Тяжёлая работа
Двум людям: единственному для меня безгрешному человеку, маме, и человеку, чьи высокие моральные принципы не вызывают у меня никаких сомнений, другу детства, Максиму Александровичу Огаркову посвящается эта тяжёлая работа.
«Переноси и крепись. Себя оправдает страданье,
Горьким нередко питьем хворый бывал исцелён».
Овидий.
«Не для того, чтобы отточить язык взялся я за эту книгу: она учила меня не тому, как говорить, а тому, что
говорить. Как горел я. Как горел я улететь к Тебе от всего земного. Я не понимал, что Ты делаешь со мною».
Святой Августин.
«Страна русов. Это большая и обширная земля, и в ней много городов. Между одним городом и другим большое расстояние. В ней большой народ из язычников. И нет у них закона, и нет у них царя, которому бы они
повинились. В земле их золотой рудник. В их страну не входит никто из чужестранцев, так как его убивают».
Мухаммад ибн Ахмад ибн Ийас аль-Ханафи.
1.
В России я оказался самым случайным образом. Можно сказать, что самым случайным образом в России оказывается каждый младенец, в России рождённый, но это не мой случай. Мне довелось начать новую жизнь в этой по всем параметрам непредсказуемой стране во вполне половозрелом возрасте. К тому моменту меня уже полтора раза пытались на исторически родных просторах женить.
Родился я в Ирландии, но после одной неудачной коммерческой схемы оказался в Италии. Мне было тогда лет двадцать.
Умолчу пока про Ирландию и начну про Италию. В те годы, помимо своего нативного языка, я знал только латынь. И то, в таком объёме, чтобы на Соборной площади оказывать помощь чужеземцам, заблудившимся в замечательном городе Милане, или самому спрашивать маршрут до его окраин. Обратный путь на родину для меня был заказан, а что делать дальше, не было у меня никакого представления.
И вот, в день единнодцатый, месяца марта, года 69хх от Сотворения Мира подходит ко мне человек и странно оглядывается. Затем, на такой же плохой латыни, как и у меня, спрашивает, где нужное ему заведение. Я, было, подумал, что он из наших, уж настолько он скверно изъяснялся, поэтому перешёл на свой родной гэльский и уже приподнялся для того, чтобы принять незнакомца в родственные объятия, но в ответ услышал такую страшную тарабарщину, что речь этого странного человека заставила меня поторопиться, и я сразу повёл иноземца туда, куда он просил.
«Так вот, – выходя из глухого переулка и отдуваясь с облегчением, спросил чужестранец. – Что ты знаешь и умеешь?»
Я, как у нас говорится, стушевался. Что я умею? Стал рассказывать, что умею и знаю всё: от земляных работ и пивоварения до работы по металлу. Но подумав, нет, я так всё же не рассказал, потому что многими ремёслами я занимался не то, чтобы совсем легально.
Тут заиграл в соборе орган, распугав голубей, сидевших по карнизам, и музыка разлетелась по округе, предвещая службу. Что-то защемило у меня внутри, и я пропел пару строчек из любимого хорала. Что-то вроде…
«Отлично! – хлопнул меня по плечу чужестранец. – Хочешь получить достойную работу органного игреца? Есть тут у меня один списанный органчик, его нужно будет в дальней дороге починить. – Тут незнакомец неопределённо потряс кистью, будто предлагая выпить, или словно подбирая слова на чуждом ему наречии. – В крайнем случае, можно будет в дальней дороге выяснить, что он к починке не пригоден, и мы вас отправим обратно в Милан с частью гонорара. Короче, мне по заданию нужен ещё один итальянский специалист».
(Он, правда, не добавил, что от наличия инструмента в точке назначения в исправном виде зависит и наличие головы на моих плечах, но об этом мне скажут потом другие люди).
Я согласился, и он пригласил меня выпить по кружечке эля. Мы зашли в сырое подвальное помещение.
«Оп, – предупредительно остановил он меня, когда я допивал напиток, –осторожнее, там, на дне кружки ваш аванс».
Я выплюнул серебряный денарий с истертым до неузнаваемости изображением какого-то святого.
Это могло сойти за подвох и невольную попытку найма, если бы я не согласился на работу прежде, но тем не менее мой русский рекрутер проделал со мной этот фокус. Я подкинул монетку, поймал, поцеловал её и ответил:
«Что ж, годится. Клянусь, этот денарий я буду доставать на свет божий только в моменты испытаний и бедствий».
Мы поклонились друг другу, и он повёл меня знакомиться с моими будущими коллегами.
Зайдя в здание, стоящее позади ратуши, мой новый работодатель пригласил подняться в помещение с людьми, моими будущими коллегами. Нас начали знакомить.
Все они, почему-то, имели одну фамилию (я потом пойму, почему и меня будут звать также), и отличались эти наёмные работники только личными именами. Отличались они также и физиономиями, поэтому становилось понятно, что все их мамы и папы молились отнюдь не в одной церкви.
При нашем первом знакомстве они стояли в довольно светлой зале, но спиной к окнам и против света, так что, знакомясь, я должен был присматриваться к их лицам. Ростом их тоже Господь не сровнял, и я, то и дело, здороваясь с ними, то тянулся за рукопожатием вверх, то наклонял вперёд туловище, предлагая свою руку, с почтением прижатую локтём к туловищу. Они только называли имена: Алессандро, Бартоломео, Валентино, Гаэтано, Джанбатиста и далее по алфавиту.
И тут последней среди этого импровизированного строя возникла высокая сухощавая фигура и захотела резким движением схватить меня за бороду, которую я предварительно сбрил ещё с год назад после окончания своих здесь злоключений.
«Ах, это ты здесь, кельтская шельма!» – я едва успел отмахаться своим походным мешком.
«Но-но-но, – возразил мой предыдущий русский знакомый, который привёл меня сюда, и развёл нас руками. – Без рук».
«Что без рук? Этот мошенник чуть не довёл меня до монастыря! Он фальшивомонетчик и бутлегер».
«Вот как? Какие приятные неожиданности”, – вдруг с удивлением заявил мой работодатель и отвёл меня сугубо лично в отдельную каморку. Там я заполнил бумагу:
«В день единнодцатый марта месяца, года 69хх от сотворения мира, волей не принуждённой, а своей, что учением августиновым в каждой божьей твари имеется, подписываю сие гарантированное письмо во служение холопьево и исполнение любой умственной отрасли, которой способен бысть полезен царю московскому. Инок…»
«Всё, что ли?” – московский гражданин уже устал смотреть, как я дышу на подсыхающие чернила, и почувствовал, что ему уже стало совсем жарко в боярских нарядах здесь, на юге. Он подошёл к распростёртому окну и загляделся на море:
«Хорошо у вас тут…»
«Да, неплохо, – я сам не хотел отсюда уезжать. – Так чем заниматься изволите мне на чужбине?»
«Время покажет. Всем, на что будешь способен. – Он повернулся ко мне и странно улыбнулся. – Держи чётки, латинянин, мне они ни к чему, а тебе, сорвиголова, могут скоро пригодиться».
2.
Пять дней я прожил в Генуе на каботажном судне под странным названием «Апостол Фома», где работой меня особо не загружали, сносно кормили и, время от времени, хлопали по плечу, словно проверяли: здесь ли я. Иногда мне казалось, что готовят и кормят меня как агнца на заклание, но мы жили в современные века, и я не слышал, чтобы ещё занимались таким безобразием.
Часто меня приходили проверять коллеги, присаживались рядом и что-то говорили, обильно жестикулируя. Я их презренный язык упрощённой сельской латыни не понимал совсем, но жестами они общались так ловко, что я усёк: скоро и мне предстоят большие заботы. Наконец, моя тяжёлая работа приехала. Я сразу понял это как-то наутро.
Мне снился накануне ночью какой-то рёв медного быка, внутри которого на костре сгорает легион римлян. Они в моём сне добровольно заходили вовнутрь своего античного аутодафе, всем зрителям салютовали руками, будто собирались переместиться на другую планету, и закрывали за собой люк шпингалетом…
Я проснулся в тот момент, когда Алессандро открыл дверь в мою каюту, щёлкнув затвором, и сказал, что приехал мой груз. Я выглянул в дверной проём. На девяти волах, по трое, цугом, в порт въезжало целое сооружение, размером с мой дом в Ирландии, если не с саму Ирландию. Алессандро сказал, мол, это и есть твой органчик.
