Поварёнок

Размер шрифта:   13
Поварёнок

© Ременчик В. Е., 2025

© Оформление. ОДО «Издательство “Четыре четверти”», 2025

* * *
Рис.0 Поварёнок

Незаконченная рукопись этой невыдуманной истории была без-возвратно утеряна. Вряд ли бы решился на повторный шаг, но смеш-ной фарфоровый поваренок на кухонной полке – солонка из старин-ного столового набора – постоянно напоминал мне об обещании, данном себе много лет назад.

Рядовому Левину Мотелю Абелевичу посвящается
1

Пулемет на чердаке палил без остановки. Свинцовые градины беспощадно крошили серые камни мостовой в мелкую колючую крошку. Огонь велся прицельно и плотно покрывал всю маленькую круглую площадь на Штралауэр Штрассе.

Взвод трижды поднимался в атаку, но тот, кто засел на чердаке красивого двухэтажного особняка (точь-в-точь как на литографиях Райнхольда Фелкела[1] в Дрезденской картинной галерее) в тополиной рощице за площадью, каждый раз одерживал верх. И каждый раз солдаты – кто замертво, кто с желанием уцелеть – под страшный аккомпанемент стрельбы валились на мостовую за развалинами летнего амфитеатра и терпеливо ждали той счастливой минуты, когда у немца закончатся патроны или он вместе с пулеметом, чердаком, Гитлером и всей проклятой Германией провалится в преисподнюю. Прошло без малого четыре часа, но ни одно из загаданных бойцами желаний не осуществилось. При таком раскладе оставалось одно – реализовать самую насущную в этот день мечту, оформленную в устном приказе командира взвода лейтенанта Прохора Семеновича Кузьменкова: «Сковырнуть пулеметчика с чердака!» Увы, проклятый фашист не оставил ни малейшего шанса хоть на метр приблизиться к ее осуществлению. Два мощных прожектора под крышей всем своим боеспособным видом ставили под большое сомнение возможность что-либо предпринять под покровом темноты, хотя до ночи надо было еще дожить. Солнце находилось в самом зените, и фриц с задором крошил мостовую.

Открытое, насквозь обозримое пространство вокруг площади без каких-либо помех простреливалось пулеметчиком. Любое движение лежащих на брусчатке тел мгновенно пресекалось кинжальной очередью. Патронов фриц не жалел – судя по всему, их было безмерно много. По огненным вспышкам из чердачного окошка можно было предположить, что в распоряжении у стрелка не менее трех пулеметных стволов и он их умело чередует: пока второй номер заправляет ленту в первый, второй остывает, а третий мечет свинец.

Превращенная в решето рация бесполезным ящиком покоилась рядом со своим бездыханным владельцем – радистом Колей Сивцовым, в метрах двадцати поодаль лежал сраженный меткой очередью посланный за подмогой Гриня Панасюк, а значит, подкрепления до конца войны можно не ждать: вряд ли в дивизии скоро хватятся маленького стрелкового взвода, исчезнувшего в большом, бурлящем военными страстями городе.

Перекличка, проведенная взводным час назад, выявила потери: двое безвозвратных, трое раненых, один из них – тяжелый.

– Да когда ж ты заткнешься, фашистская сволочь, – в сотый раз подряд простуженным басом хрипел комвзвода Кузьменков и тихо, скорее для себя, чем для окружающих, добавлял: – Эх, пушечку бы сюда…

А в это же время в центре Берлина шел штурм Рейхстага. Город содрогался от грома орудий, пылал огнем пожаров, утопал в черном едком дыму, истекал кровью тысяч убитых и раненых.

2

Как только первые пулеметные очереди накрыли взвод, Мотя упал плашмя на мостовую и откатился к ближайшему укрытию, при внимательном рассмотрении оказавшемуся сраженной взрывом статуей Геракла. И вот уже несколько часов он лежал в пяти шагах от взводного и рядышком с нещадно искрошенным пулями и осколками полубогом. Громадный мускулистый торс древнего грека надежно защищал тщедушное маленькое тело красноармейца. За это подаренное судьбой время он в мельчайших подробностях изучил беломраморное изваяние. Внешне мифический герой был полной его противоположностью. Низкорослый тощий человечек, прошедший всю войну от Москвы до Берлина, прижимался к сраженной снарядом мощной каменной глыбе. Опознав в статуе образ сына Зевса и Алкмены, он внутренне улыбнулся. Гераклом год назад под Курском Мотю нарек тогдашний комвзвода Бельский, когда Левин притащил на себе из разведки тяжелораненого стокилограммового старшину Солоного. Позже ротный шутник Валерка Блинцов, сложив два имени в одно и помножив полученную сумму на философскую Мотину мудрость, присвоил ему новую кличку – Геромот. Правда, кличка, прожив пару дней, отклеилась сама собой (имя Мотя было гораздо удобней для произношения). Красноармейца Левина за ту разведку наградили второй медалью «За отвагу», а Бельский и Валерка погибли в одном бою под Вислой.

3

Пулеметчик щедро всадил в мостовую очередную порцию свинца.

– Эх, пушечку бы сюда, – снова послышалось со стороны комвзвода.

За всю войну Кузьменков был четвертым после двух погибших и одного списанного по ранению взводных. Да и состав подразделения за четыре года обновился не один раз. В этих стихийных и плановых ротациях никто из командования и рядового состава не обратил внимания на тот удивительный факт, что рядовой первого взвода третьей роты второго батальона 336-го гвардейского стрелкового полка Левин Мотель Абелевич без устали и без единой царапины прошел со своей родной частью всю войну. Бог берег его, и страшная старуха с косой обходила стороной. Один-единственный раз Мотя попал в медсанбат и то по причине зубного флюса. Проблему при помощи спирта и щипцов мгновенно решил пожилой рукастый фельдшер Макарыч.

– Кто ж тебя так заговорил, солдат? – спросил его командир дивизии генерал Фогель, вручая ему медаль «За боевые заслуги» после форсирования Днепра (до противоположного берега со всей роты доплыл лишь неполный взвод). Тогда Мотя пожал плечами, хотя совершенно точно знал ответ. Он свято верил в то, что от роковой пули его берегут дочурка Раечка, жена Софа, мама Циля, папа Абель, бабушка Рахель и дедушка Ефим.

В сентябре сорок первого они все были расстреляны фашистами в овраге у деревни Каменки[2], что недалеко от Бобруйска. Об этом Мотя узнал спустя три месяца. Он открыл конверт с письмом от тети Хаи в холодной землянке под Москвой. Война, лишив его самого дорогого, не позволила задохнуться в безутешном горе. Он даже не успел зарыдать в голос, громко, на всю Вселенную, как подсказывало сердце. Как только письмо упало на пол, земля содрогнулась от взрывов немецкого артудара. А после в атаку на наши позиции пошли танки и пехота. Мотя стрелял прицельно, машинально перезаряжая винтовку. Люди в серых шинелях падали почти синхронно с его выстрелами. В контратаку он поднялся первым, примкнул штык и молча, с трехлинейкой наперевес бежал до вражеских порядков впереди наступающей цепи; с пяти шагов выстрелил в живот долговязому немцу, второму с хриплым выдохом свернул квадратную челюсть прикладом и молниеносно пронзил штыком впалую грудь молоденького офицера. Вынимая лезвие, не удержался на ногах и завалился спиной на бруствер, винтовка выпала из рук. Внезапно навалившемуся на него всем своим грузным телом фашисту он вцепился в кадык зубами…

Рис.1 Поварёнок

Он не помнит, как вернулся на позиции после той рукопашной. Только во рту на долгие годы остался горько-соленый вкус немецкой крови. Ночью они пришли к нему: дочурка Раечка, жена Софа, мама Циля, папа Абель, бабушка Рахель и дедушка Ефим.

