Глава 1
Зал суда утопал в сумраке, пропитанный сыростью и гулом шагов. Старые дубовые скамьи скрипели под весом толпы, а свет тусклых ламп, свисавших с потолка, дрожал, не справляясь с тенями. Пустой трон судьи возвышался в центре, холодный и немой, словно надгробие. Никто не знал, кто должен его занять. Никто не решался спросить.
Секретарь, тощий, с впалыми щеками и глазами, утонувшими в тёмных кругах, поднялся к трибуне. В его руках был молот, нелепо тяжёлый для его хрупких пальцев. Он едва удерживал его, и каждый удар по столу отдавался глухим стуком, заставляя зал вздрагивать.
– Слушание по делу Бога объявляется открытым! – его голос резал тишину, как ржавое лезвие. – Обвинение в преступлениях против человечества, морали и мироздания. Подсудимый… – он замялся, бросив взгляд на пустую скамью, где стояла лишь мраморная табличка с надписью «Бог». – Подсудимый не явился. Суд продолжается.
Молот ударил по столу, и дерево треснуло, словно в знак протеста. Секретарь вытер пот со лба и объявил:
– Сторона обвинения, вызывайте первого свидетеля.
Прокурор, молодой человек с острыми чертами лица и ледяным взглядом, кивнул. К трибуне вышел Эли Визель, выживший в Аушвице. Его фигура, сгорбленная, но несокрушимая, несла в себе тень лагерной смерти. Глаза, видевшие виселицы и печи, смотрели прямо в зал.
– Господин Визель, – начал прокурор, – расскажите, почему вы обвиняете Бога.
– Я видел, как вешали детей, – голос Эли был тих, но каждое слово падало, как удар хлыста. – Видел, как матери кричали, пока их уводили в газовые камеры. Я молился в бараках, но он молчал. Если он всемогущ, почему допустил это? Если он добр, почему отвернулся? Я обвиняю его в равнодушии. В предательстве.
Зал зашумел. «Богохульник!» – выкрикнул кто-то. «Он прав!» – шепнул другой. Прокурор продолжил:
– Вы утверждаете, что Бог мог остановить Холокост, но не сделал этого?
– Да, – ответил Эли, сжимая кулаки. – Его молчание было громче криков.
Прокурор кивнул: – Нет дальнейших вопросов к свидетелю.
Сторона защиты поднялась. Адвокат, женщина с суровым лицом, подошла к трибуне.
– Господин Визель, – начала она, – разве не вера в Бога дала вам силы выжить? Разве не надежда, вдохновлённая им, позволила вам написать о тех ужасах, чтобы мир помнил?
Эли покачал головой: – Моя вера умерла в Аушвице. Я писал не ради Бога, а ради тех, чьи голоса он не услышал.
– Нет вопросов к свидетелю, – адвокат отступила.
Из зала донёсся крик: «Как ты смеешь его судить!» Секретарь ударил молотом, едва удержав его. Треск дерева заставил всех замолчать.
– Сторона защиты вызывает свидетеля, – объявил секретарь, снова ударяя молотом, который едва не выскользнул из его рук.
К трибуне вышла Мать Тереза, в белом сари, с лицом, словно высеченным из алебастра. Её появление вызвало шёпот: кто-то смотрел с благоговением, кто-то – с презрением.
– Сестра Тереза, – начал адвокат, – почему вы защищаете Бога?
– Я видела его в глазах умирающих, – её голос был мягким, но твёрдым. – В Калькутте, среди нищих и больных, я находила его любовь. Он дал нам свободу выбирать добро, даже в тьме. Без него нет смысла в милосердии, нет надежды в страдании.
– Вы посвятили жизнь бедным, – продолжил адвокат. – Разве это не доказательство его присутствия?
– Да, – ответила Тереза. – Каждый акт сострадания – это его голос.
– Нет дальнейших вопросов к свидетелю, – адвокат отступил.
Прокурор встал, его глаза сверкнули.
– Сестра Тереза, – начал он, – вы говорите о милосердии, но что насчёт антисанитарии в ваших приютах? Больные умирали в агонии, без лекарств, в грязи. Вы собирали миллионы, но где они? На частные самолёты для ваших поездок? На поддержку Ватикана, пока ваши подопечные гнили?
Зал взорвался. «Ложь!» – крикнул кто-то. «Позор ей!» – отозвался другой. Секретарь ударил молотом, его лицо покраснело от усилия.
Тереза ответила спокойно: – Я делала, что могла, с тем, что было. Ошибки случались, но моя цель – служение – была чиста.
– Чиста? – прокурор усмехнулся. – Вы называли страдание даром Бога, но сами летали первым классом. Это ваша святость?
– Нет вопросов к свидетелю, – бросил он, отворачиваясь.
Из зала донеслось: «Оставьте её!» Секретарь ударил молотом, и треск дерева заглушил выкрики.
Секретарь, сгорбившись над трибуной, бросил взгляд на свои часы. Его лицо, измождённое и бледное, на миг смягчилось, и он пробормотал едва слышно, словно молитву: «Скорей бы обед». Затем, кашлянув, он выпрямился, с трудом поднял тяжёлый молот и ударил по столу. Дерево жалобно скрипнуло, а зал затих.
– Есть ли у сторон ещё свидетели? – голос секретаря дрожал от усталости, но резонанс разнёс его по углам.
Прокурор, чьи глаза горели холодной решимостью, кивнул: – Сторона обвинения вызывает свидетеля.
Адвокат защиты, строгая женщина с суровым взглядом, коротко ответила: – У защиты тоже есть свидетель.
Секретарь кивнул, снова ударив молотом, который чуть не выскользнул из его рук. – Сторона обвинения, вызывайте свидетеля.
К трибуне вышел человек в тёмном одеянии, с лицом, словно вырезанным из камня, но глаза его пылали фанатичным огнём. Томас де Торквемада, Великий инквизитор Испании, чьё имя стало синонимом ужаса. Зал замер, а шёпот пробежал по скамьям, как ветер по сухой траве.
Прокурор шагнул вперёд, его голос был острым, как лезвие: – Господин Торквемада, вы считали себя слугой Бога. Расскажите суду, что вы творили во имя его.
Торквемада выпрямился, его губы искривились в презрительной усмешке. – Я очищал мир от ереси, – начал он, его голос был низким и твёрдым. – Во имя Бога я искоренял грех. Евреи, мавры, ведьмы – все, кто отвергал истину, должны были ответить. Я сжигал их тела, чтобы спасти их души. Если бы Бог не желал этого, разве он не остановил бы меня?
Зал загудел. «Чудовище!» – выкрикнул кто-то с задних рядов. Прокурор поднял руку, требуя тишины, и продолжил:
– Вы организовали Испанскую инквизицию, верно? По вашим приказам тысячи были замучены. Людей жгли заживо, их имущество отбирали, семьи разрушали. Вы утверждали, что действуете от имени Бога. Но разве не вы наслаждались властью? Разве не вы, под прикрытием веры, утоляли свою жажду крови?
Торквемада не дрогнул. – Я был мечом Господа. Ересь – это яд, и я резал его из тела мира. Если я ошибался, почему Бог не вмешался? Его молчание было моим благословением.
