Дизайнер обложки Орг.Бюро & Org.Buro
© Владимир Органов, 2025
© Орг.Бюро & Org.Buro, дизайн обложки, 2025
ISBN 978-5-0067-6179-7 (т. 1)
ISBN 978-5-0067-6180-3
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Признаки болезни
Когда вы просыпаетесь утром – вы уверены, что вы это вы?
Простой вопрос, который вы можете задать себе, глядя в зеркало.
– Эй, друг… или подруга… как тебя там зовут?
Это вас не ставит в тупик? Конечно, вы – это вы. Кто бы сомневался. Но… а что тогда случилось с вами, пока вы спали?
Пока вы были немного в отключке, пока не слышали и не видели этот мир – настоящий, привычный, материальный. Может, этот мир вовсе и не ваш? Может, вы – уже не вы?
Вы хорошо спите? Не читаете перед сном? Зря.
А сны? Вы уверены, что это просто сны?
В каждом из них есть нечто – неоспоримое. Такое, в чём вы не сомневаетесь ни на секунду, пока там находитесь. Те образы, те чувства, те обстоятельства – как будто именно они и есть настоящие. А не эти. Не этот мир.
Сомнения в собственной идентичности рождаются именно там. В снах.
Кто этот, который я во сне? Совпадает ли он с тем, кто сейчас чистит зубы, пьёт кофе, стоит в лифте, глядя в своё отражение?
Сны вытаскивают наружу то, что спрятано в нас. То, что бодрствующее я так стыдливо отбрасывает, как ненужное. Может быть, мы – это вовсе не тело, не данные в паспортах, не голоса, не даже имена. Может быть, мы – это нечто, что умеет переходить из одного мира в другой, не теряя себя, а лишь примеряя постоянно новые или привычные образы.
А если так, то кто мы на самом деле?
Вы спите хорошо? А перед сном не читаете? Зря. Чтение перед сном – прямой тоннель в другой мир. Слова распадаются, превращаются в образы, в ощущения, вы уже не различаете, где страница, а где видение, и вот уже персонажи книги продолжают фразы в вашем сне, но говорят не то, что было написано, что-то совершенно другое.
А потом – пробуждение. Возврат. Только вот чувство, что ты не вернулся до конца, что что-то осталось там, – оно не отпускает. Порой день проходит как тусклая обыденная декорация, как ритуал, который исполняешь без участия. А в памяти живёт нечто более яркое, обострённое, почти болезненное по силе – фрагмент сна, не объяснимый, но безусловно твой. Как будто именно там ты был – в себе.
Что реальнее – то, где ты дышишь, или то, где ты чувствуешь? И если сны – всего лишь внутренний театр, плод воображения, тогда почему тело дрожит по утрам, как после пережитого наяву? Почему иногда стыдно за поступок во сне, за слова, которые не были сказаны, но горят, как след от ожога?
Сознание наше, как кажется, способно на многое – на параллельные миры, на подмену реальности, на обман, на бегство иное измерение. А может быть, оно просто не вписывается в рамки «одного мира». Может быть, наш ум живёт на границе. Там, где заканчивается привычное и начинается невыразимое. И если так, то кто мы тогда? Тот, кто сидит сейчас за столом, с кружкой кофе, с открытым экраном, с морщинкой между бровями – или тот, кто этой ночью ходил по залитому лунным светом мосту, говорил на несуществующем непонятном языке и знал, что сейчас решается что-то важное, – важнее, чем всё, что будет днём.
Иногда кажется, что сон – это единственное место, где возможно что-то настоящее. Где ничто не обусловлено законами, где можно быть не собой, а собой больше, чем здесь. В реальности слишком много условий, правил, отражений. А там – только ты и твой страх. Или ты и твоя тайна. И может быть, именно поэтому ты просыпаешься каждый день с этим странным ощущением: что всё уже было. Что всё не совсем так. Что он где-то видел это утро, эту чашку, эту тень на стене. Что он возвращается не впервые.
А потом – забвение. Всего каких-то десять минут, и сны растворяются. Тают, как пар. Бывают особенно мучительные пробуждения – когда ещё помнишь, помнишь очень остро, и почти хватаешь пальцами за края сна, за его ткань, за слова, за лица, за решение, которое было принято, за истину, которую узнал. Но проходит минута, две, пять – и всё. Ты уже не вспомнишь ни имени, ни места, ни смысла. Осталось только странное чувство, как после разговора, которого не было, но он был важен. Как после признания, которое ты услышал, но не записал.
Ты как обычно идёшь в душ, завариваешь чай, открываешь окно – и ничего уже не помнишь. Но это ничего всё равно держит тебя. Настроение сна. Его цвет. Его напряжение. Иногда тревога, без объяснения. Иногда странная радость. Иногда – потеря. А иногда просто прозрачное, необъяснимое ощущение, будто кто-то смотрит на тебя из-за стекла, из другого мира, где ты только что был, и где ты был… чуть больше собой, чем сейчас.
И весь день ты несёшь этот остаток, как невидимую волшебную пыль на ресницах. Никто её не замечает. Но она есть. И она не даёт покоя. Она говорит: ты что-то знал. И забыл.
ПолуфаБрикат
Феликс лишь слегка прикрыл глаза, подставив лицо под мягкое, не торопящееся солнце. Усталое, немного бледное – лицо мужчины среднего возраста, чья внешность явно выбивалась из общей картины этого сквера. Он просто сидел и грелся, но было в его позе, в его неподвижности, в том, как он впитывал свет, – нечто большее, чем простое ожидание автобуса или обеденного перерыва.
Среди местных он выглядел отстранённым чужаком. В его облике чувствовалась внутренняя дистанция, не показная, но явно ощутимая – как лёгкий налёт другой жизни, другого уровня привычной тревоги. Лицо интеллигентное, с чертами человека, прошедшего университеты не только внешне, но и внутренне. Глаза – пока он не закрыл их – говорили о привычке к наблюдению, анализу, вечному внутреннему диалогу. И в них же отражалась глубокая, бездонная усталость. Усталость не от дня, а от многих лет, прожитых слишком уж напряжённо.
Он ловил солнце, как будто не видел его давно. Не ездил в отпуск, не гулял в выходные, как все прочие. Эта особенная бледность делала его чуть старше, подчёркивала не возраст, а то, что он наверно слишком много думал. Морщины намечались не от времени, а от его сосредоточенности, от его привычки сдерживать мимику. Брови – непослушные, с намёком на независимость. И в их изгибе можно было уловить не только пренебрежение, но и сухой, ироничный трезвый ум.
Он смотрел на мир чуть свысока, но не из гордости – скорее от избытка наблюдений. Его сочувствие не проявлялось в словах, но иногда проступало в поступках – случайно, неловко, как будто само вырывалось. Он был корректен, воспитан, не слишком общителен, но в его сдержанности сквозила не холодность, а присущая немногим деликатность. Как будто он не хотел навязывать своё присутствие этому уставшему провинциальному городу.
С закрытыми глазами Феликс почти ничего не видел – лишь зыбкие узоры серой темноты да яркое, пульсирующее пятно солнца, проникающее сквозь веки. Джазовая мелодия – негромкая, вязкая – как будто возникала из ниоткуда, вплеталась в этот день, в этот воздух, в эту неподвижность. Он чуть наклонил голову, прислушался. Немного сориентировавшись, приоткрыл немного глаза.
Скверик, в котором сидел Феликс, располагался на лёгком возвышении, и потому, даже не вставая со скамейки, он мог без труда наблюдать происходящее немного ниже – у самой проезжей части. Там, совершенно неожиданно, собралась толпа – человек двадцать, а то и больше, явно не случайные прохожие, а какие-то ротозеи, притянутые будто бы по зову той самой джазовой мелодии, что звучала всё громче и настойчивей.
Музыка лилась из старого, огромного, ярко-красного Шевроле Импала, открытого, как в фильмах шестидесятых. Машина двигалась медленно, торжественно, почти плыла, как парадный корабль. Из салона торчал чёрный контрабас, а рядом с ним – сам контрабасист, устроившийся прямо на спинке заднего сиденья. Это был настоящий музыкант, безусловно – только человек, обученный, мог так легко и слаженно играть на подобном инструменте, даже в движении.
Феликс невольно улыбнулся. За контрабасом, совершенно скрытый массивным барабаном, угадывался водитель – точнее, его почти не было видно, но ритм барабана задавал движение всей композиции. Перед машиной шли другие участники оркестра: высокий тромбонист с широким жестом поднимал свой инструмент к небу, извлекая из него мощные, извивающиеся ноты. Рядом шествовал саксофонист в цилиндре, солируя так душевно, что у толпы замирало дыхание. За ними чуть сгорбленный скрипач тянул тонкие, почти лирические фразы, наполняя воздух трогательной меланхолией. А где-то сбоку, тяжело переваливаясь, двигался огромный человек с геликоном, и из глубины его инструмента раздавались густые, насыщенные ноты, создающие звуковое основание всему шествию.
Феликс уловил и другие звуки – тонкие, нежные, скорее намёки, чем мелодии. Возможно, где-то позади шёл кларнетист, но разглядеть его сквозь толпу было уже невозможно.
И над всей этой странной и прекрасной музыкальной процессией парил – да, именно парил – чёрный зонтик. Он ритмично поднимался и опускался вверх и вниз, будто дирижировал всей этой уличной симфонией. Время словно дрогнуло, остановилось, растянулось совершенно неожиданно вдруг среди ясного летнего дня.
Это был настоящий уличный джаз-бенд, словно перенесённый сюда из Нового Орлеана – и не просто воссозданный, а совершенно органично музицирующий с подлинной страстью, с настоящим стильным музыкальным пульсом. Но как? Как он оказался здесь, в этой провинциальной глуши, в этом скромном, почти пустом городке, где из интересного – разве что расписание автобусов?
