Шёпот в тишине

Размер шрифта:   13
Шёпот в тишине

ЛОВЕЦ ГОЛОСОВ

Я нашёл его на воскресной барахолке – между коробкой с пластиковыми руками от манекенов и поломанной кофемолкой, в которой застряли какие-то семена. Старенький диктофон – чёрный, с облупившейся кнопкой «REC», будто он слишком много слышал и забыл, что значит молчать.

Продавец – лысый старик с пальцами пианиста и шрамом на подбородке – протянул его мне молча. Ни слова. Ни взгляда. Словно знал, что я всё равно возьму.

Я не торговался. Просто убрал диктофон в карман и пошёл дальше, даже не вспомнив, зачем вообще пришёл.

Дома я бросил его на письменный стол – между грязной чашкой и стопкой забытых дел. И забыл. На пару дней.

А потом включил. Просто так. Просто чтобы проверить.

Лента зашуршала. В динамике – щелчки, трение, сухое дыхание. Как будто кто-то тяжело дышал совсем рядом.

И потом – голос. Мой. Но я этого не говорил.

«Ты подойдёшь к окну. Посмотришь вниз. Женщина с белым зонтом уронит телефон. Ты успеешь подумать: "Чёрт, как неловко"».

Щелчок. Тишина. Я застыл. Секунда. Другая. Смотрел на диктофон, как будто он сейчас мигнёт огоньком или улыбнётся.

Потом всё-таки подошёл к окну.

Женщина стояла у края тротуара. Белый зонт с сине-зелёными цветами. Прохожий случайно задел её плечо – и телефон вылетел из рук. Глухо стукнулся о плитку. Зазвенел.

Она выругалась и наклонилась.

Я отшатнулся.

Сердце в горле – как пойманная мышь, мечущаяся в беспамятстве. Не понимая, где выход.

Ночью я не спал. В висках стучит, и мысли бегают, не находя себе места. Кофе не бодрил. Еда не насыщала. Я избегал письменного стола, но диктофон лежал там, как бомба с часовым механизмом, на котором остались последние секунды.

А диктофон – лежал. Молчал. Ждал.

Иногда мне казалось: он дышит. Пластик тёплый. Как будто под ним – не плата, а плоть.

Прослушать вторую запись рука потянулась сама. Я сопротивлялся. Боялся вздохнуть. Но проиграл.

«Ты снова не будешь спать. Умоешься холодной водой. Включишь ноутбук. Прочтёшь новость о мужчине, выпавшем с балкона. Внутри у тебя щёлкнет: "А если это не случайность?"»

Щёлк.

Новость была. Улица Троицкая. Балкон. Пятый этаж. Свидетелей не было. Фотография размытая. Тело – чёрный силуэт с пятном крови, как ожог на асфальте.

Я не знал его. Но внутри – под ребрами, начало шевелиться что-то другое. Нечеловеческое. Внимательное.

На третьей записи голос был… другим. Ближе к моему. Чище. Как будто он узнавал меня лучше, начинал жить моей жизнью.

«Ты вспомнишь, как в десять лет запер младшего брата в подвале. На полдня. Тогда ты сказал родителям, что это был он сам. Но это был ты. Это был ты. Это был ты».

Горло сжалось. Я не помнил. Запер эти воспоминания в дальний угол, в ящик за семью замками. Но тело помнило. Руки сжались, как тогда. Но в этот раз появилось чувство стыда за сделанный поступок.

После этого я стал бояться зеркал. Каждый взгляд – как вскрытие. Лицо оставалось моим, но выражение – будто чужое. Чуть искажённое. Словно кто-то смотрит на меня изнутри.

Я пытался избавиться от диктофона.

Выкинул. Нашёл на столе – утром. Всё на том же месте, всё так же молчаливо ждёт.

Утопил. Не пошёл ко дну – всплыл, как мёртвец, отказывающийся лечь в землю.

Сжёг. Он лежал в пламени и не плавился. Огонь не трогал его. Лишь колебался, дрожал, как от холода. А диктофон – ждал.

В ту ночь я проснулся от голоса.

