Гулять по полям и перелескам можно по множеству причин. Некоторые проводят время на природе для того, чтобы вернувшись, покушать с аппетитом, чтобы у жены и прочих домашних было больше времени на приготовление завтрака, чтобы вид возвратившегося не был недовольным и сварливым. Напротив, вошедший с прогулки излучал здоровую усталость пролетария из кузницы или крестьянина аршином исходившего поле, розовен был щекой и румян лбом, пускал крохотную каплю пота по виску и не хрустел уже вполне размятыми и приготовленными к дню костяшками пальцев. Некоторые выходят рано в поле ради воровства. Где как не там, не в пору восхода и длинной тени, наломать палок-веток, всякой застывшей от окоченения зимы деревянной ерунды, грибных наростов и отошедшей от мертвецов-стволов коры. Никто не остановит и не хватится пропаже. Утро не проснулось. Кому судить, что можно и что нельзя поднимать с ледяной дороги, выуживать из неглубокого сугроба? Зачем деревьям все эти валяющиеся под ними шишки и ветки? Брать и делать из них полезное это совершенно не воровство, это совершенно есть подготовка к созданию необходимых бытовых украшений, рождественской бахромы для домашних, всякого новогоднего рукоделия, радости. Лесу и полю не убудет. Всякий вышедший рано, без свидетелей, кроме тающей Луны, может участвовать в дележе валежника и набивать карманы иголками вечной хвои. Я слышал, отдельные многие, выходят утром ради незаметного звонка любовницам и любовникам, ради участия в передаче картинок и сообщений о том, что всё в порядке, здоровье лица, планы недели, потенция членов, деньги денег и билеты в театр. На воле, под ритмичный хруст снега, не радость ли это, поболтать с далёким другом, что волею судьбы отделён от говорящего брачным договором или тысячей километров? Прохаживаться с видом человека, слушающего отчёт и вставляющего решительные междометия в разговор, с мёрзнущей рукой со смартфоном, с бледным ухом из-под вязаной шапки. Туда-сюда по зиме, ногами по её чистой скатерти. По пути можно сшибать от возбуждения ягоды калины и сосульки воды, маскировать приятное удовольствие от беседы кашлем. Раскрытые ноздри выдают волнение, но к возвращению в семью все морщины страданий разглаживаются и всё что было дыбом становится ветром. Некоторые другие занимаются счётом шагов. Целятся пройти тысячу тысяч, а конкретно сегодня, скажем круглую десятку тысяч. Потому как, если хочешь быть здоровым – ходи, богатым – ходи, счастливым – будь здоровым и богатым. Снежное поле замечательно подходит для испытания ног и шагомера. Сидя за монитором, многого не преодолеешь. Тут поле надо перейти. Гулять утром по просторам, поглощаемым от невозделывания соседним лесом, на то есть причина у многих. И она не нова, но всё также уважительна, как и у тех, гулявших до нас, что протоптали тропинки и определили направление роста подорожника. Вслед им, заразившим дичающее поле одуванчиком и борщевиком, к счастью не видными сейчас, зимней порой, иду и я. Топчу мою собственную причины быть здесь.
Следы воронов привлекли меня лишь в этом году. Ранее брожение моё по таким местам, к тому же зимой, нельзя было назвать регулярным. Жалкие попытки чертить лыжню я оставил много школьных лет назад. Красивые фото инея не нужны мне ежедневно. Испытания новой зимней обуви, что ж я, маленький что ли. Дорогое и качественное – всегда надёжно. Меня влекли в поле белизны и покоя только недополученные в детстве турпоходы, а удержали там только следы воронов. Я увидел их нечаянно и поначалу не понял, что вижу. Далее день за днём я развивал наблюдательность и мне открылся целый мир иероглифики и детектива.
