибшего на фронте племянника Юры (Георгия) Зегрже. Письма эти, охватывавшие целый пласт его жизни с 1937 по 1942 гг., включали немало трагических событий, начиная с ареста родителей и до первых месяцев войны, но главное – четыре года его обучения на биологическом факультете Московского университета, и долгое время я не знал, как ими распорядиться. Бесполезно пылившиеся на шкафу в больших полиэтиленовых пакетах, они, как говорится, есть не просили, пока не настал момент переезда нашей семьи в Германию.

Что-то надо было делать и с этим моим наследством, и я, было, совсем уже договорился о передаче его университету, но в последний момент заколебался. Какая-то ниточка всё же связывала меня с автором писем, тогда как в университетском хранилище они, скорее всего, будут лежать мёртвым грузом. Но и побросать их в чемодан в таком неразобраном виде тоже что-то мешало. И несмотря на предотъездную лихорадку, пришлось-таки выкраивать дефицитное время, чтобы привести в порядок всю эту как попало сваленную корреспонденцию.

Вот тогда я и понял, что в моих руках не просто письма, но посмертная судьба их автора, о которой я мог бы рассказать, вдохнув в неё, быть может, вторую жизнь взамен безжалостно отнятой первой. В общем, проснулось то самое подсознательное чувство вины перед погибшими, о которой писал А.Твардовский.

Я знаю, никакой моей вины

В том, что другие не пришли с войны,

В том, что они – кто старше, кто моложе -

Остались там, и не о том же речь,

Что я их мог, но не сумел сберечь, -

Речь не о том, но всё же, всё же, всё же…

И едва подключив на новом месте привезённый с собой компьютер, я и взялся за эту задачу, обложившись стопками пожелтелых конвертов. И поначалу этого эпистолярного материала для моей работы вполне хватало. Но лишь до момента, пока в разибираемую мной переписку не вторглась война. Как жил, чем дышал Московский университет в эти первые военные месяцы? Чем были заняты в те драматические дни его преподаватели и студенты? А ведь то был решающий, по-видимому, момент в жизни моего героя, ушедшего добровольцем в армию в октябре 1941 года.

И тогда я решился написать в Москву. Попросил оставшихся там друзей узнать имя декана биологического факультета, вложил в конверт написанный уже кусок повести и отнёс на почту, не слишком надеясь на содержательный ответ. Правда, я знал, что на мемориальной доске среди погибших в войну выпускников и сотрудников МГУ есть фотография и моего Юры. Но в наш век всеобщей необязательности это вовсе не служило гарантией, что к моей просьбе отнесутся со сколько-нибудь серьёзным вниманием. Жизненный опыт последних десятилетий давно уже приучил меня всё принимать как должное и ничему не удивляться.

Однако пришедший месяц спустя ответ поразил и меня и, вообще, вызвал целую бурю чувств, потому что таких писем в своей жизни я, честно говоря, ещё не получал.

Глубокоуважаемый Игорь Евгеньевич!

Спасибо Вам за письмо о Георгии Бернардовиче Зегрже. Действительно, его имя значится на мемориальной доске Биологического факультета МГУ среди имён биофаковцев, не вернувшихся с фронтов Великой Отечественной войны. Неподалеку на другой стене мемориального зала нашего факультета среди фотографий погибших есть и фотография Юры Зегрже. Весь этот мемориальный комплекс создан сотрудниками биофака к 30-летию Победы. Правда, на фотографии Юры Зегрже написано «комсомолец», но, возможно, это ошибка. Однако именно традиции комсомольцев биофака поддерживают память и нравственную чистоту мемориала.

Мы прочли на специальном собрании Вашу рукопись. Впечатление огромное. Спасибо Вам. Многие плакали, а после чтения говорили и молчали, молчали и говорили… С Вашей помощью (и это для нас – главное) донёсся из далеких лет голос биофаковца – одного из нас – Юры Зегрже, всколыхнул в нас мысли о судьбе, о счастье и несчастье, о любви, о страсти, о Родине. Говорить с Вами обо всём этом и прежде всего о прекрасном воплощении Вашего замысла можно много и долго…

По свежим следам чтения и обсуждения пишу Вам это 1-е письмо (уже начат архивный поиск, – но об этом во 2-м письме). Итак, Юру Зегрже знают и помнят на биофаке. И хотя кафедра динамики развития была разрушена в годы лысенковщины, остались на новых кафедрах линии, идущие от М.М.Завадовского, остались сокурсники и очевидцы…