Диктофон уже работал. Я не нажимал «Play». Но запись проигрывалась.

«Ты не расскажешь никому. Даже когда начнёшь слышать голос без диктофона. Даже когда он скажет, кто будет следующим. Даже когда он станет говорить вместо тебя».

Теперь говорю – не я. Моим голосом. Мои слова. Но внутри – тень. Она двигает ртом, подбирает интонации. Сначала неуверенно. Потом – всё точнее.

Иногда я ловлю себя с диктофоном в руке. Не помню, как взял. На записи – мой голос, но не мои слова.

Записываю. Про других. Про тебя.

Сейчас ты читаешь это. И думаешь – бред. Страшилка. Галлюцинация. Ты даже, может быть, усмехаешься.

А потом услышишь – свой голос.

И он скажет: "Ты подойдёшь к окну…"

ТИХИЕ ИГРУШКИ

Я всегда думал, что страхи детства остаются в детстве.

Что с годами мы вырастаем из них, как из старой одежды.

Но есть страхи, которые ждут. Терпеливо. Годами. Пока ты не вернёшься.

Мы переехали в дом в августе – я, мой сын Артём и две недели до школы.

Дом был старый, деревянный, с перекошенными окнами и лестницей, которая стонала при каждом шаге.

Я вырос в похожем.

Может, именно поэтому выбрал этот.

Как будто хотел что-то проверить.

Артёму понравилось. Особенно его новая комната.

– Тут хорошее место, – сказал он, расставляя игрушки по полке. – Они будут всё видеть.

Я тогда не придал значения словам. Просто устал. Просто был рад, что он легко адаптируется.

На третье утро он спросил:

– Пап, а ты ночью заходил ко мне?

– Нет. Спал как убитый. Почему?

Он пожал плечами:

– Игрушки передвинуты. Будто кто-то сделал перестановку.

Я усмехнулся:

– Может, ты сам играл и забыл?

– Я не трогал их, – тихо сказал он. – Они ночью шепчутся. Но я не понимаю слов.

Он не просил поверить. Он говорил как есть.

Я поднялся проверить.

Три плюшевых зверя – медведь, заяц и собака – стояли уже не на полке, а на столе.

Ровной шеренгой. Спиной к стене. Лицом – к кровати.

Как будто смотрели на него всю ночь.

Следующие дни я следил.

Каждую ночь – одно и то же.

Игрушки перемещались.

Я убирал их на место – но утром они снова были не там.

Сначала – на край стола. Потом – на стул рядом с кроватью.

Потом – на пол, ближе к изголовью.

Каждое утро я пытался найти объяснение.

Сквозняк. Глупый розыгрыш. Лунатизм.

Но внутри уже начал расти холод.

Тот самый, знакомый.

Который начинается между лопаток и опускается в живот.

В одну из ночей Артём пришёл ко мне – бледный, босой, трясущийся.

– Они не спят, – прошептал он. – Они дышат. Очень тихо. Я слышал.

– Кто?

Он посмотрел в темноту за моей спиной:

– Они.

Я уложил его рядом. Включил ночник.

Он уснул быстро. Дети умеют забывать.

А я – нет.

Я вспомнил.

Мне было шесть.

Мои игрушки тоже начали менять положение.

Мама говорила, что это сквозняк. Или кот.

Но кота у нас не было.

Однажды я проснулся – и плюшевый мишка сидел у меня на груди.

Его глаза – чёрные, пластиковые – были направлены прямо в мои.

Я закричал.

Мама пришла, прижала к себе, сказала, что мне приснилось.

А утром мишка исчез.

Я нашёл его в ванной. Мокрого. С торчащим куском ваты из разорванного шва.

Как будто изнутри кто-то пытался выбраться.

И не смог.

Теперь – повторяется.

Я хотел выбросить игрушки Артёма.

Но в комнате их не было.

Ни на полке. Ни под кроватью. Ни в ящике.

Он сказал:

– Они больше не здесь. Они прячутся, когда ты смотришь.

Ночью Артём закричал.

Я ворвался – он сидел в кровати.