Содержания письма в роте так никто и не узнал. Свое горе Мотя на всю жизнь сохранил глубоко в себе, оставаясь для окружающих все тем же интеллигентным, скромным и застенчивым человеком. Лишь немногие, самые наблюдательные, сослуживцы заметили, что глаза рядового Левина стали похожими на два безжизненных черных отверстия-амбразуры и лицо навсегда покинула улыбка.

Жалость к тем, кто был по ту линию фронта, как и страх перед смертью, Мотя сжег вместе с письмом от тети Хаи. Очень быстро для командиров он стал отличным солдатом, живым воплощением боевого устава, хорошим стрелком, знатоком разведки, атаки и ближнего боя. Еще Мотю как учителя немецкого часто привлекали к допросам «языков» в качестве переводчика. И комбат, и ротный, и взводный называли его доверительно по имени и часто поручали ему сложные и опасные задания, так как были уверены – Мотя не подведет. Он отказался от сержантского звания и учебы на офицерских курсах и оставался рядовым Мотелем Левиным, идущим в атаку в первых порядках, заговоренным от пуль и осколков, шаг за шагом приближавшимся к своей заветной цели – вцепиться в горло зверя, убившего его семью, и отомстить за все сполна…

4

Сегодня несколько раз, несмотря на окрики взводного, он порывался броситься к проклятому дому. Наглядным свидетельством этому служили несколько новых дырок в плащ-палатке и оторванный пулей каблук на левом кирзаче. Родной ППШ[3] с полным диском бесполезно валялся рядом.

Майское солнце приятно грело спину, проникая своими гостеприимными лучами через сукно шинели и гимнастерку. Хотелось пить, а фляга давно опустела. Мотя снял ее с ремня и аккуратно уложил в вещмешок, потом достал из его недр деревянную шкатулку, а из нее – желтую довоенную фотографию и на мгновение прикоснулся к ней губами. Снимок источал приятное домашнее тепло. Ему счастливо улыбались нарядные, во всем новом по случаю Песаха[4] дочурка Раечка, жена Софа, мама Циля, папа Абель, бабушка Рахель и дедушка Ефим.

Как только шкатулка с фотографией была бережно уложена в вещмешок, непонятно откуда рядышком возник грязно-рыжий, всколоченный, весь в проплешинах кот, сжимавший в острых зубах серую хвостатую крысу. Рыжий охотник зыркнул единственным глазом на лежащего красноармейца и прошмыгнул вместе с добычей куда-то под беломраморного Геракла. Мотя приподнялся над статуей – кота нигде не было видно, значит, он не побрел дальше по улице, а исчез именно под каменным изваянием! Плотно прижав ухо к земле, солдат даже не услышал, а почувствовал далекое урчание воды – так, как будто он лежал прямо над быстрой подземной рекой.

– Товарищ лейтенант! Товарищ лейтенант! – Мотя окликнул взводного. – Ползите скорее сюда! – и, опасаясь, что командир откажет подчиненному в этой неожиданной просьбе, добавил: – Пожалуйста!

Но Кузьменков сразу сообразил, что рядовой Левин, солдат смекалистый и дисциплинированный, вызывает к себе офицера неспроста, и, плотно вжавшись в мостовую, стал медленно ползти в сторону Мотиного убежища. Всевидящий пулеметчик сразу узрел шевеление на площади, и свинцовый дождь стал обильно поливать булыжник, высекая из него сотни мелких острых осколков.

Как только командир, так же как и Мотя, почувствовал подземное движение воды, они, упираясь ногами в неровности мостовой, а ладонями в статую, стали двигать ее по гладким, отшлифованным временем камням. Мотя видел, как опухла посеченная каменной крошкой щека Кузьменкова и правый рукав его шинели на глазах напитывался бурой кровью, но взводный, тяжело дыша, с остервенением толкал и толкал статую, как будто знал, что под ней таится спасение.

Фашист на чердаке, словно почуяв неладное, непрерывно давил на гашетку, пули беспощадно терзали тело полубога, каждой очередью превращая его в бесформенный кусок мрамора. Когда взводный получил очередное ранение в ногу, он еле слышно застонал сквозь плотно сжатые зубы и, грузно повернувшись на бок, уткнулся лицом в плечо подчиненного. Мотя, словно защищая командира от новой беды, как крылом, прикрыл его краем плащ-палатки. Так они и лежали рядом – рядовой и раненый офицер.

– Мы открыли канализационный вход. Тоннель должен тянуться прямо под улицей, – прохрипел Кузьменков, горячо дыша ему в ухо, – по нему попытайся добраться к дому и разорви в клочья этого фрица на чердаке.

Не отрывая кровоточащей щеки от Мотиного плеча, он вытащил из-под ремня и вложил ему в ладонь тяжелую противопехотную гранату:

– Я очень тебя прошу, – Моте показалось, что эти последние слова взводного он не услышал, а почувствовал. Ведь лейтенант даже не разомкнул белые потрескавшиеся губы.

Когда Левин по грудь опустился в открытый люк, Кузьменков вдруг окликнул его и протянул трехцветный командирский фонарик.

– Себе оставишь. На память…

5

Мотя, цепляясь за шаткие проржавевшие скобы, спустился под мостовую и тут же оказался в мрачном подземном царстве мутной бегущей воды, смердящего стоячего воздуха и несметных полчищ крыс, оккупировавших все редкие сухие поверхности.

Фонарик пришелся очень кстати. Его длинный желтый луч как бы подбадривал солдата, освещая путь на метра три впереди, высвечивал один за другим плывущие по воде предметы, которые причудливыми тенями отображались на бордовых кирпичных стенах.

Гордо, как каравелла по бескрайнему океану, мимо проплыла совсем целехонькая книжная этажерка, за нею – кукла без головы, и, цепляясь за стену, неспешно скользил по воде остов старинного стула с резными гнутыми ножками. Мотя пристально всматривался в бесформенную темную груду, которая, медленно кружа, двигалась прямо на него. Как только груда оказалась рядом, он, наконец, распознал в ней труп немецкого солдата. Голова в тяжелой каске почти исчезла под водой, над поверхностью виднелись острый, гладко выбритый подбородок, широкая вздыбленная грудь с железным крестом и большие белые ступни босых ног.

