БОЛЬШИЕ МАЛЕНЬКИЕ ЛЮДИ
Нам говорили: «Будьте взрослыми».
Я думала, это обязанность родителей.
А мы очень хотели быть детьми, но не получалось.
Глава 1. Птица в клетке
1
Мы приехали с папой электричкой на Ленинский проспект. Мама водила меня по гадалкам и ясновидящим, которые накидывали на голову платок и поливали сверху водой, а у папы был научный подход.
Папа поздоровался с сидящим напротив бородатым мужчиной, назвав Профессором. Папа говорил, что он «лечит гипнозом», поэтому сейчас я рассматривала бородача с испугом и любопытством.
– Как тебя зовут? – заговорил Профессор сердечным тоном. Подчеркнуто сердечным. Безлично-сердечным.
Я разочарованно уставилась на его бороду. Взрослый, а ничем не лучше ребенка. Считает, будто может скрыть от тебя что угодно, стоит только начать притворяться. Я ответила.
– Не волнуйся, – посоветовал мне Профессор с самодовольным видом. Дурак. Попробуй хранить спокойствие, когда на тебя смотрят двое взрослых и лгут друг другу. Или еще и себе?
– Что ж, нужно будет неделю приезжать на сеансы и все пройдет, – сказал Профессор. Все-таки он лжет только нам или еще и себе? Не поможет. Ничего не помогает.
Папа вскинул бровь и с недоумением рассматривал Профессорскую бороду, но промолчал. Он часто молчит, почти всегда.
На следующий день у Профессора меня положили на кушетку, выключили свет и сказали смотреть на монетку, которую водили туда-сюда на ниточке у меня перед носом. Профессор заунывно считал, и у меня начали слипаться глаза.
– Ты спокойна, ты абсолютно спокойна… – голос Профессора звучал отдаленно, как во сне.
Я не то чтобы спала, а дремала. Хлопок ладоней, и я проснулась. Голова гудела. Профессор был доволен собой и улыбался. Папа молча изучал меня.
Дома даже мама убавила громкость и вела себя тише обычного. Она изучала меня. Будь брат дома, а не в бассейне, он, наверно, тоже бы изучал меня.
На следующий день я также поспала на кушетке под размеренное бормотание Профессора.
На третий день я уже настроилась на неуютную дремоту в кабинете, и со скучающим видом поднималась по лестнице к кабинету Профессора. Было темнее обычного, тускло и неприятно. Был вечер, а в здании свет ярко горел только на первом этаже, и в кабинете Профессора. Профессор сразу встал из-за стола, стоило нам войти.
– Пойди-ка, прогуляйся по зданию, – бросил он мне. Я посмотрела на папу, но он лишь вскинул бровь, помолчал и сказал: «Иди, иди». Редкий случай.
– Там темно, – попыталась уклониться я.
– Иди, иди, – Профессор положил мне руку на плечо и тихонько подтолкнул. Отвратительный тип. Толкает меня в темноту. Я не хочу в темноту.
Я поплелась из кабинета. Пробираться по темным длинным коридорам с тусклым освещением над дверьми было не по себе. Я забеспокоилась. Жутковато. Я разглядела под ногами стрелку из бумаги, приклеенную к полу скотчем. Стрелка указывала вверх по лестнице.
Очередная проделка Профессора в попытке доказать, что чудеса возможны. Я же знала точно, что их не бывает.
Я медленно поднималась по лестнице. Внезапный громкий визг – я остолбенела и привалилась к стене. Сердце бухало в горле, дрожали руки. Сработала сигнализация машины во дворе. Всего лишь сигнализация. Еще несколько мгновений, визг громче и коридор погрузился в тишину. Я выдохнула и попыталась собраться с мыслями. Наверху послышался шорох. Послышался топот ног. Может, только показалось. Внезапно что-то с невероятным металлическим грохотом покатилось по ступеням. От неожиданности и страха я дернулась, ударившись плечом о стену. Грохот приближался. По лестнице катилось что-то металлическое и полое, судя по звукам удара. Я вжалась в стену.
Мимо прогромыхали металлические ведра с надписями белой краской: «пол», «кабинет 403» по бокам. Деревянные ручки стучали о бетон. Я глубоко вдохнула и выдохнула. Что за глупость. Я разозлилась.
Дальше идти совсем не хотелось, но выбора не было. Бумажные стрелки вели дальше. Я вышла на этаж, коридор освещался тусклым желтым светом. Такой же коридор, как и этажом ниже.
Я помедлила, изучив территорию. Все было тихо. Стрелка на полу указывала к окну через этот коридор. Я пошла.
Вдруг двери передо мной распахнулись, из них с дикими воплями на меня понеслись двое ряженых, размахивая руками. Через мгновение из двери за спиной выскочили еще трое с барабанами и трещотками, громко шумя и крича.
У меня онемели ноги и пальцы рук. Когда я увидела лица, и первый испуг прошел, разболелась голова. Кулаки сжались, мне захотелось избить этих актеришек. Я размахнулась и ударила ногой наугад. Кто-то тихонько ойкнул и схватился за ногу. Отвратительное и убогое зрелище.
Гад, видимо, решил напугать меня до полусмерти. Толпа ненормальных покружилась и разбежалась так же быстро, как и ворвалась сюда из кабинетов на этаже.
Я села на подоконник, чтобы прийти в себя. Я могу остаться здесь и подождать окончания спектакля. С другой стороны, спектакль не состоится без моего участия. Кто первым устанет ждать – я или кабинетный гад? Я хотела есть и домой. Надо завязывать с этим цирком.
Я приняла решение, встала и бодро пошла по стрелкам. Через этаж в каком-то закоулке послышалось отдаленное «У-АА-ЕЕЕ», потом «КХЕ-КХЕ». Завыли громче.
Я лишь презрительно скривила губы. Их уловки уже не захватят меня врасплох, а если еще раз толпа психов вздумает кривляться, я точно ударю кого-нибудь из них в живот или ткну локтем.
Я пробежала остаток пути и запыхавшаяся, но довольная собой и своим решением, остановилась у кабинета Профессора. Отдышавшись, я вошла с деланно – мрачным видом. Необходимо было спрятать самодовольство, как Профессор. Мы оба прятались.
Папа сидел, тряся ногой, перебирал пальцами карандаши на столе. Профессор же сидел, склонившись над бумагами. Он глянул на меня поверх очков. Его поза тоже была деланной. Увидев выражение моего лица, он прищурился с интересом. Я слишком устала для поединков.
– На сегодня все, – сказал Профессор. Действительно, с меня хватит. Занавес. Бородатый очкарик мне не нравился.
2
Я зашла в класс знакомиться с будущими одноклассниками. Парты, стулья, школьная доска – класс ничем не отличался от других, но мне было страшно. Мама тихонько переговаривалась с завучем, и по привычке бросала в мою сторону жалостливые взгляды. Мама путала жалость с сочувствием. Завуч тоже косилась в мою сторону, только она ничего не путала. Ее послание было определенным. Голос становился приторнее. Так говорит стоматолог, что больно не будет. Спустя минуту ты хочешь обезболивающий укол, но уже поздно.
– Тебе понравится, – пролепетала завуч тем самым голосом, показывая «очень хороший класс».
Детей в нем было намного меньше, чем в обычном, и они тихо сидели по своим партам. Пугающе тихо. Каждый занимался своим делом, не разговаривая друг с другом. Гиблое местечко. Мне стало не по себе. Мама же, наоборот, обрадовалась и, наклонившись ко мне, прошептала: «Какие тихие, спокойные, посмотри! Не будут тебя донимать».
Было в этом что-то неправильное. В конце концов, не так уж плохо, когда тебя донимают. А им не было до меня никакого дела. Действительно никакого дела.
Восемь мальчиков и только одна девочка – я. За третьей партой мальчик бубнил себе под нос: «бум-бум-бум» и с остервенением выкручивал большой палец. Я удивилась. Ведет себя как трехлетка, а не будущий первоклассник. Мальчик в конце класса раскачивался из стороны в сторону. Он делал это настолько долго и монотонно, что меня едва не укачало, глядя на него. Я насторожилась еще больше.
Лишь мальчишка у окна оживленно тыкал пальцем в стекло, крича: «Эй, ты! Эй, ты! На ветке!». Он мне понравился. Один живой среди мумий.
– Ольга Геннадьевна, это Вероника, – завуч подтолкнула меня к кудрявой женщине. Крупная, нет, грузная и с таким же выражением лица, как у мамы, когда мы вместе на людях. Притворная вежливость. Скорее, вежливая притворность. Мама дома и в обществе – две женщины, незнакомые друг с другом.
Особый упор она сделала на моем имени, будто намекая на что-то.
– Эй, ты! На ветке! – вдруг завопил мальчик у окна и треснул кулаком по стеклу.
– Павлик! – ласково протянула Ольга Геннадьевна.
Павлик мне сразу перестал нравиться. Явно здешний. Как оригинальный экспонат в жутковатом музее, по которому у нас сейчас экскурсия. Завуч терпеливо улыбалась. Мама отвернулась и с интересом изучала краску на стене.
– Эй, ты! На ветке! – Павлик продолжал колотить стекло. Слишком оригинальный.
– Павлуша! Не надо так. Не надо, – протянула завуч по слогам. Павлуша отвернулся от окна, сел за парту и посмотрел на нас. Я отшатнулась, ударившись о мамин живот. Один глаз смотрел на нас, а другой продолжал рассматривать птицу на ветке. Он ткнул в меня пальцем и весело закричал: «Эй, ты!». Внутри похолодело. Я позавидовала птице. Она была по ту сторону окна.
От испуга я заплакала. Долго сдерживалась, сглатывая ком в горле, но всему есть предел. Мне грозила опасность. Пусть на меня и смотрели такими же глазами, как на этих ребят, но мне явно здесь не место. Я тут погибну.
Я продолжала плакать. Мама покраснела, и краснела еще больше, переговариваясь с завучем. Наконец вытолкнула за дверь со словами: «Успокойся!», – и закрыла ее за собой. Я осталась одна в коридоре. Неразборчивый шепот за дверью возобновился, но мама уверенно прибавляла громкость.
– Нет, мы ходили по врачам! – Я вспомнила заговоры и обливания водой. За дверью продолжился неразборчивый хор из строгости, неуверенного шепота: «Тише!», и наконец: «Она умственно отсталая!» на полной маминой громкости. «Нет, мне лучше знать!».
Голоса смолкли так внезапно, будто раздался взрыв из тишины и оглушил все вокруг.
– Хороший класс, хорошие детки, умненькие, – как бы между прочим рассказывала мама. Они с папой сидели на кухне и грызли семечки. – Дети не будут дразниться, как в детском саду. Они такие же, как она.
– Вранье! – я подслушала за дверью и влетела в кухню. Я не вытерпела. Мама уверяет, что хочет лучшего для меня, только понятия не имеет, что это.
– Успокойся, – продолжала мама, привычно не обращая внимания на мои слова.
– Тебе нельзя в класс вместе со всеми, – сказал папа, – Слишком большая нагрузка. Ты привыкнешь. Помолчал, и после длительной паузы уточнил:– Привыкнешь со временем.
Хотел добавить весомости, а прибавил сомнения. Он колебался.
Мне выносили приговор. Сейчас или будет поздно.
– Я не буду учиться в школе! – меня затрясло, – Совсем! И вы ничего не сможете с этим сделать, – я понизила голос на последней фразе настолько, как будто мне поменяли голосовые связки на мужские.
