Персиковый аккорд

Размер шрифта:   13
Персиковый аккорд

Глава 1: Память

Дорога в Миллбрук вилась через холмы, сбегающие к побережью, словно старая мелодия, которую Адриан Кастеллано пытался забыть шестнадцать лет. Он сжимал потрепанную кожаную ручку чемодана; автобус петлял по шоссе, с каждым поворотом возвращая его к месту, где время застыло.

За окном мелькали луга, усыпанные одуванчиками; красные амбары, потрепанные ветром и дождем; и вездесущие персиковые деревья в пышном розово-белом цвету, чьи лепестки кружились в мае. Соленый ветер, долетавший с побережья, подхватывал их, прижимая к стеклу автобуса, будто они хотели шепнуть что-то. Иногда сквозь листву вдалеке доносились крики чаек – звук, который он тоже пытался забыть.

Май в этих местах был коварным. Природа расцветала с дерзкой щедростью, будто дразня его, заставляя чувствовать жизнь. Лепестки падали, он смотрел на них, стиснув зубы с таким ожесточением, что, казалось, мог прогнать прошлое одним усилием воли. Его пальцы теребили ремешок камеры – Nikon D850, верного спутника, ловившего мир в кадры.

Автобус остановился у придорожной забегаловки, где тускло мигала неоновая вывеска. Адриан шагнул на тротуар, поймав свое отражение в мутном стекле двери: тридцать лет, темные глаза, под которыми залегли тени от бессонных ночей, лицо человека, запечатлевающего лишь чужие истории. Фотограф-путешественник, как он представлялся редакторам. Человек, который превращает жизнь в кадры, чтобы не жить ею самому.

Задание было обманчиво простым: сфотографировать исторические крытые мосты Миллбрука для летнего номера об архитектуре. Простым, если забыть, что Миллбрук – это дом. Место, где каждый угол, каждый запах травы, шорох листвы хранит отголоски утра, когда его мир раскололся, как стекло под ударом молотка.

Он вошел в едальню, где воздух пах подгоревшими тостами, дешевым кофе и чем-то неуловимо знакомым – быть может, детством. Заказал черный кофе и сел за стойку, вдыхая горький аромат, смешанный с запахом старого линолеума и жира от сковородки. Тупая боль в висках, спутница последних недель, напомнила о себе, пульсируя, как метроном, отсчитывающий его усталость. Стресс, недосып, слишком много городов, слишком мало покоя. Он достал из внутреннего кармана пиджака упаковку Бруфена, проглотил две таблетки, запив их кофе, и поморщился – горечь осела на языке.

Телефон завибрировал, выдернув его из мыслей. Сообщение от Дэвида Кима, редактора: «Вернулся в родные края? Жду первые кадры уже завтра».

Адриан усмехнулся, но улыбка вышла кривой. Дэвид знал ровно столько, чтобы задеть за живое, но не ранить до крови. Он был одним из немногих, кому было известно, почему Адриан уехал из Миллбрука, но не знал всего. Никто не знал всего.

«Все под контролем. Завтра пришлю», – напечатал он, хотя контроль был весьма хрупким.

Воспоминания теснились в голове. У дороги стоял выцветший указатель: «Миллбрук – население 3247». Цифра застыла, как в янтаре, с тех пор как он уехал. Маленькие города не растут, они ветшают, теряют краски, сохраняя лишь тени. Адриан сунул руку в карман джинсов и пошел вперед, чувствуя, как асфальт отзывается под его частыми шагами и тяжело катящимся чемоданом.

Он не собирался задерживаться. Но решил пройти мимо старого дома. Не останавливаться, не касаться, просто взглянуть. Убедиться, что прошлое уже позади.

Дом стоял на прежнем месте, но выглядел заброшенным: белая краска облупилась, обнажая серые доски, подобные костям под истлевшей кожей; ставни покосились, как усталые веки, сад утопал в сорняках. И все же персиковые деревья цвели – дерзко, пышно, их розовые и белые цветки сияли в майском свете, будто ничего не случилось. Как будто шестнадцать лет назад под их ветвями не оборвалась жизнь.

Что-то кольнуло в груди – не боль, а зуд, который он не мог назвать. Не страх, не тоска, а что-то неопределенное. Он поднял Nikon и навел на дом. В видоискателе руины обрели странную красоту: трещины в окнах, словно морщины, порог, поросший мхом; доски, выцветшие до серебра. Он сделал несколько кадров, стараясь не смотреть на дальнее дерево – то, что стояло у кромки соснового леса, у берега моря. То, с толстой веревкой, все еще висящей на ветке, как шрам, который время не лечит, а лишь углубляет.

Воспоминание ударило ярко и беспощадно.

Ему четырнадцать, он бежит через сад, босой, с улыбкой, полной летнего солнца. Хочет сорвать персик для мамы – она любила их, говорила, что в них вкус лета, сладость, которую можно удержать на языке. Он тянется к ветке, смеется, но замирает, сердце падает в пропасть. Там, в тени, ее тело качается на ветру, веревка на шее, глаза закрыты, будто она просто спит под деревом, но он знает – она не спит. Она бросила его.

Адриан опустил камеру, мир поплыл перед глазами, как акварель под дождем. Боль в висках вспыхнула, острая, вонзившаяся в мозг. Он присел на корточки, вдавливая пальцы в теплую землю, и начал считать: «Один. Два. Три». Прошлое, это всего лишь прошлое, оно не может навредить, если не позволить. «Четыре. Пять. Шесть». Он здесь ради работы, только ради работы. «Семь. Восемь. Девять. Десять». Дыхание выровнялось, сердце перестало колотиться, как пойманная птица. Он встал, отряхнул пыль с джинсов и пошел к первому сооружению из списка.

Мост Старой Мельницы, построенный в 1845 году, – красное дерево, перекинутое через реку Миллбрук. Чистая геометрия, игра света и тени, объект, который можно поймать в кадр и укротить. Безопасный.

У дома что-то изменилось. Старый амбар Паркеров, пустовавший годами, теперь светился теплом. Из окон лился мягкий свет, во дворе стояли машины, на двери висела табличка: «Canvas & Clay – Центр арт-терапии».

Арт-терапия. Лечение красками и глиной. Звучало наивно, словно попытка зашить душу акварелью или слепить из глины сердце, которое не бьется. Но что-то в этом свете и смехе, доносившемся из амбара, заставило его замедлить шаг. Может, это был запах красок, долетевший на ветру, или голоса, такие мягкие.

Он поднял камеру, почти рефлекторно. В кадре появилась женщина – лет тридцати, с длинными черными волосами, собранными в небрежный пучок, в простой хлопковой рубашке с закатанными до локтей рукавами. Она стояла в дверях амбара, разговаривая с пожилой парой, и улыбалась – не для кого-то, а просто потому, что мир был красив в тот момент. Адриан нажал на спуск, не думая. Щелчок затвора разрезал тишину вечера, как нож – полотно.

Она подняла голову, случайно поймав его взгляд через объектив. Их глаза встретились, и он почувствовал укол – не стыд, а что-то иное, будто кто-то тихо позвал его по имени. Узнавание? Любопытство? Он не знал.

Она помахала ему – не сердито, не вопросительно, а просто, как машут старому другу через забор. Адриан опустил камеру и неловко помахал в ответ, чувствуя себя подростком, пойманным на чем-то запретном. Она что-то сказала паре, те скрылись внутри амбара, и она направилась к нему, ее шаги были легкими.

– Добрый вечер, – сказала она, подойдя ближе. Ее голос был мягким, с едва уловимым акцентом, который он не мог распознать – может, европейским, может, просто отголоском другого города. – Я Амелия. А вы, должно быть, фотограф? Наслышана о вас, весь город уже гудит.

– Адриан Кастеллано, – ответил он, удивляясь, что назвал полное имя. Обычно он был просто Адрианом, без фамилии, без корней. – Да, фотограф. Снимаю мосты для журнала. Извините, если помешал.

– Мосты? – Она взглянула на стоящий рядом, потом снова на него, ее глаза искрились любопытством. – Интересно. Почему именно их? Здесь столько всего красивого.

Вопрос застал его врасплох. Люди обычно спрашивали про камеру, про зарплату, про то, не снимал ли он знаменитостей. Но эта женщина спросила про смысл.

– Не знаю, – честно ответил он, пожав плечами. – Мне дали задание, я выполняю. Мосты – это просто… мосты. Соединяют берега.

– Только берега? – Она улыбнулась.

Он не ответил, но ее слова задели что-то внутри, словно камешек, брошенный в тихую воду.

– Вы психолог? – спросил он, кивая на табличку.

– Арт-терапевт, – ответила она, взглянув на амбар. – Помогаю людям выплеснуть чувства на холст или в глину.

– И это работает? – Он не смог скрыть скептицизма в голосе.

– Иногда, – сказала она, пожав плечами, но в ее глазах мелькнула искра. – А вы надолго в Миллбрук?

– Два-три дня. Закончу съемку и уеду.