Левин по пояс в воде, осторожно прощупывая дно каждым шагом, почти бесшумно брел по просторному ровному тоннелю. То слева, то справа над водой свет выхватывал круглые ответвления в человеческий рост, из которых пенные потоки бурно вливались в центральную магистраль. Вдруг совсем рядом из одного такого отверстия с гортанным криком вывалилось и громко бултыхнулось в воду нечто большое и довольно увесистое. Зловонные брызги достали до лица, залили глаза и нос. Левин резко вскинул автомат, палец слился с курком в готовности дать старт смертоносной очереди.

Большим и увесистым оказался немец в черном мундире шарфюрера СС[5] (Мотя, как военный переводчик, хорошо разбирался в фашистских званиях). Толстяк мгновенно вынырнул, ослепленный светом фонарика, резко вскинул руки над головой и сиплым, сильно простуженным фальцетом пропищал:

– Nicht schießen! Ich habe keine Waffe! Ich bin getroffen![6]

Когда Мотя сдвинул луч света чуть в сторону, шарфюрер, вероятно, узнавший в темном силуэте над водой советского солдата, уж слишком пискляво и очень жалостливо добавил:

– Ich bin Jude![7]

Мотя, конечно же, не поверил эсэсовцу (какой еще еврей?!) и с трудом боролся с желанием ввинтить свинцовую очередь в это круглое необъятное брюхо. Однако рядом могли быть товарищи фрица, а ввязаться в незапланированный бой – это значит поставить под угрозу выполнение главной задачи: ликвидации огневой точки на чердаке. Поэтому вместо желанной очереди он негромко, но уверенно ответил:

– Wo fuЁhrt dieser Tunnel hin?[8] – и указал стволом на изрыгающее желтую пену отверстие, минуту назад выплюнувшее фашиста.

– Dieser Tunnel fuЁhrt zum Pappelplatz![9] – не опуская рук, пропищал немец и, видимо, осознав, что его сейчас не убьют, громко выдохнул. Его маленькие пуговки-глазки испуганно бегали над толстыми щеками и жестким разрезом узкого рта.

Повезло так повезло! Если фриц не врет, то вскоре он окажется как раз у того самого проклятого дома! Мотя еще раз на прощание осветил шарфюрера (действительно без оружия, но с виду не раненого, а тем более не еврея) и, легко подтянувшись, прошмыгнул в подсказанный немцем тоннель.

– MoЁge der Heilige Moses dich beschuЁtzen![10] – просипел за спиной простуженный фальцет. Это уже перебор! Захотелось вернуться и набить фашисту морду, но впереди уже виднелся падающий сверху дневной свет.

6

Он медленно поднялся по шатким металлическим скобам и, приблизившись к границе подземного мрака и солнечного света, снял с головы и заткнул за ремень пилотку, потом, чуть дыша, осторожно выглянул из колодца. Поток свежего воздуха, с легкой пороховой горчинкой, после подземного зловония приятно вскружил голову. Выход из канализационного тоннеля оказался посреди уютно разместившейся на берегу реки[11] тополиной рощицы, прямо на бетонной дорожке рядом с опрокинутой парковой скамейкой. Чугунная крышка канализационного люка валялась рядом. На ней восседала крупная глазастая ворона. Завидев гостя из подземелья, она громко, раскатисто каркнула и лениво взмыла в небо. Мотя долго сопровождал птицу взглядом, пока она не слилась с жирными ошметками черного дыма, кружащимися над оглушенным разрывами и стрельбой городом.

Роща, а вернее, городской сквер с обрамленными тополями ровными аллеями, была совершенно пуста, если не считать нескольких неподвижных, распластанных по траве тел в грязно-серой немецкой форме.

Тот самый ненавистный дом с фашистской огневой точкой находился в метрах ста от Мотиного временного убежища. Он имел хорошую возможность обозревать особняк с тыльной стороны. Вся придомовая территория с несколькими аккуратными постройками была как на ладони. За невысоким ажурным заборчиком с настежь распахнутыми воротами стоял большой тентованный военный грузовик без водителя, из кузова которого худенький чумазый подросток в форме гитлерюгенда, свесившись с борта, поочередно подавал жестяные цинки с боеприпасами такому же хилому парнишке, тоже облаченному в мешковатое, совсем не по росту, военное тряпье (в Берлине Мотя уже успел насмотреться на сопливых, обычно плачущих пленных в такой же форме). Тот, что стоял на земле, скорым шагом носил коробки с патронами к крыльцу и складывал их там в аккуратную стопку.

«Подача боеприпасов у “гансов” налажена. Нетрудно догадаться, что потом сопляки волокут все это богатство на чердак, где его принимает второй номер и рассовывает по пулеметным лентам», – смекнул Левин и уже вслух добавил:

– Сейчас я вашу схему поломаю.

План дальнейших действий молниеносно нарисовался в голове. Эти двое во дворе не бойцы, их в расчет можно не брать. Но он не знал, сколько вооруженных людей находится в доме, и в этом заключался основной риск. В качестве зыбкого преимущества у него имелись: фактор внезапности (его здесь уж точно не ждут), полный диск в ППШ для нижних двух этажей и граната для пулеметного «гнезда». Так думал Мотя. И ему не хотелось даже помышлять о том, что в доме все не так, как он представлял, и действовать придется по-другому.

Было совсем не страшно погибнуть в конце войны, да и возвращаться ему не к кому. Но только от одной мысли, что задача будет не выполнена и его родной взвод продолжит бесславно умирать на мостовой, его бросило в холодный пот.

Выбравшись на поверхность, он не торопился встать в полный рост и, лежа животом на сочной майской траве, еще раз осмотрел всю местность вокруг: сзади и по флангам безлюдный сквер, впереди по фронту дом с огневой точкой. Сам себе, как командир подчиненному, поставил задачу: совершить пеший рывок во двор, бесшумно пленить пацанов, допросить их о планировке дома (главное – где находится лестница на чердак) и людях внутри и, наконец, с учетом результатов разведки вступить в бой!

7

Он снял сапоги и одновременно выпустил из каждого струю мутной канализационной воды, потом обернул ноги чистыми сухими портянками, извлеченными из вещмешка. Заодно вещмешок покинула противопехотная граната и заняла свое место под ремнем. Он надел пилотку, как учили, – с легким наклоном на правую сторону, застегнул гимнастерку на все пуговицы и привычно навесил на правое плечо снятый с предохранителя ППШ.

– Рядовой Левин к бою готов, – вполголоса доложил Мотя, словно его слышит комвзода Кузьменков. И через мгновение в ответ на его доклад он как будто услышал знакомый прокуренный басок:

– В атаку вперед!

Боец легко перемахнул через опрокинутую скамейку, в один прыжок преодолел сливную канаву, пересек пригорок с несколькими реденькими тополями и, уже не скрываясь, ворвался во двор через распахнутые ворота.

Завидев как из преисподней возникшего русского солдата, сопливые бойцы гитлерюгенда замерли на месте, синхронно дрожа двумя парами костлявых подкошенных колен. Даже на расстоянии Мотя ощущал исходящий от них безумный знобящий страх.

«Если эти двое испугались меня – хоть и вооруженного, но худого, кривоногого и низкорослого, то вот этот номер наверняка повергнет их в ужас», – подумал Левин, и, скорчив, как ему казалось, неимоверно страшную рожу, он по-звериному зарычал.

