Глава 1. В качестве предисловия
Ире, которая почему-то считает себя недостойной царствия небесного, посвящается
Так случилось, что семь с половиной лет были вычеркнуты из моей жизни следственным изолятором и психиатрическими больницами, где я находилась на принудительном лечении. Как и почему это произошло, к каким привело последствиям, чем закончилось и закончилось ли вообще, я и попытаюсь здесь рассказать.
Думаю, что по поводу СИЗО и так всем всё понятно – заключение под стражу вещь достаточно обыденная и пишут на эту тему много. Хуже обстоит дело с применением принудительных мер медицинского характера, как это правильно называется – с тем, что происходит после того, как человека, нарушившего уголовный закон, признают невменяемым. Об этом стараются не говорить, как будто проблемы не существует. Если о лечении в психбольнице иногда и пишут (даже, время от времени, что-то похожее на правду), то тему лечения принудительного, назначаемого судом вместо наказания, обходят стороной. Только иногда международные, а иногда и отечественные правозащитные организации сообщают о грубых нарушениях прав человека при применении принудительных мер медицинского характера – отголосках «карательной психиатрии», широко распространённой в нашей стране в советское время.
Между тем вопрос этот достаточно интересный, с какой стороны на него ни посмотри, и рассказать по этому поводу можно много чего.
Сейчас, как в силу личного опыта, так и в силу возникшего интереса к теме, о принудительном лечении лиц с психическими расстройствами – как о законодательстве, так и о практике его применения, мне известно много больше того, что знать действительно необходимо. Постараюсь поэтому по мере сил восполнить досадный пробел и осветить вопрос так, как смогу.
Для начала немного к слову о теории вопроса. Если вы заинтересовались этой книгой, значит уже в теме, поэтому напомню лишь для порядка: вся психиатрическая помощь оказывается в соответствии с Законом РФ от 02.07.1992 г. № 3185-1 «О психиатрической помощи и гарантиях прав граждан при её оказании». По общему правилу психиатрическая помощь является добровольной, но существует и возможность оказания её против воли лица, страдающего психическим расстройством (а иногда и лица, у которого такое расстройство только заподозрено). При отсутствии согласия гражданина на лечение, такое согласие даёт за него суд. В таких случаях выносится решение ни больше, ни меньше как о недобровольной госпитализации в психиатрический стационар. Основания предусмотрены статьей 29 Закона о психиатрической помощи, их три: опасность лица для себя или окружающих; его беспомощность; уверенность психиатра в том, что больному станет хуже, если его оставить без квалифицированной помощи. Любого из них вполне достаточно, но, как правило, выбирается один из первых двух, а к нему неизбежно приписывается ещё и третий, поистине резиновый – для вящей убедительности. Рассмотрение дел происходит в весьма незамысловатом порядке, предусмотренном Кодексом административного судопроизводства. В том же порядке недобровольное лечение может продлеваться до тех пор, пока лечащие врачи не решат, что со своей задачей справились.
Казалось бы – чего ещё изволите? Любого можно лечить до тех пор, пока он не станет полностью безопасен для себя и для общества, самостоятелен, и пока врачи-психиатры не согласятся с тем, что подопечный может обойтись без них, то есть – пожизненно. Но нет, в рамках недобровольной психиатрической помощи существует, помимо собственно недобровольного, ещё и принудительное лечение, регламентированное уже Уголовно-процессуальным кодексом. О нём и пойдёт речь.
По закону (ст.97 УК РФ) принудительное психиатрическое лечение применяют в нескольких случаях: если гражданин в состоянии невменяемости совершил общественно-опасное деяние, запрещенное уголовным законом (преступлением это уже не называется, хотя внешне от него и неотличимо); если у него поехала крыша после совершения преступления, вследствие чего его нельзя отправить на зону; если он совершил преступление, страдая психическим расстройством, не исключающим вменяемости, и к педофилам старше 18 лет, совершившим преступление против половой неприкосновенности несовершеннолетнего, не достигшего 14 лет.
Стационарное лечение назначают тем, кого признали невменяемым на момент совершения общественно-опасного деяния, а также тем, кто заболел после совершения преступления и его психическое расстройство таково, что делает невозможным назначение наказания или его исполнение. Тем, кого, несмотря на наличие психического расстройства, признали вменяемым, назначается амбулаторное лечение, которое они проходят в колонии (и после неё). Это касается и педофилов, если их признают вменяемыми.
Первым двум категориям тоже могут назначить амбулаторное лечение, но на практике происходит такое крайне редко: в приведенном в ч.1 ст.443 УПК РФ перечне принудительных мер медицинского характера, которые назначает суд, освобождая невменяемого от уголовной ответственности, отсутствует пункт «а» ч.1 ст.99 УК РФ, то есть – собственно амбулаторное лечение. Стационар всех видов есть, а амбулаторного лечения нет, хотя Уголовный кодекс о нём и упоминает. Этот пробел существует уже много лет и никого особенно не беспокоит. Назначая лечение в стационаре, как правило, ссылаются на установленную экспертами тяжесть психического расстройства, которая амбулаторное лечение назначить не позволяет. В основном принудительное амбулаторное лечение применяется после отбытия срока лечения в психиатрическом стационаре. Случаи, когда невменяемым или заболевшим после совершения преступления сразу назначают амбулаторное лечение, лежат в пределах статистической погрешности.
Принудительное психиатрическое лечение как таковое может быть назначено судом только при наличии «фактора социальной опасности», как его называют психиатры: если психическое расстройство связано с возможностью причинения гражданином иного существенного вреда, либо с опасностью для себя или других лиц. Да-да, это тот же самый пункт «а» статьи 29 Закона о психиатрической помощи, на основании которого осуществляется недобровольное лечение в стационаре, вы не обознались.
Верховный суд попытался было конкретизировать это весьма расплывчатое понятие. Указал на то, что «об опасности лица для себя или других лиц либо о возможности причинения этим лицом иного существенного вреда могут свидетельствовать характер психического расстройства, подтвержденного выводами судебно-психиатрической экспертизы, его склонность в связи с этим к совершению насильственных действий в отношении других лиц или к причинению вреда самому себе, к совершению иных общественно опасных действий (изъятию чужого имущества, поджогов, уничтожению или повреждению имущества иными способами и др.), а также физическое состояние такого лица, с учетом которого оценивается возможность реализации им своих общественно опасных намерений» (пункт 17 Постановления Пленума ВС РФ «О практике применения судами принудительных мер медицинского характера» от 07.04.2011 г. № 6).
На практике к этим разъяснениям никто никогда не прислушивается, достаточно лишь общего указания на то, что возможно причинение иного существенного вреда, или гражданин представляет опасность для себя, или опасность для других лиц, а чаще всё это сразу, что называется, до кучи. Разъяснять и мотивировать не обязательно.
Выглядит всё это, конечно, странновато. Взять хотя бы возможность причинения вреда самому себе. Уголовно наказуемым деянием попытки суицида или членовредительства не признаются, по крайней мере, в России. Однако формально это может послужить причиной для назначения принудительного лечения. Что касается опасности для окружающих или возможности причинения иного существенного вреда, то здесь, если слушать тот же Верховный суд, должна прослеживаться именно «склонность» к совершению общественно опасных действий: Once Is Not Enough. При этом она должна быть связана именно с психическим расстройством, а не с чем-то иным.
По общему правилу тому, кто совершил преступление будучи вменяемым, назначается уголовное наказание, связанное или не связанное с изоляцией от общества. Эти люди тоже признаются безусловно социально опасными. Однако, опасность эта с психическим расстройством никоим образом не связана. Психиатр, профессор Казанского ГМУ Владимир Менделевич, приводит данные о том, что из всех людей, совершивших преступления, только 2,4 % имеют диагноз. Остальные 97,6% преступлений совершают психически здоровые люди. К тому же, даже в том случае, если какое-то психическое расстройство (медицинский критерий) есть, гражданина вполне могут признать вменяемым из-за отсутствия юридического критерия – неспособности осознавать свои действия и/или руководить ими. Но таких «условно вменяемых» мы в расчёт брать не будем, нам достаточно оставшихся 97,6% опасных преступников. Они здоровы. Даже рецидивисты с их несомненной склонностью к совершению противоправных деяний и отсутствием всяких о том сожалений.
Как будем определять, с чем связана и чем вызвана «склонность»? Да никак. Мало ли чего там Верховный суд написал и ещё напишет, нам-то это для чего? Врачи-психиатры – квалифицированные специалисты, то есть – уже установили факт наличия психического расстройства, решили, что гражданин вследствие этого расстройства не может осознавать свои действия и/или руководить ими и даже конкретный вид принудительной меры медицинского характера подобрали. Суду остаётся только оформить всё в соответствии с правилами делопроизводства в соответствующем суде.
Можно понять правоприменителей, которые не хотят даже задумываться над этим вопросом – он сложен. И довольно-таки интересен. Но, к сожалению, только для теоретиков; в конкретных делах «склонность», а, следовательно, и «опасность» у невменяемых суд находит всегда, если такая необходимость всё же возникает. На практике дело до этого доходит редко. Не доверять квалифицированным специалистам оснований нет, это просто неприлично.
Я не говорю сейчас о тех, кто совершил общественно-опасное деяние под влиянием императивных галлюцинаций. Там всё достаточно просто. Но среди «принудчиков», как их называют, мало таких, кому совершить что-то уголовно-наказуемое приказали неодолимые, с детства преследующие «голоса». Не намного чаще поводом нарушить УК становятся явный бред или эксплозивность. В отношении же остальных – подавляющего большинства, само понятие «общественная опасность» представляется чем-то настолько трудноуловимым из-за отсутствия однозначной связи с наличием психического расстройства, что применение его представляется рискованным.
Тем не менее, сомнительный термин применяется более чем активно, связь между психическим расстройством, гипотетической склонностью к причинению разнообразного вреда и вытекающей из неё несомненной опасностью устанавливается без долгих раздумий и так же ничтоже сумняшеся назначается принудительное лечение. На помощь приходит бог из машины – целый Механизм Совершения Общественно-опасного Деяния. Учёные головы придумали два таких «механизма»: продуктивно-психотический (20% от общего количества деяний невменяемых) и негативно-личностный (оставшееся 80%). Если первый – бред, галлюцинации и прочие прелести видно невооружённым глазом, то второй ни глазом не уловишь, ни руками не потрогаешь, ибо представляет он собой, по большому счёту, ни что иное, как личностные установки. Дальше всё просто: если ты считаешь, что распространять, к примеру, наркотики вполне себе нормально, и психиатрического диагноза у тебя нет, то тебе на зону. А вот если ты считаешь так же, но диагноз тебе поставили – твоё место в психушке. Чем руководствовался «здоровый» человек – хотел он этим заработать или принести ближним радость и счастье – тебя волновать уже не должно, ты-то больной. Значит, и побуждения у тебя болезненные. Все. И это тоже.
Но это всё для психиатров. Суд в такие тонкости вникать не будет. Он вообще ни во что не будет вникать. Даже характер и степень психического расстройства, выяснять которые также призывает Верховный суд, не выясняются никогда. Даже если они формально и упоминаются в тексте судебного решения, то расшифровки им никогда не даётся. Причина предельно проста – судьи понятия не имеют что это такое и не горят желанием выяснить. Достаточно просто упомянуть, что «характер» и «степень» психического расстройства учтены, проверять никто не будет. Судьи тоже квалифицированные специалисты, если на то пошло.
Так назначается не имеющее срока принудительное психиатрическое лечение, являющееся в силу закона не только одним из видов психиатрической помощи, но, одновременно с этим, и мерой уголовно-правового характера. Не путайте с уголовной ответственностью – от неё лицо, признанное невменяемым, тут же и освобождают. Теперь ему будут помогать.
Амбулаторное наблюдение и лечение – самая мягкая из принудительных мер медицинского характера. За ней идёт лечение в психиатрическом стационаре общего типа. Более строгая мера – принудительное лечение в психиатрическом стационаре специализированного типа, и исключительная мера – лечение в стационаре специализированного типа с интенсивным наблюдением (ПБСТИН). Если психиатрических больниц общего и специализированного типа великое множество и содержатся там как те, кто находится на принудительном лечении, так и «добровольцы», а также те, кого поместили в стационар недобровольно, в порядке, предусмотренном Кодексом административного судопроизводства, то ПБСТИН в России всего восемь: Казанская, Волгоградская, Калининградская, Костромская, Новосибирская, Орловская, Санкт-Петербургская и Смоленская (приложение 2 к приказу Министерства здравоохранения и социального развития РФ от 29.10.10 № 938). Это федеральные казённые учреждения, подчиняющиеся непосредственно Минздраву РФ.
Раньше в ПБСТИН можно было попасть только по постановлению суда об освобождении от уголовной ответственности и применении принудительной меры медицинского характера в виде принудительного лечения в этом «лечебном учреждении». Сейчас, после внесения изменений в ст.435 УПК РФ, туда можно загреметь и до вступления постановления в законную силу – в порядке «временного помещения в психиатрический стационар», если эксперты-психиатры «порекомендуют» именно этот тип. Но такое возможно только в том случае, если факт наличия психического расстройства был установлен в СИЗО (оттуда свежеиспечённого сумасшедшего по старинке стараются сплавить всё же в больницу общего или специализированного типа). Если сошёл с ума уже на зоне, должен будешь в обязательном порядке пройти сначала Рыбинскую больницу ФСИН, находящуюся в Ярославской области – ФКЛПУ СПБ Рыбинск. Дальше – как повезёт.
Фактически выбор конкретной принудительной меры медицинского характера, сводящийся, по сути, к выбору типа психиатрического стационара, в котором невменяемому будут оказывать психиатрическую помощь, осуществляют психиатры, проводившие судебно-психиатрическую экспертизу. Так же как и сам вопрос о вменяемости-невменяемости, дающий основания для применения принудительного лечения как такового. Суд в эти вопросы никогда не вникает и воспринимает рекомендации «квалифицированных специалистов» как руководство к действию, что даёт «специалистам» полное право вполне искренне считать себя вершителями судеб.
Продолжаться принудительное лечение, в отличие от наказания, может до бесконечности. Каждые полгода лечение в стационаре соответствующего типа продлевается судом по представлению больницы на следующие шесть месяцев – до того момента, пока психиатры не придут к выводу, что принудительную меру медицинского характера можно изменить. Суд соглашается и с этим.
Выписка из стационара, как её назвали ещё в советские времена, «ступенчатая». Проще говоря, это не выписка, а переводиз одной больницы в другую. Так из ПБСТИН домой не отпустят. Оттуда можно попасть только в стационар специализированного или, в крайнем случае, общего типа. Из специализированного – на общий тип, ну а там уже и на амбулаторное лечение, которое точно так же каждые полгода может продлеваться. Кроме того, с амбулаторного принудительного лечения всегда существует вероятность вернуться в стационар, если психиатры решат, что состояние больного ухудшилось, и он стал представлять собой повышенную опасность. Если вы можете представить себе как «повышается» то, чего толком до сих пор не определили, я вам завидую.
Все, переведенные на амбулаторное лечение, попадают в особую группу активного диспансерного наблюдения, предполагающего не только весьма активное медикаментозное лечение, но и такое же активное взаимодействие медиков и МВД. Инструкция об организации взаимодействия органов здравоохранения и органов внутренних дел Российской Федерации по предупреждению общественно опасных действий лиц, страдающих психическими расстройствами (приложение к Приказу Минздрава РФ № 133 и МВД РФ № 269 от 30.04.1997 г. действовала вплоть до недавнего времени. Возможностей для безнаказанного обострения психического расстройства инструкция не оставляла. В начале 2025 года её заменили новым Порядком взаимодействия старых друзей (Приказ Минздрава № 56н и Приказ МВД № 39 от 6 февраля 2025 года). Формально Порядок взаимодействия касается лишь «опасных» персонажей, но правозащитники высказывают обоснованные предположения о там, что с его принятием таковым можно признать практически любого. Соответствующие изменения в Порядке диспансерного наблюдения, утвержденном Приказом Минздрава от 30.06.22 г. № 453н шансов на беззаботную жизнь, как и прежде, не дают. Кроме того, подпункт 4 пункта 13 Порядка диспансерного наблюдения допускает возможность психиатрического лечения в немедицинских целях, а именно в целях предупреждения совершения лицами из группы Д-5 общественно-опасных действий. Уголовный закон профилактику преступлений путём принудительного психиатрического лечения также допускает. Закон о психиатрической помощи такое решение вопроса ненавязчиво осуждает, но прямого запрета на психиатрическое лечение по немедицинским показаниям в России до сих пор нет. Да и в УК и в Порядке указано: «а также», то есть не только для проформы, хотя и для неё тоже. И плевать, что за такие фокусы Россию собирались исключить из Всемирной психиатрической ассоциации. Во-первых, давно дело было, во-вторых, сами тогда ушли, а в третьих, теперь не с диссидентами боремся, а с уголовниками, пусть даже потенциальными – их можно.
На собственно психическое состояние «больного», направленного на принудительное лечение (в последнее время их стали называть пациентами), психиатры на деле особого внимания не обращают, в том числе и при амбулаторном лечении, полагаясь всецело на решение суда, признавшего «принудчика» опасным. Суд же во всем полагается на заключение судебной психиатрической экспертизы (при назначении принудительной меры медицинского характера) и мнение врачей-психиатров больницы (при продлении и изменении её). В итоге психиатры лечат потому, что суд счел этих людей опасными, а суд продолжает считать их опасными потому, что психиатры продолжают их лечить. Получается замкнутый круг, вырваться из которого практически невозможно. О своих приключениях в нём я и попытаюсь рассказать здесь – так, как получится.
Глава 2. Начало
В ноябре 2016 года в отношении меня возбудили сразу несколько уголовных дел, которые потом соединили в одно.
Если верить обвинению, в конце августа в своей квартире я угрожала убийством представителю районной администрации (ч.1 ст.119 УК РФ). Следовательница потом напишет, что преступление было совершено с особой дерзостью, как направленное против представителя власти. Без разницы, что администрация муниципального образования органом власти не признаётся и является исключительно органом местного самоуправления, всё равно обижать её – очень дерзко, пусть даже этот термин уголовно-процессуальное законодательство давно уже и не применяет.
В объяснении, данном дознавателю РОВД, этот добрый человек написал, что я нанесла ему два удара ножом в область груди и от неминуемой смерти его спасла только плотная ветровка. Свидетели – проверяющие из государственной жилищной инспекции и управляющей компании, с которыми он ко мне домой по собственному желанию пришёл, подтвердили, что угроза жизни была реальной. Первоначально в возбуждении уголовного дела отказали, но потерпевший был настойчив, и РОВД под натиском не устоял.
Далее, в середине сентября, я стукнула взрослую дочь старухи-соседки по лбу навесным замком, от чего лоб слегка покраснел. Несмотря на то (а может и благодаря тому), что всё произошло в присутствии, в том числе, двоих участковых, в возбуждении уголовного дела сначала тоже отказали, но потерпевшая тоже этим не удовольствовалась. В итоге содеянное квалифицировали сначала как побои, нанесённые из хулиганских побуждений, а потом как совершение из хулиганских побуждений иных насильственных действий, причинивших физическую боль, но не повлекших более или менее серьёзных последствий (ст.116 УК РФ).
И, наконец, 5 ноября 2016 года я поставила один синяк всё той же соседке и два синяка её взрослому сыну (дочь на этот раз участвовать в разборках не стала). Ещё двое участников конфликта – приятель сына и сосед старухи, которые синяков предъявить не смогли, пожаловались на то, что им было больно. После длительных перипетий с квалификацией всё это расценят как четыре эпизода деяния, предусмотренного ст.116 УК РФ – нанесение побоев и причинение физической боли двоим из фигурантов (одному с синяками и одному без оных) и причинение физической боли оставшимся двоим (в том числе и той, у которой синяк образовался) – всё из тех же хулиганских побуждений.
Так как на авторитетное преступление 116-е, пусть даже в количестве четырёх штук, явно не тянули, все четыре эпизода содеянного из хулиганских побуждений 05.11.2016 г. в совокупности, подумав, назовут хулиганством (ст.213 УК РФ), сказав, что я была вооружена до зубов: поленом и металлическим прутом. Чтобы было ещё страшнее, хулиганство это квалифицируют по части второй статьи 213 УК РФ, приписав мне на всякий случай ещё и сопротивление лицу, пресекающему нарушение общественного порядка (одному из соседей, активно участвовавшему в общей драке и выбранному из числа её участников вполне произвольно).
Но 5 ноября 2016 года до этих процессуальных решений было ещё очень далеко. Дав объяснения участковым, все успокоились, и внешнее это спокойствие длилось достаточно долго.
Я занималась привычными делами и даже не подозревала о том, что мне предстоит пережить. Работа недавно организованной мной юридической конторы шла ни шатко ни валко; работы хватало, денег, как водится – нет. Дела ОООшки, если не считать домогательств Пенсионного фонда, много времени не отнимали, хотя внимания и требовали. Задачу расти и развиваться, конечно, никто не отменял, но первоочередной она не была. Я считала, что времени у меня ещё навалом и работает оно на меня.
Дни были заняты обычной суетой, как и у любого юриста – профессионального ходатая по чужим делам. Я встречалась, переписывалась и созванивалась с доверителями, изучала их документы и готовила новые, ездила по их поручению и вместе с ними в различные присутственные места, представляла и защищала их в судах, консультировалась с коллегами и знакомилась с судебной практикой, готовясь к делам, и прочая и прочая. Напрягало это не сильно. Если какой-нибудь судья из вредности не назначал судебное заседание на восемь утра в своём суде, находящемся километрах в двухстах от моего дома, всё было вообще замечательно – я была вольна распоряжаться своим временем, как мне заблагорассудится.
Восьмичасовой рабочий день от звонка до звонка я всегда считала большой глупостью, а участия в глупостях старалась избегать. Сама мысль, что для того, чтобы полечить зуб или сходить по своим делам в какую-нибудь контору, нужно у кого-то отпрашиваться, брать больничный или административный, казалась мне несносной. Отпуск по графику тоже не радовал. То ли дело было просто отложить все заботы и уехать на пару недель на юг, чтобы встретить свой день рождения на берегу ещё теплого моря. Или хотя бы выспаться утром, потому что накануне допоздна работала, поймав вдохновенье, или смотрела фильм, от которого невозможно оторваться, или чатилась, пока за окнами не рассвело….
Мой любимый человек к тому времени умер, и заменить его кем-то я не пыталась, хотя и не исключала такую возможность. Ставить на себе крест в сорок два года я не собиралась. Ну, а пока компанию мне составляли черный кот, по причине крайней молодости сидевший дома постоянно, и приятели, с которыми мы встречались, когда друг по другу соскучимся. К близкой подруге это не относилось, с ней находили время и просто пообщаться в любое время для и ночи о чём угодно, и помочь, если нужно. С матерью после смерти отчима, по которому я сильно горевала, мы виделись не часто, особой необходимости в том не видя; с другой родней – тоже, да и было-то её немного и, в основном, далеко.
Гитара, ролики, бассейн и лыжи зимой, компьютер, книги, любимая музыка и новые фильмы, цветы в доме и под окном, выходы в свет и путешествия…. По мнению соседей этого было явно недостаточно и даже подозрительно. Для того, чтобы именоваться порядочной женщиной, нужно было иметь понятную работу, типа кассиром в Пятёрочке, килограммов тридцать лишнего веса с варикозом заодно, мучиться с мужем-пьяницей, проблемными детьми и родителями в маразме, не мыться по религиозным праздникам, а тёплое время года проводить в уходе за собственноручно посаженной картошкой и прочими полезными вещами. Умение пить, курить и ругаться матом в парадигму тоже не вписывалось.
Тем не менее, со временем все поняли, что переделать меня в правильном направлении не получится, так что сосуществовали мы достаточно мирно. То, что говорилось за спиной, было для меня вполне безразлично: «За глаза могут даже побить, если хотят». Свой образ жизни я никому не навязывала, считая его вполне приемлемым и желая, чтобы в мои дела тоже не вмешивались. После того, как я окончательно отказалась от алкоголя (который, кроме меня, никому, впрочем, особо не мешал), жизнь вообще обещала быть безоблачной.
К сожалению, только обещала. Назовите то, что меня огорчало, пустяками, но это значит лишь то, что вас волнуют другие пустяки.
Искра конфликта с подателями жилищных и коммунальных услуг проскочила так давно, что и не припомнить толком – когда именно, и тлела долго, прорываясь время от времени небольшими костерками. Но вот причину его долго искать не приходилось. Оригинальной она не была – всё те же деньги, обойтись без которых пока удавалось только святым и юродивым: им приносили всё бесплатно. К святости я никогда не стремилась, но платить за воздух тоже не особо хотелось. Особенно накалилась ситуация после введения платы за общедомовые нужды – печально известные ОДН. Формула «задумывается любая сумма и умножается на семь» срабатывала безотказно, даже для суда, куда мы несколько раз выбирались. Наверное, просто в силу её наглости, помноженной на официальную позицию: «Платить надо. А сколько именно надо, вам посчитают, не беспокойтесь, пожалуйста». Временного и частичного успеха тут добивались только самые отмороженные и лично я с ними знакома не была.
Ещё хуже обстояло дело с платой «за содержание и ремонт». Не довольствуясь ролью простых побирушек, ДУК время от времени организовывал общие собрания собственников, делая «предложения» тарифов, отказаться от которых было невозможно. Технологию организации «принятия решений по инициативе собственников» я, поработав юристом одного из таких ДУКов, знала прекрасно и боролись мы с ней вполне успешно. Но по чужим делам – как правило, по искам «наших» ДУКов против беспардонных «пришельцев», желающих взять под своё крыло заветные квадратные метры (ну, или наоборот: по искам к крупным управляющим компаниям, которые слегка расслабились и наезда от мелочи не ожидали). Здесь же, в своём личном деле, я была всего лишь «нанимателем жилого помещения», который не мог повлиять вообще ни на что. Ну, разве что разозлить наймодателя – местную администрацию, у которой с ДУКом и общим собранием была своя любовь, куда посторонние не вмешивались. Вот это мне удалось. В остальном же большого толку не было. От прокуратуры и администрации и ДУКу прилетало частенько (в основном, после того, как районная прокуратура огребала от областной за бездействие), после чего все утирались и вновь брались за своё.
Подливали масла в огонь и мои требования к наймодателю выполнить, наконец, условия договора соцнайма и сделать в квартире капитальный ремонт. Для дома 1965 года ввода в эксплуатацию – задача столь же насущная, сколь и геморройная, поэтому понять насколько отчаянно упиралась администрация, несложно. Нимало не смущаясь, она объявила, что квартира находится практически в идеальном состоянии на данный момент и, не исключено, что останется такой вечно – без всяких там глупостей типа ремонта и замены того и сего. Бывает и такое, хоть и редко. Вот наше МУП, его специалисты подтвердят, что делать ремонт раз в шестьдесят лет – непозволительная и ненужная роскошь. А сгнивший пол можно и линолеумом застелить, чтобы не видно было. Не сильно же проваливается, видите – вот здесь я стою и не падаю.
На платежи пришлось наложить мораторий и заняться понуждением к выполнению обязанностей в судебном порядке. В порядке ответного удара меня попытались выселить, и районный суд это требование даже удовлетворил, но суд областной сказал: «Ша!». Скрипя зубами, уважаемый наймодатель кое-что (и кое-как) всё же сделал в плане ремонта и изрядно накосячил с перепланировкой, но обиду глубоко в сердце затаил.
Что касается «хитрой» по мнению администрации и подловатой по моему мнению схемы с земельными участками под многоквартирным домом, то её подробно описал в нижегородской «Ленинской смене» Ефим Бриккенгольц. Публикация от 29 декабря 2014 года до сих пор хранится в архиве этого неоднозначного издания, и ознакомиться с ней труда не представляет. Скажу лишь, что вся эта история и привела в итоге к тому, что потом назовут «хулиганскими действиями» и «беспричинным нападением» на беззащитных и доверчивых потерпевших.
Первой ласточкой стала довольно пожилая уже гражданка из соседнего дома. Начала она с того, что закинула мировым судьям иск о возложении на меня обязанности передать ей её сарай вместе с ключами и освободить его от моего барахла – тот самый процесс века, на который намекала газета. Хотя судиться с дураками я не люблю, это дело обещало быть достаточно забавным,
Посудившись как следует у мировых, и одарив их хорошей практикой по нужным, в общем-то, делам, мы перенесли поле битвы в районный суд. Там до уважаемого истца, наконец, дошло, что дело она не потянет, но с представителем её фатально не повезло. Ничего не хочу сказать плохого про бывших ментов, хотя бы потому, что и сама там успела поработать, но вот игры с негаторными исками для таких адвокатов заканчиваются плохо. Вернее, плохо для их доверителей, им-то самим всё равно.
Косяки с землёй и сараями всплывали один за другим, их было много. А вот сам сарай отыскать так и не удалось. По документам есть, в натуре тоже стоит что-то, но одно с другим решительно не бьёт.
Признав задокументированную хозпостройку, стоящую на весьма убедительном фундаменте, имуществом движимым, суд иссяк. В удовлетворении исковых требований пришлось отказать за необоснованностью. Апелляция делу не помогла. Уважаемому истцу пришлось обратиться с новым иском – уже к администрации и просить признать право собственности на движимое имущество. Администрация иск признала и его удовлетворили. Но на меня, как на третье лицо по делу, обязанностей возложить даже не пытались, так как право собственности было признано на объект, на деле, по-прежнему, не существующий: хозяйственную постройку № 9, расположенную на земельном участке с длинным кадастровым номером – так, как то было указано в исковом заявлении. То, что теперь это было скопировано и вставлено в решение, ситуацию не изменило – на полутора или двух десятках смежных земельных участков, поставленных на кадастровый учёт без определения границ (возможно, что и на участке, арендованном истцом, но не факт), упрямо продолжала стоять одна огромная многосекционная постройка без всяких признаков нумерации секций. Исполнить столь мудрое решение было невозможно.
Даже не пытаясь озадачить этим делом приставов, выигравшая процесс сторона решила взять его в свои руки. Для этого была вызвана тяжёлая артиллерия: дочь, внуки и их приятели. Недолго думая, молодые люди спилили с одной из секций мой замок, привернули новые петли и убыли восвояси. Прибыв к шапочному разбору и увидев непорядок, я вернула замок на место. Вскоре самозваные приставы-исполнители вернулись и повторили процедуру. Приехавшие участковые были озадачены. Сложность и красота замысла с придомовой землёй и её застройкой скорее сбила их с толку, чем восхитила. Чтобы найти точку опоры они принялись искать на многочисленных дверях номер из решения, которым потрясала старуха. Но найти то, чего нет, не смогла даже полиция. Определить без геодезических инструментов, вынесенных в натуру поворотных точек, кадастровой документации и навыков в использовании всего этого границы земельного участка арендатора, в которых должна находится его постройка, тоже оказалось задачей непосильной. Пересчитав двери и, увидев, что девятая находится далеко от места событий, менты присели в машину подумать.
Тем временем любящая, но такая же бестолковая как мама, дочь, подняла с земли спиленный замок и преподнесла мне его со словами: «Вот ваш замок, Наталья Алексеевна, в целости и сохранности». Так как резолютивная часть решения суда об отказе в удовлетворении требований ко мне её мамаши была мной уже собравшейся публике показана, зачитана вслух и объяснена простыми словами, я взяла предложенное и для вразумления слегка приложила добрую женщину этим по лбу. После запирания сарая тем же преступным замком, объяснений с участковыми и прочих формальностей, мы, наконец, смогли разойтись.
Чего-чего, а уголовного дела я боялась в тот момент меньше всего. Доказать наличие хулиганских побуждений, необходимое для квалификации содеянного по ст.116 УК РФ, после предварительного заявления о привлечении потерпевшей к административной ответственности за самоуправство было весьма проблематично. О том, что срезать чужие замки не есть почтенное занятие, участковые её уже предупредили, поэтому жалобные вопли выслушивали без должного энтузиазма, прикидывая уже как бы отказать сразу всем и заняться действительно интересными делами.
Были дела и у меня. Выбив из наймодателя замену проводки и системы ХВС, давно отслуживших своё и то и дело, соответственно, загоравшихся и протекавших, можно было подумать и о ремонте системы отопления, тоже пришедшей в полную негодность. Но здесь собственник квартиры стоял насмерть.
Вполне убеждённый им суд согласился с тем, что давным-давно истекший сорокалетний срок эксплуатации носит рекомендательный характер, а данная конкретная система отопления простоит ещё лет сорок. Или даже больше. В общем – до аварии, которая особого вреда, авось, и не причинит. А согласиться с заключением сантехников о том, что ремонт нужен, и с их актом осмотра возможности нет – они не юристы администрации, а всего лишь сантехники.