– Жаль. – Она чуть помедлила, будто взвешивая слова. – Если будет время, загляните к нам. Нам бы пригодились снимки для рекламы центра. – Она слегка покраснела, словно смутившись собственной смелости.

– Посмотрим, – буркнул Адриан, чувствуя, как его привычная броня – одиночество, отстраненность – дает трещину. – Я не любитель задерживаться.

Она кивнула, будто его ответ был самым естественным в мире, и не стала настаивать.

– Завтра в десять утра у нас групповая сессия, – сказала она, поворачиваясь к амбару. – Мне было бы приятно, если вы придете!

Она ушла, ее силуэт растворился в теплом свете амбара, оставив Адриана с камерой в руках и странным теплом в груди. Любопытство? Надежда? Он не знал, да и не хотел разбираться, вроде как.

Солнце садилось, окрашивая небо в оттенки персика и меда, будто природа решила напомнить ему о том, от чего он бежал. Он навел объектив на сооружение Старой Мельницы. В вечернем свете красное дерево выглядело живым, будто в нем текла кровь, а не смола. Инженеры скажут, что они соединяют берега. Но для человека с воображением они были чем-то большим: связью между мирами, между тогда и сейчас, между страхом и тем, что он еще не мог назвать.

Он нажал на спуск. Щелчок затвора был очередным кадром в Миллбруке, но первым шагом навстречу тому, от чего он бежал шестнадцать лет.

Глава 2: Цвета

Мотель «Кленовый лист» с детства не изменился. Тогда оранжевые ковры казались тропами к приключениям, а запах кофе из холла – ароматом взрослой жизни. Теперь, в тридцать, он видел лишь убогое пристанище: выцветшие обои, пропитанные запахом старых сигарет; скрипучую кровать, стонущую под его весом, и паука, деловито ткавшего паутину в углу потолка.

Адриан лежал на узкой кровати, глядя в темноту, где тени двигались в лунном свете. Сон не шел. Каждый раз, закрывая глаза, он видел сад, веревку, качающуюся на ветке, и тень матери, застывшую в утреннем свете.

В три часа ночи он сдался. Бессонница была старым другом, который всегда приходил без приглашения. Он сел, потирая виски, достал ноутбук. Экран загорелся, высветив его лицо – бледное, с темными кругами под глазами. Он открыл галерею снимков, сделанных на закате. Профессиональная работа была безупречна: строгие линии моста, мягкий свет, лившийся золотом; меланхолия уходящего дня, которую так любили редакторы. Это был кадр, который мог украсить обложку, рассказать историю без слов, остановить время.

Но его взгляд зацепился за другой снимок. Амелия в дверях амбара. Технически он был несовершенен: фокус слегка сбит, экспозиция хромает, тени слишком резкие. И все же в нем было что-то живое, чего не хватало его выверенным работам последних лет. Ее улыбка – не для камеры, а для мира, для самой жизни – сияла.

Адриан увеличил изображение, рассматривая детали: небрежный пучок волос, закатанные рукава рубашки, искры в глазах, которые, казалось, говорили: «Я здесь, я жива». Когда он сам в последний раз так улыбался? Он попытался вспомнить, но память подсунула только чужие кадры: пустыни, горы, лица незнакомцев, но не его собственное отражение.

Неприятное жжение в голове, упрямое и ноющее, вернулось с первыми лучами солнца. Адриан принял душ – вода пахла хлоркой и ржавчиной, – выпил кофе, заваренный из пакетика, со вкусом картона и пластмассы.

Он вышел в коридор и у двери соседнего номера заметил незнакомца – высокого мужчину с прямой осанкой. Его лицо частично скрывала тень, но Адриан разглядел коротко подстриженные волосы с проседью на висках и аккуратную бороду. Мужчина держал руки в карманах и смотрел в сторону окна, где утренний свет пробивался сквозь грязные шторы.

Адриан поехал к следующему мосту из списка. Хартвелл-Крик прятался в двух милях от центра Миллбрука, в лесистой местности, где сосны шептались на ветру, а ручей журчал между замшелых камней. Построенный в 1867 году, он выглядел как иллюстрация к сказке Братьев Гримм: дерево потемнело от времени, арка, перекинутая через воду, и тени, танцующие на досках.

Он работал методично, как и всегда. Менял ракурсы, ловил свет, играл с тенями. За объективом он чувствовал себя в безопасности: мир становился кадром, который можно скомпоновать, отредактировать, укротить. Это был его способ держать жизнь на расстоянии, не позволяя ей подойти слишком близко. Он сделал десяток снимков и как раз проверял их на экране, когда послышались голоса, перебиваемые хрустом гравия и шелестом листвы.

По тропинке к мосту приближалась небольшая группа. Пожилая пара – мужчина с седой бородкой в потрепанной кепке и женщина в практичном жакете, чьи шаги были медленными, но уверенными. За ними шла женщина средних лет, опираясь на трость с резиновым наконечником, который тихо постукивал по земле. Подросток в оверсайз-толстовке с капюшоном, надвинутым на глаза, шаркал ногами, уткнувшись в телефон. И, наконец, Амелия – с объемной холщовой сумкой через плечо, из которой торчали ручки кистей.

– Доброе утро, Адриан, – сказала она, улыбаясь, будто старому другу. Ее голос был мягким, с тем же едва уловимым акцентом, который он не мог распознать. – Не против, если мы тут устроимся? Это наше любимое место.

– Конечно, нет проблем, – ответил он, опуская камеру и отступая в сторону, чтобы не мешать. – Я почти закончил.

– О, не спешите, – сказала она, кивая на полянку у самой реки. – Может, вам будет любопытно посмотреть, как мы рисуем. Иногда свежий взгляд вдохновляет.

Она нырнула в сумку, вытаскивая складные стулья с потертыми сиденьями, легкие алюминиевые мольберты, банки с акриловыми красками и пучок кистей разной толщины, перевязанный резинкой.

Группа расселась полукругом, лицом к мосту. Старик кряхтел, разгибаясь; подросток плюхнулся на свой стул, не отрываясь от телефона; женщина с тростью аккуратно присела, опираясь на руку спутницы. Амелия устроилась последней, ее движения были легкими, почти танцующими, будто она была частью этого утра.

– Сегодня давайте не просто копировать то, что видим, – начала она, ее голос был тихим, но уверенным. – Попробуйте нарисовать то, что вы чувствуете. Взгляните на этот мост – старый, потрепанный временем, с водой, что течет внизу так неспешно. Что он вызывает у вас? Ностальгию? Одиночество? Надежду? Не думайте о правильных пропорциях или идеальных мазках. Просто берите кисть и дайте краскам рассказать вашу историю.

Адриан стоял в стороне, скрестив руки, наблюдая, как группа разбирает кисти и краски. Старик, которого жена с теплотой назвала Фрэнком, макнул кисть в густую темно-синюю краску и начал наносить широкие, уверенные штрихи, рисуя мост в сумерках, где две фигуры тянулись друг к другу. Женщина с тростью, чьи пальцы слегка дрожали, выбрала яркие оттенки желтого и оранжевого, намечая солнечные блики на воде. Подросток, которого Амелия назвала Джейми, долго гипнотизировал пустой холст, а затем схватил черный маркер и начал чертить хаотичные линии – вихрь теней, в центре которого горела одна яркая красная точка.

– А вы? – Амелия подошла к Адриану, держа кисть. Ее глаза искрились лукавым интересом. – Не хотите попробовать?

– Я не художник, – отмахнулся он, усмехнувшись. – Мой инструмент – камера, а не кисть.

– А в чем разница? – Она наклонила голову, будто бросая вызов.

Он помолчал. Фотография ловит реальность, замораживает ее. Живопись же… она перестраивает мир, добавляя эмоции.

– Фотография – это свидетельство, – сказал он наконец. – Она фиксирует то, что есть. А живопись… она лжет, хоть и делает это красиво.

Амелия рассмеялась, ее смех был мягким, как шелест листвы на ветру.

– А вдруг правда – это тоже чья-то картина? Ваша камера выбирает, что показать, а что оставить в тени. Может, вы тоже художник, просто с другим холстом? Попробуйте!

Она протянула ему кисть, и их пальцы случайно коснулись. Она быстро отдернула руку, словно обожглась, и отвернулась, поправляя банки с красками. Адриан заметил, как в ее глазах мелькнуло что-то теплое, но сдержанное.

– Что вы чувствуете, глядя на мост? – спросила она, не глядя на него, ее голос стал ровным, профессиональным.

Дерево над водой, ни здесь, ни там, подвешенное между берегами. Одинокое.

– Одиночество, наверное, – буркнул он, обмакивая кисть в серую краску. Первый мазок вышел неровным, дрожащим, но он продолжил, не думая о результате.

Амелия кивнула и отошла к группе, поправляя холст Мэри, хромающей женщине. Но Адриан заметил, как она бросила на него быстрый взгляд – любопытный, но осторожный. Боль в висках вспыхнула, мир поплыл, и он моргнул, пытаясь вернуть четкость.