Феликс не мог рассмотреть, кто держал тот самый чёрный зонтик, но его воображение мгновенно дорисовало образ: знойная дама, пышная, томная, в тёмном блестящем платье, в перчатках до локтей. Её лицо – словно маска Эллы Фицджеральд, знакомое, чуть нереальное. Она своими движениями задавая ритм готова была запеть, но пока просто молчала, смея нарушить заданные условия игры. И свеже казалось, что именно она держит музыку в своих руках. И если бы она запела – её голос наполнил бы весь сквер страстью, тоской, светлой грустью и нежностью – всем тем, чего Феликс в последнее время почти не чувствовал.
Феликс поднялся со скамейки, медленно спустился по каменным плитам и направился ближе к дороге. Ему хотелось подтвердить догадку – увидеть лицо дамы с зонтиком, чьё присутствие держало всю эту сумасшедшую процессию в правильном ритме. Но её лицо рассмотреть не удалось. Зато он отчётливо отметил формы со спины: дородные, внушительные, – настоящая матрона джаза, с зонтом как скипетром. Она двигалась медленно, но властно, задавая шаг всей уличной симфонии.
Чем ближе подходил Феликс, тем шире раскрывался размах происходящего. Помимо красного Шевроле с контрабасом и компании музыкантов, играющих джаз на ходу, за автомобилем двигался ещё один – такой же стильный, только чёрный, катафалк. Конечно, катафалки всегда стильные и черные. Их к тому обязывает их предназначение, прощальное транспортное средство. Но этот был особенный: открытый, будто летняя легкая версия для загородных прогулок на свежем воздухе. На нём покоился гроб – чёрный лак, серебряные ручки, даже не готика, а скорее дизайнерская ретро-версия извечной скорби.
Казалось бы, всё должно было намекать на траур. Но атмосфера – напротив – была живая, почти радостная. Люди улыбались. Кто-то даже хлопал в такт. Мелодия, парящий зонтик, походка музыкантов, расслабленность толпы – всё это создавало некую веселую праздничность, которая совершенно не сочеталась с присутствием в этом столпотворении некого странного усопшего.
Феликс отметил это со свойственной ему иронией: да, странность происходящего не только не отталкивала, но, похоже, даже наоборот возбуждала и радовала публику. Люди вообще склонны к радости, даже когда не очень уместно. Особенно, если это даром, посреди дня, да ещё без навязчивой рекламы или пропаганды. Даже лёгкое чувство общности, пусть и на фоне чьей-то смерти, даёт краткое облегчение – как если бы всем вдруг разрешили сочувствовать всему и всем сразу. Пусть и несвоевременно.
Пожалуй, в этом было что-то правильное. Смерть – как последний акт спектакля, заслуживающий музыки. Лучше джаза, чем тишины. Лучше движения, чем неподвижного стояния вокруг могилы. Лучше улыбки, чем невнятный шепот о странностях ушедшего на покой и сырость влажных платков безутешных родственников.
Несомненно, праздник – явление странное. Вне зависимости от повода, он должен приносить радость и давать возможность хотя бы на время отвлечься от повседневных забот. Даже такой, как этот, вполне подходит, чтобы забыть о неурядицах, о бесконечной гонке за благополучием, деньгами, стабильностью. Это всегда – напоминание. Напоминание о том, что мы не одни, что рядом – семья, друзья, просто люди, с которыми можно разделить и радость, и печаль. Возможно, именно такие моменты учат нас чуть больше ценить жизнь, останавливаться и признавать: каждая минута – уже подарок. Мы всего лишь социальные существа, которым нужно простое человеческое общение. При любых обстоятельствах.
Чуть поодаль, вне основного движения, взгляду Феликса предстала группа мужчин в чёрных костюмах и дам в чёрных платьях с вуалями. Но в этих платьях сквозила странная современность: модные силуэты, кокетливые шляпки, скорее деталь подиума, чем скорбного обряда. Это скопление, словно поэтичный эскорт, казалось, окружало не гроб, а какую-то неведомую метафору завершения, и у Феликса на мгновение возникло чувство смутной сопричастности. Как будто это шествие касалось не только кого-то там, неизвестного усопшего, но всего сущего. Некое предостережение пока живущим, что всё, чем мы дорожим, всё, чему придаём значение – тоже имеет свой конец. Всё.
Феликс мог бы даже пустить скупую слезу, как принято в таких случаях, соболезнуя чужой утрате. Но не стал. Вместо этого он просто улыбнулся во всеми. Улыбнулся, как улыбались все остальные, – не потому что было смешно, а потому что иначе было бы неправильно. Эта улыбка была общей, общей частью момента, легкой уступкой неуловимому чувству, которое витало в воздухе.
Вдруг, совершенно некстати, его пронзила догадка. Лёгкая, смутная, пока ещё не оформившаяся до конца, но всё же – отчётливая, как вспышка. Феликс перевёл взгляд на катафалк, и в ту же секунду почти утвердился в своей прозорливости. Потом, глядя внимательнее, убедился окончательно. Теперь уже не оставалось никаких сомнений.
Хотя сама мысль выглядела совершенно невероятной, абсурдной до нелепости, Феликс внезапно понял – всё сходится. Все детали, всё происходящее – да, именно так. Он видел подтверждение своим безумным предположениям, и, что удивительно, не испытывал ни страха, ни сомнения. Только некую философскую отстранённость. Да, это казалось абсурдом. Но разве весь мир не отличался именно этим, своей абсурдностью?
Он вернулся к своей скамейке, встал на неё, слегка придерживаясь за спинку – хотелось разглядеть происходящее как можно лучше. Теперь он уже без колебаний знал, кого провожают в последний путь. Это – он. Это его похороны.
Да, возможно, не совсем прилично стоять на скамейке в сквере, но что поделать: толпа не расступалась, а Феликсу хотелось видеть именно каждую деталь. В такой момент нельзя было позволить себе упустить что-либо. Он подался вперёд, присматриваясь.
Потом, не раздумывая долго, соскочил со скамейки и ловко взобрался на бетонную урну – ту самую, что стояла здесь десятилетиями, заботливо установленная руками местных благоустроителей. Надёжная, хоть и неприглядная. Но сейчас она начала выполнять новую роль пьедестала для свидетеля собственной смерти.
В гробу неподражаемо лежал он – собственной персоной. Катафалк вёз покойного Феликса, и веки покойного Феликса были сомкнуты. Видеть себя с закрытыми глазами – довольно необычное зрелище. В зеркале такое, понятное дело, такое не увидишь, разве что на фотографиях. Конечно такое тоже случается, но чаще на фото сделанных со вспышкой, которая всегда нагло бьёт в лицо остается красный след в зрачках.
Руки усопшего были сложены на груди, а ближе к сердцу он прижимал золотую трубу – совершенный, почти сияющий инструмент, сверкавший в солнечном свете тысячей бликов. Возможно, сердце покойного уже извлекли – и оно будет похоронено отдельно, где-нибудь в священном месте, там, где находят последнее успокоение сердца всех великих музыкантов. Где это? Феликс пытался вспомнить, но в голову почему-то приходил только садик перед консерваторией – с памятником Чайковскому и скамейками, облупленными от дождей.
Он смотрел на свои похороны с неподдельным интересом. Ни страха, ни печали, ни особенно выраженных эмоций. Скорее – рациональное любопытство. Всё это казалось и странным, и в то же время вполне логичным. Необычный опыт, да. Даже ценный. Но едва ли можно заранее угадать, что именно испытаешь в такой момент. Представить – возможно. Но сравнить представление с реальностью? Нет. Потому что того, кто должен был бы чувствовать – уже нет. Реакция на собственные похороны невозможна по определению. Потому что не существует того, кто мог бы её выдать.
Феликс подумал, что это, пожалуй, и есть наивысшая степень абсурда – быть живым наблюдателем собственной смерти. Но почему-то это его не удивляло. Ни капли.
Феликс, наблюдавший за своими похоронами, за тем должно быть мёртвым Феликсом в гробу, вдруг задумался: а как всё будет на самом деле? Не сейчас, не в этом абсурдно красивом спектакле, а когда действительно повезут. Ведь его не повезут в блестящем катафалке под джаз и улыбки восхищённой публики. Скорее всего – нет. Его, как и многих до него, чудаков ушедших в мир иной, увезут в обычном автобусе с задним люком, в который привычно, без особой помпы, загружают гробы с бывшими жителями больших и малых городов.
Такого шоу, как сегодня, он точно не увидит. Никогда. Ни музыки, ни фраков, ни зонтика в такт. Всё будет куда прозаичнее, и, возможно, даже без слез о нём.
Феликс подумал, что зря не научился в детстве играть на трубе. Это был бы достойный штрих к биографии. И, может быть, тогда на настоящих похоронах нашёлся бы кто-то, кто исполнил бы в его честь партию – высокую, щемящую, рвущую воздух. Труба сделала бы всё поэтичнее. И игра на трубе могла бы добавить некий шарм к его биографии, а потом конечно к настоящим похоронам, создавая музыкальное представление, которое останется в памяти всех, близких или кто там соберется вдруг.
Мысль оказалась настолько трогательной, что он чуть не расплакался. Слёзы подступили неожиданно – не от горя, скорее от смутного, трудно формулируемого сожаления. Чтобы не расплакаться, Феликс запрокинул голову, глядя вверх, прямо в ослепительный свет ближайшей звезды.
