Yiyun Li
THE BOOK OF GOOSE
Copyright © 2022, Yiyun Li
All rights reserved
Published by arrangement with The Wylie Agency (UK)
Russian Edition Copyright © Sindbad Publishers Ltd., 2024
Правовую поддержку издательства обеспечивает юридическая фирма «Корпус Права»
Перевод с английского Любови Карцивадзе
© Издание на русском языке, перевод на русский язык, оформление. Издательство «Синдбад», 2025
Невозможно разрезать яблоко яблоком. Не получится разрезать апельсин апельсином. Яблоко или апельсин можно разрезать, если у вас есть нож. Или вспороть им брюшко рыбы. Или, если рука достаточно тверда, а лезвие – остро, перерезать пуповину.
Можно изрезать книгу. Существуют разные способы измерения глубины, но немногие читатели измеряют глубину книги ножом, разрезая ее от первой страницы до последней. Интересно, почему?
Можно отдать нож другому человеку, гадая про себя, насколько глубокую рану он или она готовы нанести. Можно нанести рану самому.
Одна половина апельсина плюс вторая половина апельсина не составят снова целый апельсин. С этого-то и начинается моя история. Апельсин, который не считал себя достойным ножа, и апельсин, который никогда не мечтал превратиться в нож. Резать и быть разрезанной – ни то ни другое меня тогда не интересовало.
Меня зовут Аньес, но это не важно. Вы можете пойти в сад со списком имен и написать их на апельсинах: Франсуаза, Пьер, Диана и Луи, – но какое это имеет значение? Для апельсина важна его апельсиновость. То же и со мной. Меня могли бы звать Клементина, или Одетта, или Генриетта, но что с того? Апельсин – это просто апельсин, а кукла – это кукла. Не думайте, что, если вы дадите кукле имя, она станет отличаться от других кукол. Вы можете купать ее, одевать, кормить воздухом и укладывать спать с колыбельными, которые, как вам кажется, матери должны петь младенцам. Тем не менее эту куклу, как и всех кукол, нельзя даже назвать мертвой, поскольку она никогда не была живой.
Имя, на которое вам следует обратить внимание в этой истории, – Фабьенна. Фабьенна не апельсин, не нож и не исполнительница колыбельных, но она может превратиться во что угодно или в кого угодно. Ну, когда-то могла. Сейчас она мертва. Известие о ее смерти пришло в письме от моей матери, последней из нашей семьи, кто все еще живет в Сен-Реми, хотя писала мать главным образом затем, чтобы сообщить не о смерти Фабьенны, а о рождении своего первого правнука. Если бы я осталась с ней, она бы спросила, почему я не родила ребенка, который пополнил бы ее коллекцию внуков. Это одно из преимуществ жизни в Америке. Я слишком далеко, чтобы ее заботили мои проблемы. Но я перестала интересовать ее задолго до замужества – и все из-за моей славы.
Америка и слава одинаково полезны, если хотите обрести свободу от матери.
В постскриптуме мать написала, что Фабьенна умерла в прошлом месяце – de la même manière que sa sœur Joline – так же, как и ее сестра. Джолин умерла в 1946 году при родах. Ей было семнадцать. Фабьенна умерла в 1966 году, ей было двадцать семь. Можно было бы подумать, что за двадцать лет роды станут менее опасны для женщин, что одна и та же беда не обрушится на семью дважды, но если вы так считаете, кто-нибудь, вероятно, назовет вас идиоткой, как раньше называла меня Фабьенна.
Моя первая реакция после того, как я прочла постскриптум: мне захотелось сразу же забеременеть. Я бы доносила плод до срока и родила ребенка, не умерев – я была в этом так же уверена, как в том, что знаю свое имя. Это стало бы доказательством, что я могу нечто, чего не могла Фабьенна, – быть заурядным человеком, которого жизнь не любит и не ненавидит. Человеком без судьбы.
(Полагаю, это желание могут по-настоящему понять только люди с судьбой, так что оно сродни несбыточной мечте.)
Но чтобы забеременеть, нужны двое; да и двое не обязательно гарантируют успех. В моем случае, чтобы забеременеть, потребовалось бы найти мужчину, с которым я могла бы изменить Эрлу (и что дальше – объяснить ему, что зачатый на стороне ребенок все-таки лучше, чем бесплодный брак?), или развестись с ним ради мужчины, который способен лучше сеять и пожинать. Ни то ни другое меня не привлекает. Эрл любит меня, и мне нравится быть за ним замужем. Возможно, его и огорчает, что он не может подарить мне ребенка, но я сказала ему, что вышла за него не для того, чтобы стать матерью. В любом случае мы оба реалисты.
Эрл ушел из Инженерного корпуса армии после того, как мы вернулись из Франции, и теперь работает у своего отца, подрядчика с хорошей репутацией. У меня есть огород, который я разбила на заднем дворе, и я развожу кур, всегда по две дюжины. Я надеялась добавить к своим подопечным нескольких коз, но двое козлят, которых я приобрела, все время прогрызали деревянный забор и сбегали. Ланкастер, штат Пенсильвания, – не Сен-Реми, и я не могу снова пасти коз. «Французская невеста» – так прозвали меня местные жители, и некоторые по-прежнему, спустя долгое время после того, как я перестала быть новобрачной (мы женаты уже шесть лет), так меня называют. Эрлу это нравится. Французская невеста придает его жизни блеск, но французская невеста, гоняющаяся за козами по улице, опозорила бы его.
Я отказалась от коз и решила вместо них разводить гусей. Прошлой весной я приобрела первых двух, тулузских, а в этом году – пару китайских. Эрл прочитал каталог и пошутил, что нам и дальше нужно каждый год добавлять американских, африканских, померанских и шетландских гусей. «Соберем шайку международных разбойников», – предложил он. Но он забыл, что две наши пары скоро станут родителями. Через год я ожидаю гусят.
Гуси – мои дети больше, чем куры. Эрл тоже любит гусей, именно он предложил дать им французские имена. Его французский не так хорош, как он думает, но это никогда не мешало ему говорить со мной на этом языке в наши самые интимные моменты. Я всегда говорю по-английски с людьми, окружающими меня в Америке. Я говорю по-английски даже со своими курами и гусями.
Огород дает больше овощей, чем мы можем съесть. Я делюсь ими с родней мужа – с родителями Эрла, с двумя его братьями и их семьями. Все они хорошо ко мне относятся, хотя и считают чудно́й и, возможно, смешной. За глаза они называют меня Матушкой Гусыней. Об этом я узнала от моей невестки Лоис, которая несчастлива в браке и надеется настроить меня против семьи Баррс. Впрочем, я не обижаюсь на это прозвище. Возможно, с их стороны и бестактно называть бездетную женщину Матушкой Гусыней, но я не обидчива и не сентиментальна.
Когда Эрл спросил о письме моей матери, я рассказала ему о рождении внучатой племянницы, но не о смерти Фабьенны. Если бы он заметил что-нибудь необычное, то предположил бы, что рождение очередного ребенка напомнило мне о пустоте в моей собственной жизни. Он любящий муж, но любовь нечасто приводит к пониманию. Когда я с ним познакомилась, он решил, что я молодая женщина, у которой нет секретов и ярких воспоминаний о детстве и юности. Возможно, не его вина, что я не могу забеременеть. Секреты, что живут во мне, оставили мало места для плода.
Я была так потрясена, что забыла отделить гусей от кур во время кормежки. Гуси вовсю гоняли и грабили кур. Я отчитала их, не повышая голоса. Фабьенна посмеялась бы над моей рассеянностью. Она бы сказала, что гусей нужно просто хорошенько отпинать. Но Фабьенна мертва. Что бы она сейчас ни делала, ей приходится делать, оставаясь призраком.
Я бы не прочь увидеть призрак Фабьенны.
Все призраки заявляют о своих призрачных способностях: менять облик, преследовать, видеть то, чего не видим мы, определять судьбы живых. Если бы у умерших не было выбора – становиться призраками или нет, призрак Фабьенны лишь насмехался бы над обычными трюками, которыми гордятся другие призраки. Ее призрак делал бы что-то совершенно иное.
(Например, что, Аньес?
Например, заставил бы меня снова писать.)
Нет, это не призрак Фабьенны дочиста облизал кончик моей ручки или открыл блокнот на новой странице, но иногда смерть одного человека становится чем-то вроде справки об условно-досрочном освобождении для другого. Возможно, я и не обрела полной свободы, но я достаточно свободна.
– Как вырастить счастье? – спросила Фабьенна.
Нам было по тринадцать лет, но мы чувствовали себя старше. Теперь я понимаю, что физически мы были недоразвиты, как дети, родившиеся в военное время и выросшие в бедности, а в наш мозг втиснулось больше лет, чем мы на самом деле прожили. Мы не отличались хорошим сложением. Хорошо сложенные дети – редкое явление. Война гарантирует нескладность, но в мирное время наперекосяк идет другое. Я не встречала ни одного ребенка, который не был бы так или иначе искорежен. А когда дети вырастают, они становятся искореженными взрослыми.
– Разве можно выращивать счастье? – спросила я.
– Выращивать можно все что угодно. Так же, как картошку, – ответила Фабьенна.
Я ожидала ответа получше. О том, что счастье можно вырастить на верхушке майского дерева, или в гнезде крапивника, или между двумя камнями в ручье. Счастье не должно быть цвета грязи и прятаться под землей. Даже яблоки на ветке лучше подошли бы, чтобы называться счастьем, чем земляные[1]. Хотя, если бы счастье было похоже на яблоки, подумала я, оно было бы совершенно обыкновенным и неинтересным.
– Ты мне не веришь? – не отставала Фабьенна. – У меня есть идея. Мы вырастим твое счастье, как свеклу, а мое – как картошку. Если один урожай не удастся, у нас все равно будет другой. Мы не умрем с голоду.
– А что, если не удадутся оба? – спросила я.
– Станем мясниками.
Тогда мы часто вели такие разговоры – для всего остального мира они были чепухой, но мир, как мы уже знали, полон чепухи. Так почему бы нам не забавляться нашей собственной чепухой? Если размозжить молотком большой палец на левой руке, почувствует ли что-нибудь большой палец на правой? Почему бог не додумался дать людям ушные веки, чтобы мы могли закрывать уши, как закрываем глаза перед сном или в любое другое время, когда мы не в настроении слушать болтовню мира? Если мы обе будем молиться с одинаковой серьезностью, но обращаться с противоположными просьбами – добрый боже, пусть завтра будет солнечный день; добрый боже, пусть завтра будет пасмурно, – как он решит, на какую молитву ответить?
Фабьенна обожала нести чепуху о боге. Она утверждала, что верит в него, хотя мне казалось, она имела в виду, что верит в бога, над которым всегда можно посмеяться. Я не знала, верю ли в бога: мой отец был атеистом, а мать – полной противоположностью атеистки. Окажись я ближе к одному из родителей, мне было бы легче сделать выбор. Но я была близка только с Фабьенной. Она называла себя смутьянкой божьей и говорила, что я тоже такая, поскольку всегда на ее стороне. В этом смысле мы не были атеистками. Нужно было верить, что бог существует, чтобы бедокурить и расстраивать его замыслы.
– Если мы можем вырастить счастье, значит, можем вырастить и несчастье? – спросила я.
– Ты выращиваешь чертополох или крестовник? – отозвалась Фабьенна.
– Хочешь сказать, что несчастье растет само по себе, как чертополох или крестовник?
– Или по воле божьей, – предположила Фабьенна. – Кто знает?
– Но счастье – может ли оно расти само по себе?
– А ты как думаешь?
– Я думаю, счастье должно быть похоже на чертополох или крестовник. А несчастье – на экзотические орхидеи.
– Аньес, только идиотка может в это верить, – отрезала Фабьенна. – Но мы и так знаем, что ты идиотка.
Я не сказала тогда Фабьенне, что, по-моему, наше счастье должно быть похоже на голубей, которых держал месье Дево. Они улетали и возвращались, а то, что происходило в промежутке, никого не касалось. Наше счастье не должно быть укоренившимся и неподвижным.
Месье Дево: следует сказать несколько слов о нем. Он, как и Фабьенна, был в начале этой истории, но когда нам исполнилось по тринадцать, ему уже перевалило за шестьдесят. Подозреваю, что сейчас его уже нет в живых. Так и должно быть. Фабьенна мертва, а у него не больше прав на жизнь, чем у нее.
