Инженер Пахомов. Сказка об утраченном времени. Главы из романа

Размер шрифта:   13
Инженер Пахомов. Сказка об утраченном времени. Главы из романа

© Александр Палмер, 2025

ISBN 978-5-0067-5407-2

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Инженер Пахомов

(Сказка об утраченном времени)

Предисловие

Жили-были…

Инженер Пахомов довольно часто печалился – то есть его одолевали печали.

Видимо, он так был устроен с рождения, что на протяжении всей жизни грустный образ мыслей одолевал его чаще и длительнее, чем восторги и романтическая приподнятость. С самых ранних, можно сказать, младенческих пор он испытывал неодолимую ежедневную потребность погрустить: родители его поначалу даже тревожились не на шутку – чего это их первенец каждый день нет-нет, да и поплачет, уж не заболело ли их чадо: «Саша, что же ты плачешь, отчего?» – спрашивали они отпрыска. «Ничего», – отвечал заплаканный Саша и снова заливался слезами. Потом, когда выяснилось, что Саша склонен, как все обыкновенные дети, лишь к обыкновенным детским болезням и, в общем, здоров, родители попривыкли, и воспринимали его беспричинные слезы, как детский ритуал. Слезы с годами ушли, но привычка к меланхолии осталась.

Впрочем, это не мешало повзрослевшему Саше слыть среди знакомых человеком остроумным, ироничным и даже вполне приятным в общении.

И всё же… всё же при таком обилии печалящего времени неизбежно возникает маленькое вопросительное недоумение – а почему, собственно, по каким таким причинам взрослого уже, не ребенка, человека одолевает регулярная печальная задумчивость?

То есть происходило ли это из-за такого его, инженера Пахомова, меланхолического восприятия разнообразного мироздания в целом (это бывает, и не так уж и редко в определенные возрасты) или наоборот: думы Пахомова изливались из какого-то одного – конкретного источника, – пролагая какое-то одно, главное русло, такой, в некотором смысле, арык, по которому они, эти думы – как бы это сказать поэтически, – струят себе и струят, тихо и печально… но так постоянно, так упорно, что незаметно изменяли под себя и окружавший Пахомова ландшафт.

И тогда что же было источником этих тихих упорных дум?

Наверное, если бы Пахомов угодил в лапы какого-нибудь психоаналитика, который беззастенчиво пристегнул бы его к своей кушетке и властно обездвижил, то тот бы без особых затруднений (оговоримся, конечно – мы такое только в кино и видывали) продиагностировал: житейских поводов для печалей было множество, а причин, если подразобраться, можно пересчитать на пальцах одной руки.

Например, одна из главных причин и историй была, очевидно, такая:

и в отрочестве, и в последующей незрелой юности Саша увязал и тонул в болоте душевного раздрая всего-навсего из-за банальной недоступности женского тела, преодолеть которую – эту для него заколдованную до поры до времени недоступность – он никак не сподоблялся из-за своей природной (и понятной для этого возраста) застенчивости и неспособности завязывать с женщинами непритязательные знакомства. Всего-то, скажете и вы с высоты своих лет, все там были!

Так-то это так, однако…

Однако молодому инженеру было от этого нелегче, он-то этого тогда не понимал. А какой-нибудь советский поэтический лирик объяснил бы ему этот разлад тем, что он, Пахомов, не понимает, куда растрачивать переполнявшую его нежность и любовь.

С другой стороны, прагматичные представители медицины и психологии могли бы в противовес этим лирическим объяснениям констатировать что-нибудь такое, допустим, в духе про высокий уровень либидо пациента, который не соответствует социальному положению и личностной самооценке… – туманно и на вид предметно-научно одновременно.

Ну, а если бы это были, наконец, дворовые товарищи Саши Пахомова, то они предложили бы простой и конкретный рецепт излечения – в смысле, пойдем пое… ся. От чего, впрочем, Пахомов тоже почему-то отказывался – по причине своей природной печальности, наверное.

Таким образом, ранняя пора жизни Пахомова, его взросление были пронизаны мотивами, как написали бы в журнале «Юность», нерастраченной любви.

Или как цинично выразились бы, стряхивая пепел в этот самый журнал, молодые ординаторы прозекторской на перекуре, проблемой невостребованного семени.

Молодой инженер Пахомов этого, конечно, знать не мог.

Молодого инженера это угнетало, и усложняло его и так непростой внутренний мир…

Однако, мой читатель, за этим многословным представлением мы что-то подзабыли, что-то про то, что у нас в подзаголовке (если он, конечно, остался в последней редакции) была объявлена как бы и сказка, и нам бы надо – noblesse oblige – как-то войти в это самое сказочное русло.

  • Скажем, так:

главы из романа

… – Вы – немец? – осведомился Бездомный.

– Я-то?.. – переспросил профессор и вдруг

задумался. – Да, пожалуй, немец… – сказал он.

Михаил Булгаков, «Мастер и Маргарита»

Какой уютный дом, – зачем его бояться! —

Где манит огонек, почти всю ночь святясь,

И хочется пойти, и хочется сознаться,

И правду объяснить про каждого из нас.

Давид Самойлов, «Этюд»

Глава 1

Однажды, раннемайским будним вечером, когда молодой инженер Пахомов симпатичным, но одиноким дылдой тихо и скромно сидел на скамеечке Михайловского садика, рассеянно жмурился на косой вечерний свет, и в кои-то веки впав в беспечальное состояние, бездумно медитировал, его нирвану вдруг бесцеремонно прервали:

– Here ist frei? – спрашивал, явно обращаясь к Пахомову, высокий импозантный господин.

Пахомов инстинктивно опознал фонетику немецкого языка и, хотя германского не знал совершенно, но по интонации и контексту понял формулу вежливости и приглашающе подвинулся. Он даже что-то хотел сказать в ответ – общение с интуристом было для него в диковинку и заинтриговывало – но ничего кроме веселого «Гитлер капут» из глубин подсознания не всплывало.

Новоявленный Воланд тем временем молча примостился на скамеечные рейки, и словно проглотивши аршин, только поводил, как филин, головой из стороны в сторону.

Так прошло минуты две.

