Неблагонадежный сосед
Женщина с шумом задвинула облезлую входную дверь и обернулась. Новое жилище в старой панельке встретило тревожным полумраком, затхлостью и ощущением сырости. Она оставила в коридоре два чемодана своих вещей, собранных впопыхах, включила свет и прошла на кухню.
Зеленая советская плитка потеряла свою былую яркость и оголила швы, к столу приклеилась выцветшая скатерть, а старый, подкопченный снизу чайник одиноко громоздился на разваливающейся газовой плите.
Женщина достала пачку сигарет, открыла со скрипом мутные деревянные окна и закурила. Квартира полностью соответствовала тому, что творилось в ее душе: в кромешной пустоте неизвестные существа сжирали все на своем пути, оставляя после себя лишь развалины.
Сигаретный дым легким облаком окутывал ветви ближайших деревьев, которые заслоняли собой все, кроме небольшого огородика внизу. Чьи-то заботливые руки выращивали овощи и немного цветов, видимо, чтобы скоротать время.
Женщина докурила, нашла в шкафу чью-то старую кружку и отправила в нее окурок. Неизвестно, сколько недель, месяцев или лет придется здесь прожить, прежде чем удастся купить собственное жилье и обзавестись новыми вещами. Она обошла другие комнаты, попутно включая свет и разглядывая рваные обои, обшарпанную мебель и огромный слой пыли, возвышающийся над каждой поверхностью.
В дверь постучали.
Женщина с неохотой прошла в коридор и отодвинула тяжелую дверь. Перед ней на коврике стояла достаточно взрослая гостья с пирогом в руках.
– Вечер добрый! Евдокия Матвеевна я, – приветливо проскрежетала она.
Присмотревшись, женщина поняла, что гостье не меньше восьмидесяти лет, если не старше. Сухонькая старушка была облачена в джинсы и водолазку, а длинные седые волосы тугим хвостом стягивали морщинки к затылку.
– Вот пришла, познакомиться хотела… У нас заведено так, по-людски, – продолжила старушка. – Пирожок вот испекла, к чаю, – она протянула руки вперед.
– Здравствуйте, – ответила женщина вежливо, но в отрешенности. – Ну, раз заведено… Меня Наташа зовут. Проходите. Не уверена, что у меня есть чашки и чай, я только недавно зашла.
– Да ничего, ничего, – подмигнула старушка и сделала шаг в квартиру. – У советского человека всегда все при себе. А кипяточек – он в каждой квартире найдется. Разреши не разуваться, а? А то у тебя тут так пыльно!
Наташа посторонилась, пропуская Евдокию Матвеевну, а затем с усилием закрыла дверь.
– Да, придется здесь наводить чистоту, – вздохнула Наташа. – Вы из какой квартиры?
– А прямо над тобой я живу, – Евдокия Матвеевна поставила душистый пирог на стол и стала искать чашки по шкафам. – Ой, опять табаком тянет. Или это ты балуешься? – обернулась она с прищуром.
– Я, – виновато улыбнулась Наташа.
Старушка покачала головой и продолжила собирать на стол. Движения ее были порывистые, быстрые, но четкие, как будто она всю жизнь заходила к чужим людям на кухни и знала, где и что искать. Наташа решила не мешать и устроилась за столом.
– Я с самого начала тут обитаю, как дом выстроили. Самая старая тут жительница, считай. Ну, может, еще парочка таких древностей, как я, осталась… Остальные все понаехали. Снимают.
Евдокия Матвеевна поставила все принадлежности на выцветшую скатерть, быстро разрезала пирог и тоже села за стол.
– Так много? В подъезде двадцать квартир, и все снимают. Откуда столько? – жуя, удивилась Наташа.
– А чего удивляться? Москва большая – всем надо где-то жить. Вон ты – и тебе уж далеко за тридцать, а тоже снимаешь, – Евдокия Матвеевна отхлебнула чай из блюдца.
– Далеко, – улыбнулась Наташа.
– Ну вот, и я об чем. Приезжая?
– Нет. С мужем развелась, а свою квартиру пока не купила.
– Запойный, что ли?
– Нет, – засмеялась Наташа. – Загульный.
Она смеялась, а в груди гудела огромная дыра от предательства и лжи. А еще от того, что благоверный оставил ее без средств к существованию.
– Все еще будет, не горюй. Поправиться бы тебе только, а то тощая, как приведение, – старушка с шумом отхлебнула чай. – А дети? С ним, что ли?
– Нет, они уже совершеннолетние и вольны сами делать выбор. Хотя это их не касается.
– Детей всегда касается, что происходит с их родителями, – вдруг серьезно сказала Евдокия Матвеевна.
– А у вас есть дети?
– Дочка у меня. Они с внуками недавно в штаты подались, теперь иностранцы. А муж помер лет двадцать назад.
– А вы что же не уехали?
– А куда мне? Я корнями тут вросла. Каждая плитка под ногами – как знакомый сосед. Тут моя жизнь.
– И вы одна здесь?
– Одна. И ты видишь, как я обустроилась? С соседями чай пью, внизу овощи выращиваю. И для души, и для тела дело нашла. На подоконниках в подъезде – тоже мои цветы, – гордо сказала старушка.
– Так это ваше творение? Красота.
– Тружусь потихоньку. Ты, небось, в офисе сидишь?
– Да, я – бухгалтер.
– И не скучно тебе весь день в кресле сидеть?
– Бывает, но я не жалуюсь. Мне нравится.
Беседа мирно текла в неизвестном направлении, оголяя маленькие факты о двух людях, которые полчаса назад и не подозревали о существовании друг друга. Евдокия Матвеевна испекла поистине вкусный пирог. Вечерело, а гостья все еще сидела напротив и пила чай. Наташа разглядывала ее лицо, полностью лишенное румян, и руки с сухой кожей и не понимала, как в таком возрасте можно сохранить любовь к жизни, к людям, к движению, в конце концов. Может, это советское воспитание?
– Муж у меня на заводе работал. Очень любил нас с дочкой. Но простыл, видишь, как жизнь складывается, – рассказывала старушка. – А я медсестрой служила, хотела определить его по знакомству, чтоб подлечили, но он уперся. И оставил меня.
Наташа не нашлась, что ответить, лишь неопределенно угукнула и посмотрела на сигареты, лежащие на окне. Видимо, старушка сообразила, что засиделась, поэтому стала собираться домой. Пирог был съеден, чай выпит, а Наташа вдруг поняла, что совсем не устала от внезапной гостьи. В груди все еще зияла дыра, она никуда не делась, но маленькая капля поддержки оказалась как нельзя кстати.
Старушка ушла, а Наташа осталась в пустой пыльной квартире один на один со своими демонами. Время было еще детское, поэтому она принялась за уборку, так как спать в пыльной комнате вовсе не хотелось. Время приближалось к полуночи, когда она продолжала возиться со спальней. Видимо, арендодатель решил, что нужно выставить самую низкую цену, тогда и убираться не будет необходимости.