Месье Дево, уродливый, болезненного вида человек, был деревенским почтмейстером. Мы с Фабьенной уделяли ему столько же внимания, сколько любому взрослому, то есть очень мало. Однако нам нравились его голуби. Некоторое время мы обсуждали, не завести ли и нам пару голубей. Днем один отправлялся бы с Фабьенной на пастбище, а другой сопровождал бы меня в школу, они летали бы над полями и переулками, доставляя наши послания от одной к другой. Но эта идея, как и идея выращивать счастье, занимала нас всего несколько дней, а потом сменилась новой. Мы никогда не осуществляли наших планов. Достаточно было чувствовать, что при желании мы могли бы воплотить их в жизнь.
Однажды мадам Дево умерла. Она была крепкой женщиной, моложе своего мужа, грубее и крикливее. Говорили, что она не болела ни дня в своей жизни, пока не слегла с лихорадкой. Три дня – и ее не стало.
Не помню, были ли у них дети. Возможно, месье Дево не сумел подарить ей ребенка. Эрл не может быть единственным мужчиной, которому выпала такая участь. Или их дети выросли и покинули деревню до нашего рождения. Вопросы, которые мне не приходило в голову задавать в тринадцать лет, сейчас кажутся важными. Интересно, знала ли ответы Фабьенна? Жаль, я не могу ее спросить. В этом дополнительное огорчение от ее смерти. Половина истории принадлежит ей, но она не может рассказать мне, что я упустила.
Мадам Дево хоронили в четверг, это я помню. Похороны не были поводом для Фабьенны не вывести своих двух коров и пять коз на луг, а для меня – не пойти в школу. Но вечером мы отправились на кладбище в поисках самой свежей могилы. Той осенью новых могил было больше одной.
По пути Фабьенна нарвала маргариток и левкоев и вручила мне букет. Мы были не из тех девочек, которые от скуки украшают волосы цветами или плетут венки, но если бы кто-нибудь увидел, как мы бродим по кладбищу, мы бы сказали, что принесли цветы мадам Дево.
Не думаю, что Фабьенна объяснила мне, зачем нужны цветы. Я просто поняла это. Тогда мы часто знали, что делаем, и не было никакой необходимости говорить об этом. Что тут такого удивительного? Мы были почти одним целым. Вряд ли половинке апельсина, обращенной на юг, пришлось бы рассказывать другой половинке, насколько жарок солнечный свет.
Когда мы нашли участок свежеперекопанной земли, Фабьенна взяла у меня часть цветов. Возле деревянного креста был оставлен букет, и она по одному разбросала наши цветы у подножия могилы.
– Несколько цветков, чтобы вы могли подшить их к своему халату, – прошептала она. – А эти – для ваших тапочек.
Я подражала Фабьенне, хотя ничего и не говорила мертвой женщине. Мы почти не были знакомы с мадам Дево. Большинство взрослых мало для нас значили, некоторые казались нам докучливей других. Но церемония нам понравилась, и могила недавно умершей женщины покрылась цветами, умершими позже нее.
После этого Фабьенна прилегла на надгробие неподалеку. Я устроилась рядом, глядя на чернильно-синее небо и звезды, подражая тому, что, как мне казалось, делала она. У звезд, которые мы видели и которых не видели, уже были названия, но то, что я узнала об этом в школе, нисколько нам не помогло. Фабьенна не превратила звезды в историю или игру, и я точно знала почему: звезды были слишком далеко и почти не отличались одна от другой.
Мы обе молчали. Под нами были надгробия одной пары, которая жила и умерла задолго до нашего рождения. Мы предпочитали ходить на кладбище ночью. Днем вокруг часто оказывались люди: старухи в черном с метлами, сторож, убиравший увядшие цветы. Не то чтобы мы не хотели, чтобы нас видели, но мы верили, что призраки, если они существуют, не покажутся, если рядом будет кто-то еще.
Это было в октябре 1952 года. С тех пор прошло четырнадцать лет. Скоро нас с Фабьенной будут разделять многие десятилетия. Но годы и десятилетия – это просто слова, выдуманные названия единиц измерения. Один фунт картофеля, две чашки муки, три апельсина… но чем измерить голод? В этом году мне двадцать семь лет, в следующем будет двадцать восемь. Фабьенне было, есть и всегда будет двадцать семь. Как измерить присутствие Фабьенны в моей жизни – годами, которые мы провели вместе, или годами, проведенными порознь, когда ее тень удлинялась с течением времени и всегда касалась меня?
Вечерний воздух был прохладным, a надгробие под нами не сохранило дневного тепла. Я ощущала холод всем телом. Это был другой холод, совсем не тот, как в дни, когда ранней весной мы прыгали в ручей. От ледяной воды перехватывало дыхание, но лишь на мгновение, а потом мы начинали вопить от восторга, и воздух в легких заставлял нас чувствовать себя сильными и живыми. От надгробий веяло тяжелым холодом, как будто не мы лежали на камнях, а камни – на нас. Я прислушивалась к дыханию Фабьенны, которое становилось все более медленным и поверхностным, и пыталась приноровить к нему свое дыхание.
Вероятно, ей было так же холодно, как и мне. Я ждала, когда она сядет первой, чтобы последовать ее примеру. Иногда мы подолгу лежали на надгробиях, пока не начинали коченеть, и потом, чтобы согреться, приходилось прыгать, разминая кости и стуча зубами. Фабьенна считала, что мы должны постоянно испытывать пределы своих возможностей. Не пить, пока жажда не станет царапать горло, как песок. Не есть, пока голова не закружится от голода. В любом случае есть было особенно нечего. Немного хлеба и, если повезет, кусочек сыра. Иногда мы вставали лицом друг к другу, задерживали дыхание и считали на пальцах, проверяя, как долго сможем продержаться и насколько покраснеем, прежде чем придется сделать вдох. Лежа на надгробиях, мы не шевелились, пока не становились холодными и неподвижными, как смерть. Фабьенна объяснила, что если тянуть до последнего, прежде чем сделать что-то, то мы не оставим миру возможности нас подловить. «Каким образом подловить?» – спросила я, и она ответила, что не видит смысла объяснять, если я сама не понимаю. «Просто повторяй за мной и делай только то, что я тебе скажу», – велела она.
– Как думаешь, что сейчас делает месье Дево? – спросила Фабьенна, сев.
Я ощутила прилив благодарности. Я бы не удивилась, если бы она решила не двигаться до восхода солнца. У меня не было бы выбора, кроме как лежать рядом с ней. Но мои родители, в отличие от отца Фабьенны, заметили бы, что я не явилась домой к тому времени, когда пора ложиться спать.
– Не знаю, – ответила я.
– Давай навестим его, – предложила Фабьенна.
– Зачем? Мы его не знаем.
– Ему нужно чем-то себя занять. Как и всем вдовцам.
Отец Фабьенны был вдовцом, так что она, вероятно, что-то знала о вдовцах.
– Что мы можем сделать для месье Дево? – спросила я.
– Мы можем сказать ему, что пришли предложить свою дружбу.
– А ему нужны друзья?
– Может, да, а может, и нет, – ответила Фабьенна. – Но мы скажем, что нам нужно, чтобы он стал нашим другом.
– Зачем? – удивилась я.
Раньше, когда Фабьенна еще ходила в школу, некоторые девочки напрашивались к нам в подруги, но они быстро понимали, насколько унизительно ожидать чего-то от Фабьенны, которая разглядывала их с ехидным любопытством, а потом медленно произносила: «Не понимаю, с чего тебе взбрело в голову, будто мы хотим с тобой дружить».
– Человек вроде месье Дево может пригодиться, – объяснила Фабьенна. – Мы можем сказать, что хотим, чтобы он помог нам написать книгу.
– Книгу?
Последние два года Фабьенна не ходила в школу. Иногда она просматривала мои хрестоматии, чтобы не отставать от меня, но ни одна из нас в жизни не видела настоящей книги.
– Да, мы можем написать книгу вместе.
– О чем?
– О чем угодно. Я могу сочинять истории, а ты – их записывать. Интересно, это вообще сложно?
Я и правда писала письма лучше, чем Фабьенна. К тому же у меня был хороший почерк, и я каждый год получала школьную награду за чистописание. А Фабьенна умела сочинять истории. О свиньях, курах, коровах и козах, птицах и деревьях, оконных занавесках мамаши Бурдон и конной повозке папаши Гимлетта. И о Джолин, старшей сестре Фабьенны, которая давным-давно умерла. Я уже не помнила, как выглядела Джолин, но Фабьенна сочинила несколько историй о призраке Джолин и о призраке ее ребенка. Фабьенна называла его Малыш Оскар, хотя он умер до того, как ему успели придумать имя. А еще был призрак Бобби, американского возлюбленного Джолин. Бобби был негром, его предали военно-полевому суду и повесили после того, как Джолин забеременела.
Все они умерли, когда нам с Фабьенной было почти по семь лет. Я помнила, как Джолин отхлестала нас с Фабьенной пучком крапивы, поймав, когда мы крались за ней и Бобби, и я помнила шоколадки, которые он бросил нам, чтобы мы перестали за ними следить. Мы с Фабьенной гадали, что Бобби делал с Джолин в джипе или когда увозил ее куда-нибудь, куда мы не могли добраться пешком. Мы пытались разыгрывать все это, пользуясь воображением. Мы чувствовали себя достаточно взрослыми для всего на свете, включая созерцание мертворожденного младенца, который был темнее, чем наша коза Флер. Мы с Фабьенной обе коснулись его головы, липкой, серой и чуть теплой, когда внимание всех этих женщин было приковано к Джолин, которая, издавая ужасные звуки, истекала кровью и вот-вот должна была умереть.
В историях Фабьенны у всех троих сейчас все было хорошо: они стали не то чтобы счастливой семьей, а тремя счастливыми призраками, занятыми своими собственными играми.
Иногда истории о призраках заставляли меня покрываться мурашками, но чаще смешили. «Смотри! – Фабьенна указывала на ручей. – Видела?» – «Что?» – спрашивала я. Я знала, что никогда не увижу того, что видит она, и именно по этой причине у меня не могло быть никаких подруг, кроме нее. Она была глазами и ушами нас обеих. «Это Малыш Оскар, – шептала она. – Протыкает угрей штыком». – «О, он научился плавать», – говорила я, а Фабьенна отвечала, что не уверена, хорошо ли он плавает, поскольку он сидит на листе кувшинки, как лягушка. В других историях призрак Джолин плел ловушки из ивовых веток и ловил мужчин, выходивших из бара слишком поздно ночью. «Что она с ними делает?» – недоумевала я. «Щекочет, чтобы они не могли просто оставаться пьяными, – отвечала Фабьенна. – Знаешь, как этим мужчинам смешно и ужасно, если они не могут сосредоточиться на том, что пьяны?»
А еще был призрак Бобби, мой любимый. Он дул в уши коровам. Связывал поросят хвостами и бросал в них петарды. Подкладывал сигареты детям под подушки и запихивал мужчинам в штаны душистое мыло. Прятал апельсины под камнями или в лесу. Апельсины в историях Фабьенны всегда предназначались только для нас. Честно говоря, апельсины мы видели всего несколько раз в жизни, когда Бобби еще был жив. Когда он впервые принес Джолин апельсин, Фабьенна послала меня умолять, чтобы она разрешила нам подержать его в руках. Мы никогда еще не видели ничего такого цвета.
Я не сочиняла историй, но умела слушать Фабьенну.
У каждой истории есть срок годности. Как у банки повидла или у свечи.
Есть ли срок годности у повидла? Да, повидло продлевает фруктам жизнь, но не навсегда.
Есть ли срок годности у свечи? Его может и не быть, но по истечении определенного времени свеча портится, даже если ее еще можно зажечь.
Время все портит. И мы платим за все, что подвержено порче: за еду, за кровельные балки, за души.
Срок годности моей истории истек, когда я узнала о смерти Фабьенны. Рассказывать историю с истекшим сроком годности – все равно что эксгумировать давно похороненное тело. Причина не всегда всем ясна.
Я думала о ребенке Фабьенны. Моя мать не написала, выжил ли он при рождении. И кто был отцом. Разумеется, она не видела смысла делиться подобными сведениями. Возможно, даже забыла о моей дружбе с Фабьенной. Теперь она все чаще сообщает в своих письмах о смерти того или иного жителя деревни. Она давно смирилась с тем, что я не вернусь в Сен-Реми при ее жизни. В одном из писем она выразила надежду, что я приеду хотя бы на ее похороны.
Возможно, стоит запланировать поездку в Сен-Реми. Эрл не пожалеет для меня денег на дорогу. Интересно, почувствую ли я ту же тяжесть, что когда-то ощутили мы с Фабьенной, если лягу на ее надгробие? Не нужно будет ждать, пока она решит подняться и уйти. Какой бы выбор я ни сделала, придется самой встать и уйти или навсегда остаться неподвижной над ее могилой.
