Последний человек в Европе

Размер шрифта:   13
Последний человек в Европе

© Гловер Деннис, текст

© Карпов С.А., перевод на русский язык, 2022

© Издание на русском языке, оформление. Строки

Copyright © Dennis Glover, 2017

Печатается с разрешения издательства Black Inc, подразделения SCHWARTZ BOOKS PTY LTD при содействии литературного агентства Synopsis.

* * *

Пролог

Джура, апрель 1947 года. Его третий день на острове, но первый, когда он смог подняться с постели. Он знал, что должен сделать: перенести на бумагу нескончаемый мучительный монолог, не выходивший из головы уже с… с каких же пор? Со времен его работы на ВВС? Предательства в Барселоне? Встречи с пролами в Уигане? Славных летних дней его юности? Частной подготовительной школы и книг Герберта Уэллса? Он уже и не помнил; возможно, эта одержимость была с ним всегда.

Вид с террасы открывался безрадостный: земля сырая и голая, первые весенние цветы уже пожухли. Поздние заморозки и дожди сделали свое черное дело. Он видел на соседнем поле мертвого теленка, а это неизбежно предвещало крыс. Он заставил себя взбодриться, выпрямился на стуле. Почти рассеянно напечатал наверху страницы «I».

Бросил взгляд на часы. Середина дня – первого по двойному летнему времени[1], а значит, на самом деле двенадцать часов плюс один – или одиннадцать плюс два, как посмотреть. Учитывая строптивость островитян в отношении таких вопросов, никто здесь не знал, который на самом деле час. Он снял часы с запястья, перевел их на час вперед и снова надел.

Нанести первый штрих на бумагу было решительным поступком. Прошлым летом у него уже стало что-то набираться, но только второстепенное, например тайная книга Голдстейна – и ту еще надо бы переписать. Теперь предстояло самое трудное – сюжет. «Дочь священника» и «Да здравствует фикус!» начинались с боя часов, а «Глотнуть воздуха» – с того, как Джордж Боулинг встает с постели. Это легкое начало – пожалуй, даже слишком, но его еще можно исправить в следующем черновике. Тут он почувствовал боль в груди и вернулся мыслями к болезни, но одернул себя раньше, чем они зашли далеко.

Затем нужные слова пришли сами – вихрем, как всегда бывает с хорошими текстами. Он опустил руки на клавиши – и буквы стали проминать бумагу:

Был холодный ветреный апрельский день, и миллион радио пробили тринадцать[2].

Он закурил и перечитал фразу. Что-то не то. Какая-то расхлябанная. Коннолли, как и много лет назад в школе, разгромил бы метрику. Да и радио – от этого попахивает Уэллсом, Хаксли и научной фантастикой: чего-чего, а этого совсем не хотелось. Он взял ручку и принялся за правки. Удовлетворившись, перечитал опять:

Был холодный ясный апрельский день, и часы пробили тринадцать.

Теперь обратного пути нет.

I

1

«Букславерс Корнер», Хэмпстед, март 1935 года. «Он достиг возраста, когда будущее, утратив розовые тона, проступило конкретно и зловеще»[3]. Хорошее предложение, и он положил ручку рядом с блокнотом. «Зловеще». Да, на данный момент это его лучший роман – впрочем, увы, основанный на реальной жизни, причем его собственной. В книге рассказывалось о тридцатилетнем поэте-неудачнике Гордоне Комстоке, который работает в пыльном книжном магазине и снимает комнату на чердаке – считай, уже на полпути к работному дому. Хорошая проза, верил он, должна быть окном – но в данном случае придется ей быть зеркалом.

Он думал, что после публикаций заживет заметно лучше, но на самом деле мало что изменилось, кроме имени – из Эрика Блэра он стал Джорджем Оруэллом, в честь реки в Саффолке, где рыбачил в детстве. Как и тогда, он писал безостановочно – даже на работе в книжном, где ему разрешили сочинять сколько душе угодно, если нет посетителей или новых поступлений. Казалось, не писал Оруэлл только во сне – да и тогда, подозревал он, разум втайне трудится над очередной книгой, статьей или стихотворением, которые проявятся только потом.

Несмотря на всю усердную работу, несмотря на годы, проведенные в бродяжничестве, наблюдении жизни империи да за мытьем грязных тарелок, чтобы писать о чем-то действительно важном, денег больше не становилось. А во внешности – это замечал даже он – уже узнаваемо проглядывали признаки неудачи: волосы не стрижены, протертые белые рубашки посерели, его необычно высокое тело съежилось, а костюмы сделались мешковатыми и бесформенными. Он стал каким-то заплесневелым, попорченным молью, и без денег и успеха можно и не мечтать избавиться от налета бедности. Подвел даже голос – произношение выпускника частной школы, но без жеманности или басовитости, обязательных для успешного писателя. Вряд ли его кто-то спутает с юными и лощеными литературными львами, чьи фривольные модные романы ему приходилось продавать каждый день. Конъюнктурщики!

Он оторвал взгляд от страницы. Снаружи стемнело, при электрическом освещении он видел в витрине только свое отражение. Вообще-то, все не так уж скверно. Воротник по большей части цел, пиджак поношен, но сидит неплохо. Да и съемная комната, справедливости ради, опрятна и приятно обставлена – самое оно, чтобы писать, и к тому же рукой подать до Хэмпстед-Хит. Может, только на четверти пути к работному дому, не больше; все-таки он еще не Гордон.

За размышлениями он рисовал каракули. Он сделался писателем одной силой воли, в процессе чуть не заморив себя голодом, – но вот ради чего, не считая обычного тщеславия, и сам не знал. Он интуитивно понимал, против чего выступает, хоть сформулировать это было непросто. Он выступал против современного мира с его вечным радиошумом на заднем фоне, консервами, безвкусным газированным пивом, готовыми лекарствами, электрическим отоплением и контрацепцией. Выступал он и против религии – ну, это очевидное мошенничество, тут и говорить нечего. Но против чего еще?

Он закурил. Заметил через улицу рекламный плакат «Боврила» с отклеившимся уголком, хлопавшим на ветру. «„Боврил“ – говядина вкратце»[4]. Реклама – вот еще одно зло! А что тогда с политикой? Оруэлл вдруг понял, что об этом толком и не задумывался – разве что ненавидел империализм за то, что из-за него пришлось потратить пять лет жизни в Бирме[5]. Сказать по правде, его интересовали только литература и писательство. Он откинулся на спинку. Писатель без цели или принципов, который пишет о писательстве, – вот кто он такой.

Он закрыл глаза – и на ум сам собой пришел знакомый образ. Он на природе, под ногами – пружинистая почва, спину пригревает солнце. Ясно, что это май, потому что каштаны в цвету, а в воздухе разлит аромат дикой мяты. Он на краю поляны, совершенно один, видит бликующий пруд, где плавают огромные рыбины – немые, свободные, довольные жизнью. Позади шуршит от ветерка вяз, слышится только птичья песня – дрозд. Этот сон он видел прошлой ночью, и теперь тот не шел из головы. Сон был яркий, полный солнечного света: картина с травой соломенного цвета и лазурными небесами, которым тут и там придавали контраст взрывы облачков. Место, где время никуда не торопится и где никогда не настигнет смерть, где не надо спешить или бояться, как нынче, кажется, спешат и боятся все вокруг. Он был уверен, что видел такой сон не раз, но подтвердить это не мог. Возможно, ощущение дежавю – само по себе часть сна, ложное воспоминание. Ведь нельзя доказать, что что-то существует, если единственное доказательство – у тебя же в голове.

Звякнул колокольчик. Покупатель. В отличие от своего Гордона, Оруэлл с нетерпением ждал баталий с покупателями – и шанса поговорить о любимых книгах.

Это была та девушка. Ее звали Айлин, Айлин О’Шонесси, хотя она запретила так себя называть и отзывалась только на Эмили, Э или – для ближайших друзей – Свинка. Он познакомился с ней на выходных – на вечеринке, которую его домовладелица устроила для студентов Университетского колледжа. Айлин была маленькой, с густыми темными волосами и веснушками, лет тридцати или около того. Приятная внешность, проворные движения – она бесспорно привлекала, но при этом и пугала: девушка того типа, которые в своей школе наверняка становятся старостой и часто играют в хоккей. Он представил ее школьницей – спортивный костюм плотно перехвачен на талии поясом с цветами ее дома[6], придавая простой внешности соблазнительный вид, присущий некоторым школьницам.

– Привет! – Она поймала его взгляд на свою талию. – Жутко занят, да? – спросила она с иронией, которую он помнил по прошлой встрече и объяснял модой: в то время это встречалось сплошь и рядом из-за подражания персонажам Ивлина Во, очередного конъюнктурщика. – Надеюсь, не отвлекаю от написания шедевров.

Он закрыл блокнот.

– Еще как отвлекаешь. Это очень важная сцена.

– Надеюсь, неприличная. Ты же все-таки пишешь бестселлер.

– Только слегка неприличная.

Она надула губки.

– Ах, как обидно!

– Если хочешь, могу добавить пикантности.

– Обязательно. Как же без этого.

– А ты в этом разбираешься? Я имею в виду – в непристойной литературе.

– Да будет тебе известно, я училась в Оксфорде. Английская литература, – она заговорщицки понизила голос. – Читала Лоуренса[7], когда никто не видел.

– Да, лучше перестраховаться. В школе я читал под простыней Комптона МакКензи[8]. Меня за это лупили.

– У меня даже диплом есть. Но предупреждаю сразу: только второй степени.

– Так даже лучше: литературе вот тоже слишком хорошее качество идет во вред. Вообще-то, ты можешь мне помочь с важной сценой. Итак, мой герой живет один, в съемной комнате у слишком любопытной домохозяйки, так что ему негде, сама понимаешь…

– Какая жалость.

– Да. Но теперь он чувствует себя натуральным лопухом. Видишь ли, он встретил девушку. Красива, словно роза.

– Лопух и роза. Звучит многообещающе. – Она облокотилась на стойку. На него повеяло духами.

– Вот и он так думает.

– Должна сказать, даже не верится, чтобы такой предприимчивый молодой писатель не нашел какой-нибудь закоулок, где лопух и роза могли бы уединиться. Сейчас подумаю… – Она огляделась, остановила взгляд на лестнице в другом конце зала. – Может, комната над магазином, где он работает?

На той вечеринке он решил, что она перебрала, поэтому и флиртует так легко и просто, как с ним не флиртовал еще никто. Без денег и славы ему всегда приходилось прикладывать усилия. Но теперь он видел, что и трезвая она такая же. Славная, да, но в то же время неприличная, и это даже возбуждало. Он вдруг осознал, что, хотя сам раньше влюблялся – в Шиплейке, Бирме, Париже и Саутволде, – ему никогда не отвечали взаимностью. Он только встретился с Айлин, а уже знал: на такой девушке ему бы и хотелось жениться.

* * *

Бёрнем-Бичес, май. Они отправились на пикник. Это было продиктовано тем простым фактом, что, хоть они оба – взрослые люди, уединиться им негде. Для неженатых и небогатых в мире любопытствующих сплетников личная жизнь оставалась лишь теорией. От книжной лавки и съемных комнат толку было мало – там грозили ворваться без предупреждения хозяева, которые вечно что-то разнюхивали и как будто вознамерились хранить такой стандарт нравственности, которого просто нельзя ожидать от пары их возраста.

Всю весну простояла жуткая погода, но сегодня вышло солнце – удачный день, чтобы вырваться из города. Почти три часа они гуляли, не встречая никого, кроме птиц да кроликов; даже деревеньки на пути казались спящими. И не верилось, что такая глушь существует всего в получасе езды от города.

Проголодавшись, они поднялись на пригорок и огляделись – причем с мыслями не об одном только пикнике: они искали местечко вдали от любопытных взглядов. Тут снова показалось из-за облаков солнце и залило долину перед ними золотым светом – словно на вокзальном плакате, соблазняющем выложить пару фунтов за ежегодную поездку в Озерный край.

– Ах, смотри, Эрик, – сказала она. – Как все сияет.

В долине на зеленом, синем и желтом фоне показались уютные беленые коттеджи – далекие, не больше точек: на солнце бликовали окна, из труб тянулись завитки белого дыма. Через долину змеилась речушка. Англия! Было тепло, как летом. Он обнял ее сзади и, любуясь пейзажем, заметил первые признаки седины у корней ее волос, хотя его это и не смутило: он знал, что у него седины еще больше. Наконец в жизни, что оказалась тяжелее и скучнее, чем мечталось, забрезжила какая-то беспримесная радость, детский восторг, и уже тогда он знал, что это мгновение, как и самые счастливые дни детства, не забудется никогда, что он будет возвращаться к нему памятью вечно.

Больше всего Оруэллу нравилось, что ее не пришлось уговаривать. Она сама хотела заняться с ним любовью, хотя наверняка могла найти кого получше и хотя они немало рисковали. Как бы это извратили воскресные газеты! «Непристойности в лесу», «Пара поймана за спариванием», «Блаженство в Бёрнем-Бичес» и тому подобное. Они жили в мире, где представителей безденежного среднего класса защищала от краха только респектабельность, – и все же Айлин поставила удовольствие превыше всего.