Впереди маячило утро понедельника. Наташа выкурила на ночь сигарету и легла спать. Кровать оказалась мягкой, но в эту ночь сон не шел. Наташа постоянно просыпалась от каких-то звуков. Казалось, пятиэтажка жила собственной жизнью, и даже ночью не прекращала свои процессы. Утром она ушла на работу невыспавшаяся и разбитая.
Кое-как поднявшись на свой этаж после трудового дня, с полными сумками провизии, Наташа хотела уже открыть дверь и провалиться в сон, но замерла. Перед дверью лежал все тот же коврик, но весь покрытый грязью, как будто на нем танцевала рота солдат после полевых испытаний.
Справившись с шоком, она все же открыла дверь и затащила коврик в ванную комнату. И бросила его там.
– Сначала я посплю, – пробормотала она и уже было отправилась в спальню, но в дверь постучали.
– Черт, – тихо выругалась Наташа.
– Наташенька, здравствуй, – проскрежетала Евдокия Матвеевна. – У тебя соли не будет? А то я уже тесто замесила, хвать – а соли-то и нету!
– Конечно, Евдокия Матвеевна, сейчас принесу, – сказала Наташа и пошла на кухню.
– Я смотрю, ты не убиралась, – сказала старушка, внезапно появившись сзади.
– Я вчера только спальню успела отмыть. Столько пыли, – ответила Наташа, подпрыгнув. – Держите соль.
– Спасибо! Пойду я, а то тесто ждать не любит! – потрясла она трофеем и удалилась.
Наташа на полусогнутых ногах закрыла дверь и позволила себе часик поспать, а затем снова принялась за уборку. В этот раз дело пошло быстрее: квартира сияла чистотой, а коврик из ванной перекочевал обратно на лестничную клетку, лишившись своей грязи. Наташа выкурила свою традиционную сигарету перед сном и отправилась в кровать, в надежде все-таки выспаться, но этому не суждено было сбыться. На рассвете она проснулась от грохота за окном. Прямо на карнизе все голуби этого района собрались, чтобы встретить восход солнца. Иначе как объяснить их количество? Они дрались, хлопали крыльями, врезались в стекло, а главное, производили шума столько же, сколько производит стадо коров с бубенчиками.
Наташа стояла около окна и не верила своим глазам. Она пыталась разогнать всю эту вакханалию, но через некоторое время голуби слетались снова. Ей ничего не оставалось как уйти на кухню, открыть окно и покурить, но и там сумасшедшие птицы уже все оккупировали. Оставшееся время до работы Наташа ловила голубей по квартире, случайно залетевших в нее, когда без сигареты жизнь казалась обреченной.
Вечером Наташа снова приползла с работы еле живая. Удивительно, но рана в груди отошла на второй план. Глаза слипались, а голова была чугунная, словно в нее забили десятки гвоздей. Хотелось просто выжить.
Одно радовало. Дома был порядок. Не нужно было скакать и отковыривать грязь со всех поверхностей. Можно было лежать. Просто лежать. Без мыслей и пугающих раздумий.
Вечер действительно прошел тихо. Правда, пока Наташа ужинала, увидела пару тараканов, но это не беда. Беда началась, когда в дверь постучали.
Наташа открыла дверь.
– Наташенька, на тебя тут жалобу кто-то председателю написал, – начала Евдокия Матвеевна.
– Чего? – опешила Наташа. – Какую жалобу?
– Пишут, мол, мусор кто-то под окнами бросает. Окурки, значится.
– Но я не выкидываю окурки в окно!
– Я так и сказала председателю! Не могла она! Я же сама видела, что ты в чашку их сваливаешь.
– Идиотизм, – буркнула Наташа. – Спасибо вам, Евдокия Матвеевна! Хотите чаю?
– Можно.
Они прошли на кухню и занялись своими привычными делами: Евдокия Матвеевна снова сама ставила чайник и искала чашки, а Наташе оставалось только тихо наблюдать за ее отточенными движениями.
– Я сразу Петровичу велела порвать ту бумагу, – продолжала старушка скрипучим голосом. – Эка невидаль, окурков накидали! Сейчас молодежь пошла! Под каждым окном толпятся, не поймешь, кто чего делает. Наверняка, они и раскидали.
– Наверное, – вздохнула Наташа.
– А ты чего какая смурная? Случилось чего? – нахмурилась Евдокия Матвеевна.
– Не высыпаюсь я что-то. То одно, то другое, – зевнула Наташа.
– А, ну так это не беда. Сейчас чай допьем, и ложись себе, – махнула она рукой. – Я тебе мятки занесу, после нее спится, как в молодости после танцев.
– Спасибо, – улыбнулась Наташа.
Евдокия Матвеевна довольно скоро принесла пучок мяты с собственного огородика и, прежде чем удалиться восвояси, вдруг около двери сказала:
– Наташ, это ты коврик-то так измучила? Почистила бы что ли…
Наташа опустила глаза вниз и обомлела: идеально вычищенный коврик снова был похож на грязную вонючую кучу с солдатского полигона.
– У нас в подъезде живут дети? – спросила она у старушки.
– Живут, конечно. Куда же без них, – охотно ответила та.
– Понятно. Поймаю я их, потом посмотрим, кто будет смеяться, – пробурчала сквозь зубы Наташа.
Немного повозмущавшись, соседки разошлись по квартирам. Наташа заварила принесенный пучок мяты, но так и не выпила, потому как уснула без задних ног прямо за столом, сложив голову на выцветшую клеенку. Среди ночи она все-таки перебралась в кровать, когда внезапно очнулась от задеревеневшего тела. Рассвет она встретила под дружные танцы голубей на подоконнике. На этот раз то ли голуби были тише, то ли накопившаяся усталость не давала даже возможности возмутиться – шум доносился как будто издалека.
Наспех собравшись, Наташа поскакала на работу, попутно вляпавшись в какую-то дрянь на ручке двери. Уже на лестнице, когда она рылась в сумке в поисках салфетки, она услышала разговор соседей, которые также шли на работу.
– И ведь понимаешь, я же не сошла с ума. У меня в квартире постоянно чем-то воняет, что-то грохочет, а главное, ко мне через день ходит участковый! Говорит, на меня соседи жалуются! Хоть бы один лично пришел!
– И у меня какая-то чертовщина. Может здесь место проклятое? Нужно на другую квартиру съезжать, однозначно.
Весь день на работе ее одолевали мысли: об услышанном разговоре, об усталости, о странностях, которые происходят. Чисто теоретически, одна в пустой квартире она должна была привести расшатанные нервы в нормальное состояние, но план терпел сокрушительное фиаско. Какие, к черту, курсы танцев или гончарного мастерства? Она элементарно не могла выспаться!