Он прикрыл глаза рукой – и на долю секунды ощутил, будто летит. Как будто это не просто солнце, а звезда, к которой он подлетел слишком близко, – и его корабль вот-вот попадёт в огненный плазменный бурлящий протуберанец, и в следующую секунду всё исчезнет. Материя перестанет существовать, останется только хаос. Горячий, безликий, абсолютный.
Это был всего лишь миг, но он ощущался как бесконечная вечность.
Он тут же раскрыл глаза – всё то же ослепительное небо, но теперь в обрамлении плывущих крон. Казалось, его несло течением по тихой, зеркальной реке. Он словно лежал на дне небольшой лодки, глядя ввысь – в лёгкие, пушистые облака, дрейфующие в самом поднебесье.
Феликс чувствовал себя скованным – сжатым бортами, зажатыми с боков, будто между стенками чего-то… может, это действительно была лодка. Или что-то совсем иное.
Ему захотелось приподняться. С трудом он пошевелился – мышцы были вялыми, руки затекли. В одной из них он ощутил прохладный, гладкий, металлический предмет. Он сжал его, поднял ближе к лицу – это была золотая труба. Наверное, самый дорогой инструмент во всей известной ему вселенной. Не по цене – по значению именно для него.
Он сел, выпрямился как мог, облизал пересохшие губы, достал из нагрудного кармана мундштук. Вставил. Труба отозвалась лёгким металлическим откликом.
И тогда он начал играть. Мелодия, разлитая в воздухе, уже звучала – джаз плыл, как дым. И Феликс вплёлся в неё, неуверенно сначала, осторожно – нота за нотой, будто вспоминая язык. Но вот – он обрел своё дыхание, расправил звук, и вышел в соло. Золотая труба зазвучала его голосом. Голосом, которого не было больше ни у кого.
С каждой нотой пространство сгущалось. Музыка наполняла всё, как свет. Он останавливал само время – и на миг установил над этим местом гармонию. Люди вдоль дороги – те самые, из толпы, с цветами и те в чёрных платьях, с зонтами, – вдруг начали плакать. И одновременно аплодировать. Слёзы и аплодисменты стали одним жестом: они прощались с ним, как с кем-то очень своим.
Он сидел – в гробу ли, в лодке ли, – играл свою финальную композицию, и чувствовал необычайную благодарность. За приём. За то, что его услышали. За то, что его последняя мелодия стала настоящим даром.
Возможно, это и был его последний дар миру.
Феликс, сидя в гробу, окружённый аплодисментами и обожанием публики, вдруг заметил… себя. Нелепо стоящего на бетонной мусорной урне, возвышающейся над толпой, – словно самодельный пьедестал для живой статуи. Что я там делаю? – подумал он. – Я памятник себе воздвиг… или оставил за себя своего клона?
Захотелось помахать – себе, своему памятнику-клону. Но руки не слушались. Да и махать, пусть даже самому себе, показалось бы верхом глупости. Тем более, что тот – стоящий – вовсе не смотрел на него. Он смотрел в небо. И в этом есть особая обида: когда на тебя не смотрят, но обидно вдвойне, когда ты сам на себя не смотришь. И вот ещё, что может быть нелепее, чем махать собственному отражению с закрытыми глазами? Хотя… может, это всё же лучше, чем иногда встречать свой взгляд в зеркале – отрешённый, уставший, не приветливый. Да, всё же иногда в нём бывало и другое: короткий проблеск тепла, узнавания. Тот редкий миг, когда ты сам себе друг.
Он моргнул – может, от слезинки, набравшей вес, и вот-вот готовой скатиться по щеке. В тот самый миг реальность сменилась, как и сцена – и Феликс вновь оказался на урне, чуть позади процессии, что шествовала за гробом. Тело – его тело – всё так же покоилось в открытом катафалке, и толпа всё также провожала его в последний путь.
Он вглядывался в лица – в тех, кто шёл следом. Люди в чёрном казались ему чужими, словно куклы, предоставленные для декора церемонии. Среди них он, пожалуй, узнал кого-то – вроде бы родственников, старых друзей… возможно, бывших коллег. Но их лица были отрешёнными, почти безучастными, поглощёнными чем-то своим. Они не замечали его. Они не искали его взгляда. Они были здесь – но уже далеком своем мире.
Как они все узнали? – подумал он. Кто сообщил? Где взяли время? Что скажут после? Куда они разъедутся после своего скорбного участия? Кто из них пойдёт пить кофе, кто в такси помчится на вокзал, а кто быть может напишет пост в соцсетях с чёрно-белым фото и сухой подписью: «Ушёл Феликс. Он был светлый милый человек»?
Он не знал. И не мог бы узнать.
Странные, милые люди. Что они делают здесь? А главное – что здесь делаю я?
Но роль мне, похоже, досталась ясная – и я исполняю её безупречно. Просто лежу в гробу и изображаю свое окоченелое тело усопшего.
Феликс бросил взгляд на одного из участников процессии – некоего тучного незнакомца, который, тяжело дыша, с трудом поспевал за шествием. Казалось, ему бы лучше остаться дома, с вентилятором и прохладным напитком, чем брести за гробом в этот жаркий день полуднем. Незнакомец, или, может, кто-то, с кем ему предстоит ещё познакомиться? Кто знает. Может, это ещё не конец.
И тут произошло нечто странное: вся процессия застопорилась, словно гусеница, добравшаяся до края обрыва. Передние лапки замирали, чуть отступая назад, пятились, а задние – по инерции ещё шли вперёд, напирали на остановившийся авангард. Даже тот, отставший было от всех толстяк, чуть не налетел на общую массу скорбящей колонны.
Камушком, на котором споткнулась вся эта печальная гусеница, оказался автомобиль. Ослепительно белый, почти сияющий. Он стоял поперёк дороги – глухой, неподвижный, как будто нарочно перекрыв путь скорби. Совершенно стильный с открытым верхом, что-то вроде Кадиллака Эльдорадо.
Из машины медленно вышла женщина. Она была в кружевном, тончайшем, как дыхание, белом платье. Оно струилось, словно прибой – и, как прибой, колыхалось при каждом её шаге. Это было почти свадебное платье, но не совсем – будто бы его создали не для брака, а для другого обряда. Для явления. Она была прекрасна – как будто из другого мира. Время замерло. Музыка стихла. Все взгляды – даже самых равнодушных – обратились к ней.
И тогда Феликс узнал её.
Её походка. Линия шеи. Её лицо, в котором соединились нежность и упрямая независимость. Да, конечно. Это могла быть только она. Александра. Саша.
Его жена. А теперь, очевидно, просто вдова. Это логично: после смерти мужа женщина становится вдовой. Некий статус человека, что записывают в документах. Всё просто.
И всё же… Она выглядела не вдовой. Не женщиной в трауре. А существом, способным остановить само время. Ангелом, к которому всё внутри него тянулось – даже теперь, даже оттуда.
Феликс наблюдал, как она бросилась к нему. К тому умершему Феликсу, сидящему в гробу, играющему на золотой трубе и уже давно снискавшему любовь публики. Конечно. Женщины всегда выбирают героев – тех, кого осыпают славой, тех, кто светится в центре внимания. У них всегда есть преимущество перед обычным человеком, затерянным в толпе.
Саша ловко подобрала подол платья и, не колеблясь, вскарабкалась на катафалк. Села рядом с его гробом – так, как садятся гейши на чайной церемонии: с достоинством, грацией, вечной внутренней тишиной.
Феликс хотел было закричать – остановить её, удержать. Не стоит умирать со мной, какой бы нежной и великой ни была наша любовь. Но голос не повиновался. Ни звука. Он лишь отчаянно пытался сдвинуться с места, хоть на миллиметр, хоть как-то выразить протест – но не мог. Его сковала невидимая сила – безжалостная, ледяная. Полный паралич. Ни один мускул не поддавался. Он был недвижим.
Он стоял, как застывший истукан, как каменное изваяние в саду скорби. Как соляной столб – жена Лота, что обернулась назад.
Он чувствовал, как начинает покрываться тяжёлой, мёртвой коркой – не гранитом, не мрамором, нет… А чем-то грубым, промышленным. Он понял: он не статуя. Он лишь некий полуфабрикат, некая болванка. Необработанный чугунный слиток, зажатый в гигантских тисках. Материал. Задуманный. Уже отлитый, но пока ещё лишённый нужной окончательной формы.
Он предназначен для долгой ковки. Его должны нагреть, ударить. Молот должен опуститься со всего размаха – и только тогда он получит правильный профиль, нужный изгиб. Его остудят, обстругают, отполируют, и наконец – установят. В какую-то сложную конструкцию. В механизм, назначение которого он не знает. И там может быть еще доведут до нужного состояния, выверяя зазоры и балансы. Нужно
знать лишь одно: есть некий Конструктор. Неизвестный. Великий.
Феликс в который раз прикрыл глаза от слепящего, почти расплавленного солнца
и тут же увидел совсем близок её. Её глаза – смотрящие, любящие. Её губы – чуть приоткрытые, улыбающиеся, как в самые счастливые их дни. Он знал этот взгляд. Знал до последней искры.
– Зачем ты собрался умирать? – спросила Саша просто, без упрёка. – Может, стоит передумать?
– Наверное, можно… – медленно ответил Феликс. – Но… моё время, кажется, вышло. А когда время выходит, люди умирают. Уходят даже от самых близких, даже от тебя. Мне, вероятно… пора.
– Вот уж не стоит! – перебила она. – А что меня ещё ждёт? – Всё лучшее. Например, я.
Она склонилась к нему ближе. Её голос был шутлив, но в глазах – горячая серьёзность. – Ну давай, – сказала она почти шепотом.