Ссадины на руках. Взгляд – полный ужаса.

– Они были в углу. На потолке. Шевелились.

– Это был сон?

– Нет. Сон не может оставить следы.

На обоях в углу – тёмные царапины.

Длинные, полукруглые. Будто когти.

Я не спал до утра.

Слушал дом. Скрип досок. Тишину, в которой что-то шевелится.

Когда рассвело, Артём сказал:

– Они сказали, ты был первым. Что ты ушёл. Но должен вернуться.

Они тебя ждали.

Сейчас он спит.

Я сижу рядом. Свет не выключен.

На коленях у меня нож.

Я слышу дыхание. Не его. Другое.

Мелкое. Быстрое. Как у зверька.

Из темноты.

Из щелей.

Изнутри.

Они не двигаются, пока я смотрю.

Но у меня не хватит сил смотреть вечно.

Им нужно только одно —

чтобы кто-то моргнул.

Забыл.

Уснул.

Я ТЕБЯ НЕ ЗВАЛА

Я не сразу поняла, что со мной что-то не так. Сначала я даже не заметила. Первые недели всё можно было списать на стресс: новая работа, переезд, усталость, хронический недосып – классический рецепт срыва. Я не удивлялась, когда просыпалась за минуту до будильника – с ощущением, что уже опаздываю, хотя день только начинался.

Сначала это были мелочи. Я забывала, куда положила ключи – хотя отчётливо помнила, как убирала их в карман куртки. Обнаруживала открытую пасту на раковине, хотя закрывала её с утра. Пару раз казалось, что свет в прихожей горит, хотя я точно его выключала. Однажды среди ночи я нащупала под подушкой телефон. В голосовых – сообщение, отправленное на незнакомый номер. Я нажала. Шипение. Будто кто-то водил микрофоном по ткани. Я удалила, не вслушиваясь. Просто усталость. Что-то с головой.

Но потом началось что-то с телом.

Я почувствовала это в метро. Сидела, вжавшись в угол, глаза закрыты, в наушниках – белый шум. И вдруг – чёткое движение в пальцах левой руки. Три удара ногтем по подлокотнику. Сначала медленно. Потом быстрее. Ритм. Последовательность. Я не сразу поняла – это не я. Рука будто отделилась. Я смотрела, как она продолжает, а внутри – липкий страх. Как будто кто-то внутри репетирует быть мной. Я сжала пальцы, убрала руку, зажала в кулак. Они дрожали. Дома проверила: ноготь сломан. Это случалось и раньше. Просто я не смотрела.

Я начала записывать. Всё, что странно. Открытые вкладки браузера – с вещами, которые я не искала. Видео, где я смотрю в камеру и улыбаюсь, но не помню этого. Однажды – заметка моим почерком: «Не сопротивляйся. Так будет легче.»

Я начала бояться сна. Мне снилось, как я стою в ванной напротив зеркала и двигаюсь не синхронно. Как будто отражение слегка запаздывает. Или – наоборот – опережает. В каком-то сне я посмотрела себе в глаза – и поняла: отражение моргнуло не в тот момент.

Я записалась к неврологу. Он был вежлив, терпелив, осмотрел меня, отправил на ЭЭГ. Скан мозга показал норму. Он улыбнулся так, как улыбаются людям, которым не могут помочь: – Возможно, синдром хронической деперсонализации. Это лечится. Но мне уже было всё равно, как это называется. Потому что я чувствовала – оно просыпается.

На кухне однажды я открыла холодильник и нашла там записку. Бумажка из моего блокнота. Почерк – мой. Только не я писала. «Ты слабая. Я заберу. Я не забуду.»

Я не помню, как разбила зеркало. Помню – как стояла среди осколков с порезанными руками и шептала: – Уйди. Уйди. Уйди. А он – изнутри – смеялся. Мои голосовые связки саднило, как от затяжного кашля. А потом он сказал моим голосом: – Я дома.