Один из подростков, тот, что был в рваной униформе, вдруг взвизгнул, потом подскочил на месте и стремглав бросился наутек. На глазах своего товарища и «ужасного русского солдата» он перемахнул через забор и скрылся за холмом в тополиной роще.

То, что, сталкиваясь с неожиданным страхом, дети чаще всего обращаются в бегство, Мотя в своем гениальном плане, конечно же, не учел. «Теперь у меня на все про все еще меньше времени. Беглец может привести подмогу», – пронеслось в голове, и в расстройстве он закатил хлесткую оплеуху оставшемуся стоять парню. Тот схватился за ушибленное ухо и в голос зарыдал. Слезы лились по грязным, не знавшим бритвы щекам, а все худое долговязое тело скорчилось в ожидании неминуемой смерти.

Мотя на полголовы был ниже его ростом, он приподнялся на цыпочки и сильно надавил мальчишке на погон, стараясь усадить его на крыльцо. Можно было и не прилагать таких усилий – тот вдруг обмяк и мешком опустился по стене на каменную ступеньку. Теперь солдат грозно возвышался над своим дрожащим пленником.

Левин направил ему в лицо ствол автомата и, с опаской поглядывая на окна особняка, грозно произнес:

– Ich werde dich nicht toЁten, wenn du meine Fragen ehrlich beantwortest![12]

Парнишка мелко закивал головой, потом вытер грязным рукавом нос и, старательно преодолевая нервную дрожь, поведал, что он впервые так близко видит русского солдата. Командир им рассказывал, что русские очень жестокие и безжалостные, но сейчас он увидел, что они еще и очень страшные. Особняк принадлежит богатому фабриканту, одному из гитлеровских интендантов, поставляющему вермахту кожаную амуницию. Фанатично преданный великому фюреру нацист выпросил у военного начальства пулеметный расчет для защиты своей любимой семьи. Сам же безумец скрылся в неизвестном направлении. Его супруга фрау Грета с тремя детьми, свекром и свекровью прячется в подвале. На чердаке уже вторые сутки боевую позицию занимает пулеметчик со вторым номером под командой обер-лейтенанта Отто Кляйна. Его же зовут Клаус. Они со сбежавшим Винфридом назначены подносить боеприпасы, которые сами же загружали на складах в грузовик.

«Ну вот, – подумал Мотя, – разведка проведена успешно, дальше все по плану. Только быстро! Очень быстро! Времени у меня в обрез!»

Он ясно слышал частую пулеметную стрельбу сверху. Значит, взвод раз за разом пытается подняться, не очень-то надеясь на то, что рядовой Левин выполнит эту сложную задачу. Они даже не знают, добрался ли он! Может быть, убит или ранен, не выбравшись из канализационного тоннеля, или покоится с пробитой башкой во дворе этого ненавистного особняка?

– Держитесь, братцы, еще немного продержи́тесь. Я у цели, – ему показалось, что немец понял его. Тот снова кивнул головой и нахлобучил серую мятую пилотку глубоко на уши.

8

– Nimm die Kiste in die Hand und trage sie auf den Dachboden![13] – выпалил Мотя и, сдвинув брови, зловеще добавил: – Schnell![14]

Клаус мгновенно выполнил команду. Тонкими, ободранными в кровь руками с длинными пальцами пианиста он схватил верхний цинк с патронами и на полусогнутых тонких ногах шагнул в любезно распахнутую русским солдатом дверь.

Они медленно поднимались по широким дубовым лестницам с резными перилами. Через неплотно задернутые портьеры на больших окнах тоненькими лучиками пробивался солнечный свет. Такую богатую мебель, как в этом немецком особняке, Мотя видел один раз в своей жизни – на школьной экскурсии в ленинградском Эрмитаже. Дом казался совершенно безлюдным. Только большие портреты в резных рамах напоминали о том, что здесь проживало несколько поколений какой-то знатной прусской фамилии. У большого камина как ни в чем не бывало грелся жирный серый кот. А наверху исправно строчил пулемет, в дрожащем от выстрелов воздухе чуть слышалась человеческая речь. Кто-то из пулеметного расчета громко, заливисто рассмеялся. «Освоились сволочи. Чувствуют себя тут как дома. Да они вроде и есть дома. А мы для них – непрошеные гости. Что ж: вчера вы у нас, сегодня – мы у вас. Так что не обессудьте – стреляем мы тоже метко. Treffen!»[15] – думал Левин, следуя за своим дрожащим долговязым проводником. Второй этаж, как и нижняя гостиная, был совершенно безлюден. В просторной светлой комнате царил походный беспорядок: на полу у стены валялись военные ранцы, прямо в центре на круглом белом ковре стояла пара начищенных до блеска офицерских сапог, тут же лежал полосатый матрац, небрежно прикрытый серой солдатской шинелью; на хлипком инкрустированном столике, обильно засыпанном крошками ржаного хлеба, громоздилось множество пустых консервных банок.

Рис.2 Поварёнок

Как только они добрались до низкой деревянной дверки, ведущей на чердак, с той стороны послышался голос:

– Klaus! Winfried! Seid ihr das?[16]

Мотя цепко ухватил Клауса за ворот и сильно, до боли, ткнул ему стволом ППШ между острых лопаток. Мальчишка ойкнул и пискляво проблеял:

– Wir sind es, Herr Oberleutnant! Wir haben Munition mitgebracht![17]

Кажется, прошла целая вечность, перед тем как дверь со скрипом отворилась. Красноармеец действовал молниеносно. Он изо всех сил рванул парня за ворот, и тот, громыхая патронным цинком, кубарем покатился вниз по лестнице. Но Левин этого уже не видел. Он с силой вдавил палец в курок ППШ и со смаком всадил в полутьму чердака длинную огнедышащую очередь! Как только вслед полетела граната – сиганул через перила вниз, шлепнувшись на паркет, подвернул ногу, автоматным диском разбил губу и, уже завалившись на спину, увидел, как чердачную дверь сорвало с петель и из открывшегося проема вырвался слепящий столп огня. Бах! – хорошо знакомый красноармейцу Левину звук на этот раз ворвался в его душу как сладостная музыка, как долгожданная кода в его любимом «Эгмонте» Бетховена. После взрыва в доме воцарилась мертвая тишина, только черный густой дым медленно, как большой жирный удав, переползал через чердачный порог и рассеивался вокруг большой хрустальной люстры на потолке.

9

Слюна превратилась в жгуче-горькую тягучую массу, стало больно глотать, а голову заполнил нудный протяжный звон. Вставать совсем не хотелось, усталость, накопившаяся за этот сумасшедший день, вдруг навалилась на все тело и как будто увеличила его вес в разы. Превозмогая острую боль в ноге, он ухватился руками за лестничные перила и медленно, с глухим стоном встал, потом поднял ставший неимоверно тяжелым автомат, вытер ладонью кровь с губы и осмотрелся вокруг. Клаус исчез. «Значит, жив мальчишка, если смог драпануть отсюда», – удовлетворенно подумал Мотя, но надо было убедиться в результатах скоротечного боя на чердаке – тишина могла быть обманчивой, коварной и предательски изменчивой. Если хоть кто-то из выживших еще может дотянуться до оружия, то задачу следует считать невыполненной и смертельная угроза его родному взводу по-прежнему сохраняется. На этот случай еще есть патроны. Но чердак молчал, дом все так же казался безлюдным, лишь в воздухе поселился едкий запах гари, который бесцеремонно забирался в легкие и вырывался назад удушающим рваным кашлем.