Прокурор шагнул ближе, его голос стал тише, но ядовитее: – Давайте уточним факты. В 1483 году вы лично подписали указ об изгнании евреев из Испании. Десятки тысяч были вынуждены бежать, бросив всё. Многие умерли в пути. Вы ввели пытки – раскалённые клещи, дыбу, воду, льющуюся в горло, пока жертва не задыхалась. Вы сжигали людей на кострах, иногда по сотне за день. В Альгамбрском декрете вы оправдывали это «волей Бога». Но что, если это была ваша воля? Ваша ненависть? Ваша алчность, прикрытая крестом?
Зал взорвался криками. «Убийца!» – донеслось с одной стороны. «Он спасал веру!» – возразили с другой. Секретарь ударил молотом, его руки дрожали от усилия, и треск дерева заставил всех замолчать.
– Господин Торквемада, – продолжал прокурор, – вы построили систему, где страх правил людьми. Вы продавали индульгенции, наживаясь на страданиях. Ваши инквизиторы брали взятки, чтобы «пощадить» невиновных. Это была воля Бога или ваша корысть?
Торквемада сжал кулаки, но ответил спокойно: – Я не искал богатства. Всё было для церкви, для Бога. Если я ошибался, пусть он судит меня.
– Нет дальнейших вопросов к свидетелю, – бросил прокурор, отходя.
Адвокат поднялась, её взгляд был твёрд, но в нём сквозила осторожность. – Господин Торквемада, – начала она, – вы говорите, что действовали во имя Бога. Расскажите, почему вы верили, что это необходимо.
– Без порядка мир рухнет, – ответил он. – Ересь разъедает душу общества. Я видел, как расколы ослабляли церковь, как сомнения разрушали веру. Я защищал Бога, потому что без него человечество – это хаос.
– Вы утверждаете, что ваши действия спасали души? – уточнила адвокат.
– Да, – кивнул Торквемада. – Лучше страдать на земле, чем вечно гореть в аду. Я был суров, но милосерден в своей цели.
Адвокат повернулась к залу: – Господин Торквемада действовал в эпоху, когда вера была основой порядка. Его методы были жестоки, но разве не Бог дал людям свободу выбирать, как защищать его заветы? Разве не он позволил Торквемаде действовать, чтобы сохранить церковь как маяк морали?
Прокурор вскочил: – Возражение! Это оправдание тирании! Его действия не спасали, а уничтожали!
– Возражение отклонено, – пробормотал секретарь, ударяя молотом. Его лицо покраснело, а молот чуть не упал.
Адвокат продолжила: – Господин Торквемада, вы говорите, что действовали ради Бога. Разве не вера вдохновляла вас на жертвы? Вы сами жили скромно, отказываясь от роскоши, верно?
– Да, – ответил он. – Я спал на доске, ел хлеб и воду. Моя жизнь была служением.
– Нет вопросов к свидетелю, – заключила адвокат.
Из зала донеслось: «Он был святым!» – и тут же: «Он был мясником!» Секретарь ударил молотом, и зал затих.
Секретарь объявил:
– Сторона защиты, вызывайте свидетеля, – объявил он, вытирая пот со лба.
Адвокат защиты, женщина с суровым лицом, поднялась. Её губы искривились в неестественной, почти отвратительной ухмылке, едва сдерживающей смех. Прокурор заметил это, и его глаза сузились – её лицо в этот момент было по-настоящему ужасающим, как маска, скрывающая что-то тёмное. Но зал не обратил внимания: все головы повернулись к дальнему концу помещения, откуда донёсся скрип.
Скрип нарастал, ритмичный и зловещий, словно шаги судьбы. Между рядами медленно двигался огромный чернокожий мужчина, толкающий перед собой инвалидную коляску. В коляске сидел человек – без рук, без ног, одетый в унизительную розовую юбку и короткую рубашку, явно не по размеру. Его лицо, измождённое и бледное, казалось чужим в этом нелепом наряде.
Зал начал гудеть. Возмущение нарастало, как буря. Большинство присутствующих не понимали, кто перед ними, но их лица искажались от смеси отвращения и недоумения. Некоторые, однако, узнали его. Несколько человек молча опустили головы, кто-то всхлипнул, пряча слёзы. Другие вставали, их глаза горели яростью, кулаки сжимались, готовые разорвать тишину.
Гробовая тишина повисла в воздухе, нарушаемая лишь скрипом коляски. Чернокожий мужчина подвёз коляску к трибуне и молча отошёл, его шаги растворились в напряжённой пустоте зала.
Адвокат защиты шагнула вперёд, её голос был холодным и резким, как сталь:
– Какого вам вернуться из глубин ада, бывший фюрер Германии Адольф Гитлер?
Зал взорвался. Кто-то не выдержал и заорал, его голос, полный боли и гнева, разорвал тишину, как нож полотно. К нему присоединились другие – те, кто знал, кто был этот человек в коляске. Крики множились, сливаясь в яростный хор. «Монстр!» – ревел один. «Как он смеет здесь быть!» – вторил другой. В дальних рядах цари, короли и военачальники прошлого, чьи имена гремели в веках, наклонялись друг к другу, перешёптываясь. Их лица, обычно неподвижные, как мрамор, искажались удивлением, когда им рассказывали о деяниях этого жалкого человека с мёртвым взглядом. Его глаза, пустые и тусклые, смотрели в никуда, а розовая юбка и тесная рубашка, словно насмешка, делали его фигуру ещё более жалкой.
Гул нарастал, как буря, грозящая разнести зал. Мужчина в коляске не двигался, не реагировал, словно его душа осталась где-то в ином мире. Толпа кипела: кто-то сжимал кулаки, готовый броситься к трибуне, кто-то закрывал лицо руками, не в силах смотреть. Среди них были и те, кто молчал, опустив головы, – их слёзы падали на пол, оставляя тёмные пятна на старых досках.
Секретарь, чьё лицо уже лоснилось от пота, не выдержал. Он схватил тяжёлый молот, который едва удерживал в дрожащих руках, и начал бить по столу, и без того трещавшему по швам. Каждый удар отдавался глухим треском, словно дерево молило о пощаде. «Тишина! Тишина в зале!» – его голос срывался на визг, но гул не стихал. Он ударил ещё раз, и ещё, пока наконец не треснула столешница, и кусок дерева откололся, упав на пол с глухим стуком. Зал, словно поддавшись этому звуку, начал затихать, но напряжение осталось, тяжёлое, как предгрозовой воздух.
Адвокат защиты, чья неестественная ухмылка исчезла, оставив лишь холодную решимость, шагнула ближе к трибуне. Её взгляд скользнул по фигуре в коляске, затем по залу, где ещё дрожали отголоски криков. Она заговорила, и её голос, твёрдый и ясный, разрезал тишину:
– Господин Гитлер, – начала она, и слово «Гитлер» упало в зал, как камень в стоячую воду, вызвав новый шёпот. – Расскажите суду, что заставило вас, человека, ответственного за миллионы смертей, явиться сюда. Что вы хотите сказать в защиту Бога?
Мужчина в коляске поднял голову. Его лицо, измождённое, с глубокими морщинами, словно вырезанными нечеловеческой болью, дрогнуло. Голос, когда он заговорил, был хриплым, надломленным, но в нём звенела странная, почти пугающая искренность:
– Я несу ответственность за всё, что сделал, – начал он. – Я развязал войну, которая погубила миллионы. Я создал лагеря, где людей убивали, как скот. Я видел их лица – в снах, в тенях, в каждом мгновении после. Их крики не умолкают во мне. Я не прошу прощения у вас, потому что знаю – вы не можете простить.
