Глава 1.
В Салматке отстраивали Дом Божий. За полверсты от станичной площади, где когда-то давно растворял голубые маковки в небесной лазури старый Покровский храм, на пустыре у въезда в станицу, кипела работа.
Вереницы цветастых платочков водили хоровод вокруг церковной ограды. Кто воду носил, кто кирпичики, а кто и ведра с раствором. Бабы одни! Мироносицы, светоносицы… Больше добровольцев не нашлось помогать каменщикам, нанятым настоятелем, отцом Софронием.
А какая помощь на стройке? Совсем не женская. Кирпичи – с четверть пуда каждый, коромысло с водой – пуд с гаком. А ведро с кладочным раствором – и вовсе полтора пуда! За водой еще и на соседнюю улицу до водокачки сбегай, а ведра с раствором наверх подай.
Мужики кладку выводят, торопятся до холодов. А бабы подсобничают.
– Поаккуратнее, родимые! Берите по четыре кирпича, не по шесть, Клавдия Ивановна! Вот Вы мне тут надорвете спину, в амбулаторию увезут, что я владыке скажу? Угробил-то приход отец Софроний!
Клавдия Ивановна, приходской счетовод, послушно опустила два «лишних» кирпича на поддон. Вслед за ней разгрузились и остальные бабы.
Самая старшая из стройотряда – баба Дуся, Евдокия Петровна Федорова, – тонкая, до прозрачности истаявшая осенняя былинка, стоя у стопки кирпичей, наматывала вокруг шеи косынку. Потом в эту перевязь она аккуратно накладывала по два-три камня, и валко, прихрамывая, тащила ношу к растущим церковным стенам.
Болели у бабы Дуси ноги, распухли, посинели, с трудом помещались в стоптанные башмаки. Но каждое утро, – и в солнце, и в дождь, – она приходила на работу без опозданий. Первая пташка. И отец Софроний выдыхал с восхищением: «Се, раба Господня!».
Не столько ее малая лепта – кирпичик – ценилась настоятелем, сколько молитвы, с которыми та носила непосильные для себя тяжести, и тот дар стойкости, который получила от Бога.
***
Осенью двадцать девятого холода пришли в Салматку рано. Черностоп1 был недолгим. Накануне завьюжило, обнесло станицу мороком. Тяжелые сизые тучи наползли со стороны Вольчего байрака, зацепились за купол Покровской церкви, да тут и осели.
Евдокии не спалось. То и дело ерзала по перине, вытягивала шею, прислушивалась, как сопит в люльке Катюша, маявшаяся соплями уже три дня. Переживала, что вслед за сестрой засопатит и старший сын Никитка. Потом наклонялась к мужу. Алексей дышал ровно, спал тихо. И чудилось ей, что рядом лежит вовсе не супружник, а незнакомый кто и… будто покойник!
Евдокия закрестилась, пытаясь вспомнить слова молитвы, как вдруг в дверь ударили. Три глухих стука. Может показалось?
Евдокия встала с постели, стараясь не наступать на скрипящую половицу, и подошла к окну. Сквозь сполохи света различила неясную тень.
Стук повторился, уже громче. Завозился, зафыркал в конуре пес. «Почему не залаял?» – подумала Евдокия, натягивая подшальник и обуваясь.
– Хозяева! – послышался настойчивый шепот.
– Кого нелегкая принесла? – спросонья пробурчал Алексей.
– Свои здесь. Здарова вечеривали!
– Да уж, вечеревали вчера, ночуем нонче, – проворчала Евдокия, открывая дверь.
На пороге стоял кум Петька Насонов и будто прятал что за спиной.
– Та не злись, Евдокия, дело срочное. Лексей-то где?
– Здесь я, – Алексей на ходу натягивал бешмет, – что стряслось?
– Из Георгиевска мне оказия была, шепнули, будто обоз вышел. Красные бурлаки едут мордовать да дуванить. Казаков как единоличников выселять.
– Тю, что робится-то! – взвыла Евдокия. – А нас то за шо?
– Как за шо? – искренне удивился Петька, – за чихирь, знамо! Салмак2 знатный в вас, вот за то и беруть. В коммуну не отдал надел? А с чего новой власти чихирь3 делать? А хлеб? А мерин? Все теперь общественное, негоже только для себя прятать. Сам не дал, силком отымут.
– Как же отымут, Петенька! Неужто изверги? Свои же, терцы, соседи!
– Соседи-то соседями, да перевертухи, враги похуже басурман будут. Потому как не нашенского изверия они теперь. Нехристи! Кресты посымали да в грязь втоптали. Бога нет теперь, говорят. А без Бога что ж, все дазвольна!