И прежде чем он успел осмыслить, она легко толкнула его назад. Феликс упал – мягко, как в сон – прямо на атласную подушку… покойника. На самого себя. Он ощутил это странное, почти щекочущее касание шёлка, прохладу и неживую мягкость.
Александра тем временем поднялась, с ловкостью балерины перекинула ногу – и уселась на гроб. При этом ей пришлось высоко приподнять юбку, обнажив колени и низ живота, и он уловил знакомый, почти забытый запах её кожи – тёплый, чуть терпкий, как весенний воздух на закате.
Музыка заиграла вновь. Золотая труба, будто жившая теперь сама собой, пустила в небо свою золотую песню любви. Парад-алле продолжил движение, как если бы ничего не происходило чего-то сверх ординарного, плавно огибая возникшую на пути помеху – белоснежную машину вдовы, остановившую всё на мгновение.
Толпа расступалась, вновь обретая дыхание, и живой пульс текущего события забился с прежней силой. Колёса катафалка тронулись, и процессия, набрав ритм, поплыла по улице, как праздничная баржа по широкой реке.
А вдова… Александра… Саша… Она, укрыв почти весь гроб ослепительной белой юбкой, переливчатой, как морская пена, царила над всем, что происходило сейчас. Пышное кружевное платье, с его волнами и вздохами ткани, поглотило весь так тщательно отполированы гроб, как будто хотело забрать его с собой – в другое измерение, в некий новый свет.
Она грациозно махала всем, как кинодива с балкона отеля, как звезда немого кино, уезжающая на последнем поезде.
И улыбнулась покойному. И улыбнулась ещё стоящему на тумбе. И тому, кто лежал, и тому, кто стоял.
– Прежде чем уйти, – сказала она с мягким упрёком, – ты забыл меня поцеловать.
Феликс – не тот в гробу, а тот, застывший у толпы, за спинами – как будто получил удар в грудь. Это не был укор. Это был приговор. Или… приглашение.
Но Феликс, что лежал в гробу, прижавшись спиной к прохладному атласу. Его дыхание стало ровнее, но сердце билось чаще – не от страха, не от возбуждения, а от какой-то первородной дрожи, будто мир вокруг обнажился до самых корней.
Феликс смотрел на неё снизу вверх, всё ещё лёжа, всё ещё словно не до конца вернувшись – в тело, в мир, в жизнь. Александра по-прежнему сидела на краю гроба, её кружевная юбка волнами касалась его ног, живота, лица – и он уже не понимал, кто в этом ритуале возлежит, а кто возвышается.
Она подалась вперёд, так что укрыла его полностью, и её аромат – родной, тёплый, чуть пряный – заполнил всё вокруг. В нём было всё: их дом, дождь на подоконнике, её волосы по утрам, её кожа после купания, и те дни, когда они любили друг друга так тихо, что казалось, весь город замирал.
Он вытянул руки, но не коснулся. Он просто склонился, как паломник. Его губы оказались у самой кромки её кружева. Он не спросил разрешения – потому что всё уже было дозволено.
Её наряде было великолепие, как прилив, набегающий на белоснежный берег. Воздушное, из другой эпохи, почти сказочное. Но в его великолепии отсутствовала одна крошечная деталь. Незаметная для всех – кроме него. Настоящая нагота, подаренная ему как тайный дар. И он, один, лишь он, увидел это. Для него. Только для него. Умирать совершенно не стоило. Не сейчас, не так. Или именно так.
Его взгляд – сначала робкий, почти детский, – устремился туда, куда прежде он склонялся только в час нежности и любви. Теперь же всё было открыто – спокойно, торжественно, как алтарь, доступный лишь тому, кто пришёл не с желанием, а с даром.
Перед ним была её вульва – гладкая, ясная, без стеснения и прикрытия, как будто сама природа захотела показать своё совершенство. Лобок её был мягко выбрит, кожа – светлая, словно подсвеченная изнутри. А между бёдер раскрывались губы, тёплые, влажные, едва дрожащие в ожидании его дыхания. Не в страсти – в знании. В узнавании совершенства.
Он понял: это и есть исток. Место, где всё началось. Где будет начало снова.
Он не стал говорить. Он просто приклонился – как паломник, как музыкант к самой тонкой струне. Его губы коснулись её медленно, бережно, с таким трепетом, будто он касался самой жизни.
Он тянулся губами к ней – как паломник к священному источнику жизни и любви, как музыкант к волшебной флейте, как жаждущий к живой воде. Его пересохшие губы искали не плоть, а начало всего: женское, живое, принимающее. Всё её прелестное, безмерное, родное. Это был не просто поцелуй. Это было причащение. Возвращение.
Он целовал её медленно, именно там, почти не касаясь – не плоть, а суть. Он прикасался почти одним дыханием, дыханием – снова, снова – как к священному, не потому что она богиня, а потому что она жена. Его женщина. Его возвращение.
Феликс, что занят был волшебными поцелуями не видел, но другой смотревший на картину похорон себя с постамента ясно и отчетливо видел свою жену, которая не сдерживала своё дыхание. Которая откинула голову и закрыла глаза, позволив ему быть с ней, как никогда раньше. Словно говорила: да, вот теперь ты жив.
Это был не порыв желания, не сцена страсти. Это было начало. Из глубины её он возвращался – к себе, к свету, к тому, кто он есть.
Оба Феликса не могли пошевелиться, не могли ей ответить, но каждый чувствовал каждую частицу её тепла, каждую вибрацию, что отдавала от неё – вниз, к животу, к памяти, к самой сути.
Мир вокруг исчез. Осталась только она. Только её нежность. Её врата между смертью и жизнью. Не было ни вожделения, ни стыда. Было только посвящение.
Он принимает её начало. Это он вновь проходит через женское, как когда-то – в утробе, в рождении, в первой любви. Он возвращался, принимаемый ею.
Тишина внутри него сменилась музыкой – как будто золотая труба, оставленная в гробу, заиграла вновь, на этот раз внутри него.
Он не знал, плачет ли. Возможно. Это не имело значения. Он возвращался.
Провинциальная безнадега
Если вы можете представить себе типичную провинцию, то с лёгкостью вообразите главную улицу – чистенькую, с простым и понятным названием: Центральная или Красная. По ней неторопливо идут прохожие; мужчины в одинаковых костюмах и женщины в похожих платьях. Улица дышит размеренностью. По обочинам стоят ряды с товарами, за которыми лениво наблюдают вальяжные торговцы. Они по-прежнему предлагают всё, что, кажется, давно уже не нужно ни местным, ни случайным залётным гастролерам.
Как часть декора наблюдается тройка нервных таксистов, готовых увезти вас хоть на луну, если вам конечно туда захочется, или если у вас есть там дела, но дела пока только тут и таксисты могут немного расслабится. Да, тут же еще патриархальные мамаши с колясками и выводком ребятишек создают фоновую подвижность, разбавляя картину живым беспорядком. В центре новенькие или нарочито отреставрированные здания местной власти, пенсионного фонда и непременно, отделение федерального банка, аккуратно пристроившееся подле.
Если вы всё это представили, то вы уже чувствуете себя там. И тогда без труда увидите фигуру приезжего, праздно бредущего по улицам, заполняющего пустой отрезок времени до своего обратного рейса – в столицу, в привычную суету, в жизнь, где шум – его вторая кожа.
Этот гость уже успел осмотреть всё достойное внимания: монастырские стены XVII века с благостным собором Павла, а может, Бориса и Глеба, развалины водокачки, бережно выбеленный дуб, под которым будто бы сидел дедушка Крылов. Беляш был съеден. Минералка выпита. Местную сладкую газировку он не рискнул попробовать, уж больно подозрительный цвет и осадок.
В его сердце будет тихое облегчение, когда он, наконец, сядет в любое транспортное средство и унесётся прочь, обратно, туда, где всё ясно: работа, встречи, родители, подруга… или жена. Может, даже дети. И тогда последуют утренники, зоопарки, новогодние ёлки. А если ещё и подруга, то всё сложнее, но скорее всего, уже нет. Всё уже структурировано и сглажено, примирено с совестью и кошельком.
Деловой человек из столицы – это существо нервное, адаптированное к нестабильности и вечной гонке. Провинция вызывает у него лёгкое восхищение, но не задерживает надолго. Суета может и сходит, но с трудом, как кожа, приросшая к телу. Феликс закономерно относился к этим странным существам. Хотя и тяготился иногда собственной маетой и суетностью существования, но привык к ним, как жертва привыкает к неизбежности присутствия своего изувера, превращая весь процесс свих мучений в обыденность.
В спокойном заштатном городке Феликс просто шёл по улицам, отмечая про себя то, что могло быть здесь приятно ему, но лишь на короткое время. Он присел на скамейку и, полистав захваченный по пути журнал, обнаружил, что ни тексты, ни картинки его не трогают. Всё это казалось скучным, бессмысленным.
И вдруг… из окна проезжающей машины донеслось несколько знакомых нот. Джаз, труба, одна мелодия, всего несколько тактов, и всё.
Он, должно быть, задремал на мгновение.
Феликс судорожно раскрыл глаза. Яркий свет солнца ослепил его. Он по-прежнему сидел на той самой скамейке. Вдалеке, за деревьями, по главной улице проезжали машины. Не было никакой толпы, никаких похорон, никакой музыки.
Хотелось пить. И немного есть. Но можно и потерпеть – до самолёта осталось не так уж долго.
Он поднялся, расправляя затекшие ноги, и направился куда-то – в никуда, слоняясь по этим улицам, стараясь не думать слишком много. Вскоре он уедет. Всё это останется здесь – в городе, в воздухе, в забытой мелодии.