Наташа, как обычно в обед, позвонила сначала дочери, а потом и сыну. За них можно было не переживать: дети давно научились о себе заботиться, а также друг о друге, если того требовала ситуация.
– Мамуль, давай тебе скрытые камеры поставим у двери? Элементарно, Ватсон! Будешь онлайн смотреть фильм о злостных нарушителях, – сразу предложил Максим, когда услышал рассказ матери.
Конечно же, Наташа хотела.
Максим сам все купил и установил этим же вечером, Наташе оставалось только смотреть в монитор с чашкой чая в руках.
К сожалению, или к счастью, этим вечером лестничная площадка не привлекала интереса лиц хулиганской наружности. Несколько соседей сновали туда-сюда с пакетами еды, Евдокия Матвеевна бодро семенила с лейкой, поливая цветы на окнах, а детей и вовсе не было видно. Выкурив по традиции сигарету перед сном, Наташа легла спать.
Утро четверга встретило головной болью и несколькими десятками глаз голубей. Фобия, подразумевающая, что где-то в мире существует утка, которая за тобой следит (да-да, есть такая фобия), превращалась в вариант, где за тобой следят голуби.
Наташа разогнала надоедливых птиц и осмотрела подоконник. К удивлению, она обнаружила несколько пшеничных зернышек, которые не успели проглотить. И это на третьем этаже!
– Это все смахивает на паранойю, – пробормотала она под нос и отправилась на работу.
Дверь в квартиру приветствовала Наташу пыльным ковриком, который уже не удивлял. В ее жизни, кроме сигареты на ночь, появилась вторая традиция – отчищать дверной коврик от кучи грязи. Вот только вторая традиция абсолютно не радовала, а даже наоборот, раздражала.
Закрыв за собой дверь, она устремилась к ноутбуку. На этот раз она поймает детишек с поличным!
Сначала на видео ничего не происходило. Также прошли несколько соседей, Евдокия Матвеевна семенила с лейкой, а детей так и не было видно. Наташа закурила. Старушка на видео монотонно поливала цветы, обрывала сухие листики и складывала к себе в карман. Затем она поднялась выше, видимо, к себе.
Наташа уже хотела нажать на паузу, чтобы хотя бы приготовить себе ужин, но тут заметила движение: на видео сверху спускалась Евдокия Матвеевна со свертком в руках. Подойдя к двери Наташи, она отодвинула коврик, положила на его место принесенный, грязный, а тот забрала к себе наверх.
Мысли об ужине улетучились сами собой, как будто их никогда и не было. Наташа замерла перед картинкой, не в силах пошевелиться или хотя бы моргнуть. Она знала людскую натуру, понимала, что в любой момент времени человек может подвести другого человека просто так, без причины, но не была готова столкнуться с откровенным вредительством от старушки, которая добродушно улыбалась в глаза и пила с ней чай.
Тем временем на видео снова обозначилось движение: Евдокия Матвеевна подошла к одной из четырех квартир на этаже и поводила мизинцем левой руки по дверному глазку, затем подошла ко второй и средним пальцем той же руки поводила по ручке, а под третью дверь правой рукой она что-то выдавила из тюбика. И бодро посеменила домой.
Наташа с шумом выдохнула и схватилась за голову. Злости не было, нет. Это было огромное чувство непонимания и шока, которое бродило по телу, не зная, где остановиться. Она настолько потеряла связь с миром, что даже не заметила, что старушка выжила из ума. А если она захочет ее поджечь?
Наташа встала из-за стола и направилась на этаж выше. Скандалить с Евдокией Матвеевной не хотелось, но желание еще раз посмотреть ей в улыбающиеся глаза пересиливало. Она нажала на звонок, но он не сработал. Тогда она постучала и приготовилась ждать.
Спустя некоторое время раздалось еле слышимое шуршание, затем дверь осторожно приоткрылась, а в проеме через цепочку показалось удивленное лицо старушки.
– А-а! Наташенька! Здравствуй! Что стряслось? – Евдокия Матвеевна распахнула дверь, морщинки у ее глаз собрались в длинные глубокие лучи, а сухие губы растянулись в улыбку.
Она вышла на площадку, захлопнув за собой дверь.
– Здравствуйте, Евдокия Матвеевна, – медленно проговорила Наташа, внимательно всматриваясь в ее лицо. – Да вот, хотела узнать, как у вас дела, давно вас не видела.
– Какие у меня могут быть дела? – засмеялась старушка. – Огородик полила, травку подергала, на почту сходила, – так и день прошел. Ты-то как, красавица? Все работаешь… А у меня пирог скоро поспеет! Давай-ка я дождусь его, а потом к тебе на чай приду?
– Честно говоря, я дихлофосом там все набрызгала, – не моргнув глазом, соврала Наташа. – Мошки откуда-то налетели, спать не дают. Пригласите на чашечку чая?
– Ох, – Евдокия Матвеевна явно не была готова к такому повороту. – Идем, конечно. Давно у меня гостей не было, – она развернулась и открыла дверь, запуская Наташу в коридор. – Держи тапочки.
Наташа переобулась и пошла вглубь квартиры за старушкой. В нос ударил тонкий аромат ландыша, который накладывался на ветхий нафталиновый шлейф. Проходя мимо зала, Наташа заметила немного обветшалой мебели, покрытой вязаными салфетками, разноцветные ковры на стенах и полу, старую стенку с поехавшими дверцами. Стены украшали пожелтевшие от времени обои с цветочным узором, а под ногами лежал выцветший линолеум с поскрипывающей под ним фанерой. Кухня была тоже с бледно-зеленой плиткой, как у Наташи, только аккуратно вычищенная. В углу стоял одинокий сервант со старым сервизом, который сейчас и доставала хозяйка. Она делала все в молчании, как будто не принимала гостей очень много лет.
– Евдокия Матвеевна, – начала Наташа, устроившись за столом. – Я… Я не знаю, как начать.
– Что стряслось? – развернулась к ней старушка с участием.
– Я… Кхм… Мне показалось, что у нас с вами за эти дни создались доверительные отношения…
– Так и есть, – с готовностью кивнула старушка, держа чашку двумя руками у груди.
– У меня стали происходить странные события, и я поставила скрытую камеру, – Наташа говорила так, как будто боялась обидеть ее. – Я рассчитывала поймать детей, а увидела вас. Зачем вы все это делаете? – под столом Наташа крепко сжала свои руки.
Евдокия Матвеевна несколько секунд переваривала услышанное, затем поставила чашку и серьезно посмотрела на Наташу:
– Наш подъезд – одна большая семья. Мне не все равно, с кем жить рядом. Ты – неблагонадежный сосед, тебе не место здесь.
– Как это? Почему я неблагонадежна? – опешила Наташа.