При соблюдении некоторых условий, а именно, безветрия, паузы в снегопадах, скрипучего мороза, когда всякая палка-ветка, торчащая в мир, покрывается сантиметровым инеем, складывается паззл и следы птиц тогда идеальны. Они контрастные, крупные, и остаются так долго, как то позволит обошедший нас вниманием в этом году снегопад. Холодом снег превращён в такую пору в белую крупу, в лёгкий слой пыли, она вбирает в себя любое прикосновение, фиксирует каждый штрих. Лапки воронов чертят извилины в поисках пропитания или неких социальных процессов. Однако самое чудесное рисуют на снегу их крылья и хвост. В тот момент, когда крупная чёрная птица решает с места взлететь, она ударяет о воздух раскидистыми плечами и делая два-три прыжка для разбега начинает полёт – волшебное перемещение вверх. Движение на старте кажется тяжёлым и рискованным, тугим, но даёт результат, птица исчезает из виду. Длинные и упругие маховые перья касаются снега и мнут его особенным стилем. Слева и справа от взлётной полосы остаются полоски, длиннее моей ладони каждая, по три, четыре, пять параллельных вмятин. Больше всего они напоминают лезвия ножей или сабли, такой отпечаток мог бы оставить Фрэдди Крюгер. Не грабли, нет, не веточка, не карандаш пятиклассника, все они для этого недостаточно аккуратны. Или решительный Крюгер, или филигранный мастер над ножом. Иногда птица поправляла крыло, реагировала на что-то, вертелась, так рождались более сложные веерообразные отпечатки. Длиной в полметра-метр, являющие собой слепок полного крыла, такие несимметричные, особенно мне нравились. При посадке ворон также хлопал по снегу, но в дополнение к крыльям оставлял хвостовой след. Тот напоминал растение «тёщин язык» или пальцы пальмового листа, или расходящиеся из одной точки лучи. Поразительно чёткие, контрастные от игры света на снегу, довольно глубокие отпечатки таких невесомых перьев меня очаровали. Утром я позволял себе беспокоить пеших в поле птиц, влетающих при моём приближении и пикирующих вдали, чтобы рассмотреть и сфотографировать полное разнообразие снегописи пером крыла. Делал я снимки для дальнейшего домашнего разбора.
Я представлял себя тем самым Шампиньоном, что расшифровал картинки египтян и открыл мир полный мыслей давно умерших людей. Мои фантазии доходили до того, что я строил у себя в голове таблицы, где по горизонтали шли два-три-четыре оттиска маховых перьев крыла, параллельные, как клавиши один под одним, а по вертикали малые и большие принты хвостов. На пересечении, в квадратики таблицы я вставлял буквы алфавита. После недели прогулок, благо погода с нежным снегом без ветра сохранялась, и никакая туча не засыпала тетрадь поля, я вписал уже весь спектр латиницы и русский алфавит. Добавил курсив и ударения. У меня появилась таблица с более чем сотней символов и это, как подметил ещё Кнозоров, является признаком не алфавитного, а слогового письма. Тут мои ментальные способности держать всё в уме закончились, рука так и тянулась к авторучке. Зафиксировать иероглифы-оттиски, придать каждому варианту свои слога, прочитать песню воронов… По горизонтали. По вертикали. Штрихи, повороты, отпечатки. Слоговый алфавит: ра, ро, ри, ру, рэ… Ва, во, ви, ву, вэ… Кому они пишут? Только другая птица сможет прочитать с высоты. Может быть это стихи? Пророчества? Конечно, это была чушь, жалкая неоригинальная фантазия, что выдала во мне очередной раз инфантильного, прячущегося от реальности имитатора. Того, кто уходит от важных дел в мир грёз, в поле плоского снега, и не видит в упор надвигающегося решения. А значит, решения, которое примут за меня. Но много раз после того как мои прогулки по вороньим следам прекратились, я возвращался к ним мысленно. Я был уверен, что не доделал алфавит воронов и не дочитал текст. Я всё мог узнать заранее из этих отпечатков, но не доработал, поленился дойти по сути следов. Прочитай я зимнюю книгу воронов как положено тогда, всё сложилось бы иначе. Ма-мо-ми-му-мэ… Природу нужно слушать до конца. Книги нужно читать до конца.
С сохранённой к себе критикой, но полный бессмысленного мозгового труда, балансируя в этой игре, я подошёл к необходимости обрести посильное мне дело. А именно дружбу. Завести друга. Будто он будильник и станет безотказно мне помогать. Завести, а лучше обрести. Как знание, как опыт. Человечного и самостоятельного, но всё же зависимого от меня, моего врача и исповедника. Не даст укора, что бросил шифр воронов, не станет довлеть, доминировать, добиваться. Друга. Того, кто разделит мой сказочный взгляд на вещи, но и не перестанет макать меня лицом в реальность. Туда, в жизнь, где следы на снегу от вороньего крыла значат меньше, чем следы краски дорожной разметки. Я выбирал между коллегами и школьными приятелями, однокурсниками, случайными товарищами по хобби и тренажёрному залу, и финальным выбором могу гордиться. Кастинг завершён. Мой куратор и моя ниточка с миром отныне это мой Пёс.