Когда нам было тринадцать лет, у меня имелись перед Фабьенной некоторые преимущества. Я лучше читала и писала. Я была выше, и мое тело, не такое костлявое, как у нее, уже начало слегка округляться. Мой лоб был шире, а щеки имели более красивый контур. В целом внешность у меня была приятнее. И я была не прочь поулыбаться людям, или отнести корзину для старухи без лишних просьб с ее стороны, или слушаться любого, кто имел надо мной какую-то власть. Фабьенна всего этого терпеть не могла.
Тогда я не знала, что это преимущества. Фабьенна могла забраться на дерево за несколько секунд, пока я еще висела на нижней ветке. Она умела задерживать дыхание под водой до тех пор, пока не начинало казаться, что она никогда не вынырнет. Я всегда всплывала, будто рыба-урод со слишком большими плавательными пузырями. Коровы боялись ее – они вздрагивали еще до того, как она замахивалась палкой. Ее не кусали собаки. Пчелы в лесу жалили только меня.
Некоторые рождаются с особым кристаллом вместо сердца. Нет, я говорю не о колдовстве, но остается загадкой, как такие люди, внешне ничем не отличаясь от других, плывут по жизни без болезней, травм или разбитых сердец. Их немного, и Фабьенна – одна из них. Была одной из них. Была, пока не попала в ловушку деторождения.
Кристалл вместо сердца творит чудеса. Для других.
Но тогда я этого не знала. В день, когда мы в темноте постучались в дверь месье Дево, я всего лишь пыталась удержаться от смеха. Невежливо смеяться в лицо мужчине в день похорон его жены.
Месье Дево открыл не сразу. Фабьенна велела мне снять одно из моих сабо. «Зачем?» – спросила я, но я часто задавала вопросы машинально, не ожидая ответа. Я протянула сабо ей, и она заколотила в дверь твердой резиновой подошвой.
Месье Дево спросил из-за двери:
– Кто там?
– Это мы, – отозвалась Фабьенна.
Я не была уверена, знает ли месье Дево, кто мы такие, но, возможно, все живые показались бы ему в тот день на одно лицо, когда он ждал призрак умершей жены, а призракам стучаться не обязательно. Говорили, что он любил свою жену. Если мужчина любит женщину, а она умрет, будет ли он так же сильно любить ее призрак? Пока мы стояли там, мне хотелось задать этот вопрос Фабьенне. Это был один из таких вопросов, над которыми нам нравилось размышлять.
– Чего вы хотите? – спросил месье Дево.
– Мы хотим с вами поговорить, – ответила Фабьенна.
– О чем?
– Сначала впустите нас, – сказала Фабьенна. – Это секрет. Нельзя, чтобы кто-нибудь нас услышал.
Вот как это сохранилось в моей памяти. Возможно, все было не совсем так, но, выбирая между фактами и воспоминаниями, я всегда доверяю последним. Почему? Потому что из фактов не возникает легенд. А этот визит превратил меня во второстепенный персонаж легенды. Если бы я сказала, что когда-то имела отношение к появлению легенды, мне бы никто не поверил. Но разве задача легенды или предания – убеждать людей в их истинности? Легенда говорит: «Хочешь – верь в меня, хочешь – не верь». Вы можете пожимать плечами, можете смеяться, но ничего не можете с ней поделать. Можете изменить свое мнение или не менять его: в любом случае легенда – это нечто важное, существенное, а вы, не имеющие к ней отношения, – просто ничтожества.
Никто не рождается, чтобы стать легендой. Все младенцы, и неважно, появляются они на свет в сарае или во дворце, нуждаются в одном и том же, чтобы выжить. Позже некоторым хватает ума войти в легенду. Некоторые превращают в легенды других. Но что такое миф или легенда, как не завеса, скрывающая отвратительное или скучное?
Люди часто бывают отвратительными или скучными. А иногда и теми и другими. С миром так же. Мы бы не нуждались в мифах, если бы мир не был отвратительным и скучным.
– И что за секрет вы бережете от чужих ушей? – спросил месье Дево.
В дом он нас не пригласил. Его худощавая фигура идеально заполняла щель приоткрытой двери.
– Мы пишем книгу, – ответила Фабьенна. – Нам нужна ваша помощь.
– Что вы знаете о книгах? – удивился месье Дево.
– Их пишут люди. Разве нет?
– Не такие люди, как вы.
– Это вы так думаете.
– Вы должны уметь писать свое имя и записывать фразы, – сказал месье Дево.
– Она все это умеет, – заявила Фабьенна, обнимая меня за плечи.
Я слегка согнула колени, чтобы не казаться выше. С тем же успехом она могла бы сказать: «Эта корова хорошо доится» – месье Дево было бы все равно.
– Кто пишет книгу? – спросил он.
– Мы обе, – ответила Фабьенна. – Как будто мы один человек.
– Тогда вам нужен псевдоним.
– Что? – спросила Фабьенна.
– Нельзя хотеть написать книгу, не зная, что такое псевдоним, – сказал месье Дево.
– Аньес Моро, – решила Фабьенна. – Мы будем использовать для нашей книги имя Аньес.
– А почему не твое? – спросила я.
– Потому что написать книгу – моя идея, – ответила Фабьенна. – Ты тоже должна что-то дать.
Все это время месье Дево смотрел на нас с нескрываемым презрением. Он был поистине уродлив. С пучками волос, торчащими по бокам головы, с круглыми глазами, прикрытыми тяжелыми веками, он походил на старую изголодавшуюся сову.
– Я собираюсь ложиться спать, – произнес он, а затем пожелал нам спокойной ночи.
Фабьенна просунула ногу в дверь, чтобы он не смог ее закрыть.
– Мы еще не закончили, – возразила она. – Вы поможете нам или нет?
– Я не знаю, как вам помочь.
– У меня все распланировано, – сказала Фабьенна. – Я сочиню истории, Аньес запишет их, а вы сделаете из них книгу.
Месье Дево что-то пробормотал, обращаясь то ли к богу, то ли к покойной жене. Но Фабьенна не убирала ногу, пока он не согласился прочесть то, что мы напишем.
– Видишь, ему просто нужно отвлечься, – сказала Фабьенна позже, перед тем как мы расстались возле моего дома.
– Отвлечься от смерти жены? – спросила я.
– От скуки, – объяснила Фабьенна. – Грустные люди часто не знают, что им грустно и скучно.
– Почему ты хочешь написать книгу? – спросила я Фабьенну.
Мы лежали на травянистом склоне над картофельном полем папаши Гимлетта. Он был так любезен, что разрешал Фабьенне пасти там ее коров и коз при условии, что они не будут топтать его поле. «Добрый христианин» – так называла его Фабьенна, и всегда с насмешкой.
Был государственный праздник, но коровы, козы, свиньи и куры праздники не отмечают. Иногда их по случаю праздника убивают. Но не в этот день. Это был один из тех второстепенных праздников, которые не требуют кровопролития.
– Нас это развлечет, – ответила на вопрос о книге Фабьенна.
Многое развлекало нас в течение одного дня, а на следующий – надоедало.
– Как? – спросила я. – Не вижу, с какой стати написание книги могло бы нас развлечь.
– Ты много чего не видишь, – сказала Фабьенна. – Мы пишем книгу, чтобы другие люди узнали, как мы живем. И поняли, каково это – быть нами.
Обе коровы стояли рядом и жевали так медленно, как будто в их распоряжении было все время в мире и трава никогда не кончится. Их звали Бьянка и Милли, из-за них Фабьенна перестала ходить в школу. Каждый, у кого есть рот, которым он ест, должен был отрабатывать свое содержание – дети, оставшиеся без матери, сталкивались с суровой реальностью раньше других. Никто не считал это необычным, и меньше всех мы с Фабьенной. Два ее старших брата работали на их ферме. Джолин когда-то получала от своего парня блоки американских сигарет. Если у вас были американские сигареты, вы могли обменять их на что угодно, так что Джолин, хоть и не любила работать на ферме, тоже отрабатывала свое содержание.
Одна из коз отбилась от остальных и приближалась к ручью. Я собиралась предупредить Фабьенну, но передумала. Она бы только рассмеялась и оглушительно свистнула, сложив губы. У нее было много способов заставить животных выполнять ее приказы.
Пчела села на цикорий, заставив головку цветка склониться. Вскоре пчела перелетит на другой цветок. Я не могла понять, о какой части нашей жизни стоит знать другим людям. Все мои дни в школе были одинаковыми, да и жизнь Фабьенны с ее коровами и козами мало менялась день ото дня. Взросление требует терпения, но даже если бы у нас было все терпение в мире, к чему бы это привело? Когда-нибудь мы выйдем замуж. Придется растить детей, если нам повезет и мы не умерем при родах, как Джолин. Придется больше работать, чтобы кормить больше ртов. Сможем ли мы с Фабьенной по-прежнему проводить столько времени вместе? Раньше я думала, что мы с ней могли бы найти двух братьев и выйти за них замуж, чтобы никогда не расставаться, но, возможно, было бы лучше, подумала я, если бы мы остались незамужними.
– Почему мы хотим, чтобы люди узнали, как это – быть нами? – спросила я.
– А почему бы и нет?
– Кто эти люди? – спросила я.
«Никто», – подумала я, но моя роль заключалась в том, чтобы задавать вопросы, а не отвечать на них.
– Пока не знаю, – ответила Фабьенна. – Но людей всегда можно убедить в том, что они чего-то хотят.
– Как?
– Разберемся с этим позже, – пожала плечами Фабьенна. – Пока что мы должны писать. У тебя с собой карандаш и тетрадь?
Я принесла свой школьный портфель, как она велела. Я сказала родителям, что сделаю уроки, проводя день с Фабьенной. Может, они мне поверили, а может, и нет. Но в целом их устраивало, что я не слишком часто бываю дома. Мой брат Жан умирал. С тех пор как шесть лет назад он вернулся из немецкого трудового лагеря, здоровье не позволяло ему выполнять тяжелую работу на ферме, но за последние несколько месяцев ему стало хуже. Он целыми днями лежал в постели, уставившись в потолок, если не кашлял кровью. По сравнению с ним я выглядела слишком здоровой, слишком толстой, слишком счастливой. Иногда мои сестры, все три замужние, навещали его и проводили с ним время. Родители спокойно подпускали к Жану сестер, а значит, вероятно, считали, что со мной что-то не так, но меня это не беспокоило. Я не разговаривала с родителями без необходимости. Я выполняла всю свою работу по хозяйству без их указаний, поскольку не хотела давать им возможность нарушить покров тихой таинственности, в который я облекалась дома. Я была не из тех детей, которые могут кого-то утешить, и не испытывала такого желания.
– Хорошо. Записывай то, что я говорю, – велела Фабьенна. Более глубоким голосом она проговорила: – Le jour où bébé François est mort… В день, когда умер малыш Франсуа…
– Кто такой Франсуа? – спросила я.
У маленького мертвого ребенка Джолин не было имени, но мы всегда называли его Оскаром.
Фабьенна проигнорировала меня и продолжила тем же зловещим тоном. Несколько раз я поднимала глаза, желая убедиться, что это все еще та Фабьенна, которую я знала. Она говорила как кто-то другой, и кем бы ни была эта женщина, она была уже мертва и произносила фразы с театральным отчаянием, которое обычно казалось нам с Фабьенной комичным. Но она не улыбалась своей обычной насмешливой улыбкой. Когда она – нет, женщина, от имени которой она говорила, – спросила бога, почему он послал ее ребенка на землю только для того, чтобы тот умер, я отложила карандаш.
– Смешной вопрос задает эта женщина, – сказала я.
– Что тут смешного?
– Все люди посланы на землю умирать, – ответила я. – Бог даже собственного сына послал на землю умирать.
Фабьенна лишь шикнула на меня.
Не стану притворяться, что помню каждое слово, которое она продиктовала, но первые несколько предложений навсегда врезались мне в память. Я буквально вижу слова Фабьенны, написанные моим аккуратным почерком. У меня был неплохой почерк. А у нее неплохо получалось говорить как мертвая женщина.
Мертвой женщиной в том рассказе была не Фабьенна, но, как ни странно – я думала об этом последние несколько дней, – однажды она ею стала.
Мы не закончили рассказ к концу дня. Я спросила Фабьенну, нужно ли ей больше времени, чтобы сочинить остальное, и она ответила, что, конечно, нет. Она знала историю наизусть, но знать историю наизусть – не то же самое, что потратить время на ее написание.
– А в чем разница? – спросила я.
Фабьенна на мгновение задумалась и сказала, что не понимает, почему я веду себя как идиотка и задаю глупые вопросы. Я легла и прикрыла лицо портфелем.
Со стороны могло показаться, что я надулась. Но правда заключалась в том, что под холщовым портфелем я улыбалась. Фабьенна была права насчет того, что я задавала слишком много вопросов, но она разозлилась на меня, только когда не смогла дать хороший ответ.