– Вы в порядке? – Амелия вернулась, ее рука на миг зависла над его плечом, но она не коснулась, просто стояла рядом, ее глаза были полны беспокойства.

– Головная боль, – отмахнулся он, стараясь звучать небрежно. – Ерунда. Стресс, наверное.

– Когда вы в последний раз были у врача?

– Пару лет назад, – соврал он. На самом деле – пять.

Она нахмурилась, но не стала настаивать.

– Боли могут быть не просто стрессом. Если не пройдет, сходите к доктору.

– Все в порядке, – сказал он, хотя чувствовал себя хуже с каждой минутой. – Просто нужно выспаться.

Он отложил кисть и посмотрел на свою картину. Серо-черные мазки образовывали мост – не тот, что стоял перед ним, а скорее разрушенный, ведущий в никуда.

– Интересно, – сказала Амелия, наклоняясь к холсту. – Вы нарисовали его сломанным.

Адриан посмотрел снова. Она была права. Он нарисовал не Хартвелл-Крик, а что-то разбитое, отчаянно продолжающее тянуться к другому берегу.

Группа заканчивала свои работы. Фрэнк нарисовал мост как символ связи – две фигуры, тянущиеся друг к другу через реку, их руки почти соприкоснулись. Мэри изобразила ту же натуру в солнечных лучах, словно путь к надежде. Джейми… Джейми нарисовал черный вихрь, но та красная точка в центре горела, как маяк в шторме.

– Что это? – спросила Амелия, указывая на точку.

– Не знаю, – пробормотал Джейми, пряча глаза под капюшоном. – Просто… что-то важное.

– Помни, Джейми, что иногда самое важное мы не можем объяснить словами. Поэтому так важно, чтобы ты это не потерял.

Амелия наблюдала за Джейми, пытаясь разгадать его молчание. В его глазах отражалась не только подростковая застенчивость, но и нечто более глубокое. Она видела в его хаотичных черных линиях не просто рисунок, а крик души.

Группа начала собираться. Адриан помог сложить мольберты, чувствуя, как давление в голове усиливается.

– Спасибо, что позволили попробовать, – сказал он Амелии, возвращая кисть.

– Спасибо, что решились, – ответила она, глядя ему в глаза. – Это требует смелости. Не рисование. Честность.

Она протянула ему визитку: «Амелия, арт-терапевт. Исцеление через творчество».

– Если головные боли не пройдут, обратитесь к доктору Харрису, – сказала она. – Он хороший врач. А если захотите еще порисовать… вы знаете, где нас найти.

Адриан взял визитку, ее края были чуть загнуты, как будто она долго лежала в кармане.

– Амелия, – сказал он, когда группа уже уходила, – почему вы делаете это? Арт-терапию?

Она остановилась, обернулась, ее взгляд скользнул по сорной траве у обочины.

– Потому что это когда-то помогло и мне, – сказала она просто. – От забвения. От отчаяния. От чувства, что я одна в этом мире.

Ее слова легли на его сердце, как лепесток персика, слишком хрупкий, чтобы его тронуть. Группа ушла, их шаги затихли в шелесте листвы, оставив Адриана одного. Он посмотрел на свой холст, который забыл забрать. В правом углу виднелась едва заметная, тонкая линия другого цвета. Не серого, не черного. Персикового.

Он не помнил, когда добавил этот цвет. Но он был там, как искра, которую не задул ветер. Как надежда, которую он не позволял себе чувствовать.

Глава 3: Фокус и расфокус

Доктор Харрис был похож на старого семейного врача из кино: седая борода, очки в тонкой оправе и глаза, в которых доброта смешивалась с усталостью человека, слишком долго смотревшего на чужие беды. Его кабинет в медицинском центре больше напоминал домашнюю библиотеку, чем больницу: полки, заставленные книгами, семейные фотографии в деревянных рамках и запах свежесваренного кофе вместо антисептика.

Адриан Кастеллано не планировал сюда приходить. Он вообще не любил врачей – их вопросы, их фонарики, их привычку смотреть на тебя, словно на механизм с поломкой. Но прошлой ночью, редактируя снимки в мотеле, он едва различал экран ноутбука, а утром левый глаз застилала мутная пелена.

– Амелия упомянула ваши головные боли, – сказал доктор Харрис, указывая на потертое кожаное кресло. – Расскажите подробнее.

Адриан сел, теребя ремешок камеры, все еще висевший на шее. Талисман, который должен был защитить его от этого разговора. Он не хотел быть здесь. Он хотел быть за объективом, где можно выбрать ракурс и спрятать то, что не хочешь видеть.

– Началось недели три назад, – начал он, глядя на свои руки. – Сначала думал, стресс. Много работы, мало сна. Перелеты, дедлайны. Но теперь… – Он замялся, подбирая слова. – Теперь хуже. Голова ноет сильнее, и сегодня утром… левый глаз. Все плывет, как в тумане.

– Какого рода боль? – спросил Харрис, его голос был ровным, но в нем чувствовалась осторожность.

– Тупая, ноющая. В висках, в затылке. Иногда как игла, иногда… – Адриан криво усмехнулся. – Как будто что-то давит изнутри.

Харрис не улыбнулся. Он достал маленький фонарик, и следующие полчаса прошли в череде обследований: свет в глаза, от которого Адриан щурился, проверка рефлексов, вопросы о семейной истории болезней. «Курите?» – «Нет». – «Алкоголь?» – «Иногда». – «Были ли у родственников неврологические заболевания?» – «Не знаю». Адриан отвечал механически, его мысли были где угодно, но не здесь.

– Мистер Кастеллано, – сказал доктор наконец, откладывая ручку. – Я хочу направить вас на МРТ.

Адриан почувствовал, как что-то холодное шевельнулось в груди.

– МРТ? – переспросил он, стараясь звучать небрежно. – Это серьезно?

– Возможно, нет, – ответил Харрис, но его тон был слишком осторожным. – Головные боли могут быть от многого. Но с нарушениями зрения… лучше перестраховаться.

– Сколько это займет? – спросил Адриан, взглянув на часы. Он планировал сегодня закончить со съемкой.

– Обследование – около часа. Результаты будут завтра.

Адриан кивнул, но в голове уже составлял план: закончить работу, отправить кадры Дэвиду, уехать из Миллбрука.

– Можно отложить на завтра?

Харрис снял очки и протер их краем рубашки. Этот жест – спокойный, методичный – заставил Адриана напрячься.

– Мистер Кастеллано, я практикую тридцать лет, – сказал доктор, его голос был тихим, но тяжелым. – И я настоятельно рекомендую сделать МРТ сегодня.

Адриан посмотрел в его глаза – добрые, но непреклонные – и понял, что спорить бесполезно.

– Хорошо, – сказал он. – Сегодня.

МРТ-центр находился в соседнем городе. Адриан лежал в узкой трубе аппарата, слушая ритмичные щелчки и гул. Он закрыл глаза, пытаясь думать о чем-то нейтральном – о пляжах Мексики, о горах Перу, о шумных улицах Нью-Йорка. Но в голове всплывало лицо Амелии. Ее улыбка, когда она говорила об искусстве. Ее вопрос: «Почему мосты?» Ее рука, почти коснувшаяся его плеча. Когда его в последний раз кто-то спрашивал, в порядке ли он?

Шум аппарата усиливал давление в голове, как будто машина заглядывала не только в его мозг, но и в память. Он пытался дышать ровно, считая вдохи, чтобы прогнать подступающую панику. Один. Два. Три. Это просто обследование. Четыре. Пять. Шесть. Просто работа. Семь. Восемь. Девять. Просто Миллбрук. Десять.

После обследования он поехал обратно. Солнце клонилось к закату. Он остановился у моста Старой Мельницы – того самого, где вчера встретил Амелию. Достал камеру и сделал несколько кадров. Они были хуже вчерашних – свет не тот, композиция не выверена. Но в них было что-то честное, личное, как будто он снимал не для работы, а для себя.

– Красивое место, правда?

Адриан обернулся. Амелия стояла рядом, держа велосипед с корзинкой, полной продуктов. Ее волосы были растрепаны ветром, а улыбка была такой же теплой, как вчера, но с оттенком беспокойства.

– Амелия, – сказал он, опуская камеру. – Привет.

– Как дела? Были у доктора Харриса? – спросила она, прислонив велосипед к дереву.

– Да. Направил на МРТ. – Он пожал плечами, стараясь выглядеть беззаботно. – Результаты завтра.

Ее лицо стало серьезным.

– И как ты?

– Пока ничего не ясно, – сказал он. – Наверное, ничего страшного.

Она кивнула, но он видел, что она не поверила.

– Хотите прогуляться? – предложила она, кивая на тропинку вдоль реки. – Я знаю одно место.

Рабочий день был закончен.

– Хорошо, – сказал он.