Пёс и время стали моими лучшими спутниками. Пережив в тренировках весну, в забавах лето и в дифференцировке замороженных частей коровы осень, время подарило Псу и мне новую зиму. Очередную, казалось такую же должную быть полную следов, как всегда. Как в прошлом, как в календаре. Пришла же холодная королева года к нам, действительно вовремя, по кругу жизни, ледяная, но не снежная. Такая неординарная зима. Где у нас уже не было времени на анализ рисунков на снегу, потому как, то была особенная зима. Если бы у меня было право дать ей имя, то я назвал бы её Последняя зима. Или иначе, но неизменно подчёркивая фатализм и беспримерность. Зимабрь. Огрызок сезона, висел в воздухе безинеевый, безветренный и совсем бесснежный. Как это сказано до всех нас народным эфиопским поэтом: зимы-зимы ждала природа, снег выпал только в январе… Довертеться бы до января. Где у этой зимы январь? Новая зима нового типа перестала отвечать ожиданиям и делиться на месяцы. Завершающая зима возможно пришла не всюду, а только в наш посёлок. Я пишу так, поскольку в то время мы не знали, есть ли зима за пределами, скажем в ста или тысяче километров от нас. На то были обоснованные сомнения. Если Пёс отрастил шерсть и был готов, то я и похожие на меня не смогли толком подготовиться. Потому что пришли «они».
Я пока не умею объяснить кто или что пришло. Состоялось пришествие. Шлёпнулось на нас, как кусок масла на щербистый многозлаковый хлеб. Блям, на всю нашу цивилизацию с её выдумками истории, с её сказками религии, с ячеистой структурой хлеба-этноса. Навалилось масло и начало таять. Постепенно заполняя все соты, все прорехи, выжимая из нас воздух. Масло проникало и проникло, мы теперь больше не хлеб. Теперь мы плазма или плесень. Мы влипли в это масло и не отмыться уже никогда.
Все женщины и дети давно были отправлены каждой возможной оказией, каждой правдой и неправдой в далёкие края. Говорили, хотя откуда и кто мог знать, но говорили, что лучше на Север. Карелия и Мурманск ещё никогда не были так популярны как в тот… хотел написать сезон. Но, понимаете, описывать это сезонами уже нет смысла. Поэтому в достаточно будет сказать «в то время». Мужчины, аналогично, частью бежали к Полюсу, но ввиду общей неясности происходящего, большинство, как и я, остались караулить дома и слушать радио. Мужчины тогда собирались сражаться за свои права или хотя бы договориться с Пришедшими. Но, так… я сбиваюсь. Я сильно стараюсь сохранить повествование понятным, но сбиваюсь. Да, определённо многие мужчины в то время не уехали на Севера. Ждали ясности и призыва к борьбе, ждали, когда адреналин и тестостерон разрешат им порвать белый свет. Остались и из любопытства, из жажды наживы, из-за мародёрства, но и желание прослыть героями совершенно точно присутствовало.
Власть и раньше, никогда раньше не объясняла свои поступки заранее. Потому как планов никогда не строила. Но то хотя бы была обычная власть воров и мачизма. Эту власть хотели разделить все и приспосабливались все. Власть – это такой десерт, когда у тебя уже есть внутри мясо и картошка, но идти из-за стола тебе некуда. Нужен десерт, порция власти. Иногда здесь была война, иногда инфляция, но как-то выживали. Дружили с собаками, убивали собак, делали прививки, не делали прививки. Потом ещё этот Трампизм. Цунами на Тайване, Запорожская АЭС… Было по большому счёту всё понятно и интересно жить. Теперь, при новой власти, этих Пришедших, сразу везде и всюду занявших всё, теперь было страшно. Пропадали женщины и дети, общество раскололось, появились определившиеся, помогающие новой власти, появились неопределившиеся, протестующие. Пропавшие жёны и матери, поначалу полная мистика, вдруг, начинали посылать сообщения из каких-то неведомых мест, где с покорностью объясняли, что так нужно. У них другая миссия теперь. Женщины для другого. Что это были за слова? Миссия. Так не выражаются наши дочери, жёны, матери и бабушки. А дети? Дети обоих полов пропадали. Ползающие тут и там робомобили, жуки, словно производили перепись населения. После встречи с этой прослойкой между новой властью и людьми всегда кто-то исчезал. Якобы женщин забирали гвардейцы, словно преступников и увозили на машинах. Похоже это было неправдой. Они исчезали, часто не взяв никаких вещей, паспорта, денег. Женщины таяли словно зелёный цвет осенью. Случился их исход. И дети, которых и без того было немного. Дети куда-то исчезли затем. Мужчины прятались как во время мобилизации. Мужчины были трусами. Но сигнал, зов, мог вынуть их из нор. В ожидании его, иначе жить, как в спрятанном виде, было нереалистично.