– Да, как же Петя, без Бога то? – не унималась Евдокия.
– А то ты не знаешь, кума, что половина Салматки ужо в красных петлицах ходют.
– Хряпку4 им, а не салмаки! – взревел было Алексей, да приосанился, взглянув на люльку, где сопел младенец.
Чего уж хорохориться. Дети малые на руках, кормить семью надо. В коммуну Алексей не пошел, первое время сдавал излишки и его не трогали. А прошлой зимой лоза померзла. Отзимье5 было затяжное, лето сырое и ветреное. В конце сентября набрали пять ящиков всего, да вино кислое вышло, не вызрела ягода, не набрала сахару. Куда уж теперь…
– А как цепь на шею тебе, да в Сибирь! – не унимался Петька. – Где твой виноград тогда? А Никитку с Катькой в колонию для беспризорников?
Евдокия прикрыла рот ладонью, пытаясь остановить подкатившие к горлу рыдания.
– Бежать надо, Леня! Нонче же! Казаки одни пойдут, бабы останутся для вида. Да их и не тронут, не посмеют. Бежим за горы, а потом пришлем и за жонками и мальцами.
Алексей молчал, с тоскою смотрел то на Петьку, то на детские кроватки.
– Не пущу, – Евдокия вцепилась в Алексея.
Тот ласково, но твердо отстранил жену и пошел одеваться.
– Снедь собери в дорогу, – шепнул Петька Евдокии.
Евдокия надулась и пошла собирать узелок.
Запасы были небогатые. Неурожай случился повсеместно в округе. Корову пришлось сдать в коммуну еще год назад, чтобы остальное не трогали. Птицу продали в начале осени, так как корма не заготовили, людям зерна не хватало, что уж говорить о скотине. Козочку оставили одну – на молоко детям. А в закромах только кислый чихирь, сушка фруктовая, орехи греческие да немного ржаной муки.
Евдокия набрала в котомку сушеных груш да яблок, горсть лущеных орехов, лепешку преснеца6, пошла за вином. Наливая чихирь, проронила в бутыль несколько слезинок. Вот теперь будет пить Алексей не кислое, а горькое вино, подумалось ей.
За нехитрыми делами было время поразмыслить. И решила Евдокия, что лучше отпустить супружника. Куда им в холода с младенцем и трехлетним крохой! А зима обещала быть суровой. Как бы не сгубить детей и самой не отдать Богу душу.
Да и не одна она останется – со свекрами, с сестрой Аришей, с кумой Глашей, Петровой молодухой, да со схимницей – матерью Досифеей. А с ней вообще ничего не страшно! С нею рядом, кажется, сам Господь ходит, да все управляет.
Евдокия в Бога верила по-детски, наивно, неосмысленно. Как в доброго Отца, который поможет непременно, что бы ни попросил. Да и все вокруг так верили. Казалось, по-другому и быть не могло. Старались не прелюбодействовать, не лихоимствовать, не злословить. В церковь ходили по праздникам. Посты держали, на Великий – говели. Христославили на Рождество, на Пасху раздавали куличи соседям, поминальные молебны за усопших сродников заказывали.
Но мать Досифея учила молиться не только за себя и близких, не только за свои потребы. За всех молиться надо: за Царя-батюшку, безвинно убиенного с Августейшим Семейством, за Патриарха Тихона, в борьбе с богоборцами жизнь отдавшего, за мучеников-архиереев, в лагерях загубленных, за весь народ русский, который сиротой остался без духовного окормления.
И каяться учила – ежедневно, ежечасно. А еще смиряться. Все это было для Евдокии слишком сложно. И молитвы – мудреные, длинные. На Вечернее правило встаешь – спина ломит после сенокоса, мысли путаются, жужжат, как голодные комары под ухом. А утром спешишь покормить домочадцев, с хозяйством управиться. Куда уж тут о народе русском упомнить. Наскоро «Отче наш» прочтешь, и слава Богу!
А как пошло поветрие записывать православных в классовые враги, и совсем туго стало. На виду не перекреститься, Господа не вспомнить вслух. Вся жизнь в суете, не до духовного.
Ну а со смирением – вообще одни расстройства. С виду тихая, да внутри – огонь пещной. Под горячую руку Евдокии лучше не подворачиваться!
Но мать Досифея ласково увещевала:
– Крепись, дочка, Бог терпел и нам велел. Он кротких любит, а гордым противится.