Затем повозчики осуществили нечто странное: они дали своему поезду на волах задний ход, затолкали груз промежду двух остерий, моё «сооружение», дрогнув, остановилось и, со стороны улицы мои итальянцы попытались его задрапировать виноградными лозами. Вышло так себе. Тут же из остерий, где я, собственно говоря, все эти дни и харчевался, вышли два моих знакомых повара и, показали руками, чтобы я торопился, иначе, судя по их жестам, они открутят мне голову. Один даже показал «фокус», как он зажимает в правый кулак палец своей левой руки и, чуть покрутив, будто бы яростно его выкидывает за спину. Я не то, чтобы поторопился, но испытывать южный темперамент не стал.
«Что у вас тут?» – спросил я, вдохнув спиртуозный запах, шедший из бочек, которыми хозяева уже принялись начинять мой органчик, погнув для удобства расположенные внутри воздушные патрубки и педальные шарниры. И тут, вслед за родным запахом из юношества накатили воспоминания о «живой воде», с которой я имел дело в родных местах.
«Арабские медикаменты, «алкоголь» называется. Ты меньше спрашивай и загружай бочки в этот ящик!» – объяснил мне один из хозяев, кормивший меня последние дни.
«Слушай, – тут я осмелел и обратился ко второму из двух держателей остерий. – В этих бочонках «живая вода», а тот ящик, куда вы хотите их поместить: музыкальный инструмент сложнейшей конструкции, может быть, единственный на побережье, называется орган, и я отвечаю за его сохранность».
Первый держатель остерии поднял на меня глаза, тронул за плечо и отвёл в сторону.
«Друг, – сказал он, оглянувшись и убедившись, что никто не слышит. – Друг, – повторил он и полез в карман штанов, доставая, я так подумал: либо денежную взятку, либо свинчатку для остроты удара в лицо. – Друг, – произнёс он в третий раз и достал из кармана носовой платок, чтобы высморкаться. – Сейчас придёт ваш начальник и всё объяснит».
Начальник не пришёл, пришёл Джанбатиста, из тех, с одинаковой фамилией, с бумагой и подписью от начальника, который теперь уже, согласно письму, брал меня на подряд для фрахта и доставки органной музыки и всего с нею и в ней положенного. С отчаянием, я взял эту бумагу.
В итоге мой инструмент со всем, в него положенным сгрузили на середину трюма, чтобы не перевернуть посудину. А затем заколотили меня внизу суровыми досками вместе с органным инструментом и провиантом, оставив небольшой люк для воздушной вытяжки. Сказали: так и не убежит, и не задохнётся.
3.
Тут, пока мы отчаливали, выходили из бухты и брали верный курс на восток, и пока я в тот недолгий промежуток времени оставался один, осматривался в то, что подальше и осязал то, что поближе, пришло время рассказать немного о своём прошлом.
Итак, осмотрев трюм, я уселся, уперевшись спиной о свой комод и задремал, вспоминая, откуда я.
Я родом из Лимерика, и пешком я ходил на все побережья, кроме северного. Отец давал мне пару вёдер с широким дном и узким верхом с плотными крышками, по одному в каждую руку, и указывал, в каком направлении мне сегодня идти.
И всегда окрикивал в спину, мол, только не ходи туда, и указывал через левое плечо большим пальцем, мол, на Север не ходи, не надо.
Иногда я оглядывался на отца, когда он, проводив меня, возвращался домой, и мне было жалко его. Он гневил Господа и будто бы весь его ответный гнев пытался сбросить своими жестами на своих северных соседей. А я шёл по несколько дней до побережья и столько же обратно, возвращался домой с полными вёдрами.
Отец трепал меня тогда пальцами за щеку, хвалил, потом куда-то уходил сам, а на третий день пытался бить и ругать. Правда, тогда я был мал и мало что понимал в этой жизни, но от отцовских ударов уже умел уворачиваться, и даже иногда пытался отправлять его, чем попадётся под руку в беспамятство. Отец тогда успокаивался, в бреду переходил на английский язык, и я спокойно выгребал у него из карманов чистые английские монеты.
Я становился взрослее, и стал понимать куда, зачем и почему я хожу.
На побережье, на отдалённых хуторах жили наши бывшие соседи, про которых мой папа говорил, что их съели великаны, ушедшие в море вот по тем ступеням, – и показывал на Север, – но они, соседи, не были съедены, а жили на побережье, оказывались вполне себе здоровы, по крайней мере, веселы, и варили из нашего зерна в странных аппаратах, поставленных на огонь, ту самую живую воду.
Пока весь чад уносили в море ветра и туман, из выгонной трубы, сделанной из кожаного изломанного голенища, в подставленную посуду по каплям цедилась чистая, как слеза, влага.
Продавалась она за английское золото. Английское золото тоже было чистым, пока на моём маршруте не появился один из захолустных портовых городов в провинции Керри. В Керри жил один человек, не здешний, родом с приисков Святого Иоахима, он то и научил меня делать из одной английской монеты две: это получалось как у родителей, которые ждут одного ребёнка, а иногда появляются близнецы.
Кстати, у этого человека из Керри были две дочери-близняшки, словно он со своей женой знал помимо способа дубликата денег и способ делать одинаковых детей. Позже, с этим двойным знанием и опытом я обогатил половину Лимерика, а своего отца оставил в тюрьме и мать в долгих молитвах и горе…
И тут сверху, прервав мои воспоминания, с палубы постучался один из итальянских однофамильцев.
«Заходи, Алессандро», – наугад ответил я с такой интонацией, будто не меня тут внизу заколотили как крысу, а я сам приглашаю людей на приём.
Сверху спрыгнул, я не ошибся, именно Алессандро. Я его не запомнил, он, просто сделав некоторые приветственные антраша – или как их там? – представился именно так. Начал он издалека. С музыки.
«Ты знаешь, а наверху есть ещё один музыкальный инструмент. У нас в Италии выше музыки только любовь. Мне кажется, тебе будет интересно».
“Мне интересно только одно, – ответил я. – Как починить этот проклятый орган, который изувечили, запихивая в него бочки с алкоголем. Мне в дороге нужно будет его починить, согласно трудовому договору».
«Трудовому договору? – Алессандро нервно засмеялся. – Если инструмент не будет работать, тебя четвертуют в Москве на Лобном месте. Я уже там был».
«Где? – испугался я. – На Лобном месте?»
«Да, правда, в дальних рядах мало чего было видно».
«Слушай, – тут он перешёл к делу. – Мои друзья наверху наделали из муки изумительной пасты. Ты знаешь, что такое паста?»
«Нет, дома я ел только проваренные злаки, а здесь меня кормили, чем попало. В Милане залежалыми сырами, а здесь непонятными морепродуктами».
«Паста – это искусство. Выше неё только…»
«Музыка и любовь?»
«Нет. Ты должен попробовать. Я принесу тебе плошку, но с тебя, – и тут он достал какую-то амфору с пробкой, – с тебя этот графин живой воды».
Я поднял на него глаза и похлопал по инструменту.
«С этого и надо было начинать. Но я отвечаю за то, что находится в этом рундуке».
«В этом органе».
«Ну, органе. Что я скажу в ближайшем порту?»
«Мы дольём в бочонки воды».
«Морской?»
Тут я подумал и перестал изображать из себя праведника. В конце концов, от самого дня отплытия я только об этом и думал: как незаметно ото всех время от времени утолять тревогу и голод с помощью чарки-другой.
«Ладно, – сдался я окончательно. – У нас недостающее количество, испаряемое в бочках, называют «долей ангелов», которые…»
Тут я осёкся, так как знал, что ангелы не настолько прожорливы, как я один, а тем более, как вся ватага голодных итальянцев, но общая ответственность всегда проще персональной, на миру и смерть красна, и так далее…
«Это красиво сказано. Действительно, как красиво!» – не дождавшись окончания моей ремарки, Алессандро принялся стамеской вынимать из пазов жалобно застонавшую крышку органного корпуса, уже добрался до бочки и стал выколачивать пробку. Затем наполнил амфору и пару черепков, служивших мне подсвечниками. Всё это время я просто молча за ним наблюдал, что обозначало, как стража этого объекта, мою полную капитуляцию.
Мы чокнулись черепками и осушили их.
И он ушёл наверх.