Подогнув онемевшую ногу, он цеплялся руками за перила и из последних сил с автоматом в руке карабкался к чердаку. Уже стоя в развороченном взрывом дверном проеме, он убедился, что боевая задача выполнена: крохотное помещение под крышей превратилось в абсолютно безжизненное пространство. Только почерневшие стены, кавардак вещей на полу да обездвиженные внезапной смертью солдатские тела свидетельствовали о недавнем коротком и жестоком бое. Очередь, выпущенная вслепую, в упор сразила молоденького чернявого лейтенанта. Он лежал у самого входа, раскинув руки в стороны, и удивленно смотрел в потолок. Фуражка с гордым орлом на тулье откатилась к опрокинутому деревянному сундуку с разноцветным тряпьем. Пулеметный расчет в полном составе застыл, уткнувшись лицами в аккуратно уложенные в два ряда мешки с песком. Смерть от гранаты застала их в разгар работы. От мощного взрыва чердачное окно вместе с рамой вылетело наружу, и свежий весенний ветерок весело гулял под крышей.

– Ну вот, рядовой Левин Мотель Абелевич, – обратился он к себе, – боевая задача выполнена, но, как говорит наш взводный, оценку выполненному заданию дает командир!

Он еще раз внимательно осмотрелся вокруг и, опираясь об автомат, доковылял до опрокинутого сундука с ветошью, вытащил из кучи старья вязаный джемпер яркого алого цвета и натянул его на еще горячий ствол немецкого пулемета, остальной арсенал искореженного взрывом оружия полетел вниз на зеленую лужайку. Сооруженная композиция из воткнутого между мешками вниз прикладом пулемета с немецким красным свитером ему очень понравилась. Какая фактура для живописца Райнхольда Фелкела![18]

Берлинский ветер под какофонию городской пальбы старательно развевал «боевое красное знамя» над Штралауэр Штрассе. Флаг над Рейхстагом будет водружен только через несколько часов. Но над городом уже разносилось – сначала робкое и нестройное, потом уверенное и торжественное – победное «ура!». Свою крохотную, но важную победу в этом большом враждебном городе восторженно встречал маленький стрелковый взвод под командованием лейтенанта Прохора Семеновича Кузьменкова. А тот, кто с таким трудом добыл эту победу, стоял у чердачного окошка в полный рост рядом с алым самодельным флагом и, устало опираясь на автомат, восторженно наблюдал, как его изрядно потрепанный взвод на глазах обретает черты полноценного боевого подразделения.

Люди, словно пробуждаясь ото сна, неспешно поднимались с пыльной мостовой, делово́, буднично приводили себя в порядок, сносили на газон раненых и погибших. Двое дюжих бойцов бережно, как особо ценный раритет, положили взводного Кузьменкова на плащ-палатку и потащили впереди подразделения по направлению к теперь уже безопасному дому. Командир, заприметив в чердачном окне Мотю, еле заметно махнул ему рукой. От этого дружеского приветствия на сердце стало еще теплее, и Левин, тяжело хромая, спустился на первый этаж, мечтая об одном – взахлеб большими глубокими глотками выпить океан ледяной колодезной воды, пить так, чтобы вода заливала его разгоряченное лицо, холодными струями стекала за пазуху и за ворот, охлаждала горячее, раскаленное до предела сердце.

Оказавшись на лестничном пролете в просторной гостиной первого этажа, он увидел, что комната ожила. Седовласый сутулый старик в черной жилетке и клетчатой рубахе сидел на диване в центре комнаты рядом с сухонькой старушкой в коричневой кофте и белом переднике поверх широкой клетчатой юбки. Высокая светловолосая женщина лет тридцати – тридцати пяти в приталенном черном платье с ажурным белоснежным воротничком, вероятно – та самая фрау Грета, беспокойно поглядывала в окно, слегка придерживая штору красивой тонкой рукой. Конечно же, она наблюдала за приближающимися к дому русскими солдатами. Двое совершенно одинаковых рыжих упитанных мальчуганов-близнецов лет пяти о чем-то яростно спорили, стоя у камина. Знакомого серого кота не было видно – наверное, испугался взрыва и забился в укромное местечко. Единственным обитателем этого дома, который находился в постоянном движении, была румяная маленькая девчушка, от силы полутора-двух лет, в белоснежном ситцевом платьице, белых носочках и красных лаковых туфельках. Ее золотистые волосы были заплетены в две аккуратные косички, украшенные большими алыми бантами. Малышка неуклюже бродила по комнате по одному ей известному маршруту, поочередно совершая короткие остановки рядом с матерью, стариками, братьями-близнецами и пришедшим ко двору Клаусом, который уже успел стянуть с себя военный мундир и на зависть жадно пил воду из белого фарфорового кувшина. При этом кроха пытливо заглядывала в глаза каждому, словно хотела что-то спросить. А может, она просто играла в какую-то увлекательную игру, вдруг родившуюся в ее прелестной маленькой головке.

Было ощущение, что эту немецкую семью война застала внезапно, нарушив стройную череду обыденных домашних дел. Будто они собирались на семейную прогулку в парк, зоосад или в кинотеатр, не думая и не гадая о том, что надежный, мудрый и заботливый глава семейства оставит их в опасности, доверив жизнь и судьбу каждого случайным обстоятельствам. И что их добрый уютный дом в одно мгновение превратится в неприступную крепость, извергающую смертоносный огонь, жадно пожирающий жизни непрошеных чужаков. И что для них война закончится, когда в этот дом без спросу проникнет маленький кривоногий еврей в советской военной форме и, забравшись под самую крышу, вернет им долгожданную тишину.

Появление в гостиной хромого русского солдата с кровоточащей губой совсем не испугало семейство (по всей видимости, шустрый Клаус уже успел рассказать о нем). Малышка вообще не удостоила его своим вниманием, как несуществующего персонажа ее игры. Близнецы вдруг прекратили свой спор и в две пары зеленых глаз с любопытством уставились на незнакомца. Взрослые же смотрели на него – нет, не испуганно и даже не настороженно: во взгляде каждого была какая-то глубокая обреченность, словно они всецело отдавали себя и детей в руки чужака, не имея ни сил, ни желания, чтобы сопротивляться ему или молить его о пощаде. Даже когда солдат притронулся к цевью автомата, среди присутствующих в комнате ничего не изменилось. Только старик положил свою широкую бугристую ладонь поверх сухонькой жилистой руки жены, а фрау Грета, не отходя от окна, мягко прижалась спиной к стене, так, что можно было подробно разглядеть ее правильные черты лица и точеную фигуру. В гостиной царило полное безмолвие, только дальняя канонада напоминала о войне, и было слышно, как шуршат занавески на приоткрытом окне да топают по паркету маленькие косолапые ножки в красных лаковых туфельках.