А что получила взамен? Без мало-мальского литературного успеха он бы не смог обеспечивать ее так, как хотелось большинству женщин ее класса. Может, он и учился в Итоне, но ему не светят большое наследство, должность редактора «Таймс», высокое положение на госслужбе. Но ее это как будто не заботило. Совершенно. Она бы не заставила его бросить все ради какой-нибудь чинной преисподней, пятисот фунтов в год да домика с зеленой калиткой, принадлежащего строительному обществу.

– Вокруг никого. Сейчас, пока можно. – Она взяла его за руку и повела в рощу у тропинки. – Поедим потом.

Пройдя несколько рядов деревьев, они вышли на поляну, почти целиком окруженную стеной невысоких стволов – природная крепость. Поляна казалась смутно знакомой, словно вышла из детства. Они встали друг перед другом. Еще до того как поцеловать его, она разделась, складывая одежду на траве в виде постели; он повторял за ней, скатав куртку в подушку. «Она это уже делала, и наверняка не раз», – подумал он. Наконец она дошла до нижнего белья, которое скинула без лишних церемоний.

Он наблюдал с благоговением, понимая, что это такое: бунт не только против общественной морали, сковывавшей их поколение унылыми приличиями, но и против бедности, которая мешала счастью таких, как они, – небогатых «низов верхов среднего класса». Ее раздевание – политический протест против Англии, который можно провести лишь в уединении, когда тебя не видят садово-коттеджная цивилизация и блюстители нравственности, когда забываешь о продавцах с их рекламой, договорами о покупке в рассрочку, планами сбережений и бесконечными счетами. Если тебя за этим застанут, социальная гибель неминуема – и рано или поздно так все и кончится, если им хватит глупости это повторить. Но пока что Оруэлл выкинул это из головы и просто жил.

* * *

Лондон, январь 1936 года. В предыдущий вечер он дописал роман, и теперь руку оттягивал черный чемодан с рукописью и копиями, который он нес своему издателю – Виктору Голланцу. И хотя путь был неблизкий – по меньшей мере два часа от Гринвича до Ковент-Гардена, – он решил пройтись пешком: и на автобусе сэкономит, и день займет. Что ему еще делать теперь, без романа? Может, в пути даже придумается новый сюжет.

У реки он почувствовал, как от ее глади хлестнул ветер, пронизал его тонкое пальто. Он помешкал и взглянул поверх ледяной воды на Ист-Энд, квартал рабочего класса. Снова нервно вспомнилась рукопись, в этот раз – стихотворение Гордона Комстока.

  • Налетчиком лютым, неумолимым
  • Тополя нагие гнет, хлещет ветер.
  • Надломились бурые струи дыма
  • И поникли, как под ударом плети.

Мрачновато, да, но ведь неплохо; оставалось надеяться, что Голланц тоже так подумает.

Он снова сдвинулся с места. Мрачность. И почему ему так хорошо удается мрачность? Очевидно, если хочешь рассказать о неудачнике, без мрачности не обойтись. Но много ли авторов прославились, наводя на людей тоску? Такие писатели обычно становятся знамениты уже после смерти – как Гиссинг[9]. Кто же покупает книжки, чтобы погрузиться в уныние? Когда работаешь с десяти до шести, хочется капельку счастья и удовольствия. Взять, к примеру, Во… но он не дал себе об этом задуматься. Из-за этой самой мрачности, вдруг понял он, ему никогда не жить в браке. Он взял кусок кирпича и бросил в воду, но тот только плюхнулся в ил. Айлин снова отказала – чтобы не стать для него бременем, сказала она, хотя значило это, конечно, что она не хочет опускаться еще ниже, чем сейчас. Потому-то он и изменил концовку своего романа.

Гордон, голодающий поэт, не скис и не умер от чахотки, как планировалось изначально, а обрел счастье, женился на своей Розмари, вернулся на работу в рекламном агентстве и зажил в настоящем пригородном уюте, даже с фикусом в прихожей. Неправильно, конечно; зато бестселлер решил бы все проблемы. Можно уйти из книжной лавки и купить себе хороший дом, как у Во, – пусть и не такой роскошный.

Любой другой издатель бы только радовался такому подходу, но, скорее всего, не Голланц – он социалист, если вообще не коммунист. Мрачность – таким, как Голланц, только ее и подавай: неудачи национального масштаба. Лишь повергнув народ в уныние, они добьются своей революции. Оруэлл вспомнил письмо, где расписал доводы в пользу новой, оптимистичной концовки, надеясь на аванс побольше из-за будущей популярности романа, и теперь вдруг понял, каким был дураком. Мрачность – его удел. Впредь он не станет подслащать книги. С головой в грязь – вот куда лежит его путь, но обратно – никогда.

И снова чемодан показался тяжелым. Может, запустить его в реку да посмотреть, как его подхватит грязное течение, – как когда он выбросил рукопись своего первого романа в канаву у Гар-дю-Нор? Гордон – изначальный, настоящий Гордон из первого черновика, а не бесхребетный и слащавый Гордон из второго – так бы и сделал, да еще сам бы прыгнул следом.

Его отвлекло гудение. Глядя на аэроплан, летящий в аэропорт Кройдон, он представлял, что сотворила бы всего пара бомб с верфями Вест-Индия-Докс перед ним. «Вот что нам нужно, – подумал Оруэлл, – хорошая война». Вот тебе и несчастливая концовка для цивилизации – и поделом! Все же знают, что война будет, так к чему оттягивать? Эта мысль должна бы печалить, но в сравнении с альтернативой – побираться, как нищему, – и окопы покажутся заманчивыми. Можно будет пойти в военные корреспонденты. Он уже забыл о весе чемодана и просто шагал вперед.

В конторе на Генриетт-стрит он нашел Голланца – лысеющего, с клоками седых волос у висков, обрамляющих овечье лицо, – в его потертом кресле, обитом коричневой кожей, со стопкой гранок в руках.

– А, Оруэлл. Хорошо. Садись. – Издатель показал на канапе напротив.

Оруэлл достал из чемодана роман.

– Ты получил мое письмо? О новой концовке?

– Да. Что ж, сперва поглядим, как читается. – Голланц словно взвесил стопку в руках, потом быстро пролистал и положил на пол, к другим стопкам.

Оруэлл воспользовался моментом.

– Я знаю, что ты любишь в своих книгах… – Он поискал нужное слово. – Реализм.

– Не переживай, Оруэлл. – Голланц взял со стола книгу в ярко-желтой суперобложке. «Таверна „Ямайка“» Дафны Дюморье[10]. – Только что со станка. На фоне такой мрачности твои вещи читаются как комедии. Впрочем, все равно уверен, что «Таверна» хорошо разойдется.

Оруэлл почувствовал себя дураком.

– Я там упоминал об авансе с продаж…

Голланц улыбнулся и не стал перебивать.

– Просто… Сам знаешь, как бывает. Мне нужны хоть какие-то деньги, чтобы начать следующую книгу. И жениться.

– Вообще-то, я подумывал на этот счет, – ответил Голланц.

На Оруэлла накатило облегчение. Наконец-то приличный аванс!

– Я подумывал о проекте. Заказе, чтобы поддержать тебя на плаву, пока не придут роялти от этого… – Голланц взял новую рукопись и прочитал название: – «Да здравствует фикус!».

– Заказ? – Настроение Оруэлла мигом испортилось.

– Я открываю новый импринт. Мы назовем его «Клубом левых книг». С редактурой помогут Стрейчи и Ласки[11].

Коммунисты! Или без пяти минут коммунисты.

– Нам нужна книга о безработице на севере.

Он застонал про себя. Так и знал! Снова жизнь в трущобах. Снова вынужденная мрачность. Они что, думают, он больше ни на что не способен? Вот таких, как Во, «на север» не шлют.

– И, конечно, мы тут же вспомнили автора «Фунтов лиха в Париже и Лондоне».

– Разве Пристли и Мортон[12] туда уже не ездили?

– Куда им до тебя, Оруэлл. Слишком сентиментальны. Мне нужен не туристический буклет. Как ты сам сказал, мы тут любим реализм.

– У меня такое ощущение, что я это уже писал.

– Могу предложить пятьдесят фунтов на расходы и сотню – в качестве аванса, оговоренную долю сразу в руки после подписания. И это за коммерческое издание. – Голланц придвинулся. – А если Стрейчи и Ласки согласятся взять книгу в новый клуб, то жди намного больше.

2

Барнсли, февраль 1936 года. Как можно принимать Британский союз фашистов всерьез? Взять хоть их флаг, висевший в зале ратуши над подиумом бок о бок с «Юнион Джеком»: ярко-красный фон, темно-синий круг, рассеченный белой молнией, – словно какая-то нелепая пародия сразу и на нацизм, и на коммунизм. «Ну правда, – думал он, – такое и в Голливуде нарочно не придумают». Затем – сами чернорубашечники. Он насчитал с сотню – они выстроились по сторонам прохода и перед сценой.

Он знал, кого они должны напоминать: штурмовиков – высоких, широкоплечих и крепко сбитых, с челюстями боксеров, узкими щелочками ртов и устрашающими безжалостными лицами, словно восковыми масками, – вот только действительность оказалась куда более комичной. У ближайшего были коротко постриженные седые волосы, кривой нос и не хватало так много зубов, что оставшиеся торчали, словно пожелтевшие клыки; тесный черный свитер униформы, заправленный в черные штаны, выдавал дряблый живот и рыхлые руки. На ум скорее шла стареющая, отъевшаяся и тупая помойная крыса.

Сюда Оруэлла позвали Томми Дегнан и Эллис Ферт, местные организаторы из Национального движения безработных, посадив с коммунистами и членами Независимой рабочей партии, теперь устроившими сцену – они освистывали и оскорбляли чернорубашечников. Оруэлл видел, как те перешептываются между собой и косятся на толпу, видимо, подумывая после мероприятия по-своему отблагодарить хозяев зала – а то и его заодно. Все они сжимали в руках отрезки резиновых шлангов; один уже надевал кастет.

Председатель призвал к порядку, орган заиграл «Боже, спаси короля» – и все встали и запели. Странный же народ эти англичане! После песни поднялись крики, прямо как на футбольном матче: «Гитлер и Мосли – это голод и война!» боролось с «Долой евреев!». Этому позволили продолжаться несколько минут, хотя специально или нет – он не понял. Затем чернорубашечники начали медленно и ритмично скандировать «Мосли… Мосли… Мосли…» – и в каждом возгласе безошибочно чувствовалась угроза насилия. Они стремились заглушить коммунистов и социалистов, но истинной целью, подозревал Оруэлл, было заглушить даже самые мысли.

Внезапно прожектор осветил дверь в конце зала, и под звуки полудюжины нестройных духовых вошел худой мужчина с внешностью мошенника, с пышными усами и короткими черными волосами, бритыми на висках. Как и чернорубашечники, он был в черной униформе, не считая галифе и офицерских сапог. Среди все более громких освистываний слышались и возгласы восхищения. Этот чаплиновский персонаж, окруженный охранниками видом повнушительней его, двинулся к сцене, задержавшись по дороге, чтобы обменяться поцелуями со стайкой дам высшего класса – явно только ради этого и приглашенных. Оруэлл видел, как одна из них при виде вождя пала на колени и спрятала лицо в ладонях – словно молилась.

К скандированию уже присоединился топот ног и стук ладоней по спинкам стульев, и наконец новоприбывший поднялся на сцену как под аплодисменты, так и под улюлюканье. Сэр Освальд Мосли собственной персоной: наследник десятимиллионного состояния, по слухам, любовник дочери пивного барона Дианы Гиннесс, бывший депутат от тори, бывший министр кабинета лейбористов, бывший лидер Новой партии, главный британский почитатель Гитлера и Муссолини, а ныне – самонареченный фюрер Британского союза фашистов.

Что за контраст с немецким диктатором из новостных хроник! Во внешности старины Адольфа даже в лучших случаях было что-то явно не так, что усиливало угрозу: плоховато сидела форма, падала на его жалкое собачье лицо челка, бледная кожа намекала на прошлые неудачи в жизни и горчичный газ, объясняя навязчивую ненависть в его речах, когда он гортанно визжал на простонародном немецком. А здесь – Мосли: одет с иголочки, говорит о борьбе за новый мировой порядок так, словно толкает вдохновляющую речь перед домашним матчем по регби в Винчестере.

– Я пришел на это замечательное собрание, чтобы объяснить политику и убеждения британского фашизма, – начал Мосли.

– Ты хотел сказать – немецкого фашизма, поганый любитель фрицев! – выкрикнул поверх прочих насмешек шахтер, сидевший рядом с Оруэллом. – Мы сражались с твоим дружком Гитлером при Ипре!

Чернорубашечник с крысиной рожей смерил крикуна взглядом и перехватил шланг покрепче.

Мосли пропустил все мимо ушей.

– Если вы считаете, что в самом деле будете процветать при нынешнем положении вещей, то уже напрасно предлагать вам мужественную веру фашизма и ее революционную концепцию политики, экономики и самой жизни.

Да уж! Гитлер никогда бы не завернул что-нибудь вроде «революционной концепции»; у него была только ненависть, которой он поливал врагов, как из пулемета.

– …А теперь наши граждане 1914 года, наши отважные граждане, прошедшие войну 1914–1918 годов, угрюмые ряды бывших служак, которых вновь и вновь предают наши политики…

– Вот именно, приятель, воевавших-то с твоими немецкими дружками! – выкрикнул кто-то рядом, но Оруэлл видел, что кое-кто из зрителей постарше уже кивает.