В чем разница между тем, чтобы знать историю, и тем, чтобы записать ее? Вот вопросы, которые мне следовало задать, – но я не знала этого, когда мы были младше: разве недостаточно просто знать историю? Зачем тратить время, чтобы написать ее?
Теперь у меня есть ответ – как для нее, так и для себя. Миру не важно, кто мы и что нам известно. Историю необходимо написать. Как еще мы можем отомстить?
(Отомстить за что и кому?
Аньес, не попадайся в ловушку, не отвечай на этот вопрос.)
Закончив рассказ о малыше Франсуа, мы показали его месье Дево. Он спросил, сколько еще у нас таких рассказов. «Семь», – ответила Фабьенна. «И все о мертвых младенцах?» – спросил он. Она сказала, что не все о мертвых младенцах, но все о мертвых детях. Он кивнул и заметил, что так и думал. Как вышло, что он понял это, а я нет? Я решила, что недолюбливать его недостаточно. Я должна его ненавидеть.
Месье Дево увлекался поэзией и философией. Он рассказал нам, что написал несколько неудачных пьес, которые так и не увидели сцены, и по-прежнему сочиняет по стихотворению в день, когда возвращается с почты. Фабьенна спросила, нельзя ли почитать его стихотворения, но он ответил, что нас следует пощадить и он читает их вслух только своим голубям.
– Лучше бы вам держать попугаев, – посоветовала Фабьенна. – Они могли бы читать вам ваши стихи в ответ.
Месье Дево странно посмотрел на нее.
– Вы же знаете, что я шучу, – сказала Фабьенна.
– Я не люблю шуток, – заявил месье Дево. – Шутки бывают колкими.
– Рыболовные крючки тоже колкие, – возразила Фабьенна. – А все-таки рыбам нравится их глотать.
– Я не люблю рыб. Они не разумны, – пояснил месье Дево.
Будь я вспыльчивой, я бы вмешалась и сказала месье Дево, что он глуп, как рыба. Мне не понравилось, как Фабьенна с ним разговаривала – слишком похоже на то, как она разговаривала со мной. Но я не стала им мешать. В доме месье Дево было много углов, куда не достигал свет висящей лампочки; я предпочитала сидеть в одном из таких углов и, пряча лицо в полумраке, разглядывать месье Дево и Фабьенну. Ни тот ни другая не были хороши собой. Наблюдать за его лицом и сознавать, что он уродлив, доставляло мне некоторое удовольствие. Наблюдать за ее лицом и сознавать, что не имеет значения, хорошенькая она или нет, тоже доставляло мне удовольствие.
– Вы называете рыб неразумными, но это потому, что они животные, – сказала Фабьенна. – Животные глупы.
– Некоторые животные умны, – возразил месье Дево. – Например, мои голуби. Я уважаю их так же, как уважаю талантливых людей.
– Ума им хватает, чтобы ворковать над вами.
– Нет, у них очень развитый мозг. Если бы они хотели жить в дикой природе, я бы им позволил.
– Глупо позволять животным решать, чего они хотят, – сказала Фабьенна.
– Осторожно, мадемуазель, – предупредил месье Дево. – Если следовать этой логике, скоро вы договоритесь до того, что глупо позволять людям решать, чего они хотят.
Фабьенна пожала плечами:
– Но что, если ваши голуби однажды решат не возвращаться к вам?
– Этого не случится. Я их знаю, – ответил месье Дево. – А они знают меня.
Фабьенна рассмеялась, и я задрожала от радостного волнения. Другим этот смех мог бы показаться таким же глупым, как смех любой девочки, но никто не знал ее лучше, чем я. Фабьенна смеялась так, только когда собиралась поразвлечься – забросить кошку на крышу, раздавить птичье гнездо в ладони или отпустить гадкую шутку о своей умершей сестре Джолин. Однажды, когда я встречалась с ней после школы, она подкараулила меня и столкнула в ручей, когда лед еще не сошел, и ее звонкий смех был последним, что я услышала, прежде чем прилившая кровь и тающий ручей наполнили мои уши рокотом. Я выбралась на берег, чуть не плача от ярости, но она шикнула на меня и указала на стопку старой одежды, лежавшую у корней дерева. Мой гнев тут же утих. Когда она забросила кошку на крышу, ей хотелось посмотреть, как та дрожит от страха. Когда она задумала уничтожить птичье гнездо, то сделала это потому, что ей хотелось посмотреть, как яйцо падает с высоты ветки, на которой она сидела. Но все-таки она достаточно заботилась обо мне, чтобы подготовить сухую одежду. Судя по тому, что блузка оказалась ниже моих бедер, а штанины волочились по земле, эти вещи принадлежали Джолин.
– Я рада, что ваши голуби вам преданы, – сказала Фабьенна.
Месье Дево кивнул. Он еще не знал, что она может причинить ему боль. Она могла поймать одного из голубей, свернуть ему шею и принести трупик месье Дево, просто чтобы посмотреть на выражение его лица. Чем дольше я думала, тем больше убеждалась, что в этом и состоит план Фабьенны. Мысленно я даже предложила зажарить птицу, чтобы ее смерть не стала напрасной. Принести кости и перья месье Дево было бы достаточным наказанием за его глупую гордость за своих голубей.
Но шли недели, а птицы прилетали и улетали, как обычно.
Начался новый год, и у нас с Фабьенной было уже восемь рассказов. Восемь мертвых детей и несколько мертвых животных. Все мертвые дети, кроме одного, были похоронены, но когда книгу в конце концов опубликовали, единственный непогребенный ребенок привлек гораздо больше внимания, чем все остальные. Это был младенец одного дня от роду, появившийся на свет живым и умерший, потому что его матери, девушке не старше Джолин и тоже незамужней, необходимо было скрыть факт его рождения. Казалось логичным, что такое несчастное создание не удостоилось надлежащих похорон. Тем не менее должна признаться: записывая то, что диктовала Фабьенна, я чувствовала тошноту и покалывание в горле. Я не стала возражать против того, как она избавилась от младенца, но потом некоторое время кормила наших свиней торопливо и не задерживалась у корыта ни секундой дольше необходимого.
В этих рассказах также фигурировали мертвые мужчины и женщины, но кем они были и как встретили свою смерть, не имело особого значения. Подобно взрослым в нашей жизни, они были не более чем деревянными столбами на обочине дороги. Но их призраки, как и кладбище, вызывали у нас интерес.
«Сколько людей вы убиваете в своих рассказах», – ворчал месье Дево. Но как он мог не видеть того, что мы уже знали? Математика мало что значит, когда речь заходит о смерти.
(Возможно, математика не так уж важна и в жизни. Нужно только уметь считать и складывать. Да и эти навыки могут оказаться лишними. Если бы бог сказал, что отнимет у вас что-нибудь – зрение, слух или способности к арифметике, – что, по-вашему, было бы лучше – остаться слепым или глухим или разучиться считать? Кто-то наверняка со мной не согласится – например, лежавший в могиле старик Паскаль, которого месье Дево часто цитировал, как будто они были друзьями, ежедневно совершавшими совместные прогулки. Если бы не месье Дево, я, возможно, прожила бы все эти годы, так и не узнав о Паскале. Как это было бы досадно. Кстати, Паскаль – идеальное имя для одного из моих гусей, менее легкомысленного, чем трое его товарищей. Даже будучи гусенком, Паскаль держался с достоинством. Он следует за другими гусями, когда те проказничают, но видно, что душа у него к этому не лежит. Он бросается на почтальона и пугает кур только потому, что должен исполнять гусиное предназначение. Полагаю, он философ.)
Месье Дево называл эти рассказы макабрическими, но неизменно открывал нам дверь, когда бы мы ни приходили. Он не стеснялся в выражениях, говоря о нашей работе: незрелая, путаная, мрачная, однообразная, сумасбродная, небрежно выполненная. Иногда он шипел на страницу. Или стонал. Но мы видели, что он ждет наших рассказов с интересом. Даже с жадностью. Если мы не появлялись несколько дней, он жаловался, когда мы приходили в следующий раз.
– А чего вы ожидали? – спросила Фабьенна. – Мы не куры и не несем яйца каждое утро, не носимся туда-сюда с кудахтаньем.
Месье Дево ответил, что предпочел бы, чтобы мы были такими же надежными, как куры.
– Только не болтайте слишком много, – добавил он.
Однажды он сказал, что некоторые люди обратили внимание на наши частые визиты к нему домой. Фабьенна ответила, что было бы странно, если бы никто этого не заметил.
– Единственное занятие, которое всем нравится, – это мешать другим, – сказала она.
Месье Дево добавил, что объяснил им: по мере своих сил он дает нам образование, поскольку ему невыносимо видеть, как мы растрачиваем жизнь впустую. «Я хожу в школу», – возразила я, а он сказал: «Да, но Фабьенне тоже нужно учиться». Я ожидала, что она опровергнет этот довод и скажет ему какую-нибудь гадость, но она только пожала плечами и сказала, что мы его ученицы, поскольку сами так решили.
– Или… – Она оглядела дом, а затем предложила: – Вы можете сказать, что мы приходим к вам, потому что голодны. Вы можете сказать, что еда – лучшая приманка для молодых девушек.
Лицо месье Дево вспыхнуло и приняло оскорбленное выражение.
– Мадемуазель, я отношусь к вам почтительно, поскольку уважаю ваш ум.
– Так же, как уважаете ум ваших голубей?
Я засмеялась, хотя ни месье Дево, ни Фабьенна меня не услышали. Они пристально смотрели друг на друга, как два козла, готовящиеся к драке. Но такие моменты приходили и уходили. Часто именно Фабьенна находила другую тему для разговора, и тогда они вели себя так, будто никакой неловкости не было. Только однажды месье Дево не выдержал взгляда Фабьенны и сменил тему, сказав, что он не знает, слышали ли мы, но Сталин умер. Когда Фабьенна помедлила с ответом, я сказала тоном, почти таким же резким, как у нее, что не понимаю, какое отношение эта новость имеет к нам. Так я привлекла внимание их обоих: месье Дево назвал меня невежественной, а Фабьенна шикнула и велела перестать вести себя как идиотка. Меня не столько обескуражило их презрение, сколько вдруг поразила собственная глупость: раньше мне удавалось помалкивать, пока я сидела в углу и наблюдала за ними; следовало быть умнее и не давать им возможности найти между ними что-то общее.
Будь месье Дево проницательнее, он бы научил нас кое-чему, связанному с геометрией. Мы трое составляли нестабильный треугольник. Меня, Аньес, вполне устроило бы, если бы в моей жизни была только Фабьенна, но ей нужно было больше, чем я могла дать. Месье Дево не представлял собой ничего особенного, но предлагал Фабьенне то, чего не могла предложить я.
Нам и в голову не приходило задуматься, чего от нас хочет он. Месье Дево, вероятно, понял это и решил, что, как бы мало мы ему ни давали, это лучше, чем ничего.
Когда Фабьенна сообщила, что мы закончили работу над книгой, он нахмурился.
– Закончили? Это только начало, – заявил он и сказал, что мы толком не умеем писать. – Ты даже не можешь написать ни одного правильного предложения, – обратился он ко мне.
– Но это не мои предложения, – возразила я. – Это предложения Фабьенны. Я только записала то, что она мне велела.
– Что ж, тогда вам лучше начать все заново. И на этот раз ты будешь записывать то, что скажу я. А ты… – Он повернулся к Фабьенне: – Продолжай придумывать истории.
– Не учите курицу нести яйца, – отозвалась Фабьенна.
Когда мы – месье Дево и я – закончили вторую версию книги, рассказы стали отличаться от тех, которые продиктовала мне Фабьенна. Я не понимала, что именно произошло, но новые рассказы казались меньше похожими на ее и больше похожими на мои. Не то чтобы это я их сочинила – я лишь записывала то, что диктовал месье Дево. Но сравнивать новую версию с версией Фабьенны было все равно что сравнивать меня с ней. Фабьенна была жестокой. Я была просто неотесанной.
Месье Дево неспроста сделал рассказы более похожими на мои. Будь я хорошей ученицей, положила бы два комплекта тетрадей рядом, чтобы посмотреть, как месье Дево изменил по несколько слов в каждом предложении. Но меня это не интересовало. По правде говоря, игра в писательство меня утомила. Всю весну мое тело было тяжелым и вялым. Я думала о своих внутренностях, о странных формах с их странной мягкостью, и не могла понять, что заставляет меня просыпаться посреди ночи, обливаясь потом, – страх или отвращение. Когда мне не удавалось снова уснуть, лягушки и совы по очереди передавали мне какое-то послание. Иногда мальчики постарше, которые уже окончили школу, свистели мне вслед или говорили какую-нибудь непристойность мне в лицо, а потом разражались смехом. Несколько лет назад они бросали камнями в нас с Фабьенной, но теперь, похоже, потеряли к ней интерес.