– Один человек может загубить жизнь нескольким невинным людям, – сухо ответила старушка. – У тебя же полно недостатков. И с сигаретой ты можешь заснуть, и от мужа ушла, и свет у тебя постоянно включен – одни расходы. И это я молчу про остальное!
– Вы серьезно? – возмутилась Наташа. – Только из-за этого вы решили, что имеете право заниматься вредительством?
– Неблагонадежные люди должны жить в другом месте, – стояла на своем старушка.
– Да где вы взяли критерии благонадежности?! – не выдержала Наташа. – Я же могу заявление на вас написать!
– А я об чем? Все неблагонадежные только и могут, что заявления писать, – старушка вздохнула и села за стол. – Давно это было, еще до войны. Родители жили в старой коммуналке около Арбата. Мама работала в детской библиотеке, а папа на заводе, – глаза старушки остановились на собственных руках, сложенных на столе. – Он ходил в очках, аккуратно брился и выглядел с иголочки, а в уголке комнаты стояли тома Шопенгауэра и Гегеля. Этого оказалось достаточно. Сосед по коммуналке написал на него донос, обвинил в шпионаже и Бог весть в чем. Через неделю за папой приехал черный ворон.
Наташа молчала, смотря на мелкую дрожь сухих морщинистых рук.
– Мать пыталась добиться встречи с мужем, но после этого и ее забрали, – продолжила старушка тихим голосом. – Мне было шесть лет, а брату – десять. Нас определили в разные специнтернаты. Для детей врагов народа. А родителей вскоре расстреляли, – ее голос дрогнул. – Шурочка, говорят, умер от пневмонии, я потом узнала, уже после шестидесятых годов. Я выросла в холоде и постоянной вине за своих родителей. Окончила ремесленное училище, работала санитаркой, а после доклада о культе личности и реабилитации родителей смогла стать младшей сестрой. Я все узнала о родителях, что их жизнь оборвал какой-то забулдыга. Ну а дальше ты знаешь. Я же ездила к нему, да-а-а! Хотела узнать, за что? – глаза старушки сверкнули ненавистью. – Знаешь, что он мне ответил? Тесно ему было!
Старушка хлопнула рукой по столу, от чего Наташа подпрыгнула. В ее глазах стояли слезы.
– Получается, вам уже за девяносто? – вдруг осознала Наташа.
– Получается. Родители передали отличное здоровье, а их загубили, – поджала губы старушка.
– Евдокия Матвеевна, – начала Наташа и хотела дотронуться до рук старушки, но та вырвала их и отвернулась.
Наташа вернулась к себе. Жить в постоянном сражении не хотелось, но и перевоспитывать старушку было уже поздно. Да и зачем. У нее своя правда. Своя жизнь. Долгая и тяжелая.
Утром Наташа собрала чемодан.
Сварочная маска
Однажды в цехе №3 Механообрабатывающего завода №1017ПЭ появился Антон Олегович – новый сварщик. Его приход не сопровождался фанфарами или речами начальства. Никто не устраивал торжественных представлений или особых приветствий. Он пришёл тихо, словно тень, как будто просто оказался не в том месте и не в то время – совершенно случайно, без пафоса и помпы. Его появление было почти незаметным, но тем не менее странным образом ощутимым.
На вид ему было около сорока, может, немного больше. Пронзительные, внимательные глаза под густыми бровями не скользили по людям, а будто аккуратно ощупывали всё вокруг, цепляясь за детали. Он глядел не исподлобья, не оценивающе, а как бы изучающе, с лёгким, едва заметным интересом. Его тонкие усики, аккуратно подстриженные, не скрывали, но как будто обрамляли добродушную, усталую, но всё же настоящую улыбку, которая почти постоянно играла на его губах. Эта улыбка делала его лицо каким-то домашним. Он умел смотреть: чуть дольше, чем принято, но не вызывающе. Не в упор, не нахально, а скорее тепло, словно пытался увидеть в человеке что-то важное.
Антона перевели с другого завода. Причины перевода никто толком не знал, но и не особенно интересовался. Он пришёл с аккуратно прошитой трудовой книжкой, в которой стояли записи о его прежней деятельности: награды, благодарности, грамоты. Среди них – за добросовестный труд, за перевыполнение планов, за участие в конкурсах профмастерства. Помимо трудовой он принёс с собой толстую, поношенную тетрадь в сером переплёте, которая явно прошла через многое. На вопрос о ней он улыбался и говорил, что это – черновики к будущей книге, которую он вот-вот начнёт писать. Может быть. А может, и нет. Он вообще был человек с юмором – тонким, спокойным, без напора. Шутил негромко, почти на грани слышимости, так, чтобы если ты услышал и улыбнулся. И если не услышал – ничего страшного. Он не настаивал. И не обижался.
Цех №3 – это не был офис с кондиционерами, стеклянными перегородками и кофемашинами. Это было суровое место, где работали настоящие мужики. Те самые, которые могли поднять двигатель без лебёдки и сварить два куска титана, даже если сварочник троит. Люди, у которых руки были мозолистыми, а речь грубой. И при этом среди них работало несколько женщин, и эти женщины могли не только держаться наравне, но и легко положили бы любого на лопатки.
Новенькие здесь не проходили «введение в должность» или корпоративные тренинги. Здесь была своя школа. Свои законы. Любой новый человек попадал в поле зрения, и сразу же начиналась проверка – незримая, но очень ощутимая. Эти проверки были разными, но почти всегда жёсткими, грубыми, иногда даже жестокими. Нужно было доказать, что ты не сломаешься, не сбежишь, не будешь ныть. Только пройдя через это, можно было начать рассчитывать на признание, на место в коллективе. Первый месяц здесь называли «карантином» – и не случайно. За это время слабые просто сами исчезали, собирали вещи и уходили молча, с потухшими глазами. Не выдерживали напряжения и давления. А дерзкие, пытавшиеся строить из себя кого-то важного, обычно получали в морду. Буквально. Один раз. И либо исправлялись, либо шли следом за слабыми.
Антон не дерзил. Он никому не перечил, не вступал в споры. Он смотрел на собеседника, слегка наклоняя голову, и иногда почти незаметно кивал. Не для того, чтобы поддакнуть, а чтобы показать: я слышу. Он соглашался чаще, чем возражал, и, что странно, это вовсе не вызывало раздражения.
С коллегами он держался ровно: с уважением, без панибратства. Он никого не задирал, не рвался в «лидеры мнений», но и не держался в стороне. Просто разговаривал, если с ним говорили. Отвечал, если спрашивали. Не пытался влиться в коллектив, как это часто делают новенькие. Нет. С ним было легко, потому что он как будто знал, где проходит граница между вежливостью и фамильярностью. И, как ни странно, он, похоже, знал, о чём говорят люди даже тогда, когда физически не присутствовал при разговоре. То ли слух у него был особенный, то ли память феноменальная, то ли просто ум острый, как лезвие. Он слушал, смотрел и складывал всё в своей голове.