Зал загудел, но адвокат подняла руку, требуя продолжения. – И всё же. – сказала она, – вы здесь. Почему?
– Потому что я начал задавать себе вопросы, – ответил он. – Почему я это делал? Почему мир позволил мне? Если Бога нет, то всё это – лишь хаос, где я был просто зверем среди зверей. Но если он есть… – он замолчал, его взгляд упал на свои обрубки, прикрытые нелепой одеждой. – Если он есть, то, может, даже я могу найти смысл.
– Вы говорите о раскаянии? – уточнила адвокат, её голос стал мягче, но в нём чувствовалась сталь. – Вы, чьи действия стали символом зла, теперь ищете Бога?
– Я не знаю, ищу ли я его, – ответил он. – Но я начал видеть, что мои действия были не просто моими. Я был частью мира, который дал мне власть. Если Бог существует, он позволил этому миру быть таким. И я хочу понять – почему? Я хочу верить, что даже мои грехи могут быть осмыслены, что даже я… могу быть прощён.
Зал взорвался снова. «Ложь!» – крикнул кто-то. «Он не заслуживает этого!» – взревел другой. Секретарь ударил молотом, но его руки дрожали, и удар вышел слабым, почти жалким.
Адвокат продолжила: – Вы утверждаете, что вера в Бога дала вам надежду на искупление? Что даже ваши преступления могут быть прощены?
– Я не утверждаю, – ответил он тихо. – Я надеюсь. Если Бог есть, если его милость бесконечна, то, может, даже я не потерян навсегда. Я стал праведным в своей боли, потому что только вера даёт мне силы нести её.
– Нет дальнейших вопросов к свидетелю. – сказала адвокат, отступая. Её лицо оставалось непроницаемым, но в глазах мелькнула тень сомнения.
Прокурор встал, его глаза сузились, фиксируя свидетеля в коляске. Он знал, как легко мог бы вывернуть ситуацию в свою пользу: одно точное слово, один вопрос, и вся эта хрупкая маска раскаяния рассыпалась бы, как пепел. Он мог бы напомнить о каждом подписанном приказе, о каждом лагере, о каждом ребёнке, чья жизнь оборвалась по вине этого человека. Но он молчал. Долго, слишком долго смотрел на Гитлера, чьи глаза, полные слёз, всё ещё искали что-то в пустоте зала. Наконец, прокурор отвернулся, его голос был холоден и спокоен:
– Нет вопросов к свидетелю. Вы свободны.
Коляска скрипнула, чернокожий мужчина, молчаливый и бесстрастный, начал толкать её к выходу. Но не успел он сделать и двух шагов, как из задних рядов выскочил человек – старик с искажённым от ярости лицом. Он бросился к коляске, его кулак с хрустом врезался в плечо Гитлера. «Убийца!» – заорал он, и этот крик стал искрой. Другие подхватили, как стая, почуявшая кровь. Кто-то кинулся вперёд, задев соседа, кто-то толкнул другого, и в мгновение зал суда превратился в хаос. Кулаки, крики, падающие скамьи – всё смешалось в яростном вихре. Цари и военачальники, философы и жертвы, все, кто ещё минуту назад сидел в напряжённой тишине, теперь дрались, кричали, рвали друг друга, словно звери, выпущенные из клеток.
Секретарь, чьё лицо побагровело от злости, схватил тяжёлый молот. Его тощие руки, дрожавшие от напряжения, подняли его над головой, и с яростным криком он обрушил его на стол. Удар был таким сильным, что столешница разлетелась на щепки, а молот вбился в пол по самую рукоять, застряв в деревянных досках. «Заткнитесь все и выметайтесь отсюда!» – его голос, хриплый и надрывный, перекрыл шум. Зал замер, но лишь на миг, а затем толпа, всё ещё кипя гневом, начала растекаться к выходам, оставляя за собой перевёрнутые скамьи, клочья одежды и пятна крови на полу.
Когда зал опустел, секретарь рухнул на стул, тяжело дыша. Его руки дрожали, пот стекал по вискам. В огромном помещении остались только двое – адвокат защиты и прокурор, стоявшие по разные стороны от разрушенного стола. Секретарь поднял взгляд, его глаза горели раздражением.
– Опять вы этот цирк устроили, – пробормотал он, вытирая пот ветхим платком. – Одно и то же каждый раз. – Он бросил взгляд на часы, висевшие на его тощем запястье. – Убирайтесь и вы. У меня обед.
Адвокат и прокурор молча направились к выходу. У самой двери адвокат, с лёгкой улыбкой, вдруг резко ударила прокурора ладонью по затылку. Тот дёрнулся, но она лишь рассмеялась, её голос был полон насмешливого торжества:
– Я опять победила.
Прокурор промолчал, лишь бросил на неё холодный взгляд, и они исчезли за дверью. Секретарь, оставшись один, медленно поднялся и подошёл к единственной двери за пустым троном судьи. Его шаги гулко отдавались в тишине. У двери он остановился, обернулся к трону и вдруг заговорил, словно обращаясь к кому-то невидимому, стоявшему за троном:
– Нравится тебе смотреть, как мертвецы друг другу кости перемывают, да? – Его голос был резким, почти обвиняющим. – Сидишь там, наблюдаешь, судишь их всех, а сам-то хоть что-то сделал? Или только глазеть горазд, пока они тут глотки друг другу рвут?
Он покачал головой, сплюнул на пол и, не дожидаясь ответа, развернулся.
Секретарь толкнул дверь за троном, и та со скрипом отворилась, выпуская его из гулкой пустоты зала суда в маленькую, уютную коморку. Свет единственной лампы, подвешенной под низким потолком, заливал комнату мягким, тёплым сиянием. В воздухе витал аромат травяного чая, смешанный с лёгким запахом старых книг и потёртой древесины. Посреди комнаты стоял круглый стол, заваленный потрёпанными картами, а вокруг него сидели трое, чьи фигуры, казалось, принадлежали не столько этому миру, сколько вечности.
Первый был худощав, с кожей, натянутой на острые скулы, словно пергамент. Его глаза, глубокие и спокойные, излучали тихую мудрость, но в них не было ни капли суеты. Длинные пальцы, сложенные на столе, казались почти неподвижными, как у статуи, но каждый его жест был плавным, будто он двигался в гармонии с невидимым потоком. Одежда – простая, выцветшая ткань, обернутая вокруг тела, – подчёркивала его аскетизм. Он не улыбался, но его присутствие наполняло комнату странным покоем, словно он знал ответы на вопросы, которые ещё не были заданы.
Рядом с ним сидел старик, чья фигура, некогда, должно быть, мощная, теперь сгорбилась под тяжестью лет и безумия. Его длинные, спутанные волосы, некогда тёмные, теперь были седыми, а борода, неровно подстриженная, топорщилась во все стороны. Глаза его горели лихорадочным огнём, то вспыхивая яростью, то угасая в пустоте. Он нервно теребил карты, его пальцы дрожали, а голос, когда он говорил, был хриплым, прерывистым, словно он боролся с самим собой. Одежда – потрёпанный сюртук, давно вышедший из моды, – висела на нём, как на вешалке. В его взгляде читалась буря: он то смеялся, то шептал что-то невнятное, будто спорил с тенями.