Вернулся он с тремя своими однофамильцами, их звали Бартоломео, Гаэтано и Джанбатиста. Первый из них нёс большую миску спагетти, приправленных луком и козьим молоком, второй и третий тоже какие-то хлеба и неприхотливую снедь. Все четверо были, как мне показалось, уже навеселе, и Алессандро снова наполнил из бочонка свою так быстро осушаемую амфору. Поставив основное кушанье на импровизированный столик, сооружённый из балок и мешковины, Бартоломео сделал предупредительный жест указательным пальцем, требуя внимания и торжественной паузы, и что-то крикнул в сделанный пролом палубы. Потом зачем-то, когда ответного окрика не последовало, стукнул о низ палубы каким-то первым попавшемся под руки костылём для починки пробоин.
С жутким визгом на палубе сперва отломали несколько досок. Я думаю, что сделал это Валентино. Благо, погода была в этот вечер ветреная, снасти скрипели и потрескивали, тем самым перемешивали нашу человеческую возню со своими причудливыми природными морскими звуками, и начальство не забеспокоилось. Затем сверху раздался какой-то неслаженный струнный звон, а потом, качаясь на просмоленных тросах, начала спускаться в трюм, содрогаясь и будто бы сопротивляясь своему заточению настоящая ирландская арфа, со всеми её прелестными женскими изгибами.
На мгновение удивившись, я вскочил и был готов обнять её как родную мать, что и сделал, принимая её снизу и избавляя от такелажных пут. Она снова благодарно отозвалась едва тронутыми струнами, на этот раз каким-то слаженным септаккордом, словно признавая во мне родственную душу.
«Вы подарили мне часть моей Родины, – метался я в состоянии аффекта между моими итальянскими приятелями и чуть ли не целовал им руки, – но, – здесь я пришёл в себя, – где вы её взяли? Я ведь продал такую же полгода назад ради окончания судебных разбирательств Милане!»
«Слушай, – начал находчивый Бартоломео. И, приценивающе помахивая перед собой вилкой с накрученными спагетти, предложил. – А что, если из двух инструментов сделать один. Ты отвечаешь только за орган, а арфу мы тебе дарим. Можешь считать нас своими ангелами-хранителями. Твои духовые запчасти, что внутри инструмента, ремонту не подлежат, а мы, когда сдадим в ближайшем порту спрятанные в корпусе бочки, сдадим потом на олово и свинец, и органные трубы. Эти металлы, я смотрел в Генуе прейскурант, там очень дорогие. А вместо всего этого вставим внутрь арфу и переделаем клавишный механизм, чтоб он ударял по струнам, а не зажимал воздушные ходы. Гаэтано у нас ловкий механик».
Гаэтано к этому моменту уже спал, но, услышав своё имя, кивнул. Эта идея была скорее безумна, чем гениальна, однако я, расчувствовавшись, даже приподнялся и поцеловал Бартоломео в лоб.
Но прежде надо было решить вопрос с «долей ангелов» в опорожнённых бочках. Доля становилась до неприличия большой, а место первой стоянки, Херсонес, где нужно было сбывать груз, вот-вот должен был появиться на горизонте.
4.
На море усиливался борей. Мои приятели, не привыкшие к чистым спиртам, то засыпали, то просыпались, кого-то мутило, кто-то начинал вспоминать о прежних долгах и лез в бутылку, в прямом и переносном смысле. Потом поочерёдно они снова отключались. Беспробудно спал только Гаэтано, свернувшись калачиком на прибитой к полубочке с канатами.
А я размышлял, что в порту принимать контрафакт будет человек прожжённый. Он взвесит на точных весах до унции бочонки, да ещё и снимет с каждого пробу. Подкупить его у меня не будет ни времени, ни средств. Бочки не дополнишь ни дождевой, ни тем более, морской водой: меня, или даже нас всех за это умертвят отнюдь не быстрым способом. У нас за такие фокусы могли напоить расплавленным оловом. Такой позорной смерти даже на миру я не хотел. Но проблема разрешилась сама, пусть и не совсем благопристойно.
Я тогда так глубоко погрузился в свои мысли, что не могу и сейчас определить, кто, кроме мертвецки уснувшего Гаэтано, мог перебудить всех своих друзей-итальянцев шумной безостановочной перебранкой. Это мог быть и деловой застрельщик Алессандро, и склонный к ораторству Бартоломео, и зачастую даже по трезвости хамовитый Джанбатиста. Но закончилось всё общей потасовкой. Признаться, довольно беспомощной.
Джанбатиста широко замахнулся на Бартоломео, когда последний безрезультатно звал на помощь Гаэтано, но промахнулся, улетев вслед за своим кулаком куда-то в темноту трюма. Алессандро единственный, кто мог пустить кровь в тот скандальный вечер, метнул тут же в Барталомео стамеску, пролетевшую в дюйме от моего уха и воткнувшуюся в шпангоут, глухо и коротко завибрировав. В ответ Бартоломео, самый мускулистый из всех, поднял над головою ещё не опорожнённый до конца бочонок, но, не управившись с качкой, упал вместе с ним навзничь, расколотив его о перекладину в щепки. На этом всё и закончилось.
Ругался, поднимаясь на карачки, Бартоломео, весь мокрый от пролитого на себя алкоголя. Выходил из темноты, потирая ушибленный кулак, Джанбатиста. И рыдал от раскаяния и страха Алессандро, параллельно славя Господа за то, что Тот уберёг его от невинной крови.
Решение проблемы об утраченном алкоголе возникло само собой и, если убрать детали, было недалеко от истины и грешило всего лишь с толикой умолчания. Сошлись на общей легенде: при качке крепежи в корпусе органа не выдержали, крышка сорвалась с места и, чуть не убив меня, задремавшего, выкатившимися бочками, одну разбила о такелаж. На мои крики прибежали итальянские товарищи.
«На тебе нет ни ссадины, это неправдоподобно», – заметил наблюдательный Алессандро. Все вокруг утвердительно пожали плечами и начали закатывать рукава. Я лишь спрятал в задний карман стамеску от греха и приготовился к показательному избиению.
Побои по вынужденным обстоятельствам и моему согласию у них получались более эффектно, чем до этого драка между собой, и наутро мы все побитые и помятые выстроились после прибытия перед нашим Мастером, русским дипломатом и чужим, нанятым на рейс капитаном, который, предвосхищая публичную и беспощадную экзекуцию людей, ему неподотчётных, стоял в сторонке и гадко, совсем не по-христиански, улыбался.
«Вот эта шельма! – вскричал, подступив ко мне Мастер, этот статный итальянец шестидесяти лет, без единого седого волоса на голове.– В Италии я бы просил, чтобы сожгли этого еретика!»
«Я настоящий католик», – тихо возразил я тогда.
«Молчи!” – он театрально заломил руки, будто бы своего собственного сына пытался отправить в геенну огненную. Но, как многие южные люди, Мастер был человеком отходчивым, и, закончив своё представление, отвёл русского посла от нас подальше, чтобы обсудить нашу дальнейшую судьбу. Они то прикладывали руки к груди и поднимали взгляд в небо, словно клялись перед Всевышним в верности, то уговаривали в чём-то друг друга,трогая поочерёдно за предплечья. В итоге они подошли к нам и провозгласили вердикт:
«Все остаются без прямого наказания, но и безденежного содержания до постройки на берегу Тавриды заказанных ранее шлюзов и фонтанного портика, а этот – Мастер указал на меня рукой, – пока не починит органчик!»
«Если бы не я, – сказал я едва слышно в сторону, стоявшему рядом Гаэтано, – если бы не я и моя краска для волос: ваш маэстро был бы уже весь седой, как лунь».
«Что?» – спросил, оглянувшись, со вновь поднимавшейся яростью, Мастер, обладавший острым слухом.
«Синьор. Я хотел бы взять в помощники Гаэтано, чтобы на берегу отремонтировать инструмент. Некоторые запчасти очень тяжёлые, мне нужен помощник».
Русский посол приобнял горячего Мастера и, махнув на нас всех рукой, уговорил примириться.
«Хочешь, Гаэтано, я тебя выкрашу в рыжий цвет? Я приготовлю из охры краску для волос специально для тебя», – мы обнялись и, хохоча, ушли в никуда, туда, где виднелись рыбацкие постройки.
5.