Через две недели, всего через две рабочих недели, с ним уже обедал мастер смены в местной заводской столовой. Это было непривычно: мастер не был из тех, кто сходу принимает людей. Обычно нужно было хотя бы месяц держаться без косяков и без лишних слов. А тут сел рядом, взял котлету с макаронами, неловко пошутил, а Антон улыбнулся, и разговор сам собой пошёл. Спокойный, почти бытовой. Через месяц его уже приглашали на шашлыки. Причём не один раз. Пару раз его даже просили забежать по дороге за углём или прихватить маринованное мясо. Это был знак. Значит, доверяют. Значит, не чужой.
А ещё через полтора месяца – всего каких-то шесть недель – он уже знал почти всё, что происходило в цехе и вокруг него. Кто с кем спит – и не просто догадывался, а знал с подробностями. Кто что тянет домой – от пачек электродов до целых мотков кабеля. Кто прикрывает, а кто доносит. Кто когда пьёт, с кем дерётся, у кого дома проблемы. Он знал, кто прячет деньги от жены, кто мечтает уволиться, но боится, кто тайно сдаёт металл в пункт приёма, а кто просто ворует по мелочи. Но при этом никто не чувствовал себя под прицелом. Никто не воспринимал Антона как угрозу. Все считали его «своим мужиком». Он ведь и на вид был не вызывающим: скромная спецовка, аккуратный ящик с инструментами, неизменная тетрадь, в которой он что-то записывал в обеденные перерывы.
Первым насторожился Паша. Старый сварщик, работал в цехе больше десяти лет. Немного нелюдимый, сдержанный, но крепкий профессионал. Он не любил пустую болтовню и не доверял тем, кто слишком быстро вливается в коллектив. У него была своя система наблюдений – молчаливая, как и он сам. И он заметил, что Антон иногда путал детали, когда рассказывал что-то о разговорах, в которых, казалось бы, не участвовал.
Паша не делал поспешных выводов. Он просто начал за Антоном приглядывать. Молча, издали. И чем больше наблюдал, тем больше чувствовал: что-то не сходится. Вроде всё правильно, а внутри скребёт.
Например, Антон рассказывал:
– Да, мастер говорил, что у Витальки швы кривые, но ничего, подтянет.
На самом деле, Виталька озвучивал это сам, а мастер просто стоял рядом.
Или:
– Я вроде слышал, как Лариса жаловалась, что ты ей не подписал служебку.
Хотя Лариса просто спросила, не видел ли кто ручку.
А еще:
– Петр Михалыч так накричал на бедного студента, отругал за какой-то пустяк, аж стены ходуном ходили. Наверное, нервы стали ни к черту. Не мудрено, столько лет работает. Волнуется, что на его место придут молодые.
А студент нарушил технику безопасности и мог остаться без рук.
Иногда Антон интересовался чем-то личным, доверительно положив руку на плечо. Или, наоборот, делился собственными мыслями про руководство и добавлял собственные умозаключения, основанные на «фактах, озвученных другими людьми», которые сам же и переврал. Так, крановщица с затекшей спиной превратилась не просто в матершинницу, а в бедняжку с тяжелой судьбой.
Это были мелочи, но Паша знал: именно из таких мелочей собираются подковерные войны. Однажды он озвучил свои мысли другим:
– Этот улыбается, а сам… схемы стоит.
Но в ответ услышал:
– Да ладно тебе. Ты просто не любишь новеньких.
Паша не стал спорить, так как не любил это дело, но решил наблюдать.
А тем временем Антон начал «случайно» – именно случайно, как бы мимоходом, без всякого напора – помогать начальнику участка. Помощь его не была навязчивой, не походила на попытку выслужиться. Он не носил бумаги, не предлагал открыть ему личный кабинет, не брал на себя лишнего. Всё было гораздо тоньше, мягче, неприметнее. Он просто проходил мимо, останавливался на секунду и говорил что-то вроде:
– А вы знаете, Сашку бы лучше к третьей линии – он там быстрее идёт. У него рука набита.
Или:
– У Машки рука болит, она не жалуется, но я видел – еле зажим держит. Может, сменить бы её?
Он не давал советов открыто, он просто озвучивал наблюдения. Как бы между делом, из заботы. Никогда не критиковал в лоб, не жаловался. Говорил только то, что можно было сказать вслух, и только в форме «мнения». Его слова всегда были окрашены заботой, вниманием, интересом. Будто он действительно беспокоился не только за производительность, но и за людей. Иногда с неподдельным восхищением говорил о чьей-то работе:
– Ты видел, как Серёга шов ведёт? Прям как по линейке!
А иногда мягко, по-дружески, без осуждения, указывал на промахи:
– Слушай, Гена, вот здесь сварка вспучилась. Может, ток сильный? Или рука дрогнула? Такое бывает. Ничего страшного, но лучше переделать, тебя потом же и дёрнут.
Антон был всё время чем-то занят. Он не сидел, не стоял, не искал поводов отдохнуть. Он всё время двигался: варил, переносил, заглядывал, слушал, предлагал, подсказывал. Казалось, что он одновременно участвует в нескольких делах. Он вникал, советовал, сравнивал, говорил, но никогда не «влезал» туда, куда его явно не звали. Всё делалось изнутри, по-доброму.
Постепенно всё начало меняться. Его советы становились всё более востребованными. Его тихие наблюдения всё чаще принимались к сведению. Его неофициальные замечания становились поводом для реальных управленческих решений. Количество сваренных им деталей заметно сократилось, но никто на это не обратил внимания. Напротив, чем меньше он варил, тем больше его ценили. Потому что теперь он был нужен не только как сварщик. Он стал чем-то вроде неформального координатора, внутреннего аналитика. Без должности, без формального статуса, но с влиянием.
Несколько раз ему аккуратно намекали, что пора бы подумать о повышении. Один из инженеров даже напрямую сказал:
– Антон, ты бы справился. Ты людей понимаешь, ты не рвёшься вперёд, а думаешь. Это сейчас редкость.
На что Антон, как всегда, только махал рукой, чуть отстраняя от себя разговор, и с мягкой улыбкой говорил:
– Да вы что, ребята. Какой из меня начальник…
Потом началась реорганизация. Завод встал перед трудным выбором – сокращения, оптимизация, слияние участков, перераспределение функций. Шли совещания, менялись списки, цеха гудели, как потревоженные ульи. Люди нервничали: каждый ждал, что скажут ему. Кого переведут, кого поднимут, кого – уволят.
И в этой турбулентности Антон вдруг стал неформальным центром консультаций. Он слушал. Смотрел. Отвечал уклончиво, но уверенно. Он не давал обещаний, не строил иллюзий, но говорил своё мнение так, как будто оно уже почти решение. И это почему-то успокаивало. Люди чувствовали: если он говорит, значит, не просто так. А если молчит – тоже не просто так.
