1
Салих был творцом. Его жизнь насчитывала сорок пять лет, и первые седые пряди уже пробивались сквозь темные волосы, зачесанные назад. В святилище своей квартиры, пропахшем канифолью и призраками мелодий, он долго терзал меха баяна, выжимая из него душу, затем бережно, словно живое существо, отставил его и взял скрипку. Он склонил голову набок и вслушивался в тишину, предшествующую творчеству, словно пытаясь уловить первые ноты будущей мелодии. Первые звуки, вырвавшиеся из-под смычка, были резки и мучительны, будто скрипел древний, забытый механизм или стонала сама материя, сопротивляясь рождению нового. Никакого чуда. Лишь скрежет косы, занесенной над полем тишины.
Но вдруг! В самых глубинах сознания, там, где обитали еще не рожденные гармонии, вспыхнул слепящий импульс. Он пронзил его, отразился в дереве и струнах, и скрипка отозвалась – запела! Сначала робко, почти шепотом, а затем все смелее, высвобождая обрывок мелодии такой пронзительной, такой неземной красоты, что у Салиха перехватило дыхание. Это был лишь фрагмент, осколок великого, неведомого волшебства, но… нить была поймана! Тончайшая, вибрирующая нить, ведущая из хаоса в космос звука. Теперь оставалось самое сокровенное: осторожно, боясь оборвать, вытянуть ее, распутать, как древний свиток с забытыми письменами, и сплести из нее божественную ткань мелодии. «Она здесь! Новая!» – мысль-разряд пронзила мозг. Лицо его озарилось внутренним светом, отражением той музыки, что рвалась наружу, на губах заиграла тень улыбки, а в глазах вспыхнули искры – огоньки далеких звезд.
И в этот самый миг, на пике творения, когда хрупкое чудо готово было обрести форму, безжалостный вой бытовой техники разорвал священную тишину. Пылесос! Монотонный, всепоглощающий гул, словно черная дыра, всосал не только пыль с ковров, но и тончайшие вибрации рождающейся мелодии, саму ауру вдохновения, оставив после себя звенящую пустоту. Салих окаменел, как рыбак, с крючка которого сорвалась не просто золотая рыбка – а сама Жар-птица, способная исполнить любое желание. Оцепенение длилось лишь мгновение. Ярость, черная и обжигающая, захлестнула его. Он швырнул скрипку на стол – драгоценный инструмент жалобно звякнул – и ринулся к двери.
– Выключи эту чертову машину! – прорычал он, голос дрожал от гнева и отчаяния. – Замолчи! Хотя бы на минуту!
Нафиса, его жена, нажала кнопку. Пылесос остановился, и тишина обрушилась на квартиру, густая и тяжелая, как предгрозовое небо. Она обернулась, и во взгляде, устремленном на мужа, не было ни сочувствия, ни понимания – лишь застарелая, выцветшая усталость и глухое, затаенное пламя обиды.
– Не замолчу! – отрезала она, голосом как лезвия. – Сам замолчи! Или ты, может, мою работу сделаешь? Ты ведь за всю свою проклятую жизнь ни разу пыль не вытер! Тарелку за собой помыть – и то для тебя непосильный труд!
Воздух в комнате сгустился, наэлектризовался до предела. Нафиса была на взводе, и Салих знал: одно неверное слово – и хрупкое перемирие их совместной жизни взорвется скандалом, который оставит после себя лишь выжженную землю взаимных упреков.
– Мелодия… она ушла, – выдохнул Салих, голос его был полон почти физической боли, словно извиняясь за свою дикую вспышку. – Прошу, Нафиса, еще немного… Дай мне закончить.
– «Немного»! – горько усмехнулась она, и эта усмешка была страшнее крика. – У твоего «немного» нет конца! Если я буду останавливаться каждый раз, когда тебя посещает твое священное «вдохновение», мы утонем в грязи! Это ты остановись! Хватит!
Салих замолчал, чувствуя, как невидимые ледяные пальцы сжимают сердце. Но Нафису уже было не остановить. Слова, копившиеся годами, как яд, рвались наружу.
– Сам остановись! – повторила Нафиса, и теперь в ее голосе звучала такая неприкрытая, такая глубокая боль, что Салиху стало страшно. – Тебе давно пора. Поверь мне, Салих, если ты больше не напишешь ни единой ноты, я не скажу ни слова упрека. Ни-че-го.