А потом, как и пятьдесят лет назад на Патриарших, интурист заговорил вдруг на чистейшем русском:

– Какой Желудков гол со шрафного забил! А?! А какой Бирюков стащил! А?! Нет, всё-таки Паша молодец, вставили спартачам на их поляне!

Такой пассаж интуриста привел Пахомова в полное замешательство – глаза его скосились, сфокусировавшись на точке ближайшего напротив куста, и так и застыли – видимо, чтобы не отпугнуть подвалившую магию.

– Вы, Александр, еще девственник, – продолжал Воланд-84 свой несанкционированный контакт, – и у вас большой потенциал. Смотрите, как бы не замкнуло.

Пахомов хотел было уже горделиво вскинуться – дескать, откуда интурист может такое знать, но внезапно осекшись, сообразил:

– А…а… откуда вы меня знаете… как меня зовут… мы, что, знакомы?

– Sans aucun doute, – перейдя на язык Корнеля и утрачивая доброжелательность единомышленника, невозмутимо произнес господин.

Что-то в ответ озорно щелкнуло в Сашиной черепной коробке, и он выдал:

– Вы любите шартрёз? – почему-то спросил он, пытаясь включить самообладание и осматривая предполагаемого идеологического противника.

То, что перед ним был сытый буржуин, а не пламенный камрад, было ясно окончательно. Несмотря на костлявость и старческую худобу лжеболельщика Желудкова, его тощие ляжки были туго обтянуты яркими голубыми джинсами; из под джинсов оранжево глядели – как в песне про оранжевых верблюдов и детей – до блеска начищенные и бликующие острые носы ботинок; на широких костистых плечах болтался в маленькую клетку желто-черный пиджак, под которым крахмально сияла белизной рубашка, венчавшаяся – окончательный содом и гоморра! – бабочкой, издевательски повторявшей цвет пионерского галстука.

Какой уж тут почитатель Желудкова! Бред!

Однако буржуин опять сменил язык на родной великий могучий и с понимающим видом приглушенно-интимно поддержал:

– Нет, шартрёз это тяжело. Особенно по жаре. Сладкий, зараза, и голова болит потом.

Произнеся эту провокационную фразу, интурист почти с вызовом посмотрел на Пахомова – типа, ну, что скажешь?

– Тогда пива, – парировал Саша.

– Why not? – на очередном языке НАТО ответил иностранец. Горбоносое лицо его при этом опять приобрело вежливое профессорское выражение.

– Кнут Фотс, специалист по аномальной психологии и паранормальным эффектам. Франкфурт. ФРГ, – наконец представился он.

– Александр Пахомов. Специалист по слаботочным системам. Ленинград. – ответил Саша. – Пойдем! Let`s go! – неожиданно для себя проявлял невесть откуда повылезавший задор Саша.

– Naturallement! C`est pour vous, – продолжал жонглировать языками аномальный профессор, протягивая Пахомову готическую визитку.

Пахомов не отставал – он с каким-то азартом втянулся в это ироническое противостояние: достал в ответ из нагрудного кармана маленький блокнотик производства местного Ленбумпрома, вырвал оттуда листок, написал там свое имя и фамилию – на иностранный манер, без отчества, – под ними свой домашний телефон, адрес; еще ниже дописал отдельной строкой большими раздельными буквами: «ИНЖЕНЕР». Получилось вроде даже ничего, да еще с местным колоритом – по периметру листка вился голубой орнамент, включавший силуэт Петропавловки.

Парочка поднялась и двинулась к выходу на Конюшенную площадь. Вид у дуэта был странноватый, но парадоксально гармоничный: видимо, Пахомову уже начали передаваться – при всей бедной нелепости его внешних одеяний, приобретенных в очередях городских универмагов, – шарм и самоуверенное обаяние наглого интуриста.

Саша к своему удивлению продолжал гнуть линию шартрёза, издеваясь над франкфуртским буржуином и расспрашивая того, что он думает об игре алма-атинского Кайрата с ереванским Араратом.

Фотс на провокации не поддавался, различал Кайрат и Арарат, охотно сыпал армянскими футбольными фамилиями и проявлял загадочную эрудицию в области неформального футбольного фольклора:

– Вот, Саша, был такой анекдотец лет десять назад, из серии про армянское радио – может, уже застали и помните – в общем, спрашивают армянское радио, как это ереванский Арарат смог стать чемпионом Союза. Армянское радио, как обычно подумало-подумало, помолчало, а потом отвечает: «Так в составе Арарата играли Мунтян, Поркуян, и девять киевлян»…

Пахомов не отставал:

– Так на самом деле, херр Фотс, – немного наглея, поддерживал беседу Саша, – здесь получается не девять киевлян, а десять – Мунтян тоже ведь из киевского Динамо.

– Да. Действительно. Согласен. Но ни Оганесян, ни Иштоян в размер строфы в таком виде не проходят, пришлось молдавана сделать армянином.

Такие тонкости союзной футбольной жизни, да еще десятилетней давности, были всё-таки чересчур даже при всем Сашином задоре – он тормознулся перед мостиком через Мойку и впал в задумчивость. Заморский гость не унимался:

– Так вот, Саша, – ничуть не смущаясь потерей темпа, продолжал он, – вы человек, позвольте вам сказать, не то, чтобы необразованный, нет, конечно, – образованный, высшее образование – даже техническое – как известно, не пропьешь, – Фотс как будто заранее извинялся, – но образованный несколько однобоко. Что-то о Фаусте с Мефистофелем вы слышали наверняка и, хотя Гёте не читали, но в переложениях да пересказах представление имеете…

Это опять было слишком – перескок от Мунтяна на Фауста и Гёте безо всякой логической связки вконец обездвижил молодого инженера; озорной задор его улетучился, и он впал в такую же бездумную меланхоличность, что и воды реки, неспешно протекавшей перед его взором прямо под травяным откосом внизу.