Я не рассказывала Фабьенне обо всем, что меня тревожило. Рядом с ней я могла быть прежней Аньес. Тело становилось тяжелее, замедляя разум, который и без того не был быстрым, но меня все еще поддерживала легкость и бойкость Фабьенны. Иногда я лежала у подножия дерева и смотрела на ее свешивающиеся надо мной ноги.
– Залезай сюда, – говорила она, хотя знала, что я ни за что не смогу забраться так высоко.
Я глупо улыбалась в ответ. То, что я не могла за ней угнаться, не имело никакого значения. Я жила через нее. Позади оставалась лишь моя оболочка.
Но было нечто, чего я не могла оставить. С весны до лета я помогала ухаживать за моим братом Жаном больше, чем раньше, но он редко притрагивался к еде и питью, которые я приносила ему в комнату. Мать велела мне ходить бесшумно и не докучать ему разговорами, если только он сам не захочет поговорить. Он никогда не хотел. Я знала: мать боялась, что не сможет сохранять при нем молчание и спокойствие. Она легко могла броситься на колени и умолять его есть, говорить, жить. Он не мог и не хотел этого ни ради нее, ни ради кого-либо еще. Я видела страх матери и смирение отца. Им предстояло потерять его во второй раз, и они ничего не могли с этим поделать так же, как ничего не смогли поделать, когда его забрали немцы. Еще я видела, что Жан не испытывал к нам ни жалости, ни теплоты. Мы, как свиньи в свинарнике, воробьи на подоконнике и сверчки в траве, находились по ту сторону от него. С чего ему было беспокоиться о наших чувствах? На его месте я бы относилась ко всем и всему в мире с таким же безразличием. Для этого мне даже не нужно было оказаться настолько близко к смерти, как Жан. В то лето моя семья, соседи, школьные товарищи, месье Дево и все люди в мире находились по ту сторону от меня. На моей стороне была только Фабьенна.
Однажды, когда Фабьенна спросила о Жане, я сказала, что внезапная легкая смерть была бы в десять раз лучше, чем медленная.
– Нет, – возразила она. – Быть живым в сто раз лучше, чем мертвым.
– Мы говорим о разных вещах, не так ли?
– Но почему тебя вообще беспокоит, каково быть мертвой? Мы еще долго не умрем.
– Тогда почему все наши рассказы о мертвых детях? – спросила я.
Я думала о ввалившихся глазах Жана, о его невидящем взгляде и ключицах, так ужасно выпиравших, что иногда мне хотелось обмотать ему шею шарфом, прикрыть любую оголенную часть тела, которое под одеялом, вероятно, напоминало скелет.
– Именно по той причине, что они мертвы, а мы нет, – ответила Фабьенна. – Не будь такой мрачной.
Какое странное обвинение. Фабьенна была в десять раз мрачнее, чем я. Разница между нами заключалась в том, что я уважала смерть, боялась ее и предпочитала не думать о ней без крайней необходимости. Для Фабьенны смерть была розыгрышем. На него покупались только слабаки, глупцы и неудачники.
Потом Фабьенна сказала, что задумала кое-что еще – вторую книгу, но пока не готова продиктовать ее. Ей нужно уложить в голове несколько мелочей.
– Там тоже будут мертвые дети? – спросила я.
– На этот раз никто не умрет, – ответила она. – Обещаю.
Меня это не убедило. Фабьенна постоянно давала обещания. Она знала, я не жду, что она их выполнит. Мы по-прежнему регулярно ходили к месье Дево, а иногда заглядывали на почту, чтобы положить на его стойку букет полевых цветов. Это была идея Фабьенны, что меня удивило. Мы смотрели свысока на девочек, которые украшали себя всякими безделушками – браслетами из красных ягод на запястьях или атласными лентами в волосах. Когда это стало повторяться, я спросила ее, не создадим ли мы у месье Дево ложного впечатления, будто он нравится нам больше, чем на самом деле. Он поставил на стойку стеклянную банку для наших цветов.
– В том-то и суть, – ответила Фабьенна. – С чего бы нам создавать у кого-то верное впечатление о чем-либо? Мы хотим, чтобы он думал, что важен для нас.
– Почему?
– Нам нравится видеть, как люди оказываются неправы, – сказала Фабьенна. – Так ведь?
– О да, – быстро согласилась я.
– Тогда перестань донимать меня всеми этими «почему».
Вид у месье Дево был по-прежнему болезненный, но теперь, когда мы узнали его получше, он казался не таким уродливым. Несколько раз он пытался заставить нас прочитать книги, стоявшие у него на полках. Мне хотелось открыть одну из них, просто чтобы посмотреть, что внутри, но Фабьенна всегда качала головой и отвечала, что у нас есть дела поважнее и что у нас нет времени на его книги. Когда он продолжил настаивать, она сказала, что нам от этих книг никакого толку.
– Никакого толку? – возмутился месье Дево и назвал нас идиотками.
– Мы были бы идиотками, если бы думали, будто эти книги принесут нам пользу, – заявила Фабьенна. – Какая из этих книг может пасти за меня коров? Какая может кормить свиней Аньес?
– Эти книги заставят вас задуматься о чем-то, помимо ваших коров и свиней, – сказал месье Дево и разразился длинной тирадой о философии и поэзии.
– У нас есть своя философия и поэзия, – сказала Фабьенна. – И вы об этом ничего не узнаете.
Месье Дево отвернулся, избегая ее пристального взгляда, и поставил книги обратно на полку, каждую на прежнее место. Он часто выходил из себя, но его гнев редко кипел долго. Он пробормотал, что никто не должен обесценивать чужую философию или поэзию, если даже не знаком с ней.
– Почему? – спросила Фабьенна. – Думаете, кому-то интересна наша философия и поэзия?
Месье Дево, похоже, не нашелся с ответом. Я видела, что Фабьенна его немного пугает. Это было неудивительно. Меня она пугала всегда, но, в отличие от него, я не допускала ошибку, рассуждая о поэзии и философии и используя слова, о которых мы никогда не слышали, как будто это доказывало его превосходство.
То, как мы тогда жили – вонь и грязь, животные, носившиеся в исступлении, и люди, еще более безумные, чем животные, – я не считала все это необычным, пока мне не сказали, что это так. Позже, в Париже и в Англии. Более того, эти слова – «вонь», «грязь», «исступление», «безумие» – принадлежали не мне, а другим людям. В моих книгах описано, как мы тогда жили, хотя я и сомневаюсь, гуляют ли они все еще по миру. Куда попадают мертвые книги? Куда-нибудь на кладбище? В крематорий?
Когда я приехала в Америку, Эрлу нравилось водить меня на званые ужины к своим друзьям, чтобы похвастаться молодой французской невестой. У мужей на этих ужинах был здоровый аппетит, а жены, хлопотавшие на своих мятно-зеленых или кораллово-розовых кухнях, представлялись мне такими же красивыми и загадочными, как золотые рыбки, кружившие в круглом аквариуме, которых я видела в одном парижском издательстве. В тот раз я впервые увидела золотых рыбок, и они с их спокойной и беззаботной жизнью показались мне самыми великолепными созданиями в мире.
Женщины расспрашивали меня о Франции, французской кухне и французской моде, и на их лицах появлялось девчачье выражение. Я отвечала с такой же девчачьей непосредственностью, давая им то, что они, как им казалось, хотели услышать. Хотя иногда я слышала в своем голосе, который по-английски звучал мягче, насмешку: вы уверены, что хотите узнать о моей Франции? Я могла бы рассказать вам кое-что – столько, сколько вы сможете выдержать, – и охотно лишила бы вас аппетита за ужином. И завтра утром, глядя на свой кофе цвета грязи, блестящий бекон и жидкие желтки, вы вспомните червей, выбитых из-под земли проливным дождем, или визг забиваемых свиней, чье тяжелое дыхание сменялось жидким шипением, или цыплят, наполовину вылупившихся, а затем умерших в своих скорлупках. И еще вы вспомните, что мы не тратили впустую ничего, что когда-то жило, после его смерти. Всегда были голодные существа, ожидавшие возможности поесть, чтобы отсрочить момент, когда съедят их самих.
«Les Enfants Heureux» – «Счастливые дети» – так называлась первая книга. Название придумал месье Дево, добавив эпиграф о том, что мертвые дети остаются самыми счастливыми детьми. Позже, когда книга вышла, в прессе говорили о безжалостной честности каждой страницы, а меня называли жестокой юной летописицей послевоенной жизни с мрачным умом. Я – жестокая? Мой ум – мрачный? Это все равно что называть моих кур бандой грабителей.
Мой ум не был мрачным. Никогда. Нужно быть одержимой смертью, чтобы быть мрачной, точно так же, как нужно быть одержимой любовью, чтобы быть романтичной. Я не мрачная и не романтичная.
В этих рассказах дети, не считая того факта, что в конце все они умерли, жили так же, как мы с Фабьенной. Бестолковые журналисты и критики отказывались видеть, что расстояние между жизнью и смертью всегда короче, чем люди готовы понять. Один лишний шаг, пропущенный вдох – не так уж много нужно, чтобы перейти от жизни к смерти.
А от жизни к жизни? Это долгий путь. Кузены моих гусей, дикие гуси, летают через континент. Люди покидают свои дома ради новых домов, новых городов, новых стран. Но кто может сократить расстояние между двумя людьми, чтобы они могли с уверенностью сказать, что достигли друг друга? В этом смысле Фабьенна, возможно, была одной из немногих, кто творил чудеса. Она превратила меня в себя. Она превратила нас в одного человека.
Когда «Счастливые дети» вышли, в прессе спорили о том, что побудило крестьянскую девочку вроде меня написать книгу. «Честолюбие», – утверждали одни. «Нужда», – заявляли другие. Тогда я не понимала, о чем они говорят, но с тех пор видела, как честолюбие и нужда приводят одних к процветанию, а других к отчаянию. Честолюбие и нужда: я никогда не ощущала остро ни того ни другого. Фабьенной двигало и то и другое, хотя миру показалось бы иначе. Честолюбие заставило бы ее поставить на книге свое имя. Нужда заставила бы ее увидеть материальную выгоду в такой славе. Но это мирской взгляд на вещи. Чего Фабьенна хотела, что было ей абсолютно необходимо, так это заставить что-то произойти. Содрать кору с молодого деревца, чтобы посмотреть, как быстро оно погибнет. Погладить собаку, а потом пнуть ее, просто чтобы насладиться растерянностью и ужасом в глазах несчастного животного. Столкнуть меня в воду, когда я повернусь спиной. Превратить меня в звезду или в цирковую уродку, хотя в цирковую уродку превратила меня не только она. К ней присоединились многие другие, начиная с месье Дево.
В мае месье Дево организовал поездку в Париж. Для двоих – он и я.
– А как же ты? – спросила я Фабьенну, и она велела мне не быть идиоткой.
– Когда книгу опубликуют, на ней будет стоять только твое имя. Мы не хотим сбивать людей с толку.
– Почему ты так уверена, что книгу кто-то опубликует? – спросила я.
– Так обещал месье Дево, – ответила она.
Мне не хотелось напоминать Фабьенне, что она сама часто давала обещания, большинство из которых выполнять не собиралась. В деревне у нее была репутация лгуньи, но это потому, что люди не знали ее так, как я. Скажем, кто-то искал сбежавшую козу. Если бы вы сказали ему, будто видели, как коза зашла в чужой сарай, вы бы солгали. Фабьенна ни за что бы так не поступила – не потому, что подобная ложь могла привести к обвинениям, ссорам или даже дракам, а потому, что люди, которых так легко одурачить, доставили бы ей меньше удовольствия. Она бы предложила хозяину свою помощь. Сказала бы, что будет высматривать козу, и пообещала, что приведет ее обратно к концу дня. Люди могли ей не верить, но что им оставалось, кроме как заранее поблагодарить в надежде, что она будет в подходящем настроении, чтобы выполнить обещание? Возможно, Фабьенна и не приведет козу, но они знали: она может заставить козу исчезнуть навсегда.
– Но разве ты не хочешь поехать в Париж? – спросила я.
Фабьенна ответила, что для этого еще будет время. Она никуда не спешила. Ей нужно было кое о чем подумать.
– О чем, например? – спросила я.
– «О чем, например», – передразнила она. – О нашей следующей книге, конечно. Когда месье Дево поможет опубликовать эту книгу, мы напишем еще одну, а потом еще.
– В итоге на нашей совести окажется множество мертвых детей, – сказала я и подумала: «Как у пары убийц».
– Я уже говорила тебе, что с мертвыми детьми покончено, – напомнила она.