– …нам нужна Британия, достойная их жертвы, а не Британия простаивающих заводов, закрытых шахт и очередей за пособием.

Теперь Мосли с каждым словом все больше напоминал Адольфа. Оруэлл заметил, как он, не ведя и бровью, перескакивает от фашизма к социализму. Начал плавно и разумно, затем накачал обидой и ненавистью. Старая добрая ненависть – вот за чем пришли его сторонники.

– Те отважные и забытые бойцы последней войны должны встать плечом к плечу с новой молодежью, с новым поколением, что изучило прошлое и говорит теперь: Англия еще жива.

Поднялись новые крики: «Англия! Англия! Англия!» Скандировали медленно, снова и снова.

Мосли, стоя на сцене в свете прожектора, перед огромным висящим с потолка микрофоном, с легкостью играл свою роль, жестикулируя правой рукой, словно римский сенатор. Скандирование продолжалось, перемежаясь возмущенными криками, когда банды чернорубашечников стаскивали со стульев самых шумных гостей и выталкивали за двери зала, где их уже поджидали. Наконец Мосли утихомирил толпу всего одним мановением руки.

– Задумайся о своей жизни, народ северной Англии. Вы рождаетесь, едите крошки галет, вкалываете долгими часами под землей или на заводах до упада, а когда не можете работать ни минутой дольше, вас швыряют в работный дом – или, когда международные финансисты решают сократить производство, переводят на пособие после несправедливой проверки нуждаемости[13]. Ты, сталевар: почему ты должен работать сокращенные часы, а твои дети – ходить голыми и босыми, когда Британии нужны танки, крейсеры и самолеты? Почему ты, безработный шахтер, должен наскребать гроши на уголь, глядя, как твои дети голодают, а зарубежные пайщики набивают карманы?

Его по-прежнему освистывали, но лишь коммунисты и НРП, а скоро и их заглушили все более громкие аплодисменты.

– Почему так происходит? Неужели потому, что Британия не может поддержать тех, кто трудится на ее благо? Или же потому, что у вас воруют плоды вашего труда?

– Богатые сволочи вроде тебя! – крикнул кто-то. – Капиталисты!

– Евреи! – возразил кто-то. И тут же взорвались аплодисменты.

– Вы сами это сказали, сэр, не я, – продолжил Мосли. – Я говорю: нам нужно новое правительство – из людей, способных принимать решения.

Дегнан залез на стул.

– Здесь не все могут жить на наследство покойных жен, Мосли! – крикнул он.

– Или любовниц, – прибавил кто-то другой.

– Да, – воскликнул Ферт, – бойкот «Гиннессу»!

Раздался смех.

– Ты миллионер и убийца, Мосли. Когда ты в последний раз работал? Куда ты вложил деньги? Изменник!

Мосли кивнул своим чернорубашечникам.

– Разнесите по миру весть: Англия жива и не сдается! Мы сделаем Британию сильнее! – Он уже весь побагровел. – Одна единая нация – шахтер и лавочник, рабочий и крестьянин. Вот именно – даже евреи поставят Британию прежде своей общины.

Тут вскочили зрители обоих лагерей – либо для стоячих оваций, либо для новых оскорблений. Воздух так и гудел от концентрированной ненависти. Когда вновь стали скандировать «Мосли!», в зале разом взметнулись в фашистском приветствии сотни рук, словно в театральной постановке. Активисты рядом с Оруэллом повышали голос, но без толку. Дегнан все еще потрясал кулаком, стоя на стуле с перекошенным от ярости лицом, и кричал: «Свинья, свинья, свинья!» К нему уже пробивалась группа чернорубашечников.

Визг Мосли продолжался. Пока он неистовствовал, чернорубашечник с крысиной рожей и его приятели стащили Дегнана в проход и вытолкали в конец зала, где он споткнулся и повалился на пол, и тогда на его лицо и промежность обрушились тяжелые сапоги. Изо рта в темную лужу крови выпали сломанные вставные зубы. Ферт, сидевший в нескольких рядах впереди, пытался прорваться к нему на помощь, но наткнулся на стену чернорубашечников. Тогда он бросился в другую сторону, чтобы влезть на сцену, думая, что так быстрее доберется до другого прохода, но там его опрокинули и стали хлестать резиновыми шлангами.

– Типичный пример тактики красных! – показал Мосли на зрелище, уже освещенное прожектором. – Мы не хотим драться, дамы и господа, но если нас встречают насилием, то мы покажем насилие в ответ.

– Мосли, Мосли, Мосли… – ритмичное скандирование достигло крещендо.

3

Уиган, март 1936 года. Зрелище перед ним словно вышло из научной фантастики. Шла пересменка, и из-под земли, словно морлоки[14], лезли тысячи низких чернолицых людей в грязных спецовках. Скоро он и Альберт Грей – маленький и лысеющий, но могучий человек сорока пяти лет, которого богатый редактор-социалист «Адельфи», сэр Ричард Риз[15], предложил Оруэллу в провожатые, – казались рифами в набегающих волнах шахтеров, запрокидывающих бутылки и сплевывающих черную смесь чая и угольной пыли на сланец и слякоть под ногами. Здесь не было устроено душа – эти люди отправятся домой, чтобы их отскабливали жены.

Когда утренняя смена рассосалась, Оруэлл подошел к клети в окружении опытных шахтеров с синими носами и скверными зубами. Они набились, как сардины в банке; при росте в метр девяносто ему пришлось снять деревянный шлем и сутулиться – и все равно он упирался макушкой в потолок. Затем пол под ногами ухнул вниз, сотрясая его начинку, и они нырнули в бездну. Оруэлл ощутил движение, только когда они замедлились, – причем, что странно и нелогично, движение вверх. Незадолго до остановки он различил в скале за прутьями белые проблески – видимо, окаменевшие кости давно вымерших животных. На такой глубине они должны быть поистине древними – возможно, теми самыми гигантскими рептилиями, что ходили по Англии еще до первого человека.

Клеть встала, дверь отодвинулась – и они вышли словно в гороховый суп. Порыв воздуха принес в его легкие частицы угольной пыли и вызвал щекочущий кашель. Он огляделся, ожидая уже увидеть, как люди колют скалы кирками, но увидел только суету и движение, когда мимо протискивалась другая группа рабочих, чтобы подняться наверх.

Грей, сам шахтер, показал на одно из небольших отверстий, ведущих из галереи.

– Забой там, Эрик. Береги голову.

«Джорджа» он решил оставить для литературного мира. Идти было сложно – под ноги подворачивались булыжники и слякотные лужи, словно на осенней ферме. Через несколько сотен метров нытье в костях от сутулости – куда сильнее, чем у всех вокруг, ниже его на голову, – уже было попеременно то утомительным, то мучительным. Одновременно болели позвоночник, шея и икры, неимоверно хотелось либо распрямиться во весь рост, либо лечь и вытянуться. Кое-где ошеломительный вес полукилометровой скалы выгнул балки, поддерживающие потолок, и ему приходилось сгибаться в три погибели, несколько раз задев спиной зазубренные камни – особый вид пытки.

Когда уже стало совсем невмоготу, Грей радостно крикнул: «Еще четыреста метров». С тем же успехом мог бы сказать и «четыреста километров». И вот когда колени и бедра уже отказывались подчиняться командам мозга, они вышли к забою.

– Мы на месте!

Остальные развернули из ветоши инструменты и принялись за свой оплачиваемый труд, а он повалился на землю – такой измученный, что чужое мнение его уже не волновало.

– Вы уж простите, парни.

– Да ничего, мистер Блэр, – ответил один, Кен Гудлиф. – Впервой всем тяжело. Нам-то что, мы здесь с юности. Мы этот путь обычно пробегаем.

Он сел, привалившись к столбу, и наблюдал за работой шахтеров. Взрывники с ушедшей смены взорвали заряд, расколов монолитную массу, чтобы ее было проще добывать. Чтобы расшатать уголь еще больше, под черной стеной электрическим буром размером с пулемет Льюиса пробили глубокую щель, подкосив стену. В замкнутом пространстве бур работал невыносимо громко и поднял такой густой туман черной пыли, что лампы Дэви и электрические фонари с трудом разгоняли сумрак. И все это вдобавок к нестерпимой духоте – словно в бане, только в которой пачкаешься, а не очищаешься.

Общий эффект ошеломлял все органы чувств. Даже обоняние и вкус нескончаемо боролись с угольной пылью, лезущей в нос и рот до самой глотки. На его глазах бригада разобрала конвейер, уносящий подрубленный уголь к лоханям, и собрала ближе к забою. А не так уж давно, рассказывали ему потом шахтеры, уголь таскали женщины и дети до тележек, которые, в свою очередь, тянули шахтные пони. Теперь весь процесс электрифицирован. Выходит, вот это зрелище перед ним еще считается прогрессом!

– Во времена наших отцов работалось тяжелее, мистер Блэр, куда тяжелее.

Ему хотелось бы, чтобы его звали просто Эриком.

А теперь начался сам труд. Голые по пояс, на коленях, уперевшись мягкими наколенниками в землю, горняки вонзали короткие острые лопаты в расшатанный уголь и вырезали куски разных размеров.

Грей поманил Оруэлла и перекричал шум:

– Попробуй сам.

Он встал на колени и изо всех сил воткнул лопату в блестящую черную стену – но едва ли оставил и зазубрину. Окруженный сухими усмешками, он продолжал, пока не высвободил кусок размером с мячик для крикета. Его тут же подхватил молодой парнишка, плюнул на него и потер о чумазые штаны.

– Пожалте, мистер Блэр, – сказал парень. – Оставьте на память.

Он сел без сил и смотрел, как мужчины продолжают работать в забое. Он чувствовал, что его поставили на место, чуть ли не унизили – но вот стыда не чувствовал. Глядя на тела, напоминавшие кованые железные статуи, покрытые угольной пылью и трудившиеся с потрясающей силой и скоростью вопреки грозной опасности, он ощутил укол зависти. «И как интеллигенты могут считать себя лучше их?» Только благодаря этим великим людям, которые бурят недра, словно кроты, и живут в страданиях и убожестве, остальная Англия наслаждается сравнительным комфортом и роскошью. Теперь он видел, что однажды, как и предсказывал Уэллс, шахтеры поднимутся из-под земли и принесут богатым возмездие, – и гадал, так ли это будет плохо.

На обратном пути он не успел пригнуться в нужный момент, врезался и повалился навзничь от удара, чуть не потеряв сознание.

* * *

Отмывшись, шахтеры уговорили его сходить в паб. Он настоял на том, чтобы всех угостить, и к тому же купил на всех сигареты. Пока заказывал, заметил на стойке дневную газету. В заголовке было всего одно слово: «АБИССИНИЯ»[16].

Он вернулся и раздал сигареты и пинты местного пива, густого и темного.

– Спасибо, парни, что показали, как устроена шахта. – Он не знал, как они отреагируют на «товарищей».

– Если вам хватит соображения, мистер Блэр, – ответил Гудлиф, – это последняя шахта, куда вы сунетесь. Писать – оно, конечно, удобнее будет. Да и платят небось побольше.

– Прошу, зовите меня Эриком. – Он ненадолго задумался. Готовя материал для книги, он собрал квитанции о зарплате нескольких шахтеров и уже подсчитал, что, исходя из среднего дохода 2 фунта 10 шиллингов в неделю, ни разу со времен Бирмы не зарабатывал больше шахтера. – Что ж, писать явно комфортнее, чем работать в шахте. По крайней мере, не припомню, чтобы человека убила печатная машинка.

– И то верно. Но никто из нас не может того, что можете вы, мистер Блэр – то бишь Эрик, – книжки писать и все такое прочее. В семье вас, небось, считают гением.

Если б они знали… Он уже хотел было сказать о надежде своих родителей, что он останется полицейским, но передумал.

– Если наловчиться, писать не так уж трудно. Между прочим, вы видели последние новости?

– Ага, – сказал другой шахтер. – Чертова ФА не дает нам делать ставки.

Странное дело. Перед ним люди с политическими связями – члены воинственной НПР, – но говорят они не о ситуации в мире или вылазке Мосли на север, а о решении футбольной ассоциации не публиковать заранее расписание матчей сезона, чтобы повредить футбольному тотализатору. В местных газетах почти ни о чем другом не писали.

– Вот же мерзавцы, – продолжил тот, – лишают нас единственного шанса заработать какие-никакие деньжата.

– Что-то я не понимаю…

– Прости, Эрик. Я только говорю, что любители футбола среди нас думают, что у нас есть шанс выиграть, а верхушка футбольной ассоциации не имеет права запрещать ставки.

– Ты сам когда-нибудь выигрывал? – спросил Оруэлл.

– Стал бы я тогда уголь добывать? Но я в футболе разбираюсь, так что дай только срок.

– Всегда ставит на Барнсли, вот в чем его беда, – сказал другой.

– А вы знаете кого-нибудь, кто выигрывал?

– Ну, нет, – но ведь о них пишут в газетах, правильно? Один мой друг говорит, что как-то раз выиграл дворник его тещи. Дворник! Видать, больше он за другими подтирать не будет.

– И в самом деле.

Оруэллу не терпелось узнать об их политических взглядах.

– Кстати, а что вы думаете о международной ситуации? Итальянцы вошли в Абиссинию. Немецкая армия пересекла Рейн.

– Парлеву?[17] – спросил Гудлиф под общий смех.