К сожалению, согласиться с этим решением суда возможности у сантехников тоже не имелось. Что могло сгнить – сгнило, что не могло – закипело, так что даже при попытке спустить воздух металл труб (краны уже не открывались) где мялся, а где крошился под разводным ключом, делая все эти попытки бесплодными. Чугунные батареи можно было промыть и присобачить на место, а вот менять стальные трубы надо было однозначно. Поскольку штатным порядком демонтировать их так и не удалось, было принято решение: резать к чёртовой матери. Потом скажут, что срезала их я – лично. Не верьте: болгаркой пользоваться я так и не научилась, потому что до смерти боюсь отрезать себе руку, а ножовкой по металлу я бы пилила до сих пор. Я лишь сказала на этом моменте: «стоп!». И предложила закончить начатое уважаемому наймодателю – уже за его счёт. Типа, вот теперь точно надо делать – до начала отопительного сезона пара месяцев осталась. А выводы уважаемого суда, извините, не подтвердились – гнильё-с.
Начальник теплоснабженцев, ещё не видя содеянного, но зная о состоянии коммуникаций в доме вообще, такому решению вопроса не удивился. А, увидев, ещё и одобрил, сказав лишь, что здесь есть только одно «но»: «теперь руки у них развязаны». Но это было уже позже, осенью, незадолго до моей посадки. К тому времени уже всё случилось.
А поначалу развязанными руками районная администрация махала не очень активно. Я тоже особо не беспокоилась – всё равно сделают, никуда не денутся. Так, жаловались друг на друга по привычке. До тех пор, пока у наймодателя не созрел коварный план, приведший в итоге к следующей части обвинительного заключения.
По одной из жалоб, уже даже не помню – по чьей именно, жилищная инспекция организовала проверку. С проверяющей из инспекции увязались инженер ДУКа и представитель собственника. Запустив троицу в квартиру, я чин чинарём показала им всё, на что они хотели посмотреть, в том числе – систему отопления. Продемонстрировала и причину, по которой трубы не удалось отвинтить даже опытному в таких делах сантехнику. Сами «трубы» – тоже, они стояли рядышком.
Инженер дипломатично молчал, так как для заключения о состоянии коммуникаций в доме ему ни к чему было даже выходить из кабинета, жилищница тоже только хлопала глазами, а вот представителя администрации понесло. По его просвещённому мнению, трубы были в полном порядке, ещё лет на сорок точно хватило бы. Если за ними ухаживать.
Такое он мог сказать судье, которая выносила решение по этим трубам. Мне – не надо было. Но он был непоколебим и очень красноречив. Договорился до того, что трубы ещё и «чистые» изнутри. Это и взбесило меня окончательно. Хотя к наглости местных «представителей власти» могла бы уже и привыкнуть…
Но я больше привыкла на наглость отвечать ещё большей наглостью, не забыв ещё привычки, приобретённые, вернее, окончательно укоренившиеся, за время службы в отделе режима СИЗО.
Лежащим на кухонном столе ножом с тонким лезвием (изрядно уже тупым, кстати говоря) я зачерпнула в трубе грязи, которой та была забита, и с ножа же запустила ему в очки, предложив полюбоваться поближе на чистоту во всём её блеске. А то, в трубу, в самом деле, не очень удобно заглядывать. На память о встрече я вытерла испачканный нож о светлую куртку будущего потерпевшего, нежно взяла его за рукав и вывела из занимаемого мной жилого помещения, сказав, что наговорил он достаточно, и больше я слышать его не хочу. Видеть – тоже.
Пока он нервно курил у подъезда, мы с будущими свидетелями по делу закончили осмотр, подписали бумаги и откланялись.
Стычка с гражданином у нас была не первой, правда, до насилия дело ещё не доходило: ограничивались взаимной вербальной агрессией. Мысль о том, что на этот раз у него были свидетели, которые, скорее всего, не откажутся подтвердить, что я его оскорбила, признаюсь, мелькнула. Но надолго не задержалась – уж больно пакостные эти дела об оскорблении, вряд ли захочет связываться. На том все и закончилось.
…Мировая судья, куда униженный и оскорблённый представитель наймодателя отнёс протокол проверки, вынесла мне страшное наказание за самоуправство, приведшее к разрушению жилого помещения – предупреждение. До этого подобного удостаивались только нерадивые коммунальщики, граждан просто штрафовали. Но что делать дальше, она не сказала.
В ожидаемой части коварный план не сработал, поэтому было решено просто отключить мою квартиру от общедомовой системы отопления. Пусть такие изменения в разводке и дороже, и сомнительнее с точки зрения закона, но не делать же ремонт наглецам! Сказано – сделано. Благо, печное отопление в квартире после того, как появилось центральное, предусмотрительно сохранили, пришлось перейти на него. Прокуратура и жилищная инспекция продолжили нескончаемую переписку по поводу ремонта, а время потихоньку шло к зиме. Забив дровами сарай, на который больше не покушались, я продолжала жить жизнь и ни о чём плохом особо не думала. Съездила, наконец, в Абхазию, которую давно расхваливала моя приятельница, обновила до вполне приличного состояния комп и начала подумывать о том, чтобы завести собаку….
Так продолжалось до пятого ноября. Вернее сказать, приготовления начались ещё накануне. Старуха-соседка созвала толпу из родственников и знакомых, которая, осмотрев место будущего происшествия, наметила план работ, а я приготовила сломанную кочергу, чтобы толпу при их выполнении разогнать. Попытки восстановить справедливость в течение последних двух лет происходили, как правило, по субботам, так что к вечеру пятницы можно было ещё не волноваться.
Если бы упорство, с которым срезались замки, направить в нужное русло, то присуждённый ей сарай под номером 9 старуха непременно нашла бы. Хотя, как знать…. В любом случае сделать это было некому. Поэтому замки срезались с той по-прежнему непронумерованной секции, которая досталась собственнице «по жребию», вещи, как известно, слепой. Без всяких землемеров старуха знала, что секция эта стоит точнёхонько на арендованном ей земельном участке. Просто знала. А у земельного участка номер именно девять – так сказала администрация, его выделившая. Нет оснований не доверять. Без ведома и разрешения районной администрации и жребий на место не ляжет. А если уж и лёг, то покажет то, что надо.
Стукнутая замком старухина дочь на следующее утро не явилась. Зато пришёл сын. И его дочь-подросток. И его зять. И два друга. И ещё два соседа из моего дома.
Думая, что разгон демонстрации много времени не займёт, я собиралась прибраться дома и сходить в бассейн – по абонементу осталось как раз одно посещение, которое надо было использовать в ближайшие пару дней. Но планы пришлось изменить.
Когда я вышла из дома, замок был уже срезан, двери распахнуты, а сын, зайдя в сарай, увлечённо разваливал поленницы. Одно из поленьев, мной подобранное, убедило его оставить это занятие и выйти. Свидетели моей неописуемой жестокости оставались на улице, поэтому содеянные мной зверства ментам пришлось потом записывать исключительно со слов потерпевшего, поправляя и дополняя его, когда он был недостаточно красноречив.
Всё остальное происходило уже «в общественном месте» и снималось на камеру зятем, как потом оказалось, специально для этого призванным. Употреблённые мной выражения камера не записала. Видимо, они, действительно, были тихими и неубедительными, хотя жертвы хулиганского нападения с жаром утверждали обратное. Впрочем, кто был жертвой, а кто свидетелем, разбирались потом долго. Возможно, также применяли жеребьёвку. А, может быть, свидетелями выбрали тех, кто не обещал отшибить мне башку – не знаю, в общем.
Словесные аргументы компанию не убедили, и сосед пошёл домой за удлинителем для шуруповёрта, чтобы продолжить «ремонтные работы», как задуманное потом обозначили. Пришлось тоже сходить домой – за кочергой, вошедшей в анналы под названием «подобранного на месте происшествия металлического прута» и ещё раз попытаться донести до соседа и громче всех оравшего друга сына мысль о том, что их помощь тут нежелательна. Мне досталось, конечно, больше – тем же «металлическим прутом», который сосед смог всё же у меня выхватить и применить по назначению, шнуром от удлинителя, которым размахивал верный друг, и просто руками и ногами. Поучаствовал и второй сосед, который фигурантом дела становиться потом не захотел ни в каком качестве. Он просто сбегал домой за верёвкой и помог связать мне руки.
Пока я развязывалась и бегала в РОВД, чтобы узнать, когда же, наконец, приедет, давно уже вызванный наряд и оставить заявление, основная часть компании куда-то разбрелась, оставив после себя у сарая спиленный замок и недопитую чекушку. Старуха и её внучка уже заканчивали выбрасывать на улицу дрова, а один из друзей сына за этим благосклонно наблюдал, попыток помочь, впрочем, не делая. Скорее всего, это был телохранитель.
Да, несколько поленьев я в старуху запустила. Даже попала один раз. После этого она сходила домой за бечёвкой и распорядилась меня связать, что друг семьи, поднапрягшись, и исполнил. Нос я ему при этом разбила, но к чести его надо сказать, что жаловаться он никуда не пошёл. А может, и не к чести. Просто жертв преступления было уже достаточно, а вот свидетелей не хватало.
Когда я освободилась, поле битвы было пусто и печально, дело шло к вечеру. Доблестная полиция подъехала, когда я уже заканчивала убирать дрова обратно в сарай. Зато было её много, задействовали чуть ли не весь автопарк.
Закончив с дровами и закрыв сарай, против чего участковые совсем не возражали, я дала объяснения и получила направление на экспертизу. Краем глаза удалось заметить у одного из участковых наполовину заполненный протокол об административном правонарушении. Речь там шла о том, что дровами перегородили проезжую часть. Но это было уже не актуально, дрова я убрала на место.
Сначала менты занялись заявлением старухи в отношении меня, потом моим заявлением в отношении старухи и её гостей…. Розыски участвовавших в мордобитии и присутствовавших при нём, их опрос, осмотр, выемка, фотографирование того и сего и прочие полезные вещи – дела хватило до темноты, так что никуда я больше не успела.
Больше попыток спилить замок не было, всё успокоилось. Старуха, конечно, при встрече смотрела на меня зверем, но родственников для исполнения вынесенного ей решения больше не звала.
О том, что первым двум потерпевшим в возбуждении уголовного дела отказали, я уже знала. Доводы о двух ударах ножом участкового не впечатлили, так ему было достоверно известно о том, что должно приключиться с жертвой от таких действий; слова: «я в шоке оттого, что она меня ударила замком по голове» – тоже, ибо нехрен было его пилить. Другого и ждать не приходилось.
Больше беспокоила меня стычка с приставом суда, произошедшая ещё весной. Моими словами, сказанными ему после того, как судья удалилась восвояси, он оскорбился до крайности и возбуждения уголовного дела за оскорбление при исполнении добился. Дознание по делу тянулось более полугода и что творили в течение этого времени сторона обвинения и сторона защиты, словами описать трудно. Можно, конечно, но для этого понадобится отдельная книга. Скажу лишь, что одной из выходок дознавателя – начальника отдела, кстати, стало то, что он заключил с адвокатом местной адвокатской конторы соглашение о моей защите. Действуя, так сказать, в моих интересах, как и полагается представителю лица, которого привлекают к уголовной ответственности. Выбрал, естественно, самого лучшего – как для себя. Ну, то есть так и было – для себя. Скандал дошёл до Федеральной палаты адвокатов, мало не показалось никому. Но дело до суда удалось-таки допинать: храбро закрыв на всё глаза, прокуратура шагнула туда, как Анна Каренина под паровоз.
Решив, наконец, ознакомиться с делом (прокуратура это сочла моим капризом, идти на поводу у которого не следует) я пришла к мировым. Там и оказалось, что меня по этому делу уже объявили в федеральный розыск. На местном уровне и в области найти, по-видимому, не смогли. Или поиски велись не в том направлении. Там, где я обычно в течение дня бывала – суды, приставы и прокуратуры, никто никогда никого не искал. Скорее радовались, если не приходишь.
Более глупой причины для отмены постановления о розыске подсудимого российское правосудие ещё не видело: «пришла в суд знакомиться с делом». Но для того, чтобы похерить весь розыск, во время которого меня никто так и не побеспокоил, этого оказалось достаточно. И процесс пошёл.
Шёл он так же криво, как и дознание, и сил, так же, как и дознание, отнимал массу. Но дело надо было заволокитить, другого выхода не просматривалось…
В понедельник 28 ноября, когда за повседневной суетой я уже и думать забыла о произошедшем три с лишним недели назад, меня задержали на улице, по дороге в поликлинику, куда я, наконец-то, собралась за результатами диспансеризации. Домой ломиться не стали, терпеливо ждали в машине, когда я выйду.
…То, что меня часами ждали у дома и, не дождавшись, уезжали, было предельно ясно изложено в рапортах недождавшихся. Все они были аккуратно подшиты к материалам дела по оскорблению пристава, вместе с рапортом о том, что в ближайшие пару недель осени я собираюсь ненадолго покинуть пределы области – помнится, я тогда покупала путёвку в турфирме и поездке ничто не помешало. Потом моё упоминание об этих рапортах, фото которых до сих пор, кстати, хранятся где-то в недрах компьютера, назовут бредом преследования. Но до этого ещё пройдёт какое-то время….
Не успела я отойти от дома на сто метров, как меня догнала белая раздолбайка с опером и оперским помощником, безапелляционно предложившими присесть к ним. Сказали, что меня хочет видеть следователь, она всё объяснит. Бумагу предъявить не смогли, но в своих приставаниях были очень настойчивы.
В РОВД следователь – девочка, с которой мы вместе учились в школе, быстренько зачитала мне протокол задержания и на меня надели наручники, хотя ИВС находился во дворе ментовки и идти до него было всего ничего. Да и попыток к побегу я не делала. Услышав название документа, я, несмотря на грозные окрики, смогла набрать номер Нины Павловны – клиентки, по делу которой я на днях должна была участвовать в судебном заседании. Дала ей послушать, что происходит и попросить прислать адвоката, так как казённого вызывать почему-то просто не стали. Впечатления Нины Павловны о работе доблестной полиции были ещё свежи, да и вообще на трудности понимания она никогда не жаловалась, так что договориться мы смогли с полуслова. Естественно, что права на звонок я после этого лишилась, уже реализовав его, так сказать.
После того, как РОВД переселился в пустовавшее здание бывшей фабрики сувениров, изолятор временного содержания оборудовали там по евростандартам. Если не ошибаюсь, раньше в этом здании, в стороне от главного корпуса, размещалось что-то вроде творческой лаборатории художников. Теперь, спустя много лет, я пришла туда уже не в гости.
После длительного заполнения бумаг, тщательного досмотра и изъятия всего больше не нужного меня закрыли в двухместной камере. По сравнению со старыми клоповниками где всегда было грязно, темно и тесно, она выглядела вполне комфортабельно: много места, тепло, светло, чисто, есть горячая и холодная вода, унитаз и биде. В углу стоят широкие двухъярусные нары, рядом стол с привинченной скамейкой. Соседки нет, в камере я одна.
Но, как вы, наверное, догадываетесь, все этот еврокомфорт меня не сильно порадовал. С детства болезненно отношусь к ограничению свободы передвижения. Даже десятидневное пребывание в обычной больнице ввергает меня в депрессию. Что уж говорить про ИВС – первый шаг к избранию меры пресечения в виде содержания под стражей. Перебрав все возможные варианты освобождения, включая самые фантастические, и, поняв, что мне ничего не светит, я объявила голодовку. Борщ, доставленный, по видимому, из какого-то кафе, красиво налип на свежепокрашенные дверь и стену, когда не понимающий человеческих слов сотрудник достал меня своими уговорами поесть.
Мучили мысли о том, что я подвела своих клиентов: на ближайшие дни было назначено несколько дел в судах, не считая бумажной волокиты. Я даже предупредить этих людей не могла и понятия не имела что мне теперь с этим делать. Для того, чтобы сообщить о задержании моим близким, тоже приходилось ждать оказии.
Нина Павловна отнеслась к делу ответственно, адвокат приехала к вечеру. Обсудив с ней перспективы, вернее, очевидную бесперспективность, я заслала её к следовательнице с деловым предложением: я признаю обвинение в полном объеме, а она отпускает меня под подписку о невыезде. Вернувшись, адвокат порадовала меня следовательской откровенностью. Оказывается, решение о заключении под стражу уже приняли коллегиально начальник РОВД, городской прокурор и глава местной администрации, которых я достала, так что рассчитывать мне не на что. Отказавшись (как потом выяснилось, напрасно) от дачи показаний, я отпустила адвоката с миром, взяв с неё обещание выпустить из квартиры оставшегося там кота, чтобы животное не погибло.
Иру о случившемся известила, кажется, Нина Павловна, хотя, может быть, это была и адвокат – сейчас уже и не вспомнишь. Факт тот, что шокировать моих клиентов пришлось уже Ире, порывшись в моём компе по инструкциям, переданным с защитницей.
Мать, узнав как-то о моём задержании, сама в ИВС не пошла, прислала мою двоюродную сестру. Сплетницей та всегда была большой, но жизнь вела скучную, так что поручению скорее обрадовалась, получив возможность почувствовать себя в центре событий и первой узнать новости. Чёрт с ней, по крайней мере, мыльно-рыльные, сигареты и какие-то вещи у меня теперь были. Из развлечений намечалось только чтение обвинительного заключения и размышления о том, что сказать на просьбу следователя закрыть меня. Впрочем, последнее – чисто для проформы. Следователь постаралась красочно описать целый ряд совершённых мной с особой дерзостью насильственных преступлений, в том числе, одного тяжкого – хулиганства, связанного с сопротивлением лицу, пресекавшему нарушение общественного порядка. Плюс побои, нанесённые целой группе товарищей. Старые грехи с ножом и замком мне тоже припомнили и по требованию прокуратуры наконец возбудились. Собственно, преступная деятельность и была даже не основным, а единственным моим занятием. Оставить на свободе такого монстра было, конечно же, невозможно.
Не скажу, что в эту ночь я не сомкнула глаз – мне не помешала даже вечногорящая лампочка – такой же неизбежный атрибут неволи, как замки и решётки. О том, что всё это мне придётся наблюдать в течение следующих семи с половиной лет, я тогда не предполагала.
Судебное заседание по избранию мне меры пресечения состоялось на следующий день, далеко за пределами времени работы суда, и прошло без сучка, без задоринки.
В качестве основания для избрания меры пресечения в виде заключения под стражу аккуратно переписали всё, что было в УПК: может скрыться от предварительного следствия и суда, может угрожать потерпевшим, свидетелям и оказать на них давление или иным путем воспрепятствовать производству по уголовному делу. Изложили подозрения весьма формально, в виде дословных цитат из УПК, а, чтобы не быть совсем уж голословными, приобщили к материалам дела самый убедительный с точки зрения стороны обвинения документ – письмо жильцов несколько рядом расположенных домов всё в ту же администрацию с требованием выселить меня из квартиры за невозможностью совместного проживания. В качестве причин такой необычной просьбы там, среди всего прочего, было указано, что я кидаюсь поленьями и обзываюсь. Фантазия у судьи была богатая, поэтому возможность совместного проживания в разных домах, а не в коммуналке, он легко представил. Ну, а может, просто не знал, кого судебная практика считает соседями, которые могут обратиться с такой просьбой. И куда с ней обращаются, тоже не знал. Работал он, в конце концов, без году неделя.
Зато, к удивлению для меня, выяснилось, что я сама вообще нигде не работаю, по крайней мере «официально». И источника доходов у меня нет. И не было никогда. Моя работа в качестве руководителя и юриста ООО в отрицательную характеристику не вписывалась никак, об этом и говорить нечего. Но даже о периодах моей службы в ГУИН Минюста и в МВД тоже предпочли умолчать, не говоря уже пусть о небольшом, но всё же стаже в адвокатуре (что привело к первым недоразумениям уже той же ночью).
Характеристика по месту жительства от участкового была, естественно, резко отрицательная. Среди всего прочего он не преминул заметить, что я «не поддерживаю отношений ни с кем из жильцов дома» и была «замечена в употреблении спиртных напитков». Не в «злоупотреблении», нет. Для помещения в СИЗО достаточно просто «употреблять». И делать это не в одиночку, а так, чтобы было заметно. Кому и как давно, не суть важно. Пусть даже только неустановленным следствием лицам за три с лишним года до составления характеристики. Ведь было же?
Но шут с ним, здесь можно сделать только один, он же правильный, вывод: спиртные напитки, даже в богоугодных дозах, нужно употреблять незаметно для окружающих, в одиночку. Как участковый.
Гораздо хуже было то, что данные ИЦ ГУВД о моём преступном прошлом, в отличие от законопослушного, по ту сторону зла, запросить не забыли. Делу они сильно помогли. Даже сведения о паре эпизодов административно наказуемого хулиганства (ст.20.1 КоАП РФ), не говоря уж о том деле с приставом. Теперь оно было головной болью мировой судьи и прокуратуры, которые вряд ли точно знали, что с ним делать, но звучало страшно: привлекалась к уголовной ответственности за публичное оскорбление представителя власти при исполнении им своих должностных обязанностей или в связи с их исполнением. Статья 319 УК РФ как-никак. То, что ответственности до сих пор мне удавалось избегать, то есть быть решительно несудимой, особого значения здесь не имело. Все это вместе взятое «дало основания полагать», что находясь на свободе я «систематически продолжаю заниматься преступной деятельностью».
Другими данными о моей личности заморачиваться не стали. Хорошо ещё, что, накануне, собираясь в поликлинику, я просто на всякий случай взяла с собой паспорт, и личность была установлена как таковая. Могла бы и не взять.
Впоследствии, при неоднократных продлениях срока содержания под стражей, все эти данные дополнялись и изменялись, но суть оставалось прежней: моё место за колючей проволокой. Ничего хорошего в течение всей моей жизни, по мнению следствия и суда, просто не могло иметь места.
Старуха-соседка была теперь на коне и с шашкой и смотрела орлом. Как и потерпевший, пресекавший нарушение общественного порядка, то есть, будучи в общественном месте, нанесший мне пару-тройку ударов предметом, используемым в качестве оружия – тем самым выхваченным у меня «металлическим прутом». Тем не менее, оба дружно заявили, что очень меня боятся. Боялся меня теперь и старухин сын, тоже потерпевший. Потерпевший, который в том же общественном месте лупцевал меня другим оружием – электрошнуром, сказать о своих страхах уже ничего не мог, так как на следующий день после происшествия помер. Спасибо, что хоть эта смерть наступила не в результате моих преступных действий.
Остальные решили стать свидетелями. В том числе и тот, который меня связывал, с разбитым носом. Первый вязальщик, которого я поцарапать не успела, от дела вообще устранился, даже свидетелем не пошёл. Зато свидетелями стали специально приглашённый для видеосъёмки зять, и ещё ряд граждан.
Соблазн сделать потерпевшей несовершеннолетнюю внучку был велик, но так как, кроме её естественного страха передо мной, найти ничего не удалось, она тоже стала свидетелем. Правда, фраза о том, что преступление совершено в отношении несовершеннолетней, дойдёт чуть ли не до итогового решения по делу, но это станет ясно уже потом.
Потерпевшие и свидетели по остальным делам тоже имели место быть, но особо не отсвечивали, зная, что «их» преступления менее тяжкие, по сравнению с частью 2 ст.213 – просто ерунда.
Моя мать, тоже, кстати, стала свидетелем обвинения. Встретившись где-то со следовательницей, она сделала то, что обязан сделать любой порядочный свидетель: сказала всю правду (как она её понимала). Так как по существу дела сказать ей было решительно нечего, она пожаловалась на наши с детства моего прохладные отношения. В протокол допроса легла даже фраза: «если ей сделать замечание она сразу собирала вещи и уходила».
Уходила, я правда, к себе домой – уходила от скандала, на которые мать была большой охотницей. Но, согласитесь, что для обвинительного заключения и это выглядит вполне неплохо.
Не помню сейчас, была ли мать в тот вечер в толкучке суда. По-моему, не удосужилась. Так что свидетелей защиты не было вообще. Ни одного. Не появились они и в дальнейшем.
Быстренько исследовав всё, что исследовать, по его мнению, полагалось, суд «избрал» мне меру пресечения. Вернее, просто утвердил соответствующую просьбу следователя. Прокуратура против помещения меня в СИЗО сильно не возражала. Адвокат – тоже.
Ночью с 29 на 30 ноября 2016 года, помурыжив ещё несколько часов в ИВС, меня отправили в мой первый этап – в СИЗО губернского города. Попутчиков мне не нашлось, так что в «буханке» ИВС я могла расположиться как новый русский в гробу размерами два на два: хочу вдоль лягу, а хочу – поперёк. Даже дверь в одиночном металлическом отсеке – «стакане» конвойные закрывать не стали. На ближайшей заправке они купили мне сигарет, вещи, более или менее необходимые, у меня уже были, так что особых оснований для беспокойства в дороге не имелось ни у кого.
Появились они уже по приезде, когда и выяснилось: «вам не к нам».
Бывших сотрудников (БС), к которым относят всех, кто когда-то проходил службу в силовых структурах и ещё почему-то адвокатов, отправляют в СИЗО-1. Там же содержится и прочий спецконтингент, типа «детей», ожидающих этапа пожизненников и тому подобных личностей. Ну, и те, кому посчастливилось иметь городскую прописку, и ещё кто-то, даже не помню уже кто именно . Бывшую там в моё время больницу, перевели в другое место, но медсанчасть с койко-местами в СИЗО-1 тоже осталась.
Меня провезли мимо, и когда ночной город уже почти закончился, машина остановилась перед вторым следственным изолятором, который относительно недавно построили для постояльцев из области и беспаспортных бродяг. Ну, некогда было устанавливать мою личность – правосудие уже переминалось с ноги на ногу.
Когда мы приехали, в этом, расположенном на отшибе, гостеприимном заведении, похоже, уже крепко спали. Ворота открылись, когда терпение иссякло даже у конвойных.
Скоротав ещё пару часов в маленьком, но на удивление чистом, по сравнению со старым СИЗО, отстойнике, с оставленной там для таких случаев книгой, я, наконец, предстала перед ДПНСИ. «Проблема», наличием которых это должностное лицо первым делом интересуется, была. И охренительная.
Тому, что я бывший сотрудник, он поверил на слово и в восторг от встречи с «коллегой» не пришёл: девать меня было некуда. Не сажать же в общую камеру. И обратно тоже не отправишь… Посовещавшись и вспомнив, что утро вечера мудренее, решили порешать вопрос потом, а пока заняться делом, приняв меня на временное хранение.
Как всё происходит на сборном отделении, мне было хорошо известно. Но теперь предстояло испытать это на собственной шкуре.
Обыскивала и досматривала меня сотрудница, с которой мы вместе служили в СИЗО-1. Если она и удивилась, то виду не подала. Как и полагается в таких случаях, сделали вид, что друг с другом не знакомы. Лучший вариант, когда одной приходится раздевать другую догола и заглядывать в задницу.
Фельдшерица, досконально осмотревшая меня после этого, была менее формальна. Давление моё, всегда для медиков слишком низкое, но до коллапса никогда не доходящее, не понравилось, поэтому в качестве первой медпомощи она поставила чайник. После чая с печеньем и последовавшей за ними пары таблеток дешёвенького антидепрессанта – «для успокоения» я, действительно, почувствовала себя лучше, и мы ещё долго развлекались беседой.
Наконец, объединёнными усилиями для меня нашли двухместную камеру, которую решили превратить в одиночку на то время, пока «проблема» не отпадёт. По сравнению с тем, что мне доводилось видеть во время службы в СИЗО-1, это был просто гостиничный номер. Пусть зарешёченный, запертый, круглосуточно освещённый и с двухъярусными койками, но не наводящий на мысль о пыточных подземельях. Почти как ИВС, только «удобств» поменьше.
Там я и провела следующие два дня, развлекаясь заботливо приготовленными кем-то книгами и написанием апелляционной жалобы на постановление об избрании меры пресечения. С визитом пришла только местная психологиня – ей понадобилось меня протестировать. Тесты я поначалу сделала, потом отправила их в мусорку за явной ненадобностью и вернулась к своим занятиям.
Вызвавший меня в итоге опер сообщил то, что я и так уже знала – у них я не останусь, поеду в СИЗО-1, где должны содержаться мне подобные. Стрельнув у него сигарет, я пошла собираться к отъезду и дописывать апелляцию – срок истекал. После всех формальностей, в которые входило и непременное дактилоскопирование (несмотря на то, что мои БС-ные пальчики в базе данных уже были), можно было и в дорогу…
Любое этапирование – процедура мучительная. Собирать на этап начинают, с раннего утра, со всеми вещами вне зависимости от того, куда ты едешь и вернешься ли обратно. Кого-то отправляют в колонию за тридевять земель, кто-то везут в очередное судебное заседание на соседнюю улицу – всё своё бери с собой, вдруг тебя из суда домой отпустят. Да и не предупреждают никого о маршруте. Есть две команды: «с вещами на выход» и «без вещей на коридор». «С вещами» – значит, всё, поехали. Куда – сам должен знать.
Правда, предупреждают о предстоящем этапе с вечера. Я, будучи младшим инспектором отдела режима в СИЗО, как-то забыла это сделать, занявшись более важными и интересными делами. Старший смены пришёл в ужас от моего раздолбайства, когда оно вскрылось, но ничего страшного не произошло – все всё уже знали и собрались за считанные минуты, побухтев чисто для порядка.
…Сложнее поначалу выучить все «свои» статьи, чтобы без запинки их оттарабанивать, когда спросят. А спрашивать теперь будут постоянно, начиная с предупреждения о предстоящем этапе, далее везде. Правильно подсчитать все мои 116-е поначалу не удавалось никому, мне тоже. Ну, ничего, пришло со временем…
Дальше всю выуженную из камер толпу ведут на сборное отделение, поближе к дежурке. До прощания с ДПНСИ или его замом, руководящими отправкой, и собственно отъезда несколько часов приходится провести в «отстойнике», гадая, какого дьявола они там столько времени делают. Каждому выдают объёмистую коробку с сухим пайком, от которой, впрочем, можно и отказаться, если не хочешь больше тушёных куриных костей, неугрызаемых галет и прочих вкусняшек. Завтрак, обед и ужин для сборного отделения тоже приносят, но на них желающих ещё меньше.
Наконец двери начинают хлопать чаще, из коридора доносится гул голосов. Это оживление означает, что всё готово к отправке этапа. Во дворе режимной зоны без лишних проволочек происходит погрузка в автозаки с парой зарешёченных отделений на несколько человек и несколькими глухими одиночными – «стаканами». Так изолируют друг от друга тех, кого полагается изолировать. Вооруженный автоматами конвой со служебными собаками располагается тут же. Остаётся миновать два КПП и – поехали потихоньку. Иногда в дороге разрешают покурить, так, чтобы не было видно на камеру наблюдения, особенно если ехать долго. Если нет, остаётся развлекаться выслушиванием бесконечных разговоров, всегда об одном и том же, что у охранников, что у их подопечных.
По прибытии на место также приходится часок-другой подождать в машине, но курить во время этой стоянки уже нельзя. Дальше ждёт кого ИВС, кого больница, а кто-то будет париться весь день в подвале суда. Те, кто собрался на зону, ждут; им торопиться уже некуда – срок идет. В общем, кому как повезло…
По возвращении в СИЗО всё повторяется в обратном порядке. У принимающей стороны всегда находятся более неотложные дела, чем запустить машину на режимную зону. За длительной стоянкой в зоне административной опять следуют многочасовое ожидание в «отстойнике» и тотальные личный обыск и досмотр вещей. Распечатывают, а иногда и ломают, даже купленные в ларьке СИЗО сигареты, взятые утром с собой из камеры. Неважно, что блок ты и не думал вскрывать. Раздевают догола и несколько раз заставляют присесть – на случай, если в задницу засунули что-то запрещенное к проносу. Одежду тоже тщательно осматривают. После этого предлагают помыться, от чего мало кто отказывается. После «бани» снова длительное ожидание в «отстойнике» и, наконец, можно снова вернуться в камеру, как правило, в ту же, из которой ушёл утром. Происходит это уже ночью, иногда ближе к рассвету.
Выматывают такие поездки страшно, в основном – длительным бессмысленным ожиданием. Ты уже не человек, ты – вещь, которая может спокойно полежать, пока кому-то для чего-то не понадобиться. Думать или чувствовать что-то по этому поводу вещь просто не способна.
…В маленьком «отстойнике» СИЗО-2, где я уже побывала по прибытии, народу на этот раз собралось достаточно много. Всё молодые женщины, но, несмотря на свою молодость, уже не с первой судимостью – «второходы». Только одна была уже в годах, и молодые обращались с ней весьма бесцеремонно. Мельком я видела эти мелкоуголовные рожи в коридорах и кабинетах СИЗО, когда меня водили дактилоскопироваться, фотографироваться и т.д., и в очередной раз порадовалась, что была от их общества избавлена.
В основном, всё собиралась ехать на «двойку», в женскую колонию, находящуюся в черте города. Никто по этому поводу не унывал – дело житейское. Не просматривалось даже особых сожалений о том, что попались. Впереди было всё привычно и понятно. Мне тоже пообещали, что я «привыкну». А почему бы и нет, в самом деле? «И на зоне люди живут». Тем более, с моими статьями. Они, и в самом деле, на общем фоне в глаза особо не бросались.