Буржуин пользовался моментом:

– И я хотел бы предложить вам соглашение (˝Началось˝, – вяло подумал Пахомов). О! Ничего политического и шпионского. Только не это! – предугадывая настроения инженера, продолжал профессор. – Категорически! А также и ничего романтически инфернального (хотя подозреваю, что смысл слова «инфернальный» вам не до конца ясен). Поэтому, если проще: и с этой стороны ничего дьявольского, никакого возмездия в виде вечного заточения в муках в последоговорной период. (Пахомов продолжал молчать). У меня есть сугубо практический интерес, взаимовыгодный обмен, как у вас любят говорить. Ты – мне, я – тебе. Я же из Франкфурта, но позвольте сказать из Франкфурта на Майне, а не на Одере, питомец капиталистической системы, так сказать…

Пахомов хотел было что-нибудь вставить, прервать этот монолог интуриста на чистом разговорном русском, что-нибудь о ГДР и ФРГ, решительно набрал уже воздуху в грудь, но херр Фотс остановил его, властно вскинув мохнатую бровь, и продолжил:

– Не перебивайте, формулы вежливости сейчас не нужны, ваши соображения о вашем образовании, естественно, весьма субъективны, а до сути я еще не добрался… Да, так вот, – Фотс сделал паузу, – вы много печалитесь, мой друг, и печали ваши связаны с тем, что – как вам кажется – вы не представляете интереса для женщин. – Фотс подбросил обе брови-бабочки. – Это ложное чувство. И с моей помощью вы поймете это – скоро и стремительно… Но я попрошу награды:

Итак, когда вы добровольно – из-за лени, занятости, плохого настроения, самочувствия – откажетесь ухаживать за женщиной с целью довести это ухаживание до логической, то есть страстной, развязки, вы одолжите вашу мужскую силу и харизму мне. То есть они не вернутся к вам до тех пор, пока я не использую их за вас там, где вы отказались.

– Что-то я не понял, – наконец вклинился Пахомов, – а за что, собственно, я буду обязан платить такую дань, если буду в плохом настроении. Я, откровенно говоря, (да вы и сами откуда-то знаете) и в хорошем расположении духа не очень-то с женщинами… тем более… это… до конца… – Пахомов скомкал конец фразы.

– Не тушуйтесь, Александр. Знаю, потому что знаю – по должности положено. А за что мне такая награда? Так я ее заслужу, конечно… Посмотрите, ˝как много девушек хороших˝, – интурист как филин провернул голову, – высокие, статные; маленькие, юркие; рыжие, черненькие; грудастые попастые, худые вихлястые; надменные молчаливые, компанейские смешливые… и все – все! я знаю – мечтают, чтобы их добивались, и ждут, чтобы их добились. Я научу, помогу, в общем, они будут ваши. Наверняка. Но! Если вы откажетесь воспользоваться очередным прекрасным мгновением, им воспользуюсь я. Вместо вас я скажу этому мгновению ˝Остановись!˝ и заберу себе ту силу, которая была отпущена вам на него. А что вы теряете? – да ничего. Всё равно у вас забастовка намечалась… – Фотс сделал паузу и с выдохом подвел итог, – ну, так что?

– Прям чертовщиной какой-то попахивает, – сказал Пахомов. – Фауста из меня слепить желаете. Или это, вот еще – «Проданный смех», я в детстве читал.

– Саша, наглядно демонстрируете, что у вас инженерное всё-таки образование. Фауста никто не лепил, лепили гомункулуса, а «Проданный смех» – да, может быть… Это грустная история, не про нас, надеюсь.

Пахомов возмущенно и невежливо перебил:

– Вы, как вас там – господин, херр, может, и правы – откуда взялся Фауст, я не знаю, и как, кстати, кончил тоже, и Гёте опять же я не читал, но уж нашего Александра Сергеевича, в школе по крайней мере, проходили подробно: ˝… да груз богатый шоколата/ Да модная болезнь, она/ недавно вам подарена…˝ – неожиданно для себя и как-то даже небрежно-уверенно процитировал Саша.

– О! Вот видите! Уже! Пошло-поехало – небрежная светскость, уверенность, чувство превосходства. Стихи. Они любят стихи, вернее, как правило, не сами стихи, а когда им читают стихи. Насчет Фауста – пустое, я вас дразнил, провоцировал. Ну, что в этой сделке вас смущает? Я же не втираюсь к вам в доверие с целью выведать, насколько слабые токи вы можете пускать в ваших слаботочных системах – как раз наоборот, это вам было бы интересно поузнавать – а как там, за бугром. Тут дело другое, философское. Так и так этот пресловутый случай для вас пропадет, пройдет мимо… А я воспользуюсь. Никому никакого вреда. Только польза. И никакой чертовщины, ну откуда в наши дни чертовщина. Вы ж видели мою визитку: я специалист по паранормальной психологии и явлениям, наука всё же. И вам я помогу. Уже начал помогать. Ну? А там очень многое возможно. Такое иногда, что в здравом уме и не представить…

Странное впечатление производила эта парочка, воодушевленно остановившаяся на краю скучной равнины Марсового поля: явный щегольской иностранец и простецкий, в непонятной фланелевой рубахе, в динамовских кроссовках с тупыми утиными носами, ленинградский парнишка. Но явно нервничал и размахивал руками как раз интурист, а ленинградец стоял спокойно вразвалочку, засунув руки в карманы поношенных брюк:

– Ладно, давайте ваш кинжал, иглу – что там у вас для до́бычи крови. И где ставить кровавую закорючку?

Как будто в удушающем творческом восторге Кнут морщинистой, выдающей биологический возраст рукой, дернул от кадыка пионерскую бабочку и ловко вытащил из нее золотую заколку.

– Ловкость рук… У меня очень легкая рука. Как у сестрички из медсанбата – мы ничего не почувствуем.

– Прямо тут?.. Мы.. – вяло промямлил Пахомов.

Кнут не сбавлял темпа и напора, продолжал:

– Айн, цвай, драй…, – он ткнул заколкой большую красновато-розовую мякоть безымянного пальца своей левой руки. Выступила капелька крови. Затем Фотс действительно как медсестра в поликлинике сдавил свой палец, чтобы капля в месте укола налилась и увеличилась; обмакнул туда кончик жала заколки и сказал: «Давайте вашу».

Наверное, сам вид крови, и эти старые морщинистые руки, и это нелепое стояние на краю пыльной дороги смешали Пахомова:

– Не буду. Передумал. Как хотите – не буду.

Фотс, видимо, и не ожидал легкой победы – он не пустился стыдить и попрекать, но мягко продолжал:

– Ну, что вы, Саша: воспринимайте, как символ, как ритуал. Не буду. Не буду я вас колоть. Честно. Просто дайте запястье… Не буду я вас колоть, – повторил он уже с твердой интонацией.