Третий был самым странным из всех. Его кожа, загорелая и покрытая шрамами, говорила о жизни под открытым небом. Волосы, грязные и спутанные, падали на плечи, а борода, густая и нечёсаная, скрывала половину лица. Он сидел, небрежно развалившись, в рваной тунике, которая едва прикрывала тело, и босые ноги его покоились на столе, рядом с чайной чашкой. В руках он вертел карту, но смотрел на неё с насмешкой, будто весь мир был для него одной большой шуткой. Его глаза, острые и дерзкие, искрились вызовом, а ухмылка, кривая и язвительная, словно приглашала поспорить с ним – и проиграть. Запах земли и свободы окружал его, как аура.
Все трое обернулись, когда дверь скрипнула. Их взгляды, такие разные, сошлись на секретаре. Первый смотрел с мягким любопытством, второй – с лихорадочным нетерпением, третий – с насмешливой искрой.
– О, ты закончил? – сказал тот, что с дерзкими глазами, откидываясь назад и постукивая картой по столу. – Присоединяйся.
Секретарь замер в дверях, всё ещё сжимая платок, которым вытирал пот. Коморка, такая маленькая и тёплая, казалась убежищем от хаоса зала, но взгляды этих троих, их присутствие, заставляли воздух звенеть от напряжения. Он шагнул вперёд, не зная, что ответить, а карты на столе, казалось, ждали его хода.
Глава 1.5
Секретарь, всё ещё ворча, переступил порог коморки и плюхнулся на скрипнувший стул. Его платок, уже влажный от пота, был скомкан в кулаке. Тёплый свет лампы, качавшейся под потолком, падал на круглый стол, заваленный картами таро. Их потёртые края и выцветшие изображения говорили о бесчисленных партиях. Трое, сидевшие за столом, едва удостоили его взглядом, но воздух в комнате звенел от их присутствия.
Худощавый, с кожей, натянутой на скулы, как пергамент, аккуратно перетасовал свою стопку карт, его пальцы двигались с медленной точностью, словно он взвешивал каждое движение. Его глаза, глубокие и спокойные, скользнули по столу, но он молчал, лишь слегка кивнул секретарю.
– Ну, садись, – буркнул тот, что с дерзкой ухмылкой, небрежно развалившийся на стуле. Его босая нога всё ещё лежала на краю стола, а в руках он вертел карту, постукивая ею по дереву. – Или опять будешь ныть, что устал?
Секретарь фыркнул, потянувшись к чайнику. – Вы бы хоть раз этот цирк сами разгребли, – пробормотал он, наливая себе чашку. Чай был горячим, с терпким травяным запахом, но он обжёг губы и только сильнее нахмурился.
Старик с седыми, спутанными волосами издал хриплый смешок, его пальцы нервно теребили карты. – Цирк? – Его голос дрожал, то ли от безумия, то ли от веселья. – Это не цирк, это… воля! Ха! Они рвут друг друга, а мы… мы играем. – Он бросил карту в центр стола, не глядя, и она легла рубашкой вверх, слегка дрожа от резкого движения.
Худощавый, не поднимая глаз, положил свою карту перед тем, с дерзкой ухмылкой. Его движение было плавным, почти незаметным, но в нём чувствовалась уверенность, как будто он уже знал исход. – Твой ход, – сказал он тихо, и его голос был мягким, но твёрдым, как шелест ветра.
Дерзкий ухмыльнулся шире, прищурившись. – О, опять ты за своё? – Он лениво взял карту из своей стопки, повертел её, будто раздумывая, и с насмешливой небрежностью швырнул её перед стариком. – Похоже, тебе, старик. Не спи.
Старик дёрнулся, его глаза вспыхнули лихорадочным огнём. – Ты! Ты смеешь?! – Он схватил карту из своей колоды, его руки дрожали, и с размаху хлопнул ею по столу, прямо перед худощавым. – Вот тебе! Смотри, как горит!
Секретарь, прихлёбывая чай, закатил глаза. – Вы хоть раз без драмы сыграть можете? – Он потянулся к своей стопке, но замер, заметив, как худощавый медленно перевернул карту, лежавшую перед ним. Цифра на ней была высокой, и старик, увидев это, издал сдавленный стон.
– Ты опять! – прорычал он, но тут же рассмеялся, откидываясь на спинку стула. – Ладно, ладно… я ещё вернусь.
Дерзкий, не скрывая ухмылки, перевернул свою карту, лежавшую перед стариком. Она была ниже, чем у худощавого, но он лишь пожал плечами. – Ну, старик, тебе повезло. Пока.
Худощавый молча перевернул последнюю карту – ту, что старик бросил ему. Его лицо не дрогнуло, но он слегка кивнул, как будто принимая удар. – Хороший ход, – сказал он, и в его голосе не было ни раздражения, ни похвалы, лишь спокойное признание.
Секретарь, допив чай, наконец взял карту из своей колоды. Он долго смотрел на неё, потом на троих, и с усталым вздохом положил её перед дерзким. – Не расслабляйся, – буркнул он.
Дерзкий хмыкнул, но ничего не ответил, лишь постучал пальцем по карте. Старик снова засмеялся, его смех был резким, почти болезненным. – О, секретарь решил играть! Ну, давай, покажи им!
Худощавый слегка улыбнулся – едва заметно, уголком губ. – Следующий ход, – сказал он, и его рука уже потянулась к колоде.
Карты на столе, открытые и закрытые, лежали как поле битвы, где каждый ход раскрывал что-то о тех, кто их делал. Тузы, сияющие в центре у каждого игрока, ждали своего часа, а коморка, тёплая и тесная, словно дышала их напряжением.
Дверь коморки скрипнула, и в комнату, пошатываясь, вошёл мужчина в шутовском наряде. Его колпак с бубенцами звенел при каждом шаге, а пёстрый костюм – лоскуты красного, жёлтого и зелёного – казался нелепым даже в этом странном месте. Лицо его, скрытое под слоем белил, с нарисованной кривой улыбкой, выглядело одновременно насмешливым и печальным. Глаза, тёмные и острые, пробегали по комнате, словно он искал, над чем посмеяться или о чём оплакать.
Он шагнул ближе, его бубенцы звякнули, и вдруг, с неожиданной радостью, он крикнул: «Собака!» Его голос был звонким, но с хриплой ноткой, как у человека, привыкшего смеяться сквозь слёзы. Он наклонился к тому, что с дерзкой ухмылкой, чья грязная борода топорщилась, а босые ноги всё ещё покоились на столе. Шут с энтузиазмом почесал его за ухом, а затем потрепал по бороде, будто и правда перед ним был пёс. Тот лишь хмыкнул, не отрываясь от карт, но в его глазах мелькнула искра веселья.
Шут, не теряя времени, вытащил из-под своего лоскутного плаща большую, обглоданную кость. С ухмылкой он швырнул её в угол комнаты, где она с глухим стуком ударилась о пол. Грязный мужчина, не говоря ни слова, соскользнул со стула и, встав на четвереньки, резво пополз за ней. Его движения были быстрыми, почти звериными, а бубенцы на шутовском колпаке звенели, словно подбадривая его. Добравшись до кости, он схватил её зубами и замер, сидя на полу, с довольным видом.