Так и просидели несколько часов, разговаривая по понятиям о своих и чужих преступных жизни и деятельности, и угощая друг друга сигаретами. Наконец настало время ехать.
На выходе, у дежурки, где девки радостно встретились со своими коллегами мужского пола, снова возникла заминка: из-за того, что многие приехали еще по теплу, обязательных при этапировании головных уборов у них не было. Осле долгих поисков всем неимущим, в том числе и мне, выдали по жуткого вида тюремному колпаку, который пришлось надеть. «Свой» я нашла и торжественно выкинула спустя много лет, когда, уже будучи на свободе, разбирала вещи, накопившиеся за годы моих приключений в неволе.
Когда все бедовые головы были, наконец, обуты и всех в очередной раз пересчитали и опросили, уже точно можно было отправляться. Про телефон и кошелёк, квитанции на которые валялись где-то у меня в бумагах, я даже не вспомнила, будучи от тонкостей сбора этапа бесконечно далека. Вперёд, и горе Годунову!
После недолгого путешествия по городу под бесконечный аккомпанемент рассказов о какой-то Таньке, получившей свои девять лет за сваренный для себя же наркотик, нас привезли в СИЗО-1, который находился совсем недалеко от второго. Спустя несколько лет, прошедших со времени службы в этом учреждении, его ворота снова распахнулись для меня, на этот раз в качестве «контингента».
Попали мы, кажется, в пересменку, потому что у ворот режимной зоны машин накопилась уже чёртова уйма. Все ждали, запертые в металлических коробках – жулики, конвой, собаки…. Того, что могло бы с полным правом называться окнами, в автозаке не имелось, поэтому место, где на досконально известной мне территории могла стоять «наша» машина, я могла только мысленно представить. Воспоминания о маломестной камере, набитой БС-ницами, тоже ещё не потускнело. Она находилась как раз в том «отдельном корпусном блоке», где я служила последний год. Интересно было, не выгнали ли ещё блочного. Придурком он был, конечно, редкостным, но, в итоге, после долгих трений, сработаться нам всё же удалось. Уже совсем скоро мне предстояло узнать обо всём, и об этом в том числе, но сказать, что я волновалась, не могу. Так, просто думала о том, что меня ждёт, но без особых эмоций. Они пришли потом.
Наконец, началось какое-то движение. Судя по шуму моторов и лязгу ворот, машины трогались с места, исчезали за КПП и возвращались обратно, покидая затем территорию СИЗО. Пришло время, когда в режимную зону запустили и нас. Всех оперативно выгрузили, сделали перекличку и провели на сборное отделение.
Фамилию я успела сменить, но по имени и в лицо меня ещё хорошо помнили, поэтому моё прибытие, как и всегда в подобных случаях, произвело фурор. К слову сказать, «случаи» такого рода были всё же исключением из правила; несмотря на весьма индифферентное отношение к закону, до суда и следствия дело доходило редко.
За неимением свободного «отстойника» (совместно с остальными для БС только этапирование и больница) меня заперли в предбаннике, где тут же нарисовались любопытствующие бывшие сослуживцы. Особого желания общаться с ними у меня не было, да и они тоже понимали, что теперь мы по разные стороны баррикады. Поинтересовались, конечно, как меня к ним занесло. Пришлось напомнить, что у них гарантий от посадки тоже нет, с чем действующие сотрудники и согласились. От ужина на сборном не осталось уже ничего, кроме хлеба, который мне и презентовали, сигарет добиться тоже не удалось. На том и расстались.
Скоротала время с «баландёром» (сидельцем из отряда хозобслуги), болтавшимся в своей камере, одна из дверей которой выходила в предбанник. Быстренько открыв эту дверь, он даже поделился со мной кое-чем из своих скудных запасов – заработал принцип АУЕ, арестантско-уркаганского единства. Намёк на секс по-быстрому я предпочла не понять, так что ограничились светской беседой. Собеседником парнишка оказался довольно занятным, к тому же мысленно он был уже дома, в мирной жизни, далёкой от особого криминала
Уже ночью, после обыска и помывки меня отвели в «мою» камеру. Как я и предполагала, в тот же самый «мой» блок. Вот только стаи товарищей, вернее, товарок, для меня там не нашлось. Здесь я просчиталась – старых БС-ниц отправили сидеть, а новых ещё не наловили. Но плюсов в этом, если подумать, было гораздо больше, чем минусов. Собственно, минус вырисовывался только один – придётся обходиться тем немногим, что у меня есть.
Контраст с новеньким СИЗО-2 был разительным: тесно, темно, грязно и очень холодно. Высоченные потолки и стены цветом от занозистого пола отличались не сильно и были одинаково облупленными. Если ремонт когда-то и делался, то было это ещё до изобретения письменности, поэтому в анналы не вошло.
Температура выше 15-16 градусов, по-моему, так и не поднялась. Батарея, не нашедшая положенного места под окном, сиротливо стояла у входа, закрытая решёткой, и погоды не делала. Из крана тонкой струйкой текла в ржавую раковину ледяная вода, которая в отсутствие кипятильника совсем не радовала. Зато новенькая камера наблюдения была на месте и захватывала, кажется даже туалет, расположенный у входа и отгороженный от соседней койки только низенькой перегородкой, а спереди открытый всем взглядам. Жизнь явно шла вперёд, в моё время видеонаблюдения в камерах не было. Унитазов – тоже, здесь всё осталось, как было.
Придирчиво выбрав из двух имевшихся коек одну для себя и укрывшись чем только можно, я легла. Некоторое время за дверью слышались шорох и шушуканье приходивших полюбоваться на меня в глазок, но потом и это стихло. Зато начали вопить зеки, принявшиеся с наступлением ночи за святое – межкамерное «общение». Орали и через коридор, в соседние камеры, и на улицу – на другие этажи и даже в другие корпуса. Тянули через окна веревками – «дорогами» всё нужное в хозяйстве, в том числе и запрещённое, сопровождая всё громкими комментариями. Окна с внутренней стороны были забраны решеткой отсекателя, но некрупная рука в отверстие решётки проходила, так что всё нужное вытаскивали и затаскивали без проблем. Всё это сопровождалось условными стуками в стены, потолок и пол.
Нас за это, помнится, дрючили – заставляли призывать зеков к порядку, а на неподдающихся писать рапорта, готовить их в карцеру, который автоматически назначался при третьем по счёту нарушении. Но теперь, похоже, всем было всё равно. Будь я в общей камере, тоже пришлось бы всем этим заниматься, но здесь я была сама себе хозяйкой и обязанности «общаться» на меня никто возложить не мог.
Переезд из одного СИЗО в другой меня порядком вымотал. Я была слишком измучена, чтобы на что-то реагировать, поэтому уснуть всё же удалось, даже в этом шуме и в холоде. Разбудил меня только завтрак, разносившийся в какую-то несусветную рань.
И потянулись дни моей несвободы. Подъём, завтрак, прогулка, обед, ужин, отбой. Все дни похожи один на другой. Раз в неделю баня, вернее, душ – какое-никакое, а развлечение. Там же можно было исхитриться по-быстрому и состирнуть, что в камере, в отсутствие горячей воды возможным не представлялось.
Посуду мне с грехом пополам нашли, тазик, такой же ржавый, как и раковина, выделили – хочешь, стирай, хочешь, пол мой, а хочешь, купайся, нам не жалко. Нашёлся и обглоданный веник. Вот мусорки по какой-то причине упразднили, что комфорта не добавляло. Впрочем, и складывать туда было особо нечего.
Иногда приезжала библиотека СИЗО – баландёр с тележкой, заваленной каким-то бумажным хламом. Даже не помню теперь, что мне удавалось оттуда выудить. Наверное, что-то типа Донцовой или ещё что-то того же пошиба, что можно читать только при полном отсутствии любых других занятий. А у меня, помимо Донцовой, занятие было – я ждала.
Отсутствие соседок по камере не огорчало, скорее радовало. Становиться полноправным членом АУЕ мне вовсе не хотелось.
Защищать жуликов, конечно, приходилось, но там была конкретная правовая проблема, которую нужно решить, и человек, нуждающийся в моей помощи, который своей приблатнённостью старался при более близком знакомстве не бравировать. Поймать следствие и суд на нарушениях и добиться отмены кривого решения это – дело чести. А для того, чтобы сделать его, блатной «романтикой» пропитываться совсем не обязательно. Обвиняете в преступлении? Тогда поступайте по закону сами. И ничего больше.
Встраиваться в тюремную иерархию я посчитала излишним, поэтому контакты с сидельцами сводилось к перебрасыванию несколькими фразами с соседними двориками во время прогулки, и то не всегда. Один из гуляющих как-то возмутился: «Зачем в тюрьму садиться, если общаться не хочешь?!» – заявил он мне. «Общаться» с такими идейными дебилами мне, действительно, не хотелось. Категорически. Другой решил меня «утешить, сказав, что с моей «хулиганкой», «бакланкой», как он выразился, «посёлок» у меня в кармане. Объяснять, что колония-поселение при таком настрое сильных мира сего мне не светит, а заодно и то, что я не считаю её сильно лучшим, чем исправительная колония, я не стала. Извините.
В общем, со своим «общением» зеки ко мне особо не навязывались. Пронюхали, скорее всего, что я БС и решили, что с ментами общаться западло. К отказу поделиться своими данными для ведущейся жуликами амбарной книги сидельцев они отнеслись с пониманием.
Сотрудники со временем к моему присутствию привыкли и тоже не докучали. Поблажек никаких не делали, но и особо не доставали. Один только раз кто-то из начальства, припёршегося на службу в выходной, обходя корпус, застукал меня в дневное время на койке под одеялом, что было, в общем-то, запрещено. Нарушение было в его глазах чудовищным и не допускающим возможности рационального объяснения, не говоря уже об оправдании. Он заставил дежурную настрочить на меня рапорт о нарушении и о моём отказе писать объяснение. Тогда я отделалась объявлением замечания, которое, несмотря ни на что, осталось в силе и дальнейшем привело к печальным последствиям.
Всё необходимое у меня вскоре появилось, без помощи арестантов и уркаганов. Ира сориентировалась очень быстро. Первая передача от неё прилетела уже через несколько дней после заключения под стражу, чему я несказанно удивилась. Потом начали приходить письма, и от Иры и от Нины Павловны, очень хорошие. Сведения об авторах писем внесли в моё личное дело. Так они официально стали моими родственниками.
Поддержки от них – чужих по сути людей, я не могла не только требовать, но и просто ждать. Тем не менее, она была и очень большая, за что я никогда не перестану быть благодарна этим женщинам.
Мать продолжала хранить гордое молчание, чем меня не сильно расстраивала. Я уже привыкла к тому, что у неё либо успешная дочь, либо нет детей вовсе, а все проблемы должны либо рассосаться сами, либо быть решёнными другими людьми. Новостью всё это для меня не стало.
Помощь адвоката свелась к «юридическому сопровождению» заключения под стражу. Проще говоря, она благополучно довела меня до СИЗО и бросила там. Ну, правда, она уверяла, что в СИЗО я надолго не задержусь: суд де не применяет такую меру пресечения, если срок грозит небольшой. Но здесь достаточно вспомнить о том, что одно из злодеяний было тяжким и тянуло на срок до семи лет, да и характеризующие данные подгуляли. Она не вспомнила.
Передать ей привет из СИЗО мне всё же удалось (как – не скажу), но эффекта это не возымело. Расставшись в районном суде после избрания меры пресечения, больше мы не увиделись никогда.
Апелляционную жалобу защитница в итоге всё же написала, но сделала это чисто формально, на «отвяжись». Решительное заявление о несогласии с постановлением суда было мотивировано бессмертным: «я так щитаю!» Я бы такой «процессуальный документ» показывать кому-то постеснялась, но у адвоката Мироновой совести, похоже, не было и в помине; шедевр юридической мысли отправился в суд. Посчитав свою задачу выполненной, она ушла в туман, не потрудившись даже поприсутствовать при рассмотрении этим судом своей филькиной грамоты. Естественно, постановление об избрании меры пресечения признали законным и обоснованным. Собирать доказательства того, что её можно и нужно изменить на более мягкую, было некому.
Суд и расправа состоялись тут же, в СИЗО и были, как водится, короткими и справедливыми – настолько, насколько это позволил конвейер видео-конференц-связи. Плюсом было только то, что ехать никуда не пришлось, хотя от многочасовых отстойников до и после «конференции» это всё равно не спасло.
К тому же процедуру пришлось повторить дважды: апелляции наши «рассматривали» по отдельности, сначала адвокатскую. Моя, на коленке написанная апелляция шла в суд пешком, с длительными остановками, и добралась нескоро. Но ждала её, естественно, та же участь: оставить постановление без изменения, кляузу – без удовлетворения. Вдруг я, в самом деле, сбегу или окажу давление на потерпевших и свидетелей. Или иным путем воспрепятствую производству по уголовному делу. Ну уж нет, гораздо безопаснее оставить меня в СИЗО.
Это было уже в конце декабря, спустя без малого месяц после моего заключения под стражу.
Как продвигалось в это время следствие, я понятия не имела, меня никуда не дёргали и ничего не присылали. После избрания мне меры пресечения помешать ему уже ничто не могло. Подтолкнуть – тоже.
Зато активизировалась мировая судья, решившая добить дело по 319-й. Потеряв меня в очередной раз, объявлять розыск она не стала и местонахождение пропажи вскоре обнаружила.
Так как мерой пресечения по этому делу было обязательство о явке (даже подписку о невыезде идиот-дознаватель с меня взять не смог), «явка» обеспечивалась теперь силами ФСИН. После полноценного этапирования со всеми его прелестями мне предстояло провести пару суток в ИВС РОВД в ожидании весьма непродолжительного судебного заседания и этапа обратно.
Чувства, с которыми мы с сотрудниками этой богадельни друг к другу относились, человеческими словами описать трудно. Но «человеческий фактор» присутствовал тут безусловно и сказывалось это во всём. Даже в том, как ИВС решило поучаствовать в уголовном деле. «Отомстили» мне за отсутствие уважения к ним «страшно».
Когда зашла речь о назначении психиатрической экспертизы, в материалах дела появилась характеристика, подписанная начальником ИВС. Там он описал меня в самых ярких красках, какие только нашёл. Оказалось, что я «за время содержания в изоляторе временного содержания зарекомендовала себя с отрицательной стороны». В том числе написал, что «на все вопросы администрации» я отвечала «проклятиями на незнакомом языке» и заявляла, что за мной «скоро придут». Жаловалась на «циститные рвоты», «боли внизу заднего прохода» и еще более непонятные недомогания.
До сих пор не знаю было это плодом воображения лично фельдшерицы ИВС, которая всегда боролась со злом в моём лице очень интенсивно, или она просто поделилась с составителем характеристики старым учебником по психиатрии для ССУЗов, но факт остаётся фактом: «характеристика» до сих пор лежит в материалах дела. Одно хорошо – автор её так и не узнал, что даже эксперты Сербского его трудов не оценили. А то бы расстроился.
В общем, душевных сил участвовать в этой игре в одни ворота не было, и я уже просила рассмотреть дело в моё отсутствие. Статья не тяжкая, преступление совершено впервые – всё нормально, такое решение вопроса законом допускается. Участвовать в столь утомительной клоунаде совсем не хотелось, тем более, что по сравнению с делом, по которому я оказалась в СИЗО, статья 319 УК казалась мелкой шалостью, серьёзных последствий за собой не влекущей.
Но не тут-то было. Судья проявляла принципиальность, не давая мне расслабиться. Хотела, наверное, чтобы я почувствовала на своей шкуре все «неблагоприятные последствия» содеянного, с начала и до конца.
Очередное бестолковое судебное заседание было назначено на 21 декабря.
Накануне, двадцатого, областной суд рассмотрел, наконец-то, мою апелляционную жалобу на постановление об избрании меры пресечения. Проведя этот день в отстойниках, и выслушав резюме об отсутствии оснований для того, чтобы жалобу удовлетворить, я загрустила.
Не вызывал энтузиазма и завтрашний суд, дата которого была назначена в чётком соответствии с законом Жопса. От мысли, что придётся пережить два этапирования и минимум пару суток в ИВС, тоже слегка тошнило. Сил на всё это мероприятия я в себе не находила.
Дело плавно шло к обвинительному приговору. В этом не сомневался никто, особенно мой «защитник по соглашению» (с дознавателем). Ни на дознании, ни в суде внимания на меня он просто не обращал. Какое там согласование позиции или консультации – он даже не поздоровался со мной ни разу. Приходил и молча сидел, расписываясь где нужно. Или вообще не приходил, если находились более важные и интересные дела.
Избавиться от этого урода я пыталась ещё во время дознания. Каждая наша встреча заканчивалась моим решительным заявлением об отказе от такой «защиты», которое дознаватель столь же решительно отклонял. Суд оставлял его решение в силе, не соглашаясь даже на замену защитника. Тому было веское основание – то самое соглашение.
Ещё будучи на свободе, получив копию этого «соглашения» и обматерив заведующую адвокатской конторой, я потребовала от адвокатского начальства прекратить нарушать безобразия. Отреагировало начальство весьма вяло.
Заменили этого «защитника» только после того, как я, попросив судью немного обождать с открытием судебного заседания, плюнула ему в рожу – в последней надежде на то, что после такого наши «отношения» признают, наконец, «остроконфиктными». Прокурорский назвал это хулиганством, судья ничего особо нехорошего не сказала, а «адвокат», вытершись и отсидев положенное, больше не являлся. Вместо него прислали другую – чисто по назначению суда, без всяких там соглашений со стороной обвинения. Мешать она особо не мешала, но и делать ничего не делала, обращая на меня и на дело внимания не больше, чем на дверную ручку. Единственными следами её участия оставались всё те же заявления об оплате за счёт многострадальных бюджетных средств. Её Ира, впечатлившись силой и красотой позиции защиты, поменяет потом на адвоката по соглашению.
Но всё это случится намного позже, а пока я просто решила в суд не ехать, а передохнуть немного в психблоке больницы СИЗО, в более сносных, как мне тогда казалось, условиях. Для того, чтобы убить этих двух зайцев, нужно было совершить вполне обыденный для СИЗО поступок – попытку суицида. Приготовлениями к этой попытке я и занялась, вернувшись в камеру и как следует подумав. Готовиться к этапу не стала – то, что он в этот раз обойдётся без меня, было уже ясно.
Резать руки не хотелось, поэтому я приготовила из колготок весьма непрофессиональную петлю. Задавиться в такой было практически невозможно, разве что провисев в ней сутки. Того, что от рывка могут сломаться шейные позвонки, я полностью не исключала, но такой вариант развития событий был для меня в тот момент вполне допустим. Ничего хорошего от жизни я уже не ждала. Умирать мне не хотелось, но жить не хотелось тоже.
Утром за время, отведённое на сборы, я по-быстрому «собралась»: привязала колготки к отсекателю, встала на привинченный под окном столик и накинула петлю на шею. Когда дверь камеры открылась, я заявила, что никуда идти не собираюсь и утащить меня силой не получится – если зайдут, спрыгну. Естественно, зашли (вернее, забежали), поэтому обещание пришлось выполнить.
Поскольку новостью для СИЗО такие случаи не были, для них имелся даже специальный (довольно тупой) нож. Появление его тоже уложилось во время, отведённое инструкцией. Перепилив мои последние приличные колготки, меня вынули из петли, быстренько собрали и препроводили в психблок медсанчасти СИЗО, несмотря на то, что я для приличия от этой чести отказывалась.
Так начались мои странствия по психушкам.
Как потом написали в медкарте, направившая сторона, не долго думая, поставила мне диагноз: «ситуационная реакция», принимающая в принципе согласилась, описав его как «депрессивная реакция, ситуационно-обусловленная». На том пока и остановились.
Подписывать согласие на добровольное психиатрическое лечение я не стала, но оказалось, что легко можно обойтись и без него. Попытка повторить, что, по моему скромному мнению, в помощи психиатров я не нуждаюсь, привела лишь к тому, что мне вкатили первый в моей жизни укол антипсихотика и привязали к койке в пустующей камере, предварительно надев памперс. На прощанье врач дала мне несколько раз затянуться сигаретой и пообещала прийти завтра, хотя за всеми приключениями время ещё не докатилось и до обеда.
Введённый мне на всякий случай нейролептик был ночным кошмаром всех душевнобольных. Изобретённый в середине прошлого века, когда о гуманности по отношению к ним задумывались мало, упирая больше на «эффективность», он мог свалить с ног лошадь одной своей побочкой, не говоря уже о прямом действии. Поэтому вырубилась я быстро, и очнулась, действительно, только на следующий день. Так как никто ко мне не торопился и моим самочувствием (довольно-таки паршивым) не интересовался, развязываться пришлось самой. Зафиксировали меня, как полагается, в пяти точках, поэтому выпутаться удалось далеко не скоро. Но мне никто не мешал и всё время было моё.
В трёхместной камере, куда меня после этого отвели, находились уже двое – узбечка, попавшая в СИЗО по обвинению в групповом разбое, и Лариса, приехавшая из колонии-поселения старая воровка. Вскоре узбечку «вылечили»: её место срочно понадобилось Алине, малолетке-детдомовке, задушившей подушкой младшую воспитанницу. Впрочем, в том, что узбечка вернётся, никто не сомневался: когда её надоедало находиться в общей камере, она осторожно начинала «царапать», как выражался завотделением, руки лезвием, и благополучно попадала в психблок. Так же поступала её сестра-подельница. Проблема была только в том, что мест в психблоке не хватало, поэтому «лечили» их время от времени и, как правило, по очереди.
Вели себя Лариса с Алиной вполне адекватно. В общем, мы с ними поладили и дружно прожили вместе достаточно долго. Лариса развлекала нас историями о том, как она сидела, снабжала натыренными во время отсидки мылом и наволочками и учила крутить «козьи ножки» из бычков, когда кончались сигареты. Розеток в камере не было, и кипяток не давали, но Лариса насобачилась заваривать крепкий чай горячей водой из-под крана, так что чаепития были у нас в порядке вещей. Алину от препаратов постоянно клонило в сон. Даже если она не спала, что бывало нечасто, выглядела всё равно вполне заторможенной. Призывы Ларисы размяться (стойка на лопатках, как и многое другое, всё ещё давалась ей без труда), успеха у Алины не имели. В состоянии относительного бодрствования она, в основном, была озабочена тем, как бы стрельнуть у дежурного сигарету. Её жалели, поэтому сигареты давали. Правда, не свои.
Курить в камере формально не разрешалось. Сигареты хранились в шкафу, стоявшем в коридоре, по пачке выдавалось только на время прогулки. Собственно из-за этого мы и ходили гулять, нередко возвращаясь в камеру с полпути, благо уже выданные сигареты назад не забирали. Из этого шкафа Алину и прочих неимущих дежурные и снабжали – брали сколько хотели и у кого попало, поэтому запасы таяли быстро. Днем мы дымили в туалете, который представлял собой отдельный закуток с нормальным унитазом, а вечером, когда начальство уходило, располагались с сигаретами где удобно.
В бытовом плане в психблоке было вполне сносно: трёхместная камера с большим окном и стенами, покрашенными в легкомысленный розовый цвет, пригодная для жизни температура, в отличие от остального СИЗО, где даже администрация в своих кабинетах не снимала бушлатов, нормальный санузел с горячей водой и возможность поваляться на койке днём, не боясь что-то нарушить. Вся стена с окном, батареей под ним и протянутыми там же верёвками для белья была забрана отсекателем от пола и до потолка, но рука в решётку пролазила, так что можно было без особых проблем открыть окно или развесить постирушки. Никаких «дорог» не было и в помине.
Нарушали идиллию только мыши и странные жуки, которые выползали из-под пола по ночам и покрывали этот пол сплошным ковром. Нигде и никогда больше я таких насекомых не видела. Размером с майского жука, летать они, к счастью не умели. Не умели и забираться вверх, ползали только по полу. Залезть в тапки им не удавалось, но всё равно, вставая ночью, приходилось эту сволочь сначала расшугивать, чтобы не раздавить. Мышей время от времени травили, но с жуками сделать ничего не могли; так и жили.
Всё бы ничего, но врачи-психиатры в погонах не дремали. Свято выполняя свой врачебный долг, они ещё и лечили. Диагнозы ставили сами, как бог на душу положит, и назначения делали, тоже ни с кем не советуясь. Согласен ты на причинение психиатрической помощи или не согласен – однохренственно: будут лечить. Вот только о федеральном законе, который оказание этой помощи регламентирует, они как-то при этом не вспоминают.
Моё знакомство с дешёвыми, но убойными препаратами, применяемыми этой тюремной психиатрией, началось сразу же после поступления в психблок СИЗО. Дальше было не лучше.
Таблетки антидепрессанта, который я в первый раз попробовала в СИЗО-2, начинали растворяться моментально и, растворяясь, жгли полость рта, оставляя это ощущение надолго. Нейролептик был на вкус сладковатым, но оставлял после себя во рту ярко-синие следы. Это происходило даже если проглотить всё быстро. Но пойти на такое я была не готова, и после того, как камера закроется, таблетки благополучно отправлялись в унитаз. Так же поступали и соседки, благо за приёмом волшебных пилюль особо никто не следил. Вот от уколов отвертеться не получалось. В случае отказа кололи насильно, и если медсестра не могла справиться сама, она звала на помощь дежурных или шмон-бригаду. Инъекционных препаратов было, в принципе, достаточно, чтобы добиться от больных «правильного» поведения, и Алина представляла собой яркий тому пример, оживляясь немного только к вечеру, ко времени очередного укола.
Мне до нейролептической депрессии было, конечно, ещё далеко. Так, эмоциональная сглаженность, не более того: ни жарко, ни холодно, ни грустно, ни весело – вообще никак. Вот почерк нарушился очень скоро, вплоть до полной неразборчивости. Да и писать я могла только сев на пол и положив предплечье и кисть на койку. Неописуемые ощущения были в мышцах ног; их сводило и выкручивало так, что я просыпалась по ночам. Или вообще не могла уснуть. В голове стоял ровный серый туман, вопреки утверждениям больных о том, что после укола у них там «всё проясняется».
Но сосредоточиться на ощущениях было особо некогда. Дело в том, что после «незавершённого суицида» следствие слегка оживилось: у следовательницы возникли сомнения в моей «психической полноценности». Угрожать с особой дерзостью убийством представителю власти было, по её просвещённому мнению, вполне себе нормально, но вот покуситься на себя любимого мог только сумасшедший.
На амбулаторную психиатрическую экспертизу, которую вскоре назначили, я попала как раз после укола того же самого нейролептика, которым меня угостили при поступлении. Он стал теперь моим основным лечением на время «острого периода», то есть до того момента когда отмена его не будет казаться неприличной. Второй по силе воздействия на ЦНС из всех существующих, бодрости и хорошего настроения он мне, естественно, не прибавил.
Не знаю, чем бы кончилась моя история, не проходи эта экспертиза «на фоне лечения» и знай я о судебной психиатрии и психиатрии вообще хоть чуточку побольше. У меня же получилось то, что получилось. Вернее, сначала не получилось вообще ничего.
Как обычно, не объясняя причин, меня выдернули из камеры и вывели из психблока в коридор отделения, где около одной из камер уже стояла небольшая очередь из сидельцев. Сквозь туман в голове до меня дошли слова одного из них об «экспертизе-пятиминутке». Но всё происходящее было для меня на тот момент глубоко безразлично. Единственное, чего хотелось, это вернуться в камеру и лечь.
Когда очередь дошла до меня, какие-то люди в гражданской одежде, не представившись, и не объясняя, для чего здесь все собрались, начали с порога и весьма настойчиво задавать какие-то вопросы по «моему» уголовному делу. Причём делали это так, как будто перед ними уже лежал приговор, вступивший в законную силу. Меня не спрашивали, меня обвиняли, это весьма отчётливо чувствовалось даже в моём одурманенном состоянии. Всем пунктам обвинения придавалась сила непреложного факта, оставалось только безоговорочно признавать вину, каяться и просить, чтобы строго не наказывали. Вяло вякнув пару раз что-то о том, что все эти бредни следствию ещё только предстоит доказать, и убедившись, что собрались граждане совсем не для того, чтобы меня выслушивать, я запросилась обратно в камеру, сославшись на плохое самочувствие. В конце концов, не добившись от меня толку и видя моё упорное нежелание общаться в таком ключе, так и сделали.
Амбулаторная экспертиза с облегчением объявила о невозможности дать заключение и рекомендовала экспертизу стационарную. Следствие, подумав, согласилось.
Все были уже допрошены-передопрошены, всё, что подтверждало версию обвинения, получено, осмотрено, сфотографировано, изъято, упаковано и приобщено и можно было бы уже готовиться к суду. Но «сомнения в психической полноценности» зародились, и убить этот зародыш было бы просто негуманно. В конце концов, мысли, даже в виде сомнений, следовательскую голову посещают нечасто. А вдруг это была последняя? Следствие начало готовиться к рекомендованной амбулаторными экспертами стационарной экспертизе, которую решено было провести в печально известном центре судебной психиатрии им.Сербского или, как его в то время называли – в федеральном медицинском научно-исследовательском центре психиатрии и наркологии им.В.П.Сербского, г.Москва. Впрочем, чего там готовиться…. Обвинительное заключение скопировать-вставить в постановление несложно, вопросы стандартные, добро суд с радостью даст…. Остаётся только сидеть и ждать, пока у самых квалифицированных специалистов в области судебной психиатрии дойдут до меня вечно занятые руки.
«Лечение» моё в психблоке СИЗО тем временем продолжалось, и отказаться от этого добровольно-принудительного мероприятия возможности не было. Моему «содержанию под стражей» оно вовсе не мешало, следствию и суду – тоже. По крайней мере, дело по 319-й шло у мировой судьи полным ходом.
Меня всё так же этапировали в ИВС, где ради нескольких минут судебного заседания приходилось проводить по паре суток. Наездилась я туда до крайности, несмотря на то, что время от времени медики «в суд» меня всё же не отпускали. Однажды, когда отвертеться не было никакой возможности (до того гоже показалось психиатру моё «психическое состояние»), пришлось полоснуть лезвием себе по ногам, там где они обычно скрыты обувью. Для жизни не опасно, но очень эффектно, потому что крови море.
Не помню, клали ли меня на вязки в тот раз, но в общей сложности на них я побывала дважды. Диагноз немного изменился, теперь мне писали в медкарте: «эмоционально-неустойчивой расстройство личности (F60.3), демонстративно-шантажное поведение». Приписать что-то из «шизофренического спектра» в голову никому не приходило.
Всего моих медкарт в СИЗО завелось, как потом выяснилось, аж четыре штуки, потому что время от времени меня ненадолго выписывали.
Однажды, в первый раз, выписаться мне удалось чуть ли не на месяц. Но ничего хорошего из этого тоже не получилось, и я, как бумеранг, вернулась обратно.
То ли мне тогда, по мнению психиатров, стало хорошо, то ли кому-то другому плохо – не знаю. Но в один прекрасный день по возвращении с очередного этапа меня без лишнего шума отправили не в больницу, как обычно, а тот же четвёртый ОКБ, в который определили попервости, перед Новым годом . Там меня ждал ещё один сюрприз: теперь у меня была соседка-алиментщица, успевшая поработать когда-то приставом-исполнителем.
До СИЗО она жила с каким-то уркаганом, поэтому к блатной специфике была им приучена. Умела делать даже «морковку» – затычку для толчка из хлеба, раскрошенного и положенного в уголок полиэтиленового пакета. Создавать кипятильники из лезвий и обрывка электрошнура с вилкой её научила уже я, и мы систематически вышибали ими пробки в отделении.
«Романтика» следственного изолятора Люду совсем не смущала, хотя оставаться там надолго она не планировала, надеясь, что дело разрулится быстро и в её пользу. Добившись назначения лечения от своего гепатита С, она окончательно повеселела.
Первое время мы жили дружно. Ждали передач и прихода адвокатов, обустраивали как могли невесёлый быт, читали всё, что попадётся под руку, обсуждали свои дела и вообще развлекали себя и друг друга как могли. Ну, а потом меня накрыла депрессия. Не знаю, догнали меня нейролептики или это опять было что-то «ситуационно-обусловленное», но мир потерял те немногие краски, что у него ещё оставались. С тех пор я знаю, что все призывы взбодриться, развеселиться и взять в себя в руки, обращенные к человеку, которых находится в таком состоянии, это просто сотрясение воздуха. Последовать им просто нереально.
Мне не хотелось вообще ничего. Особенную тоску вызывала мысль что по утрам надо одеваться и идти месить подтаявший к тому времени снег в прогулочном дворике. Люде же на мою беду очень хотелось «гулять», а, говоря откровенно – общаться с мужиками из соседних камер, с которыми у неё уже завязались тёплые отношения.