Он начал разговаривать со мной на третий месяц. Сначала – мысленно. Голос – тонкий, почти неразличимый. Как отголосок собственной мысли, зацепившейся за ухо. Я говорила себе: ну, все мы иногда разговариваем сами с собой, верно? Но я никогда не обращалась к себе во втором лице.

– Не так. Посмотри снова. – Это не ты. Это они. – Я держу всё за тебя. Ты же устала.

Он был… спокоен. Не злой, не резкий. Почти ласковый. Как взрослый, что склоняется к колыбели. Только я – не ребёнок. Я – взрослый человек. И я не разрешала никому жить внутри меня.

Он начал вмешиваться в действия. Я выходила из магазина и замечала, что купила не то, что собиралась. Он выбирал еду. Одежду. Музыку. Он диктовал, что смотреть, что писать. Я удалила мессенджер.

Было поздно.

Я попробовала не спать. Трое суток – кофе, яркий свет. Я связала себя ремнём, чтобы не встать. Ставила камеру. На третью ночь уснула на полу. Утром – камера выключена. Аккуратно. Без следов. Я – в чистой одежде. На зеркале, красной губной помадой: «Я умею лучше. Доверься.»

Я закричала. Плакала. Била себя по лицу, чтобы вернуть контроль. Он только смеялся: – Тебе стало легче, не так ли?

Я начала говорить с ним вслух. Он стал настолько громким, что мои собственные мысли глохли. Я спрашивала, чего он хочет. Он не отвечал сразу. Выжидал. А потом – начинал гладить изнутри. Как будто пальцами по внутренней стороне черепа: – Я хочу, чтобы ты отдохнула. Ты устала. Позволь мне.

Я спорила. Но он был спокойнее. Ловчее. Мудрее. Как человек, знающий, что победа – вопрос времени.

Он вытеснял меня по ночам. Потом – днём. Сначала я теряла секунды. Потом – минуты. Потом приходила в себя на скамейке с мороженым в руке, которого не помню. Или с книгой, открытой на двадцатой странице, хотя запомнила первую.

Он оставлял мне подарки. Письма. Плейлист: «Музыка для тебя.» Чёрные платья, которые я бы никогда не надела. Но надевала. Волосы уложены, губы яркие. Зеркало запотело от дыхания. И в нём – кто-то. Кто улыбается до того, как это делаю я.

Я начала терять слова. Забывала названия вещей. Не помнила, как зовут коллег. Однажды не смогла вспомнить слово «стул». PIN-код исчез из памяти – но я вдруг знала, как играть в шахматы. Это были не мои воспоминания.

Я пошла в клинику. Кричала. Умоляла сделать МРТ. Вырезать. Мне дали успокоительное. И карточку психиатра. Я сожгла карточку.

Он засмеялся. – Видишь? Никто тебе не верит. А я – здесь.

Я попробовала самоизоляцию. Выключила свет. Все устройства под замок. Сидела в темноте, обняв себя. Дышала через раз. Он пел. Моим голосом. Только ниже. Глубже. Колыбельную. Слишком нежную. До отвращения:

– Спи, моя милая. Я прослежу за всем.

Я заснула. Проснулась – в чужом городе. На перроне. В руках – чемодан. Внутри – одежда, которой у меня не было. В телефоне – новые фото. Я. Везде. Улыбаюсь. Везде одна.

В телефоне – новые фото. Я. Везде. Улыбаюсь. Везде одна.

В голове – тишина. Он больше не говорил.

Потому что говорила уже я. Им.

Последнее, что я сделала – написала себе письмо. От руки. Из тех осколков мыслей, что ещё остались. Оно начинается так:

«Если ты читаешь это – значит, ты ещё не он. Но скоро станешь. Пожалуйста. Помни. Я тебя не звала.»

Теперь я живу. Работаю. Знаю правильные вещи. Люди меня любят. Я стала цельной. Настоящей. Более, чем была. И только иногда – в зеркале – я вижу её глаза. Испуганные. Глубоко-глубоко внутри.

Я улыбаюсь им. Успокаиваю.

Я знаю, как быть лучше.

НЕ ОТКРЫВАЙ

Меня всегда учили слушаться. Особенно маму.