Если вам кто-то вдруг начнёт рассказывать, будто у вселенной есть начало и конец – или, наоборот, убеждать, что в природе нет ни границ, ни исходной точки, – лучше всего не перегружать себя. Не стоит забивать голову тем, что невозможно ясно представить.
Вы можете выслушать лекции о том, что всё в мире замкнуто само в себе или развивается по спирали бесконечного роста, перехода и расширения. Но всё это – лишь досужие гипотезы. Их множество, и почти все они упираются в понятие бесконечности – либо отрицают её.
Эту самую бесконечность легко обозначить – достаточно нарисовать восьмёрку, лежащую на боку. Но вот представить её – задача непосильная. Как только вы попытаетесь, в сознании всплывает тот самый знак, скрученная петля, клубок, состоящий из множества витков, узлов, изгибов, будто бы уходящих внутрь, но и наружу одновременно.
Можно сказать, мы способны нарисовать бесконечность, но не в состоянии по-настоящему её вообразить. Мы упираемся в символ. В знак. И, хуже того, начинаем маниакально пытаться впихнуть в этот знак весь существующий мир. Даже если знак распухнет до размеров скопления галактик – он всё равно останется фигурой на бумаге, символом тщетности усилий человеческой мысли.
Да, можно схематически попытаться изобразить всю вселенную – придумать план или модель. Но как нарисовать бесконечность на плоскости, у которой есть края? Где должна быть точка обзора, чтобы охватить всё? И как поступить с теми бесконечностями, что уходят не вглубь космоса, а вглубь материи? Что делать с бесконечно малым?
Представить весь масштаб бесконечности невозможно именно потому, что для неё не существует масштаба. Любая попытка разложить всё на части, уровни, подуровни, сводится к тому, что мы снова оказываемся у стенки: у самого понятия «размер», которое рушит любые изящные схемы, как бы стройно они ни выглядели.
А теперь добавьте к этому ещё одно: невозможность разделить пространство и время. Мы вынуждены лепить их в единую пространственно-временную ипостась – странную химеру, у которой за плечом торчит голова гравитации, а под ногами – чёрная дыра смысла. Что это за существо? Как оно устроено? Что это – структура или метафора?
Может быть, выход есть – если предположить, что существует нечто выше, чем пространство и время. Что-то, что вмещает их обоих. Но как описать это живым человеческим языком, не прибегая к сухим формулам, мёртвым абстракциям или религиозным образам? Как говорить о том, чего нет в нашей плоскости восприятия?
Мир оказывается не просто бесконечным – он изначально устроен так, чтобы его нельзя было сложить в уравнение. Мы пытаемся, конечно. Но каждый раз возвращаемся к одной и той же скрученной петле – знаком, что смеётся над нами.
Подойдя к афишной тумбе, мило украшенной плакатами заезжих гастролёров, Феликс ничуть не удивился, обнаружив среди афиш намертво приклеенную афишу гастролей джазового коллектива – того самого, что лишь мгновением назад с нежностью и торжеством провожал его в последний путь, отдавая музыкальные почести своему непревзойдённому трубачу. Он узнал всех: тромбониста, саксофониста, скрипача, контрабасиста. Лица их были абсолютно те же. Лицо трубача – его собственного, как он полагал, – было оборвано, вероятно, от времени или вандализма, что собственно едино, лишь другая грань беспощадного течения жизни. Но больше всего поразило его лицо женщины с зонтиком. Он разглядел его теперь отчётливо – и оно показалось ему болезненно знакомым. Это было лицо с чертами того самого толстяка, еле поспевавшего за процессией, но в странном, почти гротескном женском обличье, как будто кто-то наложил черты одной личности на другую, как в плохом коллаже. Феликс покачал головой. «Может быть, жаль, что это был всего лишь сон… Хотя бы в части соло на трубе». Почему бы и вправду не стать музыкантом? Настоящим. Популярным. Признанным. Он ведь знал, что чувствовал эту музыку не хуже других, а может и сильнее. Было в нём что-то, что рвалось наружу сквозь звуки – что-то настоящее.
Он обошёл тумбу, и взгляд его скользнул по множеству простых бумажных листков, разных форматов, с текстами, написанными вручную и отпечатанными на стареньких принтерах, на машинках, на копировальных аппаратах ещё прошлого века. Все эти частные объявления, немилосердно наклеенные поверх культурного и рекламного глянца, кричали о самом важном – о желаниях и страхах местных жителей, о странных судьбах и повседневных нуждах. Феликс читал медленно, неторопливо, всматриваясь в каждое слово, как в чужую судьбу, выложенную на бумаге.
Одно из объявлений гласило:
«Признаки болезни по анализу ваших следов на земле. Диагностика на ранней стадии.»
Он остановился. Сначала была усмешка. Потом родилось нечто похожее на тревогу. Он почувствовал лёгкий озноб, не от холода – от странного узнавания. В этом простом клочке бумаги была заключена какая-то провинциальная мудрость, почти древняя, магическая. Словно кто-то и вправду мог читать не по руке, а по отпечатанному следу на сырой влажной земле. Должно быть, это стопроцентная диагностика. Жаль, что отрывные листочки были уже все сорваны. Феликс даже немного этому огорчился: можно было бы пойти, снять ботинки, пройтись босиком, заодно оставить там всё, что накопилось, и пусть бы читали, гадали, диагностировали. А может, они и правда по примятой траве действительно узнают, сколько осталось бродить тебе по этой земле. Он уже было хотел отвернуться, но взгляд зацепился за следующее объявление. Оно было по-своему утешительно: «Продам быстро всё»
Никаких подробностей. Ни что, ни почем, ни зачем. Лаконично, точно, как выстрел. Можно ли так – раз и продать всё? Феликс подумал: может быть, и он бы хотел так – быстро, без торга, без оглядки, продать всё – и исчезнуть. Или наоборот – остаться. Но, не найдя на этом мысли ответа, он продолжил читать. Следующее объявление, дублированное дважды, словно чтобы не пропустить, прозвучало почти сакрально:
«Последователи Брахмы собираются на собрание в четверг…»
Что ж, теперь оставалось понять, какой сегодня день недели. Если четверг, то значит нужно срочно туда. Если нет, нужно подождать, но не забыть. В любом случае, это звучало как приглашение. А когда тебя зовут, нужно хотя бы задуматься, кто эти последователи. Возможно, они даже как-то связаны с теми кто по следами читают судьбы прошлого и будущего. Он чуть отошёл от тумбы, собираясь уже уходить, но взгляд всё ещё искал. И вот – очередной клочок, неровно приклеенный, с выцветшими чернилами, но с явным обращением:
«Породистые бультерьеры на портале WWW.PОRWU.RU»
Феликс усмехнулся – в духе времени, в духе общей тревожности. Иронично, резко, почти угрожающе. Портал. Бультерьеры. И домен, вызывающий подозрение – всё это словно отражало текущую ситуацию в стране и в мире: когда агрессия уже не витает, а просто смотрит на тебя с любого экрана.
Он уже хотел было пройти мимо, но вдруг подумал, что этот курьёз – отличный пример нетривиального маркетинга. Такой абсурд идеально вписался бы в его коллекцию «смешного с улиц», которую он мог привести в пример в качестве нетривиальной рекламы.
Он достал из кармана телефон, чтобы сделать фото и в этот момент замер. Экран мигнул, а потом выдал нечто неожиданное. Из всего этого хаоса – бумажных клочков, наклеек, афиш и оборванных листков – его смартфон уверенно и чётко распознал некий QR-код. Он был не выбран из чьего-то сообщения, а сложился словно сам собой, из пестрой мозаики оборванных объявлений, афиш, букв, цифр, пятен клея и выцветших краёв. Случайный коллаж из повседневной суеты вдруг стал кодом в некое таинство.
Феликс почувствовал, как внутри всё на мгновение замерло. Он навёл камеру, и экран выдал приглашение: «Перейти по ссылке?»
Это не могло быть реальностью. Однако явственно существовало. Естественность, без малейших примесей сонной фантасмагории, абсолютная реальность из этого мира. Это было вовсе не похоже на ускользающий сон, куда он время от времени уплывал от усталости последних дней и часов. Такие совпадения случаются. Но не с ним. Или, по крайней мере, не в таком виде.
Непроизвольно он сделал ещё пару снимков. Вот, пожалуйста: то, что только что видел на афишной тумбе – теперь у него в телефоне. Можно будет достать, проверить, сличить. И всё сойдётся.
Оставалось одно – проявить максимум внимательности. Сосредоточенность на мелочах дает поразительные результаты. Подсказка должна быть где-то рядом. Совсем неуловимая, почти выцветшая, где-нибудь среди отслоившихся клочков старых объявлений.
Феликс нашёл её:
«…пб..: переулок Беринга, д.4»
Слово начиналось на слитные буквы «пб». Они как будто держались друг за друга, как молекулы смысла, не желающие расцепиться. Остальные буквы были затёрты или замазаны, но адрес читался: переулок Беринга.
Берингов пролив соединяет континенты, – вдруг подумал Феликс. Соединение. Контакт. Это может быть вход. Или выход. Или переход.
В русском языке такие слова – редкость. «ПБ» слитно – экзотика. Нарушение ритма. Или скрытый код.
Феликс, не отрывая взгляда от тумбы, повторил про себя адрес. Его губы шевелились почти беззвучно, давая телу доступ к кислороду. Он вдохнул глубже. Огляделся. Шагнул. И снова посмотрел на тумбу, как на путеводный указатель, стоящий между ним и чем-то неведомым.
Очевидное решение требовало одного – двигаться туда. Пока он ещё мог. Пока не отступил порыв безумства. Пока зов был свеж и неуловимо ярок.