Мы вернулись в город через день с корзинами, полными запечённой рыбой и какой-то местной выпечкой, оставшейся после пропущенной нами Пасхи. Всю дорогу Гаэтано удивлялся щедростью и красотою местных женщин. Я ему объяснял, что они по сути те же итальянки, просто долго живут на чужбине, но он противоречил мне, говорил, что на его земле у всех фигуры, как у моей арфы, а здесь: тут он причмокивал от удовольствия, будто вспоминал, как он целовал на прощание одну из них.
«Нет, – вздыхал я. – В Ирландии они у нас другие. Когда будет скучно в дороге, я про них расскажу. А пока возьми вот эти чётки и помолись».
«Наверное, у вас там женщины не очень, – пытался съязвить Гаэтано, отказываясь от чёток, – раз ты сбежал от них».
Я тоже на него злился:
«Да ты женский пол впервые только вчера и узнал, раз городишь такую чепуху». – На этом наш спор и закончился потому, что мы входили в город.
В портовой казарме мы угостили всех наших коллег рыбой, потом кто-то пошёл проверять шлюзы, кто-то смотреть, что можно сделать по каменным работам у изношенного с античных времён портика у каких-то бань, а нам отдали в распоряжение длинное, похожее на базилику, помещение. Туда, под гулкие своды заволокли наш изломанный орган, ящик с инструментами, тонкие доски тёмного дерева, лаки, ткани и спустили в погреб провиант.
«А не так уж тут и плохо, в Тавриде, а?» – хлопнул по спине я оторопевшего товарища.
Гаэтано только пожал плечами.
Мы не стали медлить и, разложив инструменты, уселись друг напротив друга возле пыльной, освещённой Солнцем площадки. Гаэтано начал чертить веточкой свои мысли относительно нашего органчика. Он нарисовал его, будто смотрели на него спереди, справа нарисовал вид слева, ниже вид сзади и сверху. Спустился в погреб, чтобы утолить жажду.
Потом начертил в первом приближении, какими-то прямоугольниками то, что подлежало изъятию и давало нам пространство для дальнейшей реконструкции. В стороне от первоначальных эскизов начал делать какие-то расчёты. Два раза заставлял меня подниматься для промеров арфы в её критических точках. Пересел левее от своих чертежей и нарисовал довольно красиво арфу. Я тоже спустился в погреб и вернулся, освежившись.
Подсев снова рядом, мне было интересно глядеть то на процесс его рисования, то на него самого. Когда он пересаживался для удобства осмысления нарисованного, я торопился опять усесться рядом, чтобы ничего не упустить из хода его мыслей. Время от времени прибегал Алессандро, смотрел на рисунки через плечо, пытался что-то спрашивать, но на него не обращали внимания.
Тогда он пошёл напролом.
«Не трогайте моих чертежей», – возопил Гаэтано, когда Алессандро, снеся все рисунки на песке, вопросительно повернулся с деланной улыбкой.
Но перед взглядом Гаэтано, полным одного лишь детского непонимания, из Алессандро вышла вся агрессия, он выбросил все инструменты из рук, все планы из головы и принялся долго успокаивать отнюдь не отчаявшегося, просто обескураженного товарища.
«Ты смотри, что я придумал, – заново чертил теперь уже не доверяя песку, на грифельной доске нам двоим Гаэтано. – Вот папский органчик, вот ирландская арфа, вместе, в одном ящике они дадут другой звук. Я назову этот инструмент, он будет называться… – его взгляд, казалось, оглядывал райские кущи. – Я вчера познал женщину с таким тихим-тихим и ласковым голосом. Её звали Нина. И я назову этот инструмент: тихая Нина, по-итальянски: пиана-Нина, пианина».
Тут уже возмутился я:
«Какая ещё пиана-Нина? Мне нужен органчик, я везу в Москву органчик, я за органчик головой и всеми другими частями тела отвечаю!»
«Отвечай, за что хочешь, и называй инструмент, как хочешь. Тебе же не всё равно, как я тебя называю в твоё отсутствие?»
«А как?»
«Неважно, главное, если ты соберёшь этот аппарат по чертежу, он будет играть».
Чтобы к утру чертёж с грифельной доски не исчез вместе с росой, я, как только забрезжил свет, и весь оставшийся день до поздних сумерек, а дальше при лампадке аккуратно перечертил его на пергамент, заново сделав промеры органа и арфы. Пересчитал и сопоставил клавиши и струны будущего инструмента. Проверил механические рычажки и продумал способы их модернизации. Теперь я понимал замысел моего друга.
Потом я взялся за дело. Демонтировал металлические трубы, разобрал басовые деревянные звукосниматели и разломал остатки бетонного, самого низового, глубокого по тембру сопла. Полностью ликвидировал все регистры для упрощения конструкции, убрал педали (позднее придётся две вернуть обратно для более приятного звучания и согласно одному ещё капризу Гаэтано, но об этом, если не забуду, позже), вынул всё необходимое для нагнетания воздуха, и начал переделывать органную кафедру и трактуру. То есть, клавишный ряд и систему звукоизвлечения для будущей струнной основы.
Клавиш у меня было примерно в 3,14 раз меньше, чем требовалось для того, чтобы потревожить каждой только одну струну. Поэтому, я вынул их все и начал выпиливать у верстака из крупных брусков по три-четыре миниатюрные заготовки. Дерево было плотное, почти белое, напоминавшее слоновью кость. Наверное, это был какой-то вариант северной просушенной берёзы. В сторону я откладывал эти заготовки, и так увлёкся работой, что не услышал приближающиеся сзади шаги.
«Никак для личной нужды и по заказу местных бандитов что-то готовишь, кельтская шельма? – услышал я сзади тираду Мастера. – Что это за косточки?»
Действительно, миниатюрные клавиши напоминали в некотором роде человеческие пальцы. Совсем отдалённо, но, возможно, Мастер видел подобное строение у людей из альманахов путешественников по дальним, как Россия, странам.
«Мне бы тоже не мешало сделать подобные фигурки, но только вместо зубов, помельче», – откликнулся за моей спиной другой шепелявым голосом.
Я оглянулся, и увидел следящего за моей работой Мастера и пару, как потом выяснилось, толмачей и, одновременно, учеников по кузнечному делу. Один из них как раз и показывал бедственное состояние своих зубов, широко разинув рот.
Я растолковал, чем именно занимаюсь, объяснил, как можно исправить музыкальный инструмент после морской качки.
«А, ну тогда, добро», – впервые похвалил меня Мастер с тех пор, как мы отправились на чужбину. И даже поцеловал в чело.
С тех пор рядом со мной постоянно ошивались два русских подмастерья, говорившие, не умолкая, друг другу какую-то околесицу на невообразимом наречии и пытаясь что-то у меня узнать. При этом, как для глухого, повышая голос и делая страшные глаза. И они же, разумеется, стали моими первыми учителями русского языка, в коем за прошедшие двадцать лет я изрядно преуспел.
Звали их Юрий и Яков. Первый как раз имел постоянные проблемы с зубной болью, но, тем не менее, обладал неистощимым оптимизмом. Второй, казалось, проблем с физическим здоровьем не имел, но отличался мрачным темпераментом, и в целом вёл себя так, как будто прислушивался постоянно к природе и если говорил, что быть беде: беда обязательно наступала. Иногда казалось очевидным, что он уже нашёл язык с миром потусторонним, а с земным так и не наладил контакт.
Поскольку оба до нашего знакомства были кузнецами, то увлекались они в первую очередь металлами, и когда я сказал, что из органных труб серебряных монет не получится, очень огорчились, но мне не поверили. Яков даже произнёс своё страшное пророчество:
«Быть беде…» – и Юрий, вздрогнув, перекрестился в обратную от нас, католиков, сторону, а я достал подаренные мне русским послом чётки.
И действительно, вскоре моих кузнецов отправили на неделю лить из органных труб пули для пищалей, а не монеты. То есть, Яков был, собственно говоря, прав, основания для отражения предрекаемой им беды были всегда, а жили мы в отнюдь не изолированном от войн универсуме.
Наконец, «пианина» была готова. Когда её целиком увидел импульсивный Мастер, то возопил:
«Что это за чудовище? Что ты, чужеземный шельмец, сделал с благородным органчиком? Тебе место на эшафоте! Хочешь, я его тебе устрою?»
Я напомнил, что давеча уже объяснял свою затею и даже заслужил похвалы синьора.