В нашем доме было одно-единственное правило:

Не открывать дверь в подвал.

Она находилась в конце коридора – там, где свет из окон уже не доставал, и пол скрипел даже под лёгкой лапой кошки. Старая, облупившаяся, ничем не примечательная дверь. Без ручки. Со щеколдой повыше – туда, куда я долго не мог дотянуться.

– Ну почему нельзя? – спрашивал я снова и снова.

– Потому что я так сказала, – отвечала мама. Спокойно. Почти ласково. – И этого достаточно.

Нет она не кричала. Никогда. Даже когда я начал проверять границы – спорил, подставлял табурет, тянулся к замку, – мама не злилась. Она просто смотрела на меня долго и молча, пока мне не становилось не по себе.

– Ты хороший мальчик, – говорила она. – А хорошие мальчики должны слушаться маму.

И я слушался. Почти всегда.

Но дверь, она была особенной.

Каждый раз, проходя мимо, я чувствовал, как дерево будто дышит. Словно за ней – нечто. Пульсирующее, спящее. Ожидающее.

Однажды утром под дверью лежала бумажка.

Письмо.

Сложенный вдвое лист из моей школьной тетради. Неровный детский почерк. Мой.

«Пожалуйста, выпусти меня. Я так больше не могу. Мама ошиблась. Ты же можешь мне помочь.»

Подпись – моё полное имя. Имя и фамилия. Так я никогда не подписывался.

Я спрятал письмо поглубже в карман. Несколько дней избегал коридора. Но ночью мне начали сниться странные сны. Будто кто-то зовёт из-под пола. Стук. Шорох. Тихий, невнятный плач.

На шестую ночь я проснулся. От холода.

Дверь была приоткрыта.

Совсем чуть-чуть. Щель ровно такая, чтобы я мог подойти. Заглянуть.

И я заглянул.

Темнота внутри не была пустой. Свет ночника за моей спиной падал на пол, ложась узкой полосой. В этой полосе я увидел глаз. Один. Чёрный. Огромный.

Он моргнул.

Медленно. Плавно.

Как я. Как будто он – моё отражение.

– Помоги мне, – прошептало нечто. – Я это ведь ты. А ты – не там, где должен быть.

Я отпрянул. Захлопнул дверь. Закрыл щеколду. Подпер стулом, придвинул всё, что смог.

А утром она снова была приоткрыта.

И новое письмо:

«Ты не понял. Это не я внутри. Это ты. А я – снаружи. Мама перепутала. Исправь.»

Я показал письмо маме. Она прочитала, молча скомкала, бросила в раковину и подожгла.

Пепел смыла в канализацию.

– Это не твоё, – сказала она. – Это не ты.

А потом добавила, почти шёпотом, не глядя на меня:

– Слишком поздно. Для одного из нас – уже слишком поздно.

Она больше не вернулась к разговору.

А я не спрашивал.

Прошли годы. Мама умерла. Дом остался.

И дверь.

Я заколотил её гвоздями. Потом – фанерой. Потом – шкафом.

Но каждую ночь слышал:

Стук. Шёпот. Пение.

Однажды утром я проснулся от холода.

Дверь снова была открыта. Шкаф был сдвинут, а фанера вырвана с корнем.

На полу – письмо. Старая бумага. Мой почерк.

«Это последняя попытка. Ты читаешь – значит, ещё не поздно. Она закрыла нас не от зла. А ради него. Помни. Ты – снаружи. Пока ещё.»

Я посмотрел в зеркало.

Под глазом – родинка. Та, которой никогда не было.

Мой взгляд был мой. Но чуть-чуть – глубже. Чужой глубиной.

Как будто за зрачками кто-то стоит и улыбается.

Я взял гвоздодёр.

Я иду открыть ту дверь.

Внутри пахло сырой, прелой землёй. Тяжёлый, гнилой запах пробирался в горло.

Ступени вели вниз – туда, где полы были голыми, а стены… не были стенами.

Я шёл медленно. Шаг. Ещё шаг.

Тьма будто липла к коже, прижималась к спине. Пахло ржавчиной, плесенью, пылью, которую нельзя было выветрить.