– Что?.. – Он, уже было повернувшийся к спасительной двери своей комнаты, замер, словно пораженный разрядом. – О чем ты говоришь, Нафиса? Что ты несешь?
– А почему бы мне не говорить?! – взорвалась она, и плотина прорвалась. – Всю жизнь! Всю мою жизнь я слышу только одно: «Тише! Не мешайте! Я пишу музыку!» Ты измучил меня этим, Салих! Измучил! Ну, написал ты свои симфонии, свои песни. Да, кому-то они понравились – таким же мечтателям, как ты. И что? Что с того?!
– Музыка – это ведь… – Он задыхался, слова застревали в горле. Он мог бы говорить о музыке часами, днями, вечностью – о ее силе, о магии, о способности исцелять и возвышать. Но сейчас, перед лицом этой земной, бытовой ярости, все великие слова казались жалкими и бессильными. – Она ведь… она…
– Пустота! – безжалостно рубанула Нафиса. – Прах! Она никому не нужна в этом жестоком мире, Салих! Ты прожил жизнь, служа этой своей музыке, как идолу, а сам?! Какую ценность ты представляешь? Ты и нас обрек на это жалкое, нищенское существование, на вечную нужду!
– Какая нужда? – Он растерянно, словно впервые видя, обвел взглядом их скромную, но чистую квартиру. – Ты ведь не ходишь в лохмотьях, мы не умираем с голоду…
Но Нафиса уже неслась, как лавина, сметая все на своем пути. Ее слова, отточенные годами молчания, били наотмашь, точно в незащищенные места.
– О, бедняжечка ты мой! Святая простота! – В голосе звучало такое ядовитое, такое деланое сочувствие, что Салиху захотелось заткнуть уши. Она начала загибать пальцы, перечисляя свои обиды, как пункты обвинительного заключения. – Неужели вы, творческие люди, настолько слепы и глухи к воплю реальности? Да оглянись же вокруг, Салих! У тебя нет ничего! Ни гроша за душой, ни приличной квартиры, куда не стыдно было бы привести людей! Что у тебя есть сегодня, в твои сорок пять лет?! Разве так живут люди в наше время?! У тебя нет даже завалящего почетного звания, которым можно было бы прикрыть эту зияющую пустоту! Посмотри, как живут другие! Да любая уборщица в вашей консерватории, подметающая пыль с бюстов великих, зарабатывает больше тебя, «творец»!
Салих молчал. Возразить было нечего. В самой глубине израненной души он понимал: в ее словах, жестоких и беспощадных, как приговор, была страшная, неопровержимая правда.
Он не был бездарностью, нет. Были времена – о, да, были! – когда его произведения, будь то пронзительная, как крик души, песня или масштабное симфоническое полотно, сотрясавшее залы, – звучали, находили отклик, заставляли сердца биться чаще. Но время – безжалостный и беспристрастный оценщик. Даже самые яркие, самые гениальные творения тускнеют, приедаются, становятся привычным фоном и медленно, но неотвратимо погружаются в Лету, реку забвения. Забываются. Обесцениваются. Увы, даже бессмертные шедевры Баха, Моцарта, Бетховена сегодня по-настоящему волнуют, задевают за живое лишь горстку тех, кто посвятил себя служению этому капризному, требовательному искусству. Остальным они без надобности, как древние манускрипты на мертвом языке. Кто-то из циников мудро заметил: если твои произведения все превозносят до небес, но никто их не слушает и не знает – значит, ты стал классиком. Нынешнее поколение не замирает в благоговейном экстазе, слушая фуги Баха или лунные сонаты. У них своя музыка, свои ритмы, свои боги…
– Ты ведь даже единственного сына не смог уберечь! – Это был удар ниже пояса, запрещенный прием, от которого темнеет в глазах. Голос Нафисы дрогнул, но не от жалости – от всепоглощающей ярости и материнского отчаяния. – Азамат! Наш Азамат уже столько лет гниет на этой проклятой войне! Другие – они уберегли своих детей! Кто-то отправил за границу, подальше от этого безумия, кто-то откупился от этих кровопийц в военкоматах… А ты?! Ты, гений?! Неудачник! Ничтожество! Уйди с глаз моих, запрись в своей конуре со своими скрипками и нотами, и не отсвечивай!