– Ты их не слушай, Эрик, – сказал Грей. – Они еще молодые, не понимают, что грядет. Не служили во Фландрии, как я с их отцами, но скоро, не дай бог, еще послужат.

– А это, по-вашему, не серьезно? Фашизм на марше. Прямо сейчас в ваши края приехал Мосли, избивает ваших же друзей.

– Друзей? Это ты про коммунистов-то? – сказал Гудлиф. – Чертовы разжигатели. Им бы только на рожон лезть.

– А ты думаешь, вам не придется? В смысле, сражаться с фашистами. На войне.

– О да. Будем сражаться. И с немцами, и с итальянцами. Но за Англию и короля, а не за Россию и товарища Сталина.

– И за работу получше, – добавил другой. – Сам посмотри, к чему вернулись наши отцы.

– А что бы вы изменили в своей жизни? – По их лицам он сразу же понял, что для них этот вопрос до нелепого умозрителен.

– В нашей жизни? Да мы всем довольны.

«Всем довольны», – подумал он. Он повидал их убогие лачуги с плесенью, расползающейся по стенам, как раковая опухоль, без туалетов, единственный ватерклозет – в пятидесяти метрах, один на десятки семей.

– Я хотел сказать: а что с социальным вопросом? С экономикой, социальными условиями в целом?

И опять непонимающие взгляды.

Он встал, чтобы снова угостить их пивом, но его остановили.

– Да мы и сами можем, Эрик, – сказал Грей.

– Позвольте мне. Издатель предоставил деньги на расходы. Пиво – расход не хуже другого.

– Нет, это не по-нашему, – сказал один шахтер, хлопнул его по плечу и двинулся к бару. «Хотя бы пиво дешевое», – подумал Оруэлл, но тут вдруг подумал, что мало кто из голодающих писателей проявил бы такое отношение к другим. Разговор вернулся к футбольному тотализатору.

* * *

В тот вечер он сидел за обеденным столом Альберта Грея. Дом Грея был муниципальный, но один из самых больших и опрятных за всю поездку Оруэлла на север – здесь даже довелось понежиться на фланелевых простынях. Сейчас он печатал письмо – очередное в нескончаемой переписке с Голланцом о романе «Да здравствует фикус!», который бесхребетные юристы понемногу выхолащивали не хуже любой государственной службы пропаганды.

Рядом стояла Ирен, десятилетняя дочь Грея, завороженная пишущей машинкой. Он дописал и вставил чистый лист. Поставил машинку перед ней, поиграть.

– Ну-ка, Ирен, напиши что-нибудь о своей собаке. И не забывай о пробеле – вот он.

Она начала медленно тыкать в клавиши: «мою собаку зовут джимми он много лаит и спит у миня под кроватью мы все его любим…»

Миссис Грей, которая шила у камина, посмотрела на них и улыбнулась. Ее муж в кресле-качалке, сидевший в рубашке без воротника, погрузившись в безвкусную сенсационную статью об убийстве, о котором тогда только и писали в местной газете, поднял глаза.

– Так, Ирен, не мешай мистеру Блэру, у него важная работа. Давай, пойди поиграй.

Оруэлл погладил ее по голове, и она ушла на половик перед камином, к сестре, которая, как и она, сосала мятный леденец – их вечернее лакомство. Девочки хихикали, устроив для песика его любимое развлечение – одновременно чесали живот и за ушами. Оруэлл вспомнил, что в их возрасте едва ли знал своего отца. Попытался представить себе, чтобы Грей или его жена позволили безумным садистам вроде учителей из школы Святого Киприана выбивать из детей строптивость. Намного ли лучше было его собственное детство? Он вставил в машинку новую страницу и начал печатать.

Но вот ведь интересно – не

Он два раза нажал «назад» и подчеркнул последнее слово.

Но вот ведь интересно – не триумфы современной техники, не радио, кинематограф, не пять тысяч новых романов ежегодно, не гигантские толпы на ипподроме «Аскот» или матчах в Итоне и Харроу, а именно сценки в простых скромных жилищах (особенно те, что случалось видеть еще до войны, когда Англия благоденствовала) побуждают меня считать наше время, в общем, довольно сносным для житья.

* * *

На следующее утро пришло время уезжать. Грей, болевший бронхитом, – хотя все, разумеется, подозревали что-то похуже, – не смог выйти на смену, поэтому попрощался лично.

– Всяческого успеха с книжкой, Эрик, – сказала миссис Грей у ворот. – Ждем ее с нетерпением. И спасибо, что помог мне помыть посуду.

– Хотел бы помочь чем-то еще. Ваш дом – самый гостеприимный во всей Англии.

Грей, стоявший на пороге и тихо кашлявший в кулак, подошел и протянул руку, аккуратно вытерев ее платком.

– Мы рассчитываем, что ты поможешь все исправить, товарищ.

Взяв его руку, Оруэлл ответил просто:

– Товарищ.

Впервые он произнес это слово без стыда и смущения. Для такого, как он, – итонца, несмотря на всю нищету, – звать другого человека товарищем лицемерно, а то и нелепо. Но это только если ты не социалист.

4

Кингсуэй-Холл, Лондон, 26 октября 1936 года. Радикальный депутат Джеймс Макстон – субтильный, с лицом как топор и длинной гривой темных волос, непокорно топорщившихся на большой голове, – доводил публику до нужного уровня гнева. Длинные и костлявые руки воинственно когтили прокуренный воздух на фоне грандиозного органа, где с трубок свисало красное знамя НРП.

Айлин, которая предложила сюда прийти, вынула сигарету изо рта, наклонилась и прошептала чуть ли не в самое ухо:

– Я только что поняла, кого мне напоминает этот самый Макстон. Ни за что не догадаешься.

– Подскажешь?

– Из детской сказки.

– Румпельштильцхен.

– Вылитый, верно?

Макстон зачитывал речь испанского революционного лидера, которому в последний момент не дали вылететь из страны. Металлический голос, усиленный динамиками, скрежетал обычными лозунгами – «фашистский кошмар», «мечты империалистов», «преступления против рабочих людей», «встанем плечом к плечу», – прослоенными фактами о недавней резне в Бадахосе[18], которая возмутила Оруэлла, Айлин и всех до единого социалистов Британии и из-за которой она и предложила сходить. Теперь казалось, будто они слушают жуткий лязг какой-то несмазанной промышленной машины. Чуть поменяй посыл, переставь слова местами – и он снова в Барнсли, на выступлении Мосли; но его это не волновало. Фашисты, несмотря на все свое напускное сочувствие к «народу», не торопились покончить со страданиями уиганских рабочих; теперь Оруэлл понял, что их просто нужно остановить.

Когда Макстон довел себя едва ли не до белого каления, Оруэллу пришло в голову: если не знать, что депутат не сам писал речь – и более того, что автор даже не англичанин, – то заметить это почти невозможно.

– Рабочие Британии! Рабочие всех политических убеждений Британии! Товарищи! Братья! Вот девиз нашей партии – Рабочей партии марксистского объединения: «До конца – победи или умри!»

Эти слова встретили бешеным одобрением и вскинутыми кулаками, а оживленней всего реагировала молодежная часть НРП.

– Откуда-откуда он? – спросил Оруэлл.

– Из ПОУМ[19]. Анархисты или кто-то в этом роде.

– Наши героические товарищи уже гибнут на поле боя. Если во имя победы потребуется погибнуть всем – мы погибнем! Рабочие, товарищи, братья – помогите нам! Помогите против фашизма, помогите против войны, помогите ради полного освобождения рабочих!

С райка огромного театра виделось колыхание толпы в густом синем дыме, выкрикивающей лозунги, которые с трудом можно было разобрать из-за топота: «Фашистские свиньи!.. Революция!.. Единый фронт!» Речь закончилась. Поднялись бешеные разгневанные аплодисменты.

Макстон, председатель НРП, уступил место генсекретарю – высокому Феннеру Брокуэю, одетому получше; его круглые очки поблескивали в свете прожекторов, как зеркала, пряча глаза.

– Товарищи, предлагаю резолюцию, – объявил Брокуэй, взмахнув листом бумаги, и толпа стала криком просить ее зачитать. Брокуэй положил страницу на кафедру и привычным жестом поправил очки на кончике носа. Зал притих.

– Это собрание считает, что долг британских рабочих заключается в следующем: первое – поддержать испанских рабочих в борьбе против фашизма. Второе – не дать капиталистической интервенции раздавить испанских рабочих ради победы капиталистического либерализма. И третье – выступать против любой войны, навязанной соперничающими между собой капиталистическими империализмами.

Его прервали аплодисменты.

Оруэлл застонал. Где-то здесь было смутное противоречие, но трудно сказать, в чем именно. И что им мешает говорить на нормальном английском, как все рабочие?

– Товарищи, принимая резолюцию, мы обязуемся увеличить поставки продовольствия, медикаментов и предметов первой необходимости в Испанию. Мы уже отправили деньги и скорую помощь. Не жалейте, товарищи! Вкладывайтесь!

Молодежь в беретах в испанском стиле (Оруэлл уже заметил в прошлом месяце, как закрепляется эта мода) пошли по залу, потряхивая коробками для сбора.

– А как же борьба, Феннер? – крикнул кто-то. – Как же войска? Оружие!

– Танки! – завопил другой, и зал поддержал его еще громче.

Брокуэй замялся, явно опасаясь полицейских информаторов, почти наверняка находившихся в зале, но все же продолжил на кураже:

– Товарищи, Национальный административный совет проголосовал за то, чтобы собрать для борьбы на фронте вооруженный рабочий батальон социалистов-добровольцев. Товарищ Боб Эдвардс уже разрабатывает план. Вскоре мы сообщим, куда могут обратиться желающие.

Зал взорвался, и молодые партийцы – слишком молодые, чтобы знать окопы, – вскинули кулаки еще выше, радостно предвкушая, как они обагрятся чужой кровью.

Он смотрел на них. Старая добрая драка с теми, кто заслуживает ненависти: мозжить головы дубинами, пинать между ног, выбивать зубы, взрывать детей термитом – вот, если свести к сути, чего на самом деле хотят социалисты. Этим они ничем не отличаются от фашистов. Ранее он думал, что книга о жизни рабочих на севере наконец-то принесет то литературное признание, о котором он так мечтал. Но все в одночасье изменила Испания, перевернула приоритеты. Безработица, голодные марши, нищета, трущобы и клопы – все то, что разжигало политическую борьбу, – будто улетучилось без следа, оставив ему недописанную книгу о вчерашних новостях. Он уже представлял себе запылившиеся стопки на входе в книжные магазины, когда всем плевать, растащат их или нет. Рецензии на передовицах и огромные тиражи заслужат другие писатели, строчащие военные депеши из люксовых отелей Мадрида, а он вновь останется неудачником.

Он оглядел публику, заметив девушку в синем комбинезоне и ярко-красном головном шарфе, выкрикивающую лозунги с грамотным произношением. И кому теперь интересны клопы? Да никому.

– Считаю резолюцию принятой, товарищи, – заключил Брокуэй.

За исключением горстки людей в кардиганах, подчеркнуто оставшихся сидеть в креслах, – видимо, пацифистов, – публика стояла, подняв кулаки и закрыв глаза, словно в молитве. Зазвучал орган, и шотландский голос за микрофоном – Макстона – завел: «Народный флаг, наш красный флаг…»[20]

Даже не зная всех слов, Оруэлл поймал себя на том, что подпевает, мыча там, где не помнит. Подпевала и Айлин – причем с таким воодушевлением, которое говорило скорее о серьезности, чем об иронии, как он сперва предполагал. Испанский вопрос – и этот подозрительно простой выбор между добром и злом, дети на штыках и изнасилованные монашки, – как будто одинаково влиял на всех, кого он знал. Он сомневался, что во всей Британии еще есть мыслящий человек, который бы остался в стороне. В каком-то смысле собственная увлеченность казалась даже удивительной – всего полгода назад Оруэлл и не задумывался о социализме, да и политике в целом. Пришла мысль, что он, возможно, единственный среди этих двух тысяч человек (считая и Айлин) думает о Марксе не чаще, чем о пиве или сексе; и все же почему-то казалось, что поддержать их будет правильным. Чтобы у социализма был шанс, нужно остановить фашизм.

Теперь он понял: вот о чем надо писать. Любой дурак видит, что это единственная важная тема, и единственное место, где писатель может сделать себе имя, – Испания.

5

Окопы республиканцев, Уэска, Испания, май 1937 года[21]. Это очень странное ощущение – получить пулю. Несмотря на полную уверенность, что он умирает, он отчаянно запоминал, что чувствует, – на всякий случай. Не так уж многих писателей ранили – или, по крайней мере, немногие дожили до того, чтобы об этом написать.

Только придя в сознание, лежа ничком на дне окопа, под спор товарищей, откуда течет кровь, пропитавшая его одежду, он попытался осмыслить, что произошло. Если не подводила память, порядок был приблизительно следующий, хоть и пролетело все за какую-то пару секунд. Он услышал громкий взрыв, все залил жуткий свет. Когда вошла пуля, по всему телу пробежала яростная дрожь, будто экспресс пронесся по туннелю. Потом он двумя отдельными движениями повалился на землю – сперва на колени, потом лицом вниз, словно телок, оглушенный молотком. Оруэлл пытался удержать впечатления, чтобы не растерять их раньше, чем дотянется до ручки.