Родители ошеломленно застыли. Время замедлилось. Скорлупка семечки из маминых пальцев падала на стол настолько медленно, что казалось, прошли годы, прежде чем она коснулась стола.
Было так тихо, и мне почудилось, что я слышу звук падения. Впервые слышу этот звук, узнаю, что он существует.
– П… п… прекрати, – мама очнулась, но не могла найти слов. Она вяло попыталась вернуть свой привычный, но изрядно пошатнувшийся мир,– Взрослые вопросы тебя не касаются.
Самое ужасное, что она не поверила сама себе, но пыталась убедить в этом меня.
Через несколько дней папа пошел в школу, и, вернувшись, сообщил новости. Создается коммерческий класс, где меньше детей и специальная усложненная программа для способных учащихся.
– Ей-то, и усложненную программу?! – мама не верила своим ушам, – Еще и платить! – но внезапно осеклась, увидев мой взгляд. Я смотрела ей в лицо со смесью злобы и решительности.
Такое выражение на лице ребенка приводило в замешательство, но больше – вселяло ужас. Желание скрыть его – мощный бессознательный отклик в стремлении защитить себя. Мама притихла от страха, но притворилась, что от безразличия: «А вообще… Делай, что хочешь». Независимый вид и тон – грубая подделка. Потуги защититься. Но теперь уже без попыток лгать себе. Даже она иногда способна почувствовать что-то глубже поверхности. Но только на несколько мгновений и обратно – прочь с глубины.
– Если не будет получаться, сразу переведем! – после паузы в ход пошел решительный тон. Мама старалась не смотреть в мою сторону.
Я торжествовала. Пусть кто-то другой учится в классе коррекции. Кто-то другой, но не я.
Мама решила явиться в школу и познакомиться с учительницей коммерческого класса ближе. Достаточно близко, чтобы сделать сообщницей.
Ничего хорошего это не предвещало. Я старалась мысленно переступить это утро, заранее вычеркнуть его из памяти, как позор. Только будущее не превратить в прошлое, избежав настоящего.
– Ольга Гавриловна, здравствуйте! – мама держалась в своей обычной манере надменности со смесью презрения, но, встретившись глазами с Ольгой Гавриловной, насторожилась.
– Я Вас слушаю, – отозвалась учительница. Она окружила себя стеной, доброжелательной, спокойной и непробиваемой. Маме придется быть начеку.
– Я насчет Вероники, – мама перешла на мягкий, доверительный тон. Начало атаки. Я вся собралась и приготовилась к худшему.
– Да? – Ольга Гавриловна чертила словами невидимые линии и стирала ненужные.
– Вы же понимаете, это особый ребенок, – Мне стало противно. – Вы бы могли попросить детей… дружить с Вероникой? – мамины слова стекали по невидимым стенам отвратительными, вязкими струями.
Ольга Гавриловна едва приподняла брови, некоторое время неотрывно смотрела на маму, изучая и обдумывая что-то неведомое. И внезапно посмотрела мне прямо в глаза.
Пара секунд, и выражение ее глаз изменилось с удивленного на внимательное. Будто она впервые осознала, кто я. Этот взгляд ощупывал изнутри. Внутренности сжались, меня бросило в жар. Я поджала губы и подбородок. Я упрямо смотрела ей в глаза, несмотря на дрожь в ногах. Несмотря на внезапно охватившую меня робость, внутри медленно наливалась злость. Дернулась ноздря. Я смотрела на нее, будто меня принуждали. Только посмей. Только посмей.
Она едва улыбнулась и отвела взгляд.
– Я отношусь ко всем детям с одинаковым вниманием, и не вижу оснований выделять кого-то. У нас в классе все дети особенные. Одаренные. Они прошли специальные вступительные тесты. Простите, мне нужно начинать урок, – и Ольга Гавриловна занялась классным журналом.
У меня сжалось в горле. Я не смотрела на Ольгу Гавриловну в надежде не выдать себя. Я отвернулась к окну, чтобы не было видно предательского блеска в глазах. Она увидела. Она все поняла про меня, сразу и навсегда.
Мама с досады поджала губы, но не нашлась сразу, что ответить. Она помедлила, подыскивая нужные слова, но безуспешно, развернулась и вышла, слегка приподняв подбородок.
Я была счастлива. Впервые за долгое время я внутренне улыбалась. В душе зародилось новое, невероятно приятное чувство. Я не знала, что это, но похоже… да, это было слишком похоже на надежду.
3
На мне был черный передник и огромный бант. На линейке девочки косились в мою сторону, но не подходили.
В толпе первоклашек я увидела тех самых ребят. Они стояли особняком, и среди них – тот самый.
– Эй, ты! – крикнул он, и я вздрогнула, как от удара. Внезапный стыд охватил меня с такой силой, что я покраснела до боли на коже. Я вспомнила ту птицу на ветке и снова позавидовала ей. Птица могла улететь. Я – нет.
Ребята стали оборачиваться на меня. Я испугалась и почти в ужасе представила страшную картину. Они единодушны в одном: мое место в классе коррекции, а здесь я по ошибке.
– Косой, косой, с улицы Босой! – весело крича и тыча пальцем, мимо пронесся мальчишка.
– Прекрати! Тихо! – его шлепнул по затылку рядом стоящий мужчина. – Нельзя так говорить!
– Почему? – обиделся мальчик. – Мы всегда так дразнимся.
– Да, верно. Но нельзя так говорить тем ребятам, – был ответ.
Я не знала, куда деться от стыда. А мальчишка, как ни в чем ни бывало, завопил: «Эй, Мишка, ты – дурак лопоухий!» – и, размахнувшись, врезал своему соседу портфелем по голове.
– Сам дурак! – Мишка замахнулся и, ни секунды не медля, хлестнул обидчика по лицу шикарным букетом, купленным для учителя.
Я подумала, что отчего-то лучше быть «лопоухим дураком» и получать каждый день портфелем, чем вот так, как те ребята. Птицами в клетке, из которой не улететь, как не бейся в стекло.
Для мамы находиться в центре внимания – значит обрести в жизни смысл. То же она думала и обо мне, но ошибалась. Несмотря на протесты и заверения в чрезмерности, она сшила мне роскошный костюм принцессы-Лебедя по случаю празднования первого дня в школе и сделала корону, обшитую ненастоящими жемчужинами.
Я выучила стихотворение для выступления перед классом, и теперь стояла с мрачным видом, переодевшись после линейки в принцессу. Я ожидала худшего.
Все принесли с собой праздничные костюмы. Димка, с которым мы стояли рядом на линейке, остался в костюме, добавив скромные уши то ли волка, то ли медведя. Девчонки пришли в класс в костюмах белочек, зайчат, а одна из них была оригинальней – зеленые рукава и белый бумажный передник с черными полосами был призван изображать березу.
– Мне нравится твой костюм, – я подошла к девочке-березе и улыбнулась.
– Ну да, – протянула она, убежденная, что я лгу. – Вот у тебя – красота!
– Ну да, – с досадой ответила я, зная, что она не лжет. Сколько не доказывай, что мне действительно понравилась идея ее костюма – не поверит.
Худшее приближалось. Дети по очереди выступали с выученным стихотворением. Как назло, меня осенило только сейчас. Слишком поздно, чтобы изменить неизбежное. Следовало выбрать другое стихотворение. Короткое, простое, с которым я, возможно, могла бы справиться. А это кажется бесконечным, со сложными, местами извилистыми рифмами и быстрым темпом. Стало трудно дышать. В животе забился страх, волнами распространяясь по телу. Я начала дышать медленно, как учили, только воздуха не хватало. Я потеряла власть над собой и только обреченно ждала, когда это кончится.
Настала моя очередь.
Ольга Гавриловна спокойно смотрела, не подавая виду. Я покраснела. Класс проявлял признаки нетерпения. Я медлила, не решаясь переступить невидимую черту между странностью и слабоумием в глазах других. С невероятным усилием я начала говорить.
Одна девчонка на передней парте закатила глаза и громко выдохнула, недовольно скривилась другая. Мальчишки изучали стенку, у некоторых было знакомое по маминому лицу выражение жалости и стыда за меня. Или мне так казалось. Я привыкла к таким лицам.
Я покраснела до слез и начала задыхаться. Через минуту, а может быть, прошла целая вечность перед тем, как я, наконец, продолжила.
Я рассказала стихотворение до конца, отвернувшись и смотря в окно. Мне хотелось превратиться в птицу и улететь отсюда навсегда. В классе повисла тишина. Слышен был только шелест моего платья, когда я развернулась и направилась к двери.
Хотелось бежать со всех ног прочь отсюда, но я сдерживалась из последних сил и шла. Медленно и размеренно длинной непрекращающейся дорогой из нескольких шагов.
– Вероника! – Ольга Гавриловна старалась говорить как обычно, но голос ей изменил, став мягче. Никто этого не заметил, кроме меня. Это был особый голос. Голос, который мне никогда не забыть. В него можно было укутаться самой суровой зимой. Но я не обернулась. – Вероника, вернись!
Я помедлила, но не остановилась.
Я вышла в коридор, захлопнула дверь и бросилась в туалет. Слезы катились по щекам помимо моего желания. Надо было добежать до туалета, где никто не увидит, как я плачу. Я разозлилась на платье. Оно было прекрасно.
По коридору мне навстречу кто-то шел. Я не могла разглядеть, какой-то мальчишка. И тут я увидела. Мне навстречу шел Павлик. Павлуша, колотивший по оконному стеклу того самого класса.
– Эй, ты! – он узнал меня. Я остановилась. Павлик рассматривал платье. – Красивое! Я пыталась улыбнуться, но ничего не получилось. Слезинка коснулась губы. Павлик одним пальцем коснулся пышной юбки, потом жемчужины на короне. Он посмотрел на меня как тогда, в классе.
– Почему ты не с нами? – Павлик забыл о руке, она повисла в воздухе, пальцем указывая на меня.
Я бросилась бежать. Добежала до туалета, закрыла дверь и привалилась спиной. Дверь не закрывалась, на месте замка – дырка, а кабинок не было. Только несколько унитазов в ряд и огромное окно, доходящее до пола. Никаких перегородок. Несколько слезинок упало на платье, когда я наклонила голову. Я подошла к окну. Птица, сидевшая на дереве у окна, вспорхнула и улетела. Я стояла у окна в пол, как на краю пропасти.
4
Мне нравился Мишка. Я заметила его еще на линейке. В первый учебный день я хотела сесть с ним. Он лишь громко фыркнул, засмеялся, завопил: «С тобой, что ли?!», потом густо покраснел и осекся.
– Михаил!– зашипела учительница Ольга Гавриловна. – Как ты разговариваешь с девочками!
Мне всегда нравились дураки. С самого детского сада, где один мальчик порвал книжку-раскраску и обвинил во всем меня. Я призналась, взяв вину. Меня обычно не наказывали. На следующий день во дворе он бросил в меня камень.
Была у меня в детском саду подружка – Катя Охотникова. Мы играли с пластиковым ружьем, и она сломала спусковой крючок. Катя сильно испугалась и расплакалась. Она очень боялась родительского наказания и кладовки.
Тогда я сказала, что игрушку сломала я. На этот раз меня наказали. Заперли в ту самую кладовку ужасов, где была красная деревянная лошадь-качалка. Ребята, побывавшие в кладовке, рассказывали всякое. Как там страшно и особенно много историй – про лошадь-качалку.