Салих с трудом поднял на нее взгляд, полный такой невысказанной муки, что Нафиса на миг отшатнулась. Не говоря ни слова, он развернулся и, как старик, побрел в свою комнату – свое убежище, свою келью, свою тюрьму. Взгляд упал на скрипку, сиротливо брошенную на столе. Ему показалось, что недописанная мелодия, испугавшись звериного рыка реальности, сама покинула инструмент, свернулась испуганным, дрожащим клубком и теперь умирает на отполированной деке. Он тяжело, судорожно вздохнул.
Нафиса ударила по самому живому, по самому незащищенному. Так было нельзя. Так было подло. Впрочем, что взять с женщины, доведенной до последней черты отчаяния? В гневе, в боли она превращается в слепого, безжалостного зверя, не щадящего никого – даже себя. И самое страшное, самое невыносимое было в том, что Нафиса, в своей жестокой правоте, была… права.
Война с соседним государством, куда их единственный сын Азамат был призван, длилась уже несколько лет. Она жгла души и калечила судьбы. Вторжение России на земли соседей раскололо общество на непримиримые лагеря: одни клеймили его как акт варварской, ничем не оправданной агрессии, другие, пряча глаза или с пеной у рта, твердили о защите высших государственных интересов, о геополитической необходимости, о восстановлении исторической справедливости. Мнений было множество, как осколков разбитого зеркала, и в каждом отражалась лишь часть искаженной правды. Достоверной информации, способной отделить зерна от плевел, правду от чудовищной лжи, катастрофически не хватало. Салих всей своей сущностью, каждой клеткой своего тела ненавидел войну – любую войну, это узаконенное безумие. Одно дело – когда враг приходит на твою землю, и ты, стиснув зубы, встаешь на защиту своего дома, своей семьи, своего будущего. Это священный долг, инстинкт. Но здесь… здесь все было иначе. Боевые действия шли на чужой, истекающей кровью территории, и это знание, даже если ты был готов без колебаний отдать жизнь за свою родину, оставляло в душе несмываемый, горький осадок, какой-то глубинный, иррациональный стыд, который постоянно царапал совесть, как заноза под ногтем.
Вероятно, схожие, мучительные чувства испытывали многие родители: кто-то, не жалея последних сбережений, спешно отправлял сыновей призывного возраста за границу, подальше от этого ада; кто-то, используя все мыслимые и немыслимые связи, добывал липовые медицинские справки, выкупал детей у войны, пытаясь уберечь их от безжалостной мясорубки. Салих так не поступил. Деньги, при отчаянном желании, он, возможно, и нашел бы – мир не без добрых или корыстных людей. Да и знакомствами в определенных, влиятельных кругах он не был совсем уж обделен. Но ему было… совестно. Стыдно. Казалось, бежать, прятаться, откупаться – это предательство. Не по отношению к государству, которое он сам часто проклинал в душе, а по отношению к чему-то большему – к самой идее чести, долга, мужской судьбы. Как бы там ни было, это твоя страна, твое государство; даже если ты сам готов разнести его в пух и прах за глупость и жестокость, не хочется, чтобы другие, чужие, отзывались о нем с презрением. Сын, Азамат, тоже отказался уезжать. «Это неправильно, отец, – коротко, но твердо сказал он тогда, глядя ему прямо в глаза. – Не по-мужски». И вот… Сколько уже минуло бесконечных, как полярная ночь, лет… Вернется ли? И если вернется, то когда? А главное – каким он вернется из этого пекла? Целым? Или… Эти неотвязные, как морок, мучительные вопросы терзали Салиха денно и нощно, высасывая из него остатки жизненных сил. Каждый резкий звонок в дверь, каждый пронзительный телефонный трель заставляли вздрагивать всем телом, как от удара тока: «Неужели это сын? Или… страшное известие о нем?» Эх… Безысходность.
Рев пылесоса давно затих, но тишина не приносила покоя. Почти сразу же из кухни, где Нафиса включила телевизор – этот вечный рупор тревог и пропаганды, – донесся ее раздраженный, надтреснутый голос, комментирующий очередной выпуск новостей:
– Вот, опять! Опять показывают! Дроны какой-то город атаковали… Десятки погибших… Господи, когда же это все кончится! А тебе, конечно, нет никакого дела до нашего ребенка! Вся твоя жизнь – эти твои игрушки да побрякушки! Ты просто бежишь от реальности, Салих, прячешься в своих нотах, как страус в песок!