Они оставили велосипед и пошли по тропинке, где трава шуршала под ногами, а воздух пах влажной землей и цветами. Амелия шла легко, уверенно, как человек, знающий каждый поворот этой дороги.

– Как долго вы живете в Миллбруке? – спросил Адриан, чтобы заполнить тишину.

– Два года, – ответила она, глядя на реку. – Переехала из Бостона после… развода.

– Понятно. А почему именно сюда?

– Здесь тихо, – сказала она, улыбаясь краешком губ. – Люди не задают лишних вопросов. И есть пространство, где можно дышать.

Они дошли до небольшой поляны, где река делала изгиб, а старая ива склонялась над водой, ее ветви касались поверхности. На берегу лежали гладкие камни, удобные для сидения.

– Мое любимое место, – сказала Амелия, устраиваясь на одном из них. – Прихожу сюда, когда нужно подумать.

Адриан сел рядом, чувствуя, как тепло камня пробивается через джинсы. Вода журчала, где-то вдалеке кричала птица, и мир казался спокойным.

– Амелия, – сказал он, глядя на отражение ивы в воде, – можно задать личный вопрос?

– Конечно, – ответила она, поворачиваясь к нему.

– Почему вы… – он замялся, – почему вы заговорили со мной вчера?

Она тихо рассмеялась. – Ох… я думала, вопрос будет иного характера. Ну, мне стало интересно посмотреть на приезжего, а таких здесь очень мало… а потом вы показались мне довольно милым, – на ее лице проступил легкий румянец.

– Вы тоже… показались мне… приятной, – Адриан почувствовал, как неловкость сковывает язык. Он редко говорил с кем-то на столь личные темы.

Они помолчали, глядя на воду.

– У меня была депрессия, – сказала она наконец, ее голос был тихим, но ясным. – Тяжелая. Я… я потеряла себя. Честно, не знаю, зачем я делюсь этим с вами. Наверное, потому что мы больше не увидимся.

– Ничего, – сказал он. – Я выслушаю.

– Я стояла на мосту в Бостоне, смотрела вниз. Думала, что это конец. И вдруг… это, наверное, глупо прозвучит… к моему мокрому пальто прилип детский рисунок. Просто домик и солнце, нарисованные мелками. И я посмотрела на него и подумала… не о красоте мира. А о том, что даже ребенок может просто взять и нарисовать свой собственный свет. И что я, художник, тоже так могу. Это дало мне причину… сделать еще один шаг. Обратно, а не вниз.

Адриан почувствовал, как что-то сжалось в груди.

– И ты смогла?

– Не сразу, – грустно улыбнулась она. – Начала с малого, просто чтобы занять руки. Потом поняла, что искусство не стирает раны. Оно помогает отвлечься, переплавить хаос в голове во что-то осмысленное. В красоту.

– А теперь ты помогаешь другим?

– Пытаюсь. Не всегда получается. Но иногда я вижу, как человек находит свой цвет. Свой способ сказать то, что не может выразить словами. Фрэнк, тот старик у моста, потерял сына в Афганистане. Долго не мог даже говорить. Теперь ему легче. А Джейми, подросток… его не принимают родители. Та красная точка на его рисунке – это он сам. Маленький, но яркий. Важный.

Адриан кивнул. Он начинал понимать, что арт-терапия – это не наивное хобби, а способ найти себя в хаосе.

– А что значит твоя картина? – спросила она, глядя на него с той же осторожной любопытностью.

Он посмотрел на воду, где отражение ивы дрожало. Он никому не рассказывал эту историю. Никому за шестнадцать лет.

– Моя мать… – начал он, и голос дрогнул. – Она покончила с собой, когда мне было четырнадцать. Повесилась на персиковом дереве. Я нашел ее. Утром. Хотел сорвать персик для завтрака.

Амелия не ахнула, не сказала «мне так жаль». Она просто положила руку ему на плечо и молчала.

– С тех пор я не ем персики, – продолжил он, горько усмехнувшись. – И не могу видеть эти деревья без… нее.

– Почему ты вернулся? – спросила она тихо.

– Работа. Думал, смогу. Прошло же столько лет.

– И справляешься?

Он подумал о своем состоянии, о МРТ, результаты которого ждали его завтра.

– Не знаю, – честно ответил он.

В этот момент Адриан почувствовал, будто за спиной кто-то стоит, но обернулся – никого.

Они сидели в тишине. Впервые за годы Адриан почувствовал облегчение. Он рассказал свою историю, и мир не рухнул. Амелия не убежала, не стала жалеть его. Она просто была рядом.

– Амелия, – сказал он, когда тишина стала слишком тяжелой, – а что, если завтра окажется, что с моей головой что-то серьезное?

– Тогда мы будем справляться, – ответила она без колебаний.

– Мы? – переспросил он.

– Никто не должен справляться с болью в одиночку, – сказала она, и в ее глазах мелькнула та же искра, что и в ее улыбке.

Адриан посмотрел на нее. Ее рука все еще лежала на его плече, теплая, как и ее обещание.

– Спасибо, – сказал он, и голос его был хриплым.

– За что?

– За то, что не сбежала.

– Адриан, – сказала она серьезно, – боль не делает нас хуже. Она делает нас людьми. То, что ты смог мне это рассказать, стоит огромных усилий. Поверь.

Они пошли обратно в молчании. У велосипеда Амелия остановилась.

– Завтра в десять утра у нас групповая сессия, – сказала она. – Приходи. Не ради фотографий. Просто чтобы не быть одному, пока ждешь результаты.

Адриан кивнул.

– Приду.

Она улыбнулась, села на велосипед и поехала в сторону города. Он смотрел, как ее силуэт растворяется в темноте, и думал о том, что впервые за много лет не чувствует себя полностью одиноким.

Давление в висках почти прошло. Почти.

Глава 4: Тени в красках

На следующий день, рано утром, Амелия вновь сидела на берегу реки. Разговор с Адрианом всколыхнул воспоминания – не те, что она хранила на холстах, а те, что прятала в самых темных уголках души. Он рассказал о своей матери, и это заставило ее сердце сжаться. Она поведала ему многое, но не все. Не о Марке, не о годах, когда ее жизнь была соткана из боли. Теперь, в тишине наступающего утра, она позволила этим воспоминаниям течь.

Все началось в Бостоне шесть лет назад, в маленькой галерее на Ньюбери-стрит, где воздух пах свежей краской и кофе. Амелия только что закончила курсы арт-терапии, ее диплом еще не успел пожелтеть, а мечты были яркими, как палитра.

Она устраивала свою первую выставку – скромную, с десятком холстов, где абстрактные формы рассказывали о потере и возрождении. Марк появился там случайно, или так казалось: высокий, с уверенной улыбкой и серыми глазами. Он был архитектором, строил небоскребы, царапавшие горизонт Бостона.

«Ваши картины… они говорят без слов», – сказал он, стоя у одной из ее работ, где вихрь синих и золотых мазков изображал бурю, переходящую в рассвет. Его голос был теплым, и в тот вечер они говорили часами – о линиях, соединяющих точки, о формах, рождающихся из хаоса. Он пригласил ее на ужин, и она пошла, чувствуя, как в груди разгорается давно угасшая искра.

Сначала все было идеально. Марк был внимателен: приносил цветы без повода, готовил ужин по ее любимым рецептам, водил в театры. «Ты – моя муза», – шептал он, целуя ее в висок, и Амелия верила, потому что в его объятиях мир казался цельным, без трещин.

Они поженились через год. Скромная церемония в парке у реки, искренние клятвы. Она переехала в его квартиру в центре города с видом на ночные огни. «Теперь мы семья», – сказал он, и она кивнула, чувствуя тепло в груди.

Но трещины появились незаметно. Сначала тонкие, потом все глубже. Это началось с мелочей. Марк комментировал ее одежду: «Это платье слишком яркое для ужина с клиентами, милая. Надень что-то поскромнее». Она улыбалась и меняла наряд, думая, что он просто заботится. Потом – ее работа: «Арт-терапия? Это хобби, Амелия, не карьера. Почему не найдешь что-то стабильное?» Его слова были обернуты в заботу, но в них чувствовалось раздражение. Она пыталась объяснить: «Это мое призвание, Марк. Я помогаю людям». Но он отмахивался: «Краски? Это для детей. Ты заслуживаешь большего». И она молчала, потому что любила его.

Со временем контроль стал плотнее, как краска, засохшая на кисти. Он проверял ее телефон: «Просто интересно, с кем ты говоришь». Если она задерживалась на сессии, он звонил, его голос был ровным, но с холодным подтекстом: «Где ты? Уже поздно». Дома ждали вопросы. Амелия пыталась найти общий язык: «Марк, я люблю тебя. Доверяй мне». Он кивал, обнимал, шептал «извини», и на день-два все успокаивалось. Но потом вспышки гнева возвращались. Если ужин не был готов вовремя, он кричал: «Ты даже это не можешь сделать нормально!» Однажды он швырнул тарелку в стену, и она разлетелась на осколки вместе с ее сердцем. «Это не я, это стресс», – говорил он потом, собирая осколки и целуя ее руки. И она прощала.