– О чем же тогда мы напишем дальше?
– Да о чем угодно, – ответила она. – О почтмейстерах. Или о Париже.
– А что насчет Парижа? Как мне там себя вести? – спросила я.
Она сказала, что об этом позаботится месье Дево. Когда я спросила его, он посоветовал мне просто быть собой. От этого не было никакого толку. Я могла быть собой только с Фабьенной. Может ли стена описать свои размеры и текстуру, может ли стена вообще почувствовать, что существует, если от нее не будет постоянно отскакивать мяч?
Месье Дево сходил к моим родителям. Он сообщил им, что я написала книгу и он разослал ее нескольким издателям в Париже.
Он предложил отвезти меня туда, чтобы я с ними познакомилась. «Это может открыть ей дверь в будущее», – объяснил он моим родителям. Вряд ли они внимательно слушали его. После этого они ни разу не спросили меня о книге, которую я написала.
Я была младшей из пяти детей. Возможно, родители меня и любили, но из-за войны и освобождения, из-за неимоверного облегчения от того, что три мои сестры благополучно вышли замуж, и еще из-за ожидания смерти моего брата Жана у них оставалось мало времени, чтобы возлагать надежды на меня. Я была рада, что не придется им врать. Не то чтобы у меня имелись какие-то принципы, мешавшие лгать, но ложь кому-то сделала бы этого человека важным для меня. В те годы единственным человеком, которому я солгала, стала Фабьенна: я убедила ее, что похожа на пустой дом и в голове у меня нет собственных мыслей, а в сердце – чувств.
Тогда я не осознавала, что лгу.
Я никогда не была в Париже. За день до поездки, принеся Жану ужин, я сказала ему, что на следующий день еду в Париж. «Un voyage d’affaires»[2], – сказала я. Эти слова я почерпнула из объявления месье Дево на двери почтового отделения, в котором говорилось, что в четверг оно будет закрыто.
Я заговаривала с Жаном, только чтобы сообщить ему, что еда готова. Возможно, именно поэтому он повернулся ко мне со странным выражением лица.
– Ты вернешься? – спросил он.
– Да, – ответила я.
Я объяснила, что уезжаю всего на один день. Мы с месье Дево собирались успеть на ранний поезд, а вечерним вернуться обратно.
Жан то ли не понял меня, то ли просто потерял интерес. Он закрыл глаза, и я посмотрела на его бледно-голубые веки. Когда я пришла за посудой, он выпил полстакана молока, а хлеб и суп оставил нетронутыми.
– Обязательно возвращайся, – сказал он перед тем, как я снова вышла из комнаты.
– Конечно, вернусь, – пообещала я.
Его слова показались мне странными, но в Германию, где он пробыл вдали от нас три года, его привело долгое путешествие на поезде. Возможно, он думал, что останется в плену навсегда, но поезд, который его увез, вернул его обратно к нам. По крайней мере, он умрет дома.
На следующий день мы выехали рано утром. Я ездила на поезде всего два раза – на школьные экскурсии. Поезд до Парижа был длиннее и шел быстрее, хотя деревянные скамейки оказались более грязными и облупившимися, чем в медленных местных составах.
– Внимательно наблюдай за людьми и помалкивай, – сказал месье Дево, когда мы уселись друг напротив друга у окна. – Мы хотим, чтобы люди видели маленькую деревенскую девочку, которая мало что знает о мире, но написала книгу, руководствуясь своей интуицией.
Я смотрела в окно на поля и дороги, на церковные шпили, на дома с огородами, на мосты через каналы и реки – все это ожидало наступления нового дня. Я могла бы родиться в любой из этих деревень. Я все равно была бы собой, но не познакомилась бы с Фабьенной. От этой мысли по спине побежали мурашки, как накануне вечером, когда я смотрела на тонкие веки Жана, глаза под которыми оставались неподвижными. Если бы он открыл их, то поймал бы мой глупый взгляд, но он не открывал и не видел ничего, кроме беспросветной серости, которую видят слепые. Как ужасно было бы быть Жаном или родиться в мире без Фабьенны.
– Аньес, ты поняла, что я сказал? – спросил месье Дево.
– Что такое интуиция? – спросила я. – Что такое моя интуиция?
Он пожал плечами.
– Не думаю, что тебе следует задавать этот вопрос, – ответил он. – Девочка с хорошей интуицией знает, когда говорить, а когда молчать.
– А я и молчала, – возразила я. – Это вы не оставляли меня в покое.
– Ты не молчала. Ты притворялась мертвой.
Мне захотелось рассмеяться ему в лицо, как поступала Фабьенна. Неужели он только сейчас понял, что я с самого начала притворялась мертвой, когда мы с Фабьенной проводили с ним время? Месье Дево был невысокого мнения обо мне. Я это видела. Из нас двоих он разговаривал только с Фабьенной. Я задавалась вопросом: возможно, он предпочел бы, чтобы на книге стояло ее имя; возможно, он выбрал бы путешествовать с ней. Так или иначе, ему приходилось выполнять ее план. Мне стало его жаль. Я делала все, чего хотела Фабьенна, но так уж у нас было заведено: я никогда не спорила с ней, а она никогда не считала других девочек достойными своей дружбы. Месье Дево, вооруженному философией и поэзией, тоже приходилось делать то, чего она хотела. А все потому, что он был слабым человеком, лишенным воображения.
Месье Дево достал сигарету и постучал ею по моей руке.
– Излишне говорить, что бо́льшую часть бесед тебе следует предоставить мне, – сказал он.
– Можно мне сигарету?
– Конечно нет.
Я улыбнулась, чтобы показать ему, что заранее знала, каким будет ответ, и совсем не обижаюсь. Давным-давно, когда Джолин была еще жива, мы с Фабьенной украли у нее сигарету. Нам ужасно не понравился вкус.
– Погоди-ка, – сказал он. – Улыбнись так еще раз.
Мое лицо застыло, а потом я ухмыльнулась.
– Теперь ты и впрямь похожа на идиотку, – заметил он. – Улыбнись как раньше. Напусти на себя вид.
– Какой вид?
– Загадочность, скромность, кокетство.
Я понятия не имела, о чем он говорит, поэтому только пожала плечами, отвернулась и стала смотреть на поле за окном. Месье Дево был груб и смешон, но таковы все взрослые, и мне не составляло труда их терпеть. Мы с Фабьенной дружили не просто так. Только позже, когда я познакомилась с другими девочками и узнала своих племянниц и племянников, я поняла, что нас с Фабьенной объединяло нечто, нечасто доступное детям (да если уж на то пошло, и взрослым). Ни одна из нас не испытывала к родителям ни сильной любви, ни сильной неприязни. А мир состоял из людей, которые мало чем отличались от наших родителей, поэтому вполне естественно, что ни одна из нас ни к кому не испытывала ни сильной любви, ни сильной неприязни. Мы держались друг за друга, и долгое время этого было достаточно.
В Париже я улыбалась сначала месье Перре, другу месье Дево, а затем мужчинам, с которыми они возили меня знакомиться в разные издательства. Мать разрешила мне надеть самое нарядное платье, из розовой шотландки, с круглым воротником и рукавами, туго застегнутыми на пуговицы. Оно было у нее еще до замужества, а на мне висело.
Один из мужчин, с которыми мы познакомились в издательстве, долго смотрел на меня и спросил месье Дево, действительно ли я написала книгу сама. «Ну конечно», – сказала я, прежде чем месье Дево успел ответить. Это был первый раз, когда я заговорила, не считая приветствий.
Мужчина попросил месье Дево и месье Перре подождать в его кабинете, а меня отвел в другую комнату.
– Вот, – сказал он, пододвинув ко мне лист бумаги и карандаш. – Я собираюсь выкурить сигарету. Пока я буду это делать, ты напишешь для меня абзац.
– О чем? – спросила я.
– О чем хочешь, – ответил он. – Нет, давай уточним: о мужчине, курящем сигарету.
Это было испытание, которое я не могла провалить. Я смотрела, как он чиркнул спичкой, и его чисто выбритое лицо приобрело более теплый оттенок в отсветах маленького колеблющегося пламени. Я взяла карандаш и недолго думая начала писать. Единственное, что придавало мне уверенности, – это мой почерк. Даже месье Дево, который был обо мне невысокого мнения, однажды сказал: никто не ожидал, что девочка вроде меня будет так писать.
Позже, в поезде, когда мы ехали домой, месье Дево спросил меня, что я делала в комнате с тем мужчиной, и я ответила, что мы говорили о том, как я сочиняю рассказы, а еще этот мужчина хотел убедиться, что я умею писать на правильном французском. Я записала то, что он продиктовал из книги на полке, сказала я. Нет, я не помню, из какой книги, но он сказал, что ему понравился мой почерк. Я не была уверена, поверил ли мне месье Дево, но в мои обязанности не входило завоевывать его доверие или симпатию.
Вот что я написала в тот день для курящего мужчины и что впоследствии было напечатано в предисловии к «Счастливым детям»:
Джонни Американец плакал. Он обхватил голову руками, а гигантскими локтями уперся в гигантские колени. Ему наверняка было неудобно сидеть в этой детской позе. Я спросила его, что случилось, но сегодня он, похоже, решил, что не понимает моего французского. Он не мог перестать плакать, поэтому я подняла пиджак, который он бросил на землю. В правом кармане лежала пачка сигарет. Я видела раньше, как он ее доставал. В другом кармане я нашла спичечный коробок, чиркнула спичкой и прикурила. Мне потребовалось несколько попыток, и я сунула сигарету в рот и затянулась, как делают мужчины. Мне удалось закурить, но пришлось пару раз сплюнуть, поскольку мне не понравился привкус гари во рту. Джонни не поднимал головы. Я просунула свою руку под его и попыталась сунуть сигарету ему в рот. Он взял ее и отшвырнул подальше. Какое расточительство. Я хотела пойти потушить ее и отнести отцу, но прежде чем успела пошевелиться, Джонни схватил меня за руку с такой силой, что я едва не ударилась об него. Его глаза были налиты кровью, и впервые с тех пор, как мы познакомились, он выглядел пугающе. К счастью для меня, рядом с нами стояла Кларабель и жевала что-то, как будто ей было невдомек, что я вот-вот закричу. Я попыталась вырваться, а когда Джонни не отпустил меня, направила его руку к вымени Кларабель. «Ну вот, – сказала я ему, – так ведь лучше?» Его лицо скривилось, но рука жадно обхватила вымя Кларабель. Я медленно высвободила свою руку. Джонни был не так уж плох. Будь я постарше, была бы не прочь выйти за него замуж.
Впервые я написала что-то своими словами. Хотя называть эти слова моими было бы неправильно. Это были слова Фабьенны. По правде говоря, еще до этой поездки, когда Фабьенна диктовала мне свои истории, я иногда догадывалась, что она скажет дальше. Иногда перед сном я подражала голосу Фабьенны и рассказывала себе всякие выдумки. Это было лучше, чем молиться, что, как все еще надеялась мать, я стану делать.
– Сколько тебе лет? – спросил мужчина, прочитав мои слова.
– Тринадцать, – ответила я. – В июле исполнится четырнадцать.
Он кивнул и закурил еще одну сигарету. Я поняла, что ему понравилось прочитанное, потому что на этот раз он курил не от скуки, а чтобы не выдавать волнения.
– Почему ты решила написать эти рассказы? – спросил он.
– Не знаю, – ответила я.
Это было близко к правде.
– Почему ты решила, что эти рассказы следует напечатать в виде книги?
– Так считает месье Дево, – ответила я.
Ни он, ни Фабьенна не учили меня, что говорить, но мне не понадобилась помощь, когда пришло время притвориться озадаченной. Возможно, именно интуиция подсказала мне притвориться обоснованно и обезоруживающе озадаченной, словно мир – непостижимая тайна, которую я безропотно принимаю, как и то, что я тоже часть тайны, недоступной моему пониманию.
Некоторое время – две-три недели – жизнь шла своим чередом. Жан умирал, хотя и медленно. Джолин умерла, лишь день промучившись в родах. Иногда мне хотелось помолиться, чтобы бог поскорее прекратил страдания Жана, но мать все еще молилась о его выздоровлении. Я знала, что бог уже принял решение и, даже если я ничего не скажу, в конце концов он встанет на мою сторону. Поэтому я жалела мать.
Брата часто навещали мои сестры, Марселла и Розмари. Они были на два года и на год младше Жана, поэтому знали друг друга задолго до моего рождения. Он позволял им оставаться рядом и разговаривал с ними, когда находил на это силы. Иногда даже смешил их. В такие дни у моей матери, казалось, появлялась надежда, хотя ей самой никогда не удалось бы снова вселить в него жизнь.