Паша – тот самый сварщик с характером, человек не глупый и наблюдательный – снова заметил кое-что странное. Он видел, как несколько человек, раньше люто враждовавших, буквально матерившихся друг на друга, теперь начали сидеть рядом на перекурах. А ведь раньше и смотреть друг на друга не могли. И всех этих людей теперь объединяло одно: они по очереди «советовались» с Антоном. Как будто он аккуратно, по одной ниточке, склеивал всех в новую структуру. Неофициальную, без названия. Но крепкую. И главное – спокойную. Удивительно, но с исчезновением открытых конфликтов работа в цехе пошла быстрее. Меньше сбоев, меньше брака, меньше ругани. Начальство даже подумало, что это результат новой политики. Хотя Паша-то знал: всё началось задолго до приказов сверху. Всё началось с Антона. И в этом была какая-то почти математическая точность. И что-то неуловимо странное.
Внезапно, без предупреждений и предварительных симптомов, мастер цеха заболел. Серьёзно. Сначала говорили – простуда, потом – что-то с бронхами, но в итоге выяснилось: всё гораздо хуже. Он лёг в больницу, и, по всей видимости, надолго. В цехе это стало событием. Старики шептались, мол, место мастера хлебное, но сложное. Молодёжь гадала, кто теперь будет рулить, хотя в открытую об этом не говорили.
На время – именно на время – исполняющим обязанности поставили Антона. Решение приняли быстро, без долгих совещаний и шума. Как будто и не было другого кандидата. Хотя были. Не один. Были сварщики со стажем, с характером, с амбициями. Но поставили его – того самого, кто ещё недавно был новичком.
С этого момента в Антоне изменилось что-то едва уловимое. Его внешность осталась прежней: всё тот же аккуратный, не суетливый человек с лёгкой улыбкой и пронзительным взглядом. Он не начал носить костюм или командовать в громком тоне. Он всё также ходил в спецовке, не повышал голос, не менял привычек. Но улыбка стала немного другой: увереннее, устойчивее. Она не стала шире или агрессивнее, нет, просто в ней исчезла та мягкость, что раньше скрадывала внутреннюю силу. Она стала как бы подпитана изнутри. По тону его голос звучал всё так же спокойно, доброжелательно, без давления. Но теперь за этим тоном ощущалась новая энергия: не сила давления, а сила контроля.
Он ничего не приказывал. Он говорил, как будто рассуждал. Люди подчинились. Подчинились не из страха, не из подхалимства. Потому что не было причин сопротивляться. Не было боли, давления, несправедливости. Всё, что он предлагал, казалось разумным. Удобным. Продуманным. Антон не гнобил никого. Не наказывал. Не делал крайним. Он распределял задачи так, чтобы каждый чувствовал себя частью чего-то логичного и выгодного. У него получалось выстраивать систему, в которой все будто бы выигрывали. Или, по крайней мере, думали, что выигрывают.
У всех был выбор. Иллюзия выбора. Настоящая, как в детстве: брокколи или шпинат? Как будто тебя спрашивают. Но в любом случае – овощи. Так и в цеху. Сварщику предлагалось:
– Сделай отчёт сегодня, задержишься на полчаса, и всё, свободен. Или завтра до обеда, но под расписку.
Звучало как свобода. Но в результате отчёт был сделан. Всегда. И даже без лишнего напряжения. Хотя сварщик должен был варить, а не отчёты писать.
Через три недели цех уже гудел: пошли разговоры, что Антона могут назначить на постоянную должность. Кто-то сомневался, кто-то ждал. Но те, кто был ближе к нему, начали проявлять активность. Открыто поддерживали, расставляли акценты в разговорах, подчёркивали его подход, его систему, его харизму. Кто-то начал повторять его фразы, те самые уклончиво-умные, которые вроде бы ни о чём, а вроде бы обо всём. А некоторые даже начали подражать ему внешне: те же короткие усы, те же тетради в руках, те же спокойные жесты.
Антон ничего не подтверждал. Не говорил «да», не говорил «нет». Он вообще не говорил ничего определённого.
Даже его распоряжения – если их можно было так назвать – были не прямыми. Он не говорил: «Сделай это». Он говорил:
– А может, нам попробовать установить дополнительный стол между второй и четвёртой линией?
Он говорил это тихо, будто бы думая вслух. Но через пару минут несколько человек уже начинали двигать ящики, вытаскивать металлические ноги, искать ровную поверхность. И никто не спрашивал: «А кто сказал?». Все понимали – сказано.
Эта его манера работать, влиять и говорить делала невозможным сопротивление. Не из страха. А из ощущения, что всё это правильно. Что так и надо. Что по-другому – хуже. А если хуже, то зачем?
Антон постепенно стал не просто ИО мастера. Он стал воздухом в цеху. Прозрачным, незаметным, но необходимым.
Однажды Паша спросил его в лоб:
– Чего ты добиваешься?
Антон только пожал плечами:
– Порядка. Чтобы все по уму было.
– Ты ведь людей тасуешь, как фишки.
– Нет. Просто некоторые сами не знают, где им лучше.
– А ты знаешь?
– Я только наблюдаю и предлагаю, а выбор они делают сами.
Он улыбнулся. И в улыбке не было ничего злого. Но и наивного.
Мастера не вернули. Антона поставили официально. Рабочие были «не против», даже Паша ничего не сказал.
Новый порядок установился быстро. Расстановка изменилась. Те, кто не встраивался, ушли сами. Других изменили по расположению. И каждый считал, что это он оказался в выигрыше. Антон никому не говорил «нет». Он говорил: «Я подумаю!». И делал вид, что думает. А потом – расставлял все, как ему нужно.
Он никого не унижал. Ни криком, ни намёком, ни молчанием. Не давил авторитетом, не выставлял виноватым. Не делал резких движений. Всё только через разговор, через лёгкие фразы, через ту самую спокойную улыбку. Он никогда не позволял себе унижать даже в ответ на грубость. Если кто-то срывался, он мог выслушать, сделать паузу, а потом вдруг сказать что-то вроде:
– Ну, бывает. Все мы не роботы. Давай лучше вот что сделаем…
И человек, даже если пришёл с умыслом разнести всё в пух и прах, постепенно успокаивался. Терял инициативу. И соглашался.
Антон не выгонял. Даже тех, кто объективно тянул цех вниз. Он предлагал. Предлагал перейти, передохнуть, переформатироваться. Словно заботился. И отказываться было как-то… неловко. Потому что это не приказ, не давление, это, вроде как, доброе предложение. И от него не отказывались. Он создавал такие условия, при которых любое решение казалось своим. Даже если инициатива шла от него.
И делал он предложения, именно такие, от которых не отказываются. Они не звучали как «выгодные» или «непреложные». Они выглядели как единственно логичные. Как будто ты сам до них дошёл. Он словно подталкивал мысль собеседника к нужному решению, но делал это незаметно, почти ласково. И всё случалось.