Пахомов подчинился. Немец взял его за запястье, перевернул руку Пахомова, – как это делают, чтобы просчитать пульс, – и еще раз макнув жало в свою миниатюрную кровяную чернильницу, написал на пахомовском запястье четыре готических буквы: Θӧҭs

– Вот, всё. Хорошо, – сказал он, любуясь.

Саша не удержался:

– Вы, немцы, всё-таки неисправимые эссесовцы – как вы любите всю эту эстетику.

Фотс надулся. Помолчал. Потом сумрачно спросил на родном буржуинском:

– Nun, welches Beer?

– Чего?… Beer?… Naturlich! Let`s go! – неожиданно естественно встроился в жонглирование иноязычными словечками Пахомов, и взяв уже на себя роль ведущего, тут же выдал конкретное предложение:

– Тут не так далеко есть пивной бар. На Кирочной, у Чернышевской.

– Кирочная? – спохватился и вернулся в оживленную туристскую заинтересованность Фотс. – Was ist das?

– Так это теперь улица Салтыкова-Щедрина, – благодушно довольный своей городской первородностью, отвечал Саша. – Некоторые уцелевшие по старой памяти еще так употребляют – по старорежимному.

Конец фразы Пахомова заглушили два трамвайных вагона, прогрохотавших сначала мимо новоиспеченных побратимов, а затем, укоризненно покачивая красными боками, удалившихся вдоль Лебяжьей канавки в сторону Кировского моста и заголенного генералиссимуса.

– «Старорежимному»? – переспросил Фотс, и сам же ответил:

– Может быть, тогда двинем в сторону Невы – у крепости я видел красивую плавучую ресторацию… или в Асторию: ваши власти любезно оставили там, как вы говорите, старорежимное заведение.

Пахомов напрягся. Он теребил в кармане сиротливую бумажку и старался определить на ощупь – трёшка это или рубль: «Вроде большая бумажка – трёшка, рубль, он поменьше и не такой плотный, да в монетнице еще с полтинник наберётся, то есть три с полтиной – по сорок пять копеек кружка, по паре на брата, да за пивной набор рупь… вроде хватит. На метро точно останется, хотя конечно не разбежишься, не до чаевых…»

– Нет, не думаю, – вслух сказал он. – В Астории слишком торжественно, не тот прикид у меня сегодня. Внимание привлекать будет. Сегодня просто по пиву. Как договаривались… Двинули?

Глава 2

Через двадцать минут – профланировав мимо Летнего сада, миновав Дом офицеров, бросив короткий заинтересованный взгляд на голубеющее в глубине проходного двора здание кинотеатра, – уже на самой Салтыкова-Щедрина, – новоиспеченные конфиденты и побратимы добрели до углового здания с большими затененными окнами на первом этаже.

«ПРИ-БОЙ», – раздельно по слогам прочитал крупные, выведенные прописной вязью буквы, Кнут. Мелкие буквы вывески, обозначавшие назначение заведения, он произнес и вовсе запинаясь, с некоторой удивленной интонацией: «пивной бар»

– Как это – пивной? Шампанского, вашей сибирской-пшеничной-столичной тут нет? Но это же бар??

– Бар. Но пивной. Только пиво. И пиво только одного сорта, – увесисто и коротко, переводя невероятное для германца в разряд очевидного для славянина, пояснил Пахомов. – Ну? Пошли?

Фотс вскинул в очередной раз свою мохнатую бровь-бабочку – сейчас, очевидно, в знак согласия, Пахомов толкнул тяжелую, видавшую виды дубовую дверь, и они вошли.

Предбанник был пуст. Под потолком одиноко горел плафон. Окошко гардероба в торце было наглухо заколочено. Не задерживаясь и не осматриваясь, Пахомов толкнул затонированные стеклянные двери справа от дубового входа и запустил интуриста внутрь. Другое дело!! – это была классическая пивная, не требовавшая в своем названии употребления короткого англицизма из трех букв: от бара – пивного или не только пивного, – здесь были лишь полумрак и белые пятна рубашек двух официантов, как будто без опоры перемещавшихся в воздухе пивной.

Было многолюдно. Стоял дружелюбный гул. Побратимам несказанно повезло: кто-то, видимо, только что оставил место трапезы и ближайший ко входу стол у окна был свободен, хотя еще и не убран.

Пахомов подтолкнул Фотса:

– Сейчас попросим убрать.

Явный антисоветский вид профессора сработал безукоризненно: практически моментально перед ними возник прохиндейского вида парень, составил на поднос оставшуюся посуду, протер стол и со словами «сейчас-вернусь-сейчас-сейчас» куда-то отсеменил.

Пахомову в общем-то было приятно: «Вот ведь, встречают-то по одежке… так бы еще самому за подносом пришлось бы шлепать…» Прохиндей снова материализовался через несколько коротких минут:

– Финланд? Джерман? Голланд? – как истинный полиглот завязывал он диалог.

– Deutchland, – поправил его Фотс.

– Так, – робко вклинился Пахомов, – нам, пожалуйста, по паре Жигулевского и пивной набор.

Прохиндей даже не повернул головы в сторону робкого аборигена.

– Пожалуйста, дайте сказать мой друг, – медленно коверкая речь, с сильным акцентом проговорил Фотс – как настоящий иностранный спец на службе советскому народу, – und vielleicht… etwas zu essen – что-нибудь кушать, und Beer…

– Могу предложить, – заговорщицки, чуть ли не с восторженным придыханием выдувал прохиндей, – сосиски, три штуки порция с зеленым горошком. По два с полтиной по прейскуранту. И вобла астраханская по полтора, – тут он уже обратился к Саше, признавая его таким образом за ровню.

На Сашу накатило тоскливое предчувствие неизбежной волны презрения халдея в случае своего отказа войти в круг избранных. Но Кнут выручил:

– Да. Конечно. Money, money, – и он похлопал себя по нагрудному карману пиджака, церемониально подтверждая платежеспособность предстоящих посиделок.

Прохиндей понимающе кивнул и снова растворился.

Как обычно, стол был хотя и чистый на вид, но по общепитовскому обыкновению с неисправимыми липкостями под локтями, Пахомову было неловко и потому он особо ждал должных закрыть собой это непотребство тарелок с заповедными сосисками. Впрочем, пива тоже уже хотелось.