Никто в комнате не удивился. Худощавый, с пергаментной кожей, лишь слегка приподнял бровь, его пальцы продолжали медленно перебирать карты. Старик с седыми волосами хрипло хохотнул, но тут же вернулся к своей стопке, бормоча что-то невнятное. Секретарь, допивая остывший чай, закатил глаза, но промолчал, лишь постучал ложкой по краю чашки.
Шут, всё ещё посмеиваясь, плюхнулся на освободившийся стул. Его колпак качнулся, бубенцы звякнули, и он потянулся к стопке карт, оставленной грязным мужчиной. Повертев одну из них в пальцах, он бросил взгляд на остальных, его нарисованная улыбка стала шире.
– Ну, что, продолжим? – сказал он, и его голос был одновременно игривым и язвительным, как будто он знал что-то, чего не знали другие.
Худощавый кивнул, не поднимая глаз, и положил карту рубашкой вверх перед шутом. Старик, всё ещё бормоча, швырнул свою карту в центр стола, чуть промахнувшись, так что она легла криво. Секретарь вздохнул, но тоже взял карту из своей колоды, бросив её перед стариком с усталым: «Твой ход, не тяни».
Шут, постукивая пальцами по столу, перевернул карту, лежавшую перед ним. Его глаза сверкнули, но он промолчал, лишь слегка наклонил голову, будто оценивая игру. В углу комнаты грязный мужчина, всё ещё с костью в зубах, издал довольное ворчание, но никто не обратил на него внимания.
Шут откинулся на стуле, бубенцы на его колпаке звякнули, нарушая ритм игры. Его нарисованная улыбка казалась шире, чем прежде, а глаза, острые и любопытные, пробежали по лицам сидящих за столом. Он небрежно бросил карту перед худощавым, но вместо того, чтобы продолжить ход, наклонился вперёд, упершись локтями в стол.
– Ну, и что там за шум был? – спросил он, его голос был игривым, но с лёгкой язвительной ноткой. – Я чуть кость не уронил, пока вы там орали.
Секретарь, потягивая остывший чай, устало вздохнул. Его пальцы всё ещё сжимали ложку, которой он постукивал по краю чашки. – Очередной цирк, – буркнул он. – Судили Бога, как обычно. Обвинения, защита, крики, слёзы. А потом притащили какого-то второсортного диктатора из прошлого. В коляске, без рук и ног, в розовой юбке. Зал чуть не разнёс от ярости.
Худощавый, чьи пальцы замерли над картой, слегка кивнул, его спокойные глаза не отрывались от колоды. – И что этот диктатор? – спросил он тихо, будто размышляя вслух.
– Раскаивался, – ответил секретарь, пожав плечами. – Говорил о боли, о грехах, о надежде на прощение. Народ не выдержал, кто-то кинулся его бить. Ну и понеслось – драка, хаос, стол мой в щепки.
Старик с седыми, спутанными волосами издал хриплый смешок, его руки дрожали, перебирая карты. – Прощение? Ха! – Его глаза вспыхнули лихорадочным огнём. – Они все хотят прощения, но никто не хочет платить! Этот… этот в коляске, он думал, что его слёзы смоют кровь? Кровь миллионов! – Он хлопнул картой по столу, едва не опрокинув чашку.
Шут хмыкнул, почесав подбородок, где белая краска на его лице начала трескаться. – Второсортный, говоришь? – Он бросил взгляд на старика. – А я думал, ты тут главный по идеям для таких. – Его тон был насмешливым, но в глазах мелькнула тень интереса.
Секретарь, ставя чашку на стол, вдруг замер, словно вспомнив что-то. – Кстати, этот диктатор… он вроде фанател от твоих идей, – сказал он, глядя на старика с безумными глазами. – Всё про волю, силу и сверхчеловека твердил в своё время. Твои слова, выходит, до него дошли.
Старик замер, его пальцы стиснули карту так, что она смялась. – Мои слова? – Его голос дрогнул, то ли от гнева, то ли от боли. – Я говорил о свободе, о преодолении, а не о бойнях! Они берут мои слова и топят их в крови, а потом винят меня! – Он швырнул карту в центр стола, и она легла криво, почти падая.
Худощавый, всё ещё спокойный, медленно перевернул карту, лежавшую перед ним. Его лицо не дрогнуло, но он заговорил, и его голос был мягким, как шелест листвы: – Слова – это семена. Они падают в разные почвы. Одни дают цветы, другие – яд. Можно ли винить того, кто их бросил, за то, что выросло?
Шут рассмеялся, его бубенцы звякнули. – О, вот и началось! – Он хлопнул в ладоши, будто аплодируя. – Философия пошла! Скажите, а этот ваш диктатор – он правда верит, что его простят? Или это просто игра, чтобы не сойти с ума?
Секретарь пожал плечами, глядя в пустую чашку. – Он говорил о боли, о грехе. Может, и верит. А может, просто не знает, как жить с тем, что натворил. Но зал его чуть не разорвал, так что, похоже, прощение – не их дело.
Старик фыркнул, его глаза сверкнули. – Прощение! – Он почти выплюнул это слово. – Нет прощения для тех, кто топчет жизнь. Но если Бога нет, как они кричат, то кто вообще судит? Мы? – Он обвёл взглядом комнату, его руки дрожали. – Или это всё просто… театр?
Худощавый медленно положил новую карту перед шутом, его движение было плавным, почти ритуальным. – Суд – это зеркало, – сказал он тихо. – Каждый видит в нём себя. Вопрос не в том, простят ли его, а в том, может ли он сам вынести своё отражение.
Шут прищурился, глядя на карту, и его нарисованная улыбка стала чуть шире. – Зеркало, говоришь? А что, если я его разобью? – Он взял карту из своей колоды, повертел её и с лёгкой насмешкой бросил перед стариком. – Твой ход, безумец.
Старик хрипло рассмеялся, но в его смехе было больше горечи, чем веселья. Секретарь, откинувшись на стуле, пробормотал: – Играете вы, а разгребать мне. – Но его взгляд уже блуждал по картам, будто он искал в них ответ на вопросы, которые никто не решался задать вслух.
Шут откинулся на стуле, его бубенцы звякнули, и нарисованная улыбка на его лице, казалось, стала мягче, почти сочувствующей. Он посмотрел на старика, чьи дрожащие пальцы всё ещё сжимали смятую карту, и его глаза, обычно острые и насмешливые, на миг потеплели.
– Это не твоя вина, старик, – сказал он, и его голос, хоть и сохранил лёгкую язвительность, был искренним. – Правители и их свита… они часто слепы к реальности. Танцуют на балу, пока города горят, и думают, что их короны защитят их от правды. – Он помолчал, будто вспоминая далёкую сцену, где смех и музыка заглушали весть о потерянном Смоленске, а одинокий шут в пёстром наряде смотрел на это с горькой ясностью.
Старик поднял взгляд, его глаза вспыхнули, но он промолчал, лишь нервно постучал пальцами по столу. Шут, не дожидаясь ответа, повернулся к худощавому, чьи спокойные пальцы всё ещё лежали на картах, словно в медитации.
– А ты, монах? – спросил шут, и его голос стал чуть насмешливее, но с любопытством. – Что твоя восточная мудрость говорит об этом? О слепых правителях, о крови, о тех, кто берёт слова и делает из них оружие?