«Да, но я и представить не мог, какую похабную вещь ты сделаешь из органчика!»
Я объяснил теперь уже по чертежам Гаэтано нашу затею. Над нами он и нанявшие его чиновники сжалились, но устроили с десяток прослушиваний. Из этого вырастал сущий кошмар. Мастер и русский посол приходили и уходили с неудовольствием, мы с Гаэтано лазили под капот своей машины и регулировали механизм молоточков, но звук всё равно выходил сиплый, как у портовой шлюхи, а не как у любимой женщины моего товарища.
И однажды Гаэтано проснулся и сообщил:
«Мне сегодня приснились ноги моей возлюбленной», – и снова он сел за чертежи. Я сначала не принял его заявление серьёзно: иногда он вёл себя, как ребёнок. Но к концу дня он принёс два деревянных швеллера, долго с ними возился, и сотворил для своего «опуса магнума» две педали, наподобие бывших до этого многочисленных органных, но более тонких по работе, делавшие звук одна тише, другая звонче. Снаружи Гаэтано действительно выточил эти клавиши для ног в виде женских ступней. Я попытался извлечь звук, ударив рёбрами ладоней несколько раз по ручным клавишам, нажав ногой на педаль.
«Па-па-ба-бам», – грузно и угрожающе возмутилась пианина.
«Это так пела твоя возлюбленная?», – цинично поинтересовался я.
«Ты просто не имеешь слуха», – отозвался Гаэтано.
Однако, нововведение Гаэтано помогло. К тому же, за время настройки инструмента я и сам поднабрался опыта брать нужные гармоничные аккорды. Что-что, а народ мы музыкально одарённый. И после контрольного и, наконец-то, удачного прослушивания и принятия работ, мы заколотили наш шедевр щитами, обложив изнутри бархатными тканями, войлоком и соломой, и оставили его дожидаться обоза.
6.
Дней через пять прибыл нарочный и повелел собираться в дорогу, навстречу высланным из Москвы царским проводникам. Через день мы целым поездом снялись с Таврического побережья и двинулись на север, а ещё через день встретили московских проводников, ехавших к нам навстречу. И потянулись долгие степи, на целые недели без различия, без чего-нибудь, останавливающего на себе взгляд.
Всю дорогу меня только и развлекали, не давая затосковать, два русских кузнеца, Юрий и Яков, обучая своему чудаковатому языку. Сначала они показывали на какой-нибудь предмет и произносили его наименование по-русски, потом от души хохотали над моим произношением. Затем изображали все различные телодвижения, проявляя недюжинные артистические данные: таким весёлым способом я изучил глаголы, какие только можно проиллюстрировать человеческим телом. После, из этого скромного набора слов у меня получалось складывать костяки предложений, обраставших по мере продвижения нашей вереницы телег вперёд, мускулами прилагательных. Когда степь с её легко трепетавшими былинками стала сменяться перелесками, а потом и тёмными, густыми и сильными дубравами, мой язык, словно так же, параллельно изменившейся природе, обрастал силой, и я вскоре вполне себе мог объясниться с местным населением.
Когда мы въезжали в селение, крестьяне изъявляли желание со мною поговорить, обступив с добродушной улыбкой. Иногда щипали за бока, видимо принимая меня за какую-то глупую заморскую диковинку, которую никто до этого не соизволил научить такому плёвому делу, как банальной болтовне.
В сёлах мы останавливались изредка, только там, где у наших царских проводников были соответственные бумаги, гарантировавшие нам постой. Обычно же ночлег организовывался в поле, когда для защиты от разбойников сооружался так называемый «вагенбург», маленькая крепость из поставленных кругом по периметру повозок, вокруг которых попеременно держался ночной дозор. В дозор выходили по два человека в смену, от первой звезды до последних петухов. Выйдя, расходились вдоль лагеря в разные стороны и встречались, пройдя каждый половину окружности, на другом конце воображаемого диаметра.
В ту ночь караулить досталось мне и Валентино. Ночь была неспокойная изначально, то и дело тянуло с наветренной стороны запахами готовящегося в лагере ужина, а ближе к полуночи задувать стало изрядно. В очередной раз обменялись мы с Валентино парами слов, ну, что значит, обменялись? Похлопали друг друга по плечу.
Я не знаю, зачем его вообще ставили в ночной дозор, ведь он, хоть и был гениальным резчиком-декоратором и умел делать из любой болванки красивую вещь, а также был человеком по-библейски безотказным, но имел один недуг. Он был с рождения глухонемым. Это и сыграло с нами злую шутку в ту нехорошую ночь. К тому моменту Луна, как водится, скрылась за облаками.
«Гляди-ка, – услышал я за спиной. – Мой армяк идёт…»
«Да, – подхватил другой, – в моей шляпе».
Я в ужасе обернулся, готовый ударить своей колотушкой по оглоблям ближайшей телеги, чтобы вызвать тревогу и позвать на помощь, но чьи-то крепкие руки, как металлические клешни обездвижили меня. От испуга я сразу перешёл на свой родной язык. В русском языке нет букв для отображения той речи, которой я разразился, будучи на волосок от гибели.
«Что: “ай-ай-ай”?» – несколько раз переспрашивал меня главарь, и тут, как и положено, выглянула Луна, и я запомнил лицо моего мучителя. Это был черноволосый, нестарый ещё человек, в чёрной бороде и постриженный «в скобку».
Я просил не убивать меня, рассказывая, что я один у мамы сын, и всё это на своём родном.
«Слушай, Елистрат, – ослабляя хватку, сказал его напарник. – Так и этот такой же, как предыдущий сторож, и они оба как мой брат, с подрезанным языком. И за что с вами всеми так делают, скажи, пожалуйста, родная душа?” – Он вздохнул, как будто выпустил из горнов весь воздух, заканчивая плавку крицы.
Я что-то ещё пытался в страхе лепетать.
«Ну, сымай-сымай свою тужурку и шляпу, тебе боярин новую подарит, а нам нужнее, – продолжал разбойник Елистрат. – Живи, грешник, не забывай и молись за нас. Жизнь тебе жалую. Бог даст, свидимся ещё».
Раздетый и всеми покинутый я нашёл на земле колотушку, но тревоги не поднял. Что-то удержало меня. Молил только Бога, чтобы не встретиться нам снова с моим ночным знакомцем.
Кидала меня и дальше моя судьба, часто вглядывался я в лица, чтобы узнать в ком-нибудь этого лиходея с большой дороги, оставившего меня живым, но нет: есть такие встречаемые по жизни люди, которые оставят о себе ярчайшее воспоминание и всё, никогда вы не свидитесь.
И тут только подошёл полураздетый Валентино. Я сразу понял, почему и он тоже остался живой. А про себя заметил, что со своей немотой,– этот тоже стал моим очередным итальянским ангелом.
Тревогу мы не подняли и на утро. Мы объяснились с Валентино на пальцах, что так будет лучше для всех. Лагерь от бандитов мы защитили, запасная одежда у нас найдётся, да и разбойники не были лишены благородства.
Караул заканчивался. Я перед самым рассветом в одной нижней рубашке полез в свою повозку. Мы её делили на ночь с Юрием. Тот дремал, но увидев меня, проснулся и захохотал так, что, казалось бы, мог разбудить лагерь.
«Тише ты, – шипел я, – не буди людей. Видишь, я в одном, – (тут я хотел дерзнуть новым выученным русским словом), – я в одном… преисподнем».
«Исподнем, а не преисподнем, – весело поправил меня кузнец, – преисподняя, брат, это такое, где ты окажешься, если будешь таким же болваном, каким и был всегда», – и, успокаиваясь, отвернулся, снова засыпая.
7.
Постепенно становилось ясно, что к назначенному сроку до московского двора нам не успеть, и, остановившись к концу страдной поры в одном тучном селе, начальство допоздна держало совет в главной избе, а утром объявило о своём решении.
Велено было отъять у нас: меня, пятерых знакомых итальянцев и двух русских кузнецов дюжину лошадок для ускоренного преодоления оставшегося пути до распутицы, а нас ввосьмером оставить при местных хлебах здесь, на весь остаток лета и осень до установления зимнего пути, или, как Бог даст.
Для нашего физического и нравственного спокойствия один из царских приспешников, державших с нами путь от Тавриды, созвал на площадь всех поселян и, поклонившись им в пояс, зачитал длинную бумагу, видимо, сочинённую им накануне, где говорилось, чтобы, мол, велением государевым и любовью христовой отношение к нам было соответственное. А после, торопливо собравшись, передовая часть нашей команды двинулась прочь, растянулась на долине и скрылась за взгорьем.