Когда я сидела в одиночке, никаких проблем не возникало. Я могла либо остаться одна в камере, отказавшись от прогулки, либо выйти в том же составе в прогулочный дворик. Теперь оказалось, что ни того, ни другого делать нельзя, и мы должны везде быть вместе. Оставалась в камере я, оставляли и Люду. Несколько раз я с ней, скрипя зубами , вышла, по продолжение этих гулянок было выше моих сил. Оставив меня в покое, Люда честно пыталась добиться их для себя, но фантазия у мелкой администрации заведения отказала начисто. В конце концов, Люда напросилась на приём к начальнику или замначальника СИЗО и тот сделал всё, что сумел: поутру выгонять меня на прогулку явилась половина отдела охраны вместе со шмон-бригадой. Но как выполнить мудрое распоряжение, придумать так и не смогли. Расплата последовала практически незамедлительно.
Ближе к вечеру меня дёрнули из камеры со всеми вещами. В сборном отделении их у меня отобрали, предварительно переписав, а затем предъявили постановление о назначении дисциплинарного взыскания: за отказ выйти на прогулку мне назначили сразу семь суток карцера. Обычно карцер светил лишь за третье по счёту нарушение, да и то не в таких дозах. Но тут был положен болт на авторитет Самого, поэтому третьего раза решили не ждать и оттянулись по полной.
Жить неделю в условиях карцера мне совсем не улыбалось, поэтому я запросилась обратно в больницу. Пришедший врач-психиатр посочувствовал и забрал к себе, предварительно выселив кого-то из таких же симулянтов.
Так закончилось для меня общение с бывшими коллегами. Вопрос решился к обоюдному удовольствию: мы с Людой снова стали сами себе хозяйками, насколько это позволяли «режимные требования».
В больнице к их соблюдению никто особо не придирался. Я снова оказалась в компании Ларисы и Алины и мы мирно и дружно продолжили своё «лечение» непонятно от чего.
От нечего делать, я написала областной уполномоченной по правам человека о том, что к реализации права на прогулку меня пытались принудить карцером. Она мне даже ответила.
Ответ этот напомнил мне сцену из Моби Дика, где Стабб поучал негритёнка Пипа, выпрыгнувшего из лодки во время охоты на кита: «никогда не прыгай из лодки, Пип, кроме тех случаев, когда… но дальше шло нечто совершенно невразумительное, как и все разумные советы».
Скрепя сердце уполномоченная согласилась с тем, что прогулка является правом лица, содержащегося в СИЗО, а к реализации права понудить нельзя. И тут же начала плести сеть замысловатых рассуждений, суть которых свелась к тому, что прогулка это всё-таки обязанность, а обязанности необходимо исполнять. В общем, оказалось, что «китолову лучше всего держаться правила Сиди в лодке; но иной раз случается, что ещё лучше ему руководствоваться правилом Прыгай из лодки». На усмотрение администрации СИЗО, короче. С непременным применением дифференцированного подхода.
Несмотря на всё на это, в больнице обязанностью прогулки не считали. Сами дежурные спрашивали иногда с надеждой: «а, может, не пойдёте сегодня?» Причины были самые разные: слишком холодно, слишком жарко, слишком сыро, слишком мало народа в дежурной смене и т.п. Впрочем, так спрашивали во всех блоках, но в больничном за согласие остаться без прогулки ещё и награждали сигаретами (всё из того же шкафа). Так что проблем не возникало.
В следующий раз меня выписали по той причине, что вообще потеряли. Не только в истории болезни стационарного больного, но и во всём моём пребывании в СИЗО-1 есть официальный перерыв на три дня, с 20 по 23 марта 2017 года. Его даже указали потом в справке из этого богоугодного заведения. По ней получалось, что в СИЗО за свою жизнь я была два раза.
Получилось это очень просто. После очередного этапирования к мировушке, из ИВС меня отправили не обратно, в медсанчасть СИЗО-1, откуда забрали, а в СИЗО-2. До сих пор не знаю, чья это была «ошибка».
На этот раз во втором СИЗО меня, недолго думая, засунули в общую камеру. Все мои попытки объяснить, что этого делать нельзя и меня как можно скорее нужно вернуть по месту временной регистрации, сочли выдумками. Тем же этапом привезли парня, который тоже утверждал, что он тоже из первого СИЗО. Выдумщиком ДПНСИ признал и его.
На то, чтобы разобраться, ушло почти двое суток, которые я провела в одной камере с воровками. К тому времени Ира уже заключила соглашение с адвокатом, который «знакомился с делом», а проще говоря, тянул время до истечения срока давности по 319-й. В конце концов мне удалось до него дозвониться и объяснить ситуацию. Не знаю, помогло ли его вмешательство, но меня, порядком помурыжив, всё же вернули на законное место пребывания. Отвезли и того парнишку, который, как оказалось, тоже ничего не выдумывал.
В больничке за время моего недолгого отсутствия всё стало совсем плохо. Алине, похоже, добавили «лечения»: она стала ещё более заторможенной и большую часть времени лежала пластом, ни на что не реагируя, хотя реагировать было на что. Ни с того, ни с сего, пока я отсутствовала, эта, в принципе спокойная и симпатичная тётка, ни того ни с сего начала бесноваться, бредить, устроила в камере потоп, замазав хлебом слив раковины и включив воду, и испачкала дерьмом моё одеяло, присланное Ирой.
Ларису отправили в «вязочную» камеру, а на её место положили узбечку номер два – сестру нашей старой знакомой. Жили они с Алиной как свиньи, в непролазном бардаке, даже занавеска, заменявшая дверь в туалете, куда-то пропала. Сил и времени на то, чтобы привести всё в божеский вид и добиться от узбечки его поддержания, потребовалось изрядно. Родственница её тоже была где-то в соседней камере и время от времени сестрёнки оглушительно орали через двери, общаясь по-родственному. Меня узбечка тихо ненавидела, а с Алиной «подружилась». Когда Алина приходила в себя, они вместе стреляли у «начальника» сигареты, пытались курить чай из пакетиков, которые Алине приносил отец, снова ненадолго выпущенный из своей «гражданской» психушки, или общались с соседней мужской камерой через дыру в полу. К счастью, узбечку вскоре куда-то перевели, а Ларису вернули к нам. Но это была уже не та Лариса, которую я оставила, уезжая в суд. Она так до конца и не оправилась, оставаясь вплоть до нашего прощания с ней, пугливой, плаксивой и бестолковой.
Чем кончился скандал с моей пропажей, не знаю. Через несколько дней после того, как я вернулась, какой-то хрен приходил брать объяснения о том, как так получилось, на том дело и заглохло. СИЗО-1, а вернее, его медсанчасть, заполучив меня обратно, успокоилась, я тоже особо не нервничала.
Вскоре мне удалось добиться того, чтобы от затеи этапировать меня в ИВС всякий раз как мировая судья захочет со мной повидаться, отказались. Вскоре после инцидента с исчезновением, я имею в виду, а вообще времени и бумаги ушло на это много. Но кверулянтство в СИЗО процветает (грешила этим даже Лариса) и приносит свои плоды: затюканная бесконечными жалобами и проверками по ним администрация заведения рано или поздно сдаётся. Так получилось и в этот раз. За мной ко времени начали присылать легковушку с ментами и подвозить с ветерком прямо к крыльцу суда, не забывая вернуть обратно сразу же после судебного заседания. От этапирования в автозаке и пребывания по несколько суток в ИВС я была избавлена, поэтому выносить мозг мировой судье с её 319-й стало проще и приятнее. Господин Мурадян, адвокат по соглашению, помогал мне в этом как мог. Впрочем, мог он немного. В основном, он мог получать деньги с Иры, чем и занимался самозабвенно. Несмотря на это, мы доверили ему ещё и «большое» дело. Относился он ко всему так же, как и все остальные – их сменилось уже несколько, то есть, вообще никак. Так чего же распыляться?
Так прошла ещё пара месяцев. Подоспела и стационарная экспертиза – очередь до меня таки дошла. Попрощавшись с плачущей от страха навзрыд Ларисой и с безразличной ко всему Алиной, и забыв в камере кое-что из вещей, в «столыпинском» вагоне я отправилась в Москву.
Этапировали меня в отдельном «купе», поэтому о том, что в Сербского сразу не попаду, я узнала только в автозаке из обрывков разговора. Оказалось, что нас везут в СИЗО-6 «Печатники» г.Москвы: женский следственный изолятор, по слухам образцово-показательный, где в ожидании экспертизы можно просидеть долго. Это меня совсем не обрадовало и, как оказалось, не зря.
Пережив дорогу до Москвы, автозак, отстойник СИЗО и бесконечные формальности оформления с блужданием по таким же бесконечным коридорам СИЗО с сумками и матрасом подмышкой, уже после подъёма, совершенно измученная, я попала в маленькую переполненную камеру к «своим» – таким же бывшим сотрудницам. Заправляли там всем весьма чванная особа, как потом оказалось, бывшая прокурорша (а, скорее всего, пом. или зам.прокурора, впрочем, чёрт её знает) и несколько её прихлебательниц, из-за чего здоровой обстановка сразу не показалась. То, что с ними я не уживусь, стало понятно уже с первых минут. Места на койке не нашлось, впрочем, спать, как мне сразу же довольно бесцеремонно объяснили, было уже нельзя. Заняться было решительно нечем, общаться со мной сокамерницы явно не жаждали. Мне сказать им тоже было нечего.
Поставив в уголок надоевший матрас, послонявшись, не найдя даже свободного сидячего места, по камере и выслушав несколько поучений от «прокурорши» и её подруг, я зашла в туалет и уже привычно полоснула лезвием по поверхностным венам стоп, после чего предложила местным клушам вызвать охрану. Больше всего клуш обеспокоило то, что теперь все их «мойки» придётся выбрасывать – мало ли чего у меня могло быть (кроме собственного лезвия, разумеется). Но дежурного всё же вызвали.
После перевязки меня ждала встреча с опером, который моему бегству из «ВИП-камеры» не удивился. Сказав, что вконец зарвавшаяся «прокурорша» выжила из камеры уже не меня одну, он всё пытался выяснить, где она прячет мобильник. Можно подумать, за несколько минут я успела это узнать.
Девать меня снова было некуда, поэтому определили в какое-то карантинное помещение. Но ненадолго, только до представления начальству и распределения. Были в образцово-показательном гадюшнике и такие мероприятия, когда все вновь пойманные выстраивались в длинную очередь со всем барахлом, включая неизменные матрасы, и часами ждали минутной формальной беседы с какими-то шишкарями из администрации.
Дело, несомненно, нужное и важное и мелкими неудобствами опорочить его не удастся. Надо же чем-то занять и жуликов и администрацию. Да и решить по документам, кого в какую камеру отправить, конечно, невозможно. С будущим подопечным необходимо «познакомиться» лично. Наверное, для того, чтобы тут же о нём забыть и больше не вспоминать.
Как бы там ни было, держать меня до бесконечности в карантине было нельзя, он уже кому-то всерьёз понадобился. Для меня нашлось место в карцере, правда, «на общем содержании» – без пристёгивания койки на день к стене и прочих глупостей. На карцер СИЗО-1 нашего богоспасаемого городка, куда я чуть было не попала из-за чёртовой прогулки, помещение не походило нисколько. Камера как камера, только поменьше – размером примерно с четырёхместную «нашего» СИЗО. Даже мутноватое зеркало на стене имелось.
Здесь мне предстояло в гордом одиночестве дожидаться перевода «в больницу» который пообещал опер. Экспертиза впереди по-прежнему только маячила, но дожидаться её теперь было не так сложно.
Охрана особого внимания ни на что не обращала. Иногда они даже кормушку не закрывали, или оставляли всё как есть, когда она отваливалась сама. И делали они это отнюдь не для того, чтобы было удобнее вести наблюдение – не то, чтобы увидеть кого-то в форме, но и докричаться до них при необходимости было проблематично.
Ничего интересного в открытую кормушку всё равно не просматривалось, удобнее было только слушать радио, оравшее целыми днями что-то культурно-просветительское, вплоть до радиоспектаклей. Ближе к вечеру обычно выводили на прогулку в бетонный дворик, напоминавший большую камеру из-за закрывавшей его крыши из оргстекла. Согласился гулять – гуляй до победного: в этом дворике могли забыть на несколько часов, до ужина. Охрана на всё это время, похоже, уходила куда-то по своим делам и признаков жизни не подавала. Оставалось только бродить до изнеможения или сидеть на лавке, дожидаясь пока отведут обратно.
Так прошло ещё несколько дней, за которые мировая судья, обо мне не забывавшая, устроила очередное судебное заседание по видео-конференц-связи. Мне было, конечно, скучновато без каких-либо разумных занятий, в том числе, без книг, но не до такой степени, чтобы участвовать в подобных мероприятиях. «Суд» пришлось сорвать, метнув в экран тяжёлой телефонной трубкой. Шнур оказался неожиданно длинным, поэтому до дорогостоящего казённого имущества я достала. Странно, но всё обошлось не только без последствий, но и упоминаний об этом где бы то ни было (хотя, может быть до сих пор я ещё не всё прочитала).
«Больницей», куда меня было решено отправить до экспертизы, была психиатрическая больница ФСИН – почти обязательный этап утомительного пути в Сербского. Не припомню никого, кто бы попал к этим чудо-экспертам прямиком из СИЗО. Вскоре в этой лечебнице оказалась и я.
Психиатрическая больница ФСИН находится на территории СИЗО-2 Бутырка и представляет из себя его бывший женский корпус. Когда-то всех женщин перевели в СИЗО-6, Бутырка стала чисто мужским следственным изолятором, а корпус этот отдали под психиатрическую больницу. Теперь каждый дурак, туда залетавший, все свои рассказы начинает с сакраментального: «когда я сидел на (непременно «на») Бутырке…» На самом же деле Бутырки они и не нюхали, просто рядом постояли. В народе это место называют «Кошкин дом» или просто КД, то ли из-за множества кошек, дежурящих у входа в больницу, то ли из-за того, что раньше там содержались женщины – версии разнятся. Как бы там ни было, его обитателям это название не нравится и они предпочитают расшифровывать КД как «Казённый дом» – так, по их мнению, звучит более прилично.
Корпус пятиэтажный, каждый этаж – отделение, где содержатся и мужчины и женщины, кроме первого, отведенного для медперсонала. На втором этаже острые и тяжелые больные – самое кошмарное отделение. На третьем «транзит» – те, кто собирались на экспертизу в Сербского или обратно в свой СИЗО, оказавшись вменяемыми. Четвертый этаж – «признанные» (невменяемыми), а на пятом алкоголики и наркоманы – самое по слухам привилегированное отделение, даже со своим тренажерным залом. На крыше прогулочные дворики под оргстеклом, куда раз в день выводят подышать пылью, поднимающейся при ходьбе с бетонного пола. По пути туда можно выглянуть в открытое, но забранное решёткой окно; охрана никогда не возражала, даже сама иногда предлагала полюбоваться «как там красиво».
Как-то потом мне попалась на глаза статья, вернее, заметка, Ю,С. Савенко о том, как в Кошкином доме после ремонта стало хорошо, красиво и пользительно. Старый психиатр, что с него возьмёшь, да и помер уже давно. Так что не будем о спорном. Скажу лишь, что при мне там ремонтом и не пахло (может, я была где-то не там, где он прошёл). Пользой, по крайней мере, для душевного здоровья, не пахло тоже.
Меня определили на третий этаж, в двухместную камеру, которую никто даже не пытался называть палатой. Дверь со смотровым окошком и кормушкой отделялась от камеры ещё и решёткой. Отдельно был оборудован туалет с унитазом и горячей и холодной водой. Из других «удобств» был старенький телевизор, чем больница очень гордилась. Радиоточка, слава богам, отсутствовала.
В коридоре постоянно дежурила пара ФСИНовцев, а роль санитаров исполняли сидельцы из отряда хозобслуги, получавшие за это какую-то мизерную зарплату. Медсестер мы видели только во время раздачи лекарств, приём которых никто особо не контролировал; врачей и того реже. Иногда приходил православный священник, причащавший и благославлявший желающих через дверную решётку. Два раза в день, утром и вечером, охрана устраивала поверки. В общем, всё как в СИЗО, что касается антуража. Вот с соседями было посложнее. Кроме симулянтов здесь оказались и действительно больные люди, с которыми я раньше практически не сталкивалась (Ларису в расчёт брать не будем).
Моей соседкой оказалась наркоторговка, молодая девушка, москвичка. Срок ей светил немалый, поэтому она, похоже, сильно надеялась на то, что её признают невменяемой. Сидеть со мной ей было скучно, поэтому развлекалась она как могла.
Как то раз, когда после отбоя, когда я попросила её выключить, наконец, работавший с подъёма телевизор, она молча собрала вещички, свернула матрас и начала стучать в дверь, требуя срочно перевести её в другую камеру. Прибежавшей охране заявила, что я её избиваю. Недолго думая, меня пристегнули к койке наручниками и сделали укол, от которого я очнулась только утром. В Кошкином доме, для этого уже не требовалось ни возбуждения, ни агрессии, и разбираться в ситуации там уже никто не был настроен – первая ласточка, прилетевшая в СИЗО из «настоящей» психбольницы.
На следующий день, когда уже я попросила избавить меня от этой мерзавки, начальство решило поиграть в демократию: нас обеих отвели в многоместную камеру, чтобы мы решили с сидевшими там, кому, где и кем жить. «Переговоры», затянувшиеся на пару часов, ни к чему не привели. Впрочем, я особо и не говорила, мне было скучно и противно. Наркоманка же, легко соскочив с темы побоев, представила меня чудовищем, которое запрещает смотреть телевизор. Ну, а смотреть круглосуточно телевизор хотели все. Кроме меня.
Были и ещё какие-то местные важные нюансы, в которые вникать вообще не хотелось – типа удобства туалета (к маломестной камере, как оказалось, подходила не каждая задница) и т.д. и т.п. Короче, все остались при своих.
…В конце концов, наркошу куда-то всё же перевели, а ко мне подселили детоубийцу, с которой вполне можно было ладить. В СИЗО и на зоне таким живётся несладко, ну а я, вопреки зековским понятиям, её поступок не осуждала, считая, что не моё это собачье дело. Не моего же ребёнка она убила, а своего собственного, тем более, сделала это будучи явно не в себе. Нина, которую в СИЗО по-зековски чадолюбивые бабы собирались изнасиловать шваброй, а в КД, унаследовавшем все уголовные «понятия», тоже не давали житья, это оценила. В итоге все остались довольны.
Моя очередь на экспертизу подоспела раньше, чему у Нины. Чмокнув её на прощанье в мокрую от слёз щёку, я отправилась на маленькую обзорную экскурсию по Москве. Кто-то поехал в суды, ну а мы с ещё одной детоубийцей, которую я раньше не видела – знакомиться с оплотом судебной психиатрии всея РФ.
Поначалу беды в знаменитом доме в Кропоткинском переулке не предвещало нечего. Вместе с незадачливой мамашей нас усадили ждать в каком-то предбаннике без окон, но с двумя дверями навылет, по-моему, даже не закрытыми. Мы никуда уже особо не торопились, поэтому пару часов, в течение которых к нам ни разу никто даже не заглянул, просидели совершенно спокойно, вскрыв выданный в СИЗО сухой паёк и беседуя о делах наших скорбных. Альбина жаловалась, помнится на мужа-наркомана, который заразил её ВИЧ, уколов своим шприцом, и говорила, что младенец сам выскользнул у неё из рук и ударился о стиральную машинку – история, подобных которой мне пришлось потом, не перебивая, выслушать ещё очень много.
Дальше всё пошло хуже.
Оказалось, что психблок СИЗО был лишь первым приближением к тюремной психиатрии, самым жиденьким. Кошкин дом – заведение в этом плане более продвинутое, но всё равно не то. Настоящие судебные психиатры, с большой буквы «сэ», ждали нас здесь. Готовые и осудить самостоятельно, и наказать сразу же, ну и подлечить заодно, если получится.
Тому, кто привык жить, сам принимая решения и сам неся за это ответственность (ну, или пытаясь её избежать), нелегко и в СИЗО. Но там, несмотря на декларируемый принцип «каждый сам за себя», ты можешь чувствовать себя частью некоего, пусть и не всеми одобряемого, но мощного целого. А в психушке ты кто? Часть сообщества шизофреников? А оно, такое, есть?
Ну, разве только как одна из самых стигматизированных групп в социологии – абстрактное такое, но с далеко идущими, вполне конкретными последствиями. Нет, здесь ты остаёшься по-настоящему один.
Не думаю, что в столь почтенном заведении не нашлось места или денег на оборудование пристойного места для санобработки вновь прибывших. Требование раздеться при достаточно большом скоплении народа догола и залезть в порядке очереди в ванну, стоящую прямо посреди какого-то кабинета, чтобы устроить профилактику лобковым и прочим вшам – просто первое заявление: знай наших! Ты у нас и ты – никто. Попыткам подавить твою волю, сломать личность, противостоять уже не сможешь.
Любые попытки возмутиться будут в лучшем случае описаны как «требует для себя особых условий» – несомненный признак тяжёлого психического расстройства. Никто и не возмущается. Не потому, что знают, чем это грозит – об этом ещё мало кто знает, а просто потому, что к унижениям привыкли ещё в СИЗО, откуда в массе своей и прибыли. Но там таких тонкостей интерпретации твоего «отрицалова» нет, и об этом ещё только предстоит узнать.
Сразу же после короткого опроса и «помывки» у нас отобрали буквально все вещи, оставив только мыльно-рыльные, и выдав по больничной пижаме и по халату, в которых мы и проходили без перемены весь месяц. Оказалось, что при себе нельзя иметь даже шариковую ручку: слишком она опасна, во-первых, да и жаловаться больше некуда, во-вторых – привыкайте.
До сих пор недоумеваю, почему никому ещё ни разу не пришло в голову вместе с ручками запретить и пальцы – ими ткнуть, к примеру, в глаз гораздо удобнее. И столь же опасно.
А пока мы налегке отправились в «своё» отделение. Путь лежал через мужское, по которому тенями слонялись странные мужики. На наше появление тени не отреагировали, однако, были, тем не менее, загнаны в палаты. Но нам нужно было дальше и выше, туда, куда так просто не попадёшь.
Женское экспертное отделение ФМИЦПН им.Сербского, куда нас в конце концов привели (в то время там существовали ещё и лечебные) было рассчитано человек на двадцать-двадцать пять. Экспертиза длилась стандартных четыре недели, после чего всех скопом освидетельствовали и отправляли обратно в КД или в СИЗО-6 – в зависимости от результатов. После этого поступала новая партия.
Мы с Альбиной оказались из этой новой партии почти последними, если не самыми последними. Кворум к нашему приезду уже был. Здесь оказалась даже Алина, моя соседка по психблоку нижегородского СИЗО, которая в этом самом СИЗО о грядущей экспертизе вообще не упоминала. Где болталась всё это время она, я спрашивать не стала.
Без шума и гама всех распределили по маленьким четырёхместным палатам с видеонаблюдением и смотровыми окошками в дверях. При необходимости, иногда средь бела дня, палаты запирались. Но даже когда они были открыты, выходить разрешалось только в столовую и в туалет. Ходить по чужим палатам и находиться без дела в коридоре было строго запрещено. Особенно нервировало персонал и круглосуточно дежурившую в отделении ФСИНовскую охрану если ты приближался к зарешёченному окну. Ни в коридоре, ни в палатах делать это было ни в коем случае нельзя – запрет, с которым пришлось столкнуться впервые, неизвестный даже СИЗО.
Завтракали, обедали и ужинали все в общей столовой, причем своим меню больница гордилась. Сил и федеральных средств хватало даже на полдник, в основном в виде какого-нибудь питья, типа отвара шиповника. Вечером в порядке очереди желающие могли по-быстрому принять душ, который находился в коридоре и был (для вящего удобства) совмещён с единственным служебным туалетом. Постельное бельё не меняли весь месяц, полагая, наверное, что мы не сильно пачкаемся.
Прибираться, как то практикуется (как потом выяснилось) в психбольницах, или выполнять другую тяжелую или грязную работу не заставляли – персонала, по-видимому, хватало. Чтобы разнообразить досуг, имелись книжки, в основном детские, и такие же детские раскраски с цветными карандашами. За шкаф, в котором всё это добро хранилось, отвечала всё та же охрана. От нечего делать (а может быть, искренне считая всех постояльцев слабоумными) они стремились помочь и с выбором книжки или раскраски.
Книгу взять с собой в палату было можно, а вот карандаши там не приветствовались. Рисовать нужно было в столовой под присмотром персонала. Там же специально выдаваемыми для этого простыми карандашами писались письма домой. Для того, чтобы написать адрес на конверте, ненадолго и под контролем давали ручку.
Если все эти «художества» надоедали, в той же столовой висел телевизор, по которому можно было посмотреть что-нибудь, не возбуждающее психов.
В маленьком туалете на один унитаз, несмотря на знаменитый путинский закон, можно было покурить, что страшно раздражало некурящих. Для всех тех, кому сигарет не присылали, раз в неделю всё та же охрана выкладывала пачку «Примы» без фильтра, которая благополучно исчезала за пару дней. Но передачи , в том числе и с сигаретами, большинству всё же приходили. Кому-то любящие родственники таскали сумки из дома, кому-то заказывали доставку. Ира меня тоже не забывала.
В хорошую погоду охрана, собравшись кучей, выводила всех на часок погулять во внутренний дворик. Подозреваю, что происходило это только летом, когда не нужно было одеваться во что-то, кроме бессменных пижамы или халата.
Помимо постоянного видеонаблюдения и непосредственного наблюдения медсёстрами и ФСИНовцами практиковались обследование у психологов, к которым водили в другое отделение и беседы с психиатрами, которые приходили к нам сами, выгоняя всех с их художествами из столовой и надолго её оккупируя.
Практически всем сразу же после поступления было назначено лечение нейролептиками разной степени паршивости. Нужно было быть поистине гениальными психиатрами, чтобы определить, где кончаются последствия их приёма и начинается собственно психопатология, но спецов из Сербского это не смущало. Они упорно лечили, ещё не поставив диагноз тем, у кого его доселе не имелось и не выясняя состояние редких исключений – обладателей какого-либо диагноза.
Мне назначили нейролептик, применяемый, в основном, для контроля импульсивности и агрессии. Как и все антипсихотики первого поколения, применяемые с середины XX века, эти безобидные с виду капли сами по себе могли вызывать психические нарушения типа апатии, спутанности сознания, делирия, чувства тревоги и изменения настроения – такое уж у них милое побочное действие. Но лечить моё из ряда вон выходящее психическое расстройство более современными атипичными нейролептиками, таких спецэффектов не вызывающих, было, наверное, всё равно, что носить воду в решете. А может быть, просто экономили. Хотя в таком случае просто стукнуть табуреткой по голове было бы ещё дешевле. И столь же эффективно.
Сказать, что мне было плохо, значит не сказать ничего. Даже внешне я выглядела как пьяная и чувствовала себя соответствующе. Апатия сменялась раздражением, прошлое, настоящее и будущее виделись в одинаковом черном цвете. Особенно тяжело было в таком состоянии проходить тесты у психолога. Каждое тестирование, как мне казалось, длилось целую вечность. Одни тесты сменялись другими, я жаловалась и просила меня отпустить, но пытка продолжалась: методика 10 слов, пиктограмма, методика Леонтьева, таблицы Роршаха, тест Люшера, незаконченные предложения….. Им не было конца, а я мечтала лишь о том, как бы вернуться в палату. Когда на основе этого «исследования» у меня выявили «характерные для шизофренического процесса нарушения мышления», я ничуть не удивилась. Удивительным было другое: как я вообще умудрялась «мыслить».
Не легче давались и беседы с психиатром.
Не знаю, что было бы, если бы я просто молчала, как на амбулаторной экспертизе, но, думаю, что хуже не получилось бы. Однако, я говорила. И на свою беду говорила не то, что нужно. Рядом не было никого, кто бы сказал, что единственное, что нужно делать, это признаваться и каяться – во всем, что написано в обвинительном заключении. «Особая дерзость» это вам не жук на скатерть начихал. А совершение преступления против представителя власти (именно преступления, неважно, что там по этому поводу ещё суд скажет)? Убивать таких надо! Ну, или лечить. Несогласие с властями – первейший признак шизофрении для спецов из Сербского – так было, так есть и так будет. А что уж говорить о преступлении против них.… Не ошибаются ведь органы, ох не ошибаются. А органы – тоже власть. И с ними не соглашаться тоже не стоит.
Своё мнение по поводу того, что решило следствие, это отсутствие критики к содеянному. А попытка, даже не несогласия с тем, что говорит психиатр, а осмысления того, о чём он говорит – отсутствие критики к болезни. Всё очень просто на самом деле.
…Поначалу всё казалось достаточно безобидным. Я, как могла, отвечала на расспросы психиатра о своём детстве, об отношениях с матерью, о работе, о том, чем был вызван и чем закончился конфликт с потерпевшими. Не стала отрицать и то, что раньше у меня были проблемы с алкоголем, подумав, что лучше пусть будет алкоголизм, чем шизофрения.
Приносимые мне врачом сигареты я брала, даже не подозревая, во что это выльется. Как-то она даже притащила мне дешёвенький дезодорант. Его я тоже взяла, подумав мимоходом, что она учуяла от меня запах пота, что было, в общем-то, неудивительно: несколько недель в одной одежке и постельное бельё менять весь месяц тоже никто не думал.
Удивилась я потом, увидев в заключении фразу: «соглашается беседовать только при определенных условиях: ей дадут сигареты, одеяло и т.д., при выполнении всех условий от беседы может отказаться, мотивируя отсутствием настроения». Но увидела я её спустя весьма продолжительное время….
К моему великому сожалению, «отказаться» от общения с психиатром было никоим образом невозможно. Иногда я просила прерваться или отложить беседу, но всегда получала отказ. Продолжение следовало независимо от того, как я себя чувствовала. А чувствовала я себя неважно.
Постепенно вопросы становились всё более тенденциозными, а моё состояние все более паршивым. Сосредоточиться было трудно, оставалось только кивать, когда психиатр, задав вопрос, сама предлагала на него ответ и тут же записывала его.
Уже не помню точно, из-за чего всё началось, и был ли вообще какой-то конкретный повод, но с каждой беседой психиатр выходила из берегов всё сильнее и сильнее. Даже от моего замутнённого сознания не укрылось, что её отношение ко мне явным образом поменялось. Теперь своей неприязни она даже не скрывала и в выражениях не стеснялась. Дошло до того, что она, нервно комкая исписанные ей листки, заявила мне: «я из всего этого не вижу, что в момент конфликта ты была в состоянии фазы» (психоза): «просто распустила нервы, привыкла, что всё сходит с рук!». Это немного порадовало – значит, невменяемой не признают.
Но дело кончилось трындецом.
От нейролептика, поняв, что дело добром не кончится, я отказалась, но было слишком поздно. Кроме того, это окончательно обозлило психиатра. Кажется, именно после этого она мне и заявила: «А вы знаете, что я могу вас в Казань отправить?» Зачем отправлять в Казань человека, у которого не было психоза, я не стала, чтобы не накалять ситуацию. В то, что такое может произойти, я, конечно, не верила, но, в общем, в тот момент мне было всё равно, в Казань, так в Казань. Тем более, что о Казанской ПБСТИН в то время я ничего особо не знала. Преподавательница по судебной психиатрии говорила, конечно, о том, что она есть и содержатся там особо опасные психи, а всё остальные, которым посчастливилось в Казань не попасть, до потери сознания этого боятся. Но она говорила и о том, что в Сербского до сих пор есть отделения для диссидентов…. Сказки, короче. Сил верить или не верить им уже не оставалось, просто так «лечение» не отпускало.
Недели через три все допросы и расспросы кончилось, а ещё через неделю все предстали перед комиссией. В общем-то, психолог и психиатр, проводившая клинические беседы (врач-докладчик) всё уже написали, потому комиссия задала лишь несколько формальных вопросов, ответы на которые никого особо не интересовали. В моём случае поинтересовались взаимоотношениями с матерью и заключили, что разобраться в них мог бы только Зигмунд Фрейд. Фрейду я никогда особо не доверяла, считая его рассуждения вполне себе рассуждениями и не более того, но спорить не стала.
Как оказалось впоследствии, мне приписали эмоциональные нарушения в виде агрессивности, злобности, нетерпимости, склонность к ауто- и гетероагрессивным действиям, негативное отношение к лечению, нарушение критики, а также особую опасность для себя и других лиц. Не забыли, конечно, и про оппозицию к «институтам социального администрирования», и «фиксацию на отношениях с правоохранительными органами», куда же без них.
С таким букетом и в самом деле не оставалось ничего другого, кроме как отправиться на ближайшие несколько лет в Казань.
С заключением я ознакомилась намного позже, а после комиссии оставалось только гадать, куда меня отправят: если в СИЗО-6, значит, признали вменяемой, если в Бутырскую больницу – увы.
Меня отправили в Кошкин дом.
Глава 3. Настоящий дурдом
Диагноз, как потом, много позднее, оказалось, поставили самый хитрый из всех, известных мировой психиатрии – шизотипическое расстройство (F21 по МКБ-10). Конкретный его подвид в качестве самостоятельного психического расстройства был известен уже только психиатрам отечественным – F21.4 – псевдопсихопатическая (психопатоподобная) шизофрения. В оригинале МКБ-10 после «21» ничего не стоит, можете убедиться сами.