У меня тряслись руки, когда воспитательница втолкнула меня внутрь. Оказалось не так страшно, но я боялась сидеть взаперти, и собственные мысли пугали сильнее, чем завывания из-под двери и неожиданные глухие удары. Дети пугали друг друга, отчасти поддерживая легенду страшной кладовки, отчасти пытаясь справиться с собственным страхом. Что, если лошадь-качалка и правду начинала петь колыбельную, и ты засыпал навсегда? Они невольно начинали верить в истории, придуманные на их глазах. Начинали искренне верить в собственные выдумки во время обеденного сна.
Я понимала, что такого не бывает, но, когда глаза слипались, старалась не засыпать. Я целую вечность просидела, насторожившись в темноте, вцепившись лошади-качалке в шею. Одежда на мне насквозь промокла. Воспитательнице сделали выговор. Меня нельзя было наказывать. И все в детском саду знали об этом.
– Так с девочками не разговаривают! – настаивала Ольга Гавриловна, – Извинись!
Мишка покраснел так, что жаль было смотреть. Он начал бубнить что-то невнятное под нос. Его сосед захихикал, но получил локтем в живот.
Я села к Димке. К нему хотелось обратиться «Дмитрий Иванович», а не Димка. Он был невыносимо аккуратен, и я несколько раз назло устраивала на его парте бардак. Он был терпелив. Это выводило из себя. Впрочем, после нескольких попыток я потеряла интерес к тайне Димки. Ни тени сомнений на лице, ни проблеска надвигающейся бури, ни порыва. Похоже, тайны не было. Или мне так только казалось.
– Дураки, – Димка спокойно наблюдал за Мишкиной возней – не обращай внимания. В этом было что-то неправильное, в Димкином спокойном безразличии. В его отрешенности от всех и всего.
Может, поэтому мы оказались рядом. Где-то очень глубоко мы были похожи.
В один из школьных дней все привычное оказалось перевернуто с ног на голову.
Мишка нравился всем девчонкам в классе. Когда Мишка проходил мимо, девчонки шушукались в своих стайках, окликали его, потом дружно хихикали.
Каждое утро я фальшиво – бодро здоровалась, он растерянно улыбался, произносил что-то невнятное, и старался скорее пробежать мимо. Его друг Саня при этом шептал ему на ухо, глядя на меня, а Мишка густо краснел и самодовольно ухмылялся.
В тот день я пришла в школу в белых гольфах и забыла взять сменную обувь. Поэтому пришлось вместо туфель надеть кеды, высокие зеленые кеды с белым рантом. Мне было неловко, но в класс надо было идти. Я приняла гордый и независимый вид, и пошла по коридору к лестнице. Навстречу шли Мишка с Сашей. Саня уставился на мои гольфы, потом на кеды и громко расхохотался. Меня бросило в жар. Такой позор. Мишка ткнул его локтем, но сам не сдержался и захохотал. Я растерялась от неожиданности и досады, но быстро взяла себя в руки.
Сжав кулаки, я пошла на Сашку. Он опешил, увидев мое лицо, потом все-таки ухмыльнулся с наглым видом. «И что ты мне сделаешь?» – спросил он. Но по тону голоса – скорее заявлял, а не спрашивал. Скрытая угроза не сработала. Я со всего размаха ударила носком кеды по Сашкиной ноге. Он схватился за ушибленное место и заскулил: «Ты что, совсем?!». Я замахнулась кулаком.
– Да все, все, отстать от меня, – Санька облокотился спиной о колонну. Наглый угрожающий тон сменился на умоляюще-просящий.
После этого случая Мишка изменился. Он притих. В нем появилось что-то новое, незнакомое ему ранее – опасение, осторожность. Я немного разочаровалась в нем, хотя, к сожалению, он все еще мне нравился.
– Эй, ты! Привет! – я услышала знакомый голос Павлика. Он шел ко мне. Бежать было некуда.
– Возьми, это тебе. – Павлик протянул мне фигурку. – Мы в классе сегодня сделали. – Павлик улыбнулся. – Никогда не плачь.
Он держал в руке бумажную фигурку. Это была фигурка птицы с длинной шеей, чем-то напоминающей лебедя. На его голове – маленькие точки.
– Это… погоди… это ведь… – я не могла подобрать слова, они все перемешались в голове. И внутри все перемешалось. Точки как ненастоящие жемчужины.
Павлик молча ушел, продолжая улыбаться. А я еще долго стояла, держа в руках белую фигурку.
Может, он был хоть немного, хоть совсем чуть-чуть… нормальным? Я уже была не так уверена в том, что знала о нем.
5
В начале недели мама сказала, что моя двоюродная сестра Анна не приедет в гости. Я расстроилась. Мы с Анной подружились, проведя вместе лето перед началом школы. Она переехала с родителями в Западную Германию, и мы больше не встречались.
Я очень скучала и ждала ее с нетерпением, временами представляя себе нашу встречу, как все будет. Я брошусь ей на шею от восторга или степенно выговорю: «Здравствуй, Анна, давно не виделись. Ты выросла». Не знала, как лучше.
– Почему она не приедет? – Мама не ответила, но покраснела. Папа молчал.
– Потому что это неправильно, – услышала я злобный мамин шепот. Она почему-то начала шептать.
– Потому… потому что она взрослая, и у нее есть… семья! – отец заговорил строже. – Понимаешь, эээ… ммм… неправильная семья… – отец с трудом выбирал слова.
– А у нас – правильная?! – я была сбита с толку и совершенно растерялась. Где-то в мире существовали огромные линейки, которые изменяют правильность всего на свете. Я в ужасе подумала, что будет со мной, когда придет время измерять меня.
Папа молчал и лишь внимательно изучал меня. Я не отрывала от него глаз и ждала ответа. Пауза затягивалась. Мама кусала губу и выглядела потерянной. Она часто выглядела так, словно кто-то большой и взрослый оставил ее в магазине и до сих пор не нашел.
–А у нее есть дети? – спросила я. Получается, Анна была такой же. Неправильной. И потому играла со мной?
– Они собираются завести ребенка, – папа говорил с таким напряжением, что мне стало тяжело дышать. Он поджимал губы. Теперь они с мамой вдвоем выглядели как ненайденыши.
Я пожала плечами. Надеюсь, я еще увижу Анну и познакомлюсь с ее семьей.
Мои дальнейшие вопросы о ее жизни растворялись в пустоте.
Я завидовала этой пустоте. Я хотела раствориться там же, далеко-далеко, где свобода не граничит с болью и ее легко вынести. Убежать туда, где Анна. Найти мир без измерительных приборов.
6
Я бросила лыжи и палки на снег. Мне все осточертело. Это несправедливо. Я далеко не спортсменка, а в соревновании участвуют профессионалы из спортивных школ.
– Вероника, еще два круга! – Елизавета Николаевна засвистела и обвела в воздухе рукой большой круг. Белый свисток болтался у нее на груди и действовал на нервы.
Занятия по физкультуре проходили в парке около школы. Никому не нравилось переодеваться, идти по холоду, а потом бегать и потеть в спортивных костюмах. Хорошо, если это были последние уроки. Тогда можно было просто пойти домой. С середины дня приходилось идти обратно, переодеваться и опаздывать на следующий урок.
– Бежим еще два круга, тренируемся километр! – Елизавета Николаевна еще раз свистнула, и класс, сетуя, жалуясь и кое-как перебирая ногами, покатился по лыжне.
Выбора не было. Я терпеть не могла физкультуру, особенно бег, который давался с большим трудом. С отвращением я бежала дистанцию. Несколько ребят так и не закончили назначенные круги.
Кто держался за ногу, кто ковырялся в портфеле, и как бы учительница не смотрела грозно в их сторону – ничего не работало. Всего через пару недель они будут жалостливо оббивать пороги учительской в поисках Елизаветы Николаевны. Они будут просить заменить лыжи отжиманием или бегом по кругу в зале. И учительница сдастся, потому что ей самой неохота будет в свое личное время идти с ними в парк.
В начале занятия Елизавета Николаевна объявила, что в конце следующей недели будут городские соревнования по лыжам. Каждая школа должна отправить несколько участников. Новостям никто не обрадовался.
Елизавета Николаевна объявила участников, среди которых была я.
Тут я с досады бросила лыжи на снег.
– Елизавета Николаевна, почему я? – безнадежно, но нужно хотя бы попытаться.
– Ты – хорошая ученица, – ответила учительница и прикрикнула: – Саша, прекрати немедленно!
Санька схватил лыжную палку и бегал за одноклассником, пытаясь ткнуть его острым краем. Парнишка впереди бежал, закрываясь руками и крича. Услышав учительницу, Санька остановился, покраснел и начал неловко вертеть палку в руках.
– Александр, марш на дистанцию! – Елизавета Николаевна оглушительно свистнула в третий раз. – В воскресенье ровно в десять часов у главного входа в парк!
Делать было нечего.
В воскресенье в девять пятьдесят я подошла к главному входу в парк. Погода была самая подходящая для лыж. Снег искрился и хрустел. Небо ясное.
Настроение было паршивое. В такие минуты кажется, что в мире счастливы все, кроме тебя. Продавец на рынке счастлив. Водитель на дороге удивительно жизнерадостен. Ты же, не желая того, плетешься в не очень-то веселое место.
Я отметилась и получила номер участника. У старта разглядела ребят с нашей школы вместе с учительницей физкультуры. Я подошла. Елизавета Николаевна заметила недовольное выражение моего лица. Она лишь улыбнулась и пошла в сторону финиша, где собиралась всех ждать.
Мы выстроились перед стартовой чертой. В решающую минуту у меня бешено заколотилось сердце и пересохло в горле. Из головы вылетело все: мамины воскресные трубочки со сгущенкой, жизнерадостные лица никуда не спешащих людей морозным утром выходного дня. Стерлась улыбка учительницы физкультуры, которая неотступно преследовала последние минуты.
Все забурлило внутри, собралось в единое целое, и через мгновение раздался звук стартового пистолета.
Я побежала. Я не ринулась сразу со всех сил, как в прошлый раз, а, наоборот, берегла силы в начале, стартуя в темпе ниже среднего. Дышала по счету: на четыре – вдох и на четыре – выдох. Этой системе меня научил папа, часто пересдававший зачеты в военном училище.
Мы забежали в лес, и стало труднее. Вокруг не было людей, только ты, лыжня и спины впереди бегущих. Конечно, ученики из спортивных школ уже убежали далеко вперед. Я начала задыхаться. Сильно заболел бок, и я, вопреки советам папы, все-таки перешла на частое дыхание. Двое из нашей школы остановились, сняли лыжи, и шли пешком.
У меня перед глазами все прыгало. Лес, снег и солнце кувыркались, менялись местами и были невероятно счастливы.
Я стиснула зубы. Замутило, но я работала палками. Навстречу мне шла девочка и тащила лыжи за собой, опираясь на палки. Лыжи скребли носом снег, но девочка не обращала внимания, отрешенно думая о чем-то неведомом. Она шла назад к финишу. На дереве указатель показывал: «300 м». Значит, еще семьсот.
Впереди больше никого не было. Я затормозила и встала на лыжне. Перевела дыхание. Бок болел все сильнее. В голове стучало. Ноги онемели от напряжения. Завтра заболят так, что преодолеть лестницу можно будет только повиснув на перилах.
Нужно продолжать, но как начать двигаться, я не представляла. Лучше дойти до конца не останавливаясь. Так будет легче. Впереди – холм. Я сжала зубы и пошла вверх елочкой. Скатилась вниз и на повороте упала в сугроб.