Пока в голове мелькали эти мысли, вокруг возились люди, неуклюже срезая с него рубашку и накладывая повязку, дожидаясь, когда по вспомогательному окопу доставят носилки.

– Шея, – сказал кто-то. – Пуля прошла навылет.

Шея! После такого уже не выживают: он видел, как в шею стреляют козам, свиньям и прочим животным, – это верная смерть. Он попытался заговорить, но изо рта хлынула кровь – не самый лучший признак.

* * *

Пять месяцев назад он прибыл на медленном поезде через Тулузу, распевая по пути «Марсельезу» навстречу вскинутым кулакам крестьян. Революционная Барселона запомнилась этаким карнавалом – с развеселыми песнями о любви и братстве, звучавшими из динамиков на фонарях. Почти все стены были раскрашены красным и черным и расписаны лозунгами левых партий и объединений: ОСПК, ВСТ, НКТ-ФАИ, ИКМ, ОСМ, МРА[22], ПОУМ. Узнал он только последнюю, по речи Макстона в Лондоне.

На магазинах и кафе красовались таблички о том, что они коллективизированы. На отелях развевались партийные флаги, а на отеле «Колон» – штабе коммунистов – он видел огромные портреты Ленина и Сталина, благодушно взиравших на толпы. В парикмахерской, брея утреннюю щетину, он сидел под лозунгом, в котором со своим слабым знанием испанского разобрал торжественное заявление о том, что парикмахеры – не рабы. (Все парикмахеры, узнал он потом, – анархисты.) И хотя все остальное в городе говорило о войне – замусоренные мостовые, посеченные бомбами стены и разбитые окна, обшарпанные и полупустые магазины с очередями на улице, задранные до небес цены на табак, – уныние уличных пейзажей легко развеивали броские плакаты с победоносными рабочими-солдатами на каждой стене. «Obreros a laVictoria!» – «Трудящиеся – за победу!»

Живо вспомнилось, как ему чистил сапоги невысокий мужчина преклонного возраста, в сером комбинезоне и обтерханном берете. Перед тем как поставить туфлю ему на ящик – тоже, как и всё вокруг, раскрашенный в красное и черное, – Оруэлл сказал то, что еще помнил по школьным урокам испанского: «Buenos dias»[23]. Но чистильщик посмотрел ему прямо в глаза, поднял кулак и ответил: «Salud, comrade!»[24] Оруэлл почти машинально ответил тем же: «Salud!» Непримечательный диалог, но невообразимый в Англии. Джентльмен и чистильщик сапог говорят на равных! Братья!

В ту короткую встречу его понимание происходящего вдруг стало полным. Он, например, осознал, что разбросанные булыжники мостовой, о которые он вечно запинался, – признаки наскоро разрушенных баррикад. Затем – полное отсутствие обеспеченных высших классов. В Уигане это казалось предательством, но в Барселоне – уютным, уместным символом чего-то хорошего – возможно, победы. Да, он помнил, как думал в каком-то восторге: вот что такое социализм – это общество, где рабочий класс – на коне. Он приехал в Испанию в поисках сюжета, чтобы обрести славу в качестве корреспондента, а то и написать книгу, но тогда понял, что обязан еще и сражаться.

Уже через неделю аристократичная жена Ная Бевана, Дженни Ли[25], направила его в ополчение ПОУМ, где к нему скоро присоединились и другие британские добровольцы. Через несколько недель приехала Айлин, чтобы вести бухгалтерию и хозяйство отряда. Но хоть ПОУМ и являлась сестринской партией НРП, в Москве ее члены и бойцы считались «троцкистами» или «замаскированными фашистами» и подлежали казни при первой же возможности. Такие планы уже строил человек с прозвищем Карлик Сталина – Николай Ежов, глава тайной полиции партии, НКВД. Но тогда Оруэлл с Айлин еще ничего не знали.

* * *

Фронт республиканцев, Монте-Оскуро, февраль 1937 года. Он сидел на пустом ящике из-под боеприпасов и курил. В это время дня солнце падало в окоп, грея его кости и поднимая боевой дух. Когда первые сражения войны пошли на убыль прошлой осенью, республиканцы и фашисты закрепились на высоких острых хребтах известняка на противоположных сторонах скалистой долины и сидели здесь до сих пор. Это была не столько линия траншей, сколько череда укрепленных позиций в пределах видимости друг от друга – белые утесы с каменными зубцами напоминали ему средневековый замок.

В эпоху пулеметов (даже тех ржавых, которые им достались) почти вертикальный ландшафт обрекал любое наступление пехоты на провал; в результате обеим сторонам приходилось выбирать между простаиванием или самоубийством. По прямой противоположные рваные линии обороны находились метрах в семистах друг от друга, но пешком выходило почти километр. На таком расстоянии пули жужжали над головой бессмысленно и лениво, безобидные из-за прискорбных стандартов испанской меткости. Артиллерия фашистов работала вяло – несколько снарядов в неделю, причем из-за стертых стволов древних пушек то и дело случался то перелет, то недолет. Настоящее оружие и настоящая война – как и настоящие возможности писать книги и репортажи, чем и занимались Хемингуэй и прочие, – были где-то далеко, в Мадриде, и ему не терпелось оказаться там же.

Его караул подходил к концу, когда он услышал перед окопом шуршание: это возвращался через брешь в хлипкой колючей проволоке, натянутой в двухстах метрах от окопа, патруль – такое гордое название носил отряд, ходивший за провизией и хворостом на старое картофельное поле на ничейной земле. Он выкрикнул:

– Seremos!

– Invencibles![26] – последовал отзыв.

Когда патрульные соскользнули в окоп, послышался шум аэроплана. А на их части фронта это могло означать только одно: фашистский аэроплан. Все самолеты, поставленные русскими, воевали под Мадридом – там у коммунистических отрядов были и русские танки, и артиллерия, и даже сносные винтовки. Зачем Сталину вооружать троцкистов в Испании, размышляли члены ПОУМ, если в то же самое время он казнит их в Москве? Если б Оруэлл только знал, на что подписался!

Он махнул пулеметчикам – те подхватили свое древнее французское орудие и перетащили на открытую местность, чтобы установить на камне и нацелить в небо. После десятка выстрелов магазин, как обычно, заклинило. Выковыривая толстую пулю, они заметили, что с древнего биплана сыпется что-то белое и блестящее. Газеты.

– Можно пустить на растопку, – сказал он, и люди засуетились под безобидным ружейным огнем по всему хребту, собирая упавшие стопки. Это была фашистская газета «Херальдо де Арагон». Ее перевели те из них, кто знал испанский получше, но основное Оруэлл понял и сам: Малага пала. Они не поверили ни слову. Однако к вечеру из тылов просочились слухи, что это правда – и хуже того: коммунисты заявляли, что город предали анархисты и ПОУМ[27].

С наступлением темноты он добрался до койки на каменистом полу блиндажа, вырытого в склоне известнякового хребта. Там он и лежал по соседству с храпящим пулеметчиком Рамоном, когда внутрь сунулся командир – Боб Эдвардс из верхов НРП.

– Нас атакуют.

Они помчались по ступенькам сквозь туман, круживший у ног, словно холодный ручей, и встали на стрелковую ступень. Фашисты подвезли новые пулеметы – Оруэлл насчитал пять линий трассеров – и вели огонь ближе обычного. Они начали стрелять, целясь во вспышки, практически вслепую, а вокруг, довольно далеко, падали снаряды, половина из которых так и не взорвалась.

Вдруг звук рикошетов раздался сзади – их окружили! Внутри все похолодело – в этой войне пленных не берут. Но угроза тылу оказалась их собственным пулеметом, спутавшим цель. Их Гочкисс тут же заклинило, и не осталось ничего, кроме как встать во весь рост под обстрелом и идти в штыковую. Когда ты под огнем, осознал Оруэлл, то думаешь, не когда в тебя попадут, а куда, из-за чего все тело напрягается и приобретает чрезвычайно неприятную чувствительность. Через час-другой драмы атака заглохла, и наутро они увидели, что это был какой-то патруль, и то скоро отступивший. С их стороны – всего одна жертва с легким ранением. Но эта стычка, пусть даже жалкая и непримечательная, все же была его первым настоящим столкновением с фашистами.

Через два дня у себя в блиндаже они с Бобом Смилли изумленно слушали, как Эдвардс переводит репортаж об этой фашистской атаке, напечатанный в газете ПОУМ «Ла Баталья».

– «В большом сражении в ночь на 20 февраля, – читал Эдвардс, – наши ряды у Сарагосы отбили крупную атаку фашистов. Прославленный состав 29-й дивизии под командованием товарища Роберта Эдуардо отстаивал окопы, как львы, сдерживая пулеметами и бомбами несметные волны фашистских штурмовиков при поддержке кавалерии и танков. Если бы не смелость, проявленная доблестными англичанами, фашисты прорвали бы наш фронт, открыв дорогу на Алькубьерре и даже Барселону. Эта славная победа вновь показывает превосходство международной солидарности рабочего класса над завербованными приспешниками фашизма…» И так далее, товарищи. Тут есть и про юного Боба – «сын знаменитого предводителя рабочего класса», и так далее и тому подобное. Даже цитата из Ленина!

– Ну конечно, – сказал Оруэлл. – Без цитаты от Самого и публиковать нельзя.

Смилли хохотал.

– Очевидно, писал какой-нибудь бумагомарака в Барселоне или Мадриде.

– А то и в Лондоне, – прибавил Оруэлл. – Чистая фантастика. Сомневаюсь, что отсюда до самого Гибралтара найдется хоть один танк. А если бы они и были, как бы фашисты затащили их на утес под нашими позициями?

– Нелепость, согласен, – сказал Смилли. – Зато моему дедушке будет приятно почитать об этом в «Нью Лидере». «Товарищ Смилли, внук лидера шахтеров, – герой, отбивающий танки фашистов на Арагонском фронте».

– И он будет гордиться по праву, – сказал Оруэлл. – Ведь раз так и написано черным по белому, кто будет спорить? Для будущих поколений товарищ Смилли станет героем революции, а когда мы все умрем и не сможем ничего опровергнуть, наша жалкая стычка войдет в историю великой битвой на таких же правах, как Фермопилы и Гастингс.

– Ну, хотя бы приятно знать, что мы тут не зря мерзнем и вшей кормим, – сказал Эдвардс.

– Закавыка, конечно, в том, что если нас победят, как наших в Малаге, то мы останемся в истории предателями. Английскими троцкистами-фашистами, воткнувшими нож в спину революции. Правда будет такой, как пожелает товарищ Сталин.

* * *

Недели после ранения почти не запомнились, не считая неудобств и боли: карета скорой помощи, подскакивающая на колдобинах испанских дорог; грязные испанские больницы, жирная кормежка с жестяным привкусом и неряшливые медсестры; врачи, которые уже было его списали, а потом объявили о большом везении (миллиметр влево, сказали они, и пуля перебила бы сонную артерию); странная шокотерапия, чтобы оживить мышцы его горла и рук. А в конце, встав на ноги, ему пришлось пройти весь путь обратно на фронт за справкой об увольнении, только для того, чтобы там его снова поставили под ружье и заявили, что он пойдет в резерве атаки на Уэску. Из-за типичной испанской неразберихи атаку отложили, и он все-таки смог выбить подпись и уехать в Барселону.

Добираясь попутками и ночуя под открытым небом, он прибыл только через несколько дней и с удивлением обнаружил, что Айлин уже ждет в вестибюле «Континенталя» с его сумкой наготове. Она встала, перехватила Оруэлла раньше, чем его заметил портье, взяла за руки и тут же увела обратно к дверям.

– Тс-с! – сказала она.

Работник отеля – скорее всего, анархист – открыл перед ними дверь:

– Торопитесь!

Выйдя на слепящее солнце Рамблы, он замешкался, попытался развернуться, но она потащила его дальше, с силой дернув за больную руку, отчего он даже запнулся.

– Хочешь, чтобы тебя расстреляли? – спросила она тихо, но жестко.

Он снова попытался вырваться, и снова она потащила его за собой.

– ПОУМ объявили вне закона, – прошептала она.

Не может быть!

– Всех наших казнят. Говорят, Нин уже мертв.

Нин! Харизматичный лидер ПОУМ, с которым он познакомился всего несколько недель назад в ходе уличных боев[28].

Она перевела его на другую сторону широкого бульвара, заполненного гражданскими гвардейцами, и скоро они нырнули в лабиринт старого города – квартал пролов, бастион анархистов, где они были в безопасности. На боковой улице нашли кафе потише и заказали кофе, надеясь, что хозяин их не подслушает.

– Как нам быть? – спросил он Айлин.

– Проставить визы в паспортах и уезжать. Но в «Континенталь» тебе нельзя – он кишит шпионами. Они не должны знать, что ты вернулся, иначе схватят и тебя.

– Придется найти другой отель.

– Там тебя предадут – все отели обязаны сообщать о постояльцах. Нет, тебе придется залечь на дно. Я все продумала. Чтобы уехать, нужно, чтобы наши бумаги одобрили в британском консульстве.

– Но на это же уйдет куча времени. – Он устал и ослаб от ранения, одна перспектива ночевки на улице наполняла ужасом. – Нет, я вернусь в номер; это параноический бред. Я им ничего не сделал. Если им нужны все, кто сражался на улицах, придется арестовать сорок – пятьдесят тысяч человек. Нет!