Наконец, деловито и профессионально быстро, паря по пространству темного зала в сумрачно-белой рубашке словно служитель некоего храма, официант разместил снедь по лаковой плоскости стола. Сначала перед каждым появилось по тарелке с пивным набором. Набор был обыкновенно скромен: по копченой ставридке, несколько соленых сушек и горка соленой соломки. Всё. Это была обязательная программа. Дальше, видимо, была короткая произвольная – три обещанные сосиски в рассыпанном зеленом горошке венчал – как двойной или тройной лутц – соусник с кетчупом; ну, и в качестве уже полной произвольной программы жрецы подали по мясистой, во влажных жировых проблесках воблине на удлиненных тарелочках. Оккупацию стола довершили четыре классических кружки пива. Стол был покорен окончательно. Народ бросал уважительные взгляды, но никто не завидовал. В этом заведении было всем хорошо, за этим сюда и шли – чтобы было хорошо: храм и жрецы оправдывали свое назначение.

Кадыки Фотса и Пахомова, словно перекатывающиеся горбы испуганных убегающих верблюдов, быстро задвигались, продвигая первые свежие глотки – и им тоже стало хорошо.

Вечер длился.

Так любимый к лирическим воспеваниям белоночный свет ленинградского мая хоть и не проникал внутрь сквозь наглухо затонированные окна, но внутренние часы посетителей всё равно было не обмануть – не заглядываясь на циферблаты своих часов, по каким-то своим, еле уловимым наметанным глазом признакам, почти интуитивно, все понимали, что вечер уже поздний и дело идет к закрытию…

– Неплохо, – сказал Фотс, очень по-русски втягивая в себя легкую отрыжку, и тут же, заметив мелькнувшую фигуру прохиндея, опять переродился и отрывисто, властно-громко – как команду к расстрелу – произнес на своем исконном: «Zahlen, bitte! Zusammen.»

Прохиндей послушно вырос у стола. У Пахомова проскочила неприятная ассоциация.

Кнут вынул из кармана две бумажки красного цвета («Десятки», – вяло констатировал Пахомов), положил их на край стола, и мотнул головой – мол, свободен, сдачи не надо. Официант ровно и неслышно, как балерун со сцены в кулисы, удалился.

– Пойдемте, мой друг, – опять перешел на задушевный славянский Фотс. – Пойдемте подышим майским невским воздухом. Хорошего понемногу, – и он кивнул на расплывающееся в синих клубах табачного дыма чрево пивняка.

Пахомов осознал, что пиво всё-таки тоже алкоголь, когда на выходе отчего-то двуязычно ляпнул Фотсу: «Ein moment, я сейчас догоню».

Туалет был обыкновенно по-советски ужасен. Но Саша испытывал неизъяснимое наслаждение, освобождаясь от груза жигулевского. Одновременно он изучал местные наскальные рисунки и надписи. Один фрагмент фрески изображал волосатую вагину с подрисуночной подписью следующего содержания: « 279-32-40 Вера. Мужики, звоните, дает всем»

«Надо позвонить, —пьяно подумал Саша, – тем более Кнут вот обещал, что теперь всё тип-топ будет. Телефончик запомню».

Кнут ждал на улице.

– Ну, что? Вы изучали настенную телефонную книгу и проходили курс первичного сексуального образования? Только в Шотландии мне встречались подобные туалеты. Ужасно. Хоть и познавательно. В Гамбурге и Париже всё же поприличнее. Не напрягайте извилин, мой пытливый друг, телефон не пригодится. А вообще-то, мне тоже было бы неплохо… ммм… надо ехать. Ловим, как у вас выражаются, тачку и в «Москву», тут пять минут. Итак: Forwerts!

Мостовая Салтыкова-Щедрина была пустынна. Вдали за спиной громыхал Литейный; впереди на перекрестке суетились, спеша в метро, то ли припозднившиеся на работе, то ли с последнего киносеанса в «Ленинграде», совграждане.

Было около одиннадцати. «Смеркалось», как пописывал в свое время помещик Тургенев. Но стемнеть никак не получалось. Пахомову на минуту стало чуть тоскливо – завтра к восьми на работу, а тут желтые ботинки интуриста дразнили и звали ступать в их след. И куда заведет его этот след? Но если не сейчас, то, когда? Какое еще нужно стечение обстоятельств, чтобы тебя вытряхнуло из накатанной колеи?

Фотс поднял руку, и как по приказу немецкого фельдфебеля, на пустынной улице, со спины, через выступающие из асфальтовых колдобин рельсы, лихо развернулся красный «Москвич» – то ли четыреста восьмой, то ли четыреста двенадцатый, – Пахомов всегда путал их, хотя уже на второй год инженерства тихо подумывал, каким бы таким образом поднакопить на подержанное зиловское чудо…

«Москвич» тормознул, из треугольной форточки высунулся щербатый, с парой веселых стальных зубов, дядька, и весело же спросил:

– Чего? Куда?

– В «Москву», к Александра Невского, трёшка, – чисто отыграл ему Фотс.

– Садись!

«Москвич» ревел и пробивал амортизаторами задницы пассажиров, дядька закладывал виражи и не тормозил на ямах и рельсах: вылетели на Суворовский, повернули налево; «…барышня, Смольный», – весело процитировал классику дядька, завидев прямо по курсу желто-белые властные стены с темным силуэтом вождя посередине; но не доезжая священных чертогов, красный болид свернул направо, на Тульскую, мимо универсама, – рванул к Неве и опять повернул, не утыкаясь в Большеохтинский мост, на Красных Текстильщиков…

– Я бы назвал эту улицу не Красными Текстильщиками, а красными текстильщицами – вам бы, Александр, в студенческие поры сюда подрабатывать следовало устроиться. Может, денег бы много и не вышло, но другого интересного опыта точно бы поимели: «Денег бы не заработал, но либидо б разработал», – продекламировал Фотс, и сам почувствовав неудачную непритязательность экспромта, недовольно крякнул:

– Ээээ…

Неловкость стёр дядька:

– Да-да, поимел бы, точно. Или его бы поимели… – захмыкал он. – «Тётенька, пусти» – была у меня одна знакомая, в комбинатовской общаге, на той стороне Невы… ух, по выходным…

Веселый таксист не закончил и не пояснил, какие были «ух» по выходным в ткачиховой общаге, потому что их почти красный феррари выскочил уже на Синопскую и тормозил у угла с Херсонской:

– Всё дальше не поеду. Не хочу светиться – интуристовская… Да здесь рядом, – простодушно подытожил он.