Рис.3 Поварёнок

Левин прислонил к перилам еще не остывший ППШ, а сам осторожно, не желая нарушить эту и без того хрупкую тишину, присел прямо на ступеньки, вытянув перед собой ноющую от боли ногу. Он мог, не задерживаясь в этом чужом ему доме, выйти во двор и присоединиться к родному взводу, но что-то цепко держало его и не хотело отпускать, может быть – этот давно недоступный ему и почти забытый семейный быт, уют и покой под крышей посреди бушующего страстями и огнем пространства? Он сомкнул тяжелые набухшие веки и представил, что вместо этой незнакомой ему немецкой семьи рядом с ним оказались дочурка Раечка, жена Софа, мама Циля, папа Абель, бабушка Рахель и дедушка Ефим. И неожиданно для всех, не открывая глаз, он тихо, еле шевеля губами, запел на идише:

  • Пойте с нами, пойте с нами…
  • Чири-бим, чири-бом…
  • Пойте с нами, деточки,
  • и пусть над головами
  • летает эта песенка
  • с веселыми словами.
  • А мама варит суп с лапшой,
  • вареники и кашу,
  • дрейдл[19] крутится целый день
  • под эту песню нашу.

Эту шуточную песенку в детстве пела ему мама, а позже он исполнял ее для своей маленькой дочурки. Ее слова наизусть знала вся семья Левиных и часто весело и с задором исполняла ее на три голоса за праздничным столом. Раечка по-детски сильно картавила, но всегда силилась безошибочно пропеть каждый звук, особенно на припеве: «Чири-бим, чири-бом!» Дедушка Ефим вставал в полный рост и старательно, но уж очень смешно дирижировал.

Бабушка Рахель от этого заливалась на удивление молодым беззаботным смехом. А мама притворно сердилась: ну неужели нет другой песни – всегда одно и то же! И все же радостно пела вместе со всеми.

Он на мгновение умолк, откашлялся и уже более громко продолжил:

  • Чири-бим, чири-бом…
  • Однажды вышел погулять
  • наш досточтимый ребе,
  • но вдруг ударил сильный дождь
  • из черной тучи в небе.
  • Промокший ребе крикнул туче:
  • «Уж хватит этой пытки!»
  • Все хасиды сухими были тогда,
  • лишь ребе наш промок до нитки.
  • Чири-бим, чири-бом…[20]

Когда Мотя перестал петь и разомкнул веки, то увидел, что прямо перед ним стоит розовощекая маленькая путешественница. Невольно подумалось: «Нет, она совсем не похожа на мою Раечку – худенькую, чернявую, кареглазую». Девочка внимательно смотрела ему прямо в глаза. «Ага! – догадался Левин. – Я удостоен высокой чести быть принятым в игру!» – и даже через боль в рассеченной губе попытался улыбнуться, но совсем забыл, как это делается, и вместо улыбки получилась какая-то несуразная гримаса. А девчушка протянула к нему свою белоснежную пухленькую ручку и вложила в черную от копоти, задубевшую от мозолей ладонь что-то гладкое и теплое, заботливо согретое в ее крохотной кукольной ладошке.

И сразу же воздух в комнате стал легче, как будто приоткрытое окно выпустило в огнедышащий город ту общую скованность, которая витала здесь еще минуту назад. Фрау Грета улыбнулась – еле заметно, самыми краешками тонких губ – и легким движением руки уложила в прическу упавшую на тонкий лоб темную прядь. Пожилая чета, переглянувшись, как по команде засияла широкими улыбками, обрамленными ажуром множества добрых морщинок. Старик закивал головой, мол – бери, бери, не стесняйся! Близнецы синхронно прикрыли рты ладошками, сдерживаясь перед незнакомцем, но смех упорно прорывался сквозь растопыренные пухлые пальчики.

Маленькая игрунья, вдруг изменившая только ей известные правила игры, удовлетворенно заиграла ямочками на румяных щечках. Неизвестно откуда снова появился большой серый кот и вальяжно, по-хозяйски прошествовал к камину.

10

Уже стоя на крыльце дома во внутреннем дворике с вещмешком за спиной и ППШ на правом плече, он раскрыл ладонь, и сразу же заиграла на ней веселыми бликами маленькая фарфоровая фигурка поваренка – солонка из старинного столового прибора, – смеющийся голубоглазый мальчуган с толстыми розовыми щечками в переднике, покрывающем круглый животик, и пышном белом колпаке с множеством крохотных дырочек. В пухлой ручке он сжимал большой, в половину его роста, половник. На донышке фигурки рядом с отверстием, наглухо запертым рукотворной газетной пробкой, значилась черная циферка 9.

Мотя сомкнул ладонь, и поваренок исчез, но продолжал в своем надежном укрытии источать какое-то особенное тепло – сохраненное фарфором доброе тепло маленькой детской ладошки. А на вновь открытой широкой солдатской ладони фарфоровый малыш снова широко и задорно улыбался, словно и нет вовсе войны, как будто вот-вот начнется обед большой дружной семьи и он на широком столе будет щедро раздавать каждому, кто пожелает, белоснежную, икрящуюся на свету соль.

Казалось, что теплое весеннее солнце щекочет мальчишке его курносый носик и от этого поваренок еще пуще заходится милым беззаботным детским смехом. Невозможно было оторвать взгляда от этой смешной незамысловатой рожицы! Время внезапно застыло так, как будто какой-то добрый-добрый волшебник решил в награду Мотелю Левину за его незавидную судьбинушку продлить это теплое, радостное и совершенно мирное мгновение.

Странно все сложилось. Мотя даже не смог сразу осознать, что произошло в его измученном, скорбящем сердце за какие-то несколько минут в совершенно чужом ему доме. Ведь он ждал этого часа всю долгую войну. Через пыль, грязь, огонь и кровь он прорывался к этому ненавистному городу, к этому логову жестокого беспощадного зверя, лишившего его самого дорогого на этом свете – его любимой семьи, вырвавшего из души радость и любовь, мечты и чаяния. Четыре года назад в блиндаже под Москвой он поклялся вернуть все с лихвой, по закону справедливости (око за око, зуб за зуб, кровь за кровь) отомстить и таким образом обрести покой в беспокойной, израненной войною душе. Но что-то сломало внутри тот отточенный ненавистью стержень, уже напоенный чужой кровью во многих жестоких схватках.

Невольно оказавшись в кругу другой семьи, совсем ему незнакомой, со своим укладом, порядками и традициями, он вышел из этого круга уже другим. Тепло руки невинного перед Богом и людьми ребенка как по мановению волшебной палочки возродило в нем давно забытые чувства. Сжимая в руке фарфорового поваренка – маленький символ семейного уюта, он даже через толщь мозолей ощущал это тепло каждой клеточкой кожи, оно медленно просачивалось через поры и приятно разливалось по всему телу.

– Du, Russe! Ich habe dich betrogen! Ich bin kein Jude![21]

Волшебство мгновенно растаяло, испарилось, спугнутое простуженным, противно писклявым голосочком. И добрый волшебник, разгневанный этим грубым вторжением в его сказку, с громким хлопком закрыл свою волшебную книгу и вернул ее случайного читателя в суровую, далеко не добрую действительность.