Она предлагала терапию для пар. Он соглашался неохотно и на сессиях сидел, скрестив руки, отвечая односложно. А дома все повторялось: критика ее друзей, контроль над финансами, изоляция. Амелия чувствовала, что ее мир сужается. Она плакала по ночам, когда он спал, слезы впитывались в подушку.

Физическая боль пришла позже. После вечеринки у его коллег – она поговорила с кем-то слишком долго, по его мнению. Дома он схватил ее за руку так сильно, что остались фиолетовые синяки. «Извини, я не хотел», – сказал он наутро, с цветами и кофе. Но синяки появлялись снова, а слова били сильнее кулаков. «Ты ничтожество без меня». «Никто тебя не полюбит так, как я». Амелия смотрела в зеркало и видела не себя, а тень с потухшими глазами и фальшивой улыбкой. Она скрывала это от всех, потому что стыд сжигал ее изнутри.

Она держалась годами, веря в того Марка, которого когда-то полюбила. Но цикл повторялся: гнев, извинения, затишье, взрыв. Депрессия накрыла ее. Она перестала рисовать, холсты стояли пустыми.

Кризис наступил в один вечер, когда после очередной ссоры он толкнул ее к стене, его рука сжалась на ее горле: «Ты не уйдешь от меня». В тот миг она увидела в его глазах не любовь, а его собственный страх. Она вырвалась, убежала в ванную и рыдала, пока не осталось сил.

Наутро он ушел на работу, а она собрала вещи – только самое необходимое: кисти, блокнот, несколько платьев. «Я ухожу», – написала она в записке. Но он вернулся раньше, поймал ее у двери. «Ты не посмеешь». Борьба была короткой. Он схватил ее, но она, собрав последние силы, ударила его и выбежала под дождь.

Она бродила по городу часами, мокрая и сломленная, и дошла до моста через Чарльз-ривер. Огни города отражались в темной воде, что манила покоем и тишиной. Ветер, пропитанный дождем, был холодным и безжалостным. Он толкал ее в спину, словно был заодно с той пустотой, что разрослась внутри. «Это конец», – подумала она без страха, почти с облегчением. Она уже была стерта, оставалось лишь сделать шаг.

Она перелезла через ограждение. Холодный, мокрый металл обжигал ладони. Внизу – черная, равнодушная вода. Шум города слился в один монотонный гул. Она закрыла глаза, готовясь.

И в этот момент что-то легкое, но настойчивое прилипло к ее мокрому пальто на груди. Раздражающая мелочь. Она хотела смахнуть это, не открывая глаз, но оно не поддавалось. Бумажка. Мокрая, размякшая. Сквозь пелену отчаяния пробилось любопытство, смешанное с досадой.

Это был детский рисунок, вырванный из альбома и размытый дождем. Нарисованный восковыми мелками. Кривой домик с красной крышей. Огромное, яростно-желтое солнце в углу листа. И один-единственный цветок – фиолетовый, с зеленым стеблем, упрямо растущий прямо из нижнего края бумаги.

Первой реакцией была волна горькой, обжигающей злости. Как смеет этот наивный, счастливый мир существовать, когда ее собственный разрушен до основания? Она сжала рисунок в кулаке, собираясь швырнуть его в воду вслед за собой.

Но пальцы, привыкшие держать кисть, вдруг ощутили знакомую текстуру – воск мелка. И художник внутри, тот, которого Марк почти убил, проснулся. Она разжала ладонь и снова посмотрела на рисунок.

Она увидела не просто дом и солнце. Она увидела нажим. Силу, с которой детская рука вдавливала желтый мелок в бумагу, чтобы солнце получилось как можно ярче. Она увидела решение – нарисовать цветок там, где не было земли, просто потому, что он должен был там быть. Этот ребенок не боялся пустого листа. Он просто взял и создал свой собственный свет.

И тогда Амелию пронзила мысль. Не о надежде. Не о том, что все наладится. А мысль гораздо более простая и мощная, как тот детский рисунок.

«Я могу это нарисовать».

Не солнце. Не цветок. А свою боль. Свою бурю. Свой черный, бездонный колодец отчаяния. Она вспомнила, как когда-то говорила своим пациентам: «Дайте своей боли форму. Выплесните ее. И тогда она перестанет быть вашим хозяином».

Она сама забыла свои же слова.

Желание умереть не ушло. Но рядом с ним, как тот фиолетовый цветок на краю листа, проросло другое – крошечное, отчаянное желание создать. Взять самый черный уголь и самый грубый холст и рассказать правду. Не для кого-то. Для себя. Чтобы доказать, что она еще существует.

Она посмотрела на свои дрожащие руки. Они еще могли держать кисть.

Медленно, очень медленно, она перелезла обратно через ограждение. Мокрый рисунок был все еще зажат в ее руке. Он стал ее якорем. Ее первой, крошечной задачей в новой жизни.

Найти уголь. Найти бумагу. И нарисовать свою тьму.

Развод был долгим и болезненным. Суды, обвинения, его звонки по ночам. Но она держалась, с помощью терапевта и друзей. «Я заслуживаю лучшего», – повторяла она, как мантру.

Переезд в Миллбрук был спасением. Тихий город, где она могла дышать, где открыла центр, чтобы помогать другим. Она научилась рисовать снова, холсты заполнились светлыми красками. Но шрамы остались: в осторожности, с которой она подходила к людям; в ночах, когда возвращались воспоминания; в страхе, что любовь всегда заканчивается болью.

Теперь, сидя у реки, Амелия улыбнулась сквозь слезы. Адриан был другим – его глаза не контролировали, а видели; его слова не ранили. «Может, это шанс», – подумала она, чувствуя тепло в груди.

Она встала, отряхнула пыль с юбки и пошла назад, к амбару, где ждали краски и сегодняшняя сессия. Жизнь продолжалась.

Глава 5: Шепот страниц и пилюль

Доктор Харрис откинулся в кресле. Последние лучи майского солнца пробивались сквозь жалюзи, отбрасывая длинные тени на полки с медицинскими томами. День выдался долгим, но мысли его были не в кабинете, а в библиотеке Миллбрука, где полки с книгами шептали истории, а в воздухе витал аромат старой бумаги. Там ждала она – Элизабет Эллис, хранительница слов и его тайны.

Их история началась два года назад, в дождливый осенний вечер. Харрис зашел в библиотеку за книгой по неврологии, чтобы отвлечься от одиночества, которое поселилось в его доме после смерти жены. Миссис Эллис стояла за стойкой, ее очки съехали на кончик носа, а из аккуратного пучка седеющих волос выбивались непослушные пряди.

Она была вдовой и пряталась среди историй, чтобы не сталкиваться с собственной.

– Вот, доктор, – сказала она, протягивая том. – «Мозг и душа». Надеюсь, вам понравится.

Ее голос был с ноткой иронии – не профессиональная вежливость, а что-то настоящее.

Постепенно они разговорились – сначала о книгах, потом о жизни. Харрис поделился воспоминаниями о жене, о ночах, когда он не мог уснуть, слыша отголоски ее смеха в пустом доме. Элизабет рассказала, как ее мир стал серым после смерти мужа. «Книги спасают, – сказала она. – Они дают слова тому, что мы не можем сказать сами». Каждый раз он уходил не только с книгой, но и с ощущением тепла в груди, которого не чувствовал годами.

Доктор всегда возвращался – якобы за продолжением, но на самом деле за ее улыбкой. Их встречи: тихие, в укромных уголках между стеллажами, где они делились фразами из книг. «Читайте это, доктор, – шептала она, протягивая роман о потерянной любви. – Здесь герой находит путь назад». А он приносил ей травяные чаи из своей аптеки: «Для нервов, Элизабет. И для сердца».

Тайна родилась естественно. Миллбрук был маленьким городком, где сплетни распространялись быстрее новостей. Харрис был уважаемым врачом, вдовцом с безупречной репутацией, а Элизабет – библиотекарем, чья жизнь казалась тихой, как шелест страниц. Они не хотели, чтобы их связь стала темой для обсуждений за стойкой кафе.

– Пусть это будет нашим, – сказал он однажды, целуя ее за полками с поэзией. – Как глава, которую читают только вдвоем.

Она кивнула, ее щеки порозовели.

Их встречи стали ритуалом. После закрытия библиотеки, когда город засыпал, они гуляли по тропинкам у реки, держась за руки, или сидели в ее маленькой квартире над библиотекой, где она готовила чай, а он рассказывал о пациентах, не раскрывая имен. «Сегодня спас жизнь, – говорил он. – Но твоя улыбка спасает мою». Она смеялась тихо, гладя его руку: «А твои пилюли лечат тело, но слова – душу».

Тайна добавляла их отношениям остроты. Они обменивались записками: он прятал свои в возвращаемых книгах, а она, подшучивая над его профессией, отвечала на библиотечных карточках, стилизованных под рецепты: «Лекарство: один поцелуй. Принимать: трижды в день. Подпись: Э.»