Она крепко стиснула его запястье и с силой прижала руку к столу.

– Послушай! Стаффорд Коттман и Уильямс – они лежали с тобой в санатории «Морин», помнишь? Они говорят, приходила полиция, искала членов ПОУМ, забрала даже тяжелораненых – скорее всего, чтобы казнить. Они вдвоем сумели скрыться, но слышали, что полиция особенно интересовалась твоим местонахождением – и забрала все твои вещи, даже одежду.

– Испанцы? Проводят чистки? – Он рассмеялся. – Разве что только после маньяны[29].

Она снова прижала его руку к столу.

– От этого не отмахнешься, Эрик. Все не будет хорошо. Всех, кого считают троцкистами, арестовывают и расстреливают.

– Но я же не троцкист.

– И Нин – не троцкист… не был троцкистом. Это тебе не Англия!

– Чушь какая-то…

Она снова прижала его руку, в этот раз – до боли. Заговорила настойчиво, хотя и не забывая об осторожности.

– Как ты не поймешь, Эрик: правда здесь ничего не значит. Все, кого мы знаем, арестованы. И тебя тоже арестуют и, может, расстреляют – может, и меня заодно. Ты должен скрыться, а как только нам завизируют паспорта, мы уедем на первом же поезде.

Из-за навалившейся усталости ему не хотелось в это верить, но наконец до него дошло. Это чистка. Они в полицейском государстве во время террора – причем на стороне проигравших. Может, когда в него стреляли фашисты, это выделяло его среди других писателей, но когда стреляют коммунисты – это уже другое дело. Они будут стрелять в упор и не промахнутся.

– Выверни карманы, – приказала Айлин.

Он подчинился, выложил на грязную скатерть кошелек и документы. Она забрала удостоверение ополчения и документы об увольнении – с красочной печатью ПОУМ и фотографией с флагом ПОУМ на заднем фоне – и порвала на мелкие клочки.

– За такое могут расстрелять. Я договорилась с Джоном Макнейром и Стаффордом Коттманом встретиться завтра в десять у британского консульства – они едут с нами. Весь британский контингент получил приказ немедленно распуститься. Там мы с тобой и увидимся.

Его блокноты! Он приехал в Испанию, чтобы писать, и уезжать без блокнотов немыслимо.

– Мне нужны мои записи.

– Их изъяли из моего номера.

– Когда?

– Сегодня рано утром – они пришли и арестовали Коппа.

– Копп! – воскликнул он так, что мог бы услышать любой, кто их подслушивает. Его командир в ополчении. От изумления он на миг позабыл обо всякой секретности. Но тут же взял себя в руки. – Он же вроде был в Валенсии?

– Он вернулся.

– Ты с ним… Пока я…

Она вдруг заплакала.

– Ты на меня злишься?

Как ни странно – не злился. Однажды, еще до свадьбы, он сказал ей, что в браке должна быть не только любовь, но и свобода. Супружество не должно быть тюрьмой. Он наклонился над столом, взял ее лицо в ладони и с силой поцеловал в губы.

– Главное, что в самое важное время мы преданны друг другу и тому, во что верим. Нельзя предавать друг друга. Вот что главное.

– Да, милый, – она плакала, но уже по другой причине. – Если в отеле меня арестуют, ты должен выбраться из Испании сам.

– В отеле! Тебе нельзя возвращаться. Ты же знаешь о британском контингенте больше кого угодно. Ты для них ценнее меня.

– Но разыскивают тебя, – сказала она. – Если сейчас я исчезну, это будет слишком подозрительно. Меня не тронут, пока думают, что ты еще не вернулся с фронта. А когда они опомнятся, надеюсь, нас уже здесь не будет. Не возвращайся за мной.

– Если завтра в консульстве меня не будет, уезжай на первом же поезде.

– Нет, либо мы едем вместе, либо не едем. – Она встала и ушла.

Он машинально подался за ней, чтобы увидеть, возможно, в последний раз, но застрял в толчее и отстал.

6

Он в одиночестве бродил по улицам в поисках ночлега. Барселона стала до жути неузнаваемой. Улицы унылые, безрадостные, словно он сошел после тропического круиза в городе, охваченном зимой. Сперва он никак не мог взять в толк, что же изменилось. А потом заметил. Динамики сменили тон. Вместо духоподъемных революционных мелодий заиграли воинственные, и пусть он не понимал всех слов, голоса казались пронзительнее и зловещей. Пропали красочные плакаты и стяги революционных партий. Тут и там по Рамбле носило яркие клочки бумаги, обрывки ткани трепетали на стенах или забивали стоки в канавах. Учитывая, с каким рвением левые партии в прошлом году обклеивали весь город пропагандой, убрать ее, видимо, было непростой задачей.

Только-только приехав в Испанию, он наивно полагал, что ПОУМ и анархисты – естественные союзники коммунистов и социалистов; теперь стало очевидно, что они заклятые враги и все следы их бывшего союза систематически стирались с лица земли. Появились новые плакаты. Он задержался у особенно уродливого, попадавшегося на каждой стене, и присмотрелся. Казалось, жуткое изображение угрожало конкретно ему. На нем здоровяк с большой дубиной жестоко топтал сапогом беспомощных ПОУМовцев и анархистов, пойманных, как звери в сети. «DESCUBRID Y APLASTAD SIN PIEDAD A LA 5a COLUMNA», – гласил плакат. «Разоблачайте и крушите пятую колонну без пощады». Без пощады. В уголке плаката были серп и молот испанской коммунистической партии. Так вот, значит, к чему скатилась революция большевиков: сапог, топчущий всякое сопротивление, – вечно.

Он не знал, остались ли еще где-то убежища ПОУМ – сейчас даже штаб партии в отеле «Фалкон» превратили в тюрьму. Часами блуждая по улицам, он оказался на окраинах города, где заметил на стенах новые граффити: «Gobierno Negrín: ¿dóndeestá Nin?» – «Правительство Негрина[30]: где Нин?» Позже он узнал, что Нина ликвидировали в эту самую ночь, хотя коммунисты заявляли, что он сбежал в Берлин и теперь работал на своего давнего хозяина Гитлера. Даже после смерти Нин все еще жил – в виде жупела.

Сперва он попробовал заночевать в пустом бомбоубежище, но его вырыли недавно, там все еще было сыро. Затем он наткнулся на заброшенную церковь, сгоревшую во время антирелигиозного буйства в начале революции[31]. В сумраке барселонской светомаскировки он разглядел только четыре стены да остатки колокольни и задумался, какого же века эта постройка – возможно, средневековая. Внутри было жарко, душно и невыносимо воняло голубиным пометом, зато сухо – и сюда вряд ли бы заглянули рыщущие патрули. Он порылся в обломках и нашел уголок, где его твердой постелью стали битые камни.

На следующее утро улицы кишели патрулями: гражданская гвардия, штурмовая гвардия, карабинеры и обычная полиция, а еще бог знает сколько шпиков в штатском. Убивая время, он переходил из кафе в кафе. В какой-то момент миновал отель «Фалкон» с comité general[32] ПОУМ и заметил, что полукруглые окна над входными дверями выбиты, а революционные лозунги на стенах криво закрашены.

Там и сям в городе встречались отдельные группки людей, в ком он узнавал старых товарищей – некоторые только что вернулись с фронта. Кое-кто подмигивал при встрече, боясь заговорить. На середине Рамблы он заметил двух товарищей из НРП – Макнейра и Коттмана, – с которыми Айлин условилась о встрече, и жестами и шепотом подозвал их. Они выбрали рынок на небольшой plaça[33] в лабиринтах улочек средневекового рабочего квартала, где вроде бы можно было поговорить незамеченными в бурной толпе, если переходить от лотка к лотку, словно туристы. По пути к ним присоединился еще один беглец – 24-летний немец, носивший псевдоним Вилли Брандт[34], Оруэлл знал его как связного ПОУМ с Социалистической рабочей партией Германии – СРП. Они тепло поздоровались, радуясь уже тому, что встретили эту смертельную опасность вместе.

По пути Коттман, невысокий ростом, поднял руку и коснулся плеча Оруэлла.

– Товарищ, новости хуже некуда. Боб Смилли мертв.

Он промолчал.

– Коммунисты говорят, ему стало плохо в тюрьме – аппендицит, но по слухам, его забили до смерти.

Юный Боб забит до смерти? Оруэлл содрогнулся, словно его тело тоже предчувствовало боль избиения. До сих пор арест испанцами казался хлопотливой административной формальностью, когда сперва просиживаешь штаны в неорганизованной тюрьме, потом твои документы проверяют и выставляют тебя за границу, чтобы ты шел восвояси. А теперь так называемые братья-социалисты убили Смилли, сына главы профсоюза.

– Что мы делаем? – произнес Брандт с посеревшим лицом. – Рабочие убивают рабочих? Мало того, что приходится убивать рабочих-фашистов, так теперь еще и социалистов? Что же пошло не так? – Он в отчаянии спрятал лицо в руках. – Что мы наделали?

Но тут же оправился.

– Товарищи, – начал он тверже – и это слово, как в Уигане, снова прозвучало естественно и сильно. – Наше дело правое, но его испортила военная борьба. Нельзя ставить победу в войне выше революции. Вы же видите? Война пробуждает во всех самое низменное. Без революции это не борьба, а просто резня. Кто будет за такое сражаться?

Они поочередно посмотрели друг другу в глаза и, словно обменявшись какой-то душевной энергией, кивнули.

– Эта война проиграна, но будут новые – мы это знаем. И в них нужно победить. Будьте верны. Вы готовы сражаться и умирать за победу над фашистами и коммунистами?

У этого Брандта, видел Оруэлл, есть талант прирожденных лидеров отбрасывать все лишнее и говорить то, что действительно важно. Коммунисты представляли такую же угрозу свободе, как и фашисты. Хоть Брандт младше их всех, в нем чувствовалась какая-то нравственная мощь, кристально ясный дух, который не могло разбить ничто, даже самые сильные бомбы. Это было прекрасно. «Как это странно, – подумал Оруэлл, – когда к человеку, которого едва ли знаешь, внезапно испытываешь приязнь на грани любви».

Он взглянул на своих спутников.

– Мы усвоили урок, – сказал он, поддерживая Брандта. – Никогда не верь коммунистам.

Они не могли задерживаться – хоть в рабочем квартале патрули встречались реже, их все равно нельзя было списывать со счетов. Перед расставанием он обернулся к Брандту.

– Поезжай с нами во Францию. Мы попробуем переправить тебя в Англию.

Но Брандт только сжал кулак, не поднимая руки, – незаметная версия республиканского приветствия, – и растворился в толпе.

* * *

Это было невероятно глупо – как самим лезть в могилу. Им бы с Айлин уехать на последнем поезде, но нет, они решили навестить Коппа в тюрьме. Не мог же он бросить бывшего командира на смерть, не сделав хоть какого-то жеста солидарности, даже если он сводился к передачке с едой и сигаретами. На первый взгляд идея казалась безумной, но им сказали, что это не тюрьма, а одно название.

Войдя в тюрьму – которая оказалась всего лишь двумя помещениями заколоченного магазина, – он увидел двух ополченцев ПОУМ, знакомых по фронту; один – американец, который оказался рядом, когда Оруэлла ранили, и унес его на носилках. Они перемигнулись.

Огромная туша Коппа пробилась к ним через толпу, – в каждую комнату, пять на пять метров зловонного сумрака, набилась по меньшей мере сотня заключенных, – и он заключил их в объятья.

– Ну, видимо, здесь нас всех и расстреляют, – заявил он весело.

Во время ареста, рассказал Копп, он нес в чемодане рекомендательные письма от генерала Посаса, который был в ладах с коммунистами; сейчас письма, где говорилось, что Копп срочно нужен на фронте, находились где-то в кабинете начальника полиции.

Оруэлла обуяла отчаянная решительность: он найдет того, кому адресованы письма, и попросит забрать их у полиции. Возможно, тогда Коппа освободят. Он оставил Айлин и Коппа и уже скоро углубился в лабиринт военного министерства, где, предположительно, работал тот, кому предназначались письма. Сеть коридоров была такой сложной и запутанной, что он едва не бросил эту затею, но все-таки нашел нужный кабинет.

Когда его впустили, он объяснил, зачем пришел.

– Этот майор Копп – в каких войсках он служил?

– 29-й батальон.

– ПОУМ! – Шок и тревога в голосе офицера напугали Оруэлла. – И он был вашим командиром?

– Да.

– Значит, вы тоже служили в ПОУМ?

Оруэлл с трудом сглотнул. Теперь ложь уже не поможет.

– Да.

– Ждите здесь.

Офицер вышел, и Оруэлл слышал, как снаружи началась бурная дискуссия. Сейчас его арестуют. Внутри все похолодело, ноги стали ватными. Он так и чувствовал – дубинки, кулаки, унизительное пресмыкательство на полу, мольбы о пощаде… Офицер вернулся, надел фуражку и велел следовать за ним в полицию. На миг Оруэлла посетила мысль о побеге, но, когда они пришли, офицер зашел к начальнику и начал громкий спор, а уже через несколько минут вышел с конвертами, в которых лежали те самые письма Коппа.