Худощавый поднял глаза, и в них мелькнула тень чего-то далёкого, почти забытого. Он медленно взял карту из своей колоды, положил её перед собой, но не перевернул, будто раздумывая. Его голос, мягкий и размеренный, как течение реки, наполнил коморку:
– Я был не монахом, – начал он, и его слова были простыми, но тяжёлыми, как камни, падающие в воду. – Я был принцем. Жил в дворце, окружённый шелками и слугами. Мир казался мне садом, где нет боли. Но однажды я увидел правду: старика, согбенного годами; больного, чьё тело пожирала хворь; мёртвого, чьи глаза больше не видели света. Я увидел страдание, и оно разбило мой мир. Я ушёл, искал ответы. Сидел под деревом, смотрел в пустоту, пока не понял, что истина – не в словах, не в коронах, не в кострах. Она в том, как ты встречаешь боль – свою и чужую.
Он замолчал, и его пальцы, всё ещё державшие карту, слегка дрогнули. Шут прищурился, но не стал перебивать. Старик, чьи глаза всё ещё горели лихорадочным огнём, пробормотал: – Истина… Ха! А что она дала тебе? Мир всё ещё тонет в крови!
Худощавый кивнул, не споря. – Истина не меняет мир, – сказал он тихо. – Она меняет того, кто её видит. И, может, через него – других.
Секретарь, всё это время молчавший, фыркнул, отставляя пустую чашку. – Красиво говоришь, – буркнул он, беря карту из своей колоды. – Но в зале суда твоя истина никому не нужна. Они там рвут друг друга за слова, за веру, за грехи. А ты сидишь тут и раскладываешь карты.
Шут рассмеялся, его бубенцы снова звякнули. – О, секретарь, не ворчи! – Он взял карту и с лёгкой насмешкой бросил её перед стариком. – Твой ход, безумец. Или ты опять будешь кричать про волю?
Старик хрипло хохотнул, но его рука замерла над колодой, будто он всё ещё переваривал слова худощавого. Худощавый же перевернул карту, лежавшую перед ним, и его лицо осталось бесстрастным, но в глазах мелькнула тень той самой боли, о которой он говорил.
В углу коморки, где тени от лампы сгущались в тёмные пятна, грязный мужчина, всё ещё сидя на полу, отложил обглоданную кость. Его борода, спутанная и мокрая от слюны, блестела в тусклом свете, но глаза, острые и дерзкие, внезапно прояснились, словно он на миг вернулся из своего звериного состояния. Он вытер подбородок тыльной стороной ладони, оставив грязный след, и хрипло спросил:
– А какой истине они там служат? – Его голос был низким, почти рычащим, но в нём сквозила горечь. – Я знал одного сопляка. Захватил полмира, а ему всё было мало. Города горели, люди умирали – миллионы, – а он шёл дальше, будто бог. Ради чего? Чего вообще стоит жизнь, если всё кончается в крови?
Слова повисли в воздухе, тяжёлые, как пыль, оседающая на старых досках. Худощавый, чьи пальцы всё ещё лежали на карте, медленно поднял взгляд. Его лицо оставалось спокойным, но в глазах мелькнула тень, как будто он видел перед собой не коморку, а те самые горящие города. Он не ответил сразу, лишь взял новую карту и положил её перед шутом, будто давая себе время подумать.
Шут, вертя карту в пальцах, хмыкнул, и его бубенцы звякнули, нарушая тишину. – Жизнь? – переспросил он, и его нарисованная улыбка стала язвительнее. – Она стоит ровно столько, сколько ты готов за неё заплатить. Твой сопляк, небось, думал, что платит за вечность, а получил только могилу. – Он бросил карту перед стариком с безумными глазами, и она легла с лёгким шлепком. – Твой ход, безумец.
Старик, чьи седые волосы торчали, как проволока, дёрнулся, будто слова грязного мужчины задели что-то внутри. Его пальцы, дрожащие, сжали карту, но он не стал её переворачивать. – Жизнь… – пробормотал он, и его голос был хриплым, почти сломленным. – Она стоит воли. Той, что рвётся выше, сильнее, дальше. Но этот твой сопляк… он не понял. Он взял мою волю и сделал из неё мясорубку. – Он швырнул карту в центр стола, так сильно, что она чуть не соскользнула на пол. – Миллионы мёртвых, и ради чего? Ради его пустоты!
Секретарь, откинувшись на стуле, фыркнул, допивая остатки чая. – Ради чего? – переспросил он, и в его голосе сквозило раздражение. – Ради того же, ради чего они все там, в зале, глотки друг другу рвут. Веры, власти, правды – называй как хочешь. А в итоге – только щепки от моего стола. – Он бросил карту перед худощавым, почти с вызовом. – Твой ход, мудрец.
Худощавый медленно перевернул карту, лежавшую перед ним, и его глаза, спокойные, как озёра, на миг затуманились. – Жизнь стоит того, что ты видишь в ней, – сказал он тихо. – Тот сопляк, о котором ты говоришь, видел в ней завоевания, но не увидел страдания. Он был слеп, как многие. Истина не в том, чтобы брать, а в том, чтобы отпустить. Отпустить жажду, гнев, страх. Только тогда жизнь обретает смысл.
Грязный мужчина на полу хмыкнул, его пальцы всё ещё сжимали кость, но взгляд стал острее. – Отпустить? – Он сплюнул на пол, и звук был резким, почти вызывающим. – Легко тебе говорить, монах. А как отпустить, когда мир сам тебя не отпускает? Когда он жрёт тебя, как собака эту кость?
Шут рассмеялся, его бубенцы снова звякнули. – Вот это я понимаю, разговор! – Он хлопнул по столу, и карты дрогнули. – Один хочет ломать, другой – отпускать, а третий, – он кивнул на старика, – кричит про волю, пока не охрип. А ты, секретарь, что скажешь? Чего стоит жизнь, если ты только и делаешь, что молотом машешь?
Секретарь закатил глаза, но его губы дрогнули в усталой усмешке. – Жизнь? Это когда обед вовремя. – Он бросил карту перед грязным мужчиной, всё ещё сидящим на полу. – Твой ход, пёс.
Грязный мужчина ухмыльнулся, подполз ближе к столу и, не вставая, швырнул карту перед шутом. – Не пёс я тебе, – буркнул он, но в его голосе не было злобы, только насмешка. Карты на столе, открытые и закрытые, лежали, как поле битвы, а тузы, сияющие в центре, всё ещё ждали, кто заберёт их первым.
Секретарь, всё ещё ворча, потянулся к своей колоде. Его тощие пальцы, всё ещё влажные от пота, замерли над картой, прежде чем он с усталой уверенностью перевернул её. Карта «Мир» легла на стол, её изображение – танцующая фигура в венке, окружённая символами гармонии – сияло в тусклом свете лампы. Самая высокая карта, козырь, который почти невозможно перебить. Он откинулся на стуле, скрестив руки, и его губы изогнулись в редкой, почти самодовольной усмешке.
– Ну что, господа, – сказал он, обводя взглядом остальных. – Предлагаю сойтись на ничьей. И не спорьте, всё равно я бы вас сделал. – Его тон был тяжёлым, но с явным намёком, что он уже считает себя победителем. – Обед у меня кончился, дела ждут.