Однажды зимой они едва не попались: миссис Паркер зашла за книгой о садоводстве и увидела, как Харрис касается руки Элизабет за стойкой. «Что-то вы часто здесь, доктор», – заметила она с лукавой улыбкой. Они замерли, но Элизабет быстро нашлась: «Доктор ищет редкую медицинскую книгу. Для пациента».

– Может, пора открыть нашу главу миру? – спросил он той ночью у камина. – Еще не время, – шепнула она. – Пусть это останется нашим секретом.

Их любовь была зрелой, без юношеского пыла, но глубокой. Харрис находил в ней утешение от дней, полных чужой боли. Элизабет видела в нем свет в своей тишине, где книги были друзьями, но не могли обнять. Они мечтали о будущем: о поездке в Европу, о доме у реки. «Мы напишем свою историю, – говорил он, – без трагедий».

В тот вечер, после визита Адриана Кастеллано, Харрис почувствовал укол беспокойства. Молодой фотограф напомнил о хрупкости жизни, о том, как один диагноз может перевернуть все. «Что, если с нами случится то же?» – подумал он, шагая к библиотеке под покровом сумерек.

Элизабет ждала его в читальном зале.

– Ты опоздал, – упрекнула она шутливо, но в глазах мелькнула тревога.

Он обнял ее. «Пациент… сложный случай. Напомнил мне, как мало у нас времени».

Она взяла его руку, их пальцы переплелись.

– Что-то серьезное с этим пациентом? – мягко спросила она.

Харрис покачал головой, его взгляд устремился куда-то сквозь стены библиотеки, в прошлое.

– Дело не в диагнозе. Этот молодой человек… он сын Мэри Кастеллано. И он заставил меня вспомнить день ее смерти. День, который я столько лет пытался выкинуть из головы.

Элизабет замерла. Она помнила ту трагедию, всколыхнувшую весь Миллбрук.

– Я был там, – продолжил Харрис тихим, почти неслышным голосом. – Меня вызвали вместе с полицией, чтобы констатировать смерть. Официальная версия – самоубийство. Все выглядело… почти правильно. Но с точки зрения медицины, детали не сходились.

Он сделал паузу, словно решаясь, стоит ли делиться тайной, которую хранил шестнадцать лет.

– Было две вещи, которые полиция проигнорировала. Первое – странгуляционная борозда. След от веревки. Он был бледным, без кровоподтеков по краям, без отека тканей. Таким он бывает, когда веревка давит на уже мертвое тело, в котором нет кровообращения. Прижизненный след выглядит иначе, он ярче, с четкими признаками реакции организма.

Он посмотрел на Элизабет, проверяя, слушает ли она.

– Но главное даже не это. Трупные пятна. Ливор, – пояснил он. – Кровь после смерти под действием гравитации скапливается в нижних частях тела. У повешенного они должны быть на ногах и кистях рук. А у Мэри… они были и на спине. Бледные, но они были. Это могло означать только одно: она умерла, лежа на спине, и пролежала так минимум час или два. И только потом ее тело подняли и повесили, чтобы инсценировать самоубийство.

Он с горечью усмехнулся.

– Я пытался объяснить это следователю. Он сказал, что я насмотрелся детективов и что у женщины была тяжелая депрессия. Закрыл дело. А я с тех пор живу с мыслью, что мы похоронили не самоубийцу, а жертву.

Он посмотрел на Элизабет, и в его глазах отразилась тяжесть не только тайны, но и профессионального сомнения, которое он был вынужден похоронить.

– Тогда я промолчал. Молодой был, не хотел идти против полиции. Но я до сих пор уверен: Мэри Кастеллано не покончила с собой. Ее убили, а потом инсценировали самоубийство.

Элизабет молчала, ее глаза были широко раскрыты. Она медленно отняла свою руку, словно воздух в их уютном читальном зале вдруг стал ледяным. Тиканье старых настенных часов, казалось, отсчитывало секунды той давней трагедии.

– Джеймс… – наконец прошептала она, используя его имя, что делала лишь в моменты сильного волнения. – Но… кто? В нашем городе? Ты хоть представляешь, что говоришь?

– Представляю. Именно поэтому и молчал шестнадцать лет, – горько ответил он, опустив голову. – Легче было поверить в депрессию, чем в то, что среди нас живет убийца.

Она снова взяла его руку, но теперь это был другой жест – не романтический, а жест поддержки, попытка разделить ношу, которую он нес в одиночестве.

– И теперь ее сын здесь, – тихо сказала Элизабет. – И ты боишься, что он начнет копать и…

– Я боюсь, что он найдет то, что его уничтожит, – закончил Харрис. – И боюсь за тех, кто окажется у него на пути.

Вечер перестал быть томным. Разговоры о книгах и планах казались неуместными и далекими. Они еще долго сидели почти в полной тишине, и это молчание было красноречивее любых слов.

Когда он наконец поднялся, чтобы уйти, ночь уже полностью окутала город. У двери он не стал задавать легкомысленный вопрос, увидятся ли они завтра. Это было само собой разумеющимся. Он просто обернулся, посмотрел на нее долгим, усталым взглядом и тихо сказал: – Будь осторожна, Лиз.

– И ты, – так же тихо ответила она.

Он ушел в темноту. Привычное тепло в душе сменилось тревогой. Он поделился своей ношей, но теперь она стала их общей. Миллбрук спал, но его тайны бодрствовали. И Харрис знал, что с возвращением Адриана одна из них начала ворочаться в своей могиле.

Глава 6: Неприятный разговор

Адриан Кастеллано проснулся в пять утра от кошмара. Ему снова было четырнадцать, он вновь бежал через сад. Но под деревом висели двое: она, с закрытыми глазами, и он сам – взрослый, с камерой на шее и пустым взглядом. За ними стояла безликая тень. Он закричал, но звук утонул в тишине сна.

Он сел в постели, простыни, пропитанные потом, липли к телу. Голова раскалывалась, левый глаз видел только серую дымку. Он с трудом добрался до ванной. В зеркале отразилось лицо, которое он едва узнал: бледное, измученное. Он выглядел больным.

Телефон зазвонил в половине девятого. Доктор Харрис.

– Мистер Кастеллано, можете приехать в клинику? Результаты МРТ готовы. – По телефону нельзя? – спросил Адриан, его голос был хриплым. – Лучше обсудить лично, – ответил доктор, и в его тоне была та осторожная мягкость, которая предвещает плохие новости.

Адриан закрыл глаза. Врачи не зовут в кабинет, чтобы сообщить, что все в порядке.

– Буду через полчаса, – сказал он и повесил трубку.

По дороге в клинику он пытался подготовиться к худшему. Опухоль. Рак. Что-то смертельное. Странно, но мысль о смерти не пугала так, как должна была. Может, потому что он давно не жил по-настоящему – просто существовал, скользя из города в город, из кадра в кадр.

Доктор Харрис ждал его в кабинете. На столе лежала папка с черно-белыми снимками.

– Садитесь, Адриан, – сказал доктор, и обращение по имени вместо фамилии прозвучало как приговор.

Адриан сел, сжимая ремешок камеры.

– У меня опухоль? – спросил он прямо.

Харрис вздохнул, прикрепляя снимки к световому экрану. В левой височной доле мозга Адриана темнело четкое пятно.

– Да, – сказал доктор. – Это глиобластома. По классификации Всемирной организации здравоохранения, это астроцитома четвертой, самой высокой степени злокачественности. Мы не говорим о стадиях, как при других видах рака, Адриан. Степень означает, что опухоль очень агрессивна.

Адриан смотрел на пятно, чувствуя, как мир сужается до этого экрана, до этого слова. Глиобластома. Красивое, почти поэтичное название для чего-то уродливого, для незваного гостя, поселившегося в его голове.

– Сколько? – спросил он, его голос был ровным, будто он спрашивал о прогнозе погоды.

– При такой стадии… – Харрис помедлил, снимая очки. – Обычно от шести месяцев до года. Иногда меньше.

Год. Может, меньше. Адриан почувствовал странное спокойствие, как будто кто-то выключил шум в его голове. Не облегчение, не отчаяние – просто факт. Он кивнул.

– Есть варианты лечения?

– Операция, химиотерапия, лучевая терапия, – ответил Харрис. – Это может продлить жизнь на несколько месяцев, но… – Он снова замялся. – Глиобластома – очень агрессивная опухоль. Лечение тяжелое, а результаты не всегда оправдывают ожидания.

– То есть я буду чувствовать себя хуже, но проживу чуть дольше? – уточнил Адриан с ноткой иронии.

– Возможно, – сказал Харрис, и в его глазах было сочувствие, но не жалость.

– А если не лечиться?

– Симптомы будут усиливаться, – ответил доктор тише. – Головные боли, нарушения зрения, возможны судороги, проблемы с речью, координацией. В конце… – Он не закончил, но Адриан понял. В конце будет тишина.