Пуля дзинькнула о медали и горячей иглою вонзилась в грудь точно на уровне сердца. Медленно оседая на крыльцо, сквозь застилавшую глаза плотную бордовую пелену он успел заметить в большом распахнутом окне золотоволосую малышку с широко раскрытыми удивленными глазами цвета весеннего неба и из последних сил крепко-крепко сжал в ладони фарфорового поваренка.

  • Чири-бим, чири-бом…
  • Вот говорят, местечко Хелем
  • полно дураками,
  • мы все б сияли красотой,
  • были б мы с мозгами.
  • Смеются хелмцы всем назло
  • с рассвета до заката.
  • Скажите, кто ж из нас дурак,
  • а кто ума палата?
  • Чири-бим, чири-бом…

Он стоял перед большим праздничным столом, за которым в какой-то серебристой искрящейся дымке сидела и дружно пела вся его любимая семья. Раечка музыкально картавила, дедушка Ефим с воодушевлением под задорный смех бабушки играл роль дирижера. А мама, как всегда, как будто бы сердилась: ну что за глупая песня! Потом вдруг в комнате воцарилась звенящая тишина, а мама с печальной улыбкой посмотрела на Мотю и с ласковой ноткой в голосе произнесла:

– Где ж ты ходил, Мотя? Тебя только за смертью посылать, ж аува шэли[22]. Мацебрай[23] совсем остыл, – каждым произнесенным словом мама согревала его. – Соль-то принес, сынок?

– Да, мама, принес, – ответил он, но голоса почему-то не было слышно. Мотя сделал шаг к столу и поставил рядом с блюдом, наполненным мацебраем, смешного фарфорового поваренка – солонку из старинного столового сервиза.

Как только он сделал шаг к столу, чтобы присесть рядом с дочкой и обнять ее узенькие плечи, матушка остановила его:

– Не надо, сынок. Рано тебе отдыхать. Ступай себе с Богом. Впереди у тебя дальняя дорога…

11

– Слава Богу, очнулся, сердешный! Эко тебя немец проклятый посек! Чтоб ему провалиться окаянному! Дыши, дыши глубже, касатик, вдыхай жизнь, родненький! Жить теперь будешь до-о-олго!

Он почему-то знал, что санитарку, сейчас суетившуюся у его госпитальной койки, зовут тетя Таня и что муж ее погиб под Киевом, а сын пропал без вести в боях за Польшу. И еще знал, что тетя Таня щедро делится с ранеными своим рабочим пайком, а сама обходится «чайком да с сухариком». Вот и сейчас она положила ему на подушку у самого уха два кусочка сероватого сахара, погладила мягкой материнской ладонью по давно не бритой щеке и умчалась по каким-то неотложным делам.

Постепенно выбираясь из тягучего, серого, неуютного, со вспышками острой боли полусознания, Мотя медленным внимательным взглядом обводил палату. Первое, что он увидел, – это высокие сводчатые потолки с лепниной в виде множества крылатых ангелочков, через широко открытое большое окно с марлей, заменяющей занавеску, комната наполнялась ярким солнечным светом. Потом взгляд бегло прошелся по двум рядам теснившихся друг к дружке панцирных коек: две – с обнаженной ребристой сеткой и скрученными к ногам матрацами; ту, расстеленную, видно, ненадолго покинул хозяин; на кровати у окна кто-то большой и длинный громко храпел, прикрыв лицо разворотом «Красноармейской правды» с броской надписью: «Враг разбит! Победа за нами!»[24] А на соседней койке (как же он сразу не заметил!) весь в бинтах, сильно похудевший, но, как всегда, гладко выбритый, возлежал на боку его родной взводный – лейтенант Прохор Семенович Кузьменков – и приветливо улыбался Моте!

– С возвращением тебя, герой! Победу ты, конечно, проспал, но твои положенные фронтовые еще плещутся у меня во фляге, – на радостях Кузьменков даже помахал ему забинтованной рукой – точно так, как тогда, на Штралауэр Штрассе. – Девять дней ты в бреду нам свою судьбинушку нелегкую рассказывал. Семью твою всю поименно выучил. Вот только никак не смикитил, кто такие Клаус да фрау Грета? Ох, гляди, солдат, СМЕРШ[25] и после Победы работает исправно.

Победа! Живой взводный! И он вроде как выжил! Чувства переполняли грудь! Мотя даже попытался приподняться, но резкая боль в груди вернула его в прежнее положение.

– Лежи, солдат! Чего не по делу дергаешься?

Кузьменков проворно вскочил со своей койки, на лету прихватил костыль и в три прыжка оказался на подоконнике, умудрившись во время своего неповторимого полета оттяпать кусок газеты прямо с лица длиннющего храпуна. Удобно устроившись, он вытащил из кармана свой любимый кисет, желтыми от постоянной дружбы с самосадом пальцами выцепил из него щепотку махорки и несколькими ловкими движениями соорудил солидную самокрутку, так называемую «козью ножку».

– Эх, на минутку мы не поспели к тебе! Эсэсовца того пузатого хотели там же, во дворе, прикопать, но не простым он оказался – кажись, штабной посыльный, и конверт с печатями при себе имел. Харю мы его жирную, конечно, серьезно подправили и таким живописно разрисованным прям в штаб дивизии и доставили.

Взводный глубоко, с наслаждением затянулся и продолжил:

– Через недельку после того нас с тобой военхирург Ногаллер[26] поочередно заштопал (тебя, промежду прочим, первым), Сашка Галабурда притащил в палату фляжку водки по случаю Победы. И мы с ребятами из всего, что было, соорудили приличный праздничный стол – тушенка, хлеб с лучком, короче – все по-барски (ты-то в это время какую-то песню в бреду на своем тарабарском мямлил).

Ногтем указательного пальца он аккуратно стряхнул на ладонь горку пепла.

– Так вот. Когда Сашка захмелел, то поведал мне, что в тот день он, будучи в карауле, нес службу «на часах» у штаба и через открытое окно слышал допрос этого самого фашистского сержанта. Тот, со страху в штаны наложив, наплел, что принадлежит к еврейской нации, – Мотя хмыкнул, – а немцам служил по принуждению. И состоял этот подбитый нами гамадрил писарем при штабе бельгийской дивизии СС, обороняющей Берлин[27]. А последние два дня из-за нарушения связи и больших потерь, как коренной берлинец, хорошо знающий город и сверху, и под землей, использовался начальством как посыльный для связи с другими германскими частями.

Кузьменков досмолил свою самокрутку и запустил пепел с ладони по ветру.

– Он-то и тебя принял за такого же посыльного и решил выслужиться – притащить в свой гадюшник еще один пакет, только с нашими секретами. А в пакете, что при нем был, как раз и значились сведения о ближайших планах его эсэсовской кодлы. Так что ты, Мотя, молодец вдвойне! Командир тебя к ордену Славы представил! Коли дырку, солдат!