Они говорят о Юрии Бернардовиче:

был весьма скромным и доброжелательным товарищем, хорошо пел, музыкален. О том, что его родители были репрессированы, студенты-сокурсники знали. Однажды он попросил у одной студентки её конспект пропущенной им лекции – та охотно откликнулась на его просьбу. Однако другая (не буду указывать её имя) возмутилась и в открытой форме стала выговаривать ей – зачем она дала свой конспект «врагу народа»…

По написанному его другом-сокурсником Борисом Михайловичем Сумцовым в книжке своих стихов следует, что Ю.Зегрже погиб в ноябре 1941 г. в боях под Москвой (сведения ошибочны, это случилось годом позже на Калининском фронте – И.Р.). Б.М.Сумцов, ныне покойный, доктор биологических наук, биохимик, в память о Юре назвал своего сына Юрием.

После чтения Вашей рукописи у фотографии Ю.Зегрже побывало много людей… Говорят, что 30 лет назад там часто стояли и молчали две женщины, не сотрудницы биофака…

С искренним уважением М.Гусев

27-V-99 г.

Надо ли говорить, как воодушевила меня эта приветная «ласточка», как двинула вперед мою застопорившуюся было работу. Нет лучше стимула для творчества, чем ощущение его востребованности. А когда повесть была уже близка к завершению, Михаил Викторович предложил выпустить её в университетском издательстве отдельной книжкой, не упомянув, правда, что у него имелись на неё свои особые виды.

Близился юбилей – 70-летие биологического факультета, к которому он готовился, как к личному празднику, потому что вложил в это своё детище лучшую часть собственной жизни, да и вообще любил подобные мероприятия. Ну, а книжка, будучи роздана его участникам, должна была сыграть роль своего рода десертного блюда. И дело было не столько в её литературных достоинствах, сколько в том, что она обращалась к памяти павших и несла в себе идею преемственности поколений. А это было для него святое. Ведь и сам он, руководя факультетом без малого треть века, являлся воплощением этой живой «связи времен». Словом, книга появилась, как говорят, в нужное время и в нужном месте.

Но отзвучали речи и тосты, разъехались по домам участники того майского собрания, увозя в своих кейсах и сумочках мою «сувенирную» книжицу, а меня всё мучила одна связанная с ней загадка. Дело в том, что среди немногих писем, адресованных самому Юре, уцелело письмо от неравнодушной к нему однокурсницы, написанное на второй месяц войны из Чистополя. Резко контрастировавшее с духом времени и выработанным им суховато-сдержанным стилем «почтовой прозы», оно было переполнено такой нежностью и тревогой за любимого человека, что я, подпав под его обаяние, не колеблясь вынес его в самое начало повести, предварив им весь корпус цитируемой мной переписки.

Но кто была автор письма, как сложилась её отдельная от Юры судьба – ничего этого нельзя было почерпнуть из унаследованного мной архива, кроме её уменьшительного имени и фамилии – Роня Левман. А вот пережила ли она войну, оставалось неведомо, и было сильное подозрение, что не пережила. Потому что после её окончания, в отличие от других сокурсников, в его доме она не появилась. И хотелось, чтобы моя книга попала хотя бы в её семью, если, конечно, кто-нибудь из этой семьи уцелел.

Правда, в одном из последних писем, отправленном из госпиталя, Юра просил тётку выяснить местонахождение некоторых друзей и, среди прочих, упоминал московский адрес Левман: Лаврушинский пер. 17, кв. 56. «Сообщи, – писал он, – мой адрес и попроси указать адрес Рони». И вот на это обстоятельство сейчас же обратил внимание Михаил Викторович. Ещё бы, ему ли не знать этот знаменитый писательский дом, где прошли его детские годы и где он жил вместе с отцом, известнейшим поэтом и драматургом Виктором Гусевым. Только вот воспоминаний об обитателях квартиры № 56 у него, к сожалению, не сохранилось.

В общем, Юрина подруга тоже была из писательской семьи, и её пребывание в августе 1941 г. в Чистополе отнюдь не было случайностью. Сюда из Москвы были эвакуированы многие писательские семьи, здесь в 1941- 42 годах жили Б.Лавренев и Н.Асеев, приезжал навещать жену и сына Борис Пастернак, и именно Чистополь, невозможность устроиться там хотя бы судомойкой в писательской столовой, послужили последней каплей, переполнившей чашу отчаянья Марины Цветаевой. Но что это давало для прояснения дальнейшей, военной и послевоенной, судьбы Рони Левман?

Продолжить чтение