Он подошёл к первому попавшемуся прохожему и спросил: – Переулок Беринга?.. Прохожий без лишних слов махнул рукой – туда.
Феликс даже не поблагодарил. Устремился в указанную сторону. Он не знал, что именно ждёт его впереди, но знал точно – это что очень важное. Это очень ему нужное. Его тянет туда, как зов, как маяк, как нечто неотложное, пусть даже ещё скрытое в тумане.
Маленький городок – всё рядом. Он должен просто будет перейти по мостику на другой берег. По ту сторону речушки с подозрительно литературным названием – Рубикон. Площадь осталась позади. Центр городка, лишившись Феликса, снова вернул себе обычную провинциальную размеренность. Ведь один из тех, кто смущал патриархальную неторопность ушёл. Безумный вечно спешащих столичный командировочный, командированный, командующий сам себе. Всегда поглощённый чем-то или кем-то. Зовом вечной суеты.
И Феликс действительно исчез за углом большого дома, растворился в улочке, где, по нечетной стороне, на углу, красовалась покосившаяся, но всё ещё гордая вывеска:
«Пекарня-Булочная»
Сны имеют свойство обрываться в самый неподходящий момент – внезапно, как порванная лента старой киноплёнки. И вот ты уже в реальности, не совсем понимая, когда именно произошёл этот переход между двумя состояниями души. Порой сама реальность выглядит столь неправдоподобно, что хочется ущипнуть себя – и проснуться, выскочить из своего кошмара или происходящей с тобой фантасмагории. Но сколько ни щипай, сколько ни колись острыми предметами – ты всё равно внутри неё, внутри некой запутанности. Запутанность – ныне определение состояния вовсе не ситуации в целом, а прочно обосновалось в отношении физики квантовых частиц. Запутанность вышла из обихода в отношении человека. Синоним ему стало «как всё сложно» или «как всё достало», но стоит хотя бы пару раз очутиться на собственных похоронах – во сне или не совсем во сне, – чтобы понять: куда уместнее это понятие в отношении границы между сном и явью. Собственно говоря, Феликс был сейчас чем-то вроде кота Шрёдингера: только не в состоянии мёртв-жив, а в положении спящий или бодрствующий. И нельзя было с уверенностью сказать, находится ли он ещё в провинциальном скверике или уже сидит в самолёте. Коробка, в которой он пребывал, была намного просторнее – размером с целую обозреваемую им Вселенную.
Признательность беспокойству
Транспортные средства были придуманы для того, чтобы всеми возможными способами изменить пространство, а именно сократить, сжать его, свести к одной малюсенькой точке перехода. Ну, это, конечно, в идеале. Раньше же существовало стойкое мнение о том, скольких трудов и времени стоит добраться из одного пункта до другого, даже если оба вполне доступны и проходят в рамках единой транспортной системы.
Безумное разделение между точками исхода и стремления порождало безмерное уныние: долгие дни пути, бесконечная тряска, ночёвки на постоялых дворах и почтовых станциях. Современность – а точнее, само понятие нового времени – изменило этот обыденный порядок вещей. Только здесь, пожалуй, и просматривается явная связь между пространством и временем. Аэродромы и самолёты свели путешествия, даже вокруг света, лишь к суткам бессонной маеты и перекусов где попало.
Конечно, в масштабах вселенной всё осталось по-прежнему – сущая ерунда. Но для простого землянина, пока ещё не покинувшего пределы своей планеты, – это вполне ощутимый прогресс.
Феликс уже сидел на своём месте, в десятом ряду у прохода, и наблюдал, как салон отечественного авиалайнера постепенно заполняется пассажирами. Все летят, всем куда-то нужно, всем хочется побыстрее – по делам или просто так, развеяться. Каждый лист рано или поздно должен оторваться от своего дерева. Хорошо, что люди – в отличие от листьев – могут возвращаться. Туда, где было им хоть немного, но хорошо. Или хотя бы немного лучше, чем в другом пространстве. Где есть родные, близкие. Мы пока почти листья, но с правом возвращения к своим веточкам… хотя если думать про корни, то получается немного грустно. Рано думать об этом – это точно.
Феликс наблюдал за стюардессой. Она пару раз взглянула на него. Он не кокетничал, просто смотрел, ведь смотреть было больше особо не на что, а делать вид, что он погружён в собственные переживания, он не привык. Сейчас его голова нуждалась лишь в простом, спокойном созерцании происходящего, слежения за общим процессом мироустройства.
Когда появился ещё очередной пассажир – грузный, объёмный мужчина, чуть старше средних лет. Было совершенно очевидно, что путешествовать ему нелегко. Казалось, ему самое место в бизнес-классе, а не здесь, в тесной экономе. У Феликса приподнялась правая бровь: лицо мужчины показалось ему знакомым. Возможно – давнишняя встреча, а может – совсем недавняя.
Он с трудом не сразу, но узнал этого неуклюжего человека. Именно он замыкал похоронную процессию в том его странном сне, что явственно остался в его памяти. Это был он, без сомнений. Ну и что? Мало ли лиц снится. Но всё равно странно. Феликс с ним явно не был знаком. Это ведь был всего лишь сон. Сон, в котором он, между прочим, был виртуозным трубачом. Так что пусть этот человек теперь просто пассажир. И пусть в конце концов скроется, как и полагается случайным попутчикам – без следа и воспоминания.
Стюардесса, сверяясь с посадочным талоном, указала запыхавшемуся мужчине на свободное место – как раз рядом с Феликсом. Удивляться уже не приходилось. Феликс лишь ожидал реакции: узнает ли его этот пассажир? Отзовётся ли? Но тот не произвел на свет никакой реакции в отношении Феликса.
Толстяк, а как его ещё назвать, – попытался протиснуться к своему месту у окна. Феликс уже предложил ему поменяться местами. Он не возражал если бы оказался у иллюминатора, хотя всегда предпочитал сидеть у прохода. Но пассажир не пошел на сделку, ему хотелось сидеть именно там. Это было видно по выражению его лица, он явно стремился к свету исходящему из иллюминатора. Феликсу пришлось подняться и выйти в проход, чтобы дать тому возможность пройти. Грузное тело с трудом протиснулось на свое законное место в кресло у окошечка.
Прошло ещё немного времени, зашли все кто хотел, люк закрылся. Двигатели загудели, выходя на рабочие обороты. Самолёт начал выруливать на взлётную полосу аэродрома. Пассажиры, пристёгнутые к своим местам, успели в последний раз безучастно взглянуть на белый свет, где замелькали, а потом и исчезли знакомые земные ориентиры: домики, строения, всё то, что принадлежит плоскости.
Самолёт устремился в привычный ему объём неба – туда, где царит совсем иная геометрия. Набирая высоту, воздушный лайнер окончательно скрылся за облаками, покинув мир полей, лесов и рек, – всё, что распласталось на скучной по его мнению поверхности. Он был в своей стихии, в мире совершенно отличном от мира, в котором человека придавливает к земле некий вектор силы. Эта сила по-прежнему приковывает нас к любой даже немного наклонной плоскости – в той или иной степени – к земной стабильности, к иллюзии устойчивости.
По мере того как высота росла, в нас возникает странное чувство – словно невольно проникаешь в иной порядок жизни, в неведомую сферу, где действуют собственные законы. И пусть мы давно освоили полёты, всё же тревога не уходит: человек остаётся существом земным, и небеса до сих пор таят для него в себе неосознанный страх – страх отклонения от привычного вектора притяжения или давления.
Всё, что существует, имеет своё начало, свой конец и предел. Но из этого вовсе не следует, что у всего был единый и окончательный момент возникновения – некая точка отсчёта для всей Вселенной. Возможно, всё было всегда. И всегда будет. Начала и концы – лишь особенности отдельных вещей, малых эпизодов в бесконечности всех возможных бесконечностей.
Приняв идею начала, мы неизбежно признаём возможность конца. Но если бесконечность имеет предел – она перестаёт быть бесконечностью. Тогда всё рушится: само понятие вечности теряет смысл. Предел существует только в нашем сознании – точнее, в неспособности сознания выйти за границы представимого.
Если вам уже заморочили голову Большим взрывом, разбегом галактик, красным смещением и прочими гипотезами, просто задайте себе два вопроса: что было до и что будет после? Получается что-то? Не получается ничего. Всё упирается в невозможность представить, куда всё может деться, и откуда может возникнуть. Мысль не умеет жить без рамок. Нам обязательно хочется найти край – временной, пространственный. Но принять идею отсутствия пределов нам труднее всего.
На это требуется мужество. И чуть-чуть – расширения горизонтов. Не Вселенной, а собственного сознания.
Когда за иллюминаторами ночь, а в салоне самолёта полумрак, можно не думать о высоте полёта. Когда горит лишь дежурный свет и табло, а изредка – индивидуальные лампы над головами тех, кто не спит, можно тоже включить свою и просто листать глянцевый журнал авиакомпании. При этом – думать о чём угодно. Не обязательно о самолёте, не обязательно о дороге. Можно – об одиночестве, о спокойствии души, о хрупкости сущего. Можно остановиться на забавной картинке и представить себя там, на одиноком острове посреди океана, под пальмами, в незамысловатых, но уютных хижинах. Можно – улыбаться белозубой улыбкой, играть на гитаре, забивать мячи на песчаном пляже, куда легко долететь по маршруту удовольствия и соблазна. Местные красотки будут восхищаться твоим ровным загаром и спортивной фигурой, а ты – бросать смелые взгляды в сторону их волнующих форм, очаровывая их романтической беседой. А можно – просто не думать ни о чём.