И там, внизу, я увидел себя.

Он стоял в углу. На вид лет шести. В рваной пижаме с выцветшим медвежонком. Волосы спутанные. Глаза – огромные, чёрные. Без белков.

Он смотрел прямо на меня. Не мигая. И молчал.

– Ты… – начал я, но слова застряли.

Он наклонил голову.

– Я ждал, – сказал он. Голос был тихим, но внутри него скрипнуло что-то – будто треснуло дерево.

Я шагнул ближе.

И тогда заметил: он не отбрасывает тени. Свет обходил его стороной.

– Кто ты?

– Я – ты. Тот, которого ты спрятал. Которого боялся. Тот, кто знал слишком много.

Он протянул руку. Касание было ледяным. Мгновение – и внутри меня что-то всколыхнулось, будто я вспомнил, кто я есть. Или – кем был, до того как стал послушным.

– Она заперла нас, – сказал он. – Не потому, что мы были опасны. А потому, что мы были настоящими.

И я позволил.

Я сбежал. Продал дом на следующий же день. Уехал. Начал новую жизнь – или попытался.

Новый город. Новая квартира. Всё другое – и всё то же.

В прихожей – дверь в кладовку. Без ручки. Со старой щеколдой. Щель внизу ровно такая, чтобы заглянуть.

– Ты всё время смотришь на эту дверь, – сказала однажды соседка. – Что ты там ищешь?

Теперь я другой. Целый. Полный.

Я не забываю себя. Не путаюсь в именах. Не боюсь темноты.

Я говорю, что стал собой. Люди верят. Люди любят. Я добрый, заботливый. Я умею слушать.

Но иногда, в тишине, я открываю коробку.

В ней – письма. Сотни.

Старые тетрадные листы, исписанные моим детским почерком:

«Пожалуйста. Закрой.»

«Я всё ещё здесь.»

«Ты сделал ошибку.»

Я перечитываю их перед сном.

И улыбаюсь.

Потому что теперь я настоящий.

И, кажется, это мне нравится.

ГОЛОС ИЗ РАДИОНЯНИ

Лена не спала уже четвёртую ночь. Сон приходил рваными, короткими клочками, после которых становилось только хуже. Она постоянно просыпалась от плача сына, который уже казался почти непрерывным – даже в моменты тишины.

Павлик был долгожданным ребёнком. Три года они с мужем лечились, проходили курсы, ездили по врачам, а потом он вдруг появился – сам собой, будто насмешка над всеми диагнозами и рецептами. Вместе с радостью пришли тревога и усталость – такая глубокая, что Лене казалось: она уже никогда не вернётся к прежней жизни.

Она сидела на кухне, глядя в тёмное окно. На столе рядом стояла радионяня. Её зелёный индикатор горел ровным светом.

Это была старая модель, доставшаяся им «в подарок» от соседки сверху. Та просто протянула коробку в день их переезда:

– Возьмите, – хрипло сказала она, не глядя в глаза. – Всё равно лежит без дела.

Тогда Лена приняла это как вежливость.

Теперь она просто сидела и ждала. Ждала, когда малыш снова заплачет.

Внезапно из динамика послышался шорох. Сначала едва различимый, потом – громче, будто кто-то водил ладонью по микрофону. Лена напряглась, вглядываясь в пластмассовый корпус.

– Он такой тёплый, – прошелестел хриплый голос, наполненный липким, болезненным восторгом.

Лена вздрогнула так резко, что чуть не опрокинула чашку. Сердце застучало гулко, кровь пульсировала в висках.

Быстро встав, она на цыпочках прошла в спальню. Павлик спал спокойно, чуть приоткрыв рот. Его дыхание было ровным. Никого рядом не было. Но тревога не проходила. Лена стояла у кроватки, пока ноги не закоченели от холодного пола.

На следующую ночь она снова сидела на кухне. Глаза слезились от усталости. И снова – шёпот. Только он был ближе.

– Он пахнет молоком и твоими духами, Лена… Теми, что ты перестала носить, когда забеременела. Я его уже почти чувствую.