Прошёл год. Тихо, без взрывов, без бурных реформ. Просто всё шло своим чередом. Но за этот год цех №3 стал образцовым. Повысился КПД, снизился процент брака, рабочие начали меньше спорить, стали лучше слышать друг друга. Логистика между линиями стала простой, как будто кто-то расставил всё заранее, а теперь оно само течёт по каналам.
Антона выдвинули на премию – «Лучшая производственная инициатива». Выступление его на собрании перед дирекцией было в духе самого Антона. Без блеска. Без громких слов. Без лозунгов. Он стоял спокойно, не выпрямляясь до вытяжки, не строя из себя героя. И говорил просто:
– Главное – люди. Надо каждому дать то, что он хочет. Понять, в чём его мотивация. Кто-то хочет тишины, кто-то – признания, кто-то – просто чтобы не трогали. А если слышать, то управлять не нужно. Всё само встанет на место.
Зал аплодировал.
В самом цеху Антона уже не называли по имени. Не «Антон». А – «Антоныч». Это был уже не просто сварщик. Это был символ, фигура, авторитет. Кто-то произносил это с уважением, кто-то с лёгкой опаской. Но никто – с презрением. Потому что он не дал ни одного повода не уважать себя. Ни в словах, ни в действиях, ни в результатах.
Иногда, на перекурах или у чайника, кто-то вдруг срывался в полушёпоте:
– Да он же всех переиграл! Он же всё рассчитал заранее!
И почти всегда кто-нибудь отвечал спокойно, без раздражения:
– Ну и что? Главное, работает всё. И люди при делах, а не бегают в панике. Кто мешает тебе делать так же?
А где-то в дальнем углу цеха №3, на старом верстаке под пачкой техдокументации, лежала та самая тетрадь. Та, с плотной обложкой и загнутыми уголками. Внутри – аккуратный почерк, синие чернила. И на одной из последних страниц появилась новая запись:
«Манипуляция – это когда ты даёшь выбор, заранее зная, что выберут. Чем выше иллюзия свободы, тем крепче контроль».
Монополия на страдания
Колеса монотонно настукивали унылую мелодию по стальным рельсам. За окном мелькали лысые деревья среди заснеженных полей, с каждым километром приближая меня к месту встречи. Двадцать лет прошло со дня, когда мы окончили школу. Двадцать лет – как будто одна длинная и долгая зима, за которой не последовала весна. Многое изменилось, многое стерлось, а кое-что до сих пор болит. И тем не менее, я еду.
Забавно, но я до последнего сомневался, стоит ли ехать на встречу выпускников, крутил в голове, нужно ли мне это. И не из-за работы, нет. С ней как раз все хорошо, стабильно. И не из-за денег – билет на поезд не такая уж и роскошь. И не из-за семьи, которой теперь нет.
Нет. Я сомневался из-за одного человека. Из-за Жени.
Да-да, того самого Жени. Того, с кем я впервые подрался в песочнице из-за какого-то совочка, а через несколько минут уже держал за руку. Того, с кем мы пошли в первый класс, делили парту, тетрадки, яблоки и секреты. Именно он был моим первым настоящим другом.
А потом он начал болеть.
Он упал посреди урока математики, пока учительница выводила на доске уравнение. Сначала все подумали, что он шутит, ведь он и раньше шутил, устраивал мини-спектакли, умел изображать зомби и умирающих королей. Но Женя не вставал. Прибежала медсестра, за ней подтянулись и другие учителя, завуч, приехала скорая. Женю унесли на носилках. Проходя мимо учительской, я услышал:
– У него, кажется, что-то с сердцем. Врожденное. Очень серьезное.
После произошедшего он вернулся не просто мальчиком Женей, а «бедным Женечкой». Одноклассники приносили ему соки, учителя смотрели мягче. Он стал говорить тише и серьезнее, и ему внимали. Ему сочувствовали.
Но потом – спустя месяцы – сочувствие стало меняться на раздражение, мягкое и невыраженное. Когда он в сотый раз рассказывал про укол в живот. Или как у него от диеты начала болеть печень. А когда он приходил с освобождением от физкультуры, то был первым, кто бежал в столовку.
Затем раздражение стало привычкой. Люди привыкли, что Женя болеет. Он не просто болел, он жил в болезни, существовал в ней. И каждый учебный год приносил новую версию: в пятом классе было подозрение на бронхиальную астму, в шестом – что-то с почками, в седьмом – аллергия на мед, в восьмом он уехал в больницу из-за плохих анализов.
А я?..
Я просто был рядом, тепло улыбался и поддерживал.
Я слушал его истории про капельницы, про диеты без соли, про странные ощущения в груди. Он рассказывал, как будто делился тайной, а я кивал из вежливости и осторожности. Кто я такой, чтобы сомневаться в чужой боли? Моему другу нужна была поддержка.
Я никогда не перебивал, не спорил. Я и сам начал думать, что у него особая судьба, сложная и несчастная. И даже тогда, когда я видел, как через день после «криза» он смеется в спортзале и гоняет мяч, я ничего не говорил. На мой внимательный взгляд он просто махал рукой:
– Да нормально, уже отпустило. Я сильный!
И я опять молчал. Потому что понимал: может, он и правда верит в свою хрупкость. Может, ему это нужно.
Или… может, это был способ не оставаться в тени, потому что, когда он болеет, все смотрят только на него. И только тогда он чувствует, что живой. А я? А я просто был рядом. И продолжал исчезать.
Я хорошо помню, когда умер мой дед, я тогда учился в девятом классе. Он был для меня не просто родственником, а тем редким взрослым, который умел слушать, не перебивая. С ним я чувствовал себя настоящим, не дураком или учеником, а важным и нужным. Мы вместе ходили в парк кормить птиц, играли по вечерам в шахматы, и он всегда знал, когда промолчать, а когда рассказать веселую историю из своей молодости, чтобы стало легче.
Он умер внезапно. Инфаркт. Я не сразу понял, что происходит, а потом, когда осознание пришло, наступила тишина, болезненная и сдавленная. Я ходил по квартире, будто боялся спугнуть чей-то сон.
Утром я все равно пошел в школу, не знаю, зачем. Наверное, потому что никто не отменял обычной жизни. Или потому, что хотелось, чтобы кто-то заметил, спросил, поддержал. Ноги были ватными.
Женя стоял около шкафчиков и что-то воодушевленно рассказывал однокласснику. Я остановился рядом и тихо сказал:
– У меня вчера дед умер.
Он повернулся ко мне, замер на секунду, а потом кивнул, словно понял мою новость, и обнял меня. Легко и быстро.
– Жаль, – сказал он. – Серьезно. Прими мое сочувствие.