Феликс перевёл взгляд на чёрный, скруглённый по краям прямоугольник стекла иллюминатора. Ни огней, ни звёзд, лишь плотная чернота, бездонная и пустая. Через какое-то время она исчезнет, тогда появится море огней, неон. Потом конечно твёрдая опора из бетона под подошвами, и привычный земной мир снова заставит бежать, спешить, возвращаться, опаздывать, оправдываться, терять время, немного расслабляться потом. Этот вечный наш маршрут под названием «жизнь».
В командировку Феликс отправлялся, обычно один. Его одного достаточно, чтобы всё уладить, согласовать все спорные моменты в договорах, иногда самому увидеть объект. Теперь оставалось только вернуться. Вернуться домой. Наверное, и та девушка в кресле у окна, укрывшаяся пледом, тоже летела домой. Он не заметил, когда именно она уснула. Наверное, сразу, как устроилась. Сейчас её лицо было скрыто фирменной маской из дорожного набора авиакомпании. Он пытался вспомнить – видел ли её раньше? Кажется, нет. Самое обычное лицо, ничем не примечательное. Обычные лица быстро стираются из памяти. Сколько их было рядом – в поездах, автобусах, в самолётах. Молодые, иногда симпатичные, иногда улыбающиеся тебе – и тут же исчезающие навсегда, как вода сквозь пальцы.
В кармане на спинке кресла перед девушкой торчал край журнала. Он был явно просто другой выпуск того же бортового чтива. Феликс надеялся, что может, там попадётся хоть что-то ещё, что можно немного почитать пока продолжается их полет. Феликс закрыл свой журнал и потянулся к тому, другому. Он нечаянно задел коленку спящей красавицы. Та слегка вздрогнула, приподняла маску, что надевают на глаза в надежде уснуть в безумстве шума двигателей за бортом, кашля и дикого рева мелких участников всей этой транспортной операции.
– Ещё не садимся?
Феликс виновато улыбнулся, пытаясь скрыть свою неловкость – скорее перед собой, чем перед ней.
– Простите… Я просто хотел полистать этот выпуск. А этот свой я уже прочёл. Не хотелось вас беспокоить. Неловко получилось.
– Ничего страшного… Мне показалось, что мы уже начали снижение. Или что-то случилось?
– Не думаю. По ощущениям – ещё около часа. Может, меньше. Но пока рано.
Девушка зевнула и снова ушла в сон. Феликс открыл журнал. Взглянул на часы. – Хотя… вы, возможно, правы, – пробормотал он. – Странно, что нам ещё не объявили посадку.
Ему представилась огромная очередь самолётов, повисших друг за другом в небе, машущих крыльями у границы аэродрома – как утомлённые птицы на подлёте к единственному островку в бушующем океане. Все ждут своей очереди, чтобы наконец приземлиться. Самолёты, полные людей: родственников, туристов, командировочных. Все летят домой. Ему тоже хочется домой. Не меньше, чем всем остальным. Он вздохнул. Девушка снова приподняла маску на лоб, зевая, и теперь уже явно решила продолжить разговор.
– Я, знаете, обычно не нервничаю по пустякам. Но терпеть не могу ждать. Сама завожусь, если куда-то опаздываю. А если ещё кто-то ждёт – вообще капец.
Наверное, её всё равно дождутся. Даже если она опоздает. И простят. Таким многое прощают. Это ему – нельзя. Это его начнут тормошить, ему придётся оправдываться, ссылаться на обстоятельства, искать аргументы, как идиот объяснять очевидное.
– Не всё от нас зависит, – сказал он. – Лучше не думать об этом. Так будет проще.
– У вас просто нервы хорошие, – проворчала она. – А у меня зла не хватает. Выпустите, пожалуйста, пока ещё туда не выстроилась очередь!
«Туда» – в этом случае означало, конечно же, туалет. Но называть вслух то место, которое и так понятно без слов, большинству гораздо проще, как раз именно таким словом «Туда». А уж приличным девушкам и вовсе не стоит произносить подобное – поэтому самое разумное действительно сказать просто «Туда». Она сбросила плед, аккуратно его сложила. Феликс понял: избежать суеты не получится. Если у женщины пробуждается желание отправиться «туда» – а это удивительная сила, способная смести всё на своём пути – остановить её уже невозможно.
Феликс встал и вышел в проход между кресел. Девушка скользнула мимо и бодрым шагом направилась в хвостовую часть самолёта. Самому Феликсу тоже давно следовало бы встать и хоть немного размяться – ограниченность пространства неизбежно приводит к неприятному затеканию конечностей. Но, как и многие, он просто терпел, дожидаясь одного: прибытия в пункт «Б». Все эти кормёжки, перелистывания бортовых журналов, копания в гаджетах, чтение условной литературы, даже сон – всего лишь способ убить время. Пока ты в пути – ты не ты, ты временный, между. Личность в режиме ожидания. Цель достигнута лишь тогда, когда ты стоишь на твёрдой поверхности в пункте прибытия. Только тогда можно решительно вычеркнуть всё, что видел и делал во время полёта. Как будто не с тобой было.
Большинство пассажиров сейчас дремлет, откинув спинки кресел. Некоторые читают, с видом глубокого осмысления, пусть даже и рекламный проспект. Дети – совсем другое дело. Они живут по своим меркам и в собственных масштабах происходящего. Для них полёт – приключение. Это праздник, предвкушение чего-то ещё более волшебного. За этим следует поведение. Отчаянная свобода. Полная безнаказанность в проявлении всего спектра их чувств.
Вот, например, малышка лет четырех-пяти через пару рядов. Ей интересно всё. Сейчас она просто смотрит – и в одну секунду выбирает для себя объект наблюдения. Потом новый. Феликс поймал на себе её взгляд. Он улыбнулся как можно открытее, доброжелательнее. Но девочка тут же отвернулась. Просто переключилась на что-то новое, более интересное, чем дядька с усталым лицом и вымученной гримасой улыбки. Глупо, наверное.
Феликс устроился поудобнее. Журнал – вот всё, что ему сейчас нужно. Полистать – а там, глядишь, и объявят посадку. Кроссворд? Почему нет. Хорошее дело. Слово под номером пять. По вертикали: «ручное огнестрельное оружие». Первая буква – «Пэ», пятая – «Бэ». Десять букв. Десять пальцев. Рук. Ног.
Девушка вернулась. Феликсу не особенно хотелось снова подниматься – он только что устроился поудобнее, вполглаза глядя в кроссворд. Она вполне могла бы протиснуться мимо него сама – места хватало, но стояла, немного склонившись и извиняясь своей наивной, по-девичьи милой улыбкой. И эта улыбка, чистая и лёгкая, не шла ни в какое сравнение с его собственной – вымученной, натянутой, автоматической. Пришлось встать, пусть и нехотя, но вежливо, с намёком на галантность, пропуская её к месту у иллюминатора.
Страницы журнала сомкнулись, захлопнув кроссворд. В неловком движении – он как-то неуклюже пытался быть услужливым – журнал выскользнул из рук. Феликс нервно засмеялся, стараясь придать этому нелепому моменту дружелюбный оттенок. Девушка, подняв ему журнал с пола, мягко, почти заговорчески глянула на него и тихо прошептала: – Это вы меня простите… Но у вас на брюках пятно. И, кажется, свежее.
Смысл сказанного дошёл до него не сразу. Только усевшись и чуть успокоившись, он вдруг посмотрел вниз – и правда, пятно. Совершенно непонятно откуда. Он встретился с её взглядом – в нём не было ни насмешки, ни брезгливости, лишь деликатная сочувствующая интонация: ну всякое бывает. Но всё внимание Феликса уже сместилось – не на брюки, а обратно к журналу, к кроссворду. Это было совершенно простое слово, он был уверен, что только что его разгадал, но не успел записать… Он раскрыл журнал – и замер.
Слово уже было вписано. Он узнал почерк. Свой. Каждая буква, вплоть до характерных черточек. Это точно писал он.
«Парабеллум!»
Только когда? Феликс поклялся бы на чем угодно, что ещё ни одной буквы туда не вписывал. Что держал в голове ответ, но записать не успел. Он взял ручку и машинально написал то же слово рядом только рядом, уже с отчётливым ощущением абсурда. Два одинаковых слова, один его почерк. Он тряхнул головой, будто пытаясь стряхнуть с неё глупость. Надо успокоиться. И заняться, наконец, брюками. Бросив журнал в карман спинки кресла переднего ряда, он встал, расправился и направился в хвост самолёта – туда, где располагались туалетные кабинки. Пора было заняться этой мелкой, но навязчивой проблемой. Пятно, пусть и крошечное, казалось теперь символом чего-то большего – случайного, неуместного, необъяснимого.
Простые буквы
Почему-то про себя проще говорить с закрытыми глазами. Наверное, это потому, что кажется – в этот момент взгляд направлен внутрь себя. В темноте хочется рассмотреть что-то сокровенное, что лежит на самом дне сознания. Чей-то голос задаёт вопросы, но кажется, будто это ты сам спрашиваешь себя. Твоё внутреннее «я» берёт у тебя интервью.
Феликс лежал на кушетке. Глаза его были закрыты. Он был спокоен – насколько это вообще возможно, когда говоришь о себе в прошедшем времени, почти в третьем лице. Ещё недавно ему казалось, что он никогда не сможет спокойно и последовательно описать всё, что с ним происходит. А вот теперь – говорит без запинок, почти красноречиво, будто читает с листа, описывает случившееся. Невероятно. Может, всё дело в расслаблении. Может, потому что он лежит на удобной кушетке, а глаза закрыты и обращены внутрь.