Оруэлл поблагодарил его, и при прощании офицер неловко пожал ему руку. Мелочь, но все же это случилось на глазах у всей полиции и в окружении плакатов, кричащих, что он предатель из пятой колонны и должен быть уничтожен, и поэтому такая мелочь подтверждала что-то важное. Оруэлл не мог это сформулировать; в конце концов остановился на том, что каким-то чудом человеческий дух выжил даже в этом хаосе.

* * *

Он, Макнейр и Коттман три дня ночевали под открытым небом, сперва – на забытом кладбище, а потом – в высоком бурьяне в углу заброшенной стройки. Благодаря утренним визитам в общественные бани, к чистильщику обуви (где антифашистские приветствия уже остались в прошлом) и к парикмахеру они поддерживали приличный вид, хотя слышали, что патрули прознали об этой уловке и устраивают в банях внезапные облавы. Дни они проводили, изображая зажиточных английских туристов, – любовались достопримечательностями и ели в дорогих ресторанах, где официанты уже снова нацепили накрахмаленные рубашки и самый что ни на есть подобострастный вид.

Однажды перед уходом из модного ресторана он зашел в туалет. Там, за запертой дверью, было одно из немногих мест во всем городе, где он чувствовал себя свободным от любопытных глаз и ушей. Вот до чего докатилась их революция.

Он причесался и, глядясь в зеркало, заметил, как сильно изменился со времен приезда в Барселону семь месяцев назад. И шрам на шее, и больше седых волос. Ему было всего тридцать четыре, но теперь он знал то, чего не знал раньше. Не то, что теперь думали остальные: будто все революции бесполезны и от политики лучше держаться подальше. А то, что время таких, как он, подошло к концу. Он уже устарел – и не из-за возраста, а из-за того, что в мире не осталось места для таких, как он, жалких романтиков, верящих в истину и в свободу мыслить как пожелаешь. Будущее, осознал теперь он, принадлежит новому поколению: упрощенным людям с упрощенными мозгами, пропитанными ложью, ненавистью и культом силы, – тем, кто поймал Нина и Коппа, кто убил Боба Смилли, а теперь охотится за ним с Айлин.

Он достал из нагрудного кармана куртки ручку, снял колпачок и написал на стене как можно крупнее: «Viva POUM!» – «Да здравствует ПОУМ!» Опасно, но ему уже наплевать. Он решил, что коммунисты все равно его расстреляют, если поймают, что бы он там ни делал, – если не за настоящее преступление, то за вымышленное. На самом деле законов больше не осталось; единственное преступление – сопротивление властям.

Когда он собирался уходить, в дверь раздался стук. Уже! Должно быть, за ним следили или, может быть, хозяин ресторана – информатор, заманивший их в ловушку; возможно, в туалете двустороннее зеркало. Глупо; как же невообразимо, самоубийственно глупо! Он застыл на месте. Снова постучали. Он понял, что сейчас хуже всего оттягивать: тогда точно подумают, что он от кого-то скрывается. Оруэлл осторожно открыл дверь и обнаружил, что это всего лишь Коттман – как и он, выпивший вина и решивший воспользоваться туалетом.

На следующее утро он, Айлин, Макнейр и Коттман сели на поезд во Францию. Проехав границу, они купили французскую газету с передовицей, где говорилось, что Коттман арестован как троцкистский шпион. Ну как тут не рассмеяться?

7

Коттедж «Стоурс», Уоллингтон, март 1938 года. Он не обращал внимания на скорую грозу. В Уоллингтоне было легко не замечать действительность. Это-то ощущение, что округу забыли осовременить, что здесь воплотилась в жизнь сама ностальгия, и привлекло Оруэлла в крошечную деревушку, состоящую из всего двух улочек. Конечно, открыто в таком не признаются. Подумаешь, ностальгия, ответят тебе, дурацкая и никчемная ностальгия – да она интересна только дуракам; важно лишь будущее. Но он так никогда не считал. Стоило ступить в деревню, как словно какая-то часть его души вернулась назад во времени. Трудно сказать, из-за чего конкретно – из-за знакомых ароматов соломы и люцерны, сладковатой затхлости древней церкви, вида плечистых фермеров, попивающих темный густой эль перед таверной «Плуг», тенистого пруда с юркающим в нем ельцом, а то и просто из-за пригревшего солнца – ведь в прошлом, разумеется, всегда стоит лето. Он только знал, что тогда, до августа 1914-го, все было хорошо. Куда лучше, чем сейчас. А беда настоящего, считал он, как раз в том, что люди позабыли, как же хорошо было раньше.

После Испании Уоллингтон был как раз тем, что они искали. Эскадрильи бомбардировщиков, – которые, знал Оруэлл, уже готовы к вылету, – вряд ли станут переводить боезапас на эту крошечную точку на карте. Они с Айлин арендовали деревенскую лавку, купили беконорезку и расставили за стойкой большие склянки леденцов для местных детей. Целыми днями они писали и занимались лавкой, а вечерами читали и беседовали у камина. По выходным принимали друзей из Лондона – она сидела у него на коленях и рассказывала обо всех его неудачах в скотоводстве. Но как они с Айлин ни пытались сбежать, Испания так просто не отпускала. Они-то выбрались, но Копп остался в тюрьме, а тела их товарищей по ПОУМ гнили под Уэской. И, конечно, еще надо было дописать книгу. Оруэлл снова принялся колотить по клавишам.

Когда становишься свидетелем такой катастрофы – а чем бы ни закончилась испанская война, она все равно останется чудовищной катастрофой, не говоря уже об убийствах и физических страданиях людей, – в душе не обязательно воцаряются разочарование и цинизм. Удивительно, но военный опыт только усилил мою веру в порядочность людей[35].

Поначалу он возлагал на книгу большие надежды – это была встряска, что нужна левакам, – но теперь поддался сомнениям. По заметкам в «Таймс» и политическим новостям он понимал, что рынок книг об Испании перенасыщен, и к тому же решил, что их покупают только интеллектуалы. Он не мог себе представить, чтобы горняки-северяне ее читали и обсуждали в пабе – или вообще слышали о ее существовании, хотя именно они, а не интеллектуалы, могли помешать этим кошмарам повториться здесь. Если б только пробудить их сознательность – хотя, конечно, стоит им стать сознательными, как они перестанут быть собой и поддадутся «объективным политическим реалиям». Его разум переполняли подобные парадоксы. А революции, осознал он теперь, из парадоксов и состоят.

Крошечный коттедж дрожал, сотрясая стекла в засохшей замазке рам. Наступала тьма, ускоренная появлением высокой и широкой грозовой тучи темнейшего фиолетового цвета. Он оглядел деревню из окна второго этажа. Пруд, куда они с Айлин прошлым летом ходили на пикники и рыбалку, почернел и заледенел, оголенные вязы на его берегах уже гнулись под ветром. В тридцати-сорока метрах от его поля появился огонек. Это фермер сгонял свиней, коз, дойных коров и лошадей в тепло и уют большого и древнего на вид сарая, на котором можно было разглядеть ржавеющую табличку с названием: «Ферма „Усадьба“».

От первого дуновения бури где-то рядом громко хрустнула ветка. Сегодня ненастье разыграется не на шутку – наверняка снова сдует чертову крышу с курятника, а он только-только ее залатал. Пора и ему собирать свое разношерстное стадо. Он вышел во двор, по дороге сказав Айлин, что «задраит все люки», и поторопил кур и уток в курятник, а коз Мюриэл и Кейт – в один из двух сараев. Черного пуделя Маркса он увел в дом, греться на половичке у камина.

В честь скорого завершения книги об Испании Айлин, наконец освоившая старенькую печь, зажарила их петуха-бедокура по кличке Генри Форд и привела бедное жилище в порядок. После жаркого она села к нему на колени и кормила с ложечки своим фирменным блюдом – пирогом с яблочной меренгой. Она окинула взглядом эту картину – огонь в камельке, ноги Оруэлла в тапочках на экране, стопка нечитанных газет и журналов на полу, пишущая машинка в углу.

– Можно подумать, мы вернулись в Уиган, да? В твой муниципальный дом, где жили только ты, я и собака.

– Здесь для этого слишком буржуазно.

– Чтоб меня, и то правда, – отшутилась она.

– Впрочем, пролы не так уж плохо живут. Можно переехать на север, приучиться говорить по-другому, устроиться на завод и народить десяток детей.

– Только девять – мне надо заботиться о фигуре. И я отказываюсь носить деревянные клоги. – Она помолчала, задумалась. – Хотя денег у нас наверняка было бы больше. Я сегодня занималась подсчетами. На плаву нас поддерживают только куры и козы.

– Старый добрый Форд. Он был вкусным.

– Будем надеяться, наши куры не выйдут на забастовку, иначе мы околеем с голоду. – Она протянула ему последний кусочек пирога.

– Ты же понимаешь, это не навсегда, – сказал он. – Такая жизнь, – и оживленно повернулся к ней. – У меня есть задумка для новой книги. О человеке, который понимает, что скоро будет война, и хочет укрыться в прошлом.

– Ты еще слишком молод, чтобы писать мемуары.

– Но я серьезно. По-моему, это заденет за живое.

– Да уж – как быть социалистом и в то же время тори[36]. Сейчас такое никто не читает.

– Зато это будет первая книга о следующей большой войне. Война еще не началась, а о ней уже будет свой великий роман. Какое-то время он нас поддержит.

– В отличие от фермы.

– Сегодня-то дела идут отлично. Протянули еще денек.

– Что ж, хорошо, что тебе не заказывают книги о скотоводстве, – рассмеялась она.

Он поцеловал ее.

– Вот и кончился пирог. Не хочешь ли теперь отведать Свинки?

* * *

На следующее утро он вошел на кухню, чтобы вскипятить воду для бритья, но тут же промочил тапочки. Весь дом словно губка. После бури деревня напоминала поле боя – косые дожди прекратились посреди ночи, но их тут же сменили заморозки. Дорога до фермы «Усадьба» превратилась в канаву с ледяной водой.

Потом, пока Оруэлл кормил Мюриэл на подмороженном слякотном пятачке через дорогу, он заметил, что в грязи увяз фургон старого Филда, каждую неделю объезжавший деревню, чтобы забрать скот на рынок в Болдоке. Филд, сдававший Оруэллу участок, помахал ему и направился за помощью к ферме. Через десять минут раздалось цок-цок-цок – и Оруэлл увидел, как Филд возвращается с мальчишкой лет десяти, который вел могучего ломового коня и подхлестывал его, когда тот уклонялся от своего задания – вытянуть застрявший фургон. Знай несчастное создание свою силу, картина была бы противоположной.

– Только представь, – сказал он Мюриэл, почесывая ей за ухом: – Марксизм с точки зрения животных. – Она вылизала миску с кормом в его руках. – Вообще-то, старушка, в этом что-то есть, если задуматься, а?

Когда он упал, Мюриэл испуганно отскочила.

Айлин обнаружила его только через полчаса.

– Это мое легкое, – еле произнес он. С его губ бежала струйка крови. Казалось, его длинная шея даже не может удержать голову. Не в силах сдвинуть его с места, Айлин помчалась к «Плугу» и разбудила дочь трактирщика, которая попросила подождать и пошла искать отца – он скоро нашелся в подвале, где перекатывал огромные бочки пива.

Айлин присела рядом с Оруэллом и положила его голову себе на колени. За два года с их свадьбы его внешность понемногу менялась – и заметила она это только сейчас. При первой встрече он еще казался подтянутым, а его высокое костлявое тело, хоть никогда не было толстым, все-таки выглядело солидно. Теперь же плечи стали острыми и сутулыми, ноги – худосочными; залатанный и протертый костюм, когда-то дорогой, повис, как лохмотья на пугале.

Она всхлипнула.

– Милый, теперь ты видишь, что тебе нельзя перетруждаться?

Он поднял руку и погладил ее по голове, чтобы она успокоилась, но ничего не ответил.

– Больше никакой работы до самого конца лета. Это приказ Свинки.

– Милая, да не о чем волноваться, – выдавил он. – Скорее всего, просто плеврит. Так и чувствовал: что-то случится. К тому же я и сам собирался передохнуть.

– И хорошо. Я буду водить тебя пастись вместе с козами. Мюриэл будет тебе за компанию. Смотри, не зарази ее блохами.

Но сама все продолжала всхлипывать. У ее смелости тоже были пределы.

Пришел трактирщик и перенес его в коттедж, где ему уже постелили на диване у камина. Подскочила температура, он продолжал кашлять кровью. На третье утро, когда изо рта на простыни стала сочиться черная желчь, она позвонила из «Плуга» своему брату Лоренсу. Несмотря на всю безнадежность ситуации, в этом чувствовалась благосклонность судьбы: Лоренс О’Шонесси считался одним из лучших специалистов страны по лечению туберкулеза. Он поможет.

На следующее утро, под сплошным ливнем, его перевели в большую карету скорой помощи. Когда дверь закрылась и машина сдвинулась с места, он смотрел в окно, как Айлин машет ему и исчезает вдали.

* * *

На третий день в санатории Лоренс, высокий и строгий в хорошо скроенном двубортном костюме, появился в дверях с папкой в руке.

– Больше никаких чертовых войн за человеческое братство!

Оруэлл знал, что Лоренс никогда его не одобрял, и понимал, почему: в конце концов, с какой стати знаменитому хирургу радоваться, что его младшая сестра выскочила за итонца, который пишет о чахоточных нищих, шахтерах да анархистах и не имеет ни гроша за душой?