И эта фраза странницы стала для Евдокии первым огоньком на тернистом пути духовного возрастания. Туга душевная подходит, скорби, обиды душат, – да тут и вспоминаются слова о гордых, которым все одно Господь не поможет.
Что ж, значит надо смириться – Он не оставит. Отерла Евдокия слезу, улыбнулась, повернулась к мужу, протягивая деньги:
– Вот, Леня. Денька на два вам хватит. Возьми грошей на прагон!
– Себе оставь, понадобятся, – махнул Алексей и присел на скамейку обуться.
Евдокия стояла соляным столбом, онемела. Кум Петька топтался в сенях, причмокивал в усы. Будто уловив душевные метания супружницы, Алексей молвил:
– Не кручинься, Дуся. Чай не на пикеты уходим. К братушке Фоме подадимся, в Худат, на хрукты. Там тепло, спокойно, советска власть там не лютует. Да и пропитания будет детишкам.
– Да как же Худат?! Это ж неделя пути, коль не боле!
– Может и боле. Как Бог даст. Идти нужно тайно, отдаля гредеров, сутками да праулками. Быстро вестей не жди. Но и не горюй раньше времени.
Думал утешить жену, а та еще больше расстроилась, потемнела лицом, как представила, сколько казакам скитаться придется, добираясь до места.
Младший сын Федцовых – Фома – уехал на заработки в Худат еще в середине двадцатых. Устроился на консервный заводик, жильем обзавелся. Звал Алексея к себе, расписывал сочно про житье-бытье на Каспийском взморье. Алексей слушал с завистью, да никак не решался. Дом, хозяйство якорями тянули к Салматке. Фома что – бобыль, дома своего не было, в родительском обретался до отъезда. А у Алексея семья, дети, салмаки!
За лозой, как за дитем малым, глаз да глаз нужен. По весне мерзлые ветви обрежь, купоросом пройдись, иначе парша листья да ягоды сожрет. Летом не дай пересохнуть земле, а то ягоды редкие и мелкие выйдут. Траву сорную вовремя изводи, от нее все болезни и паразиты. Да за осами следить надо, раньше людей полакомятся ягодой. Осенью листву убери, сожги, к зиме лозу укрой. А сколько возни с саженцами! Сама только дичка родится.
Вот Алексей все и тянул с отъездом, хотя жить единоличнику в Салматке становилось все труднее. Федцовы, как и кумовья Насоновы и кунаки по соседству, можно сказать, выживали. Да и в коммуне дела шли ни шатко ни валко. После слякотного, промозглого лета вышел неурожай, власти наверху засуетились, начали давить на станичников, выжимать последнее.
По осени отец Алексея, крепкий хозяин, как положено сдал в хлебозаготовку четыреста пудов зерна, хоть и оставил себе вдвое меньше. Однако председатель стансовета привез новую бумажку о повышении продналога. Мол, на станицу наложили квоту в двадцать тысяч пудов хлеба, большой нынче недобор. Раз ты единоличник, выручай, будь добр, Карп Лонгинович! И Федцов-старший снес в потребконтору еще двести пудов зерна. Как пережить зиму и отсеяться по весне – никто не знал.
Теперь вот пустили борзых из Георгиевска на казаков. Приказные приезжали с «красным обозом» и шарили по хатам да куреням. В подвалы заглядывали, рты пересчитывали. У бездетных Самариных вытащили почти все заготовки на зиму, а родственника, вступившегося за семью, и вовсе арестовали и увезли в неизвестном направлении.
И Алексей понял, что медлить больше нельзя. Наскоро собрался, отдал последние распоряжения Евдокии. На прощанье обнял жену и пообещал:
– Пришлю за вами, как только смогу.
– Спаси тебя Христос, Леня!
Евдокия натужно улыбалась, провожая родных. А потом обливалась слезами, высматривая, как две блеклые тени растворяются в сизой хмари. И казалось, что пропадут, сгинут в мертвенной дымке ее родные и близкие.
В ту ночь из Салматки бежало три десятка казаков. Осиротела станица, овдовела.
Глава 2.
В обед на церковной стройплощадке появлялась десятиклассница Дашка Звягинцева, соседка бабы Дуси. Первым делом она неслась к подопечной и пыталась выхватить из перевязи лишние кирпичи.
Но баба Дуся на лету останавливала Дашкины руки:
– Не зымай, доча. На чужом горбу в Царство Божие не въедешь. А мне надобно… Там все мои, уж чают меня. Так что я сама, с Божьей помощью.
Дашка старице не перечила, даже желания не возникало. Нападало на Дашку невиданное смирение при общении с соседкой. Хотя девушка была гордая и своенравная.