Хватит с меня. Я перекатилась на спину. Небо ослепляло. Лицо и тело горели. «А все-таки хорошо», – неожиданно подумалось мне. Внезапная мысль ослепила меня, как зимнее небо. Вдруг все неожиданное, неясное, неопределенное приобрело очертания. Случайное оказалось закономерностью. Силуэты прошлого, настоящего и будущего выстроились в ряд единой дорогой к небу, к солнцу, заискрились и стали ощутимыми. На глазах выступили слезы от силы чувства, охватившего меня. Я – здесь! Я – здесь!! А они остались там.
А они – там. Остались в комнате ужасов класса коррекции. А я за порогом комнаты. В другом мире. На свободе. И даже воюю в этом мире за пятерку. Никому не удалось выбраться оттуда. Мне же удалось туда не попасть. Осознание этого придало мне сил на остаток дистанции. Я летела на крыльях нового чувства – свободы.
Натянула улыбку на последних ста метрах и приближалась к финишу. Пересекла финишную прямую спокойно, внутреннее собранно. Я настолько устала, что не испытывала больше никаких чувств.
Я увидела Елизавету Николаевну и подошла к ней.
– Где все? – не поняла я.
– Еще нет никого.
Внутри улеглось. Все-таки не последняя из своих. Елизавета Николаевна внимательно смотрела на меня. Я приняла решение. Я хотела знать. Заслужила это знать, если хотите.
– Елизавета Николаевна, почему меня…?– я все еще подбирала слова, не решаясь озвучить главное. – Я ведь не спортсменка…
Учительница посмотрела на меня, на трассу и ответила медленно, раскладывая слова по полочкам. Слова, которые запомнились навсегда.
– Трудная трасса, – Елизавета Николаевна помолчала,– даже для тренированных ребят – не утренняя прогулка. Многие из наших развернулись, или пешком шли всю дорогу. Дойти для них не главное. Я так хотела, чтобы кто-нибудь из нашей школы до финиша дошел. Я знала, ты доедешь, – улыбнулась она.
Горло сжалось, а глаза предательски защипало. Я отвернулась, сделав вид, что в ботинке снег. Внутри все перевернулось и смешалось. Я смущенно улыбнулась в ответ учительнице. Я была в смятении, рождалось столько вопросов и ни на один ответа не было. Откуда она могла знать? Откуда она могла знать это в мне? Ведь я сама, кажется, не знала.
Я была счастлива этому дню. Дома ждали вафли со сгущенкой. Лежа на снегу, во мне зародилось прежде незнакомое чувство и осталось со мной навсегда. Чувство гордости за себя.
7
Я сильно отличалась от других уже с трех лет.
Никто не хочет быть как все, если он как все и есть. И те, кто сливается с толпой, обычно не знают об этом. Чтобы знать, нужно отойти в сторону.
Папа иногда с грустью замечал, что я слишком взрослая. Да только часто не понимаю самых простых вещей, понятных и младенцам. Видимо, взрослость отнимает у меня что-то от нормальности. Как что-то чрезмерное или не ко времени проявившееся отнимает силы у обыденного, постоянного, образовывая пустоту или недостаток.
Когда не можешь говорить, учишься думать. Не можешь участвовать- наблюдаешь. С жадностью, с дотошностью изучаешь жизнь за стеной самого себя.
Я училась как безумная. Ольга Гавриловна, будто не замечая, какая я на самом деле, и не думала о снисхождении. Я бесилась, получая четверки и тройки за правописание. Она действительно не понимает, что я часами, днями и вечерами сижу за уроками, когда другие играют во дворе, давно закончив с домашним заданием?
Она не понимает, чего мне это стоит. Тройка, опять тройка за мои неразборчивые каракули. Я несколько часов сидела над ними. Другие дети наверняка справились намного быстрее.
– Ольга Гавриловна! – выпалила я на одном дыхании, так всегда легче. Я подошла к ней после урока с тетрадью, где красным стояла тройка.
– Да, я тебя слушаю, – не поднимая головы, она отозвалась, будто отвечая классному журналу.
– Тройка, – слово далось с большим трудом, и я покраснела от стыда, ставшего привычным. И от злости, ставшей другом. Слишком близким другом.
– Очень грязно и много исправлений, – Ольга Гавриловна продолжала отвечать журналу.
– Но… но… я… старалась… ведь это… трудно.– Я почти задохнулась от возмущения и запуталась. Ольга Гавриловна подняла голову, и посмотрела мне в глаза. Это что, укор или мне померещилось? Осуждение? Будто меня тряхнули и привели в чувство. Или это было: «Я знаю, что ты хочешь сказать – и это тебя не красит»?
Я поняла все и от силы невысказанного сжался желудок. Я сжала челюсти, чтобы скрыть за злостью то, что мне открылось. Только бы она не поняла, что я все знаю. Это будет слишком. Слишком близко ко мне.
Но Ольга Гавриловна по-прежнему с невозмутимым видом изучала строчки в журнале. И тут в ужасе я подумала, может, она тоже притворяется? Только притворяется, что ничего не происходит, а внутри у нее горит пожар или пробегает смерч, как у меня?
Я отошла к своей парте, бросила тетрадь на стол и выбежала из класса на перемену. Пусть хоть что-то будет выглядеть нормальным. Я на перемене вместе со всеми.
Что я хотела сказать? Я старалась, не ставьте мне тройку, как всем в этом случае, ведь это… ведь это я. Вот что я хотела сказать тогда и осеклась. Пожалейте меня, относитесь ко мне по-особому, вот что я едва не сказала. Я не как все. И вы это знаете, Ольга Гавриловна.
Где же ваша жалость?!
Неужели она поняла, неужели она разгадала меня? Неужели этот укор во взгляде означал, что она угадала мою игру? Она узнала мою тайну. Жалость мне не нужна. Я и дальше молча буду корпеть часами над простыми уроками, пока другие гоняют мяч во дворе, когда другие уже давным-давно все сделали на пятерку.
Лишь бы только никогда не увидеть пятерки за неряшливые троечные каракули, лишь бы не услышать осторожный, медленный тон, обращенный ко мне. Тон, которым обращаются к больным, не желая их беспокоить. Тон, который рисует красный крест над твоей головой. Таким тоном говорят с теми, у кого нет будущего.
Удивительно, как мы по-разному боимся одних и тех же вещей.
Время придает всему более четкие очертания, одновременно размывая все неважное. Или, может быть, то, что кажется неважным, становится ступенькой на следующий этап.
Наступило время, когда я стала получать четверки за правописание чаще, чем тройки. И вот однажды, открыв тетрадь, я увидела пятерку напротив моих плотных, кряжистых букв и цифр.
Я радовалась, как обычный ребенок. Я дождалась вечера, когда все соберутся на ужин. Меня распирало от восторга. Я ворвалась в кухню, размахивая дневником и крича: «А у меня пятерка за правописание, пятерка, пятерка. Вот! Вот, вот!».
С пол-оборота я врезалась плечом в косяк, но это не вышибло радость.
– Прекрати кричать и садись за стол, – отозвалась мать, разговаривая с кастрюлей.
– Ну и что? – сказал отец вилке.
– Подумаешь, – буркнул брат тарелке с едой.
– Кому какое дело, это ничего не значит, – продолжила мать, копаясь в кастрюле, – Всегда-то тройки были. И потом будут. У тебя брат вот отличник. И спортом занимается. Он-то не хвастается.
Я врезалась в эти слова, будто опять налетела на косяк. Только удар был сильнее и радость вышибло. Вот бы еще один удар плечом, чтобы выбросить эти слова из памяти.
Захотелось ткнуть брата невидимой булавкой, до того он раздулся от собственной важности. Наверно, он и сутулился, потому что не выдерживал ее тяжести.
Действительно уж не хвастался.
Я уныло глотала куски, сглатывая вместе с едой обиду. Только сейчас обида была больше, чернее обычного, к ней прибавилось что-то новое, неизбывное, непреходящее, глубоко застрявшее внутри. Я не знала, что это.
Я оседлала упрямца внутри себя. Меня уносило вперед, и я не хотела останавливаться. Будто кто-то внутри шепчет: «Все кончено», а другой тянет дальше. Я боялась остаться на месте, утонуть в этом шепоте, окружить себя призраками. Я бежала, боясь остановиться.
Моя успеваемость походила на щербатый покосившийся забор, но я не сдавалась. Я полюбила читать и читала запоем. И так небольшой отдел детской литературы в местной библиотеке больше не мог ничего мне предложить, и я упросила взрослый абонемент. Я не понимала взрослых книг, даже самых простых. Мне говорили прийти позже, когда я стану старше. Забавно, потому что мне казалось, что старше мне уже не стать. Хотелось быть ребенком. Обычным ребенком.
Тогда я принялась читать энциклопедии по разным наукам. Чтение отвлекало меня от жизни.
Димка не давал мне списывать. Я все равно сидела с ним. Мне нравилась его серьезность, будто он знает что-то неведомое и оттого ему все нипочем.
Ольга Гавриловна научила смотреть на саму себя ее взглядом. В нем была непримиримость. Кажется жестоким, и сначала я очень боялась ее взгляда. Но со временем привыкла. Это была непримиримость к моим выходкам, которых не замечали другие, но были заметны ей. Мои внутренние выходки.
Она невозмутимо наблюдала за моими стараниями, ошибками и промахами в учебе, жестко и справедливо ставила оценку. Именно ту, что нужно. Беспристрастную, несмотря ни на что.
Но она совершенно не терпела моментов, известных только нам двоим.
Когда я избегала ее внимательного взгляда. Когда лишь делала вид, что мне сложно давались задания, когда приукрашала свои старания и затраченное время. Когда пыталась бросить ей вызов, произнося фразы намного хуже, чем могла, и следила за ее реакцией.
Я злилась и довольно долго пряталась за мнимым непониманием. Я пыталась отгонять от себя понимание, что Ольга Гавриловна знала это во мне, она видела все. Нестерпимо было выдерживать ее взгляд, и пытаться так хитрить.
Она продолжала так смотреть на меня, и со временем что-то во мне переменилось. Я стала меньше прятаться за свою злость и стала стыдиться. Нет, не себя, как это было раньше. А своих хитростей. Своей слабости. Нет, не своей уязвимости, недостатков, непохожести на всех. Слабости духа. Меня притягивало в Ольге Гавриловне спокойствие, ее незримая, но жесткая граница. Своим появлением она чертила невидимую, но ощутимую линию, и никто не смел переступить ее.
Мне нужна была жалость, поблажки, снисходительность. Но со временем под ее взглядом мне становилось стыдно за это. Она отвергала все мои попытки жалеть себя, требовать особого отношения.
Я вспоминала, как она смотрела на мою мать при первой встрече. Как моя мать смотрела на нее, требуя особых правил для меня. Противостояние двух женщин, как противостояние двух миров. Как противостояние двух жизненных путей.
8
Я начертила мелом на асфальте линии старта и финиша. Приготовилась к забегу. Было довольно трудно обогнать Лешку. Он бегал быстрее всех во дворе. Я любила играть с мальчишками. У них было все по-честному: если смогла пройти страшное или противное задание, то тебя брали в компанию. Мне пришлось несколько раз откапывать червей, вылавливать склизкую икру лягушек из тухлого болота, пугать прохожего. Но все эти гадости стоили того. Меня брали в свои игры.