Худощавый, чьи спокойные глаза всё ещё изучали карты, слегка кивнул, но ничего не сказал, лишь аккуратно сложил свою колоду. Старик с безумным взглядом хрипло хохотнул, его пальцы нервно теребили край смятой карты. – Ничья? Ха! Ты просто боишься проиграть! – Но он не стал спорить, лишь откинулся назад, бормоча что-то невнятное.
Шут, сидящий с кривой нарисованной улыбкой, прищурился. Его бубенцы звякнули, когда он наклонился вперёд и медленно, с театральной медлительностью, вытащил карту из своей колоды. Он перевернул её, и на столе лёг «Дурак» – фигура в пёстром наряде, с посохом и беззаботной улыбкой, единственная карта, способная перебить «Мир». Зал коморки замер, даже тени, казалось, затаили дыхание.
– Не всё так очевидно, секретарь, – сказал шут, и его голос был лёгким, но с насмешливой остротой. Он постучал пальцем по карте, будто подчёркивая её силу, но затем пожал плечами. – Хотя ладно, я согласен на ничью. Не хочу портить тебе обед.
Грязный мужчина, всё ещё сидящий на полу с костью в руках, хмыкнул, но не стал вмешиваться, лишь бросил карту перед худощавым, будто ставя точку в игре. Карты на столе – «Мир», «Дурак» и другие – лежали, как незаконченный спор, а тузы, сияющие в центре, так и остались нетронутыми.
Секретарь фыркнул, поднялся со стула, скрипнувшего под его весом, и направился к двери. Его платок, скомканный в кулаке, болтался, как флаг поражения. У порога он остановился, бросив взгляд на пустой трон судьи, возвышавшийся за дверью. Его лицо, усталое и раздражённое, на миг смягчилось, и он пробормотал, словно обращаясь к кому-то невидимому:
– Ты же подслушиваешь? Как всегда… Ладно, пойдём, у меня дела.
Дверь скрипнула, и он исчез в тени зала суда. Шут, всё ещё вертя «Дурака» в пальцах, хмыкнул, а его бубенцы звякнули, как насмешка. Худощавый молча собрал карты, его движения были плавными, почти ритуальными. Старик, бормоча что-то о воле и пустоте, бросил последнюю карту в центр стола. Грязный мужчина на полу, лениво жуя кость, лишь хмыкнул, не поднимая глаз.
Глава 2
Величественные строения высились над землёй, словно стражи, выкованные из мрака и времени. Их тёмные силуэты, высеченные из чёрного камня и обожжённого мрамора, пронзали небо, как копья. Каждое здание было уникальным, но объединённым тяжёлой, почти подавляющей красотой. Одно, с колоннами, извивающимися, как змеи, покрытыми резьбой в виде лиц, застывших в безмолвном крике, казалось храмом забытых богов. Другое, с острыми шпилями и витражами, где кроваво-красные и угольно-чёрные стёкла складывались в сцены битв и скорби, пылало в тусклом свете, как угасающий костёр. Третье, массивное, с зубчатыми стенами, напоминало крепость, но её ворота зияли пустотой, будто она охраняла лишь тени прошлого. Камни хранили следы веков: трещины, как шрамы, и мох, цепляющийся за углы, словно зелёная плесень забвения. Над всем этим висел густой воздух, пропитанный сыростью и запахом старого железа, а тишина, изредка прерываемая скрипом ветра, казалась живой, наблюдающей.
За строениями начинался лес – тёмный, почти непроницаемый, где деревья, чьи стволы были толще храмовых колонн, сплетали кроны в свод, через который едва пробивался свет. Их ветви, искривлённые, как пальцы старика, тянулись к земле, а корни, вылезавшие из почвы, напоминали вены, пульсирующие под кожей мира. Лес дышал, его тени шевелились, словно скрывая нечто запретное. Где-то в глубине слышался слабый гул, похожий на далёкий стук молота, растворяющийся в шелесте листвы.
Секретарь шагал через эту местность, его тощие ноги утопали в мягкой земле, а скомканный платок в кулаке был влажным от пота. Он миновал строения, не поднимая глаз, но их тени падали на него, как тяжёлые взгляды. Пройдя последний храм, он вошёл в лес, где воздух стал гуще, а свет – реже. Деревья обступили его, их ветви шуршали, будто шепча о чём-то, чего он предпочёл бы не слышать. Гул нарастал, и вскоре он вышел к поляне, где раскинулась странная стройка.
Груды камней, кривые стены, балки, торчащие из земли, как сломанные кости. В центре, с киркой в руках, стоял коренастый мужчина с густыми усами и тяжёлым взглядом. Его одежда, покрытая серой пылью, была простой, но каждый удар киркой нёс в себе упрямую, почти одержимую силу, словно он пытался построить не дом, а искупление. Стройка была пустынной – ни звука, ни тени других рабочих, только он, его кирка и недостроенные стены, шаткие, как его собственные мечты.
Секретарь остановился, вытирая пот со лба. Он кашлянул, чтобы привлечь внимание, и заговорил, его голос был усталым, но с лёгкой насмешкой:
– Всё строишь, грузин? Один, как вижу. Не надоело ещё?
Мужчина замер, опираясь на кирку. Его взгляд, тёмный и тяжёлый, как свинец, медленно переместился на секретаря. Он вытер пыль с лица, оставив грязный след, и ответил, его голос был низким, с хрипотцой:
– Надоело. Но что делать? Остановишься – и всё рухнет. – Он кивнул на кривые стены, будто они были продолжением его самого. – Было нас трое. Один – здоровяк, силища, а мозгов нет, камни таскал, да всё ронял. Другой – поэт, вечно витает где-то, ему эта стройка как нож в горле. А остальные… – Он замолчал, его губы сжались, и в глазах мелькнула тень, как будто он видел лица, которых больше нет. – Остальные не пришли.
Секретарь прищурился, его пальцы стиснули платок. Он знал, о ком говорит грузин, и знал, почему «остальные не пришли», но не стал ворошить эту тень. Вместо этого он шагнул ближе, оглядывая стройку.
– И что ты строишь? – спросил он, и в его голосе была не только насмешка, но и что-то ещё, почти любопытство. – Дом? Монумент? Или просто так, чтобы руки занять?
Мужчина хмыкнул, его кирка с глухим стуком врезалась в камень. – А ты зачем пришёл? Проверять, как я тут наказание отрабатываю? – Он выпрямился, и в его взгляде мелькнула искра вызова. – Суд был, приговор был. Теперь вот – стройка. Но ты же знаешь, секретарь, это не дом. Это… – Он замялся, будто подбирая слово, и наконец выдохнул: – Память.
Секретарь молчал, его взгляд скользнул по шатким стенам. В этот момент раздался треск – камень, задетый киркой, скатился, задев недостроенную стену. Она дрогнула, и с глухим грохотом часть кладки обрушилась, подняв облако пыли. Мужчина выругался на незнакомом языке, швырнув кирку в землю. Секретарь отступил, его глаза поймали странный отблеск среди обломков – что-то металлическое, острое, как загадка, спрятанная в пыли.
– Твоя память ненадёжная, – пробормотал секретарь, но его голос был тише, чем обычно. Он повернулся, чтобы уйти, но замер, услышав шорох из леса. Оттуда доносился слабый звук, похожий на напев, – тихий, почти призрачный, как эхо далёкой песни.