Теперь я понимаю, что матери выпала участь быть изгнанной из мира Жана. В этом изгнании была одновременно и жестокость, и доброта: Жан спасал ее от унизительного поражения. И Марселла, и Розмари были замужем, у каждой был выводок детей, но ни одна из них не была матерью Жана. Мы многих прощаем за то, чего они не могут для нас сделать, но только не наших матерей; но мы защищаем наших матерей сильнее, чем защищаем других. Иногда я думаю: возможно, и к лучшему, что у меня не может быть детей. Всего того, что я не смогла бы для них сделать, я могу назвать больше, чем того, что смогла бы. И я предпочла бы идти по жизни без тщетных попыток моих детей защитить меня. Люди часто забывают, что материнство – это всегда риск; я не склонна к риску.
Жизель, старшая из моих сестер, в те годы часто по несколько дней оставалась прикованной к постели из-за какой-то хронической болезни, хотя никто не говорил мне, что это за болезнь. Она не умирала, или, возможно, ей требовалось больше времени, чтобы умереть, чем Жану. До того как ухудшение состояния превратило его в полного инвалида, мать навещала Жизель, но в последнее время перестала. Я задавалась вопросом, будет ли она молиться и за Жана, и за Жизель. Не решит ли она, что в том, чтобы просить бога пощадить обоих ее детей, слишком много алчности? Готова ли она променять одного на другого? Будь я справедливым богом, забрала бы Жана; у Жизель пятеро детей, и все они в ней нуждаются.
Дни становились длиннее. Двое старших братьев Фабьенны стали по вечерам ходить в бар вместе с отцом. Ее братья, которые раньше относились ко мне так же, как к Фабьенне, стали проявлять ко мне некоторое уважение и иногда, казалось, пытались поговорить со мной, отпуская плоские шутки или какие-нибудь банальности, как сделали бы настоящие взрослые, но у Фабьенны хорошо получалось пресекать их попытки обратить на меня внимание. Мальчиками они были хорошими, но люди вообще бывают как хорошими, так и плохими, и так или иначе к нам с Фабьенной они не имели никакого отношения.
Мы начали новую книгу, на этот раз о деревенском почтальоне. Поначалу мы не показывали ее месье Дево. В любом случае эта история была не о нем. Мужчина в нашей книге был моложе, красивее и безумно влюблен в лучшую подругу своей сестры. Его сестра и ее подруга были в восторге от такого развития событий и строили планы, как его поощрить, далее последовали замыслы, как заставить его страдать. Порой, когда Фабьенна диктовала эту историю, я не могла удержаться от смеха над всеми тремя: какие глупые девушки, какой глупый мужчина.
По вечерам мы регулярно ходили к месье Дево. Он вкрутил в своем доме несколько лампочек поярче, а в буфете у него была еда лучше, чем в доме Фабьенны или в моем. Но угощение было для нас не так важно. По словам Фабьенны, мы ходили туда как равные ему. Гостеприимство было его долгом; мы ели у него только для того, чтобы подтвердить это.
Месье Дево принимал нас радушно. Да и как иначе? По вечерам ему почти нечего было делать – только писать стихи и читать голубям, которые проявляли бы к нему столько же интереса, если бы он осыпал их оскорблениями. Фабьенна расспрашивала месье Дево о его школьных годах и о городах, в которых он побывал. О театрах, мюзик-холлах и кинотеатрах. О ресторанах и танцах. О его друзьях. О том, как люди развлекаются. Как вступают в брак, какие интрижки заводят вне брака, какие размолвки случаются между парами и друзьями. Он рассказывал нам о том, что видел в своей жизни, а также о том, что читал в своих книгах.
Я всегда знала, что Фабьенна может заставить меня рассказать ей все что угодно, но это потому, что мне никогда не хотелось что-либо скрывать от нее. Теперь я увидела, что и с месье Дево она может делать то же самое. Она не донимала его и не умоляла. Она спрашивала, и он давал ей то, чего она хотела. Единственная разница между ее отношением ко мне и к месье Дево заключалась в том, что она нечасто называла его идиотом в лицо. Возможно, эти двое были равны, но мне было до них далеко. Эта мысль несколько дней не давала мне покоя, пока я не нашла способ убедить себя, что это не так. Пусть месье Дево и знал о мире больше, чем я, но он не знал, как быть настоящим другом Фабьенны: оставаться неподвижным в ее тени, быть таким же пустым, как воздух вокруг нее, и быть с ней повсюду. Месье Дево постоянно стремился доказать свое превосходство. Я понимала, что его дни сочтены.
Месье Дево вырос рядом с Парижем и в юности проводил время в городе. Как он оказался в нашей деревне и женился, он не объяснил. Иногда он закрывал глаза, описывая какой-нибудь парижский общественный сад или реку, где рыбачил с друзьями. Иногда открывал атлас и показывал нам озеро или городок. Однажды, описывая пьесу, которую он назвал небольшим шедевром, месье Дево вдруг прервался и посмотрел на нас, а затем поинтересовался, не считаем ли мы его занудой. Фабьенна ответила: «За кого вы нас принимаете? За идиоток, которые хотят умереть от скуки?»
Мне монолог месье Дево и впрямь показался занудным, и позже я спросила Фабьенну, что такого интересного она в нем нашла.
– Мне интересен не он, а то, что он знает, – ответила она.
– Почему? – спросила я.
– Мы хотим знать, как живут другие люди.
– Почему мы хотим это знать?
– У нас с тобой недостаточно опыта, – пояснила она.
– Недостаточно опыта для чего?
– Для того чтобы писать наши книги, глупышка.
Я не могла дождаться, когда Фабьенна потеряет интерес к нашей игре в писательство и мы перестанем посещать месье Дево. Я скучала по дням, когда мы бесконечно несли чепуху или лежали на кладбище, не двигаясь и не произнося ни слова.
Однажды днем мужчина, с которым мы познакомились в Париже, месье Шастен, приехал в деревню вместе с месье Перре, который водил нас знакомиться с издателями. Мужчины сначала заглянули на почту, а затем пришли к нам домой в сопровождении месье Дево. Мать была в огороде, а отец прибивал к стене сарая расшатавшуюся доску. Я переодевалась из школьной формы в комбинезон, чтобы заняться работой по хозяйству – чисткой крольчатника и курятника, – когда прибыли гости. Стоял чудесный июньский день, после ночного дождя на небе не осталось ни облачка. Я не обращала внимания на небо до тех пор, пока передо мной не встали полукругом эти трое мужчин, чьи лица под шляпами выглядели суровыми, а за ними сияло небо, скорее белое, чем голубое. Всю жизнь, начиная с того дня, я обращала особое внимание на небо, когда происходило что-то важное. Близкие тебе люди могут исчезнуть в следующий момент, но небо всегда здесь, независимо от того, есть у тебя крыша над головой или нет.
Я засунула вспотевшие руки в карманы. «Парижане приехали сказать мне, что я их обманула», – подумала я. Я всегда знала, что месье Дево нельзя доверять.
– Помнишь меня? – спросил месье Шастен, как будто я была пятилетним ребенком.
Я ответила: «да». Это он попросил меня писать, пока он будет курить.
– Месье Шастен здесь, чтобы обсудить кое-что с твоими родителями, – сказал месье Дево. – Он хотел бы опубликовать твою книгу.
Месье Шастен протянул мне руку для рукопожатия. Я вытерла ладони о комбинезон, прежде чем подать ему руку. Где была Фабьенна? Я всегда оказывалась рядом, когда она во мне нуждалась, но сейчас, когда она была так нужна мне, ее нигде не было видно. Мы не обсуждали, что станем делать, если парижские издатели заинтересуются нашей книгой.
Месье Дево многозначительно посмотрел на меня, но я не поняла, что означает его взгляд.
– Аньес, пусть ты и взволнована, но не забывай о хороших манерах, – сказал месье Дево.
Я поблагодарила месье Шастена и сказала, что позову родителей.
– Ваша дочь написала потрясающую книгу, – сообщил месье Шастен моим родителям, когда взрослые уселись в доме. Я стояла у двери, готовая сбежать, если что-то пойдет не так. – Мы хотели бы опубликовать ее и пригласить Аньес в Париж на встречу с прессой в сентябре.
По глазам родителей я видела, что они стараются быть вежливыми, несмотря на то, что им неловко. У нас на ферме никогда еще не бывало так хорошо одетых гостей, и мои родители, как и большинство тех, кого я знала, не доверяли горожанам. Отец переглянулся с матерью и спросил меня, что я думаю об этом приглашении.
Родители никогда не были ко мне жестоки. Возможно, они всегда были слишком усталыми, чтобы что-то чувствовать. Разумеется, они желали мне самого лучшего, но того же они хотели для каждого из своих детей. Никто не может помешать вам хотеть чего-то для своих детей, но большинство ваших желаний никогда не исполнится. Некоторым людям нужно самим стать родителями, чтобы по-настоящему понять это. Но не мне. Я поняла это, наблюдая за отцом и матерью.
Я сказала, что с удовольствием поехала бы в Париж, и родителям, похоже, больше нечего было добавить. Мать, вероятно, думала о том, что нужно закончить прополку. Если гости у нас задержатся, она может попросить меня приготовить ужин, а сама закончит работу в огороде. Отец ответил, что они разрешают месье Шастену организовать поездку, а месье Дево сказал, что поможет мне и непременно обсудит с моими родителями все, что касается моего будущего. Они поблагодарили его. Возможно, они обрадовались бы чему угодно, лишь бы это отличало меня от Фабьенны. Она им не нравилась. Они считали ее грубой и неуправляемой. Однажды я случайно услышала, как мать говорит моему отцу об отце Фабьенны: «Гастон так распустил Фабьенну, что скоро она превратится в еще одну Джолин». Мой отец согласился и сказал, что, если бы Джолин осталась жива, сейчас у нее был бы целый выводок распущенных ублюдков. При упоминании Джолин мать прошептала молитву.
Месье Шастен спросил меня, чем я собираюсь заниматься летом. Поколебавшись, я ответила, что пишу еще одну книгу. Он вопросительно посмотрел на месье Дево. Меня обрадовало и позабавило, как месье Дево, который ничего не знал о нашей новой книге, вынужден был на ходу придумывать, что бы такого умного сказать. Он объяснил месье Шастену, что не сообщил ему об этом раньше, поскольку хотел, чтобы он услышал новость от меня.
– Они сказали – в сентябре? Идеально. Мы можем закончить летом. Когда поедешь в Париж, можешь бросить несколько намеков о новой книге, – предложила Фабьенна позже в тот вечер, когда я рассказала ей о приезде парижан.
Похоже, она не придала особого значения их визиту и договоренности о моей встрече с прессой. Она мастерила ивовую свистульку: отре́зала веточку нужной длины, затем аккуратно ее скрутила. У нее это хорошо получалось. Мои руки были неловкими, и я либо ломала веточки, либо теряла терпение, прежде чем удавалось искусно отделить нежную сердцевину от зеленой коры.
– Почему ты не хочешь, чтобы на книге было твое имя? – спросила я. – Мы можем сказать месье Шастену, что написали рассказы вместе. Еще не поздно.
– На книге должно стоять только одно имя, – сказала Фабьенна.
– Почему не два?
Фабьенна промолчала. Неужели я, наконец, задала вопрос, на который она не могла ответить?
– Почему на ней не может стоять только твое имя? – уточнила я.
– Ты записала рассказы, – сказала она.
– А ты их сочинила.
– Мне не интересно быть автором.
– Почему?
– Меня устраивает быть собой.
«Это не может быть правдой», – подумала я, и все же, кем еще могла быть Фабьенна? Девочки в школе были неинтересными: поменяйте одежду одной девочки на одежду другой, поменяйте родителей одной девочки на родителей другой, и что изменится? Все девочки, кроме меня, хотели одного и того же: пару чулок, чтобы ноги не выглядели голыми и детскими в унизительных коротких носках; блокнотов получше, чтобы записывать тексты песен, приторные слова о мечтах, любовях и сердцах; получать похвалы от учителей и, что еще важнее, пользоваться восхищением и вызывать зависть у других; привлекать внимание подходящих мальчиков. Я стала бы одной из них, если бы в моей жизни не было Фабьенны. Какой это было бы трагедией – жить взаимозаменяемой жизнью, искать взаимозаменяемых эмоций.
– Ты похожа на грустную картофелину, – сказала Фабьенна. – В чем дело?
– Просто думаю, как жаль, что ты не хочешь, чтобы на книге стояло твое имя.
– Жаль было бы, если бы я этого хотела, – возразила Фабьенна. – Неужели ты не понимаешь?
– Нет.
– Ой, ну ты и бестолочь. Допустим, я бы хотела быть автором. Я бы поставила на книге свое имя. Я могла бы сказать людям, что задумала еще несколько книг. Что бы это дало тебе?