Мы лазили по опустевшим стройкам, скрепляли плоты из пластиковых бутылок и пробовали плавать на них в лабиринте из заброшенного фундамента. Отец сделал мне сочок из лыжной палки. С одного конца – сочок, с другого – опасное колющее оружие. Я ловила им в болоте недалеко от дома тритонов. Они жили у меня по несколько дней в сооруженном аквариуме из пластикового ведра и домиком из конструктора. Потом я отпускала тритонов обратно в болото.
На линию старта стала обычная компания – несколько девчонок, Лешка, я. Девчонки не любили бегать, им нравился Лешка. А мне нравилось бегать. Но тут нас окликнул какой-то незнакомый мальчик. Я знала всех из соседних дворов. Его видела впервые.
– Я с вами, – и мальчишка уверенно встал на линию, потеснив девчонок. Лешка крикнул: «Вперед», и все рванули с мест. Думать об этом зазнайке не было времени. Бежать со всей силы, потому что дистанция короткая. Бежать до боли в груди. Я рванула что есть силы и начала сдавать раньше обычного. Я не видела, а скорее чувствовала рядом Лешку, немного впереди, на полшага, он обгонял меня. Ничего, так часто бывает, я обгоняю обычно позже, но тут я почувствовала, что мне тяжелее обычного. Новенький шел с нами, и вот он уже обгоняет Лешку. Только не это. Я ускорилась из последних сил, ноги почти окаменели от напряжения, пальцы свело. Во рту проступила горечь.
Это вкус скорого проигрыша, если до финиша не осталось считанных секунд. И вот я поравнялась с Лешкой. Голова начала кружиться, и захотелось выплюнуть сердце. Лешке тоже было тяжело. Он выкладывался полностью, больше, чем всегда, из последних сил, как и я. Новенький стал опережать нас, и через белую линию мы перемахнули разом с Лешкой после новичка, отставая на шаг.
Итак, держась друг за друга, скрутившись пополам, и мучаясь от тошноты, мы познакомились с Ванькой, моим новым соседом из квартиры напротив. После забега, пока мы с Лешкой отдувались, Ванька убежал домой. Но в тот же день мы столкнулись на лестничной клетке. Увидев его, я почувствовала похолодание в груди и жар на щеках.
– Привет, ты здорово бегаешь, – бросил мне Ванька, закрывая входную дверь. Внутри разлилось тепло, я тихо улыбнулась. Мир снова не умещался в груди.
– Ты заикаешься, да? – спросил он так буднично, будто это и вправду ничего не значит. Грохот удара или выстрела прямо в сердце. Жаль, ненастоящего. Как на ходу врезаться в бетонную стену, бегая по летнему полю и радуясь счастливому дню. Абсурд разрастался и давил на меня бетонной стеной из боли. Жаль, что настоящей. Все болело и разбилось, а я недоумеваю, откуда бетонная стена посреди знойного поля? Я попыталась стряхнуть с себя наваждение. Только не здесь.
Моя улыбка таяла так медленно, осторожно, будто не верила, что так быстро внутри может что-то рухнуть. Бетонная стена из стекла.
Грохот удара. Хруст, звон чего-то разбитого. Теперь я по ту сторону окна. Снова.
– И что?! – мне нужно было время, чтобы собраться, но собраться не получалось.
– Ничего, просто интересно, – будничный тон продолжал хрустеть моими костями на бетонной стене.
– Что тут интересного?! – давай, рассыпайся прямо здесь, злись, врежь ему ногой. Я сделала глубокий вдох. Никогда раньше я не чувствовала такой растерянности. Меня застали врасплох, счастливой. Безоружной. Вот я стою полностью уязвимая, ошеломленная, не зная, не представляя, как дальше быть. Никто еще так просто и сразу не бросался этими словами мне в лицо. Все остерегались, обходили стороной, стыдились меня, а я их.
Потом меня учили стыдиться себя. Никто не смел говорить правду так буднично и безразлично. Никто не смел так сразу и так близко приближаться ко мне. Творилось что-то необычайное, пугающее до глубины души, неподвластное пониманию. Ванька с любопытством изучал меня.
– Ты интересная, – он подчеркнул «ты», и продолжал спокойно изучать меня. – Я… сейчас… тебя… ударю!! – мне стало жечь глаза, я усиленно сглатывала, чтобы подавить слезы. Все это чересчур.
– Ты смешная, – продолжил Ванька, закрыл, наконец, дверь и сбежал по лестнице. Я осталась один на один со своей стеной из бетона. Он сказал: «Смешная». Смешная, а не жалкая. Это грело душу.
С тех пор, как я познакомилась с Ванькой, прошло несколько недель. Я твердо решила не замечать его. Это было непросто, ведь мы играли в одной компании. Часто оказывались в одной команде в «поиске сокровищ», и дважды проиграли из-за моего молчания. Пришлось выбирать между стыдом и выигрышем, я не могла долго обманывать себя.
Стыд и боль тянули вниз, а победа поддерживала равновесие. Победа означала «здесь мое место», хоть и ненадолго, потому как я с каждым годом становилась ненасытнее к победам – над несправедливостью в классе, над обидами во дворе, над собой. Пришлось мириться с Ванькиным присутствием, хотя каждый раз при виде него хотелось сжаться в точку. А став точкой, испариться.
Мы сидели, прижавшись спинами к кирпичной стене заброшенного бассейна. Подсказка оказалась ложной, и вместо следующей подсказки мы обнаружили лишь завернутый в бумагу камень.
– Не может быть! – я с досады швырнула камень в стену, он отскочил и попал Ваньке в ногу.
– Может, хватит?! – Ванька схватил меня за руку и строго взглянул мне в глаза. Бежать некуда.
– Я случайно, прости, – пришлось выдавить из себя извинение.
– Я не об этом. Что с тобой творится?
Я изобразила непонимание. Но это было глупо, и он скоро поймет, что я лгу. Он слишком взрослый. И сейчас он один на один с моей попыткой избежать, солгать, спрятаться. Я почему-то сразу почувствовала, что проиграла. Что он все понял.
– Ты на меня злишься? – Ванька продолжал допытываться.
Пожалуйста, солги. Это важнее всего на свете. Ложь спасет от его попытки приблизиться. Но я не смогла. Мне почему-то стало невыносимо стыдно лгать именно ему.
– Нет, не злюсь. Ты ведь правду сказал. Я заикаюсь. С самого детства. До школы вообще не разговаривала.
– С тобой не разговаривали что ли? – Ванька не понял.
– Разговаривали. Но не замечали, – я, кажется, сама впервые поняла это.
– А я заметил, – Ванька улыбнулся и потер ушибленное место.
– Нет, дело не в том, разговаривали со мной или нет. Просто я такая… с рождения… – попыталась я объяснить.
– Нет, с тобой просто не разговаривали как нужно, – Ванька настаивал на своем.
– Ты такой странный! – не выдержала я.
– А ты? – эти слова подвели итог, Ванька отвернулся, не дожидаясь ответа, который и не был нужен.
– Пошли искать подсказку, я не хочу проигрывать, – я схватила бумажку с земли, и мы побежали к предыдущему месту, чтобы начать заново.
Мы подружились, и Ванька подарил мне книгу «Приключения попугая-заики». Книга была третьей из серии Клуба Шерлока Холмса: «Загадка вопящего привидения» и «Поиски зеленого Дракона». В книге говорилось о попугае, которого специально научили фразам с запинками и повторами, чтобы скрыть ключ. Мне нравилось представлять, что и в моем заикании есть какой-то тайный смысл. Шифр, который нужно разгадать на пути к сокровищам. И тогда шифр будет не нужен.
9
Солнце било в глаза Мишке, когда он пытался вспомнить хоть что-нибудь из выученного, стоя у классной доски и переминаясь с ноги на ногу. Он сильно смущался и пытался скрыть смущение наглой ухмылкой. Стыд сжимал его плечи и втягивал шею, а привычка красоваться заставляла пальцы поправлять прическу и отворот модной кофты. Нелепый вид. Я с отвращением наблюдала за ним, и, если здравый смысл имел хоть какой-нибудь вес в человеческой жизни, давно бы перестала тайком изучать крой кофты и исследовать изменения, происходящие с уголком его рта при разнообразии его усмешек, ухмылок, смешков и сдавленных прысканий в кулак при безнадежных попытках сдержать хохот.
Я покосилась на Димку. Он едва прищурил левый глаз и склонил голову набок, что означало трудно сдерживаемую тошноту. Мишка замолчал, долго тянул «м», потом заговорил. Димка закатил глаза. Впервые вижу его таким.
И тут произошло невероятное. Димка извлек из пенала нечто, настолько несовпадающее с его идеально-ровным, четким и бесцветным порядком на парте, что мне пришлось прикрыть глаза. Нет, это видения, навеянные скукой и отвращением к Мишкиному ответу у доски. Мне показалось. Я открыла глаза, чтобы проверить. Огромный шутовской ластик-колпак, насаженный на бесцветный карандаш. Хаос диких красок и их сочетаний. И Димка касается его, выделяет место в своем прямоугольно-квадратном мире.
Неужели и он подвержен переменам чувств? Я разочарована, удивлена и… почти улыбаюсь.
Солнце било в глаза Мишке, и он поднял руку, чтобы защититься.
Ольгу Гавриловну свет, бьющий ей прямо в глаза, не смущал. Она сидела неподвижно и смотрела в окно. Она была бледнее обычного. Свет, падающий ей на лицо, только подчеркивал бледность. В ней изменилось что-то, не только цвета. К ней также, как и раньше, хотелось приблизиться, но теперь с меньшим опасением или страхом. Невидимые стены стали мягче, солнце плавило их металл, они растекались, и, будто чувствуя это, Мишка продолжал говорить, смелея с каждой фразой.
Ольга Гавриловна размягчалась, тихо смотря в окно, и мне почудилось безумие – я подбегаю и обнимаю ее. Я стряхиваю с ее плеч железную усталость, уже начавшую ржаветь, но еще не поддавшуюся ржавчине стойкость.
Я поняла, что-то происходит с ней, и это останется навсегда.
– Достаточно, Михаил, – Ольга Гавриловна медленно, с усилием повернула голову к доске, – садись, четыре с минусом.
Четыре с минусом. Еще недавно за такое и тройки было жаль, а сейчас – четыре с минусом! Димка выглядел так, будто его заперли в захламленной кладовке и завязали руки, чтобы он смотрел, но не мог прибрать. Отчаяние и беспомощность. Он не мог опомниться и принялся поправлять линейки и ручки, двигая их на неотличимое от прежнего расстояние.
Я проводила Мишку взглядом до его парты. Сашка заметил мой взгляд. Он быстро оглянулся по сторонам, мельком глянул на учителя и, глядя мне прямо в глаза, провел пальцем по шее. Потом ткнул пальцем в меня, приложил обе руки к шее и стал себя душить, вывалив язык и закатывая глаза. Я лишь усмехнулась и показала ему жест, означающий «не пошел бы ты». Трусишки вроде него никогда не решаются воплотить свои угрозы.
Как оказалось позже, я ошиблась.
Сразу после Мишкиного ответа прозвенел звонок. В дверях кто-то толкнул меня и, оглянувшись, я поймала знакомый недоброжелательный взгляд. В коридоре Санька схватил меня за рукав и оттащил за угол. Меня это забавляло, но стоило быть начеку.