Потом командир взглянул на забинтованную Мотину грудь, смущенно извинился за неуместную шутку и добавил:

– Твои-то медальки не зря на гимнастерке болтались, они первыми пулю и приняли. Она же, окаянная, срикошетила от них, полет свой замедлила и до сердца самую малость не дошла. Военхирург Ногаллер так и сказал: «Героя его же награды и сберегли…»

– Опять, Семеныч, махру смалишь в палате?! – раздался от двери грудной голос тети Тани. – Я вот скажу доктору, и выпишет он тебя отседова без выздоровления!

Санитарка притворно грозно зыркнула взглядом на Кузьменкова и пошире распахнула окно, так что в палате отчетливей стало слышно многоголосое щебетание птиц, а марлевая занавеска заволновалась от нежного касания легкого теплого ветерка.

– А ты чего ж, соколик, сахарок не сосешь? Соси, соси, милай, глюкозку-то, окрепнешь скорее. Сейчас и кашка подоспеет, покормим тебя.

Тетя Таня присела на край Мотиной койки, заговорщицки извлекла из бокового кармана белоснежного халата и вложила в его влажную пятерню нечто очень знакомое на ощупь – гладкое и теплое. Он, еле дыша, медленно и очень осторожно разжал пальцы. На дрожащей, исхудавшей за несколько дней ладони радостно бликовал под лучами солнца и беззвучно заливался беззаботным ребячьим смехом его (теперь уже его) поваренок!

– Ты, милок, уж больно крепко его держал, никак не хотел отпускать. А как Ногаллер пулю из тебя вытянул, ладошка сама и разжалась.

Тетя Таня ловко сунула ему в приоткрытый рот кусок сахара и продолжила:

– Так он и стоял на подоконнике в операционной, пока ты между небом и землей маялся. Каждому раненому своими губенками улыбался, а им, сердешным, вроде и легче становилось. Фельдшер наш хотел себе забрать, да не дала я. А как в руку его возьмешь, то теплее становится – то ли солнцем нагретый, то ли глина такая, а может, кажется все это.

Мотя слушал тетю Таню, сжимая в руке улыбаху-поваренка, и доброе тепло разливалось по телу, а перед глазами кружилась та маленькая золотоволосая игрунья, доверчиво впустившая его в свою загадочную игру.

Потом поваренок по-хозяйски разместился на Мотиной прикроватной тумбочке и с улыбкой наблюдал, как бойцы уплетают перловую кашу на сливочном масле.

Подкрепившись, Мотя, не устояв под натиском Кузьменкова, неохотно поведал ему обо всем, что произошло в том самом немецком особняке. Взводный участливо кивал седой головой, словно пытался поддержать Левина даже в его воспоминаниях.

Вдруг с койки у окна раздался громкий бас:

– Ну i дурень же ти, солдатику. Брязгалку марно вiд німчури приволiк. Хiба ж це трофей? Курям на смiх!

Здоровенный увалень свесил ноги с койки и продел громадные босые ступни в такие же громадные шлепанцы.

– У тих буржуїв можна було б цацки красивіші та дорожчі реквiзувати, – богатырь звучно высморкался в клетчатый носовой платок. – У мене ось посилочка зi шмотками нiмецькими для моєї Маруськи дуже знатна вийшла. Трофей так трофей!

Кузьменков резко оборвал его:

– Сам ты дурак, Непитайленко! Жене тряпки германские шлешь! Ну пофорсит она в них год-другой, да на ветошь и пустит. А ежели ты ее с голодухи ежегодно брюхатить будешь, так шмотки эти лишь моли на прокорм пойдут!

Взводный резко вскочил с кровати и судорожно схватился за костыль (вот-вот запустит в неразумного Непитайленко!).

– А здеся дитя невинное солдату русскому в благодарность от чистой душонки своей младенческой отдало. За подвиг его! За то, что не очерствел он на войне этой проклятой и не мстить им пришел, не грабить, не убивать! А защиту дал да покой дому их вернул! Память теперича – и семье той немецкой, и ему на всю жизнь!

Он ласково глянул на поваренка и для убедительности закончил тем же, с чего начинал:

– Дурак ты, Непитайленко, ох и дурак!

12

Через три недели Кузьменков с громадной дымящейся самокруткой в зубах, умело орудуя костылями, провожал его, еще хромающего, с деревянной тростью, до госпитальных ворот. Обнялись на прощание. Мотя сунул командиру в карман госпитальной пижамы кусочек сала в газетной упаковке, неизвестно откуда добытый тетей Таней. Потом взводный долго махал ему вслед, как будто чувствовал, что больше они никогда не встретятся. Военком Кузьменков Прохор Семенович геройски погибнет в бою 31 октября 1945 года в украинском городе Станиславе, обороняя родной военный комиссариат от налета местной банды бандеровцев.

Чтобы дознаться от стоящей на ближайшем перекрестке регулировщицы, чернявой круглолицей дивчины, о направлении движения к штабу его родного полка, пришлось предъявить книжку красноармейца и справку о выписке из госпиталя. Молодица вслух по слогам прочитала: «Крас-но-ар-ме-ец Ле-вин Мо-тель А-бе-ле-вич» и неожиданно спросила:

1 Австрийский художник (1873–1938), автор литографий с изображениями немецких городских особняков и загородных вилл.
2 В деревне Каменке под Бобруйском в 1941 году фашистами и их пособниками было расстреляно более 10 тысяч евреев из Бобруйского гетто.
3 Советский пистолет-пулемет, разработанный в 1940 году конструктором Г. С. Шпагиным.
4 Еврейская Пасха.
5 В переводе на советские воинские звания – старший сержант.
6 Не стреляй! У меня нет оружия! Я ранен! Нем.
7 Я еврей! Нем.
8 Куда ведет этот тоннель? Нем.
9 Этот тоннель ведет в тополиный сквер! Нем.
10 Пусть оберегает тебя святой Моисей! Нем.
11 В этом районе Берлина протекает река Шпрее.
12 Я не убью тебя, если ты честно ответишь на мои вопросы! Нем.
13 Бери в руки коробку и неси на чердак! Нем.
14 Быстро! Нем.
15 Встречайте! Нем.
16 Клаус! Винфрид! Это вы? Нем.
17 Да, это мы, господин обер-лейтенант! Мы принесли патроны! Нем.
18 Левин не знал, что в 1938 году художник умер.
19 Четырехгранный волчок, с которым дети играют во время праздника Ханука.
20 Старинная еврейская песня о празднике Пурим, в оригинале исполняется на идише.
21 Эй, русский! Я тебя обманул! Я не еврей. Нем.
22 Любимый мой. Иврит.
23 Национальное блюдо, которое готовят на праздник Песах.
24 Через несколько дней после Победы в номере этой армейской газеты с такой фразой было размещено обращение И. В. Сталина к народу.
25 Сокращенное от «Смерть шпионам» – система контрразведывательных подразделений в РККА в период Великой Отечественной войны.
26 Ногаллер Александр Михайлович – в 1945 году гвардии майор медицинской службы, начальник отделения 180-го ХППГ; после войны – доктор медицинских наук, профессор, член Нью-Йоркской академии наук.
27 В мае 1945 года Берлин защищали бельгийские дивизии СС «Лангемарк» и «Валлония».
Продолжить чтение