– Мне не нужна благотворительность, Лоренс, и это неправильно, что мне досталась собственная палата, тогда как ветераны лежат в общих. Я же слышу их разговоры. Я не против переместиться.

– О, не переживай, старина. Ты отработаешь свое лечение тем, что станешь темой моей будущей монографии.

– О чем?

– О туберкулезе.

Оруэлл кивнул.

– Это я устроил тебя отдельно, под свое наблюдение. Чтобы не было ошибок в данных.

С этим спорить было невозможно.

– Похоже, старый очаг – наверняка подцепил у какого-нибудь грязного бродяги или шахтера. Но точно сказать нельзя. Нужны постельный режим, свежие продукты и витаминные инъекции. И никакой печатной машинки. Это я пообещал Свинке, а слово Свинки, как мы знаем, закон.

На этом он ушел, сунув папку под мышку, так и не показав пациенту свои подсчеты: если случай серьезный, то с семидесятипроцентной вероятностью тот умрет в течение шести лет, а если не умрет, то с девяностопроцентной вероятностью не протянет следующие пять.

Оруэлл задумался, чем теперь ему заняться, если нельзя писать. К счастью, Лоренс оставил «Таймс» – ее можно читать целый день, но так и не дочитать. Уже многие недели новости были безрадостными. Правительство Народного фронта Блюма[37] в раздрае. Гитлеровцы вошли в Австрию, а тори снова рекомендовали бездействие. Вовсю шли споры, когда начнется война, и, словно чтобы это подчеркнуть, опубликовали фотографию новейшего моноплана ВВС Великобритании. А теперь, по стрелочкам на карте, он увидел, что республиканская осада Уэски снята – то есть теперь его бывшие окопы в Монте-Оскуро в руках фашистов. «Вот, значит, какое нас ждет лето, – подумал он: как в 1914-м, когда народы, словно не приходя в сознание, стремятся навстречу катастрофе и бедствиям. Он перевернул страницу.

Стоило увидеть фотографии, как он понял их важность. Может, кому другому они показались бы вполне обычными: три портрета, выделенные из общего снимка – возможно, группового снимка большевистских делегатов на съезде. Спокойные, даже счастливые лица, ни намека ни на что зловещее; и все же он знал, что они подспудно, если не очевидно, объясняют все.

Первая фотография – человек в форме, видимо, НКВД. На вид около сорока пяти – а значит, двадцать лет назад, когда началась революция, он уже был взрослым. Выглядел он удивительно утонченно, держался благородно, хотя и строго, что в сочетании с той самой формой намекало на какой-то заблудший идеализм. У второго, куда старше, внешность была более консервативная: бородатый, со старомодным высоким воротником, как у довоенного европейского министра. Если гадать, его можно было бы назвать либерал-радикальным или социал-демократичным юристом, каких редко встретишь в Англии. Последнего внешность выдавала с головой: лысеющий лоб, бородка и лукавые глаза человека, перечитавшего Бальзака, – с ходу узнается интеллектуал-марксист из ленинского поколения. Он даже улыбался. Внизу были подписаны их имена: Ягода, Рыков и Бухарин. А над ними – заголовок:

КАЗНИ В МОСКВЕ

18 ЗАКЛЮЧЕННЫХ РАССТРЕЛЯНО

ГЛАВНЫЕ ЖЕРТВЫ

До тех пор Оруэлл практически не следил за показательными процессами Сталина, считая их слишком абсурдными, чтобы принимать всерьез. Однако теперь понял, что в этой абсурдности и был весь смысл. Обвинения и доказательства очевидно лживы, но представлены так, чтобы их не мог опровергнуть ни один заметный человек, не подвергнув угрозе свою жизнь. А отсутствие общественного возмущения сделало процессы неопровержимой правдой.

Первый, Генрих Ягода, до прошлого года был главой советской тайной полиции – но больше напоминал бюрократа, чем массового убийцу. Двое других стояли в рядах первых вождей революции – остальных, не считая Сталина и изгнанного Троцкого, давно поглотили великие чистки, начатые в прошлом десятилетии. Теперь, похоже, раз и навсегда убирали последних.

С ужасом и нездоровым интересом он попросил медсестер принести из больничной библиотеки подшивку «Таймс». Дочитывая одну газету, он тут же бросал ее на пол и тянулся за следующей, вырезая самые интересные статьи на будущее.

Он видел, что этот конкретный процесс – выделенный среди других названием Процесс двадцати одного – следовал по все той же бредовой траектории к кладбищу. Как ранее Каменева и Зиновьева (с которыми расправился сам Ягода), этих троих обвиняемых ранее уже осуждали, а затем реабилитировали. Но в этот раз удача от них отвернулась окончательно и им пришлось полностью сознаться в нелепом списке преступлений: сговор с Троцким для убийства Ленина и Сталина, отмена коллективизации, возрождение капитализма, расчленение Советского Союза и даже разрушение советской экономики с помощью подрыва поездов и подбрасывания осколков стекла в масло рабочих. Предположительно, в стенах их дач найдены тысячи порнографических снимков. Из-за абсурдности происходящего у Оруэлла то и дело вырывался смешок. В какой-то момент двое подсудимых из двадцати одного сознались, что планировали переворот вместе с Троцким, а потом выяснилось, что во время их переписки Троцкий находился в море на пути в Мексику. Это упраздняло вердикт, в любой другой стране суд бы отменили, но жертвы все равно признали вину, несмотря на логические нестыковки. Теперь, попав в протоколы и бесконечно повторяясь в коммунистической прессе, ложь стала правдой. Оглянуться не успеешь, думал Оруэлл, как всех первых большевиков – кроме Сталина и Троцкого, нужного Сталину так же, как Сатана нужен Богу, – вычеркнут из официальной истории партии и из бытия в целом.

1 Во время войны и несколько лет после нее действовало «двойное летнее время», то есть часы летом сдвигались не на час, а на два часа вперед.
2 Отрывки из романа «1984» приводятся в переводе В. Голышева.
3 Отрывки из книг «Да здравствует фикус!» и «Дорога на Уиган-Пирс» приводятся в переводе В. Домитеевой.
4 Bovril, beef in brief – рекламный слоган популярной марки мясного экстракта, появившейся в 1870-х годах и существующей до сих пор.
5 С 1922-го по 1927 год Оруэлл служил в колониальной полиции в Бирме, что отражено в книге «Дни в Бирме» (Burmese Days, 1934).
6 В британской системе образования школа делится на дома, в которые ученики распределяются при зачислении.
7 Дэвид Герберт Лоуренс (1885–1930) – английский писатель. Некоторые его книги, в том числе «Любовник леди Чаттерлей» (Lady Chatterley’s Lover, 1928), долгое время были запрещены в ряде стран.
8 Сэр Комптон МакКензи (1883–1972) – шотландский писатель, охвативший множество жанров, от исторического романа до публицистики. Среди прочего известен двухтомным романом взросления «Скверная улица» (Sinister Street, 1913–1914), на который здесь и ссылается Оруэлл.
9 Джордж Гиссинг (1857–1903) – английский писатель, крупный представитель натуралистического романа, писал о жизни городской бедноты и социальных проблемах.
10 Дафна Дюморье (1907–1989) – английская писательница, мастер психологического триллера. Известна такими произведениями, как «Ребекка», «Таверна „Ямайка“» и «Птицы», экранизированными Альфредом Хичкоком.
11 Джон Сент-Ло Стрейчи (1901–1963) – британский писатель и политик-лейборист, после Второй мировой войны был министром продовольствия и военным министром. Гарольд Джозеф Ласки (1893–1950) – британский политолог-социалист, был помощником вице-премьера-лейбориста Клемента Эттли.
12 Джон Бойнтон Пристли (1894–1984) – британский романист. Здесь речь о его романе «Английское путешествие» (English Journey, 1933), написанном по материалам путешествия по Англии с севера на юг. Генри Мортон (1892–1979) – британский журналист. Речь идет о его серии статей, выпущенных также в виде книги «Прогулки по Британии» (In Search of England, 1927), написанных по материалам путешествия по Англии на автомобиле.
13 В 1931–1935 годах в Великобритании проводилась проверка нуждаемости: люди, не имевшие работу больше полугода, должны были предоставить отчет о доходах всей семьи прежде, чем получить соцпомощь.
14 Морлоки – персонажи романа Герберта Уэллса «Машина времени» (The Time Machine, 1895); подземные каннибалы, символизировавшие пролетариат, противников живущих на поверхности аристократов-элоев.
15 Ричард Риз (1900–1970) – британский дипломат, писатель и художник, прообраз Рэвелстона в романе Оруэлла «Да здравствует фикус!».
16 Вторая итало-эфиопская война (1935–1936; Абиссиния – старое название Эфиопии) – война Итальянского королевства (во главе с Бенито Муссолини) с Эфиопией с целью превратить ее в колонию.
17 Парлеву – искаженное французское «говорите ли вы?». Намек на популярную песенку времен Первой мировой с припевом «Инки Пинки Парлеву» (американский вариант – «Пинки Динки Парлеву»).
18 Битва при Бадахосе (1936) – одна из первых крупных побед франкистов в Гражданской войне, имевшая важное символическое значение. После битвы победители казнили несколько тысяч горожан.
19 Рабочая партия марксистского единства, ПОУМ (Partido Obrerode Unificación Marxista, POUM) – партия марксистов-антисталинистов. Образована в 1935 году в противовес коммунистическим партиям, поддерживавшим Коминтерн. Анархисты в Испании были представлены другими организациями.
20 «Красный Флаг», гимн британской лейбористской партии. Пер. А. Немецкий.
21 Испанская Гражданская война началась в 1936 году, через пять лет после свержения монархии. В результате выборов было сформировано правительство из социалистов, коммунистов, анархистов и левых либералов. Генерал Франсиско Франко, националист и приверженец монархии, поднял вооруженное восстание. Великобритания, Франция и США проводили политику невмешательства, не препятствуя при этом своим гражданам участвовать в войне на той или другой стороне. Германия и Италия снарядили на поддержку Франко авиационный легион и пехотный корпус, снабжали его оружием. СССР поставлял вооружение законному правительству, также помогал инструкторами и добровольцами. В мае 1937 года в Барселоне произошли столкновения между коммунистами и каталонскими националистами с одной стороны и анархо-синдикалистами с другой. Коммунисты объявили эти события анархо-троцкистским мятежом (троцкистской партией они именовали ПОУМ, в рядах которой сражался и Оруэлл). К власти пришло правительство Негрина, полностью зависящее от своих коммунистов и от СССР, начались репрессии. Именно это «предательство в Барселоне», очевидцем которого стал Оруэлл (и едва не стал его жертвой), навсегда определило его позицию: социалиста, но антикоммуниста, врага как Гитлера, так и Сталина.
22 Объединенная социалистическая партия Каталонии, Всеобщий союз трудящихся, Национальная конфедерация труда – Федерация Анархистов Иберии, Иберийская коммунистическая молодежь, Объединенная социалистическая молодежь, Международная рабочая ассоциация.
23 Добрый день (исп.).
24 Салют, товарищ! (исп.)
25 Дженни Ли, баронесса Эшриджа, (1904–1988) – шотландский политик, лейборист, состояла в парламенте, министр искусства (1964–1970). Эньюрин (Най) Беван (1897–1960) – политик, один из лидеров лейбористской партии, в молодости был шахтером.
26 – Мы будем! – Непобедимы! (исп.)
27 Малагская операция (1937) – успешное наступление итальянско-националистских сил. Первое открытое участие итальянцев в Гражданской войне. Республиканцы проиграли как из-за нехватки вооружения (у итальянцев были танки), так и из-за внутреннего раздора анархистов и коммунистов.
28 Андреу Нин (1892–1937) – каталонский коммунист, министр юстиции в Каталонии (центре анархистов в Испании), лидер антисталинской ПОУМ. Выступал против троцкистских чисток в СССР, чем осложнял возможность получения военной помощи от СССР, и потому был снят со своей должности. В ходе майских стычек анархистов и ПОУМ с социалистами в Барселоне ПОУМ была обвинена в троцкизме, Нин был арестован и впоследствии похищен и убит силами НКВД и испанских коммунистов.
29 Mañana (исп.) – завтрашний день, идиома для откладывания дел на потом.
30 Хуан Негрин (1892–1956) – социалист, премьер-министр Республики (1937–1939); в кризисные годы войны взял курс на централизацию власти и укрепление военной дисциплины, из-за чего разорвал отношения с анархистами. После войны встречался с Оруэллом, охарактеризовав его затем «идеалистичным и оторванным от реальности».
31 Еще до начала Гражданской войны католическую церковь объявили врагом народа, разрушали церкви и монастыри, массово казнили священников. Первой статьей новой Конституции Республики стало «У Испании нет официальной религии».
32 Генеральный комитет (фр.).
33 Площадь (исп.).
34 Вилли Брандт (Герберт Эрнст Карл Фрам, 1913–1992) – немецкий социал-демократ, в будущем – председатель Социал-демократической партии Германии (1964–1987), федеральный канцлер ФРГ (1969–1974), лауреат Нобелевской премии мира.
35 «Памяти Каталонии». Пер. В. Воронин.
36 Тори – консерваторы, правящая партия Британии.
37 Леон Блюм (1872–1950) – французский политик, первый социалист во главе французского правительства (премьер-министр с 1936-го по 1938 год), поддерживал политику невмешательства в Гражданскую войну в Испании.
Продолжить чтение