Он схватил меня и ударил спиной о стену. Я удержала голову от удара затылком в зеленый бетон. Желание забавляться вытряхнуло, и я забеспокоилась. Санька злобно смотрел и колебался. Запал потихоньку гас, и он начал кусать губу, чтобы не расклеиться еще больше.
– Что надо? – два рубленых слова, быстро и на выдохе – то, что нужно. Это явно не тот случай, когда собеседник терпелив и вежлив, готов ждать, пока я соберу во рту буквы в длинные слова и договорю предложение, если вообще получится.
Санька колебался. Если бы не презрение и едва различимый оттенок страха внутри меня, я почувствовала бы нечто, очень близкое к сочувствию. Непонятно и чудно, но его явная неспособность совершить желаемое вызывали сочувствие. Его щека подергивалась, время поджимало, в любое мгновение кто-нибудь мог увидеть происходящее, но он все кусал губу, морщил нос, и только сильнее сжимал в кулаках кусочки моей одежды.
Мы смотрели друг другу в глаза. Я выжидала чего-то, и это стало неожиданностью. Резко согнуть колено и все кончится. Но я… да, точно. Я бросала вызов.
Давай, Санька. Хочу посмотреть, из чего ты скроен, крепко ли подогнаны детали? Что во внутренних карманах твоих мыслей? Аккуратен ли крой или во все стороны торчат нити и узелки чувств?
Давай, я хочу знать. Я ухмыльнулась. Санька дернулся, как от удара, потом поджал губы и с силой тряхнул меня.
– Тебе здесь не место, – осторожно прошипел Сашка, разозлился и повторил громче: – Тебе не место в моем классе! – он отодвинулся и ткнул меня кулаком в живот.
Класс не твой, промелькнуло у меня в голове, а легкие с шумом выдохнули остатки воздуха. Я распрямилась и со всей силы ударила Сашку в живот.
Представь, что у тебя есть всего один удар. Так мне говорил папа, когда учил боксировать. У девочек всегда есть только один удар. Самый первый. Он же оказывается последним, потому что силы не равны. И он всегда срабатывает только потому, что внезапен.
Эта потасовка в коридоре не была серьезным поединком, но я усвоила правила, и они работали инстинктивно.
Санька задохнулся и лишь хватал ртом воздух. Он отошел на несколько шагов и уже стоял в коридоре, где все потихоньку собирались в класс.
Несколько ребят косились и перешептывались. Димка посмотрел на Сашку, на меня, поджал губы и продолжил болтать с мальчишкой из параллельного класса. Я разозлилась и тоже поджала губы. Одно на двоих движение и близкий смысл – осторожное Димкино неодобрение и мое осуждение, перемешанное с гневом.
– Почему ты не вмешался?! – я догнала Димку в школьном дворе после уроков. – Ты видел.
– Зачем?– Димка удивленно глянул на меня.
– Он меня ударил! – это первое, что пришло в голову, но я лукавила. Не это было причиной моих претензий.
– Как и ты его. Это ваши разборки. – Димка не клюнул. Похоже, знал – дело не в этом. – Если хочешь знать… думаю, это твоя вина. Ты все начала.
– Что?! – я не верила услышанному.
Димка замялся. Он молчал, глаза бегали из стороны в сторону, не находя себе предмет для внимания. Он сглотнул, потер шею сзади так, будто место удара, перебирал пальцами.
– Ну?! – я изучала кожу на его щеке. Димка глубоко вздохнул, хрустнул костяшкой пальца. Его взгляд, наконец, нашел опору где-то ближе к полу.
Димка заговорил, меняя громкость со спокойного до тихого, почти нервного шепота:
– Да… ты начала. Понимаешь? Тебя приняли в наш класс! «Он не ваш!» – опять пронеслось у меня в голове. Могла бы радоваться! И… и… из благодарности вести себя тихо! – Димка начал распаляться, он захлебывался словами, – Но нет…Тебе все мало. Ты… ты… ты!! Лезешь на рожон, вот что!! – похоже, для Димки это было страшное обвинение, на его лице изумление сменилось страхом, – Сиди молча и не высовывайся, вот что!
Я не могла прийти в себя от неожиданности. Димкин монолог застал меня врасплох, и я стояла, совершенно потерянная под его тирадой, внезапной, ошеломляющей, возмутительной.
– Ты… ты с ними заодно?! – я сделала шаг к Димке, решительный и злой. Решительность и злость – два качества, заслоняющие меня от мира железным щитом. Когда я злюсь, я чувствую себя огромной, непобедимой скалой, исполином, я чувствую всемогущество.
Исчезает спокойная Вероника, которая скупо выбирает слова в крайних случаях или молчит. Вероника, которая говорит дольше всех на свете, растворяется под натиском злости. Яростная Вероника не выбирает слов – они выбирают ее для достижения целей.
– Ты, жалкий слизняк, боишься костюмчик замарать, да?! Хочешь отсидеться?! Либо они – меня, либо я – их!!
– Хочешь, как Павлик? – Димка вдруг распрямился, спокойно и устало посмотрел мне прямо в глаза. – Хочешь, как он?! – Димка кивнул в сторону школьной лестницы. Оттуда сбегал Павлик, держа учебники в обеих руках, и размахивал книгами, как крыльями. Он выглядел полностью довольным.
Мы некоторое время молчали, стоя рядом и наблюдая за Павликом.
– Похоже, он счастлив, – заметила я не без зависти.
– Да, – отозвался Димка, отвечая то ли мне, то ли своим мыслям, и в этом «да» сквозило неверие.
Мы постояли еще немного, и пошли каждый своей дорогой.
10
В комнате брата гремела музыка, не давая мне сосредоточиться на домашнем задании. Я старалась не замечать тошнотворную попсу, но навязчивая мелодия липла, слова проникали в мысли. Я отбивалась от звуков, как от назойливых мух. Я боролась с натиском жалобно-слащавой песни, призывавшей любить до безумия и умереть в муках.
Мне осталось совсем немного, но тут какофония достигла невыносимого уровня. Брат запел куплет. Пел он ужасно, и мне необыкновенно повезло, что пение для него – большая редкость. Я скривилась, будто от несварения.
Как-то раз после двух часов пытки звуком я обнаружила, что начинаю потихоньку отбивать ритм ногой, еще через полчаса противной поп-группы – и я бы начала подпевать. Надо было срочно принимать меры. Картинка, в которой я в обнимку с братом подпеваю этой группе, вызывала ужас.
Однажды после особо жестокого вокала я попросила маму купить мне большие наушники, но она отказалась, потребовав, чтобы я «прекратила капризы и подумала, наконец, о других». Видимо, это значило не мешать ей удовлетворять собственные желания.
На звуках «ВОУ-ОУ» мое терпение лопнуло, я треснула ладонями по столу и направилась к брату. Я открыла дверь своей комнаты, но на пороге резко остановилась, вскрикнула от неожиданности и боли, схватив руку у локтя.
Кот набросился на меня, вцепился зубами и расцарапал кожу. Он сидел в засаде и охотился на меня.
У мохнатого гада была не обычная кличка, как у всех четвероногих. Его звали по имени, отчеству и фамилии – Виктор Степанович Черномор. Он устроил засаду на своем любимом месте – верхушке высокого кресла в коридоре как раз у двери моей комнаты. Эта черно-белая морда высиживала там часами, ожидая возможности наброситься сзади и погрызть мои пятки. Брат подобрал его котенком на улице, и, когда он подрос, открыл охоту на меня. Изредка кот позволял себя погладить, только брату разрешалось его тискать и мять, что было попросту опасно для остальных.
Однажды Виктор Степанович забрался по деревянной раме балкона к самому потолку, я испугалась и попыталась снять его. Кот располосовал мне лицо, разодрав кожу щеки настолько глубоко, что шрамы заживали больше года.
Я обезвредила кота и постучала в комнату к брату.Он же обычно ко мне не стучал, а врывался.
– Сделай музыку тише, я занимаюсь! – в ответ музыка зазвучала громче. – Эй, сделай тише, ты, мамина радость! – закричала я и ударила о косяк двери кулаком.
– Что ты сказала?! – брат выключил музыку и распахнул дверь. – Повтори, что ты сказала!
– Я сказала: «Сделай тише», – осторожность не помешает, особенно когда старший брат нависает над тобой с яростными глазами.
– После этого… после этого… что ты сказала?! – зашипел брат и выпятил подбородок. Я изобразила недоумение.
– Мамина радость?! Ты совсем сдурела, малявка?! – брат брызгал слюной и не моргал, буравя меня взглядом.
– Что там у вас? – раздался из кухни недовольный мамин голос. – А ну тихо там! Разберитесь уже и не мешайте!
– Хорошо, мам! – крикнул брат в кухню поддельно-беззаботным голосом.
– Мамина радость, – хмыкнула я.
– Ах ты… – брат было вскрикнул и вскипел, но тут же опомнился, покосившись на кухню. – Вот подожди, останемся одни, я тебе так врежу, зубов не досчитаешься,– пригрозил он полушепотом.
– А сейчас слабо, да? Хорошие старшие братья не бьют сестер при родителях?
– Заткнись, заика! – брат был вне себя, напыжился и начал потряхивать ногой от бессилия. – Иди отсюда. – Брат захлопнул дверь. Я ожидала, что он снова включит музыку, но этого не произошло. Из-за кресла блестели глаза Черномора. Я вернулась к себе.
Такие стычки с братом были нередкими, но при родителях он делал вид, что все хорошо и прекрасно. Он был отличником поневоле, занимался плаванием и считал себя лучше других. Брат тщательно скрывал этот факт от тех самых других, предлагая помощь окружающим и не упуская случая поучать как, кому и что делать с видом благодетеля и в качестве одолжения.
Папа что-то чинил в кладовке. Он никого туда не пускал, да и домашним не особенно нужно было заходить туда. Обычно он приходил вечером, мы ужинали всей семьей, и, если повезет, в полном молчании.
Если не везло, разговор представлял собой смесь повторяющихся изо дня в день материнских требований, претензий и жалоб; терпеливого, усталого, упрямого папиного молчания; попыток брата заслужить похвалу родителей и в то же время незаметно ткнуть меня ногой под столом, если получится; и моих попыток каждый раз разыграть все по-новому и найти способ преодолеть это тягостное однообразие; и каждый раз у меня не получалось, и каждый раз я пыталась.
Вечера двигались по заезженной колее, уходящей все глубже. Чем глубже колея, тем меньше шансов свернуть. Казалось, колея настолько глубока, что нужно выпрыгивать, карабкаться вверх, цепляться из последних сил за края этой колеи из похожих вечеров, хвататься и тянуться вверх, чтобы выбраться.
Я не злилась там, где должна была разозлиться, я молчала, когда надо было говорить, я делала все по-другому, но семья застыла, точно мумии.
И я одна живая среди мумий.
Отчаяние было так близко, но я не подпускала его к себе, сторонилась его, в иные времена оно почти касалось меня, и я отходила. Преодолевать однообразие этих вечеров, из раза в раз безуспешно пытаться и все-таки продолжать. В этом был смысл, огромный и глубокий, как жизнь.
После ужина папа запирался в кладовке или читал книгу, газету или смотрел телевизор. Казалось, что в телевизор он тоже запирался, как в кладовку.
Дверь в кладовку была приоткрыта. Я потихоньку подошла и поскреблась. «Да, заходи», – раздался папин голос из кладовки. Он сидел на табуретке посередине и что-то чинил.