Он изложил всё, что с ним происходило – по порядку, последовательно. И его рассказ вдруг показался ему самому увлекательным, почти сюжетным, достойным внимательного слушателя. Слушатель был идеален – не перебивал, не задавал глупых вопросов. Теперь, подытожив, Феликсу хотелось одного: услышать, что думает тот, кто так внимательно и его выслушал, пока не дав своих оценок ни эмоционально, ни рассудительно.
– К сожалению, я почти ничего не помню с того момента, как пошёл искать… это… что-то. И с того, как уже оказался в самолёте. Приезд. Встреча. Переговоры. Моя скамейка. Всё, что помню из этой командировки. Сон – с похоронами. А потом я в самолёте. А дальше я здесь. Про это я вам уже всё рассказал.
– Всё, что вы рассказали, – это совсем не так мало, как вам может казаться, – ответил голос, мягкий, почти неожиданный, но с тем тембром, который внушал доверие. Спокойный баритон принадлежал тому, кто, похоже, знал, что делает. – Я бы даже сказал, это много. Особенно учитывая, что с вами произошло. И мне кажется, именно в командировке лежит причина вашего нынешнего… двойственного состояния.
Феликс и сам это понимал. Но не задать следующий вопрос он не мог.
– А вы не думаете, что я… сошёл с ума?
– Что вы, – откликнулся голос с лёгкой усмешкой. – Скорее, вы просто устали. Очень устали. Вы начали видеть сны с продолжением. Такое бывает.
Голос был настолько спокоен, что невольно передавал это спокойствие. И Феликс ощущал его как внутренний ориентир, как голос, к которому хочется прислушаться.
– Возможно, отсюда – и ваша невозмутимость. Это спокойное принятие и собственных, и чужих действий. Ведь подобное чаще всего происходит именно во сне.
И правда – он всё меньше различал, где сон, где явь. Но и это его уже не удивляло. Всё давно перепуталось и окончательно – непоправимо.
– Если говорить образно, – продолжал голос, – воспоминания о снах и воспоминания о реальности обычно хранятся в разных отделах мозга. Это как полочки в шкафу. Одна – для снов. Маленькая, короткая. Вы туда редко заглядываете, чаще стремитесь очистить её, вытряхнуть, забыть. Другая – для воспоминаний о реальности. Там вы всё протираете тряпочкой, перебираете любимые моменты, избегаете касаться ошибок и провалов. А у вас, скорее всего, нарушен режим сна. Вы спите на ходу. Полочки перепутались. Сны и реальность теперь ищут себе места – но перепутали адреса. Возможно, эти две полки наложились друг на друга. Причина? Всё та же – хроническая усталость.
Всё звучало просто. Даже чересчур. Феликсу вдруг захотелось открыть глаза и посмотреть, но вместо этого он лишь задал банальный вопрос:
– И что же теперь со мной будет?
Голос сразу отозвался:
– Память вернётся. И чувство реальности тоже. Не забывайте: в вашей голове множество полочек – мечты, планы, повседневные дела. И они тоже иногда перемешиваются. Просто не давайте всему это выйти из-под контроля.
Феликс представил себе некий «полный абсурд». Почему-то сразу вспомнился Толстяк.
Голос спокойно подвёл черту:
– Давайте договоримся: пока всё не зашло слишком далеко – просто не паникуйте. Не воюйте сами с собой. Примите всё, как есть. Ваш разум справится. Он справится. Обязательно.
Феликс попытался вообразить свой недуг – и вдруг увидел себя самого, но в двух ипостасях.
– Хорошо… – пробормотал он. – Но что будет, когда я стану здоровым? Кто из нас останется?
Голос не сразу отозвался – будто не сразу понял вопрос или сделал вид, что не понял. – Кто из вашего множества?.. А кто вам более симпатичен? Или вот так: кто вам больше по душе?
Нашёл, что спросить. Ещё бы добавил: что тебе ближе – правая рука или левая? Феликс усомнился в квалификации этого светила психоанализа и, сам не зная почему, пустился в пространные рассуждения о своей раздвоенности. Ерничая, он говорил, что оба его «я» – и тот, и другой – имеют свои плюсы и минусы. Но, заплутав в собственных аргументах, он вдруг потерял нить и спросил то, что неожиданно и по-настоящему его встревожило:
– А как я вообще сюда попал? Кто записывался к вам на приём?
Он открыл глаза. В полумраке комнаты повисла пауза. Феликс попытался разглядеть собеседника – но видел лишь смутный профиль.
– Феликс. И только Феликс, – уклончиво отозвался голос.
Профиль изящно избежал прямого ответа. Феликс раздражённо подумал, что это какая-то глупая игра – вечно не отвечать на простые вопросы. Повисло глухое молчание. Он уже решил, что сеанс, похоже, окончен. Но вдруг услышал:
– И вот что я вам скажу, Феликс. Вам нужно разгрузить голову. Есть у меня одна методика… не бог весть что, но мне помогает. И некоторым пациентам – тоже. Главное, она занимает ум и даёт мне пищу для анализа.
Голос снова обрел свою ровность и опытную уверенность. Феликс расслабился и снова прикрыл глаза.
– Методика простая. Берём две буквы алфавита. И начинаем придумывать словосочетания, где первое слово начинается на первую букву, второе – на вторую. Вот, скажем, П и Б. «Простые буквы».
– Почему именно П и Б? – спросил Феликс и тут же сам себе ответил: Какая, собственно, разница?
– Можно любые, – продолжал голос. – Но эти мне больше нравятся. Вариантов много. И в них есть нечто… дуальное. Почти как «инь» и «янь». Попробуйте. Сочините несколько сочетаний. Запомните. Или запишите. Или просто скажете их мне потом.
– Простые Буквы… – почти не задумываясь, произнёс Феликс.
И вдруг мысли его потекли странным образом, обрывками, некими мыслями непонятно откуда оказавшиеся в его сознании.
Предел бесконечности у каждого абсолютно свой. Ты его логически выстаиваешь в свою картину мира и всеобъемлимой вселенной, но есть другие.
Чем больше ты понимаешь другие ПБ, тем сильнее твоя собственная ПБ. Она растёт, стремится к пределу бесконечности всех ПБ, которые ты узнал. Понимание бесконечности – это процесс в расширении собственного горизонта. В осознании границ других существ, обладающих сознанием.
Можно приравнять ПБ к жизни. Но это упростит всё – ведь жизнь слишком часто упрощают до схемы: рождение, развитие, угасание, смерть. Сознанию свойственно воспринимать общее как некое частное, и потому возникает соблазн представить вселенную моделью себя. Но ведь наоборот: нужно видеть себя моделью вселенной. Подобием целого, способным его осознать.
Если кто-то начнёт рассказывать вам о бессмертии души – не слишком доверяйте. Представить что-то после своей смерти можно – но только пока ты жив. Когда ты умрёшь, ничего не останется – кроме памяти о тебе у тех, кто ещё жив. И осознать это ты сможешь только до самой смерти. Живите, понимая это. Цените свою жизнь и жизнь других. Не откладывайте главное – то, что вам даровано: вашу ПБ.
ПБ – это жизнь, любовь, сострадание, познание, стремление улучшать этот мир. Это возможность дать жизнь другим – как вам её дали до вас. Благодарить тех, кто был до, и ждать благодарности от тех, кто будет после.
Увеличивать свою ПБ – задача каждого. А задача всей цивилизации – расширять ПБПБ.
Пятна беспечности
Когда вы обнаруживаете на одежде пятно или дырку – след вашего неудачного движения, чужой неосторожности или собственной беспечности – закономерно возникает гнетущее чувство досады. Казалось бы, вот он – миг, отделяющий «до» и «после», но уже ничего не поправить. Остаётся только опыт – скупой и запоздалый советник, который, возможно, в следующий раз поможет избежать промаха. Но бывает и так, что даже опыт – не приходит.
Феликс вглядывался в пятно, будто надеясь уничтожить его одним только взглядом. Потом пришло время подручных средств: немного мыльной воды, бумажные салфетки. Пятно стало ещё откровеннее. Как всегда. Ты сделал всё, что мог, – и остаётся только бросить на своё отражение в зеркале презрительный взгляд. И умыть руки.
Он взял салфетку из аккуратной стопки над раковиной. Взгляд зацепился за крошечную картинку в уголке – логотип авиакомпании. Воспоминания приходят неожиданно. Совершенно спонтанно. Абсолютно спутанно. Как небрежно смотанный клубок разноцветных ниток.
Феликс потянулся к нагрудному карману пиджака и вытащил сложенную вчетверо точно такую же салфетку.
Теперь он явственно вспомнил всё: он взял её у того пассажира, толстяка, что сидел рядом. Тот неловко протянул её в знак вины – капля соуса выскользнула из разорванного пакетика. Соус – жутко опасная вещь в руках вечно голодного создания, спешащего насытить свою утробу с помощью скромного авиапайка.
Он вспомнил и голос: – Простите! Я не хотел. С этим у меня вечные проблемы.
Феликс уже не мог сопротивляться. Всё всплыло – живо, отчётливо, как если бы только что.
– Да ладно, – ответил он тогда. – Со мной вечно такое случается. Я и тут виноват.
– Вы? Чем же вы виноваты? Это я такой неуклюжий.
– Ну… тем, что оказался рядом с вами. Я мог бы сесть в другом месте, другим рейсом. А может, вообще остаться дома, пойти на работу. Не ехать в эту командировку.
Толстяк задумался, и неожиданно сказал:
– То есть, у вас не было выбора? Или выбор был, но сделан не вами? Или, может, вы жалеете о выборе, которого не делали?
Феликс раздражённо усмехнулся:
– Конечно, выбор есть всегда. Только почему-то я в итоге всегда виноват. Жена точно знает – патологическая вина во всём.