Всё население, не успевшее ещё после объявления глашатая разойтись по домам, окружило нас и рассматривало с некоторой недоброй озабоченностью и скрытой подозрительностью. Затем мужики вопросительно разом кивнули в сторону одного дядьки, наверное, старосты, тот почесал в бороде, пожал плечами, показал пальцем на нашу грамоту, на небо и пару раз ударил себя ребром ладони по шее. Вся эта пантомима ясно показывала, что ничего не поделаешь, во избежание кары, небесной и царской, надо подчиниться.
Затем он подозвал к себе глав семейств, насобирал в дорожном навозе несколько тростинок, отсчитал прутики по количеству подошедших людей, включая себя, выровнял по высоте, а один сделал вдвое короче и зажал их в руке. Началась жеребьёвка.
Юрий и Яков пошли выяснять подробности. Оказалось, тянули жребий, кто поселит нас первым. На вопрос, можно ли, так сказать, раскидать нас по одному на семью, ответили, что они испокон веков жили и живут одной общиной, и нам тоже придётся обитать вместе, под одним присмотром. А там видно будет.
Жребий выпал какому-то парню. Но тут решили, что с молодой семьёй ему будет не потянуть ещё восемь лишних ртов, поэтому кинули жребий во второй раз. Выпало теперь наоборот, старику, отправившему своих старших сыновей на смотрины невест чуть ли не в стольный град, и дополнительные расходы он тоже не одолеет, ибо иначе сыновья останутся бобылями. Староста махнул рукой, выкинул обратно в грязь соломинки, эти баловни судьбы, и взял власть в свои руки: то есть приютил нас у себя.
Мы зашли познакомиться с его семьёй. Был уже вечер, все вернулись в дом, хозяйка накрывала стол для ужина, старшие сыновья сновали по разным нуждам со двора домой и из дома на двор, ни на кого из них мы не произвели ни малейшего впечатления.
Было ясно, наша команда оказалась здесь неизбежным злом, которое надо перетерпеть сегодняшним хозяевами, а назавтра отдать соседям. Только штук пять ребятишек, которые лежали на каких-то полатях у самого ската крыши промежду высыхающих льняных снопов, с интересом за нами наблюдали. Подмигнув им, я предложил своим приятелям устраиваться, умыкнул с собой на двор глухого Валентино, подобрал в сенях щепок и усадил приятеля на чурбачок у забора.
«Ты, – объяснял я ему на пальцах, – очень хорошо работаешь по дереву».
Тот закивал, и полез за перочинным ножом, который всегда держал при себе. Затем поднёс его к моим глазам в ожидании узнать, что от него требуется.
Я объяснил, что у хозяина наверху лежат грустные дети, и их можно развлечь только музыкой. И только тут я осёкся. Я всё это объясняю человеку, который с детства не слышал не то, что пения птиц, а даже колокольного набата.
Но Валентино успокоил меня жестом. Сказал, что у себя дома он вырезал беднякам разные дудочки-пикколо, поэтому он понял, о чём я ему говорю. Мигом этот гений своего дела и обладатель широкой души вырезал целых три свистка, таких звонких, что слегка дунув в один из них, я нечаянно вызвал на бой дворового петуха, копавшегося до этого в своих неотложных делах.
Мы вернулись в избу. За время нашего отсутствия все уже успели что-то поесть, хозяйка складывала нечистую посуду, дети карабкались обратно на полати, итальянцы шептались о чём-то своём в уголку, а русские кузнецы толковали с хозяином. На столе стояли две тарелки с нашей с Валентино остывшей полбой.
«Грустно у вас», – заметил я и подарил детям три сделанных Валентино свистка. Дети тут же начали в них играть, отнимая друг у друга, и изба наполнилась весёлым до неприличия настроением. Хозяин сразу же усмехнулся в усы, а хозяйка, та даже стала приплясывать возле своей шайки с водой. Свистки получились разные по звучанию и все вместе производили впечатление праздника. Хлопнув супругу по заду, хозяин вышел в сени и полез в горницу. Долго там копошился, потом позвал кого-то из наших, и они вкатили на середину комнаты бочонок.
На шум и звуки веселья подтянулась все деревня, которая не смолкала до утра. На утро мы, согласно договорённостям, переселились в соседнюю избу, где Алессандро изготовил деревянную кастрюлю (от отсутствия лишнего металла) на паровом подогреве для приготовления детской снеди, от которой малышей не так тошнило, и праздник продолжился уже там. Затем в третьей семье, после в четвёртой, где остальные коллеги тоже отличились своими ремёслами. Вся эта карусель закончилась внезапно, когда мы по кругу вернулись к старосте.
«Всё это, – сурово сказал староста, – очень хорошо и даже весело, только мы так досвистимся, что зимой жрать будет нечего. От ваших свистков у меня уже затылок щемит, хоть в дом не заходи. А деток свистом не накормишь, всё равно есть просят. Есть одно предложение, – и он ушёл до амбарной ямы, откуда каким-то чудом выволок мешок зерна размером с себя. – Теперь слушайте внимательно, ибо иначе мы всей деревней пойдём по миру. Здесь, – он присел на мешок и похлопал по нему, – около пяти пудов. Я задолжал на «чёрной», государственной земле восемь пудов. Восемь пудов высеивается обычно на одну десятину. Мы перед яровыми договорились с государственным управляющим, что это десятину я ему и засею своим зерном за дополнительную копейку серебром за посев. Понимаете?»
«Не совсем».
«Вы высеиваете этот мешок ему на десятину в два раза пореже, но так, чтобы никто посторонний не видел, половину денег за вспашку приносите мне, а вторая ваша».
«И давно ты это придумал?» – мне сразу не понравилась эта затея.
«Вчера. Соглашайтесь, ибо иначе ни нам, ни вам до зимнего пути не дотянуть. Я даже дам вам своего одра, но, чур, не загонять его до смерти, у него желчи болят».
Мы вышли обдумать. Условия труда были, конечно, бандитские, но выхода, казалось бы, тоже не было. Откажись мы, кто поручится в том, что прежде чем умереть с голоду, нас не сведут с бела света сами местные жители? Да и пришлют ли за нами зимой из столицы? Мы недолго совещались, вернулись и ударили по рукам.
Нам отдавалось в пользование: старый конь Иоахим, модернизированная сошка, более похожая на то, что здесь называют «косулей»: по сути то же, что и соха, но пахала на полвершка глубже и имела полку для отвала земли. «Косуля» не имела железных сошников, потому, что из железа в деревни вообще было мало чего. Помимо этого староста отдал мешок с зерном для посева, овса на корм коню, отмеренного скрупулёзно ложками только для дороги туда и обратно, три пары лаптей каждому, испечённый впрок хлеб с избытком да крынки с квасом, упакованные в короб. Остальное, в основном инструмент, мы нашли в своих личных вещах.
8.
Иоахим оказался конём стоического склада, все его мысли ограничивались исключительно внутренними переживаниями и ничего из происходящего вокруг его не трогало. Поставленный на дорогу и запряжённый в нагруженную телегу, он шёл со скоростью прогуливающегося после обедни пешехода и останавливался через каждые полверсты, дабы опорожнить кишечник. Если кто-то из сопровождавших его решал вдруг забраться на транспорт, чтобы дать отдохнуть своим ногам, Иоахим тут же демонстративно останавливался, и никакие розги или пинки не могли сдвинуть его с места. Мы уже в дороге поняли, что толку от него в поле не будет никакого, и впрягаться в соху придётся нам. На ходу мы начали переделывать лямки и узду под себя, готовясь хоть как-нибудь при пахоте обойтись без коня.
Мимо тянулся вдоль дороги старый, подгнивающий в сырой ложбине редкий лес, полный мошкары, изредка прерываемый небольшими опушками на возвышенностях все двадцать вёрст, которые мы прошагали в тот день. Добрались мы до места назначения ещё засветло.
Государственные земли отличались от предыдущих: они были более просторные и менее ухоженные, а на всём пространстве, которое окидывал взгляд, только вдалеке курился тонкой ниткой поднимавшийся в небо дымок, и больше не было ни одной приметы существования человеческой деятельности. Вскоре мы подъехали к этому единственно обозримому жилому месту.