Недавно он устроил здесь генеральную уборку, и все привычные вещи покинули свои места. Справа вдоль стены висела зимняя одежда, с края – зачехленный дедушкин мундир с приколотым орденом Мужества. Он висел в самом дальнем углу, отделенный расстоянием и перегородкой от других вещей, несмотря на тесноту и нехватку места. Все вещи были плотно прижаты друг к другу, а дедов мундир занимал больше пространства, чем все куртки, пальто и шубы, вместе взятые.
Деревянные полки справа были заставлены, завалены папиными инструментами и оборудованием. На столешнице из фанеры в правом углу папа поставил портрет своего друга, сделанный на металлической пластине и подписанный «на память». На столешнице лежала книга «Лемурия – прародина человечества» с закладкой посередине.
Папа почти ничего не рассказывал о себе. О его прошлом военного инженера я узнавала только по историям, которые он рассказывал раз за разом с разными подробностями и новыми деталями, часто меняя смысл и перемешивая персонажей. Все эти истории были забавными и подходили больше для шумного застолья, а не для разговоров со мной. Мне в них всегда чего-то недоставало.
Я привычно смеялась над солдатом по кличке Сухофрукт, который зимой снял сапоги на плацу и стоял в одних портянках только потому, что именно в этот день по уставу положено выдать новые сапоги. Как настаивали самогон, пряча от начальства и заливая его в плафоны ламп, радиаторов и в другие дикие и неподходящие места; и как однажды плафон со спиртом протек на голову проверяющего; и еще много подобных ярких историй, которые я знала наизусть.
Я каждый раз слушала их будто впервые. Надеялась, что однажды услышу что-нибудь очень личное, новое и невероятное о папе, узнаю его, каким он был или какой он теперь.
Разделю что-то особенное на двоих.
– Что делаешь?
– Вставляю новую молнию на мамин сапог, – папа покрутил в руках фиолетово-черную обувь с приклеенными мамой крупными бусинами и бахромой.
– Может, я помогу? – неуверенно продолжила я, тыкая пальцем ноги в деревянный дверной проем.
– Чем ты поможешь? Ты же чинить не умеешь, – усмехнулся папа.
– А вот и умею! – настаивала я больше из упрямства, желая просто находиться рядом с папой и продолжать говорить хоть о чем-нибудь.
– Посмотрим, что у нас тут, – с этими словами папа наклонился, отодвинул ящик под столешницей с каким-то хламом, посмотрел, прикинул, задвинул обратно. Отодвинул второй, поменьше, со всякой мелочевкой, взял небольшую пластиковую штуковину и протянул мне.
– Вот, держи, ремонтируй, – папа заговорщически заулыбался, довольный собой, – Распылитель для цветов сломался. Давно обещал починить, но все руки не доходят.
– Что с ним? – я растерялась, но и обрадовалась.
– Не распыляет, вот эта деталька засорилась, – папа ткнул пальцем в детальку, – надо бы прочистить.
Я зашла в кладовку и уселась в дальнем конце, как раз под дедовым мундиром. Я повертела в руке распылитель, разобрала его и отложила в сторону. Поочередно отодвигала ящики и рылась в них, иногда выуживая со дна что-то непонятное и любопытное. Папа молча возился с маминым сапогом. Я сидела тихо, опасаясь спугнуть нечто неосязаемое между нами, но, тем не менее, остро ощутимое. Я в его тайном убежище. Ни мама, ни брат никогда сюда не заходят, пока папа здесь. Мама изредка заглядывает, чтобы достать что-нибудь из одежды, но в основном просит папу.
Удивительно, что мама и брат спокойно врываются в любые комнаты без стука и предупреждения, но только не сюда.
Здесь было тепло, тихо, уютно, совсем не похоже на кладовку в детском саду, которая внушала всем ребятам такой ужас, наполовину придуманный, наполовину настоящий.
Безмятежно плыло время. Я радовалась и с любопытством исследовала каждый угол кладовки. Папа отложил сапог и повернулся ко мне. – Ну что? Как ремонт?
Я спохватилась, сгребла в кучу разобранные детали распылителя для цветов. – Вот! – Папа покачал головой, – Понятно, мастеровой, собирай все обратно. Хочешь, покажу, как паять?
– Да! – я быстро прикрутила детали, бросила распылитель в большую коробку и встала рядом с папой. Он разглядывал мелкую металлическую деталь. – Это схема. – Взял инструмент и приложил к чему-то вязкому в баночке, по виду как смола. Дым, резко пахнущий жженным, ударил в нос, я закашлялась и закрыла глаза. Резкость запаха рассеялась, и потянуло сосной.
– Вот так! – папа продолжил, и на этот раз поднялся запах такой тяжелый, сильный, горький, я будто ощутила его горечь во рту. Я не подозревала до этого, что у металла существовал запах. Но я чувствовала его сейчас, горький и тяжелый, и вместе с тем, он смешивался с теплом сосновых веток, шишек.
Горько- сладковатый дым, разделенный на двоих в папиной кладовке.
– Вероника! Где Вероника? – послышался мамин голос, словно в отдалении, из другого далекого мира. – Иди сюда! Надо снять мерки!
Я молчала. Папа бросил, не поворачиваясь ко мне: «Мама зовет». И это был чужой голос, не этот голос говорил мне: «Хочешь, покажу, как паять?».
– Да где ты?! – мама злилась, а мне стало грустно. Тепло и радость рассеивались, как запах сосны, грусть отдавала горечью металла.
Я постояла в нерешительности, но папа приоткрыл дверь кладовки и жестом показывал: «Иди, иди». Чары кладовки расплывались. Я нехотя выходила в дверь. Когда я переступила порог и оказалась в коридоре, папа захлопнул дверь изнутри. Я привалилась к ней спиной.
Я вспоминала горько- сладковатый дым, разделенный на двоих в папиной кладовке.
11
Я пришла в класс раньше всех. Класс был пуст, и только Ольга Гавриловна сидела у окна за учительским столом. Разительная перемена, произошедшая с ней, ошеломила меня и пригвоздила к месту.
Она всегда носила туго стянутый на макушке пучок. Пиджак застегивала на все пуговицы – строгость и скука, не отвлекающие внимания. Объясняя материал, учительница стояла прямо, и не просто не сутулясь, а неестественно ровно. Каждый, кто хоть раз взглянул на нее в течение урока, невольно выпрямлялся.
Этим утром Ольга Гавриловна сидела за столом, опустив голову на руки. Ее ноги были расслабленно вытянуты. Край блузки был не заправлен в юбку и свисал острым уголком спереди. Волосы выбивались из прически крупными прядями.
Я не решалась пройти к парте и нарушить ее уединение. Я так и стояла у доски, удивленно разглядывая учительницу.
Ольга Гавриловна подняла голову и увидела меня. Я ожидала, что она засмущается, вскочит, начнет оправляться, но она только смотрела мне в глаза. Перемены в ее лице взволновали меня. Спокойное, решительное выражение, холодное и отстраненное, исчезло. Черты стали мягче, они почти оплывали. Жесткость уступила под тяжестью усталости. Выражение глаз учительницы изменилось, и она выпрямилась.
– Вероника, – почти выдохнула Ольга Гавриловна, – проходи. Но я стояла не двигаясь.
– С Вами все в порядке? – проговорила я, расправившись с фразой, которая именно сейчас казалось мне бесконечно длинной и сложной.
И тут взгляд Ольги Гавриловны изменился. Она едва приподняла брови и посмотрела мне прямо в глаза – как в первый день нашей встречи. Ее взгляд ощупывал изнутри. Мне стало отчего-то стыдно. Потом выражение глаз вдруг смягчилось. Она поправила одежду и прическу. Я помедлила, ожидая чего-то неопределенного, и нехотя прошла за свою парту.
В класс зашло еще несколько человек. Мы с Ольгой Гавриловной одновременно взглянули друг на друга. Вдруг учительница мне подмигнула. Я даже перестала дышать от удивления и замерла от растерянности, но, собравшись, все-таки едва заметно улыбнулась в ответ.
Теперь у нас еще одна общая тайна. Ее подмигивание означало: «Сохрани мою слабость в секрете, пока это возможно». Моя улыбка ответила: «Да, конечно, услуга за услугу». Вы сохранили мою в день нашей встречи.
Несколько дней в школьной библиотеке проходила выставка подделок. Каждый класс выставлял несколько работ. Наши ребята слепили робота из полимерной глины и цветочную композицию из скульптурного пластилина, покрашенную баллончиками. Они оборудовали мастерскую на задней парте и последнюю неделю оставались после уроков.
В день открытия они перенесли подделки в библиотеку до начала занятий. На большой перемене мы с классом пришли на выставку. Столы разместили полукругом; мальчики из коррекционного класса толпились у своего. Ольга Геннадьевна стояла с ними и объясняла что-то.Она увидела меня, коротко бросила что-то ученикам и направилась в мою сторону.
– Вероника, здравствуй. – Ольга Геннадьевна остановилась со смущенным видом и разглядывала меня.
– Здравствуйте, – ответила я из вежливости, с интересом рассматривая стоящего рядом вязаного медведя с огромными глазами и крошечным ртом. Надпись под ним гласила «1 в». Я хотела посмотреть всю выставку за перемену и пообедать, народу становилось все больше, и было трудно протискиваться к столам.
– Мы можем поговорить? – Ольга Геннадьевна все еще стояла рядом. Она улыбалась с усилием и нервничала.
Как же не вовремя. Мне совсем не хотелось разговаривать. Я надеялась, что быстро отвяжусь от нее и успею сделать то, что хотела. Преодолев досаду, я протянула неохотное «Да», и учительница потянула меня в коридор. Она нашла укромный угол и посмотрела по сторонам, будто собирается сделать что-то незаконное. От нетерпения я начала покусывать щеку изнутри.
– Если кратко… если совсем кратко, то ты должна учиться у нас, – при этих словах мои глаза от удивления стали точно как у того вязаного медведя от «1 в». Помните «большие глаза» художницы Маргарет Кин? На всех ее картинах у детей невероятные глаза и печальные лица. Выражение моего лица могло служить сейчас прекрасной натурой. Только вместо печали огромный вопросительный и восклицательный знаки на пол-лица. Если перевести в слова, мне хотелось заорать: «Пошла вон!!» и одновременно: «Спасите кто-нибудь!!».
– Чего?! – выдавила я из себя с отвращением.
– Послушай, послушай минутку, – заторопилась с объяснениями Ольга Геннадьевна, – Просто выслушай меня. Я хочу помочь. Тебе тяжело, я знаю это, не спорь. Ты пытаешься доказать всем, что это не так, надрываешься из последних сил, делая уроки часами, чтобы успевать по программе. На тебя давят родители? Это они хотели, чтобы ты училась по усложненной?
– Нет, я сама, я зза… хо… тте… ла, – я бурно запротестовала.
– Это все потому, что твой брат… потому что твой брат отличник, и родители того же хотят от тебя. Но они не понимают! Не понимают! – Ольга Геннадьевна говорила страстно, пылко. Ее глаза засияли азартом увлечения.
– Это не так, – не соглашалась я, но что-то во мне стало прислушиваться.
– Они не понимают, каково это – быть тобой, постоянно сражаться одной против всех, совершенно одной! – учительница присела так, чтобы оказаться на одном уровне со мной и положила руки мне на плечи. Она говорила искренне, от души. У меня защипало глаза.