Я почувствовал тепло от этого объятия, как будто он действительно рядом. Мне даже стало легче на долю секунды.
Но потом он сделал шаг назад, посмотрел в сторону и вдруг сказал:
– А у меня всю ночь сердце колотилось, не мог заснуть. Такое ощущение было, что не проснусь. Стало так страшно. Я реально подумал, что это конец.
Я застыл.
Я только что открылся. Только что вытащил изнутри наружу настоящего себя, вытащил то, что болит. А он – опять туда, к себе, к своему телу, к своей боли.
Я ничего не ответил, просто промолчал, как будто слова во мне схлопнулись. Я почувствовал, что моя потеря ничего не весит и не сравнится с его болью. У него же сердце. А у меня – просто дед. Просто обычное горе.
И я снова стал тенью. Тенью рядом с ним.
Так продолжалось все наше детство. Каждый новый день повторял предыдущий, и мы будто жили в двух параллельных мирах. Он – с болезнями и врачами, а я – рядом.
Потом началась армия. Я пошел служить, как и все ребята нашего возраста, а он, конечно же, не пошел. Ему дали медотвод из-за постоянных проблем со здоровьем.
Пришло время института, и я пахал на нескольких подработках, чтобы оплатить общежитие и хоть как-то помочь семье. Каждый день после занятий я уставал, но все равно шел дальше – учиться, строить свою жизнь. А он в это время лежал в санаториях, проходил процедуры за счет государства. Его жизнь была устроена иначе.
И вот сейчас, спустя двадцать лет, я сижу в плацкартном вагоне, смотрю в окно на мелькающие деревья и заснеженные поля, и в голове всплывает момент, когда я перестал с ним говорить. Воспоминания накатывают огромным цунами, и я понимаю, как много осталось невысказанного.
Это случилось три года назад. Моя мать внезапно попала в реанимацию, врачи боролись за ее жизнь, а я не мог найти покоя ни днем, ни ночью. Я почти не спал и не ел, мои мысли были разбросаны и беспокойны. В это же время мой брак начал разваливаться: мы с женой все меньше понимали друг друга, а наша маленькая дочка почти перестала разговаривать со мной, чувствуя напряженность в доме.
В такой момент отчаяния – а это было именно оно – я написал Жене: «Мне тяжело. Поговорим?».
Он перезвонил почти сразу. Голос был усталым, но бодрым, будто пытался поддержать меня. Но минут десять он рассказывал о своих болезнях, о том, что у него, возможно, рак печени. Говорил о плохом анализе крови, и что врачи не дают никаких гарантий.
Я слушал, а внутри все сжималось. Наконец, я сказал:
– Жень, мне сейчас не до твоей печени.
Наступила тишина. Он замолчал, и в голосе послышалось удивление и непонимание. Он тихо спросил:
– Ты чего так?
Я не смог подобрать слов. Просто ответил:
– Не могу больше.
И отключился, положив трубку.
После этого я больше не писал ему, не звонил, не поздравлял с днем рождения. Просто исчез из его жизни, словно растворился. А он ни разу даже не поинтересовался, почему я перестал с ним общаться. Через общего знакомого я узнал, что он сказал обо мне: «Никитос что-то странный стал. У него, походу, крыша поехала».
Это было как удар. Как будто я стал больным человеком, с которым не стоит связываться.
На самой встрече выпускников мы столкнулись сразу же, буквально в первые секунды. Женя выглядел совсем иначе, чем в школьные годы: чуть лысоватый, в идеально выглаженной рубашке, с новым телефоном в руке. От него так и веяло успехом и уверенностью.
Когда он увидел меня, его губы мгновенно расплылись в широкой улыбке:
– Никитос! Сколько лет, сколько зим! Чего же ты пропал, а?
Женя говорил все с той же добротой, что и в детстве, также искренне и легко. Он обнял меня за плечи и хлопнул по спине, словно мы вернулись в те годы, когда все было проще.
Мы сели рядом друг с другом, как всегда, а не напротив. Все болтали, веселились, вспоминали школьные годы, как Женя упал, и все напугались, как он постоянно болел и нуждался в заботе. Он в ответ рассказывал о своей недавней страшной простуде с температурой 37,7, о том, как врачи снова нашли что-то в анализах, как назначили новые обследования. Все слушали, сочувственно кивали, понимали и жалели.
А я?
А я молчал. Я крутил в руке бокал с шампанским, к которому практически не притронулся, и не чувствовал ничего: ни гнева, ни жалости, ни боли.
Через некоторое время мы вышли в курилку, кто подышать «свежим» воздухом, кто – развеяться. Прохладный ветер пытался подлезть под одежду, но лишь потрепал волосы и исчез.
Женя вышел за мной и захлопнул дверь.
– Слушай, – начал он, стараясь звучать легко, – ты реально испарился. Я думал, что ты в какую-то секту ушел, или с ума сошел. Или, может, на меня обиделся?
Я глубоко вздохнул и наконец сказал:
– Да. Я обиделся.
– Серьезно? – он опешил, не ожидая такого откровенного ответа.
Я кивнул.
– Но на что? – негодовал он.
– На то, что всю жизнь меня как будто не было, – тяжело ответил я. – Как будто мои проблемы – ничто, по сравнению с твоими. Как будто мои чувства – ерунда, и у меня не может их быть. Ни чувств, ни проблем. Ты все время болел. Я рассказал тебе про смерть деда, а ты сразу начал говорить о сердце. Я пережил развод, а ты переключился на свою печень. Моя мать лежала в коме, а ты боялся, что у тебя рак.
Я говорил это без злобы и упреков, просто констатировал факты, которые годами накапливались внутри меня.
Он замолчал. Его лицо потемнело.
– Я не знал…, – прошептал он дрогнувшим голосом.
– Не хотел знать, – поправил я. – Ты думал, у тебя монополия на страдания? И только твои проблемы важны и серьезны? Как бы ты ни болел, сколько бы проблем у тебя ни существовало, ты не единственный, кто может быть несчастным и нуждаться в поддержке.
Он отвернулся от меня, будто получил пощечину. Может быть, он искал слова, а может и нет. Я не ждал, что он что-то ответит. Я просто хотел, чтобы он услышал и наконец понял, что все эти годы я тоже был человеком, со своей болью.
На обратном пути я ехал в том же поезде, в том самом вагоне, где каждое качание и гул казались знакомыми звуками из далекого детства. Картина за окном оставалась прежней: все те же деревья мелькали среди полей, только теперь в обратном направлении. Попутчики пока не подсели, хотя итак в вагоне было шумно, но я не обращал на это никакого внимания. Впервые за долгое время я почувствовал себя ровно, как будто ту наковальню, которая сидела в груди, кто-то вырвал и закинул подальше. Не было ни горечи, ни боли, ни облегчения. Была гармония. Как будто все канаты, которые меня сдерживали, наконец перерезали. И сделал это я.