Секретарь шагнул в лес, его тощие ноги утопали в мягкой почве, а скомканный платок в кулаке был уже влажным от пота. Шорох листвы сопровождал его, будто деревья шептались о нём, но он не поднимал глаз, сосредоточившись на звуке напева. Тот становился громче, пока секретарь не вышел к огромному дереву, чей ствол, шершавый и покрытый трещинами, возвышался, как колонна забытого храма. У его подножия, облокотившись спиной на ствол, сидел парень с длинными, спутанными волосами и лёгкой щетиной на лице. Его одежда – рваная, выцветшая – казалась чужой, будто сшитой для кого-то другого. В руках он держал череп, человеческий, с огромной дырой на макушке, сквозь которую свет падал, как через разбитое окно. Парень смотрел на череп, напевая что-то тихое, меланхоличное, его голос дрожал, как струна, готовая порваться.
Секретарь остановился, вытирая пот со лба. Он кашлянул, чтобы привлечь внимание, и, указав на череп, усмехнулся, хотя в его голосе сквозила усталость:
– Что, Йорика откопал? Или это теперь мода такая – с черепами песни петь?
Парень поднял взгляд, его глаза, тёмные и усталые, но с какой-то странной ясностью, встретились с глазами секретаря. Он не улыбнулся, но уголки его губ дрогнули, будто он оценил шутку. Его голос, мягкий и спокойный, но с лёгкой хрипотцой, прозвучал уважительно:
– Не волнуйтесь, он мой.
Секретарь прищурился, его пальцы стиснули платок. Он шагнул ближе, разглядывая череп. Дыра на макушке была неровной, края её казались обожжёнными, как от взрыва, но парень держал его бережно, почти нежно, будто это было не кость, а память. Напев затих, и в тишине леса послышался слабый треск ветвей, словно кто-то ещё двигался в тенях.
– Твой, значит, – пробормотал секретарь, его голос стал тише, будто он боялся нарушить что-то хрупкое. – И что ты с ним делаешь? Разговариваешь? Или просто так, для компании?
Парень слегка наклонил голову, его пальцы скользнули по краю черепа, и он ответил, всё так же спокойно:
– Он напоминает мне, что всё кончается. Но пока поёшь – ещё живёшь.
Секретарь хмыкнул, но его взгляд задержался на черепе, на той дыре, что зияла, как вопрос без ответа. Он хотел сказать что-то ещё, но лес вдруг дрогнул – лёгкий ветер пронёсся между деревьями, принеся с собой далёкий звук падающих камней, как эхо со стройки, оставшейся позади.
– Почему не помогаешь грузину? – спросил секретарь, его тон был небрежным, но в глазах мелькнула искра любопытства. Он вытер пот со лба, сжимая влажный платок.
Парень пожал плечами, его пальцы скользнули по краю черепа, будто лаская старую рану. – А в этом есть смысл? – ответил он, улыбаясь, но в его улыбке было больше усталости, чем веселья. – Или меня снова судят?
Секретарь хмыкнул, покачав головой. – Нет. Мне просто интересно.
Парень наклонил голову, его взгляд скользнул куда-то вглубь леса, где тени сгущались, как чернила. – А мне интересно, что в этом лесу, – сказал он тихо. – Представляете, тот шут с моего суда… он говорил, что недалеко отсюда живёт огромный метровый паук. Думаю, он шутил надо мной, но рассказывал так упорно, так красочно… – Он замолчал, его глаза блеснули, будто он видел что-то за деревьями. – Всё же это место меня манит.
Секретарь прищурился, его пальцы стиснули платок сильнее. Он шагнул ближе, его голос стал ниже, почти заговорщическим:
– Понятно. Ну, он не шутил. Мы зовём его «Справедливость».
Парень вскинул брови, его улыбка дрогнула. – «Справедливость»? Что?
Секретарь усмехнулся, но в его усмешке не было тепла. – Да. Раньше многие – очень многие – пытались что-то понять. Забредали сюда, исследовали. А когда узнали о нём, решили, что он угроза, и его нужно убить. Герои, воины – шли к нему толпами. Но он всех их… – секретарь сделал паузу, будто подбирая слово, – съедал. Пока один идиот не додумался победить его хитростью. Оказалось, паук слепой, ничего не видит. Кто-то пошутил, какой-то философ подхватил тему с паутиной, и так прижилось. Со временем всё меньше людей хотело с ним сражаться. Теперь мы к нему не лезем, а он сюда не суётся. – Он замолчал, его взгляд скользнул по деревьям. – Хотя в лесу есть вещи и пострашнее.
Глаза парня загорелись, он наклонился вперёд, всё ещё сжимая череп. – Расскажите ещё.
Секретарь покачал головой, его лицо стало жёстче. – А зачем? Ты не первый, с кем я тут, у этого дерева, говорю о лесе. И явно не последний. Ещё не было таких, кто интересовался лесом и не пошёл туда вглубь. Даже те немногие, кто возвращался… они здесь надолго не задерживались. – Он сделал паузу, его взгляд стал острым, будто он видел парня насквозь. – Уверен, ты захочешь сам всё узнать. Без меня.
Парень улыбнулся, но в его улыбке была тень сомнения. – Говорите так, будто насквозь меня видите.
Секретарь хмыкнул, бросив взгляд назад, туда, где за лесом высились мрачные строения. – Видишь ли, те, кого манят башни, остаются в башнях и редко их покидают. Как и те, кого манят золотые яблони из сада, – тоже не уходят. Исключение – такие безумцы, как шут, которых манит что-то другое. А тебя манит лес. И как бы я тебя не отговаривал, это только хуже сделает. Ты всё равно пойдёшь. Это то, что не меняется.
Парень кивнул, его пальцы сжали череп чуть сильнее. – Спасибо, – сказал он тихо. – Вы мне немного помогли.
Секретарь пожал плечами, его голос стал суше: – Думай. Всегда думай. Какую бы глупость ты ни совершил, только твои мысли вытащат тебя из беды. Мне нужно проведать ещё кое-кого. Прощай.
Секретарь повернулся и зашагал к поляне, оставляя лес за спиной. Его шаги шуршали в мягкой земле, влажный платок болтался в руке. Дойдя до края поляны, он остановился и обернулся, будто что-то забыл. Его взгляд упал на дерево, где только что сидел парень. Но там, у корней, лежал лишь череп с зияющей дырой на макушке, одиноко белея в тени. Больше никого не было.
Он вышел из леса и замер, глядя в пустоту. – Жаль парня, – пробормотал он, будто обращаясь к невидимому судье. – Он мне почти понравился. – Секретарь достал сигарету, чиркнул спичкой, и слабый огонёк осветил его усталое лицо. Он затянулся, дым лениво поплыл в холодном воздухе. – Ненавижу эту работу, – выдохнул он и зашагал прочь.
Сзади, из глубины леса, раздался пронзительный вопль страха – дикий, раздирающий, как будто сама душа рвалась на куски. Он вгрызался в тишину, дрожал в ветвях, отражался от стволов, то взмывая в отчаянной мольбе, то захлёбываясь в ужасе, словно кто-то увидел нечто, что не должен был видеть. Вопль затих, но его эхо повисло в воздухе, как когти, вцепившиеся в тени.