Оказалось, что прятаться не страшно и не сложно. Потому что в посёлке прятался не один я, прятались многие, прятались все, да прятался сам посёлок. Прятались по-разному. Кто-то по-ремарковски ныл о прошлом сроке в камере временного содержания себя и сбежал в посёлок с новым именем, геройствовал об изодранном Билете или проигнорированных выборах, что опять же вышло боком холодной койки на «временном». При том, это была выдуманная рассказчиком тюрьма и только он сам себя в ней и удерживал. Ему так было комфортнее страдать. Сидеть в комнате не выходя, потому что его якобы заперли. Другой ничего не менял, никуда не уезжал, не протестовал, а только цитировал выдуманных русских мыслителей, просиживал на КПП и смаковал виски с пластиковой пробной в удивительно красивой бутылке с нарисованным филином. Кто-то по-рокерски, по-ступински отхаркивал желчь в грязь, обходя и косясь на КПП, но заглядывая в окна, бормоча после приступа кашля о том, что при Сталине-Гитлере-Цезаре-Рамзесе такого не бывало. Ступин, не известный никому при жизни, стал популярен, потому что его песни в то время транслировало радио Судного дня. Помните, строки, что скоро солнце рухнет в Атлантику, Америку смоет волной, а на африканский берег выйдут рыбы и станут жрать негров? Мы реально так и думали в те дни. Мы радовались, что мы не негры. Мы радовались, что Ступин поёт на нашем языке и обо всём нас предупредил.
Никодим, что считал КПП не просто местом для выпивки и обмена новостями, но и Клубом культуры, вмешивался в загрязнение как речи, как и пола. Мог грозно опешить фигурным ругательством, а то и замахнуться своей ладонью, размером со снеговую лопату. Никодимская ладонь вроде бы никого не трогала, но все были осведомлены о её тяжести в делах порядка на КПП. Она же, эта ладонь-лопата, громко хлопала по столу-прилавку, когда со стороны дороги показывался свет робомобиля. Звук этого хлопка всем был хорошо знаком. Знак опускаться на пол плашмя, гасить окурки и молчать. В такую минуту все шестьдесят квадратных метров помещения оказывались устланы ламинатом из тел смотрящих друг другу в случайные плохо отмытые части тел. Свет проезжал мимо КПП каждую неделю. Я уверен, что оператор того света знал, что мы тут прячемся. Но ожидая численный перевес не совался к нам. По сути, после единственного пятничного рейда, нас особенно не искали. На нас махнули рукой. Надеюсь у Пришедших есть руки. Это постепенно приводило к тому, что в посёлке появлялось всё больше людей. У нас оказалось безопасно. Хотя, как людей, мужчин, все были мужчинами. Женщины лишь приходили во сне и сообщали, что искать их не нужно. Они теперь заняты новыми делами. По ночам новенькие приходили из тех мест, где «всех забрали». Когда Никодим, спрашивал, а вас отчего ж не забрали, подослали к нам? Пришельцы тупили взор, хватались за сердца, а однажды долгоногий дядька в плаще упал в обморок от данного вопроса. Как после такого не принять в посёлочную коммуну? Признаюсь, я начинал тайно мечтать, чтобы нас всё-таки почистили, проредили. Я тогда считал, что их и меня не взяли, потому что мы самые бесполезные существа на земле. Неприятно много мутных личностей дышало рядом, выдавая и моё место укрытия. К тому же, мало кто мог достоверно объяснить, что случалось с забранными. Показания совпадали только в одном. Пришедших лично никто не видел, сначала забрали женщин, потом детей, во многие места невозможно было пройти, мешала невидимая завеса или внезапный, валящий на бок сон. Мешало исчезновение женщин, их особый взгляд на мир. Когда они умели видеть не правых и неправых, не сломанное и несломанное, а иное, своё, терпеть и быть гибкими. Без них оставшиеся либо ничего не делали, либо крушили. Но чаще, конечно, сами бывали сокрушены.