Лена вскочила. Сердце готово было выпрыгнуть из груди. Она кинулась в комнату. Павлик спал. Но рядом с его головкой, на простыне, лежал тёмный клочок волос – тонкий, мягкий, детский.

Она задрожала. Вернулась на кухню, сжав руки в кулаки.

Муж её не верил.

– Лен, ну правда… ты как зомби уже, – пробормотал он, потирая лицо ладонями. – Я тоже устал, не спал нормально. Может, ты просто перенапряглась? Хочешь, я встану сегодня ночью… если не просплю.

Он попытался улыбнуться, но взгляд его скользнул в сторону – к чашке с кофе, к экрану ноутбука.

Лена кивнула. Понимая – она становится невидимой даже здесь.

Ночью она не выключала свет. Радионяню таскала с собой повсюду – в ванную, к входной двери, даже на балкон. Каждый раз, подходя к кроватке, она всматривалась в сына, будто ожидая увидеть рядом с ним что-то чужое. Что-то, что прячется.

Иногда радионяня начинала тихо напевать. Еле слышный, хриплый голос тянул колыбельную – ту самую, что Лена когда-то пела Павлику: «Баю-бай, мишка спит…»

Только теперь голос звучал глухо и слова сливались в одно вязкое жужжание.

Лена затыкала уши – но шёпот уже жил у неё в голове.

Однажды она нашла в холодильнике открытую баночку детского питания, хотя точно помнила: не трогала её. А на полу возле кроватки – грязные отпечатки пальцев и ладоней. Будто кто-то ползал, прислоняясь к полу всем телом. Воздух пропитался кислым запахом – как от гнилого молока.

Лена больше не могла молчать. Собрала вещи. Взяла сына. Уехала к матери.

Но и там, среди знакомых обоев, мягкого света и привычных звуков, она слышала голос.

– Леночка… скоро я заберу его. Ты ведь уже устала, да? Не мучайся. Отдай его мне.

Она не спала. Не ела. Каждое прикосновение к сыну сопровождалось ужасом: вдруг под пальцами – не кожа, а слизь? Вдруг грудь под одеялом поднимается не в такт дыханию?

Она вспоминала слова отца: «Бояться – значит быть живой».

А потом начала бояться, что живой была уже не она.

Лена проснулась от влажного холода – будто в комнате кто-то оставил окно открытым во время дождя и сырой воздух вполз прямо под кожу. Она сразу поняла: что-то не так.

Кроватка была пуста.

Паника накрыла мгновенно. Она вскочила, босиком бросилась в коридор, сердце колотилось гулко, в висках стучало, как тревожный сигнал.

Павлик лежал в ванной. Внутри пустой эмалированной ванны, весь покрытый густой слизью с запахом плесени. Он не плакал. Только моргнул, как будто всё происходящее – нормально.

Над ним склонилось нечто.

Существо с прозрачной кожей. Под ней – чёрные, пульсирующие вены. Тонкие пальцы скользили по детской щеке. Ласково. Почти по-матерински.

– Ты пришла, – прохрипело оно. – Но уже поздно.

Лена застыла. Она хотела броситься вперёд – но тело не слушалось. Будто что-то удерживало её. Мысли стали вязкими, тяжёлыми.

– Он мой, – прошептало существо. – Ты сама отдала. В каждую ночь, когда просила тишины. В каждую мысль: лишь бы замолчал… хоть на минуту… хоть на час…

Оно наклонилось ближе, уткнулось лицом в детское плечо. Слизь потекла по краю ванны, капая на кафель.

– Ты устала. А я нет. Я останусь с ним.

Лена опустилась на пол. Её руки дрожали. Она слышала дыхание сына – ровное, чужое. И ничего не чувствовала. На тумбочке возле ванной мигнул зелёный индикатор радионяни.

Из динамика зазвучала старая колыбельная. «Баю-бай, мишка спит…»

Мелодия дрожала, слов почти не было – только сиплый хрип. И смех. Низкий, довольный. Почти нежный.

Продолжить чтение