Критерии для всех подвидов шизотипического расстройства в МКБ приведены общие, поэтому для того, чтобы прилепить конкретный диагноз – ту самую цифру после точки, приходится что-то выдумывать, руководствуясь исключительно своими представлениями о прекрасном. Спорить с квалифицированными специалистами ведь всё равно некому, не так ли? Тем более, руководствуются эти «хитрые профессионалы», кроме надгосударственной МКБ, ещё и сугубо отечественными Клиническими описаниями и Диагностическими руководствами, указывающими верное направление. А против них не попрёшь.
В результате шизотипическое расстройство с обязательным указанием его подвида – той самой цифры после точки, «диагностируют» у нас во всех случаях, когда бесспорных признаков какого-то общеизвестного, общепризнанного и общепонятного психического расстройства нет, а диагноз поставить зачем-то надо. В мирной жизни диагноз «шизотипическое расстройство» добрые психиатры ставят зачастую, искренне желая помочь хорошему человеку с установлением инвалидности, а, соответственно, и с реализацией права на бесплатные лекарства, и, в то же время, не стигматизируя больного страшной для него и для окружающих шизофренией.
Хотя такой подход – не более, чем игра словами. Шизотипическое расстройство как таковое у нас полуофициально считается синонимом «вялотекущей шизофрении», несмотря на то, что (в том числе) за не в меру активное использование этого «диагноза» Россия была с позором изгнана из Всемирной психиатрической ассоциации. Кто-то из психиатров, пользуясь теперь эвфемизмом, искренне думает, что шизофрения может течь настолько вяло, что о её наличии до самой смерти больного никто (кроме них), не догадается, а кто-то так же искренне убеждён, что шизофрения и есть шизофрения: течёт себе течёт неперерывнопрогредиентно, а потом – бах, и от человека «остаётся одна оболочка». «Останется только платье в цветочек», – съязвила по этому поводу Ира, окинув меня взглядом по выходе от одного из таких квалифицированных специалистов…. О вялотекущей шизофрении, в отличие от шизотипического расстройства, Ира была наслышана…
Хвалёная оригинальная (англоязычная) версия МКБ даёт в этом плане полный простор для фантазии. В МКБ-10 загадочный диагноз находился в разделе 5 – психические расстройства и расстройства поведения и занимал почётное место в блоке F20-F29: «шизофрения, шизотипические и бредовые расстройства». Тем самым, от собственно шизофрении он был как бы отграничен. Но не совсем. Наряду с латентной шизофренической реакцией и шизотипическим расстройством личности (убедительно прошу не путать его с шизотипическим расстройством, это всего лишь один из видов последнего), блок включал несколько видов… чего бы вы думали? Да шизофрении же. В том числе, шизофрению псевдопсихопатическую.
МКБ-11 ситуацию кардинально не исправила. «Шизофрения и другие первичные психотические расстройства» оказались в разделе 06, который , вместе с шизофренией (6А20) спрятал в себе все без исключения подвиды шизотипического расстройства (6А22) под маркой «все индексные термины». Правда, на западе шизотипическое расстройство считается всё же скорее расстройством личности и нарушением поведения, но у нас такой подход не прижился, как и сама МКБ-11.
Самые продвинутые наши психиатры называют теперь вялотекущей шизофренией только такое шизотипическое расстройство как «латентная шизофрения». Все остальные, то есть, большинство – все его виды и подвиды.
Критерии для постановки «нового» диагноза столь же аморфные – один из любимых психиатрами терминов – как и для всем полюбившейся вялотекущей шизофрении. За проявление расстройства может быть признано всё, что заблагорассудится. По словам психиатра Дробижева, носишь ты с собой носовой платок – значит, боишься, что внезапно потекут сопли, следовательно, ипохондричен, а значит, несомненно болен. Не носишь – не соблюдаешь правила личной гигиены, то есть так же болен, если не сильнее. Это он про шизотипию так. От порочной концепции вялотекущей шизофрении, бывшей столь же неразборчивой, Михаил Юрьевич прилюдно отрёкся. Забыл, видимо, что сам не так уж и давно строчил научные работы про вялотекущую шизофрению, и вовсе её при этом не критиковал. Но забыли об этом не все, многие эти труды по привычке цитируют. Так что насчёт шизотипического расстройства и его диагностики этот лекарь пусть особо не прикалывается.
Но бог с ними, с теми, кто получает психиатрическую помощь добровольно. Всё гораздо хуже, когда речь заходит о принудительном лечении. Политических психов у нас больше нет, но и для борьбы с уголовниками эвфемизм годится. В отличие от гнилого запада, амбулаторно он практически не применяется, и лучше всего от несогласия с «принятыми в обществе нормами» помогает специнтенсив. Установить факт «несогласия» и наличие в связи с этим охренительной опасности помогут специально обученные эксперты. Они на поиски расстройств, текущих вяло, особенно хорошо натасканы.
Что касается спасения от такого удивительного психического расстройства, то оно такое же, как и от шизофрении – нейролептики. Пофиг, что продуктивной симптоматики нет, надо же чем-то лечить, раз болеет. Уколи – лежит, молчит и не мешает никому. Ну и гоже. Для вящей надёжности терапию призывают применять комплексную, то есть несколько нейролептиков разом – один нейролептик тут бессилен.
Впрочем, изъяны характера и неумение вести себя в порядочном обществе, собственно и называемые шизотипическим расстройством (или вялотекущей шизофенией – кому как нравится), не лечатся и столь радикальным способом. По-настоящему волшебной пилюлей до недавнего времени было принятие Страсбургским судом к своему производству дела по жалобе настойчивых родственников «больного». После этого у страдальца, находящегося в пыточных условиях специализированного (как правило) стационара, наступало чудесное исцеление. Достаточно вспомнить Андрея Неверова, вылечить которого без помощи Европейского суда по правам человека, отчаялась даже Казанская ПБСТИН.
Но сейчас эта поистине панацея по известным причинам работать перестала. Поиски путей спасения ведутся обеими сторонами, причём каждая видит проблему по-своему. И в своём….
Со столь удивительным диагнозом я и возвратилась в Кошкин дом. Там же оказалось и большинство из тех, с кем я вместе была в Сербского – и те, кто хотел откосить от зоны, и те, кто уже всерьёз туда намылился. У них, в основном, обнаружилась старая добрая параноидная шизофрения, простая и понятная, и текущая совсем не вяло.
С моей старой знакомой наркошей мы проделали весь путь от Сербского до КД, посидев там вместе без всяких приключений несколько часов в отстойнике. Остальные, видимо, уехали раньше и уже расселились, потому что отстаивались мы вдвоём, убивая от нечего делать наркоманкины сигареты.
Ночью я оказалась в восьмиместной камере четвёртого этажа, отведённого для «признанных» (невменяемыми). Наркошу тоже куда-то определили, и больше мы с ней не увиделись никогда.
Заранее, без всякого суда «признанные» оказались вполне адекватными, несмотря на то, что принудительное лечение некоторым было уже не впервой. Бредовые идеи порой высказывала только одна, которую в камере почитали за старшую, но если не затрагивать больные темы, то общаться можно было и с ней. Она отвечала за «межкамерную связь» и по ночам через окно затаскивала из мужских камер всё необходимое, от сигарет до телефона. Тем же путём она получала и отправляла записки – некоторым и там удалось завести какое-то подобие флирта.
Ещё одна была с эпилепсией. Её не выводили даже на прогулки, во избежание неприятностей. Так как в камере здесь по одной не оставляли, кто-нибудь на время прогулки обязательно оставался за ней присматривать. Делали это по очереди, за две сигареты.
Большинство уже строило планы на жизнь после выписки. Эмма, систематически, по её словам, признаваемая невменяемой за воровство и отправляемая в психбольницу, вообще называла уже точную сумму, за которую отец её из этой больницы выкупит. Он, якобы проделывал это уже неоднократно. Не отчаивались и остальные.
Так и жили. Портила всю малину только одна Таня, которая наотрез отказывалась прибираться в камере в свою очередь. По слухам, этим она прославилась ещё в СИЗО-6, сказавшись там беременной. После Сербского беременность у неё, видимо, рассосалась, но пол она по-прежнему не мыла. Теперь на том основании, что за отсутствием свободной койки, её положили на пол. Связываться с противной бабой никто не хотел, поэтому недолюбливали её молча.
На полу оказалась и бомжеватого вида ожоговая больная, с ногами, доверху замотанными грязными бинтами. Перевязками ей особо не докучали. Она тоже никого не доставала, лёжа тихонько на своём матрасе рядом с туалетом.
Дождавшись очередного этапа, поубавившего постояльцев, начальство решило нас расселить. Конечно же я, оказалась в маленькой трёхместной камере вместе с Таней. Её это тоже не обрадовало, но делать было нечего.
Ушли мы недалеко – на другую сторону коридора, в «заморозку», называемую так из-за отсутствия связи в виде «дорог». Присылать туда сигареты из «общака» мужики не могли, поэтому курево выдавали полуофициально: по утрам баландёр приносил вместе с завтраком штук по пять на человека. Всё остальное, вплоть до иголок с нитками, выдавала охрана, настроенная к убогим вполне лояльно. Тане, когда мы были ещё в общей камере один из охранников притащил как-то раз розовый пион, правда, без стебля. Она положила цветущую головку в воду и очень собой гордилась.
Для тех, кто не мыслил жизни без тюремного общения, заморозка была катастрофой, хотя и не окончательной – записку баландёр с молчаливого разрешения охранника передать мог. Но нам писать было некому и незачем, звонить – тем более, так что мы особо не страдали и никого на нарушения не подбивали. Жили себе дальше в ожидании перемен.
Прибираться Таня не захотела и на новом месте. Тратить на неё слова я считала делом глупым, поэтому, сделав сразу после переезда влажную уборку, на том и успокоилась, убирая только там, где сама налью или намусорю.
Такие люди как Таня были для меня ещё в диковинку. В ней я первый раз увидела физически здорового человека, который может одевшись, несмотря на температуру воздуха, потеплее, завалиться на койку и лежать целый день, думая о чём-то своём. Или даже не думая. Её не интересовал ни старенький телевизор, ни скудная тюремная библиотека. Время от времени она всё же вставала, чтобы походить по камере или поделать с важным видом несложные упражнения, но потом снова возвращалась на своё место.
Агрессии она тоже особо не проявляла. Только раз, услышав из моего разговора с кем-то по ту сторону кормушки, что я жду этапа, она булькнула что-то типа: «понаехали тут в Москву преступления совершать» (сама она, по её словам, была москвичкой). На том всё и закончилось.
Я читала, занималась мелкими делами, и друг друга мы не замечали. Она ничего не говорила о том, что я травлю её табачным дымом, а я молчала по поводу голубей, прикармливаемых через окно, шумящих и теряющих при этом дерьмо, пух и перья.
Веселее стало, когда к нам подселили третью, Марину. История с ней вообще была тёмная. Полуслепой, с трудом передвигающийся инвалид, присвоившая или растратившая отцовские деньги, оказавшись на четвёртом этаже среди «признанных», собиралась она почему-то на зону. При этом старалась доказать администрации, что с её соматическими заболеваниями ехать туда нельзя. Не берусь судить, насколько всё это было правдой, скажу лишь, что общаться с ней было легко и приятно.
Общий язык она нашла даже с Таней, несмотря на столкновения с ней в шестом СИЗО, где они какое-то время провели вместе. Хотя, не исключено, что это был уже Кошкин Дом, я особо не вникала. Факт тот, что боялась её Марина до сих пор и не упускала случая пожаловаться мне потихоньку на то, как от неё натерпелась. Но с виду они почти подружились и время от времени вели беседы. Оказалось, что Таня, несмотря ни на что, мечтает попасть на зону. Порассуждать, как там хорошо по сравнению с психушкой, стало теперь Таниным любимым занятием. Ещё она очень гордилась знакомством с «прокуроршей» из СИЗО-6, которая перед экспертизой оказалась вместе с ней в остром отделении на втором этаже, но потом, хорошенько подумав, решила остаться вменяемой и отправилась обратно. Я эти россказни терпела, Марина – тоже, так что внешне всё было пристойно. Жаловалась она мне втихаря.
Помимо разговоров с нами, забавляла себя Марина как могла. Рисовать картины в любимой ею стиле примитивизма было нечем, стихи особо не писались, но она не унывала. Любимым занятием её было смять лист бумаги, внимательно рассмотреть его, увидеть в получившихся линиях какую-то картинку, обвести её ручкой и аккуратно оборвать лишнее. В результате получался вполне осмысленный силуэт, иногда очень сложный, типа танцующей пары. Подаренные ей картинки хранились у меня долго, потом где-то затерялись.
Выход на прогулку, местом которой служила накрытая колпаком крыша КД, для Марины был целой эпопеей, но она мужественно справлялась, с облегчением куря потом одну за другой в уголке, пока не приходило время отправляться обратно. Некурящая и мнящая себя великой спортсменкой Таня бегала, поднимая пыль. Пыли было столько, что на табачный дым не стоило обращать внимания; она и не обращала. Хотя, может быть, просто не хотела наезжать на Марину при мне. В камере мы с Мариной курили в туалете, за занавеской, но там в открытое окно камеры хоть как-то всё вытягивало. Открыть же что-нибудь в этом «аквариуме» было невозможно. Мысль подышать свежим воздухом приходилось оставить до лучших времён. Вдоволь наглотавшись пыли, мы, не торопясь, следовали за едва плетущейся Мариной обратно в камеру.
Помывка у нас с приездом Марины тоже удлинилась. Помыться самостоятельно она могла, но времени это занимало много. Так что и я теперь могла никуда не торопиться и не выскакивать из душевой вслед за Таней так, как будто меня там ошпарило.
В общем жить стало легче и веселее, но всё равно Кошкин Дом очень напрягал. Когда я спросила завотделением о дате отправки «домой», он, не долго думая, заявил мне, что «законки» – так он называл вступившеее в законную силу решение суда, в КД можно ждать месяцами и годами. Поскольку никакой «законки» у меня в этом заведении не планировалась, от такого ответа я приуныла: при подобном отношении к делу жить в Кошкином Доме можно было, в самом деле, годами.
Мои попытки объяснить, что «законку» состряпает суд по месту жительства, куда меня надо отправить после экспертизы, успеха не имели. Но тут нарисовалась какая-то очередная правозащитная проверка. Ей я и пожаловалась при покамерном обходе. В результате этапировали меня через несколько дней.
Оторвавшиеся от баула ручки я к тому времени пришила, вырезав их из штанин джинсов, превратившихся во время жары в шорты, баночку мёда Марина мне презентовала, так что можно было ехать.
Несмотря на то, что почтово-багажный, к которому был прицеплен «столыпинский вагон», отправлялся только в шесть утра, из камеры выдернули ещё до отбоя. Кошкин дом мы покидали вдвоём с щуплым парнишкой, который любезно вызвался помочь мне с сумками. Конвой, особо от нас не скрываясь, пометил наши карточки буквами ДБ – душевнобольной, и повёл на сборное Бутырки – проходить уже привычные процедуры, типа дактилоскопирования, и сидеть до утра в отстойниках. В моей карточке, появилось что-то похуже, чем просто ДБ, судя по тому, что конвой во главе с начальником периодически ко мне заглядывал и требовал дать обещание, что проблем со мной не будет. Я пообещала на всякий случай. Не знаю, что там было – побег, агрессия, суицид или ещё какая «склонность» …. Не суть важно.
Традиционно узенькие, прибитые к стенам скамейки отстойника были в Бутырке не очень грязными, а само помещение, нетипично для подобных ему, не воняло мочой. И апартаменты выделили на это раз персональные. Но поспать всё равно было для меня нереально, я ещё не научилась отрубаться при каждом удобном случае. В те нескончаемые часы я искренне завидовала остающимся, так что звуки начинающегося этапа порадовали больше, чем обычно – лучше до бесконечности ехать куда-нибудь, чем так маяться.
Ехали, впрочем, недолго, зато в автозаке рядом со станцией стояли потом целую вечность. Все, кроме нас двоих ДБ, ехали сидеть куда кого послали, но даже слушая их вечные и бесконечные разговоры на эту тему, о своей дальнейшей судьбе я ещё не задумывалась. Да и как вообще можно думать о том, чего не знаешь?
Погрузка в вагон прошла, как обычно, бегом, всех оперативно распихали по зарешёченным отсекам и…. замерли на очередную вечность. Когда поезд, наконец, тронулся, все с облегчением выдохнули, но было ещё рано – почтово-багажный какого-то хрена ещё долго маневрировал взад и вперёд по путям, то показывая нам в приоткрывавшиеся на ходу матовые окна домики пригорода, то возвращая обратно на станцию, где нас подобрал. Когда мы всё же поехали, солнце было уже высоко.
Это был самый неторопливый поезд из всех, на которых мне когда-либо приходилось путешествовать. В конечном итоге на то, чтобы преодолеть расстояние в 461 километр, понадобилось около шестнадцати часов. Паровоз останавливался на каждой станции, а зачастую ещё и между ними. Несмотря на это, залить воды в дорогу так никто и не удосужился. Хорошо ещё, что конвойные нацедили где-то чеблашку чтобы помыть руки после туалета, за что им отдельное спасибо. Нашёлся и кипяток, чтобы позавтракать, пообедать и поужинать своим сухим пайком. На этом удобства закончились. За отсутствие воды конвой оправдывался и чуть ли не извинялся, но это, скорее, чтобы не злить зеков-кверулянтов. Они, в отличие от ДБ, скандал устроить могли.
Зеки, расположившиеся в соседних «купе», были бывалыми. Они запаслись даже подушками и одеялами, так что ехать могли с относительным комфортом. Относительным потому, что в каждый отсек их набили помногу. Я ехала одна – то ли как БС, то ли как ДБ, чёрт его знает, но факт тот, что одолжить подстилку на голые доски было не у кого. Голова была уже чугунная, но от мысли поспать пришлось забыть. Ничего, чтобы хотя бы посидеть нормально, у меня не нашлось. Оставалось только курить – строго на ходу и то втихаря, наблюдать в щель окна одевшиеся в листву леса и слушать эпопею соседа за стенкой о том, как он был в бегах.
«Домой» мы приехали когда уже стемнело, так что в камеру СИЗО я попала лишь под утро. В больнице меня никто не ждал, поэтому определили всё в тот же ОКБ, где я была уже дважды. За то время, что меня не было, в блоке начали делать ремонт и зеков вовсю расселяли. На этаже, куда меня поселили, обитаемых камер уже почти не осталось. Пыль стояла до небес, электроинструменты работали вовсю, так что спокойно жить было невозможно.
Проскучав несколько дней, я начала проситься обратно в больничку СИЗО, подумав, что сейчас мне терять уже точно нечего. Мне пошли навстречу, так что ещё пару недель я провела в приемлемых условиях. Диагноз изменили на тот, что я привезла из Сербского, но «лечением» особо не докучали. Пью я трифтазин с амитриптилином или нет, никого уже не волновало.
Лариса, судя по всему, отправилась в Рыбинск, так что компанию мне составили неизменные Алина и одна из «серийных самоубийц»-узбечек. У них вообще всё было норм. От грязи, которую девочки развели в камере-палате, морщился даже завотделением, но их это мало трогало. Вот как стрельнуть покурить, это да, это тема.
Следствие, в отличие от тюремных психиатров, о моём «психическом состоянии» беспокоились, поэтому перевод из СИЗО в психбольницу много времени не занял. Сумасшедшим в СИЗО места не было, а я теперь считалась патентованной сумасшедшей.
Статья 435 УПК РФ, согласно которой перевод происходил, была в то время совсем куцей. Это в 2021 году подробно расписали всю процедуру: основания и порядок временного помещения в психиатрический стационар, сроки содержания там, основания и порядок продления этих сроков, тип медицинской организации, применяемые ограничения прав, обязательное участие в судебном заседании лица, в отношении которого решается вопрос и т.д. и т.п.
В 2018-м всё было ещё очень просто. На нынешнюю «инструкцию» статья 435 УПК вовсе не походила и выглядела следующим образом:
1. При установлении факта психического заболевания у лица, к которому в качестве меры пресечения применено содержание под стражей, по ходатайству следователя с согласия руководителя следственного органа, а также дознавателя с согласия прокурора суд в порядке, установленном ст.108 настоящего Кодекса, принимает решение о переводе данного лица в медицинскую организацию, оказывающую психиатрическую помощь в стационарных условиях.
2. Помещение лица, не содержащегося под стражей, в медицинскую организацию, оказывающую психиатрическую помощь в стационарных условиях, производится судом в порядке, установленном ст.203 настоящего Кодекса.
И всё. Можно подумать, что дальше начинался простор для творчества, но, на самом деле, всё шло по накатанной. Экспертиза «устанавливала» , следствие после экспертизы ходатайствовало, суд ходатайство, не глядя, подмахивал и всё: до итогового решения о признании невменяемым и освобождении от уголовной ответственности тебя уже не будут содержать под стражей, тебе будут оказывать помощь. Психиатрическую. Так, как считают нужным, и сколько угодно долго. И неважно, хочешь ты этого или нет. (Нужно объективно или нет – тоже неважно).
Сложиться при этом всё могло очень печально, как и получилось в моём случае.
Конечно, существуй новая редакция в 2018 году, я вполне могла оказаться в Казани ещё до суда: «тип медицинской организации, соответствующий характеру и степени психического расстройства лица», то есть, конкретная психушка для перевода туда из СИЗО, стал определяться не на глазок, а «на основании заключения экспертов, участвовавших в производстве судебно-психиатрической экспертизы». Но, с другой стороны, за время пребывания в Казанской ПБСТИН мне таких казусов видеть всё же не доводилось – не борзели эксперты. А вот определённость со сроками пребывания в психбольнице в 2018-м не помешала бы. Регулируйся тогда этот срок законом, вряд ли бы я далеко не добровольно провела в психушке пятнадцать (!) месяцев до начала собственно принудительного лечения. Хотя, о чём это я… Ни черта бы ни изменилось от косметической, по сути, правки.
Некоторые затруднения у психиатров, правда, всё же возникли, но ни их мужественно преодолели – то ли вопреки несовершенству закона, то ли благодаря ему. Но об этом чуть позже.
Вопросом о моём участии или неучастии в судебном заседании суд заморачиваться не стал – это было тогда ни к чему. Меня просто поставили перед фактом, ознакомив с постановлением о помещении в областную психоневрологическую больницу, куда принимали больных из области (те, у кого имелась городская прописка, лечились в одной из двух городских больниц). Машину за мной прислали уже больничную. Провожая меня из СИЗО, один из моих бывших коллег радовался: «Всё, Наташа», – говорил он, – «всё кончилось. Суда не будет».
Если бы этот дурачок знал о том, сколько судов мне ещё предстоит, и вообще о том, что будет дальше! Но тогда я и сама ещё ни о чём толком не знала.
В приёмном покое больницы, которая оказалась совсем недалеко, все оформили на удивление быстро. У меня отобрали большую часть вещей, обрядили в черный суконный халат и в сопровождении дюжего санитара отправили в отделение, затерявшееся на огромной территории, заросшей деревьями и кустарником.
Бывать в психбольнице мне уже доводилось – в начале девяностых я успела поработала (очень недолго) санитаркой в мужском отделении одной из городских больниц, поэтому увиденное по прибытии меня не шокировало. Да и что могло шокировать после нескольких месяцев в СИЗО. Хотя, как потом выяснилось, это было самое кошмарное женское отделение больницы, для хронически больных, практически безнадежных, которые госпитализировались по несколько раз в год. Там же содержались те, кому согласно УК РФ было назначено принудительное лечение (и общего и специализированного типа), те кому оно ещё не было назначено, но планировалось, как мне, и те, кого госпитализировали недобровольно, в порядке, предусмотренным Кодексом административного судопроизводства. Каких-либо различий между этими категориями не делали, все лежали как попало, на соседних койках – общий строгий тип, короче говоря.
Встречать новенькую, кроме медперсонала, собралась и небольшая толпа больных, одетых в застиранные халаты, из под которых выглядывали такие же ночнушки . Рожи меня окружили ещё те. Неподготовленный человек вполне мог бы и испугаться. Впрочем, вели они себя поначалу мирно и, услышав, что сигарет у меня нет, потихоньку разбрелись по своим делам.
Тут же, в столовой мне выдали ужасный больничный халат, потребовав снять всё, кроме трусов, и немедленно в него переодеться, бесцеремонно проверили, не привезла ли я с собой вшей, ещё раз перетряхнули вещи и отправили в наблюдательную палату, где лежали самые неуправляемые и ещё ходящие под себя, общим количеством около двадцати человек.
Запах там, естественно, стоял кошмарный. Пахло во всем отделении, и запах этот встречал приходящих с улицы первым, но в этой палате он не то что шибал в нос, а просто резал глаза. Большое зарешёченное окно, заботливо закрытое с улицы двустворчатыми решётками с убедительным замком, ситуацию не спасало. Больным свежий воздух не требовался. Окно они использовали исключительно как средство выпросить у беспрепятственно шлявшихся по территории граждан сигарету или позвонить, что администрации очень не нравилось. Поэтому всё, несмотря на июльскую жару, было наглухо закрыто, а ручка неусыпно хранилась на сестринском посту, находившемся напротив палаты. Она использовалась только медсёстрами и только для коротенького проветривания во время влажной уборки, на время которой всех из палаты выгоняли.
Пространство палаты использовалось по полной программе, свободного места практически не наблюдалось. Все койки, кроме крайних, были сдвинуты по две и местами на этих спаренных лежанках, стоявших сантиметрах в тридцати друг от друга, лежало по три человека, из тех, кому всё равно. В проходе тоже стояла пара коек, оставляя места ровно столько, чтобы вдоль них протиснуться. Стоявший у входа большой шкаф был закрыт, тумбочки отсутствовали как таковые, поэтому все вещи пришлось поставить в пакетах под кровать. Как вскоре выяснилось, это было опрометчивым поступком: стоило только отлучиться из палаты, как в твоём барахле начинали шариться наиболее смекалистые больные, выбирая что им приглянется и утаскивая к себе. Найти потом уворованное было практически невозможно, хотя по здравому рассуждению места, в котором его можно спрятать, не имелось вообще.
Не успела я ответить на вопросы медсестры, заполнявшей мою историю болезни, застелить кровать и как следует осмотреться, раздался призыв к врачу, для беседы. Судя по такой исключительной оперативности, заняться айболиту было совсем нечем – как я потом убедилась, несколько дней от поступления до осмотра протекали вполне спокойно.
Ординаторская, вместе с кабинетом старшей медсестры, процедурной и сестринской находилась в аппендиксе здания, куда из отделения вела всегда закрытая дверь. Врачи выходили оттуда только во время обхода, что случалось далеко не каждый день. Просто так к ним было не попасть. Правда, можно было подкараулить врача, когда он пойдет в туалет, находящийся в отделении рядом с туалетом для больных и совмещенный с их же душевой. Но для этого нужно было набраться терпения. Доктор Куликов, например, к которому меня позвали, этим туалетом не пользовался вообще никогда, что вызывало массу догадок на тему: а человек ли он вообще. Но, надо признать, что и на обход он приходил почаще, чем второй врач, она же завотделением, Лариса Алексеевна. Вот за её посещениями туалета больные вели настоящую охоту и всегда по дороге туда и обратно окружали её плотной толпой.
По дороге в ординаторскую меня перехватила одна из особо непрезентабельно выглядевших больных и сунула мне записку для передачи «Павлу Аркадьевичу» – именно так, с придыханием. Судя по блудливой ухмылке, записка была любовная.
Как вскоре выяснилось, всех, от завотделением до санитарки, именно так и следовало называть – с уважением, по имени-отчеству. Любочек и Раечек, как в обычной больнице, здесь не было. Фамилий у этих серьёзных людей не было тоже. Вынужденное исключение представляли собой лечащий врач и завотделением – на имя этих граждан больным время от времени приходилось писать какие-то нужные для лечения бумаги. Но и их больные называли по имени-отчеству в любом контексте, даже ругаясь и жалуясь на них друг другу. Каждый, на ком была надета какая-нибудь спецовка, считался здесь царём и богом в одном флаконе.
Павел Аркадьевич Куликов оказался совсем молодым человеком в обрезанных джинсах и с волосами, забранными в длинный хвост. Записку он принял с обречённым видом, долженствующим по всей вероятности продемонстрировать его усталость от роли секс-символа отделения. Мне он задал несколько формальных вопросов и со словами «ну, я больше не знаю, о чем вас спрашивать» отпустил восвояси. Поговорили мы с ним вполне дружелюбно, но в истории болезни этот Павел Аркадьевич написал потом, что в беседе я не была заинтересована и во время её смотрела в окно. Так описание состояния и поведения начало подгоняться под диагноз, во избежание ненужных вопросов. Хотя, даже если реальная картина постановлению о необходимости помещения в психиатрический стационар и не соответствовала, задавать эти вопросы было всё равно некому. Тем не менее, подгонка началась.
После беседы я оказалась предоставленной самой себе, поэтому, не придумав ничего лучше, легла спать. Разбудил меня полдник – событие в отделении знаковое. В четыре часа лечащий врач, завотделением, старшая медсестра и сестра-хозяйка уходили домой, и среди больных и оставшегося персонала начинались разброд и шатание. Все радовались свободе.
Больные из числа не совсем отрешённых объяснили, что нужно делать. Всё было очень несложно. После тихого часа, в 16.00 открывалась дверь аппендикса , где сидели «врачи» ( так называли всех, кто там находился, а заодно и сестру-хозяйку, чей персональный аппендикс был в другом конце коридора) и дежурная медсестра начинала выдавать передачи тем, о ком родственники заботились (таких было немного) Одновременно в другом конце коридора раздатчица ненадолго открывала буфет, где, разорвавшись, можно было налить кипяток.(Наблюдательной палате его, правда, на всякий случай не выдавали, поэтому я, рыпнувшись было, осталась в пролёте). Но, самое главное, после раздачи передач, называемых медиками и больными, чисто по тюремному, «передачками», та же медсестра начинала раздачу сигарет.
Это был кульминационный пункт дня, и ждать его начинали с утра. При поступлении все сигареты изымались и передавались на хранение, вполне себе безответственное, медсёстрам. Та же участь ждала сигареты, передаваемые посетителями. Затем раз в пять дней кто-то из медсестёр доставал для каждого счастливого обладателя курева по десять сигарет из его пачки и прикреплял их резиночкой на картонку с фамилией. Заявление: «Я раскладываю сигареты» служило при этом признаком крайней занятости и, соответственно, безоговорочным оправданием отказа в любой, самой неотложной нужде. Ради этого весь мир мог подождать. Ведь в результате каждый, у кого были сигареты, могли получить свои две штуки в день. (А у кого не было – к этим двум штукам хоть как-то присосаться ).
После четырёх соблюдать закон об ограничении курения табака становилось не очень обязательным, и в туалете можно было, не прячась как днём, подымить. Туда, получив своё, отобранное при поступлении, я и отправилась. Сразу же меня обволокли густой туман и толпа неимущих, настойчиво выпрашивающих оставить им покурить. В ходу были даже фильтры, их поджигали и «курили», пока было что держать в губах. Сразу бросались в глаза пальцы рук у стрелков – они были уже не желтые, а черные от постоянных ожогов. Самые опустившиеся личности могли достать фильтр из мусорки или из унитаза, с тем, чтобы, просушив его на батарее, «добить». В дефиците были и зажигалки. Просто так прикурить не давали, взимали мзду в виде пары-тройки затяжек «за прикур», причём затягивались по максимуму. Просто стрельнуть покурить здесь было невозможно, цена каждой штуки была заоблачно высока. В общем, о недокуренной по дороге сигарете, оставшейся в кармане суконного халата, что унёс с собой санитар приёмника, оставалось только пожалеть.
Покурив, делая вид, что ничего не вижу и не слышу, я отправила бычок в унитаз, в результате чего поднялся страшный крик. Оказалось, что так делать ни в коем случае нельзя, окурком надо делиться, даже если от сигареты остались одни «буквы» – название рядом с фильтром.
Татарка Галия обычно подходила и садилась напротив, иногда прямо на пол, глядя умильными глазами и изредка бубня: «оставь букавы». Но по сравнению с остальными Галия была просто ангелом, милым и ненавязчивым. Она просила, и таких скромников было по пальцам пересчитать. Подавляющее большинство требовало, причём очень настойчиво, угрожая, как правило, что-нибудь про тебя «рассказать врачу». Рассказать грозились как о реальных твоих косяках, так и о существующих только в их воображении, но угрозы выполняли безотлагательно и успех у персонала они имели.