КПП, бывший магазин при нём, с остатками столов и поставленными на бок неработающими холодильниками и шкафами, стал нам и баром, и казино, и теленовостями. Диктором начинал сам Никодим. Протирая посуду, в начале вечера сообщал, что в Настасьино стреляли, а у Редькино много следов парнокопытных. Ещё редкая публика, рассаживаясь в четыре, делала вид, что пришла именно за новостями, а не за тем чтобы нажраться до белого каления. Мужчины именно так готовились вступать в борьбу, когда призовёт долг, Президент или радио. Кивали, обсуждали, что косуль много, а волков нет. Хищников нет. Речь Никодима подхватывали больше и чаще, скажем Дед, который хрипло предсказывал погоду назавтра по местам на небе, или Беглый. Тот часто делал вылазки вплоть до Минского шоссе, в Верею, бывало, что в Можайск, его рассказы всегда были гвоздём вечера. Он отрицал, что есть внезапный сон, но то, что дальше Можайска пройти нельзя из-за какого-то препятствия – подтверждал. Мы тогда дискутировали, что вместо изоляции, невидимой стены, зажавшей нас тут от мести Пришедшим, пропускавшей только инсектов и жуков, лучше бы вместо этого всё вертелось и невозможно было на месте усидеть. Лучше бы мы вынуждены были постоянно перемещаться, как кочевники, чем пить здесь в потёмках. Накаркали, как говорится. А то хищников нет. Хищников на нас нет.
Зажигались огарки, огоньки сигарет, в пустой темноте углов рассаживались ещё семь-восемь пришедших, включая иногда и меня. Хоть прятаться мне надлежало больше всех, а болтать меньше остальных, я не мог неделю провести в одиночестве. Я вознаграждал себя за терпение жить одному. Ну, как одному, почти одному. Пса я скрывал и запирал его, уходя, в доме. И за это смирение, самосохранение за забором, как зарплату, как премию, давал сам себе явку на КПП по пятницам. В самый шумный день, в вечер. Вечер, когда многие раскрывались, сообщая о прошлой жизни небылицы, присваивая себе что-то от героев виденных ими фильмов и преувеличивая ту опасность, что они представляли для государства и людей. Любил я пятницу и за большое число свечей, что выставлял Никодим. Уют и гало от них, напоминали мне рестораны в далёких чужих странах, что я так любил. Когда я их любил и когда путешествовал. Когда эти страны ещё были в природе. Лежали на спине капризной черепахи, что никак не сдохнет в эфире космоса, а может сдохла давно, но всё никак не утонет, так и плавает пузырём, неся нашу плесень из осени в зиму… Кто ест дохлых черепах? Не помню такого из зоологии. Нет на них хищников. Не наблюдалось раньше. Теперь пришли.
Если новостей от Беглого не было, или его самого не было, а публика начинали нести афинейскую мудрость, то молча я уходил. Этим очевидно поддерживал негативный ореол своей персоны, выражал новую щепотку недружелюбия, но и защищал себя. Боясь, как многие, сболтнуть или выдать реакцией на чужую байку, свои истинные мотивы. Тайну своей изоляции, почему и я, подобно Глухому, Баскетболисту, Трактористу и Женатому, также юркаю на пол после удара ладони Никодима о столешницу. А то и раньше, если кто-то внимательный, вдруг скажет что-то вроде: «Посмотрите на дорогу, вам не кажется…». Этого достаточно для задувания свечи и прилегания щеки к палубной потёртой доске. После ползком к задней двери, и мимо общего пожарного колодца, вдоль кромки забора домой. По дорогам не ходили давно. Тропка следов по дороге видна инсектам, разной дряни в небе, а вдоль забора цепочка следов то тенью скрыта, то листвой, то снегом, то… Вот только снега в этом декабре ещё не было.