Обижаться на такую сердечную простоту казалось совсем не к месту, особенно Пахомову, который в своей повседневности не был избалован ни услугами официальных шашечек, ни бомбежкой «тачек», и из всех средств городского передвижения предпочитал бесшумный и просторный троллейбус с его нетривиальными четырьмя копейками за проезд.

Конфиденты вышли из ландо.

Нева мерцала. «Москва» сверкала.

Фотс и Пахомов приближались к светящимся стеклянным вратам, за которыми, видимо, скрывались от непосвященных порок и наслаждение. Вход в чертоги сторожил цербер, в форменной одежде с золотыми позументами и высоком бело-синем картузе; возможно, у него были даже белые перчатки – Пахомов от волнения не обратил внимания.

«Со мной», – с тяжелым баварским акцентом бросил на входе, не поворачивая в сторону цербера головы, Фотс.

Пахомов прошмыгнул.

Наконец! – за свои двадцать четыре года он впервые попал в такие барные потемки, которые до этого наблюдал лишь на экранах. Конечно, он жил в Ленинграде, большом и почти столичном городе, и несколько раз ему доводилось бывать то ли в кафе, то ли в барах, где такими притягательными западными киношными атрибутами были и барная стойка с рядом высоких крутящихся стульев, и небольшие столики в уютных затемненных уголках, и настенный свет бра вместо потолочных светильников, но как-то ему, видимо, не везло, потому что неискоренимый, – прилипчивый, как запах ленинградской корюшки, – советский дух ложился на всю эту обстановку то ли слоем патины, то ли сопливым блеском дешевого лака, превращая ее вместе с посетителями и обслугой в неумелую имитацию. И недаром же homo sovetikus так любил и рвался в доступные по эту сторону занавеса прибалтийские кафешки с их еще неутраченным несоветским уютом.

Был Пахомов один раз и в дорогом престижном ресторане на свадьбе у родственницы. Это был ресторан с огромным чопорным залом с колоннами и куда-то вверх уходящими лепными сводами, с вольно расставленными по периметру зала столами с уже сервированными приборами на белых, свисающих до пола скатертях, с возвышением эстрады в торце зала, и даже плетеные кадки с высокими пальмами были там…

Но! И то, и то – было не то. Не то, что здесь. Здесь дух дешевой, но светскости, перемешивался в потемках с духом злачности, и это был самый пьянящий притягательный парфюм.

– Садимся, и промочим, как говорится, горло напитком грубых ковбоев и аморальных колонизаторов: виски?

– Виски? – отпопугаил Пахомов.

– Ну, да… Еще можно говорить «скотч»: ром с Кубы, коньяк из Еревана, шампанское Абрау-Дюрсо, портвейн Массандры – напитки замечательные и достойные, но все есть в соседнем гастрономе. А скотч – виски, – наливают только в кино и здесь.

– Всё равно, после пива, – бурчал Пахомов.

– А мы закусим горяченьким. Кроме жульена в качестве горячей закуски сейчас здесь вряд ли что имеется, но сейчас и это пойдет.

Виски Саше понравился. Пился он легко, без инстинктивных конвульсий, передергиваний и спешной потребности выдохнуть и чем-то закусить. Но тем не менее горячий жульен пошел тоже хорошо – Сашу приятно расслабило в их темном закоулке, и он стал самонадеянно осматриваться. Удивительно, но уже минут через пять кое-что для рассматривания появилось поблизости, вернее, кое-кто: худенькая, но грудастая, невысокого роста дива, в ботфортах на тонких вихлястых ногах расхаживала под рампой туда-сюда, часто бросая в их с Фотсом сторону смелые взгляды. Издалека макияжная мордашка дивы казалась симпотной и привлекательной.

– Запах денег, Саша… Запах денег – самый главный феромон. Уж, не знаю даже – не хочу обидеть – знакомо ли вам это легкомысленное слово, но в ваших пенатах, где официально господствует философия, по которой через несколько витков спирали общественного развития всё вернется к порядкам первобытного строя и денег не станет вовсе, – складывается так, что пузатый финский сантехник может чувствовать себя почти Шоном Коннери только потому, что на него натянуты теплые штаны Luhta, карманы которых набиты финскими марками. И этот финский феромон привлекает не только подобных ночных бабочек, – он кивнул в сторону дивы, – которых правильнее было бы назвать ночными пчелками, что порхают поздней порой в поисках раскрывшихся бутонов в виде лопатников, набитых иноземными бумажками, но вскружит голову и добропорядочной учительнице литературы детородного возраста, которая каким-то волшебным образом, совсем естественно, отодвинет свое взращенное духовное богатство, чтобы оно не заслоняло светлый образ скандинавского принца – даже с пивным животом, и даже в нетрезвом виде. Видите, какими глазами смотрит на вас эта ночная пчелка. А ведь вы абсолютно тот же. И не только в смысле одежды – вы сами еще не начали меняться… Но уже предчувствуете, предчувствуете… Ладно, это потом. А сейчас – сейчас просто дело в том, что у меня есть сто марок, и она об этом знает. Да! Но нам-вам это не нужно. Да и опасно. Ни к чему. Да… – Кнут как будто задумался, поднял свой бокал виски, просветил его желтыми лучами лампы напротив, вздохнул, как бы задавая новый тон, на понижение, от озорного к философски-печальному и прощальному, – и на работе могут быть неприятности – а вам завтра на работу… Впрочем, что говорить, сейчас увидите, – он резко прервался. – Я отойду на минуту. Ваше жигулевское такое настойчивое…

Фотс решительно и трезво встал. Ушел.

Пахомов не долго был один.

Погрузиться в расстройство чувств и любимую меланхоличность ему помешала серая костюмная пара с полосатым голубым галстуком на голубой же рубашке. Такими же голубыми (хотя, возможно, это была лишь игра воображения впечатлительного инженера Пахомова: кто его знает в этих потемках, какие на самом деле были глаза у этой рубашки с галстуком) – так вот, такими же голубыми, как рубашка глазами, серый костюм внимательно смотрел на инженера:

– Вы, позвольте поинтересоваться, кто?