Вариантов предлагалось всего два: найти кого-то одного, с кем будешь «вместе курить», или отбиваться от нападок осатаневшей толпы, отдельные экземпляры которой могли просто прицелиться и выхватить сигарету из рук, подойдя сзади, если ты не сидел, прислонившись к стене, а стоял в сторонке. Забегая вперёд, скажу, что очень скоро я выбрала вариант первый. Компанию мне составила старуха Молотова, недавно приехавшая из Казани, куда она загремела после того, как кого-то убила. Теперь её долечивали в стационаре общего типа. К Молотовой иногда приезжал брат с передачами, так что четыре сигареты на день у нас были, и никто к нам особо не приставал, побаиваясь «казанскую» убийцу.
После долгожданного перекура делать было больше нечего, кроме как ждать ужина, а потом лекарств и отбоя. Со времени побудки в шесть утра и до отхода ко сну в двадцать два или раньше больные развлекали себя как могли. Обязательным мероприятием был только приём лекарств, которые трижды в день раздавались и дважды вкалывались. Что касается завтраков, обедов и ужинов, а также помывки раз в неделю, то тут можно было только сделать вид, что принимаешь в этом участие. В остальное время добровольные и недобровольные пленники были предоставлены сами себе, при этом большей частью спали.
Палаты не закрывались, и выйти из них, в том числе, из наблюдательной, можно было в любое время. Только куда ты после этого пойдёшь, кроме как до туалета? Ходить по «чужим» палатам особо не разрешали, причём больше всего пришельцами возмущался не персонал, а сами больные, начинавшие выгонять чужака, как только он переступит порог. Можно было походить по коридору, но он был узкий, а желающих размяться, в том числе и совсем неадекватных, хватало. Кроме того, мельтешить перед постом медсёстры запрещали, что ещё более сужало границы допустимого.
В столовой висел телевизор, который включали по расписанию: в конце тихого часа и до отбоя, с перерывом на ужин, и с утра, когда всех выгоняли из палат для уборки. В выходные и праздники телевизор работал подольше – с утра и до обеда, но смотреть там всё равно было не на что, так что столы и стулья столовой в основном пустовали. Редким явлением там был кто-нибудь с рисованием или с книжкой.
Библиотека имелась, но хранились книги в закрытом врачебном аппендиксе, от греха подальше. Иногда по вечерам, когда у ответственной за это дело медсестры было настроение, она запускала желающих порыться в книжном развале и выбрать что-нибудь не совсем бездарное. Но больные чтением не злоупотребляли.
Безбожно расстроенное пианино стояло между буфетом и туалетом, однако среди больных музыкантов не находилось, а здоровые со своими концертами это отделение обходили стороной. В отсутствие других занятий можно было постоять у окна в столовой, посмотреть сквозь решётку в обнесённый глухим забором прогулочный дворик. Или идти «к себе в палату» и ложиться. Стояние у окна в палатах не запрещалось, но и не приветствовалось.
Всего палат было пять. Окна первых трех, по правую сторону коридора, выходили в больничный двор, где постоянно проходили то медперсонал, то посетители, то просто гуляющие с детьми или с собаками. В первой палате находились относительно сохранные больные или, по крайней мере, спокойные. Не знаю, на какое количество больных она была изначально рассчитана, но втиснули туда семнадцать или восемнадцать сдвинутых коек и ещё две стояли в проходе. Во второй палате лежал народ поплоше на семнадцати койках. Так как палата была меньше первой, дополнительные в проходе просто не поместились. Как и в наблюдательной – третьей, в этих палатах на двух сдвинутых койках нередко лежали по трое. Зато сидеть вдвоём на одной кровати было строго запрещено.
Напротив располагались ещё две палаты, поменьше. В четвертой лежало человек восемь старух, большинство из которых даже не вставало. Почему их не отправляли в гериатрическое отделение, неизвестно, но таковое в больнице имелось. Старушечья палата находилась напротив наблюдательной третьей, в конце коридора и исходившая из них вонь, смешиваясь, достигала здесь апофеоза, захлёстывая притулившийся тут же сестринский пост. Окно четвертой палаты выходило в зелёный прогулочный дворик, а не на дорогу между корпусами, поэтому ручка с него снята не была, а, значит, имелась реальная возможность проветрить. Но старухи даже в самую страшную жару мёрзли и боялись простудиться, так что всё оставалось как есть.
Пятая палата считалась чуть ли не ВИП-палатой и попасть туда почиталось за привилегию. Коек там было тоже восемь. Как и везде, их сдвинули по две, для экономии места, но по трое в пятой палате – единственной из всех, не лежали. Там даже было несколько тумбочек – по половинке на каждого. Окна открывались в любое время, благо выходили они в тот же прогулочный дворик. Лежали в этой палате те, к кому благоволили врачи, все до одной – активные помощницы персонала. За это в плане «режима», упоминавшегося всегда, когда нужно было больному в чём-то отказать, им делались небольшие послабления.
Те из помощников, кто не убрался в пятую палату, лежали в первой. Этим тоже разрешалось немного больше, чем остальным. Первая палата считалась поэтому рангом повыше второй, хотя откровенные безумцы, на которых не оказывало видимого эффекта никакое лечение, и немощные, не способные даже помыться самостоятельно, встречались и там.
Больных время от времени переводили из одной палаты в другую. За «хорошее» поведение из первой или второй палаты можно было попасть в пятую, а за «плохое» – в третью или к старухам, в четвёртую. Попасть в пятую палату было сложно, а вот вылететь оттуда – пара пустяков. Впавшие в немилость тоже легко могли отправиться оттуда на понижение уже не в первую или вторую, а в третью или четвертую палаты.
Те, кому не хватило места в палатах, или за кем надо было особо «понаблюдать», лежали в коридоре, на всеобщем обозрении. На время проверки пожарников койки из коридора убирали, а после их ухода всё возвращалось на круги своя.
Меня из наблюдательной несколько раз переводили в другие палаты, но долго я там не задерживалась и каждый раз возвращалась обратно. Искренне не помню уже за какие провинности меня наказывали (а ссылка в третью палату считалась прежде всего наказанием), но вряд ли это было что-то существенное. Иначе бы запомнилось. Так я успела полежать в первой, четвертой и даже в пятой палате. Вот из пятой меня турнули за то, что плохо, по мнению профессионала – санитарки, наблюдавшей за процессом, помыла пол; это помнится. Моё нежелание заниматься этим вообще было расценено, естественно, как болезненное проявление.
В конце концов, меня определили в коридор, где кроме моей стояли ещё три койки. Отныне я, как и их обитатели, тоже была всё время была на виду. Даже закрыться с головой одеялом, чтобы хоть недолго не видеть окружающее, было нельзя. Да и запись типа: «большую часть времени проводит в постели» медкарту не украшала. Конечно, так же «проводила время» подавляющая часть постояльцев заведения, но их в палатах было не видно…
Итак, отделение наблюдало за мной, а мне не оставалось ничего другого, как наблюдать за отделением. И то и другое было вынужденным и практической цели не имело.
Больные, проверив попервости границы дозволенного и убедившись в том, что они есть, меня особо не доставали. Если не считать пары стычек с особо настойчивыми, здесь всё было ровно. Сигареты, которые я хранила при себе, они периодически воровали, а если уворовать не получалось, то жаловались на это персоналу. Тем всё и ограничивалось. А вот одна из медсестёр меня однозначно невзлюбила. Если все остальные относились ко мне как к неизбежному злу, то есть вполне спокойно, эта не унималась. Особенно нравилось ей придираться к тому, что у меня под кроватью стояли пакеты с вещами, деть которые было совершенно некуда. Каждую свою смену она устраивала досмотр этого барахла, как будто за время её отсутствия там могло появиться что-то новое. Со временем она всё-таки добилась того, чтобы у меня все отобрали, оставив только минимально необходимое, но оставлять меня в покое не собиралась.
Из палаты я в её смену старалась лишний раз не высовываться, чтобы не нарваться на мелочные придирки, которыми она меня изводила. Неадекватное создание и туда, конечно, приходило, когда соскучится, но после перевода в коридор задача для меня ещё более усложнилась. Вносила свою лепту и одна из санитарок, то есть, младших медсестёр. Та просто ненавидела меня тупой бессмысленной ненавистью. Она не уставала повторять мне со злорадством, что я поеду в Казань – просто так, для того, того, чтобы потрепать нервы.
В сопоставлении с дальнейшими событиями нервотрёпка происходила относительно недолго. Уже осенью обе куда-то пропали. Как сказали всеведующие больные, постовая медсестра уволилась, а младшая медсестра сгорела от какого-то быстротечного рака. Я вздохнула свободнее.
Несмотря на то, что формально я содержалась в этой лечебнице под стражей в ожидании суда, решение этого суда все без исключения считали уже практически состоявшимся. С момента моего появления в отделении все знали, что я жду отправки в Казань и многого от меня не требовали. Персонал не ждал даже того, что я буду «работать», поэтому санитарки помочь по мелочи чуть ли не просили, а потом чуть ли не благодарили. Хотя такое случалось редко, потому что желание «поработать» старались демонстрировали все, считавшие себя «нормальными». Их было достаточно.
Строго говоря, санитарки в больнице были истреблены как класс. Незадолго до описываемых событий их повысили до младших медсестёр, научив измерять давление и поручив им наблюдать за больными, а уборку оставили уборщицам, которых так и не набрали. Поэтому всю санитарскую работу, которую всё равно надо было делать, делали сами больные. Эти помогальники мыли полы, делали генеральные уборки, обихаживали лежачих, привязывали при необходимости беспокойных, ходили с анализами в лабораторию, на пищеблок за едой, на прачку с бельём и т.д. и т.п. Звучало это гордо: «Я работаю!». За работу даже «платили» – всё теми же официально запрещёнными сигаретами. Влажная уборка палаты, например, стоила одну сигарету, вечернее подмывание больных – пару штук, ещё по паре за раз получали те, кто мыл посуду в буфере; за генеральную уборку каждому давали по несколько – насколько у «работодателя», он же надзиратель, хватит совести. Походы на пищеблок и на прачку, находившиеся в других корпусах больницы, были безвозмездными, но это компенсировалось возможность подышать свежим воздухом, а заодно и покурить. Ещё во время выхода на кухню можно было попросить мобильник у больных из других отделений – во всех отделениях, кроме четвертого, куда я попала, пользоваться телефонами разрешалось. Там же завязывались платонические романы с больными из мужских отделений, Они угощали своих «девушек» сладостями и теми же сигаретами. Иногда эти романы продолжались и после выписки. Некоторые даже поженились и навещали потом друг друга в больнице, когда один из них сдавал другого подлечиться – поочерёдно.
Для всех остальных, кто был в разуме, «трудотерапия» сводилась к повинности накрывать на столы и убирать с них. Это было бесплатно, в порядке очереди, в которой стояли первая, вторая и пятая палаты. Безвозмездным было и мытьё полов в этих палатах, типа дежурство. От бесплатной трудотерапии всячески старались откосить: кто-то, действительно, был не в состоянии это делать, а кто-то просто хитрил. Место в коридоре считалось в этом плане блатным – коридорных к «дежурствам» не привлекали. Они могли «работать» за сигареты, если захотят.
Правом выйти на улицу обладали только члены неофициальной, но реально существующей, «рабочей бригады» и только по какому-нибудь грязному делу типа пищеблока, прачки или очередного субботника на территории. Правом на этот «выход» наделяла лично завотделением. Листочек с фамилиями «членов бригады» хранился под стеклом на столе у медсестёр и, время от времени, за какие-то непонятные провинности одних оттуда вычёркивали, а других за такие же сомнительные заслуги вписывали.
Для меня путь в «рабочую бригаду» был заказан, даже если бы я и захотела в неё влиться. С момента нашего первого свидания Павел Аркадьевич вбил себе в голову, что я непременно захочу убежать. Трудно сказать, с чего он это взял, но факт остаётся фактом: мне запретили пользоваться своей одеждой, думая, что больничный халат от побега меня непременно удержит, и в первое время не выпускали даже в прогулочный дворик, дверь в который вела прямо из пятой палаты.
Со временем запрет на прогулки был снят, но персонал неусыпно следил за тем, чтобы к забору во время них я подходить не смела – бредовая идея доктора Куликова оказалась заразительна. Выход в баню, где можно было как следует помыться хотя бы раз в неделю, был для меня тоже закрыт. Приходилось мыться в душевой, где под двумя лейками душа «банщицы» из числа больных мыли немощных, а остальные «невыходные», стукаясь в страшной тесноте друг о друга, купались в нескольких тазиках, в которых каждый мыл что хотел – кто голову, кто ноги. Ни разу я не видела, чтобы эти тазы продезинфицировали, хотя бы после общей помывки; грибок же и другие болячки были отнюдь не редкостью.
Хотя, зря наверное, я качу бочку на уважаемого врача. Он просто видел мои документы, где было написано об основаниях заключения под стражу, в том числе и об основаниях полагать, что я могу скрыться от следствия и суда. Беспочвенность оснований здесь вполне компенсировалось доверчивостью. В действительности же у меня не было ни родственников, ни активов в стране, не выдающей России её беглых подданных, ни даже сообщников, которые могли бы устроить полноценный побег. Поэтому совершать побег и переходить на нелегальное положение в каком-нибудь алко или наркопритоне мне в голову как-то не приходило. Хотя других это и вправду не останавливало.
Глупый побег по принципу «лишь бы отсюда убежать» из ряда вон выходящим событием здесь не считался. Кто-то давал дёру с улицы, когда водили к врачам-непсихиатрам или в баню, а кто-то умудрялся просочиться через окно. Все окна с улицы были закрыты двустворчатыми решетками, но в палатах створки порядком порасшатали. Одной из больных – стокилограммовой цыганке, удалось даже отжать эти решётки на такое расстояние от окна, которого хватило, чтобы протиснуться. Пока все мирно ужинали, она прямо как была – в халате и тапочках, ушла в темноту поздней осени.
К розыску беглецов сразу же подключали полицию, которая их, как правило, находила. Чаще всего, по месту жительства – больше бежать было особо некуда.
Добровольно лечившихся больных после этого потихоньку выписывали, но однажды произошёл из ряда вон выходящий случай: с улицы убежала выведенная по какой-то нужде «принудчица», которой назначили лечение в стационаре общего типа. В таких случаях вид принудительной меры медицинского характера неизбежно меняется на более строгий, но этой наглой рыжей толстой коротышке всё сошло с рук. Всё закончилось водворением её в наблюдательную палату, весьма кратковременным . Дома, где её и изловили, она успела побыть и того меньше: всего пару дней. За это время она не успела даже как следует выпить, о чём очень жалела.
Поговаривали, что отказ больницы от обращения в суд с ходатайством об изменении принудительной меры медицинского характера был в этом случае далеко не безвозмездным, и родственники беглянки сильно потратились, чтобы она осталась в областной психбольнице на общем типе. Не исключаю такую вероятность, потому что в Казань попадали за куда меньшие провинности. Скорее всего, слухи о том, что тётка лечится «платно» имели под собой основания, потому что наблюдением и лечением ей и в самом деле никто особо не докучал, на все выходки смотрели сквозь пальцы.
Меня же решили полечить. Правда, согласия на лечение я не давала и в решении суда о нём ничего не упоминалось, но тем хуже для решения. Раз меня направили посидеть под стражей в психушку, значит лечение там подразумевалось, нужно просто внимательнее читать между строк.
Предполагалось, конечно, что окончательно вылечат меня в Казани. Пока же для проформы назначили те же дешёвые, но убойные таблетки, которыми меня потчевали в СИЗО, и от которых здесь отбояриться было уже невозможно, плюс время от времени принимались делать какие-то уколы. Узнать, чем и от чего меня «лечат», было невозможно, но результат «лечение», безусловно, приносило – я чувствовала себя подавленной и отупевшей. Сосредоточиться на чём-то стало чертовски трудно, а ощущение нелепости происходящего хотя и не покидало, но особых эмоций не вызывало. По крайней мере, таких, которые хотелось бы как-то проявить.
Ира потом скажет мне, что мои абсолютно пустые глаза, заторможенность и полная безучастность заставили её на свидании расплакаться. Но это и было эффектом, которого добивались. Способа устранить продуктивную симптоматику, суицидальные и прочие нехорошие мысли, не загасив при этом нейролептиками всю центральную нервную систему, ещё не придумали. И вряд ли придумают когда-нибудь. Нет желания ничего делать, нет сил ничего чувствовать – нет и бреда с галлюцинациями. И дурных мыслей тоже нет (как и всех остальных). А если продуктивной симптоматики и желания покончить с собой, убить ближнего своего или сбежать от тех, кто тебе помогает, нет, то лечить нейролептиками всё равно надо – чтобы они не появились. Ведь не зря же ты попал в психушку – или что-то было или что-то будет. Лучше обезопаситься. В крайнем случае, в истории болезни всегда можно приписать что-нибудь из проявлений «шизофренического спектра» – те же «нарушения мышления». Они антипсихотиками дюже хорошо лечатся.
Если пропала воля и нет физической возможности сделать хоть что-то, значит, ничего плохого точно не сделаешь – всё отлично. Но помимо ожидаемых и желанных для моих спасителей заторможенности и апатии, пришлось испытать на себе и так называемые побочные эффекты «лечения» – не являющиеся целью, но вполне приемлемые (для всех, кроме больного). Проблемы с туалетом, описанные во всех инструкциях по применению препаратов, были при этом злом наименьшим, хотя и досадным. Даже с полным мочевым пузырём я не могла помочиться – так действовал назначенный мне антидепрессант, применяемый, как правило, при цистите и ни на что больше не годный. Да и лучшие антидепрессанты при одновременном употреблении с нейролептиками практически не чувствуются. Депрессию, вызываемую нейролептиками не устранить ничем. Антидепрессант в этом случае только немного уменьшает побочку, только и всего. «Мой» не уменьшал.
Кроме того, начались запоры. Помимо «естественного» влияния антипсихотика на ЖКТ для этого есть ещё более «естественная» причина – ходить в туалет на виду у всех непросто, уверяю вас, а возможности уединиться в психбольнице нет. Даже в туалете. Там всё и все на виду, без всяких там шкерок. А лекарство от этого только одно – клизма, раз в три или четыре дня. Ну и добрый совет: «Просите родственников принести слабительное»
Лицо отекало так, что в единственное, висящее в туалете зеркало я старалась на себя не смотреть. Но это до поры до времени было больше косметическим недостатком. Внутренние разрушения накапливались медленнее, но были куда хуже. Гормональная система сдалась первой и последствия этого стали, увы, необратимыми. Месячные окончательно прекратились к весне и гинеколог однозначно приписала это принимаемым препаратам. Сказала, что «всё восстановится», когда мне отменят нейролептики. О том, что их не отменят никогда, она не сказала.
Несмотря на всё это, корректировать лечение никто даже не собирался. Публичные заверения заигрывающих с публикой психиатров о том, что лечение «подбирается» индивидуально, в соответствии с тем, сем и этим, были на самом деле тем, чем они были – чистой воды выдумкой, попыткой доказать, что чёрное это даже не серо-буро-козявчатое, а чисто белое. Психиатры исходят из того, что лечение назначается в соответствии со стандартами и, прежде всего, должно «помогать». Если явно выраженного психоза нет, значит, помогает. И говорить больше не о чем.
Ни о какой столь же часто упоминаемой «обратной связи» не было и помину. От жалоб в лучшем случае отмахивались. В худшем они украшали собой историю болезни как несомненное доказательство наличия психического расстройства, а, следовательно, и необходимости лечения. Если родственники, замечающие неладное даже во время кратких свиданий, пытались заикнуться об этом врачу, их ждала суровая отповедь. Суть её сводилась к тому, что причинению квалифицированными специалистами помощи они мешать не должны. А в помощи их близкий нуждается отчаянно.
Больным о побочных эффектах «лечения», как бы они ни осложняли существование, лучше всего было вообще молчать. Помимо проявления ипохондричности это воспринималось как покушение на авторитет самого Врача – единственного существа, которое знает, что и как нужно делать. Агрессия, враждебность, негативизм и излюбленное отсутствие критики – жаловаться, зная о таких результатах жалоб, причем единственных результатах, мог только настоящий сумасшедший.
Впрочем, в качестве доказательства явной ненормальности рассматривалось и любое другое высказывание, как и вообще любое поведение. Всё описывалось, оценивалось, а затем корректировалось. Медикаментозно, само собой. До тех пор, пока не станет решительно непонятно, где «болезнь», а где результаты её «лечения». Посмотрите побочку любого антипсихотика в инструкции по его применению – те же спутанность сознания и галлюцинации в результате применения «лекарства» не есть что-то смертельно удивительное. А трясутся, пускают слюни и мочатся в штаны уж и вовсе не от шизофрении или чего-нибудь в том же духе…
Но ведь главное, чтобы помогало, не правда ли? А мелкими неудобствами можно и пренебречь. Остаётся только найти, от чего именно помогать.
«Всё, что я сейчас скажу, каждый мой жест она переврёт и запишет в историю болезни. <…> Горячиться нельзя – будет запись: «Возбужден, болезненно заострён на эмоционально значимых для него темах». А…….н обеспечен. Будешь слишком подавлен, угрюм – запишет депрессию. Веселиться тоже нельзя – «неадекватная реакция». Безразличие – совсем скверно, запишет «эмоциональную уплощённость», «вялость» – симптом шизофрении».
Давно закончилось «лечение» Владимира Буковского это написавшего, самого его уже нет на свете, но ничего не изменилось. И добавить здесь нечего.
Итак, жаловаться здоровый человек не должен. Больной человек не должен жаловаться тем более. Чем же заняться? Ведь в психбольнице нельзя не только жаловаться, там нельзя вообще ничего. Кроме того, что всё-таки можно. А можно очень немногое.
Статья 5 Закона о психиатрической помощи рядом с постом, конечно, красовалась и об основных правах лиц, страдающих психическими расстройствами, ненавязчиво повествовала. Про статью 37, гораздо более в этом плане интересную, никто как-то и не вспоминал. Да и про пятую с её базовыми правами можно сказать только то, что была она сама по себе, а пребывание в больнице – само по себе. И ни в одной точке они не пересекались.
Соблюдение «режима», то есть, вовремя спать, есть и принимать препараты, было единственным правом. Оно же – обязанность. Про все остальные права надо было забыть. Кроме, разве что права на труд – само собой безвозмездный, по типу: «для себя же делаете, мы вас сюда не звали». Если такое, любимое международным правом, понятие как «правосубъектность» в СИЗО ещё имело хоть какой-то смысл, то в психушке он окончательно терялся. Теперь ты никакой не «субъект», ты «объект» для процедур и манипуляций. Даже не ты, а твоя «болезнь». Тебя вообще больше нет.
Собственно болезнью всё и объяснялось. Права-то есть – и право на уважительное и гуманное отношение, и право пользоваться телефоном, и право носить свою одежду, и право тратить свои деньги на нужные тебе вещи, и право знать свои диагноз с назначенным лечением, и право написать без цензуры своему любовнику или начальнику всех чертей и получить от них исчерпывающий ответ….. Вот только твоё «психическое состояние» ничем этим воспользоваться не позволяет. Состояние, а вовсе не злой завотделением. Он просто вынужден был запретить те же телефоны, чтобы не пострадали чьи-нибудь здоровье и безопасность. Для всех, на всякий случай, у всех состояние. И всё остальное тоже запретил – здоровье-то и безопасность, они важнее. А ты выпей Таблетку, Которую Тебе Назначил Врач, и ложись. Вон твои две койки на троих.
Чертовски грустно, когда нельзя получить информацию из мира, оставшегося за стенами психушки, нельзя напомнить о себе, нельзя даже вспоминать о том, что твои действия могли вызвать иные изменения в твоей жизни и в окружающей действительности, чем «усиление лечения». Но это всё сопли, по большому счёту. Только подлые и злые люди говорят, что психиатры хотя «сломать» или «стереть» личность. И обезопасить при этом своё собственное здоровье и настроение. И свободу заодно сохранить. Неправда всё это. У нас всё для блага человека, всё во имя его будущего. Даже, если у «человека» тяжёлое психическое расстройство – такие вообще находятся под особой защитой.
Досадно, конечно, что негодяи этого не ценят, самый последний псих в глубине души считает себя психически здоровым и только и мечтает, как бы уклониться от трогательной заботы. Но с этим ничего не поделаешь. Просто примем это за аксиому и будем помогать дальше, во вред себе, как учил Гиппократ.
А ценить и в самом деле не ценили. И таблетки за щекой уносили, чтобы потихоньку выплюнуть, и про галлюцинации молчали и бредовых идей старались не высказывать. Насчёт препаратов не могу сказать чего там было больше – страха перед мучительной побочкой, истинного безумия или чего-то ещё. У кого как. Кто-то честно лечился дома, кто-то так же честно об этом забывал, но выписки ждали все, пусть дома с точки зрения лечащего врача холодно, голодно, пусто и вообще нехорошо. За год с лишним мне удалось встретить в этой больничке только одну бомжиху, которую пребывание там радовало. В плане горячей еды и постельного белья, конечно. От необходимости лечиться она в восторге не была.
Чёрт его знает, как бы смогла ужиться вся эта публика без оглушающего воздействия нейролептиков. Очень разные люди туда попадали.
Общаться с ними не хотелось от слова «совсем», как не хотелось и вообще ничего. Не хотелось даже домой: кроме двух уголовных дел меня там ничего уже не ждало. Но и к делам приходилось скрипя зубами готовиться и с ближними своими хоть как-то контактировать. Быть ближе к людям, но не на таком расстоянии, чтобы вас могли ударить, как в таких случаях говорится.
Молотова всё рассказывала мне, как она лечилась в Казани, вела со мной просветительскую работу, то есть. Иногда вздыхала о том, что там «порядка больше было». Даже не знаю, что ей понравилось там больше: то, что в туалет из закрытой палаты выпускали всей толпой и строго по расписанию, то, что всех женщин после прибытия стригли наголо, или то, что за больных решали какие из купленных ими на свои деньги продукты они будут есть сегодня, а какие завтра…. Трудно сказать.
Всего в КПБСТИН Молотова провела года три и надеялась, что в областной психбольнице её тоже надолго не задержат. Себя она считала абсолютной здоровой, а всех остальных «зизифрениками». Говорила, что никого на самом деле не убивала, её просто «подставили». Однако, за убийство это она успела немного посидеть на зоне, чем даже слегка гордилась.
Потом бред, с которым старуха и вернулась из Казани, усилился. Такой хрени мне слышать ещё не приходилось, да и злобность начала проскакивать. Отношения с ней пришлось прекратить, но ей и без этого было совсем неплохо. На людях бредятину Молотова не несла, а тем, о чем она думает, никто особо не интересовался. О том, как по уши влюблённый начальник ИК пытал её током, добиваясь взаимности, а ФСБ брало в разработку, периодически посещая прямо на дому, пока мужа-цыгана не было, Лариса Алексеевна, похоже, так и не догадалась. Она даже перевела старуху из четвёртой старушечьей палаты в первую, узрев, по-видимому, «улучшение».
Свято место компаньона по курению пустовать не могло, и вместо Молотовой в моей жизни появилась Лариса Бегун. Как оказалось, надолго.
Была Лариска хроником, не покидавшим отделения больше чем на несколько дней, но, в общем-то, доброй и спокойной женщиной, для которой отказать кому-то даже в пустяке было большой сложностью. Никогда ни во что не вмешиваясь, она знала обо всем, что происходит в больнице и просвещала меня.
Бегун получала психиатрическую помощь исключительно добровольно. Время от времени её выписывали, но дома бедолаге не жилось, и она постоянно возвращалась, говоря, что в больнице у неё нет бессонницы и «голосов». Направление в больницу она добывала у районного психиатра самостоятельно или просто просила соседей вызвать скорую, так как телефон свой в психозе неизбежно теряла. Родственники, в том числе, родная дочь, её не навещали, ничего не присылали, поэтому выкручивалась Лариска, лёжа в психушке месяцами, как могла. Терпения у неё хватало месяца на три, потом она начинала проситься домой. Завотделением её выписывала в уверенности на очень скорую встречу – сделать что-то с «голосами» не мог никто.
Постоянным клиентом была и Оксана, лежавшая в пятой палате будущая принудчица. Больные Оксану не особо любили, подозревая в доносительстве, но мы с ней как-то общались. В больницу её определили покуда «добровольно», после того, как она попугала соседей топором. Теперь она ждала суда и нимало по этому поводу не переживала. Оксана тоже была хроником и до разборки с соседями тоже время от времени самостоятельно сдавалась в больницу, как и Лариска. Рассказывала, как однажды пешком пришла в областной дурдом из своего городка – более тридцати километров, чтобы по дороге «успокоиться и всё обдумать». К жизни в психушке, несмотря на семью и работу, Оксане было не привыкать, поэтому будущее принудительно лечение, в неизбежности которого никто не сомневался, её не пугало. Она знала, что останется здесь, просто чуть подольше, чем обычно. Периодические приступы её хандры и недовольства были вызваны совсем не этим, поэтому персоналу и не мешали. С Ларисой Алексеевной отношения у них были просто отличные. Наверняка, завотделением приходила в голову мысль, что было бы неплохо будь все такими больными – где ещё увидишь столько уважения и благодарности! И где ещё примешь всё это за чистую монету…
Вскоре Оксана отправилась домой ибо все дружно пришли к выводу, что она может дождаться суда и там.
Вскоре привезли ещё одного кандидата на принудку – бухгалтера Наталью, немолодую, далеко неглупую и хорошо воспитанную женщину, присвоившую или растратившую чужие деньги. Ей предстояла экспертиза. На всякий случай Наталью тоже положили в третью палату, но пробыла она там недолго, переселившись сначала в коридор, а затем и к ВИПам, в пятую.
К Наталье почти каждый день приходил муж; приносил ей чистое бельё и вкусняшки, которыми она щедро делилась с больными. После перевода из наблюдалки он принёс телефон, которым Наташа тоже разрешала иногда попользоваться. Телефон периодически находили и отбирали, но муж каждый раз приносил новый, так что к выписке натальиных телефонов у медиков скопилась небольшая коллекция. Во время свиданий ей не докучали и после свиданий не обыскивали, поэтому сигареты, не довольствуясь полуофициальными двумя в день, она проносила тоже, как и всё остальное, нужное в хозяйстве, но запретное и опасное до умопомрачения. По отделению ползали слухи, что отношения Натальи Юрьевны с её спасителями носят договорной характер и подкрепляются шелестом купюр, до которых заведующая была большая охотница, но это были, конечно же, только слухи, распускаемые психически нездоровыми людьми. Просто Наташа была по натуре оптимистом и уверенно смотрела в будущее, не забывая извлекать всё возможное из настоящего.
Всего «принудчиков» по отделению было рассеяно больше двадцати, практически пятая часть всех постояльцев. Несколько человек вернулись из Казани долечиваться (а, скорее, приходить в себя) после специнтенсива, остальным повезло больше. Им был назначен общий или специализированный тип по месту жительства, в областной больнице, где разницы между этими типами не просматривалось ни малейшей. Были и такие, кто ещё только ждал суда, то есть был пока подследственным, отправленным в психушку заботливым дознанием или следствием либо залёгший туда после уголовно-наказуемого косяка добровольно. В ожидании отправки в Казань в 2017-2018 годах находились двое: ко мне под конец присоединилась ещё одна из тех десяти процентов невменяемых, которые «нуждаются по своему психическому состоянию» непременно в специализированном типе с интенсивным наблюдением.
Принудчиками считались все вышеперечисленные. «Адекватными» или «нормальными» – подавляющее их большинство.
Набор статей у «принудчиков» был самый разнообразный – от убийства и причинения тяжких телесных повреждений до банальной кражи. Несколько человек были освобождены от уголовной ответственности по наркостатьям. Лежали все вперемешку и какой-либо разницы между принудчиками и добровольцами не делалось. Даже угрозы «отправить в Казань» за какое-нибудь нарушение адресовались и тем и другим. Но такое бывало редко и всегда оставалось пустыми словами.
Несколько действительно больных на голову персонажей затесалась между «принудчиками», по-видимому, случайно и пересчитать их можно было по пальцам одной руки. Остальные и в самом деле были людьми вполне здравомыслящими, вели себя соответствующе, и рассчитывать как на дармовую рабсилу персоналу можно было, по большому счёту, только на них. От психохроников-добровольцев толку в этом плане не было. Годами в отделении жили те из них, кто был и себя-то не способен был обслуживать, а публика, ещё на что-то способная, подлечившись месяцок-другой –третий и придя в себя, убывала по домам. Такая ротация кадров была совсем ни к чему.
Принудчики же были всегда на месте и старались изо всех сил. Они просто не желали понимать, что все завуалированные обещания за это «выписать пораньше» не значат вообще ничего. Так и жили: «запомни сам, скажи другому: отличный труд – дорога к дому». Надежда заслужить ударным трудом скорую выписку могла сохраняться годами, её не убивало ничто, даже реальность. Пользительную для больницы надежду персонал поддерживал и словами и мелкими поблажками, но достаточно «нормальными» принудчики, по крайней мере, среди медсестёр и санитарок (которые так и остались санитарками, как их ни называй) считались по большому счёту только для того, чтобы вкалывать. Того, что для персонала они такие же дураки, как и все остальные, принудчики понимать тоже не хотели и своей «близостью» к персоналу гордились. Те их в своих добрых чувствах не разуверяли.