От бесснежья вечера казалось заступали на службу в три часа дня, в полтретьего. Скудное солнце, изюминка бывшего летнего винограда, не могло отражаться от белизны снега, от замёрзших сельских прудов. Царила темнота. Вечер кончался уже в шесть и заступала ночь, которая не уходила до половины девятого утра. В такой долгой темноте скучание по снегу усиливалось и перетекало в абсолютную тоску. Кто знает. Пришедшим снег не по нутру, может это они отменили зиму ради своих тёмных дел. Как бы мне хотелось быть засыпанным, быть спрятанным от всего мира именно снегом. Быть защищённым. Быть в безопасности под этим колпаком. На котором, вероятно, подойди я к краю, отразилась бы моя фигура, моя проекция телесная. Проекция, протекция… Протекция самого меня-себя основывалась за трехволновой защите. От волны водки, от волны плётки и от радиоволны. Под волной водки я понимал избегать общества КПП, насколько это возможно в таких обстоятельствах, насколько хватит сил не встречать людей. Дело не в самом алкоголе, его употреблять я умел. Не в пример большинству посетителей Никодима, умел, различал и мог часами говорить на эту тему. Ох, знали бы они какая коллекция хранится в моём доме между кабинетом и кладовой. Они бы просто не поверили своим глазам. Защищался я не от выпивки, а от всего, что обычно следует за. Деление души с кем-либо, исповедь тёмному углу, провожание незнакомцами в незнакомое направление. Мне этого было не нужно, опасно и защита от водки моя была крепка. Доминантой в голове жило – ни при каких обстоятельствах не оказаться чьим-либо собутыльником. Даже если речь идёт всего лишь о передаче стакана от свечи Никодима к курящему Женатому через стол. Ни за что. Категорически не пить, не приглашать к себе, не провожать чужих, не собирать бутылки, ничего. Защита от плётки, пользуясь терминологией из песни БГ, была в моём исполнении убеганием от любой казёнщины. Её вспоминания, упоминания, показа документов, называния ФИО, адреса, ощупывания Билета. Никакого государства во мне больше нет, раз оно самоустранилось после Пришествия. Никакая печать не покрывает мой белый уголок, ничья подпись не размазана варикозной жилой по мне. Плётки над до мной больше нет. Никто её не занесёт, потому что меня больше невозможно посчитать, опознать, откодировать и я не поведусь ни на какое дарение документа с моей радужкой или подушечкой пальца. Мой Юрьев день начался и не прекращается. От радиоволны защищаться было проще всего. У меня не было радио, а разговоры об услышанном, в основном от Глухого, я игнорировал. Сводки боёв, зачистки, присоединения, какие-то гасители градусов, слежка за Пришедшими, криптология, всё это не входило в меня. Нет радио, нет изумления от государевой порчи, нет и порчи своей головы. Меньше мусора и больше пустоты для наблюдений за природой. Если честно, у меня появилась уверенность что радио не существует, все эти звуки, просто галлюцинации, которые насылали на нас новые враги. Три защиты во мне работали исправно. Люди КПП проверяли их на прочность по пятницам. Превращались в говорунов, радиовещателей, хлопкоробов, подбирали однотипные истории, что сочиняет для них всякая власть из поры в пору. Всякий холоп мечтающий о собственных холопах. Но я был стойким монахом, в упор не видел трансляцию пляжного женского волейбола. Равнодушен к потрясанию ягодиц спортсменок, к потрясанию основ основ. Уж давно меня было не увлечь пропагандой, сплетнями и обещаниями, что скоро можно вернуться в города. Потому как изначально, на уровне кода, гены у меня с ними, с этими людьми-вещателями, разные. Разность эту цементировал окружающий холод. Каждый день того зимабря.