– Ты не такая, как обычные дети, – Ольга Геннадьевна перешла на шепот, гладя мне прямо в глаза, – Тебе нужен особый подход. Несправедливо требовать от тебя больше. Нужно ценить и любить себя. Жить по силам…
– Откуда Вы знаете, что мне по силам?! – я крикнула ей в лицо сквозь слезу, застрявшую в ресницах.
– Я хочу помочь. Нужно быть реалистами. Нужно гордиться тем, кто ты, понимаешь. Принять себя. Не требовать от себя больше, чем ты можешь. Я хочу, чтобы ты была счастлива, понимаешь? Ты обманываешь себя. У нас хороший класс. Я занимаюсь с каждым индивидуально. Все дети дружат. Ты подумай.
Я не отвечала, и тогда учительница встала, еще раз добавила: «Подумай, Вероника, так будет лучше», вернулась в класс.
Я машинально пошла за ней. Ольга Геннадьевна подошла к своим ученикам, один из них ей шепнул что-то, она громко рассмеялась. Смех подхватили все.
Мир легкости, радости и дружбы против мира стен: железных осязаемых или невидимых, как стекло, не менее неприступных. Она права. Я наношу лишь вред сама себе, пытаясь разрушить мир непроходимых стен и себя вместе с ним.
Мы с Ванькой пробирались через стройку к последней подсказке. Сорок пять минут назад мы разделились на команды и стартовали с игровой площадки. Это четвертая и последняя подсказка на маршруте. Я поскользнулась на камне, выставила вперед руки, проехалась кожей о песок с мелким стеклом, и ударилась о камень поменьше коленом. Было особенно больно из-за недавней, еще незажившей ссадины на колене. Кожа на ладонях была содрана и щипала.
Ванька бежал впереди и не заметил, как я упала.
– Ника, быстрее! – Ванька завернул за угол и мчался, не оборачиваясь, к новостройке, – Где ты там застряла? – он остановился и повернулся ко мне.
Я встала на ноги и, согнувшись, переводила дыхание. – Мало времени осталось! – я побежала, прихрамывая. Ванька остановился у новостройки рядом с пожарной лестницей. Метка баллончиком на доме означала, что мы на месте. Стрелка указывала вверх. Я начала карабкаться выше и выше, осматриваясь по сторонам и выискивая подсказку. Первый этаж, второй, третий – ничего.
Мне стало не по себе. Так высоко Лешка еще не прятал подсказки.
– Как ты там? – я крикнула Ваньке, но ответа не последовало, и я осторожно обернулась. Ванька не лестнице не было. Он так и стоял внизу.
– Ты чего? – я крепче вцепилась в лестницу. – Чего ты ждешь?
– Я не могу, Ника, – Ванька помедлил и что-то пробормотал.
– У нас мало времени! Чего ты там застрял? – мне хотелось как можно быстрее слезть отсюда, я карабкалась выше, осматривая каждый сантиметр.
Четвертый, пятый, шестой. Я остановилась, чтобы передохнуть. – Ты лезешь?! – Крикнула я, не оборачиваясь.
– Не могу! – послышался ответ снизу.
Я разозлилась. Оставалось совсем немного времени. На девятом этаже я увидела заветную стрелку. Я потянулась к маленькому свертку бумаги, воткнутому в щель, но не достала. Тогда я подошла к самому краю лестницы и вытянула руку. Вдвоем бы все получилось. Один держит другого – быстро и безопасно. Нога затекла и непроизвольно дернулась. Я испугалась и вцепилась в лестницу, прижавшись щекой к холодному металлу.
– Ника, осторожно! Черт!! Слезай оттуда! – я услышала Ванькин голос сквозь подступающую к горлу дурноту и головокружение. Я подождала, пока сердце замедлит темп и перестанет так сильно бухать в груди, отдавая болью.
Я слезла вниз. Ладони саднило после падения, подъема и спуска по железной лестнице, рукам досталось, и колено пульсировало болью.
– Мы проиграли, время вышло, – я расстроилась и смотрела на Ваньку в ожидании объяснений.
– Постой, Ника, прости. Мне стыдно, – Ванька посмотрел в сторону, на деревья, и выше, описав круг. – Только обещай – никому. – Я кивнула. – Я… высоты… боюсь, – с трудом выдавил из себя Ванька, и его шея покраснела.
– Боишься… высоты? – я смотрела на него с неверием. Казалось невозможным, чтобы Ванька чего-то боялся.
Мы пришли во двор. Все ждали, пока соберутся остальные команды. Лешка о чем-то оживленно шептался с девчонками. Ребята, живущие в соседнем подъезде, кричали друг на друга, один из них полез на другого, но их тут же разняли.
– Ребята, все подходим сюда! – Лешка забрался на скамейку и созывал всех участников. – Итак, победила команда под номером «3» и двое мальчишек с радостными криками поспешили к скамейке. – Получите ваш приз! – Лешка протянул им деньги. – И в следующий раз по традиции вы устраиваете новые соревнования.
– Вот мы и остались без карманных на неделю, – Ванька не мог простить себе проигрыш и старался не смотреть на меня.
Мы скидывались всем двором и команда, быстрее всех собравшая подсказки по окрестностям, получала выигрыш. Мы устраивали такие соревнования довольно редко, и тем обиднее было проигрывать.
– Ты это все подстроил! – неожиданно крикнул Ванька. Он подошел ближе к Лешке.
– Что подстроил? – не понял Лешка.
– Пожарную лестницу и десятый этаж, вот что!
– Все было по-честному: Мишка с Егором лазили на последний этаж заброшенной гостиницы, Таня с Соней – по пожарке у больницы, – растерянно оправдывался Лешка, – А ты что, не залез? Струсил? – Внезапная догадка поразила его, и Лешка расхрабрился, – Признавайся, струсил, да? – Лешка с довольным восклицанием: «Ого!» обвел взглядом всех во дворе.
Таня с Соней тихонько засмеялись, прикрывая рты кулаками. Мне стало стыдно и обидно за Ваньку. Он покраснел, сжал кулаки и буравил взглядом Лешку.
– Трус! – Лешка смеялся во все горло, – Да! Это тебе не пробежка! Здесь смелость нужна! – Он торжествовал, ведь лучшего способа поквитаться с Ванькой за проигрыш в беге и придумать нельзя.
– Да тебе, может, и в беге просто повезло, – не унимался Лешка, ощущение победы ударило ему в голову.
Мне хотелось вмешаться, но в дела, касающихся самолюбия моих друзей, лучше не лезть. Я молча наблюдала за происходящим. Таня и Соня сначала забавлялись, потом Соня начала сердито защищать Ваньку от Таниных замечаний, Таня в ответ надулась, скрестила руки и отошла в сторону, отвернувшись от подруги. Мишка крикнул: «Ну, хватит, прекратите», но Егор с силой дернул его за рукав: «Пусть разберутся».
– Замолчи, – Ванька подошел вплотную к Лешке. Он тяжело дышал, он покраснел еще сильнее, даже шея стала красной. Он сжал кулаки и его левый глаз дернулся. Ванька был в бешенстве.
– Ты и я… по пожарной лестнице… кто быстрее… заберется на десятый этаж! – Ванька с трудом сдерживался, будто вколачивал слова в воздух, трудно, с явным усилием.
– Ха-ха-ха! Тебе мало? Ты ведь не заберешься! – Лешка веселился вовсю.
– Струсил?!
Лешка перестать хохотать, подавился, закашлялся. – Я не трус!!
– Тогда… ммм… у той пожарки! – Ванька ткнул пальцем в сторону новостройки.
Ребята затихли, а Лешка лишь молча кивнул. Ванька резко развернулся и ушел. Все избегали смотреть друг на друга и лишь провожали взглядом Ванькину спину.
Мы стояли с Ванькой в нашем подъезде, смотря из окна во двор.
– Зря я это затеял, – Ванька тяжело вздохнул и отвернулся от окна. Он был расстроен и подавлен. – Не знаю, что делать.
– Это было здорово, – не согласилась я.
– Здорово?! Глупо! Очень глупо! Я боюсь высоты, я просто взбесился и не удержался.
– Участвовать придется, – выражение лица Ваньки мне не понравилось, и я поспешила объяснить, – Я помогу. Мы вместе справимся. Я тебя научу не бояться высоты.
– Даже отсюда жутковато, – Ванька смотрел с площадки пятого этажа вниз. – И ты не боишься?
– Боюсь, конечно, просто я привыкла. Это было здорово, смело. Потому что ты боялся, понимаешь?
– Я проиграю… – Ванька не верил, но потихоньку стал прислушиваться.
– Дело-то не в этом, выиграешь или нет.
– Знаешь, – Ванька вдруг повеселел и выпрямился, опершись рукой о подоконник, – со мной ведь Ника! Знаешь, что значит твое имя? Я где-то читал, Ника – богиня победы.
Я улыбнулась его радости. Но мне было грустно. Ванька боялся высоты, и я даже завидовала, что он боится такой конкретной, простой вещи. Я же не знала, чего боюсь. Я собирала осколки этих знаний всюду, я видела намеки и дома, и в словах Профессора, и в действиях Ольги Гавриловны. Мне везде мерещился мой страх, такой неуловимый, но иногда надвигающийся огромной тяжестью.
Однажды он подступил совсем близко в разговоре с Ольгой Геннадьевной на выставке подделок, и я много раз стряхивала его с себя, убегала, пряталась от него, не замечала. Однажды он окружил меня, в детском саду, в кладовке.
Мне было страшно, но я не боялась. Зубы стучали от страха, но я была полна решимости держаться и действовать. Сила отчаяния, которая ко мне так и не вернулась.
И я лукавила. Ванькин вызов, брошенный в порыве ярости во дворе перед всеми, был действительно смелым поступком, и я знала, Ванька не собирался бить отбой, прятаться и пасовать, не такой он был человек. И, тем не менее, я лукавлю, называя его смелым.
Стать смелым раз и навсегда невозможно, можно только стать смелее. И я никогда не буду смелой, раз и навсегда смелой, залезая высоко по лестнице, или смотря прямо в глаза Профессору, бросая вызов. Я могу лишь становиться немного смелее. Только изо дня в день моих страхов становится больше, а прежние разрастаются и обступают меня. Я боюсь в одиночку наблюдать, как страх наползает на меня, и нет красной лошади из кладовки в детском саду, в шею которой можно уцепиться.
12
– Давай, иди сюда! – я стояла у пожарной лестницы той самой новостройки, где совсем скоро будут соревноваться мальчишки. Ванька колебался. Он тяжело дышал и часто сгладывал.
– Я не смогу. Это неудачная идея…
– И какой выход?!
Ванька медлил, тер ладонями глаза, лицо, переминался с ноги на ногу.
– Иду, – сказал Ванька громко и больше для себя, сделал глубокий вдох, выдохнул и подошел ко мне. Я едва заметно улыбнулась. Поставила ногу на лестницу и полезла на уровень третьего этажа. Колено еще болело, и ссадины на руках обжигало грязью и металлом лестницы. Я добралась, обернулась и увидела Ваньку, стоящего внизу и поставившего ногу на первую ступеньку.
– Ну же! Давай за мной! – я помахала рукой вверх.
Ванька от досады ударил кулаком о ступеньку.
– Не получается! – он положил голову на руку, – не получается… – повторил он тихо, почти беззвучно, и я не услышала, а скорее угадала, что он сказал.
– Отойди, я спущусь, – я спрыгнула рядом с ним на асфальт.
Придется идти на крайние меры. Я никогда раньше подобного не делала, но ради Ваньки придется решиться.