Принципиально не желала «трудиться» только старуха Молотова. Но и она старалась подверстать под это уважительную причину – возраст и болячки. Да и то, если мне не изменяет память, после перевода в первую палату, и она начала мыть полы в свою очередь. За отказ могли и обратно отправить, а возвращаться к «бабушкам» Молотовой нисколько не хотелось.
Как я уже сказала, после Казани «долечивалась» в областной больнице ещё несколько таких молотовых. Причину их почти одновременного появления в отделении я поняла только потом. Могла бы и раньше – из их рассказов. Но тогда я к ним особо не прислушивалась.
Тихую и отстранённую Лену, недавно вернувшуюся из КПБСТИН, к уголовной ответственности тоже привлекали за убийство. Как и Молотова, она говорила, что независимо ни от чего, всех в Казани лечат в течение определенного срока, который время от времени для всех же и увеличивают. А вот возможности сократить его нет. Лена, как и все, кто поступил с ней примерно в одно время, пробыла в КПБСТИН три с лишним года, но уже при ней ходили слухи, что срок увеличат до пяти лет.
В отличие от Молотовой, казанские порядки добром Лена не вспоминала – ни стрижку наголо при поступлении, ни закрытые палаты без санузла, ни лечение, ни персонал, ни больных и ни что другое. Волосы у неё отросли в длинную косу и, думаю, что теперь охота подрезать их хоть немного не придёт ей в голову уже никогда. Со всем остальным было несколько хуже.
Выписку себе Лена «зарабатывала» ударным, до стёртых пальцев, мытьём посуды в буфете, но ждала её с тревогой. Тревожность эта была отнюдь не болезненной. Дело в том, что жить после больницы Лене было негде, а для таких по окончании принудительного лечения открывалась одна дорога – в психоневрологический интернат. Откажешься писать заявление добровольно, признают недееспособным и всё равно отправят. Живые прецеденты ходили по коридору. Ходили долго, по несколько лет, пока не подойдёт очередь в богоугодное заведение. Всё это время они находились в психбольнице уже «добровольно», но ничего эта добровольность для них не меняла.
Присоединиться к ним Лене вовсе не хотелось. Из Казани она привезла с собой довольно большую сумму денег, которой хватило бы на скромное жильё – не тратившуюся пенсию. Частью этой суммы Лена была не прочь поделиться с заведующей за благоприятное решение вопроса. Оставалось только пожелать ей удачи. Не особо в неё веря. Но Лена верила, и эта вера придавала ей сил.
Нет, женщиной она была вполне разумной, самостоятельной и работоспособной. Дело не в ней.
За Леной странность наблюдалась, по большому счету, только одна: она спала в шерстяной кофте, чтобы по ночам потеть и так худеть. Худеть ей было совсем некуда, но странностью это, кроме меня, считали очень немногие. Не берусь утверждать, что время от времени Лена не слышала чего-то, для других не существующего. Но жить всё это никому не мешало. Мешали соображения гуманизма. В соответствии с ними отпустить дееспособную и обеспеченную на первое время Лену одну и в никуда было никак нельзя. Что мешало помочь ей обзавестись жильём – даже предположить невозможно, но факт оставался фактом: шансы попасть в место, предназначенное для пожизненного заключения и лечения тех, кого официально признали кончеными, у Лены были чрезвычайно высоки.
Остальные «казанские» принудчики были, как и Молотова, вполне «социализированы», то есть им было куда и к кому вернуться. Оставалось только дождаться, пока наступит время Ч. В областной больнице это послеказанское время равнялось году. В течение всего года бывшие татарские пленники были вольны вести себя как вздумается: бредить или не бредить, слышать голоса или не слышать их, мыть посуду за всеми или не убирать тарелку даже за собой… В любом случае одной ногой они были уже дома. Никто к ним особо не приставал, ни больные, ни персонал, причём и те и другие – в силу своих, чисто субъективных причин. Но всё же вели себя они, в целом, прилично. В отличие от добровольцев, которым нужно было для упоминания в «журнале наблюдения за больными» совершить что-нибудь выдающееся, принудчики, описывались ежедневно. И поводов написать что-то нелестное не давали ибо с ума никто из них особо не сходил, с какой точки зрения не наблюдай.
«Журнал наблюдения» это, конечно, особая история. Скажу лишь, что туда легко можно занести, а потом оттуда столь же легко зачерпнуть (и применить) грязи достаточно для того, чтобы слепить ей все пёрышки на крыльях самого светлого ангела. Причём от состояния и поведения ангела это зависеть не будет. Зависит всё только от поставленной врачом-психиатром цели. Если цели как следует обосрать нет, то всё будет хорошо. Жаль только, что ты этим «хорошо» не воспользуешься – поднимать столь секретные файлы для того, чтобы поинтересоваться динамикой твоего психического состояния, не будет ни один суд. А если и поинтересуется, то ему всегда можно сказать, что хорошее или нейтральное нашли непрофессиональные и попросту неумные люди – затюканные постовые медсёстры. А доктору из кабинета лучше видно.
Как бы то ни было, чернить тех, кого уже подлечили в Казанской ПБСТИН, особого смысла не просматривалось. Им на выписку, поэтому состояние должно улучшаться – не наоборот, не перепутайте! Насчёт остальных будем посмотреть.
Хотя, что касается остальных, не казанских принудчиков – ну на что там смотреть? Они не особо опасные и не интересные совсем. Самой безопасной из них считалась, наверное, всё-таки Кристина, тихонько лежавшая во второй палате и мелкими шажками выбиравшаяся оттуда только за передачами, приносимыми любящим отцом. Всем попрошайкам она тихим голоском говорила: «это мне принесли, это моё» и садилась потихоньку жевать яблоки и колбасу на своей койке.
Кристина всего лишь убила своего новорождённого ребёнка, расчленила его и спустила в унитаз. И не демонстрировала сожалений по этому поводу. Других грехов за ней не водилось, поэтому признавать её особо опасной и отправлять в Казань было решительно не за что.
Вылечить в наименее ограничительных условиях можно было и Лепехову, которую в СИЗО прозвали кардиологом за удар ножом, нанесённый точно в сердце собутыльнику. В отличие от Кристины, Лепехова выздоравливала очень активно и брала на себя практически всю санитарскую работу по уходу за старухами четвёртой палаты. С утра до ночи она меняла им памперсы, мыла, кормила, делала уборку в палате. В свободное время она считала своим долгом надзирать за порядком на остальной территории. За это персонал расплачивался с ней сигаретами, иногда приносил кофе, который в больнице было строго запрещен.
Лепехова, конечно, была одной из лучшей, но не единственной в своем роде. Пятую палату в основном занимал подобный ей «спецконтингент». В других палатах по трое их тоже не клали и вообще старались особо не притеснять. Доказавшим свою преданность доверяли даже сопровождать на улицу неадекватных больных и привязывать тех из них, кого решили зафиксировать. Зачастую этот актив и принимал решение привязать кого-то. На это им требовалось только одобрение медсестры, за которым дело не вставало. Иногда и медсестру не спрашивали, достаточно было кивка санитарки, которая сама столь непочтенным делом заниматься не хотела, да и не умела, если честно.
Вообще к вязкам относились в больнице очень просто. Это только в ст.30 Закона о психиатрической помощи написано, что меры физического стеснения и изоляции при недобровольной госпитализации и пребывании в медицинской организации, оказывающей психиатрическую помощь в стационарных условиях, применяются только в тех случаях, формах и на тот период времени, когда, по мнению врача-психиатра, иными методами невозможно предотвратить действия госпитализированного лица, представляющие непосредственную опасность для него или других лиц, и осуществляются при постоянном контроле медицинских работников. О формах и времени применения мер физического стеснения или изоляции делается запись в медицинской документации.
Привязать, а вернее поручить это сделать, могли и просто так, чтобы не бегала ночью по коридору, например, и не мешала персоналу спать, или чтобы не переворачивала мусорный бачок в поисках интересных и вкусных вещей. Забывали о привязанных до утра. Отвязать могли, сжалившись, другие больные, за что тоже рисковали оказаться привязанными. О какой-то непосредственной опасности для себя или окружающих чаще всего не шло речи даже в том случае, когда привязывали за рукоприкладство. Привязывали, как правило, после разбора полётов, когда стороны конфликта уже успокаивались – от укола или без него. Вязки были скорее наказанием за проступок или за то, что сочли проступком, чем предотвращением действительно опасных действий.
Общаться с такими активистами-принудчиками было, действительно, не безопасно для здоровья и настроения. К счастью, в своём стремлении помочь персоналу, заменив его собой весь, включая главврача со всеми его полномочиями, то есть – до полного маразма, доходили не все.
К примеру, девица, организовавшая в состоянии невменяемости наркопритон, занималась в основном тем, что целыми днями тискала рыжего больничного кота. Отбыв недолгий срок в условиях специализированного типа, она собиралась на общий и ей было уже на всё наплевать. В качестве синекуры, чтобы не зря занимать место в пятой палате, она получила должность помощницы по окучиванию клумб в прогулочном дворике. Не припомню, чтобы приходилось видеть её за этой «работой»… Как и все «нормальные», она ходила, конечно, на пищеблок и выполняла разные мелкие поручения, но делала всё это без фанатизма, просто потому, что так надо. Не зверели и её подруги.
Была ли тогда на принудке Колобянина, тоже занимавшая койку в пятой палате, я уже не помню. Вообще она была серийной принудчицей и сама уже сбилась со счёта сколько раз её освобождали от уголовной ответственности и по невменяемости. Очень уж она любила разного рода колющие и режущие и часто и удовольствием пользовалась ими, чтобы попортить шкуру ближнему своему. За свой первый раз она отбыла небольшой срок на зоне, а за последующие её лечили. В перерывах между принудками Колобянина лечилась добровольно и с Ларисой Алексеевной они были давними друзьями. Особой или повышенной опасности Колобянина собой, естественно, не представляла, поэтому всегда могла рассчитывать на лечение на общем типе в течение весьма непродолжительного времени.
От «работы» она, конечно, не отказывалась, но больше времени уделяла наблюдению за больными, подслушиванию и выспрашиванию, результатами которых делилась потом с заведующей. В этом Колобянина была далеко не оригинальна – делились своими наблюдениями все, кого персонал изъявлял желание выслушать. Особо идейные больные, особенно пострадавшие от доносов, называли деятельность таких добровольных помощников стукачеством, но, уверяю вас, что была она исключительно вынужденной мерой. С обеих сторон, причём.
Малочисленный персонал мог только получать доплату за сложность и напряженность работы в отделении, куда всеми правдами и неправдами набивали под сто человек. Уследить за всеми он физически не мог. Тут требовалась реальная помощь. Что касается готовых её оказать, то и у них были для этого вполне объективные причины: от опасений, что неразумное создание может причинить вред, или желания отомстить ему за уже причинённую обиду до весьма лестных чувств собственных полезности и значимости. Уличённых помощников даже не били почти. Так что всё нормально, не извольте беспокоиться.
Некоторые добровольцы тоже пытались бодриться и от принудчиков не отставать, но получалось это у них редко. Само отделение на сайте больницы обозвали «хроническим», заявив, что причиняют там помощь «лицам с психическими расстройствами, имеющим длительный стаж заболевания, как правило, с установленной группой инвалидности, с частыми длительными обострениями и склонностью к безремиссионному течению, нуждающимся в лечебно-диагностических мероприятиях, а так же для решения экспертных вопросов». Экспертные вопросы пусть останутся на совести того, кто рисовал «контент», но, в остальном, так и было. По неизвестным науке причинам оказавшиеся там же принудчики были, по сравнению с остальными психохрониками, молодцами. И красавцами.
Коротавшие там дни добровольцы госпитализировались, и в самом деле, часто, вернее сказать, постоянно. Кого-то сдавали в больницу любящие родственники, кто-то просился сам, но в отделении они проводили, как правило, больше времени, чем дома, на свободе. Длительные светлые полосы были редкостью. В основном здесь лежали больные со второй группой инвалидности, иногда встречалась и первая. С третьей группой или вообще без группы сюда попадали только «принудчики». Выглядели и вели себя эти бывшие люди соответствущим образом.
В первой и во второй палате все было относительно спокойно: «всё зависит в доме оном от тебя от самого: хочешь, можешь быть Буденным, хочешь – лошадью его», только не шуми. Самой кошмарной по составу была третья, наблюдательная палата. Если старухи из четвертой палаты были маломобильными, а некоторые вообще не ходячими, и отчебучить ничего физически не могли, то у большинства обитателей третьей палаты, несмотря на поголовное активное лечение, сил было хоть отбавляй. Не хватало только ума для применения этих сил.
От четвёртой палаты веяло то ли умиротворением, то ли спокойствием смерти. Как-то, правда, залетела туда беспокойная бабка, нёсшая целыми днями какую-то скандированную хрень, иногда даже рифмованную. Она была вполне себе ходячей, но время предпочитала коротать в постели, громко призывая всех, кто попадал в поле зрения, «пить и сикать! Пить и сикать!» (так она побуждала вымывать из организма ненужные, по её мнению, лекарства). Уколам изо всех сил сопротивлялась, так что её приходилось колоть насильно. Вскоре после этого бабка успокаивалась и ненадолго засыпала. Потом всё начиналось по-новой.
Другая, огромная, страшная на вид бабища, была ещё более активной и даже пыталась устанавливать в старушечьей палате свои порядки, несмотря на то, что сама не всегда считала нужным хотя бы вовремя выйти в туалет . Меня во время моего недолгого пребывания в «её»палате она активно недолюбливала. Как-то во время моего отсутствия кошмарная баба порылась в моих вещах и спрятала сканворды, которыми я от нечего делать развлекалась. Сделала она это в отместку за то, что я открывала окно – вонь в палате стояла невыносимая, но ей это, похоже, нравилось. Журналы медсёстрам потом удалось разыскать, а вот ручку она так и заныкала.
Зато с Тосей, молоденькой женщиной из общей палаты отношения у этого монстра были просто шоколадные. Тося часто приходила в гости и подолгу просиживала у неё на обоссанной постели. Иногда даже выпрашивала у персонала ножницы и обрезала бабище страшные, безнадежно пораженные грибком ногти. Та называла Тосю «добродетельной» и обещала свести со своим сыном, чью женщину она от души ненавидела. Похоже, что незамужняя Тося всерьёз на это рассчитывала, потому что в долгих беседах она всё старалась показать подруге свою хозяйственность и делилась с ней замысловатыми рецептами. Чаще всего из ингредиентов там почему-то фигурировал изюм…
Но эти двое «бабушек» являлись исключением из правила. Остальные были вполне безобидными. Максимум, что могли сделать божьи одуванчики, так это влезть в чужую, оставленную без присмотра ночнушку или в бесхозные тапки. Ну, или потихоньку сказать что-то, не совсем здравое.
Кто-то лежал, не вставая и переводил дефицитные памперсы – две штуки в сутки, а кто-то потихоньку бродил и мог даже дойти до столовой. Особой популярностью пользовалась Олюсик. Говорили, что она лежит в этом отделении с 90-х годов и брат, такой же старый, как и она, приплачивает за то, чтобы её никуда не переводили и не отправляли в интернат. Медсестры её любили и часто просили рассказать какой-нибудь похабный стишок. Одной она даже делала «массаж», так как его представляла, и обе стороны были в этот момент просто счастливы. Иногда – «на фоне лечения», как и у всех, на Олюсика находило, она возбуждалась и начинала выкрикивать похабщину без всяких просьб, в основном безадресно. Но большую часть времени она была тихой, спокойной и разрешала увести себя в туалет и в столовую и привести обратно. Ну и помывке тоже особо не сопротивлялось. А больше ничего и не требовалось. Идеальный пациент, одним словом.
В отличие от этого мини-дома престарелых, третья палата, где мне повезло провести достаточно много времени, была классическим образом, возникающим в сознании обывателя, услышавшего слово «психушка». Все неадекватные, неконтактные, резистентные и прочие нехорошие и неправильные люди сплавлялись туда, включая приговорённых за какие-то провинности к вязкам до утра или просто к «усиленному наблюдению» на пару-тройку недель или месяцев – как повезёт. Наказанные, отбыв наказание и искупив вину, отправлялись обратно во вторую или первую палату, а остальные были там на ПМЖ.
Если «нормальные» психохроники делились в основном на «залеченных» и «незалеченных», то есть на тех, у кого побочка нейролептиков забивала все болезненные, а также заодно и чисто человеческие проявления, и на тех, у кого такое состояние пока не наступило, то для обитателей третьей палаты нужны были какие-то другие, более сложные градации.
То, что их «лечат», было видно невооружённым глазом. Но сходить с ума это не мешало им нисколько. Некоторые были очень активные, сверх меры.
Евстафьева, например, здоровенная баба, которую все побаивались, целыми днями носилась по коридору с выкриками про апостолов и их половую жизнь и все заглядывала на потолок, где что-то видела. На пути ей было лучше не попадаться. Её навешала сестра-двойняшка, совершенно здоровая, которая, устав от родственницы, сплавляла ей в больницу. Говорили, что дома Евстафьева своими капризами сестру просто изводила. Не угомонилась она и в больнице. Почти не разговаривая, она, тем не менее, своё отношение (резко отрицательное) к происходящему выражала доходчиво.Если ей не нравились продукты, которые сестра приносила достаточно часто, она в гневе топтала их ногами и отправляла в мусорный бак. Оттуда их потом доставали и ели остальные жильцы третьей палаты. Не менее придирчива она была и к одежде – побега тут опасаться не приходилось, поэтому бегала Евстафьева в своём, придирчиво выбранном.
Как-то во время своих пробежек по коридору эта беспокойная пациентка повстречалась с завотделением, вышедшей по обыкновению в туалет. Свидетелем инцидента я не была, но говорили, что Евстафьева дала при этом уважаемому эскулапу по шее – просто так, для профилактики. После этого её быстренько куда-то отправили, и отделение своей фишки лишилось.
Другим не менее колоритным персонажем была Катя, молодая но сильно умственно отсталая особь. У неё была большая кукла, с которой она не расставалась. Взяв эту куклу подмышку, она, наперегонки с Евстафьевой, носилась по коридору, бубня одно и то же: «я играю». Особой агрессии Катя не проявляла, но больные говорили, что она запинала какую-то старуху, поэтому на близком общении с ней никто не настаивал и дорогу во время пробежек всегда уступали. Катю привезли из психоневрологического интерната, «подлечиться», как это там водится, и рано или поздно она должна была отправиться обратно, прекратив для интерната взятый им тайм-аут.
Остальные были поспокойнее и воздействовали на окружающих в основном вербально. Совсем беда была, если привозили певцов. Ночью они всё-таки, утомившись за день, замолкали, но проснуться от их исполнения часа в четыре следующего утра и слушать это до отбоя было вполне нормальным. Так как запомнить из общеизвестного репертуара больше двух строчек подряд или вразбивку исполнители были не в состоянии, а петь тянуло неудержимо, выход был только один: положить на музыку собственный бред. Услышав одну из поющих таким образом старух, я поняла, что смысл выражения «грязно материться» до сих пор от меня ускользал. В отделение этого кошмарного даже на вид персонажа привезли вместе с её, тоже больной, дочерью после того, как у них сгорел дом. Такая «семейственность» в принципе была не редкостью, но лежали родственники, как правило, в разных отделениях. Впрочем, молодую вскоре куда-то и перевели. Старуха продолжила радовать публику.
После такого бредятина, излагаемая прозой и без мата, ласкала слух. Глаз тоже радовался: одна из постояльцев, тоже уже сильно в годах, то и дело стаскивала с себя ночную рубашку, откидывала одеяло и на глазах у всех мастурбировала. Делала она так и ночью, и днём, не забывая краем глаза получать подтверждение того, что её видят.
Кто-то спал, вернее сказать, находился в отключке, практически круглосуточно. Кто-то, наоборот, непрерывно курсировал по принципу челнока. Ночью «ходячие» и шкодливые больные из третьей палаты шлялись по всему отделению, уже не бесцельно, а высматривая где что плохо лежит. В своей палате брать было особенно нечего, кроме тапочек, вовремя не спрятанных «лежачими» под матрас, но и их за неимением лучшего, таскали. Причём делали это те, кто вообще предпочитал обходиться без обуви. Те, у кого было хоть что-то, прятали его в наволочку, голову с которой потом не убирали, или под матрас. Особо бдительные складывали свои ценности в пакет и с этим узелком выходили в туалет и в столовую, не выпуская его из рук.
Но днём на чужое имущество в наблюдалке покушались реже, не до того было. Кто-то страдал апатией, кто-то двигательным беспокойством, кто-то был агрессивен, хотя бы на словах, а кто-то плакал – но нехорошо было всем, пусть они того толком и не осознавали.
Особо неадекватные персонажи целыми днями циркулировали между палатой и туалетом. Делалось это совсем не по естественным надобностям. Намочив под краном ту часть тела, которая, по их мнению, в этом нуждалась, или сделав пару глотков, или просто постояв босиком в луже мочи, они возвращались обратно и ложились. Через несколько минут выход повторялся, иногда сопровождаясь стриптизом.
Те, кто считался поумнее, такой ерундой не занимались. В туалет они тоже заходили постоянно, но делали это с определённой целью – не прокараулить момент, когда кто-то втихаря закурит: он мог сжалиться и оставить «букавы», надо только как следует попросить. Иногда на громкие «просьбы» в туалет залетала сестра-хозяйка, или ещё кто-нибудь из поборников здорового образа жизни, и тогда огребали все, но чаще обходилось. Правда, буквы всё равно оставляли редко, проще было найти их в мусорке или выловить из унитаза. Тогда возникала другая проблема – найти дурака, который безвозмездно «подкурит».
Иногда сердобольные прохожие давали в сломанное окно третьей палаты целые сигареты, и тогда всё стадо неслось КУРИТЬ. Время от времени санитарки поручали им оперативно убрать с пола дерьмо, рвоту или мочу, и на этом тоже можно было заработать. Но, в основном, всё время проходило в ожидании. Чтобы не было скучно, практиковался непрерывный водопой.
Кипяченой водой отделение не баловали, потому что простыней, на смену обоссанным, было не напастись. На кипяток безумному даже по местным меркам контингенту рассчитывать тоже не приходилось, даже в полдник. Поэтому они пили горячую воду из-под крана.
У большинства имелось по вытащенной всё из той же мусорки пластиковой бутылке, в которой они целыми днями вымачивали чайные пакетики – настрелянный у более зажиточных больных «вторяк». Назывался напиток «чаёк», его пили сами и делились с другими, такими же неимущими и дурными.
Всё это приятно разнообразило время и давало возможность отдохнуть от смрада, звуков, живых картин и общей абсурдности наблюдалки. Часть больных из туалета практически не вылезала, так как находиться там для них было куда интереснее, чем в палате. И пахло там более приемлемо. Устраивая что-то вроде клуба по интересам, они сидели в туалете со своим «чайком» до тех пор, пока медперсонал не разгонял их на ночь. После того, как блюстители порядка засыпали, публика возвращалась обратно. Кто-то из них отсыпался потом днём, а кто-то, по-моему, вообще никогда не спал.
Имея в виду постоянных посетителей, вернее – обитателей дамской комнаты, забывать там что-то было нельзя, потому что то, от чего ты отвернулся, сразу же становилось добычей этих отморозков вне зависимости от того, нужно оно им или нет. Особенным спросом пользовались кружки, как помытые, так и грязные, но вообще утащить могли всё, что угодно. Кому-то понадобилась даже моя крышка от кружки, ни на что без этой самой кружки не годная. О постиранных и забытых трусах, оставленных мыле, туалетной бумаге, зубной щётках, пасте и прочем, чем никто из третьей палаты принципиально не пользовался, тоже лучше было не вспоминать.
То и дело в третьей палате больными из других палат устраивался форменный обыск с переворачиванием матрасов и выворачиванием наволочек в поисках утраченного имущества. Иногда пропажа находилась (на кружках, например, специализировались всем известные профессионалы из числа самых безумных, которых в первую очередь и трясли). Но чаще нет. Ума не приложу, куда они всё это прятали, а, главное, зачем. Даже показать уворованное было невозможно – хозяева тут же рассекретили бы и, в лучшем случае, просто отобрали. А его и не показывали, распоряжаясь похищенным по собственному, не поддающемуся человеческой логике, усмотрению. В какую чёрную дыру всё это проваливалось, оставалось неизвестным, а подозреваемые продолжали вести себя как ни в чём не бывало.
Надо сказать, что при такой бешеной популярности туалета, пользоваться им по назначению способны были далеко не все, и касалось это не только третьей палаты. Хотя они, конечно, лидировали.
Там вообще было всё просто. Часть больных, постояв/посидев/намочив голову в туалете, возвращалась в палату и делала свои дела прямо в постель или около койки. Протереть раз в день их единственную постельную принадлежность – обшитый клеёнкой матрас, было несложно. Хуже было, если с матраса они зачем-то сползали. В этом случае утренняя уборка палаты представлялась совсем не лёгким делом. Лариска Бегун, которая на нем зарабатывала свою законную ежедневную сигарету, вымыв с утра наблюдалку, падала без сил. Но чистота была относительной и недолгой.
Выходить ночью в коридор приходилось с большой осторожностью, чтобы не нарваться в неярком освещении на мину. Большинство их авторов в принципе могли сообразить, что хотят в туалет, но вот донести до места назначения у них получалось далеко не всегда. Чаще не получалось, так что посещение туалета для них было чистой формальностью. Постояв там, они, так до конца и не очнувшись, возвращались обратно. Траекторию движения можно было проследить по кучкам дерьма и лужам мочи на полу. Утром всё это силами работящих больных убиралось, обделавшихся частично и наскоро споласкивали, выдавали им чистое (вернее, выстиранное) бельё, но всего этого хватало ненадолго. «Туалетный работник», неплохо, кстати, по местным меркам на этом «зарабатывавший», тоже выбивался из сил, с утра и до вечера протирая основательно обгаженные, а в лучшем случае, обоссанные полы и унитазы, но особых результатов это, как и полагается Сизифову труду, не приносило.
Ходячие старухи четвёртой палаты никуда особо не ходили, особенно по ночам. Что до обитателей второй и третьей палат с недержанием, то их переводили в третью, когда недержание это из случайности, перерастая совпадение, становилось тенденцией.
Предполагалось, что в наблюдалку должны были отправлять всех, вновь поступивших. Иногда, действительно, так и делали и выдерживали там новеньких некоторое время, после чего переводили в общую палату. Иногда тех, кто вёл себя более или менее прилично, отправляли в общую палату сразу, минуя «наблюдалку». Но, в основном, третья палата была постоянным пристанищем для наиболее неадекватных персонажей – «неосознанных» больных. Чего они осознавали на самом деле, а о чём понятия не имели, было неразрешимой загадкой, но достать , умышленно или неумышленно, эта публика могли кого угодно. Однажды они вывели из себя даже всегда уравновешенную Наталью.
На прогулке та выкопала отцветшие тюльпаны, чтобы осенью снова их посадить, как это и полагается делать. Положила луковицы на газетке на подоконник в своей палате, чтобы подсушить. За ночь луковицы усохли. Совсем. Бесследно.
Проведя небольшое расследование, Наташа установила, что тюльпаны съела дебильная Люся из третьей палаты, приняв их за лук. Ночью она зашла в пятую и, пользуясь тем, что все мирно спали, немного подкрепилась. Наташа долго горевала, возмущалась и жаловалась, но делать было нечего.
Когда я спросила у Люси, вкусно ли было, она уверенно ответила: «нет». «А зачем ты их тогда ела?» – «Есть хотела».
В этом Люся оригинальна не была, хотя ей, в отличие от подавляющего большинства больных, родители носили передачи: довольно увесистые пакетики по числу дней своего отсутствия. Каждый день Люся получала по свой сбалансированный рацион – белки, жиры и углеводы. У других же этого не было, поэтому они выпрашивали у имущих, а если те не дадут, приворовывали. Этим грешила, не только третья палата, но и вторая с первой.
В столовой кормили, действительно, паршиво, поэтому удивляться не приходилось. Самым популярным у поваров блюдом были щи, а вернее суп из капусты, в котором попадались иногда ещё и кусочки куриной кожи и косточки. На второе обычно угощали кашей. Обед и ужин состояли из двух блюд, что больница ставила себе в заслугу: тот же проклятый суп и каша или макароны,. Иногда давали рыбные котлеты.
На завтрак оделяли тарелкой каши, ячневой или овсяной. Съесть овсянки было, в общем-то неплохо, но и тут без приключений не обходилось. Несколько раз подряд больные, не утратившие ещё способности различать, что к чему, остались без завтрака: уже от тарелки поднимался запах затхлого, а есть это было вообще невозможно. Обоняние у меня окончательно потерялось чуть позже, поэтому тухлятину я почувствовала отчётливо и об этом не промолчала. Результат был вполне ожидаемый – моя медкарта обогатилась записью: «Предъявляет претензии к качеству питания». На том дело и кончилось, как кончилась вскорости и сама испорченная овсянка. Съели её, без всяких там «претензий». Кто мог. Так заодно реализовалось и право на выбор рациона: хочешь, ешь, а не хочешь, не ешь – выбирай.
Оставалось удивляться поистине ювелирной работе по нарезанию масла – почти каждый день на завтрак каждому давали мизерный кусочек. Этого кусочка хватало на то, чтобы размазать его тонким слоем шириной сантиметра полтора-два на хлеб, который представлял собой срез с буханки, тоже не очень толстый. Тонюсенький кусочек сыра был редким угощением и тем, что выдавалось, едва можно было прикрыть размазанное масло. Ближе к Новому году, когда нужно было осваивать выделенные на год деньги, появлялись сосиски. Обычно их, разрезанные на несколько частей, кидали в манную кашу, и это был по местным меркам отличный завтрак. С началом нового финансового года излишества пропадали.
Так что пусть заткнутся те, кто жалуется на отсутствие вилок и ножей в психушке – применить там эти столовые приборы решительно не к чему. Разве что воткнуть кому-нибудь в мягкое место. Но это совсем другая история.
Гораздо хуже был недостаток жидкости. «На фоне лечения» он особенно чувствовался. Пить наливали граммов по сто пятьдесят: на завтрак – чай или муть от какао, на обед – компот, на ужин – чай. Бачок для питьевой воды, как правило, пустовал, если вообще не оказывался унесённым в ремонт.
В полдник всех, кроме третьей палаты, угощали кипятком из буфета и те, у кого были передачи, могли заварить себе по пакетику чая и перекусить заодно. Остальным приходилось туго, и они всегда хотели есть и пить. Перебивались как могли. Вода текла из крана, а голодные выстраивались по вечерам в очередь за остатками от обеда или ужина, которые раздавала буфетчица. Правда, кроме хлеба, что-то съедобное оставалось редко.
Если имелись сигареты, на них всегда можно было выменять какие-нибудь вкусняшки у желающих покурить. Пачка печенья или шоколадка «стоили» одну сигарету, пакет мандаринов или яблок – пару штук. Все продукты имели свою цену, выше которой «покупать» их, то есть, давать взамен сигареты, имущие их наотрез отказывались.
Добычей сигарет с этой целью занимались даже обитатели наблюдалки. И небезуспешно. Если сигарет через окно настрелять удавалось, они становились вполне «платёжеспособными» и продукты им желающие покурить «продавали» на общих основаниях.
Люсе, съевшей тюльпаны, было легче, чем остальным – тем, что приносили родители, она ни с кем не делилась и не «продавала», как остальные. Но всё равно Люся ходила постоянно голодная. От мыслей о еде её отвлекали лишь мысли о милашке Павле Аркадьевиче. Как и большинство пациенток отделения, не особо интеллектуально сохранных, она была в него влюблена. Если она о нем почему-то и не говорила, то писала в своей тетрадке, какой он замечательный и что сейчас, по её мнению, делает.
Павел Аркадьевич был предметом вожделения у многих. Особо настойчивые как-то умудрялись раздобыть его телефон и адрес и даже, говорят, навещали его после выписки по месту жительства, чему он вовсе не был рад. Но здесь любовь была бескорыстной. Больных же мужского пола рассматривали преимущественно как источник сигарет. И вкусностей тоже. Никто от любви к ним особо не страдал, хотя расставаниями, лишаясь гостинцев, огорчался.
К «выходным» иногда приходили «их мужчины» из других отделений. Сумки с едой у них медики принимали, а иногда даже разрешали провести вместе со счастливицей минут пять, под присмотром. Но подобие «отношений» завязывалось даже у тех, кто на улицу «по работе» не выходил. Познакомиться умудрялись в прогулочном дворике. Над нашим отделением находилось мужское, где тоже лежали «принудчики» и те, кого направили на экспертизу. В отличие от женщин, им разрешали пользоваться телефонами и в курении не ограничивали. Во время прогулки женского отделения они открывали окна и выбрасывали оттуда во дворик сигареты и конфеты наиболее симпатичным или общительным. Медперсоналом это пресекалось только для виду.