Как я уже сказал, зимы как таковой, в начале года не было. Потому имя ей новое ˗ зимабрь. Наступили короткие дни, ясные звёздные ночи, круглые насупившиеся снегири, морозец до минус десяти, а вот зима не пришла. На промёрзлой до кротов земле лобковыми пучками торчала трава, коричневые стебли репея и расторопши, мумии борщевика. Распластался мёртвый подорожник. Покрылась нородырами старая слежавшаяся в войлок трава. Природа не дышала, умерла и хотела быть засыпанной такой же мёртвой колкой водой. Но снег не пошёл. В покинутых советским колхозником полях холодными колдырями валялся мусор, ломанные заборы, валежник, летали целлофановые пакеты и обрывки елей. Сильный ветер поднимал уши лисицам, ковырявшим вход в мышиный дом. И всё было серым или каким-то серо-грустным, без снега, без пороши, без зимы. Мой Пёс бегал весь в колючках и сухих палочках, будто сейчас ноябрь, валялся в следах косуль оставленных на пачке чипсов и в следах лис на пенопласте от морозильника «Атлант». Ледяная земля, с прожилками чистой мерзлоты, вытолкнувшая наружу как кал воду, ставшую плоскими горизонтальными сосульками, лежала голая и забытая временем. Наши прогулки напоминали чёрно-белое кино, что-то из Тарковского. Но не того Тарковского, чей дом я как-то проходил, поднимаясь на холм Микеланджело, а того, кто снимал мотивирующие к самоубийству пейзажные драмы про честных, но запутавшихся в жизни людей. Поле мятой сухой травы ограниченное с одной стороны недоразвитым коттеджным посёлком, с другой пятисотлетней деревней с кладами и зарытыми, но не сдавшимися кулаками. Поле смерти осени. Поле кучерявое как подмышка баскетболиста-рэпера, как что угодно, но не плоскость, покрытая зимой. Снег не пошёл ни на Новый год, ни в первую, ни во вторую неделю января. Крупицами его пригонял иногда ветер, но это было как отголосок речёвки фанатов на стадионе в другом городе. Этого не хватало Псу чтобы валяться и грызть, быть зимним волчарой, вытереть попу после какашек, охладиться после скачки за воронами. Снег, ты кинул нас всех.
Дороги в это время стали аномальными. В отсутствии снега, но в достатке мороза, они покрылись молочной коркой льда, закруглённой к канавам и кюветам. Петляющие белой блестящей змеёй, так её год подери, стелились по полям сюрреализма. Сквозь траву и норы полёвок пролегали белые дороги. Этакие бриллиантовые дороги с неба спустились на землю. Вода из земли вышла и осела именно на сельских колеях, ложбинках полей, накатанных тракторами и моей «Нивой». Ровными пластами льда теперь катала меня природа. Поскальзывался Пёс, падал я, мы ходили рядом с дорогами. Пыталась слететь с рельс-ледянок машина без АБС. Шипы шин впервые за много лет поняли для чего их впиндюрили в ложный каучук, для чего вся эта гонка с переобуванием автомобиля. Я научился кататься на этих безлюдных междеревенских трассах. Стал погонщиком ледового салона. Различал до семи оттенков покрытия, отражавшего степень скользоты пути, от «Здравствуй, Плющенко» до «спины дикобраза обыкновенного». Так и катались по утрам в сизом поле, которое обманула зима, по дорогам-кристаллам, с собакой с дефицитом трения о снег. Начало года словно кричало всем нам – не будет, многого привычного не будет. Снега не будет. Не успели выучить язык отпечатков вороньих крыл когда сенг существовал, сами виноваты, более шанса нет. Смеялись над пиком Коммунизма? Вот вам – ответочка. Однако обошлось… В какой-то миг снежинки немного припорошили весь мир и все с наслаждением обулись и оделись в надлежащую снежную экипировку. Износили её немного и посчитали зиму прожитой. К тому моменту запасы бензина закончились и я имел всё меньше свободы и всё больше зависимости. Отчего-то ждал и ждал пока за меня всё решится само. Пока опытная группа сидельцев на КПП не покажет, что будет с теми, кто просто ждёт.
Мы дождались. Без всякого сомнения это было именно оно. Чужая жизнь вошла в нашу прибирая к рукам все достоинства, блага, как говорили тогда – весь ресурс. Оно спустилось сверху или вылезло снизу. Оно было всегда вокруг нас и терпело сколько могло. Но на плесени выросла плесень, а это перебор. Это перебор. Быть человеком-плесенью – перебор. По всему небу и земле пошла эта волна, от которой нет защитных решёток и волнорезов. Она просто смяла нас. Особенно после того как она забрала самое ценное, что было здесь. Женщин и детей. Наверное, их съели или получили какой-то элемент от них, материю, стволовые клетки. Было страшно. И ещё было стыдно. Потому что я считал себя виноватым во всём этом. Потому что я так долго просил Вселенную послать нам это. Уничтожить мир, который так плох, что в нём трудно воспитывать собаку. Я просил. Достаточно ли было одного моего голоса для перемен? Просил и прятался от ужаса своей просьбы. Прятаться – даёт много времени на мысли. Прятаться – это такой абонемент в собственные воспоминания, мыслепоминания, мысления… Вот одно из последних перед тем, как небо потеряло солнце и стало свинцом.