Саше стало неуютно, но в тоже время он неожиданно для себя почувствовал закипающий внутри задор. Поэтому Саша пока промолчал.

– Кто? – повторили костюм, рубашка и галстук.

– Инженер, – дерзко ответил Саша.

– Фамилия?

– Инженер… – Пахомов подумал и решил не называться. С какой стати? – Инженер, Саша, – все-таки разбавил он и нагло протянул руку.

Рука была проигнорирована.

– Я у вас не имя, фамилию спрашивал. Странная фамилия получается: «Инженер». Кацманов и Лоцманов встречал, Ватманы были, Зингеров-Дизайнеров тоже бывало, а вот «Инженеров» – ни разу.

– А у вас какая? Петров? Сидоров? Иванов? Иван Иваныч?

– Какая у меня фамилия завтра узнаешь – тут недалеко на Литейном, когда утром привезут вместе с протоколом и фамилией.

В общем, дело накалилось за минуту. Саша чувствовал злость и удовольствие. Внезапно появился Фотс. Он просто постоял рядом в течение трех секунд неотрывно смотря на Иван Иваныча – три секунды: «кружка пива раз», «кружка пива два», «кружка пива три» – рассказывают, так учили начинающих парашютистов отсчитывать пресловутые три секунды до рывка заветным кольцом… – и как будто действительно кто-то дернул за кольцо и выдернул из серой фигуры ее стержень – Иван Иваныч обмяк, превратившись разом в обыкновенного рыхлого, нетрезвого персонажа и с невнятным проговором:».. перепутал, перепутал, извините..» пропал куда-то в темноту.

Пчелка в ботфортах стояла поодаль и с интересным блеском в глазах наблюдала.

– Во! – сказал Фотс. – Это уже кое-что. Куёмся помаленьку. Но на сегодня хватит. Пора. Дело к полуночи. Я отвезу вас домой. Это же недалеко? N`est pas?

– Недалеко. На метро две остановки. Так что я сам.

– Ну, и ладно. Сдержанная скромность. Как шериф Маккена Грегори Пека. Тогда до встречи – уверен, скорой.

Через двадцать минут Пахомов выходил из метро и переходил канал Грибоедова в сторону мерцающей башни Зингера. В ночном майском небе купол башни таинственно поблескивал стекольными чешуями. Бурую воду канала накрыли светящимся полотном. Фонтан напротив, через проспект, молчал и был пуст. Однако что-то было с той стороны, за фонтаном, под колоннадой собора – что-то и кто-то, кто не желал признавать общественные часы сна с будильниками, поставленными на семь часов: из-под колонн собора можно было различить жизнерадостно приглушаемые возгласы и сдавленный женский смех.

Миновав завернутого в тогу каменного фельдмаршала, Саша наконец узрел нарушителей тишины. Впрочем, он и так привычно знал их. Сегодня они кучковались среди воронихинского ампира – они и сами не понимали, с каким шиком выбрали сегодня площадку: куда круче, чем чаще выбираемые галереи Гостинки или вестибюль «Канала Грибоедова». Но сегодня была уж слишком погожая погода, народу потусоваться собралось необычно много, и казалось, сам господь с благодушной улыбкой приглашал этих молодых гедонистов, прожигателей жизни, веселых и легких девиц с модными и развязными кавалерами посидеть у себя на завалинке, в качестве которой предлагал им ступеньки своей галереи – галереи колонн отобранного у него храма: словно утверждая так – вопреки скучному музейному атеизму насильно впихнутому в его стены – божественную радость жизни.

Пахомов не завидовал этим баловням судьбы. Наоборот, он ими искренне любовался. Особенно восхищал его один крендель, косивший под Карлссона – рыжий, кудрявый, немного полноватый парнишка, в коротких, чуть ниже колена, штанишках с помочами крест-накрест. Сейчас он что-то рассказывал девицам, стараясь их рассмешить. Девицы прыскали в сопровождении молодецкого ржания.

И тут, чуть поодаль в сторонке, Саша завидел чью-то сутулую спину в какую-то очень знакомую черно-желтую клетку.

«Фотс! Как!» – вскочило в голове.

Тем не менее Пахомов не подал вида, не запнулся, не сбавил хода, и не меняя направления, продолжал идти дальше – под своды собора, накрывавшие собой сквозной проход вдоль канала. Когда Саша поравнялся с колоннами, сутулая спина обернулась, и ухмыляющийся Фотс помахал ему рукой.

«Что еще за фокусы, как успел?… впрочем, пока я спускался-поднимался, то-сё… а тут по Невскому на авто пять минут… да ничего особенного… шут гороховый, эффектики, впечатления интурист добавляет… вечер, конечно, замечательный, не зря к нам интурист этот прётся… комаров в комнате интересно, много уже… да, наверное, налетело порядочно… тепло, да от воды…», – таким потоком сознания Саша пытался отвлечься, оставить за спиной вместе с паранормальным профессором удивительную суету прошедшего вечера и вернуться в свои будни, в свой привычный меланхолический лад.

Город помог ему. Выморочный белоночный город заполнил собой вокруг не только всё видимое. Своим матовым свечением воды, своими нечеткими контурами чугунных решеток и грифонами на мосту, своей нависающей громадой темного собора, он отгородил сознание бредущего в этом мороке человека и ото всего происшедшего с ним, и ото всего предстоящего – оставляя ему, бредущему, только одно свое пространство, и возможность изумленно, изнутри, взирать на себя.

За Банковским мостиком этот чарующий морок наконец оборвался – Саша свернул в подворотню, зашел в загаженный подъезд и поднялся к себе на этаж.

Все домашние уже спали, было тихо, только свистящее сопение отца шипело через тонкую перегородку, а внутри каморки фоном ему стоял комариный звон.

«Налетели все-таки», – вздохнул Пахомов.

Глава 3

Через двадцать минут – профланировав мимо Летнего сада, миновав Дом офицеров, бросив короткий заинтересованный взгляд на голубеющее в глубине проходного двора здание кинотеатра, – уже на самой Салтыкова-Щедрина, – новоиспеченные конфиденты и побратимы добрели до углового здания с большими затененными окнами на первом этаже.