Здесь, на пограничных пределах расположилась деревенька на пять дворов, откуда повыходили люди очень странного вида. Казалось, что они все одного пола и возраста, одинаково одетые в какие-то мешки и будто были сотворены одним производителем, например, нашим Джанбатистой. Я вскоре пойму, что у них у всех (мужчин, женщин, детей) был один и тот же постоянный на всю жизнь промысел – добывать болотное железо, бурый железняк, и эта тяжёлая работа стёрла с их лиц все индивидуальные черты. Но мои русские товарищи, до этого в дороге перешёптывающиеся то и дело друг с другом, мгновенно оценили обстановку и о чём-то уже беседовали с бедняками, пока к нам не спеша приближался государственный управляющий. Эта немногочисленная деревня носила странное название: «Перегон». Перегон кого или чего и куда, разобраться мне так и не удалось.
«Наверное, всего, чего не попадя», – не вникая в подробности, объяснил Яков.
Человеком управляющий оказался шустрым, что было видно по его лицу, быстрому на эмоции, а своими жестами он мог дать фору моим итальянцам, и только лишь мы объяснили суть да дело, как он обрадовался:
«Ну и прекрасно! Надеюсь, лошадь у вас резвая? Тогда поедем сейчас же в Ефимовку ставить межи вашей десятины!»
Конь, до этого кое-как двигавшийся и подбиравший теперь соломку возле дороги вдруг замер, как только управляющий плюхнулся в повозку.
«Он не поедет», – сообщил пылкому вознице Бартоломео.
«Как не поедет? – взялся за вожжи рьяный управляющий и уже начал стегать коня, причмокивая, будто он только что сам объелся блинов со сметаной.
«Как вас звать?» – спросил вдруг Бартоломео.
«Зовите меня Сидором Матвеевичем», – ответил управляющий. И затем почему-то добавил:
«Так будет проще всем. Так почему конь не поедет?»
«А это заколдованный конь, – ввязался в разговор Алессандро, – он каждое утро произносит уникальное ржание, и это ржание надо не проспать, услышать и запомнить. И затем, когда тебе надо на коне куда-то прокатиться, стоит только повторить это ржание, и Иоахим готов к услугам. Но хватает этого пароля всего на двадцать вёрст в сутки, а мы их уже проехали. Так что, нашему Иоахиму сегодня и осталось только сил, как бы доплестись до стойла. Вы, надеюсь, покормите и попоите его?»
Сидор Матвеевич недовольно спрыгнул с телеги, буркнул, что покормит и указал, где стойло.
Сам Сидор Матвеевич жил, на удивление, неплохо. Мы половину ночи потратили только на то, чтобы из его холодной горницы вынести в крытый амбар всякую рухлядь. А горница, извините, была внушительных размеров и предназначалась для нас, восьмерых взрослых человек для ночлега. Закончили с перемещением нажитого Сидором Матвеевичем добра и легли спать мы только под утро, но нас разбудило какое-то нелепое ржание, раздававшееся со стороны двора. Мы выглянули на улицу.
Во дворе, подражая коню и глядя ему прямо в глаза, на родном языке Иоахима разговаривал Сидор Матвеевич, поглаживая того по гриве. Иоахим внимательно выслушивал своего нового собеседника, но оставался к нему безразличен.
Чтобы закончить свою шутку, на помощь вышел Бартоломео с узелком для утреннего туалета. Между Бартоломео и Сидором Матвеевичем состоялся долгий разговор, похожий на беседу двух казнокрадов, подбирающих ключи к сейфу. Оба пытались найти понимание нашего коника. Ничего не помогало. В конце концов, Бартоломео приподнял у коня ухо и громко завопил туда что-то кавалерийское.
Конь к общему удивлению поднялся на дыбы, набрал в свои лёгкие воздуха до отказа, начал рыть землю передним копытом так, что если бы дорога была сделана из камня, как в Милане или Дублине, то посыпались бы из мостовой искры. Эта живая машина готова была дать ходу, но всё лишнее изверглось изо всех анатомических отверстий, и Иоахим медленно поплыл, набирая скорость и давая из ноздрей отсечку. Бартоломео и Сидор Матвеевич едва успели заскочить плашмя в тележку. Так они уехали искать и измерять ту десятину, которая предназначалась нам. Все провожающие тогда поняли, что наш старый Иоахим такой же тугоухий, как и несчастный Валентино.
Чем дольше не возвращались Бартоломео с Сидором Матвеевичем, тем становилось нам грустнее от понимания того, что удел земли, нам предназначенный, располагается отнюдь не близко. А в это время Юрий и Яков успели потолковать с местными жителями и жестами пригласили меня в соседний лесок для серьёзного разговора.
Смысл его сводился к следующему. Оказалось, что местные добывают в болоте то, о предназначении и ценности чего не имеют понятия. Их задача – это черпать болотную влагу, корёжить деревья и промывать скопивший под древесными корнями жёлтый камень.
«Я с этим камнем работал и научил этому Юрия. – Поделился Яков. – Из этой субстанции при умеренной температуре плавки получается железо. Это болотная руда».
«Я тоже знаю эту руду, – несколько раздражаясь от подступавшего чувства безысходности, ответил я. – Ну и что? Когда-то на родных болотах я имел с этим дело и помню, чем это закончилось».
«Ну и чем же?» – спросил любопытный Юрий.
«А ничем. Это же чепуха, пыль! – Я даже так занервничал, что вскочил от волнения. – Я работал с настоящими металлами у себя, так там это всем металлам металл, а здесь всё мусор какой-то, а не железо. Из него мы сможем наделать лишь гвоздей скверного качества и продать один раз в селе, на второй раз нас побьют».
Яков меланхолично обвёл взглядом окрестность.
«Другой руды у нас для тебя нет…, – и после долгой паузы, которую я запомню навсегда, как одну из тех минут, когда решается судьба, Яков продолжил, – нам бы кузнецу поблизости, мы бы облагородили и обогатили не только тебя и себя, но и этих несчастных».
Подразумевал он под несчастным, судя по пафосу его речи, не только работников этих болотных рудников, а мыслил обширнее. И тёмная авантюрная мысль именно тогда поместилась в моей голове, как зерно, упавшее в готовую почву.
«Хочешь, Яков, я подарю тебе чётки из Царьграда?»
«Попридержи для себя», – ответил суровый Яков.
9.
Приехали из разведки Сидор Матвеевич и Бартоломео. Конь Иоахим сделал остановку возле ворот и тут же, трижды глубоко вздохнув, задремал. Сидор Матвеевич был на удивление молчалив, в виде платы за проезд сунул в лошадиные губы горсть овса и отошёл домой. Бартоломео же наоборот, приехал сильно возбуждённый и рассказал про поездку.
Вёз их конь всю дорогу до полей каким-то странным шагом иноходца, телегу раскачивало как лодку в заливе Неаполя, так что Сидора Матвеевича сперва приморило, а потом ему пришлось предложить для устранения обильной слюны пожевать хлебных зёрен. Так они добрались до места.
Сам земельный надел находился в пяти верстах отсюда, возле деревеньки, из которой прошлой осенью ушло на монастырскую латифундию народу изрядное количество. Ближайшую пустующую избу и забронировали для нас. Рядом, сказали, есть какие-то крытые постройки, пользоваться которыми тоже разрешалось. Сам земельный участок не отличался удобством для вспашки: был странной и неправильной геометрии, судя по виду, оставался толи из-под перелога, толи долго стоял в старых лядах: был на месте давно горелого строевого леса, и долго ждал участи своего превращения в пашню. Решили ехать на выделенную землю завтра поутру.
Солнце уже было высоко, когда загрузив всю поклажу, попытались прежними способами вернуть нашему коню вчерашнюю прыть. Но Иоахим за ночь вошёл в своё прежнее состояние спокойствия, и как только отстали от него со своими окриками, побрёл по изученной дороге сам себе на уме, с прежней скоростью пожилого пешехода. Только к прежним его физиологическим остановкам добавилась ещё со вчера приобретённая особенность: шёл он с чётким, каким-то механическим дыханием, и с присвистом на остановках. Так мы добрались до селения, той самой Ефимовки.
Никто в селении даже не вышел полюбопытствовать, кто это к ним приехал, и мы пошли в первую очередь осматривать наши арендованные владения. Остановиться здесь мы предполагали до тех пор, пока не разберёмся с озимыми.