– Понятно, – сказал он, вставая. – Спасибо за честность.

– Адриан, подождите, – сказал Харрис. – Вам нужно время. Поговорить с близкими. Есть группы поддержки, психологи…

– У меня нет близких, – ответил Адриан просто. – И думать особо не о чем. Я предпочитаю качество жизни количеству.

Харрис покачал головой, его пальцы сжимали очки.

– По крайней мере, возьмите обезболивающие, – сказал он. – И если передумаете…

– Не передумаю, – перебил Адриан. – Но спасибо.

Движения Адриана были спокойными, почти отстраненными. И в этом безжизненном спокойствии Харрис вдруг узнал нечто знакомое и страшное. Это не было отражением прошлого. Это было его прямое продолжение – та же тихая капитуляция перед лицом боли, которую он когда-то видел в глазах его матери.

В этот момент доктор решил, что молчать дальше – преступление. Адриан заслуживал знать правду. Возможно, знание, что его мать не сдалась, а была жертвой, зажжет в нем желание бороться.

– Адриан, подождите, – сказал Харрис, его голос прозвучал настойчивее, чем он планировал. – Есть еще кое-что. То, что вы должны знать. Это касается дня смерти вашей матери…

Он уже приготовился рассказать все: о странной, почти горизонтальной борозде на шее; о трупных пятнах, доказывающих, что ее повесили уже мертвой; о своих подозрениях, которые он похоронил шестнадцать лет назад.

Но он замер, вглядываясь в лицо Адриана. Он увидел не искателя правды, готового к битве. Он увидел пациента. Человека, чей мозг прямо сейчас разрушала болезнь. Кожа, казавшаяся почти прозрачной. Запавшие глаза, в которых не было ничего, кроме бездонной, всепоглощающей усталости.

«Нельзя, – мысленно одернул себя Харрис, и врачебная клятва встала перед ним нерушимой стеной. – Пациент предельно нестабилен. Психологический шок такой силы может спровоцировать что угодно. Припадок. Коллапс. Я врач, а не палач».

Он откашлялся, пряча минутную слабость за профессиональной маской. Ему нужна была секунда, чтобы перестроить фразу, начатую так опасно.

– …она бы хотела, чтобы вы боролись, – закончил он совершенно другим тоном, мягким и почти отеческим. – Она бы не хотела, чтобы вы так легко сдавались. Вот что я хотел сказать. И поэтому вам нельзя проходить через это в одиночку.

– Спасибо, доктор. – Адриан направился к выходу.

Он думал о том, что изменилось за последние полчаса. Формально – ничего. Опухоль была в его голове и вчера, и позавчера. Просто теперь у нее было имя.

Он поехал к арт-центру. Амбар выглядел уютно в утреннем свете, изнутри доносились голоса и смех – жизнь, которая продолжалась, не зная, что у одного из ее участников заканчивается время. Усевшись на длинной траве рядом с амбаром, Адриан просидел так несколько минут, собирался духом. Потом взял камеру – привычный жест, дающий уверенность – и пошел внутрь.

– Адриан! – Амелия встретила его, в ее глазах мелькнуло беспокойство. – Как дела? Получил результаты?

Он посмотрел на ее лицо, полное надежды, и не смог сказать правду.

– Пока ничего определенного, – солгал он. – Нужны дополнительные обследования.

Она кивнула, но он видел, что она не поверила.

– Ну что ж, тогда давайте рисовать, – сказала она. – Сегодня у нас особенная тема.

Группа уже собралась: Фрэнк с женой, Мэри с тростью, подросток Джейми и еще несколько человек. Воздух пах акрилом и деревом.

– Сегодня мы рисуем время, – сказала Амелия. – Не часы, не календари. Само время. Как вы его чувствуете? Быстрое оно или медленное? Какого оно цвета?

Адриан взял кисть, посмотрел на чистый холст. Время. Какого цвета его время? Черного, подумал он. Время, которое кончается, всегда черное. Но его рука потянулась к другому цвету. К ярко-розовому.

Он начал рисовать, не думая о композиции. Мазки ложились на холст, превращаясь в лепестки, падающие с деревьев. Нежные, красивые, но обреченные.

– Интересно, – сказала Амелия, подойдя к нему. – Вчера ты рисовал мост, а сегодня… что-то о мимолетности?

– Может быть, – ответил Адриан, добавляя еще один лепесток. – Все проходит.

– Лепестки падают не просто так, – сказала она мягко. – Они дают место плодам. Дерево продолжает жить. И плоды, которые вырастут, несут семена новых деревьев.

– А если дерево больное? – спросил он, и голос его дрогнул. – Если оно не доживет до плодов?

Амелия посмотрела на него внимательно.

– Адриан, что тебе сказал доктор?

Он не мог больше лгать. Не ей.

– Глиобластома, – сказал он тихо, почти шепотом. – Четвертая стадия.

Амелия побледнела, кисть выпала из ее рук, звякнув о деревянный пол.

– О боже… Адриан…

– Все в порядке, – сказал он быстро. – То есть, не в порядке, но… я справлюсь.

– Будешь лечиться? – спросила она, ее голос был хриплым.

– Нет. Лечение тяжелое, результат сомнительный. Я хочу… прожить нормально. То, что осталось.

Амелия села рядом, ее рука легла на его, теплая и живая.

– Сколько?

– Шесть месяцев. Может, год.

Она молчала, глядя на его картину с падающими лепестками. Тишина была тяжелой, но не пустой – в ней была забота.

– И что ты планируешь делать? – спросила она наконец.

– Не знаю. Закончить проект. Вернуться в Нью-Йорк. Привести дела в порядок.

– А потом?

– Потом… посмотрим.

Она молчала несколько минут, ее пальцы все еще касались его руки.

– Адриан, – сказала она наконец. – А что, если вместо того, чтобы готовиться к смерти, ты начнешь жить?

– Что ты имеешь в виду?

– Ты говорил, что у тебя нет близких. Что ты бежал от привязанностей. А что, если перестать бегать? Использовать это время, чтобы наконец начать жить?

Он горько усмехнулся.

– Немного поздно для этого, не находишь?

– Никогда не поздно для честности, – сказала она. – Для близости. Для любви.

– Амелия…

– Останься в Миллбруке, – сказала она внезапно, ее голос был твердым. – Не на день, не на неделю. Останься. Позволь людям заботиться о тебе. Позволь себе заботиться о других.

– Зачем? – спросил он. – Чтобы причинить всем боль, когда я умру?

– Чтобы дать всем возможность любить, – ответила она, ее глаза сияли. – Боль – это цена любви, Адриан. Но настоящая любовь стоит этой цены.

Он посмотрел на нее, на ее лицо, на руки, испачканные краской.

– Почему ты это говоришь? Мы знакомы всего три дня.

– Потому что, – сказала она мягко, – иногда трех дней достаточно, чтобы понять, что человек важен. И потому что я не хочу, чтобы ты умирал в одиночестве. Это ужасно.

Адриан почувствовал, как что-то сжалось в горле. Когда он в последний раз плакал? Он не помнил.

– Я не знаю, как это делается, – сказал он хрипло. – Как позволять людям быть близкими.

– Мы научим тебя, – ответила Амелия, и в ее голосе была такая уверенность, что он почти поверил. – Если захочешь.

Он посмотрел на свою картину с падающими лепестками. Потом на группу, которая тактично делала вид, что не слушает, но он видел сочувствие в их глазах.

– А что, если я стану обузой?

– Что бы ни случилось, мы будем тебя любить, – сказала Амелия просто.

Адриан закрыл глаза. Боль в висках отступила, уступив место другому чувству. Чувству, которое он не испытывал годы. Надежде. Не на исцеление, не на чудо. На то, что оставшееся время может быть чем-то большим, чем ожидание конца.

– Хорошо, – сказал он тихо. – Я останусь.

Амелия улыбнулась, и в этой улыбке было столько тепла, что Адриан почувствовал: возможно, впервые в жизни он принял правильное решение.

– Тогда давай дорисуем твою картину, – сказала она, поднимая упавшую кисть. – Добавим что-то кроме падающих лепестков.

– Что? – спросил он, беря кисть из ее рук.

– Молодые ростки, – ответила она. – Пробивающиеся из-под земли. Одно дерево может дать жизнь целому саду.

Глава 7: Новые корни

Устав от мотеля, Адриан Кастеллано снял комнату в викторианском особняке миссис Эвелин Паркер, пятидесяти пятилетней вдовы с живыми глазами и ловкими руками, покрытыми тонкими морщинами. Особняк стоял в пяти минутах ходьбы от арт-центра, его окна выходили на холмы, где утренний туман клубился, как дыхание спящей земли.

Дом на Мейн-стрит казался весьма уютным, но жители города знали, что за этим скрывался жесткий контроль.

Комната была скромной: кровать с латунной спинкой, выцветший ковер и запах лаванды, но из окна открывался вид на персиковые деревья, которые, казалось, следили за ним.