– Что ты имеешь в виду?
– Я делаю все это игрой для двоих. Ты говоришь, что в эту игру мог бы играть один человек – я, Фабьенна. Что бы тогда делала ты?
– Я все равно могла бы записывать для тебя твои рассказы, – ответила я.
– Ты правда не понимаешь, да? – спросила Фабьенна. – Насколько сложно записывать то, что уже есть у тебя в голове? Я могла бы делать это сама. Ну и что тогда?
Я замялась, прежде чем ответить:
– Я бы смотрела, как ты будешь автором, и была бы счастлива.
– Нет, тебе было бы грустно, – возразила Фабьенна.
– Грустно?
– Да, – ответила Фабьенна. – Потому что ты не участвовала бы в игре. Книги не имели бы к тебе никакого отношения. И то, что происходило бы со мной, не имело бы к тебе никакого отношения. Неужели не понимаешь?
И тут я поняла. Я и впрямь была идиоткой, если не видела, чего могла лишиться, и не знала, что Фабьенне небезразлично, что я чувствовала бы.
– Поэтому я буду писать книги, и на них будет стоять твое имя. Мы одинаково важны. Нужно сделать так, чтобы ты выглядела правдоподобно, – сказала Фабьенна. – Не вижу, почему бы людям тебе не поверить.
– В каком смысле правдоподобно? – спросила я.
Я вспомнила, как месье Шастен попыхивал сигаретой, ожидая, пока я примусь за чистую страницу. Будут ли еще подобные испытания? Я не рассказала Фабьенне о той странице, которую написала для месье Шастена.
Фабьенна вздохнула:
– Когда мне больше не придется все тебе объяснять?
– Когда я уеду в Париж, – ответила я.
Фабьенна посмотрела на меня с веселым удивлением. Я все время задавала ей вопросы, и в зависимости от настроения она отвечала на них или нет, но ее вопросы никогда не требовали ответа от меня. Она еще раз осторожно подкрутила ивовую веточку – свистулька была готова. Она вложила ее мне в руку.
– Вот, чтобы ты очаровала Париж.
Я хотела сунуть свистульку в рот, чтобы попробовать, но она меня остановила.
– Не двигайся. Я должна убедиться, что ты готова.
Она обхватила мое лицо руками и рассмотрела со всех сторон. Я старалась не следить взглядом за ее лицом. Я задавалась вопросом, поцелует ли она меня. Это был бы не первый наш поцелуй. Когда мы были помладше, мы высовывали языки и соприкасались ими так долго, как только могли выдержать, а потом разражались истерическим смехом. Но это было до того, как умерла мать Фабьенны. После ее смерти мы перестали играть в некоторые из наших самых глупых и сумасбродных игр, и она больше не смеялась как раньше.
– Видишь… – сказала Фабьенна, не отпуская моего лица. – Но ты, конечно, не можешь видеть того, что вижу я. У тебя идеальное лицо.
– Правда?
– Да, и благодаря ему ты можешь сойти как за гения, так и за бестолочь, а люди частенько их не различают. Им нужно, чтобы другие объясняли им, кто есть кто, и, когда ты приедешь в Париж, кто-нибудь обязательно скажет им, что ты гениальна. Ты родилась с таким лицом. И у тебя хорошо получается придавать ему идеальное выражение.
– Какое?
– Когда люди впервые видят тебя, они думают, будто знают, что у тебя на уме. Потом смотрят снова и задаются вопросом, знают ли они хоть что-нибудь, – сказала Фабьенна. – Я видела: так на тебя смотрели мои братья. И даже месье Дево.
Я улыбнулась. Фабьенна сжала мои щеки.
– Прекрати ухмыляться, – велела она. – Что тут смешного?
– Половину времени я и сама не знаю, что у меня на уме, – ответила я.
– Зато я знаю. Я всегда знаю, о чем ты думаешь.
Хотелось бы мне, чтобы это было правдой.
– Видишь ли, у меня не такое лицо, как у тебя, и я не могу изобразить то выражение, которое у тебя так хорошо получается, – сказала она. – Людям мое лицо неприятно.
У Фабьенны была узкая голова и острый подбородок. Мое лицо было круглее, а глаза – не навыкате, как у нее. Волосы у нее были цвета сена, тонкие и сухие, а у меня – темные и гладкие. Я никогда не задумывалась о том, что мы с Фабьенной можем сделать, чтобы улучшить нашу внешность. Ей было все равно, а потому и мне тоже.
– А у меня приятное лицо? – спросила я.
– Ужасно приятное, – ответила она. – Вдобавок у тебя хватит терпения, чтобы что-то сделать. У меня слишком много животных, за которыми нужно присматривать. Слишком много историй в голове. Слишком мало времени и терпения.
Так оно и было. Дни Фабьенны протекали так, будто она попадала из одного шквала в другой. По сравнению с ней я чувствовала себя праздным облаком, которое день напролет висит в небе, не слишком высоко, не слишком низко.
– Когда поедешь в Париж, подумай о том, чего от тебя хотят люди, и дай им именно это, не больше и не меньше, – посоветовала Фабьенна. – Ты знаешь, как это сделать? Что ж, у меня есть целое лето, чтобы тебя подготовить.
Я удивилась. Неужели Фабьенна до сих пор не заметила, что именно это и получается у меня лучше всего? Я давала Фабьенне то, чего она хотела: ее Аньес. Я не давала эту Аньес другим, но по мере сил старалась приспособиться к их требованиям. Я была тихой и усердной в школе, хотя никогда не ходила в любимицах ни у одного учителя; я не мешала взрослым в деревне; я слушалась родителей. Моим единственным недостатком было то, что я дружила с Фабьенной, но родители смирились с этим в надежде, что мы отдалимся друг от друга, когда я продвинусь в учебе.
Иногда приходится слышать, как люди говорят: такой-то жил хорошо, а у такого-то жизнь была скучная. Но они упускают главное. Любой опыт – это опыт, любая жизнь – это жизнь. День в монастыре может быть не менее драматичным и роковым, чем день на поле боя.
Некоторые считают жизнью только то, к чему они стремятся: славу, богатство, приключения, счастье. То, что они делают возможным для других и для себя, и то, что они делают для других и для себя невозможным. Для меня жизнь – это все, что происходит. Муха, замертво упавшая в суп, так же странна и смешна, как предложение руки и сердца от простого знакомого – и то и другое со мной произошло, и ни к тому ни к другому я не стремилась.
Пассивна ли я? Я заметила, что американцы легко называют людей пассивными, и это не комплимент. Некоторые родственники моего мужа считают меня пассивной. Я не такая, какими, по их мнению, должны быть француженки. Как мне кажется, люди, которые с легкостью выносят этот вердикт, считают любое внешнее движение признаком решительности, сильного характера и добродетели. Но мои куры с их маленькими мозгами без устали бродят туда-сюда, клюются, кудахчут и скребутся. Гуси гораздо спокойнее. Они не машут крыльями при малейшем беспокойстве, а когда плавают в пруду, то остаются неподвижными так долго, что понимаешь: они не прочь провести остаток жизни в своих грезах на воде. Однако гусей никогда не называют пассивными.
Два человека, которые постоянно ищут новых впечатлений, редко останавливают свой выбор друг на друге.
Два человека, которые постоянно находятся в поиске чего-то нового, редко встречаются в жизни.
Вот почему мы с Фабьенной были созданы друг для друга. Мы были идеальной парой: одна стремилась ко всему, что могла испытать другая.
Лето 1953 года было самым счастливым в моей жизни. Не знаю, согласилась бы со мной Фабьенна. Спрашивать ее уже поздно. Хотя, даже если бы ее призрак оказался рядом со мной, чего бы я добилась расспросами?
«Счастливым? – переспросил бы призрак Фабьенны. – Аньес, как ты умудрилась стать еще большей бестолочью? Счастливые дни, несчастливые дни – это всего лишь дни, один не длиннее другого».
«Когда-то мы собирались вырастить счастье, – напомнила бы я ее призраку. – Твое счастье и мое, два урожая, помнишь?»
Призрак мог бы отмахнуться от этого, как от детской игры.
«Что такое счастье?» – могла бы спросить она.
«Счастье, – сказала бы я, – это проводить каждый день, не вытягивая шею в нетерпеливом ожидании завтрашнего дня, следующего месяца, следующего года, и не протягивая руки, чтобы помешать каждому дню превращаться во вчерашний».
«Ты когда-нибудь испытывала такое счастье?» – спросил бы призрак Фабьенны.
«Да», – ответила бы я.
Именно так я чувствовала себя летом 1953 года. Как и в предыдущие годы, мы с Фабьенной проводили летние дни вместе, хотя половину времени просто лежали на кладбище или под деревом, не обмениваясь почти ни словом. Когда мы разговаривали, то обсуждали нашу книгу: деревенского почтальона и двух подруг, которые собирались сделать его жизнь невыносимой. Когда нам хотелось, мы заходили к месье Дево, но он был не более чем веточкой, плавающей на поверхности пруда наших совместных дней.
Единственный раз я забеспокоилась, когда железнодорожники объявили забастовку.
– Вдруг поезда все еще не будут ходить осенью, когда нужно будет ехать в Париж? – спросила я Фабьенну.
– До этого еще несколько недель. Зачем ты вообще думаешь о таком далеком будущем?
– Но разве написание книги не связано с будущим? – спросила я.
– С будущим? – отозвалась Фабьенна. – Не говори ерунды.
Я не стала с ней спорить, хотя тайком слушала по радио новости о всеобщей забастовке. Когда она закончилась, я почувствовала облегчение.
Во время забастовки месье Дево, не ходивший на почту, постоянно донимал нас просьбами показать ему книгу. Когда он наконец прочел первую половину, мы не поняли, не подумал ли он, что мы над ним смеемся. Он почти ничего не сказал, но отметил, что мы обе совершенствуемся и, по его мнению, к сентябрю у нас будет законченная книга.
В сентябре я поехала в Париж одна. Месье Шастен попросил, чтобы месье Дево на этот раз меня не сопровождал. Никто в Париже не знал о Фабьенне, но всем представителям прессы сообщили о месье Дево. Меня расспрашивали о том, как под его руководством я научилась писать, как он сформировал мой способ познания мира, планирую ли я писать еще книги и буду ли и дальше искать его руководства в своих писательских начинаниях. Казалось, все эти люди хорошо знали книгу; может, даже лучше, чем я.
«Вы знали американского негра, казненного так, как вы описали в своей книге?» – спросил кто-то. «Вы знали молодую женщину, которая задушила своего новорожденного и оставила его в свином корыте?» – спросил кто-то другой.
Вы сами пасете свиней? Вы когда-нибудь видели, как сумасшедший занимается сексом с коровой? Или как другой сумасшедший отрубает курице голову, чтобы показать детям, как танцует обезглавленная курица? Вы действительно обещали детям перед их смертью, что напишете о них книгу, чтобы мир узнал их истории? Вы изменили их имена? Как месье Дево открыл ваш талант? Вы обратились к нему за помощью или это он убедил вас показать ему ваши сочинения?
Как позже утверждалось в прессе, я отвечала на вопросы с équilibre et confiance[3]. Я, Аньес? Разве у меня вообще была уверенность? Но мне повезло придумать, как лучше всего подать себя в качестве маленькой писательницы: я представила себе человека, который был наполовину Фабьенной, наполовину Аньес, и мне не составило труда войти в роль этого человека. Загадочная девочка, которая компенсировала недостаток образования хорошим воображением, – вот кого должна была увидеть пресса.
Я заметила на лице месье Шастена удовлетворение. У меня сложилось впечатление, что я справилась не так уж плохо, хотя журналисты постоянно упоминали о запредельной мрачности, которая, по их словам, была отличительной чертой моих рассказов. «Как такую милую девочку, которую мы увидели в этом зале, смогли очаровать ужасающие картины, способные отвратить большинство взрослых?» – осведомился кто-то.
В сельской местности наверняка есть красивые пейзажи, не так ли? Почему вам не интересно писать о них? Насколько ваши рассказы взяты из жизни, а насколько – плод фантазий? Вам доставляет удовольствие рассказывать жуткие истории? Читали ли ваши родители то, что вы написали? А учителя? Каковы ваши дружеские отношения со школьными товарищами? Они знали, что вы пишете книгу? Показались ли им ваши рассказы знакомыми или совершенно чуждыми?
В этой поездке я научилась говорить медленно, как будто мне приходилось выстраивать и перестраивать фразы, прежде чем дать ответ. Возможно, я и выглядела бестолочью, но в этой поездке я также поняла, что простая деревенская девочка может превратиться в кого-то другого. Девочка в тайном общении с самой собой