Большим успехом у мужиков пользовалась Алина из СИЗО. Да, она везде шла за мной с отставанием на шаг, и в больницу тоже приехала вскоре после меня. Маленькую и хрупкую, её жалели и угощали. Осенью, с похолоданием прогулки прекратились, но наиболее предприимчивые женщины пятой палаты наладили связь с мужским отделение через окно, куда затаскивали привязанные к ниткам пакетики. Алина в этом активно участвовала, несмотря на то, что койку ей отвели в коридоре.
В подруги Алина выбрала себе Веру, только что приехавшую из 3-й областной больницы, где лечились тяжелые хроники, зарегистрированные в дальних районах области, а также беспаспортные бродяги. Алину не пугало то, что Вера ВИЧ-инфицированная, она охотно целовалась с ней взасос в туалете и докуривала за подругой обслюнявленные бычки. В этих отношениях Вера, тоже довольно смазливая девица, называвшая себя мужским именем, производным от фамилии, играла роль мальчика и Алине покровительствовала во всем.
Вообще, желание какой либо близости нейролептики убивают напрочь, в том числе, желание вступить в сексуальную связь с собственным котом – психиатры, рассказывающие об успешных случаях «лечения» вялотекущей шизофрении, пардон – шизотипического расстройства, о таком периодически упоминают. Но не тут-то было. Никакие антипсихотики в этом плане на поведение Веры заметно не влияли, она была сексуальна по-прежнему. И по-своему, несмотря на наличие в анамнезе двух малолетних детей, рождённых в весьма юном возрасте. Да и тогда ей было лет двадцать пять от силы, поэтому с малолеткой- Алиной они ладили хорошо. До откровенного секса, дело, конечно, не доходило – так, нелёгкий флирт.
Потом в отношениях пары что-то треснуло, и место Веры заняла Лепехова. Достаточно бесчувственная Алина любить себя позволяла охотно, тем более тут, в силу возраста её новой подруги, примешивался уже и чисто материнский инстинкт, без слюнявых поцелуйчиков.
От всех кажущихся неприятностей Лепехова защищала Алину ещё более рьяно, поэтому даже дышать на ту стало опасно. Уделив должное внимание своим «бабушкам», Лепехова неслась в коридор на койку к Алине, где они и коротали досуг.
Лепеховой нравилось всё, что делает её протеже. Когда Алина избила в туалете одну из больных, они вместе весело смеялись над потерпевшей стороной. Синяки от ударов ног Алины были у той на пол-лица, её водили на рентгенографию черепа, но дело замяли, и в Казань Алина не отправилась, хотя шансы для этого были у неё хорошие. Прояви родственники избитой настойчивость, мало не показалось бы вообще никому. Но родственников не было.
По ночам подружки, обнявшись, спали вместе на койке Алины, потому что своё место в пятой палате Лепехова отдавала за сигареты медсёстрам, которые там вместо неё ночевали.
Вообще, такая аренда коек была в отделении очень распространена. Медсёстры дежурили сутками, и на ночь располагались в пятой палате, где свободные спальные места были редкостью. «Продавшая» свою койку за пару сигарет, отправлялась спать куда знает, а её место занимала медсестра или санитарка. И все были довольны.
Иногда койку для медсестры выносили из первой или второй палаты и ставили в коридоре либо в столовой – спать в этих палатах медперсонал боялся или брезговал. Не все жаловали даже пятую. Помню, как новенькая «младшая медсестра» в первый раз ночевала в пятой палате, где я тогда обитала. Всю ночь она не сомкнула глаз, ворочалась с боку на бок, с тревогой прислушиваясь к каждому шороху – боялась ужасно. Потом ничего, привыкла, а в выходные заглядывала к нам даже днём, чтобы вздремнуть часок или поговорить о наболевшем, по примеру более опытных своих коллег. И то и другое, конечно, мешало, «нормальным» больным, удостоившимся чести, но вслух они не возмущались. Персоналу во время его «тихого часа» не докучали (чтобы не спалиться, не зная, насколько крепко утомивший работник спит на самом деле).
Да и вообще больные особых хлопот персоналу не доставляли, наоборот помогали во всем или просто не мешали. ЧП вроде драк или побегов случались редко, и всё больничное существование сводилось к «есть-спать-пить лекарства». На этом унылом фоне санитарка, решившая показать «доверенным лицам» что ей написали в соцсетях, должна была казаться, наверное, вестником иной, лучшей жизни. Как и полоумные жители мужских отделений…
Посетители своими визитами баловали лишь ничтожную часть больных. Ходили, в основном, матери, реже – дети. В приёмные часы с ними разрешали посидеть в аппендиксе, рядом с сестринской. Персонал при этом особо не докучал, хотя после свиданья больных могли и обыскать на предмет чего-нибудь запрещенного (проносящегося несмотря ни на что). Посещение было заметным событием для всех, даже для тех, кого оно прямо не касалось. На каждый звонок в дверь с надеждой поворачивало голову едва ли не всё отделение, а счастливчиков, к которым пришли, обязательно потом поздравляли.
В остальном каждый день был похож на предыдущий, ничего не происходило. Событий ждали – ждали, когда выдадут сигареты, когда принесут еду из столовой, когда придут родственники… Особенно ждали выписку. Её ждали все, и принудчики и «добровольцы» и самый популярный вопрос к врачу был: «а когда меня домой?»
Раз в полгода больных водили в другие корпуса на ЭКГ, флюорографию и к гинекологу. Это было, конечно, совсем не развлечением, скорее наоборот. Особенно боялись гинеколога, даму, и в самом деле, странноватую даже для психушки, но согласия никто не спрашивал. Что касается меня, то врачи по-прежнему считали, что я куда-то непременно убегу и даже ЭКГ мне сделали на месте. Не удалось попасть и к зубному. Нет, специалистку Лариса Алексеевна мне вызвала прямо в отделение. Там, как пишут в протоколах, «в условиях естественного освещения» дантист осмотрела мой зуб и вынесла вердикт: «кариес ещё маленький, можно не лечить». Потом, правда, оказалось, что это был и не кариес вовсе. К моему счастью. Но это было потом, много позже и в другом месте. В областной психоневрологической больнице квалифицированную медицинскую помощь мне таким незамысловатым образом оказали.
Время от времени к закрытой двери врачебного отсека выстраивалась кучка принаряженных принудчиков – там заседала какая-то таинственная «комиссия». Судя по выражениям лиц вернувшихся, ничем хорошим встреча с ней не заканчивалась.
Фейерверком в существовании и больных и персонала становились разве что выборы разного масштаба. Вот это право (активное избирательное, оно же – единственное) было свято и нерушимо. Готовиться к его реализации начинали заранее: составляли список тех, кто будет голосовать, чтобы получить открепительные удостоверения. Могли даже сказать, куда будут выбирать на этот раз. Кого и с чем – это второй вопрос, неважный. С ним можно и на месте разобраться.
Желающих было не сказать, чтобы много. Активнее всего здесь вели себя (как, впрочем, и вообще везде) лица с нарушениями интеллекта. Заслышав о выборах, дебильные и имбецильные, но дееспособные, граждане РФ ходили по отделению и гордо всем сообщали, что будут голосовать за Путина. При этом знать, кого и куда выбирали, было для них совершенно не важно. На некоторое время голосующие проникались осознанием собственной важности и чувствовали себя нужными обществу, за, что, наверное, были ему благодарны. Не знаю, как они ориентировались в бюллетенях, когда Путина там не оказывалось – голосование происходило за дверью, в кабинете врачей или старшей медсестры и вызывали туда по одному. Я в этом никогда не участвовала.
Недееспособные с грустью констатировали, что голосовать им нельзя. А то бы они тоже поддержали главу государства. Остальные голосовали кто во что горазд, как и все нормальные люди: кто потому, что так надо, кто, будучи искренне «за» всё, что угодно, а кто просто «назло» – за коммунистов, например. Это безумие надо было просто переждать, вяло отмахиваясь от предложений присоединиться, чтобы твой бюллетень не использовали за тебя тебе во вред.
Исполнив с армейской быстротой гражданский долг, все – и поддержавшие и отомстившие, с облегчением выдыхали. В остальное время дни проходили заведенным порядком, все один к одному. Только раз нас взбодрили неожиданным приключением – внеплановой прогулкой.
Уже глубокой осенью, вечером, когда мы ждали ужина, всем велели одеться или завернуться в одеяла и выйти во дворик, что и было кое-как выполнено. Странно, но окна мужского отделения были наглухо закрыты, чего вообще никогда не делалось. Никто из них не выглядывал, не было мужиков и в прогулочном дворике, соседнем с нашим.
На улицу вытащили даже тех, кто не вставал с постели. Их рассадили на вынесенные стулья, укутав чем только можно. Отходить от двери особо не разрешали, так как было уже темно, и персонал боялся, что кто-нибудь сиганёт в темноте через забор. Но бежать никто никуда не хотел, все терпеливо ждали, стоя в тапочках на холодном бетоне. Стояли не меньше часа в полной неизвестности относительно происходящего. Только иногда возникали невнятные слухи, что по отделению ходит «милиция с собаками».
Наконец всех завели обратно и после безнадёжно остывшего ужина снова предоставили самим себе, как ни в чём не бывало. В чём собственно было дело, мы узнали только следующим летом, когда из экспертного отделения вернулась наша растратчица-бухгалтерша, признанная невменяемой. Она и сообщила, что в экспертное отделение привезли интересную чудачку, которая по осени, выпив с друзьями, позвонила в областную психбольницу и сказала, что в одном из отделений заложена бомба. Психиатрический диагноз у неё, по-видимому, уже был, потому что в эту самую психушку её и привезли, изловив. В экспертном отделении она мыла полы и немощных больных, рисовала на стенах чудовищ, которые ей то ли снились, то ли грезились наяву, и рассказывала всем желающим послушать, какой у неё влиятельный любовник. Экспертиза почему-то решила, что осознавать свои действия и руководить ими Надя не могла, поэтому до суда она осталась в больнице, попуганной заведомо ложным сообщением об акте терроризма.
Но я опять забегаю вперёд, пытаясь скорее миновать те бесконечные лето и осень 2016 года, отведённые кем-то свыше специально для того, чтобы я как следует привыкла к первой в своей жизни психушке и не очень удивлялась следующим.
А в сентябре 2017 года случился-таки пустячок, некоторого внимания заслуживающий. Созрело решение районного суда об освобождении меня от уголовной ответственности по невменяемости и назначении принудительного лечения в условиях специнтенсива.
Если к мировой судье по 319-й, меня всё же время от времени дёргали, то по этому, «большому» делу не беспокоил вообще никто. На рассмотрение дела меня с собой просто не взяли. Поставили потом перед фактом, ознакомив с копией постановления о том, что мне предстоит пожить в Казани. Ну, то есть, предложив расписаться в получении этой копии. Сама она представляла собой такую ценность, что для обеспечения сохранности должна была храниться «у врачей», вместе с копиями всего уголовного дела. Пришлось Ире сделать и пронести втихаря менее ценный экземпляр.
Объём проделанной работы впечатлил – двадцать два листа, изрисованных с обеих сторон. Что касается содержательной стороны, то новизной она не блистала. Обвинение в первоначальном объёме было блестяще доказано, изменений при копировании экспертного заключения тоже не произошло. И с тем и с другим уважаемый суд безоговорочно согласился, начав с фразы: «Романцева Н.А. совершила общественно-опасные деяния….», и закончив сакраментальным: «В Казань! В Казань!»
Я «в судебном заседании не участвовала». Ну, это и неудивительно. Раз гражданин «согласно заключения комиссии экспертов центра им.Сербского от (дата, номер) не может осознавать фактический характер и общественную опасность своих действий и руководить ими, не может правильно воспринимать обстоятельства, имеющие значение для уголовного дела, и давать показания, участвовать в следственных действиях и судебном разбирательстве, не способен понимать характер и значение уголовного судопроизводства, своего процессуального положения, самостоятельно защищать свои права и законные интересы в уголовном судопроизводстве», то и говорить тут не о чем. Како тако «медицинское заключение медицинской организации, оказывающей психиатрическую помощь в стационарных условиях»?! Не говорите глупостей. Вернее, не повторяйте их за Госдумой с придуманным ею УПК. Ничего с момента экспертизы измениться не могло.
А никто их и не говорил. Моя мать, переквалифицированная к тому времени из свидетелей обвинения в законные представители, вкупе с моим защитником по соглашению смиренно просили лишь полечить меня в стационаре общего типа и в Казань не направлять. На это судья резонно ответила, что «Романцеву Н.А. следует считать невменяемой» и сочла инцидент исчерпанным. Тогда хитроумная сторона защиты «привела доводы о том, что причастность Романцевой Н.А. к совершению общественно-опасных деяний не доказана, в связи с чем отсутствую основания для применения к ней мер медицинского характера» . Несмотря на то, что сделала она это «в поддержание позиции Романцевой Н.А.», суд с «данными доводами» не согласился. Каким образом в моё отсутствие была выяснена моя позиция, я не знаю, но на этом вся моя защита закончилась. Больше на двадцати двух страницах текста упоминания о ней вы не найдёте.
Все с облегчением выдохнули, но тут в дело вмешалась прокуратура. Вообще-то она была в этом деле с самого начала – с момента возбуждения, поэтому обо всех проделках суда и следствия не только знала, но даже в них участвовала. Но тут она пришла в сознание и вспомнила о том, что судья, вынесшая решение, в деле-то, оказывается, уже участвовала – когда в очередной раз продлевала мне срок содержания под стражей и выразила при этом мнение о доказанности обвинения. То есть, сказала-то всё правильно, но рановато.
Такое поведение судьи (присутствовавшей, кстати, во всех судебных заседаниях и прокуратуре заметной) было настолько грубым попранием закона и моих прав, что прокуратура не выдержала и разродилась апелляционным представлением. Требовала решение отменить к чёртовой матери и дело пересмотреть. С начала.
Мы с защитником тоже написали по апелляции, правда по другим поводам – кто во что горазд, и замерли в ожидании. Впрочем, «написали», это мягко сказано, ласково. Также как и я, участником дела о принудительном лечении господин Магомедов стал впервые в жизни. В соответствующие разделы УК и УПК нам со студенческих лет заглядывать не доводилось. Теперь пришлось навёрстывать.
Ему было всё-таки проще. Имея в своем распоряжении интернет, телефон, необходимые документы вместе с возможностью запросить и получить недостающее, свободу передвижения и возможность посоветоваться с коллегами, он имел все шансы слепить что-то не совсем бездарное. Кроме того, его не кололи и не пичкали таблетками, что для дела немаловажно. Я же из всех необходимых условий располагала только временем. У меня было целых десять дней с момента «получения» копии решения.
Уголовное дело тоже хранилось «у врачей», то есть тома его по мере поступления складывались в баул, стоявший в аппендиксе. Совсем не знакомить меня с делом было всё-таки нехорошо, поэтому время от времени очередная следовательница подвозила очередную порцию, которая отправлялась всё туда же.
Для того, чтобы добыть из баула нужное, каждый раз приходилось преодолевать почти молчаливое, но оттого не менее упорное сопротивление моих спасителей. До меня такого никто ещё не делал, поэтому и мне не надо было нарушать традицию. Непорядок это во всех отношениях. И нарушение режима. Прежде всего, «состояние не позволяет». А если и позволит вдруг (несмотря на побочку от нейролептиков типа спутанности сознания), то делать это просто безнравственно, да и глупо впридачу. «Суд же решил, что лечиться нужно, значит, нужно!». А если с самим Судом скандалить (ну, то есть обжаловать решение в вышестоящий суд), то «Тебе же хуже будет!»
Было бы несправедливо по отношению к суду не сказать, что оказался он менее обидчивым и мстительным, чем рисовали это в своём воображении испуганные медики. Несправедливой я быть не хочу, поэтому скажу сразу: в отрицательную сторону на судьбу тех моих товарищей по несчастью, кто рисковал обидеть или разозлить суд, обжалуя его решения, это никак не повлияло. Не обиделся суд, не разозлился и не отомстил. Ни срок не прибавил, ни «режим» не ужесточил – ни разу. Ему вообще пофигу что вы там делаете. И что с вами будут делать – тоже.
Не скажу, что нейролептическая терапия вкупе с окружающей обстановкой способствовали или хотя бы не мешали, но, так или иначе, апелляции была от руки нацарапана и через администрацию заведения отправлена. Ждать апелляционного пересмотра пришлось недолго. Уже после нового, 2018-го, года у областного суда руки до наших апелляций дошли. Прокурорское представление удовлетворили полностью, а наши жалобы – в части отмены решения к чертям свинячьим. Доводы жалоб наказали учесть при новом рассмотрении. Оставалось только дождаться торжества справедливости.
Ира, не уставая, твердила, что Казани нужно избежать любой ценой. Цена её не останавливала в буквальном смысле этого слова, Деньги адвокатам платились немалые, но отдача была обратно пропорциональной вложениям. Получив своё, они самоустранялись, уступая место новым получателям. Возможности выбрать себе защитника и контактировать с ним я была лишена от слова «совсем», и к чёрту все нормы права, в которых декларируется обратное – и расейские и международные. К тому же всю глубину задницы, в которой я оказалась, не осознавал, похоже, вообще никто. В том числе, и я сама.
Я жила от одного прихода Иры до другого. Иногда они приходили вдвоём с мужем – как я сейчас понимаю, ей тоже требовалась поддержка в этом кошмаре. Не забывала меня и Нина Павловна, хотя видеть меня, заколотую до невозможности внятно говорить, тяжело было видеть и ей. Всех остальных моё пребывание в психиатрическом стационаре вполне устраивало, и любили они меня на расстоянии. И молча.
Тем временем наступила зима. Я никогда не любила Новый год, поэтому дебильную, здесь – в прямом смысле этого слова, «предпраздничную» суету перенесла с трудом. И разрешение посидеть в столовой до одиннадцати, и столы, накрытые особо радостными, и (особенно) пожелания «с Новым годом-с новым счастьем-здоровья-любви-скорейшей выписки и всего наилучшего» под лимонад… Но прошло и это. После праздников всё пошло повеселее, со свежими силами.
Глупая мысль о «скорейшей выписке» всё же теплилась. Мне прекрасно было известно о том, что следствие и суд могут длиться годами, перетекая друг в друга. А можно ли было годами держать в психушке подследственного/подсудимого? Ответа на этот вопрос не знала не я одна.
Это сейчас помещение в психиатрический стационар до суда является, пусть на словах, но «временным». В 2017-2018 же годах назвать его таковым можно было только с большой натяжкой. Больные, переведённые, как я, из СИЗО, никогда не освидетельствовались, и срок их пребывания там судом не продлевался. Он просто не устанавливался, как это стало происходить после внесения изменений в УПК в декабре 2021 года. Поэтому и продлевать было нечего.
Упоминания о том, что переведённого можно недобровольно лечить, постановление о помещении в психушку, конечно же, не содержало. Поэтому обходились без него. И без добровольного согласия – тоже. Лечили, не спрашивая и всё. А чего ещё делать-то в больнице?
Ещё перед Новым, 2018-м годом я напомнила об этом удивительном факте заведующей и поинтересовалась, а не отпустить ли и меня домой до суда, как ту же Оксану – от греха подальше. Но Оксана оказалась «совсем другой историей». У меня, в отличие от неё, приверженности к лечению не наблюдалось, значит, лечиться дома я не буду. Не буду лечиться – станет хуже. Станет хуже – непременно совершу новое ООД.
Однако, на напоминание об отсутствии согласия на причинение помощи больница всё же отреагировала. Сделала она это очень своеобразно, решив обратиться в суд с заявлением о моей недобровольной госпитализации. (ст.29 Закона о психиатрической помощи). Не будем параноиками и допустим, что Лариса Алексеевна ни с кем не советовалась, кроме больничного юриста-хозяйственника….
Спустя полгода после моего помещения в стационар меня, наконец, освидетельствовали (для справки: в соответствии со ст.32 Закона о психиатрической помощи это делается в течение 48 часов) и быстренько состряпали заявление. Мудрить не стали, просто переписали соответствующую статью Закона о психиатрической помощи в той части, что моё лечение возможно только в стационарных условиях, а психическое расстройство является тяжелым и обусловливает мою непосредственную опасность для себя или окружающих (п. «а» ст.29), а заодно и существенный вред моему здоровью вследствие ухудшения психического состояния, если я буду оставлена без психиатрической помощи (п. «в» той же статьи). Второе уже на всякий случай.
Суд, куда меня всё же вывезли, благо моё «психическое состояние» это «позволяло», был очень коротким. Больница своё заявление поддержала, прокурор не возражал. Адвокат по назначению дополнила судебное следствие лишь заявлением об оплате своего непосильного труда, заключавшегося в беглом ознакомлении с делом и присутствием в судебном заседании. Зачитав заранее заготовленное решение, судья заявление больницы безоговорочно удовлетворила. «Тяжесть расстройства» и «опасность» подтвердились экспертным заключением, привезённым мной из Сербского, а насчет «существенного вреда здоровью», если я буду «оставлена без психиатрической помощи» суд поверил на слово. Квалифицированные же специалисты говорят.
Таким образом, уголовно-процессуальное решение о моем переводе в психиатрический стационар (лечение не упоминалось, но подразумевалось) было подкреплено решением о недобровольной госпитализации, принятым в порядке административного судопроизводства. На моей памяти подобное решение прецедентов не имело. Я была первой, но это не радовало.
Небывалое доселе постановление вступило в силу ближе к весне 2018 года, несмотря на обжалование. Податель жалобы, безусловно бредил, как и полагается сумасшедшему, а его защитник был связан позицией подзащитного – могли бы и так написать. Но не написали, конечно, культурные же люди.
Теперь меня смело можно было лечить дальше, уже на законных основаниях, а суд мог никуда не торопиться. Он и не торопился. Но это я про «большое дело». «Маленькое» шло себе потихоньку. Туда меня продолжали вывозить, благо в этом деле усомниться в моей вменяемости было некому. Судья даже не смогла найти разумную причину, чтобы держать меня во время судебного заседания в металлической клетке, предназначенной для содержащихся под стражей. А посему этот зоопарк пришлось оставить в покое.
Как нормальному, здоровому преступнику мне полагался теперь обвинительный приговор по всей строгости закона. За два дня до истечения двухгодичного срока давности мировая судья назначила судебное заседание, в котором и вознамерилась этот приговор вынести. Так как все возможности ещё потянуть дело были уже исчерпаны, пришлось заявить ходатайство о назначении судебной психиатрической экспертизы. Прокуратура его, хоть и без энтузиазма, поддержала.
Я до сих пор не думаю, что наше решение было неправильным. Хотя бы потому, что от его результатов ровным счётом ничего не зависело. Судимость или признание невменяемой – какая теперь была, по большому счёту, разница? Но не буду скрывать, что мыслишка о получении если не объективного, то хотя бы актуального экспертного заключения душу грела. Со времени сербской экспертизы прошёл уже год, ходатайства о назначении повторной заявлялись и безжалостно отметались на том основании, что и старой достаточно. А вдруг? Наивность, граничащая с глупостью! Но не судите строго – мы тогда знали не больше вашего.
Для отказа в удовлетворении ходатайства оснований не было. Отказа не было тоже.
Через пару месяцев меня, наконец, «поместили в психиатрический стационар для производства экспертизы», а, проще говоря, перевели в другой корпус, в экспертное отделение. В постановлении суда об этом остался жить очередной перл больницы: «проведение стационарной судебной психиатрической экспертизы в отношении Романцевой Н..А. в амбулаторных условиях не представляется возможным». Ну, ясно лошадь, раз рога. Могли бы и не повторять лишний раз.
Короче, меня перевели. Наташа, экспертизу уже прошедшая, рассказывала, что в экспертном отделении условия довольно сносные, откровенно безумных персонажей нет, телефоном пользоваться разрешают, некоторых даже выпускают на улицу – погулять в сопровождении родственников или в магазин. Угу, это она так лежала. Меня же сразу засунули в наблюдательную палату, где лежали самые кошмарные больные, и нельзя было вообще ничего, в том числе и выходить из этой палаты.
Завотделением, вызвавшая меня к себе сразу после прибытия, сразу же заявила, что в наблюдалке я проведу все четыре недели экспертизы. Ещё спросила меня, признаю ли я вину. Я ответила: «нет», и на этом такой вид исследования как «клиническая беседа» закончился навсегда. Больше меня никто не беспокоил, лишь в конце срока один раз вызвали к психологу, где сделали несколько тестов. Подэкспертных, складированных в наблюдалку, не беспокоили тоже.
Из адекватных пациентов там была только одна женщина, Света, но она предпочитала убивать время во сне или за чтением. Остальных же можно было назвать больными без всякой экспертизы. Там я неожиданно встретила и Евстафьеву, о которой уже успела забыть. Но она меня не забыла и даже спросила помню ли я её, чем меня несказанно удивила. Мне казалось, что связь с реальностью у неё утеряна окончательно. Она была единственным человеком, которому не препятствовали выбегать днем из палаты и носиться голышом по коридору, выкрикивая что-то религиозно-эротическое. Другую беспокойную привязывали на день к стоящему в палате диванчику, где она и сидела. Остальные сами никуда не рвались. И вообще ни к чему не стремились.
Относились как к слабоумным всё равно ко всем. На всякий случай. Даже ножниц, чтобы подстричь ногти, медсёстры в руки не давали, предпочитая делать это самостоятельно. Омерзительная процедура в их исполнении. Больше чем это мне не понравилась только попытка одной из активисток отделения вытереть меня после душа. До такого маразма не доходило даже в четвёртом отделении, откуда я прибыла.
При всем при том, мыть полы нас заставляли, соблазняя скорейшим переводом ударников труда в другую палату. Ну, мне всё равно это не светило, Света мыть полы тоже не желала, а остальные делать что-то разумное были просто не в состоянии. Спасала ситуацию тётка с амнезией. Каждое утро ей выдавали орудия труда и говорили, что настала её очередь дежурить. За ней, конечно, приходилось следить, иначе она терла одно место по нескольку раз, возвращаясь к нему снова и снова, потому что тут же забывала, где уже помыла, но, в общем и целом, с задачей она справлялась. Медсёстры, правда, пытались нас пристыдить, но успеха не имели.
Как-то ночью, когда забывчивая была на побывке дома (её, как и некоторых других отпускали на выходные с родственниками), я стащила у неё второй матрас. Не знаю, как она спала на одном, вернувшись – это было просто нереально, я чувствовала себя принцессой на горошине, но про то, что раньше у неё было два матраса, она даже не вспомнила.
Ещё более интересный персонаж лежал напротив, не вставая – молодая баба, которая не то, чтобы она этого не могла, а просто не хотела. Еду, лекарства и горшок её приносили в постель, а до душа раз в неделю она кое-как доползала. Целыми днями она лежала под одеялом, напялив на голову огромные наушники, чтобы не слышать шума, который был у неё только в голове, а на все попытки заговорить с ней испуганно отмахивалась. Иногда врачи вяло намекали ей, что пора бы и домой, но она и слышать об этом не хотела.
Всё было бы ничего, но персонаж этот категорически запрещал оставлять на ночь открытыми форточки или включать кондиционер, обещая тут же простудиться. Она и днём-то соглашалась на проветривание, скрипя зубами. Учитывая, что на улице стояла тридцатиградусная жара, это было более чем неприятно. Света всё это как-то терпела, мне тоже не оставалось ничего другого, а всем остальным было, похоже, всё равно, они вели чисто растительное существование.
Зато в отделении жизнь била ключом. Из всех остальных палат выход был открыт и целыми днями больные слонялись по коридору со смартфонами, звонили кому-то или слушали музыку. Тут же в коридоре, сидя на полу у розеток, гаджеты заряжали. В «холле» читали, смотрели телевизор, или просто просиживали диваны. Кабинет врача находился прямо в отделении, и туда периодически заглядывали за записками с разрешением выйти на улицу – погулять или в магазин, который находился рядом с больницей. Очень много было молодежи – воспитанников детских домов, которые, судя по всему, готовились переехать в психоневрологические интернаты. Они веселились вовсю, даже та, которая умудрилась не так давно выпрыгнуть из окна (отделение было на втором этаже) и сломать себе обе ноги. Она еле ходила, с трудом волоча ноги и шаркая, но это её, похоже, особо не расстраивало.
Некоторых выводили на прогулку в зарешёченный дворик, который располагался под окнами. Не знаю, по какому принципу их собирали, но гуляющих было очень мало. Наблюдательную палату, само собой, никто гулять не приглашал, желающие могли посмотреть на дворик с высоты второго этажа.
Вечером, перед отбоем, начиналось мытьё коридора, естественно, силами больных. Кто-то из поломоек постоянно врубал на всю катушку Антиреспект «Тишины хочу» и крутил по нескольку раз. До сих пор не могу её спокойно слышать – сразу вспоминаю как ждала окончания «экспертизы» в наблюдалке.
Оттуда можно было только прислушиваться к бурной деятельности. Вход в палату перегораживал сестринский пост, то есть две табуретки. Целые дни медсёстры просиживали на них, разговаривая о своём. Одна из них перекрывала выход из палаты ногой, уперев её в косяк. Евстафьеву выпускали побегать беспрепятственно, а остальные докладывались о том, что собираются сходить в туалет – это было необходимо. Тем, что ты делаешь в туалете, тоже могли поинтересоваться. У меня так отобрали зажигалку, когда я, взгрустнув, вышла покурить, сказав, что иду по нужде. Зажигалку я потом забрала, увидев её на холодильнике в сестринской, где раздавали передачи, а курить стала с большой осторожностью.
Официально курение было запрещено ещё строже, чем в четвёртом отделении, но все желающие дымили в туалете, в том числе и днём. Боролись только с курением наблюдательной палаты. Им курить было не просто запрещено, а запрещено категорически. Света тоже как-то попалась во время перекура, поэтому вечером, когда она попросилась пойти помыться, все её вещи одна особо настырная медсестра перетряхнула и сигареты изъяла. Но из положения мы с ней как-то всё равно выходили: родные нас посещали, да и с «ходячими» больными насчёт закупки договориться на бегу было можно.
Кроме как в туалет, из наблюдательной палаты можно было в полдник выйти за кипятком в столовую и за передачей в сестринскую, хотя и это иногда приносили в палату, и ещё вечером – в процедурную. Даже в столовую оттуда не выпускали.
Посередине палаты стоял длинный стол, так что кормили на месте – тех, кто там находился, и еще пару-тройку старух из других палат. Старухи приходили загодя и сидели за столом в скорбном молчании, ожидая кормёжки. Раздатчицами были те же медсёстры. Евстафьева как-то получила от одной из них по лбу здоровенным половником, уже не помню за что. Сопротивляться она даже не подумала: по сравнению с тем, что было раньше, она здорово сдала.
С посудой особо не заморачивались, первое и второе ели из одной и той же дюралевой миски. Оставалось только следить в оба, чтобы со вторым тебе вернули ту посудину, из которой ты уже ела суп, а не чужую с невычищенными остатками этого супа, вперемешку со слюнями. Еду наливали прямо из бачков, так что всё было обжигающе горячим, а рассиживаться не рекомендовалось. Всё это удручало, да и есть особо-то не хотелось, так что несколько раз от обеда мне удалось отвертеться, оставшись в постели. Этого делать, конечно, не стоило, но было похоже, что подобная мелочь уже ничего не изменит.
В отделении было что-то типа холла с телевизором и библиотекой. Вечером, и в выходные, когда врачей не было, туда, в принципе, можно было попроситься, но просить чего-то у персонала, смотревшего зверями, было страшновато. Книжку можно было взять и у Светы, а от просмотра телевизора я отказалась ещё за несколько лет до больницы, считая это делом глупым.
Познакомиться с остальными подэкспертными, узнать новости и позвонить по их телефону можно было только во время марш-бросков в туалет. Так я в первый раз увидела Надю, сообщившую про заложенную бомбу, и Марину Штейн, с которой потом вместе поехали в Казань и вместе из Казани вернулись.
Штейн можно было встретить в туалете уже в полчетвертого утра, когда она курила там, сидя на подоконнике. Как потом оказалось, она практически не спала, будучи и ночью и днем, по её же выражению «гиперактивной». Она говорила, что её обвинили по 319-й – оскорбление при исполнении, и рассказывала всем желающим слушать, как всё это было, во всех подробностях. Лоб Марины украшала, вернее, обезображивала, топорно выполненная татуировка с цветком лотоса – символа вечной жизни, как она говорила. Это делало её предметом интереса со стороны как больных, так и персонала, считавшего такую красоту несомненным признаком душевного нездоровья и упорно именовавшего её наколкой. Саму себя Марина называла творческой личностью, говорила что её специальностью была организация праздников, и работала она в Москве (в истории болезни напишут потом, что в Москве она бомжевала). Она тоже была активной помогальницей персонала и ни одна уборка или баня без неё не обходились. Но помогло ей это не сильно, можно сказать вообще не помогло. Отношения с врачами у неё не сложились. Улыбаясь им, Марина тихо всех этих врачей ненавидела, а они платили ей взаимностью, размазывая по плинтусу во время бесед.