Действительно, на краю деревни стояла забронированная Бартоломео избушка с холодными сенями и горницей перед входом, а в левой части было само жилое помещение. Справа в жилье стояла печь без трубы для протопки «по-чёрному», слева, напротив печи стол и окошечко шириною в бревно, закрываемое изнутри доской на поползушках. Дальше был не потревоженный красный угол и заваленный соломой пол, где лёжа могла поместиться только половина из нас. Из построек рядом было расстроенное гумно с истлевшей крышей, но глиняным подполом для прогрева снопов, покрытым старой невычищенной бородой сажи. Яков постучал по глиняной отделке и сообщил Юрию:
«А подвальчик-то нам пригодится».
Началась подготовка к пахоте. Юрий и Яков снова позвали меня в перелесок и попросили их на пару-тройку дней освободить от полевых работ, объясняя своё увольнение тем, что после они удивят меня своим результатом.
«За два дня вы успеете удивить меня только одним: своим внезапным исчезновением из середины этого ничего. И то, я бы не удивился и вас понял. Будь мой родной Дублин в неделю ходьбы отсюда, завтра бы меня здесь не было».
«Нет, – тут уже заговорил шепелявый Юрий. – Мы глиняный погреб гумна попытаемся модернизировать в печь для плавки крицы. Для её первой обработки нам будет достаточно и обычных дров, лес есть тут вон: вокруг».
Клянусь, я даже не удивился и этому признанию. Сами обстоятельства подбивали меня к тому, на чём уже один раз чуть не погорел. Зерно, брошенное в готовую почву, проклюнулось. Что меня к этому влекло снова? Наверное, ощущение, что здесь, в отличие от западной Европы, уж точно не будет никаких сил, способных наказать меня.
«Какая требуется от меня помощь, братья?», – спросил я, очнувшись от своих раздумий.
«Никакая», – сухо ответил Яков.
«Чем ты можешь помочь с этой болотной железной пылью, если металлы из металлов только и видал», – язвительно добавил Юрий, явно передразнивая меня во время нашей предыдущей встречи.
Я занялся пахотными работами, и эти два русских хитреца на несколько дней выпали из поля моего зрения.
Конь Иоахим на поле, разумеется, не вышел. Более того, как оказалось впоследствии, он после злополучной шутки Алессандро и Бартоломео соглашался шагать только по знакомому ему маршруту, поэтому мы отдали его Юрию и Якову, чтобы те присматривали за ним.
По образу и подобию отданной нам старостой сохи-«косули» Джанбатиста настругал и собрал ещё две таких же с тем расчётом, что вшестером мы, разбившись на пары и попеременно меняя друг у друга лошадиную упряжь на рукоятки пахаря и обратно, тремя экипажами управимся в три раза быстрее.
Первый старт не оправдал наши ожидания. Алессандро, Бартоломео и я, выступавшие в качестве тягловой силы на первом этапе этого загона, тут же, пробуксовав на месте, дружно шлёпнулись ничком, не сдвинув идущего за нами инструмента ни на пядь. Отсмеявшись, наши возницы Валентино, Гаэтано и Джанбатиста решили, что так дело не пойдёт, и мы начали выстраивать другую стратегию.
Методом проб и ошибок остановились на оптимальной: первую соху тянули двое под управлением третьего, далее, по свежераспаханной земле шёл след в след для лучшей вспашки запряжённый четвёртый номер под управлением пятого, а шестой нёс запасную «косулю», весь наш скарб и, если так можно выразиться, отдыхал.
От зари и до зари мы видели одно только поле. Всему этому издевательству, казалось, не будет конца.
К середине дня не хватало взятой с собой влаги и жажду утоляли из местных рыжих ручьёв, от которой бурчало в животе. Хлеб экономили и в перерывах подъедали лесную ягоду. Соха одна за другой постоянно ломались, и запасной шестой игрок то и дело отставал вдалеке, отдавая свой резервный пахотный аппарат и занимаясь починкой сломанного. Помимо всего прочего мы стали раздражительны и грубы. Пахоту мы закончили, сносив каждый по две пары лаптей. Оставалось посеять наше зерно объёмом вдвое меньше необходимого, по завету старосты, и забороновать озимые.
В воскресный день отдыха я пошёл к Юрию и Якову. Первый уже сутки маялся зубной болью, но силы духа не терял.
«А ты, брат, вовремя, – поприветствовал он меня. – Вчера наш конь Иоахим прибыл с первой партией руды. И только что мы сменяли у местного Бориса кое-что на дрова. Ждём тебя, чтоб благословил на первую выплавку».
Я хотел было спросить, кто такой этот Борис, и на что сменяли дрова, но Яков перебил меня.
«Ты что плетёшь, – возразил он коллеге, не смущаясь меня. – Какое благословение? Он же латинянин».
«Ну, это пока, – невозмутимо парировал Юрий. – У нас тут саму царицу, говорят, привезли из Рима, так что…»
«Хорош болтать, – оборвал его рассудительный Яков. – Она потерпевшая гречанка».
Закончив эти пререкания, они повели меня к своей домне. Действительно, под прикрытием бывшего гумна, снаружи почти неизменённого, ребята произвели удивительных объёмов работу.
Изнутри крыша была подлатана и измазана огнеупорным, здешним же болотным материалом. Врывшись ещё вглубь ранее построенной бывшими хозяевами духовой печи для просушки снопов, кузнецы соорудили на её месте нечто более суровое, в три горизонтальных ряда и с колосниками. А рядом расширили пространство на манер военного дела, так что получились земельные фортификации: с дополнительно оборудованным пространством вроде какой-то алхимической лаборатории, с отдельными ходами и помещениями под хранение всего необходимого в производстве.
А в глиняной форме над трёхъярусной печью ждали своего часа болотные ископаемые, и Юрий уже возле дров пытался поджечь заготовленный трут. Ребятам действительно удалось меня удивить. Я вышел наружу.
Пока занимался огонь, надо было подумать, с чего можно было начать железное производство, когда какой-никакой металл из этой крицы будет пригоден для ковки. Тут вылез наверх Юрий и дал волю своим чувствам, скорбя о том, что больные зубы уснуть ему не дают уже вторые сутки.
«Слушай, Юрий, – как-то устало и безразлично, без тени улыбки начал я. Хотя меня и одолевали чувства восторга за такую удачную идею кузнецов. – А давай из первой выплавки тебе сделаем железные зубы?»
Несколько мгновений он смотрел на меня с изумлением, будто я ниспослал ему избавление от основных земных горестей. Я думал, что он отмахнётся от меня, мол, что за дурацкие шутки, или скажет, чтобы себе сделал пару комплектов, поскольку природные выбьет мне сейчас же за такие насмешки, но он на удивление серьёзно принял мою идею всерьёз и побежал делиться ею с Яковом.
10.
Джанбатиста с Алессандро доколачивали для завтрашних работ борону в виде волокуши, когда мне довелось познакомиться совершенно нечаянным образом с основным местным жителем деревни Ефимовка, Борисом, разумеется, Ефимовым. Произошло это так.
Пока я смотрел на работу итальянских друзей, кто-то тихонько поскрёб по моей спине, словно бы просясь в дом, но не решаясь, как следует, постучаться в дверь. Я обернулся. Передо мной стоял тщедушный мужчина лет тридцати, нервный весь и с такой же нервно общипанной бородой, будто он время от времени колдовал на ней, вырывая пучками волосы для исполнения своих желаний. Он-то и представился Борисом из Ефимовки.
И начал рассказывать мне про какие-то деньги, которые я ему будто бы должен. Я, чтобы дать себе паузу для размышлений, сказался далеко не местным, что было совершенной правдой, и добавил, что не совсем его понимаю, что было правдой также.
Тут он в волнении начал теребить меня за пуговицу, рассказал про одолженные у него дрова, про то, что он знает и про будущую кузницу, и про сомнения о её легальности.
Я всё понял окончательно, но тогда, в горячих чувствах отослал его ко всем чертям и угрожал побить за такое низкое поведение. Я не ожидал увидеть здесь кого бы то ни было, умевшего заниматься настолько глубоко финансовыми махинациями. Борис Ефимов ретировался, добавив под нос: «ну-ну», но когда я немного отошёл от ярости, решил отыскать его сам и разрешить наши недоразумения.