«ПРИ-БОЙ», – раздельно по слогам прочитал крупные, выведенные прописной вязью буквы, Кнут. Мелкие буквы вывески, обозначавшие назначение заведения, он произнес и вовсе запинаясь, с некоторой удивленной интонацией: «пивной бар»

– Как это – пивной? Шампанского, вашей сибирской-пшеничной-столичной тут нет? Но это же бар??

– Бар. Но пивной. Только пиво. И пиво только одного сорта, – увесисто и коротко, переводя невероятное для германца в разряд очевидного для славянина, пояснил Пахомов. – Ну? Пошли?

Фотс вскинул в очередной раз свою мохнатую бровь-бабочку – сейчас, очевидно, в знак согласия, Пахомов толкнул тяжелую, видавшую виды дубовую дверь, и они вошли.

Предбанник был пуст. Под потолком одиноко горел плафон. Окошко гардероба в торце было наглухо заколочено. Не задерживаясь и не осматриваясь, Пахомов толкнул затонированные стеклянные двери справа от дубового входа и запустил интуриста внутрь. Другое дело!! – это была классическая пивная, не требовавшая в своем названии употребления короткого англицизма из трех букв: от бара – пивного или не только пивного, – здесь были лишь полумрак и белые пятна рубашек двух официантов, как будто без опоры перемещавшихся в воздухе пивной.

Было многолюдно. Стоял дружелюбный гул. Побратимам несказанно повезло: кто-то, видимо, только что оставил место трапезы и ближайший ко входу стол у окна был свободен, хотя еще и не убран.

Пахомов подтолкнул Фотса:

– Сейчас попросим убрать.

Явный антисоветский вид профессора сработал безукоризненно: практически моментально перед ними возник прохиндейского вида парень, составил на поднос оставшуюся посуду, протер стол и со словами «сейчас-вернусь-сейчас-сейчас» куда-то отсеменил.

Пахомову в общем-то было приятно: «Вот ведь, встречают-то по одежке… так бы еще самому за подносом пришлось бы шлепать…» Прохиндей снова материализовался через несколько коротких минут:

– Финланд? Джерман? Голланд? – как истинный полиглот завязывал он диалог.

– Deutchland, – поправил его Фотс.

– Так, – робко вклинился Пахомов, – нам, пожалуйста, по паре Жигулевского и пивной набор.

Прохиндей даже не повернул головы в сторону робкого аборигена.

– Пожалуйста, дайте сказать мой друг, – медленно коверкая речь, с сильным акцентом проговорил Фотс – как настоящий иностранный спец на службе советскому народу, – und vielleicht… etwas zu essen – что-нибудь кушать, und Beer…

– Могу предложить, – заговорщицки, чуть ли не с восторженным придыханием выдувал прохиндей, – сосиски, три штуки порция с зеленым горошком. По два с полтиной по прейскуранту. И вобла астраханская по полтора, – тут он уже обратился к Саше, признавая его таким образом за ровню.

На Сашу накатило тоскливое предчувствие неизбежной волны презрения халдея в случае своего отказа войти в круг избранных. Но Кнут выручил:

– Да. Конечно. Money, money, – и он похлопал себя по нагрудному карману пиджака, церемониально подтверждая платежеспособность предстоящих посиделок.

Прохиндей понимающе кивнул и снова растворился.

Как обычно, стол был хотя и чистый на вид, но по общепитовскому обыкновению с неисправимыми липкостями под локтями, Пахомову было неловко и потому он особо ждал должных закрыть собой это непотребство тарелок с заповедными сосисками. Впрочем, пива тоже уже хотелось.

Наконец, деловито и профессионально быстро, паря по пространству темного зала в сумрачно-белой рубашке словно служитель некоего храма, официант разместил снедь по лаковой плоскости стола. Сначала перед каждым появилось по тарелке с пивным набором. Набор был обыкновенно скромен: по копченой ставридке, несколько соленых сушек и горка соленой соломки. Всё. Это была обязательная программа. Дальше, видимо, была короткая произвольная – три обещанные сосиски в рассыпанном зеленом горошке венчал – как двойной или тройной лутц – соусник с кетчупом; ну, и в качестве уже полной произвольной программы жрецы подали по мясистой, во влажных жировых проблесках воблине на удлиненных тарелочках. Оккупацию стола довершили четыре классических кружки пива. Стол был покорен окончательно. Народ бросал уважительные взгляды, но никто не завидовал. В этом заведении было всем хорошо, за этим сюда и шли – чтобы было хорошо: храм и жрецы оправдывали свое назначение.

Кадыки Фотса и Пахомова, словно перекатывающиеся горбы испуганных убегающих верблюдов, быстро задвигались, продвигая первые свежие глотки – и им тоже стало хорошо.

Вечер длился.

Так любимый к лирическим воспеваниям белоночный свет ленинградского мая хоть и не проникал внутрь сквозь наглухо затонированные окна, но внутренние часы посетителей всё равно было не обмануть – не заглядываясь на циферблаты своих часов, по каким-то своим, еле уловимым наметанным глазом признакам, почти интуитивно, все понимали, что вечер уже поздний и дело идет к закрытию…

– Неплохо, – сказал Фотс, очень по-русски втягивая в себя легкую отрыжку, и тут же, заметив мелькнувшую фигуру прохиндея, опять переродился и отрывисто, властно-громко – как команду к расстрелу – произнес на своем исконном: «Zahlen, bitte! Zusammen.»

Прохиндей послушно вырос у стола. У Пахомова проскочила неприятная ассоциация.

Кнут вынул из кармана две бумажки красного цвета («Десятки», – вяло констатировал Пахомов), положил их на край стола, и мотнул головой – мол, свободен, сдачи не надо. Официант ровно и не слышно, как балерун со сцены в кулисы, удалился.

– Пойдемте, мой друг, – опять перешел на задушевный славянский Фотс. – Пойдемте подышим майским невским воздухом. Хорошего понемногу, – и он кивнул на расплывающееся в синих клубах табачного дыма чрево пивняка.

Пахомов осознал, что пиво всё-таки тоже алкоголь, когда на выходе отчего-то двуязычно ляпнул Фотсу: «Ein moment, я сейчас догоню».

Продолжить чтение