– Вы фотограф, значит? – спросила миссис Паркер, показывая ему комнату, ее голос был теплым, как чай с медом. – Как интересно! А что фотографируете?

– Архитектуру, – ответил Адриан, ставя чемодан у кровати. – В вашем случае – крытые мосты.

– О, у нас их много! – Она рассмеялась. – Мой покойный муж, Гарольд, говорил, что они – не просто дерево и гвозди, а связь между сердцами. Романтик был.

Адриан натянуто улыбнулся. Фраза звучала банально, но после разговора с Амелией он начал подозревать, что в этом есть правда. Он поблагодарил миссис Паркер и закрыл дверь, оставшись наедине с тишиной комнаты и тяжестью диагноза, который все еще звучал в голове: Глиобластома. Шесть месяцев. Может, год.

Он распаковал вещи, но мысли его были в амбаре. «Никто не должен справляться с болью в одиночку». Ее слова стали его мантрой. Он не знал, как жить с приговором, но впервые за годы хотел попробовать.

Утром он отправился к арт-центру. Амбар был пропитан запахом красок, глины и травяного чая. Свет лился через высокие окна, рисуя золотые полосы на деревянном полу. Амелия уже была там, раскладывая кисти.

– Ты пришел, – сказала она, и в ее голосе было тепло, смешанное с удивлением. – Не ради фото?

– Не ради фото, – ответил Адриан, чувствуя, как непривычно честно звучат его слова. – Просто… подумал, что стоит попробовать.

– Хорошо, – сказала она, протягивая ему кисть. – Сегодня рисуем дом. Не тот, где живешь, а тот, который внутри тебя.

Группа собралась. Адриан сел за мольберт, чувствуя себя неуверенно. Он смотрел на чистый холст, но в голове всплывал только старый дом на окраине Миллбрука – облупленная краска, покосившиеся ставни и персиковое дерево с веревкой на ветке.

Он обмакнул кисть в серую краску. Мазки ложились неровно, дом получался кривым. Но потом рука потянулась к зеленому – цвету травы, по которой он бегал босым в детстве, – и к персиковому. Он не думал, просто рисовал, и постепенно дом на холсте стал другим: не руиной, а местом, где когда-то был смех, запах пирогов и голос матери, напевающей на кухне.

Амелия подошла, посмотрела на его работу. – Этот дом… живой, – сказала она тихо.

– Может, – буркнул Адриан. – Просто… пытаюсь вспомнить хорошее.

Она кивнула, ее рука на миг коснулась его плеча.

– Это и есть искусство. Находить хорошее, даже когда оно спрятано под слоем боли.

Сессия продолжалась. Фрэнк нарисовал дом с красной крышей, где две фигурки стояли на пороге, держась за руки. Мэри изобразила сад, полный цветов. Джейми нарисовал серую коробку без окон, но с одной яркой красной дверью.

– Что за этой дверью? – спросила Амелия.

– Не знаю, – пробормотал Джейми, пряча глаза. – Может, выход.

– Или вход, – спокойно сказала она. – Иногда, чтобы что-то понять, нужно просто шагнуть навстречу.

Адриан смотрел на свою картину. Дом был неидеальным, но в нем была правда – не только боль, но и тепло, которое он почти забыл. Он добавил несколько персиковых лепестков, падающих с невидимого дерева, и почувствовал, как давление в висках отступило. Или это просто таблетка подействовала? – мелькнула циничная мысль.

После сессии Амелия предложила ему остаться на чай. Они сидели в углу амбара, кружки с мятным чаем грели ладони.

– Почему ты остался? – спросила она, глядя на него поверх своей кружки.

– Ты же сама сказала, – ответил он, пытаясь пошутить. – Никто не должен быть один.

Она улыбнулась, но ее глаза были серьезными.

– А если серьезно?

Адриан помолчал, глядя на пар, поднимающийся от чая.

– Не знаю. Может, потому что я устал бежать. Устал притворяться, что мне никто не нужен.

Она кивнула, будто ждала этого ответа.

– Когда я переехала сюда, я тоже думала, что хочу быть одна. После развода казалось, что проще закрыться, чем снова доверять. Но этот город… эти люди… они не дают тебе спрятаться.

– И это хорошо? – спросил он.

– Иногда, – ответила она. – Иногда это страшно. Но оно того стоит.

Он посмотрел на нее, на ее лицо, освещенное мягким светом, на руки, испачканные краской, на глаза, в которых было столько жизни, что он почти забыл о своем диагнозе.

– Амелия, – сказал он, и голос его охрип. – Как жить, зная, что времени почти не осталось?

Она поставила кружку.

– Жить так, будто каждый день – это отдельная картина. Не важно, сколько их будет. Важно, чтобы они были твоими. Полными цвета. Полными смысла.

Он кивнул. Что-то внутри треснуло. Не боль, а что-то иное. Надежда? Он не знал, но впервые за годы хотел узнать.

– Можно я приду завтра? – спросил он.

– Конечно.

Вечером, вернувшись от Амелии, Адриан застал миссис Паркер в гостиной. Она сидела на полу перед старым дорожным сундуком, перебирая бумаги. Воздух пах пылью и нафталином.

– О, Адриан, дорогой, – улыбнулась она, смахнув седую прядь со лба. – Решила навести порядок в вещах Гарольда. Столько лет не решалась, а сегодня… захотелось вспомнить.

Адриан присел на край кресла, наблюдая, как она достает старые фотографии, медали за фермерские выставки, пожелтевшие квитанции. Это была капсула времени, запечатанная горем.

– Он был таким педантом, – сказала она, протягивая Адриану толстый ежедневник в потертом кожаном переплете и в ее голосе прозвучала не столько скорбь, сколько снисходительная усталость. – Записывал каждую мелочь. Посмотрите.

Адриан взял его в руки. Ежедневник был тяжелым, его страницы пахли старой бумагой и чем-то неуловимо горьким, как сухие травы. Он открыл его наугад. Аккуратный, убористый почерк Гарольда покрывал страницы цифрами и планами. Это была хроника жизни фермера, битва за урожай, расписанная по дням.

«12 мая. Закупка: сульфат аммония – 3 мешка, калийная соль – 2. Проверить западный сектор, первые признаки монилиоза на ветках. Кастеллано снова предлагает совместную закупку дизеля. Согласиться».

«18 мая. Ночью заморозок до -1°С. Укрыл побеги агроволокном. Расчет по удобрениям на следующий месяц: NPK 16:16:16 – 25 кг/га. Позвонить в сервис, трактор барахлит».

Адриан механически листал страницы, погружаясь в этот мир пестицидов, прогнозов погоды и финансовых расчетов. Он почти дошел до конца, где страницы были пустыми, как вдруг его палец зацепился за последнюю, исписанную совершенно другим почерком. Рваным, отчаянным, буквы плясали, словно их выводила дрожащая рука. Дата отсутствовала.

Это была не запись. Это был вопль.

«Мэри. Прости меня. Тот день под деревом… твой ультиматум… он сломал меня. Я должен был просто уйти, отпустить тебя, как ты просила. Но я не смог. Я не думал, что все так обернется. Я не хотел!

Этот грех теперь на мне. Я виноват в твоей смерти. Каждый раз, когда я смотрю на эти проклятые персиковые деревья, я вижу тебя. Я ношу эту ветку в кармане, ее пыльца жжет мне легкие, и это моя епитимья. Пусть она убьет и меня.

Я не могу так больше жить. Прости меня, если сможешь. Там, где ты сейчас, прости».

Адриан захлопнул ежедневник. Звук в оглушительной тишине комнаты прозвучал как выстрел. Миссис Паркер подняла на него встревоженный взгляд.

– Что-то не так, дорогой? Ты побледнел.

– Нет-нет, все в порядке, – его голос прозвучал глухо и чуждо. – Просто… голова немного закружилась. Пойду к себе, прилягу.

Он поднялся, все еще сжимая в руке тяжелый дневник. – Можно… я возьму его посмотреть? Интересно, как раньше вели хозяйство.

– Конечно, милый, конечно, – беззаботно ответила она, возвращаясь к своим бумагам.

Поднявшись в свою комнату, Адриан запер дверь и прислонился к ней спиной. Хрупкое чувство покоя, обретенное в амбаре, разлетелось вдребезги. Он снова был один, но теперь его одиночество было другим. Оно было холодным, острым и имело четкую цель.

«Твой ультиматум», «я виноват в твоей смерти». Это не было самоубийство. И теперь он знал, кто был там, под деревом. Гарольд Паркер. Добрый сосед, который не смог отпустить его мать.

Глава 8: Тени на холсте

Адриан проснулся от тихого, но настойчивого шороха дождя за окном. Он не спал всю ночь. Ежедневник Гарольда лежал на прикроватном столике, и даже в полумраке комнаты казался тяжелым, как надгробный камень. Слова, выведенные на последней странице, выжгли в его сознании клеймо: «Я виноват в твоей смерти»

Продолжить чтение