Салих снова тяжело, прерывисто вздохнул. Что он мог поделать? Разве он, простой композитор, винтик в огромной государственной машине, в силах остановить эти войны, прекратить это глобальное, рукотворное безумие? Да он не мог усмирить даже бурю в собственном доме, погасить пожар одной-единственной семейной ссоры! Он – всего лишь сочинитель мелодий. Пылинка в вихре истории. Он… творец музыки… Музыка… творец…
И тут, в этой бездонной пропасти отчаяния, бессилия и вины, в мозгу что-то щелкнуло, переключилось. Словно в кромешной, непроглядной тьме души вспыхнула ослепительная, нестерпимая молния, на одно бесконечное мгновение осветившая ему путь – путь к спасению. Разница между бессилием и возможностью, между разрушением и созиданием, между отчаянием и надеждой предстала перед ним с такой оглушающей, такой первозданной ясностью, будто перед внутренним взором хлестнули огненные плети, сжигая всю шелуху сомнений и страхов. И Салих инстинктивно, судорожно ухватился за один из этих пылающих концов, вцепился в него мертвой хваткой, как утопающий хватается за соломинку. Идея, сначала смутная, как предрассветный туман, начала обретать форму, кристаллизоваться, просачиваясь сквозь толщу боли, обид и разочарований, как чистый родник сквозь камни.
Он должен написать Мелодию. Не просто красивую, трогательную музыку, каких написал уже десятки. Нет! Нечто несоизмеримо большее. Нечто невиданное. Мелодию, обладающую силой – реальной, почти физической силой! – очищать человеческие души от скверны ненависти, злобы и агрессии. Мелодию, способную остановить любые распри, любые конфликты – от мелких кухонных ссор до глобальных, истребительных войн. Эта музыка должна была стать не просто усладой для слуха, а своего рода психотронным оружием добра, катализатором, пробуждающим в людях самые светлые, самые глубинные, самые человеческие чувства: любовь, сострадание, эмпатию, уважение друг к другу. И тогда… о, тогда! – в семьях воцарится мир и понимание, прекратятся бессмысленные войны, а те, что уже полыхают, утихнут сами собой, как лесной пожар под спасительным ливнем. Все люди на этой измученной планете будут жить в гармонии и единстве, как братья и сестры единой семьи человечества.
На одно ослепительное мгновение эта мысль показалась ему величайшим откровением, гениальным прорывом, настолько простым и очевидным в своей сути, что Салих даже горько пожалел, что не додумался до этого раньше, годы, десятилетия назад! Действительно, создать Музыку, способную исцелить мир, спасти человечество от самоуничтожения, – что может быть более значимым, более высоким, более прекрасным предназначением для творца?! Но уже в следующую секунду охватил ледяной холод сомнения. Это казалось невозможным, неосуществимым, бредовой утопией, красивой, но совершенно нереальной, инфантильной мечтой. Легко сказать – написать такую Мелодию. Но как?! Какими нотами, какими гармониями, какими тембрами можно достичь такого эффекта? Это все равно что пытаться силой мысли сдвигать горы, стать невидимым или научиться летать без крыльев и машин – заманчиво, волнующе, но абсолютно фантастично.
А если… если посмотреть на это с другой, совершенно неожиданной стороны? Ведь все великие свершения человечества, все его прорывы в неизведанное начинались именно так – с безумной, на первый взгляд, мечты, с идеи, которая поначалу казалась чистым абсурдом, ересью, святотатством. Сначала – дерзкая, почти кощунственная мечта, бросающая вызов законам природы и здравому смыслу. Затем – неразрешимая, как казалось, задача, требующая титанических усилий ума, воли и духа. И лишь потом, после долгих лет упорного, самоотверженного труда, озарений и разочарований, – реальность, новая реальность, служащая людям и меняющая мир.
От этих мыслей у Салиха словно выросли за спиной могучие крылья. Он ощутил невероятный, пьянящий прилив сил, такой, какого не испытывал уже много лет. Он почувствовал себя не просто композитором, не просто скромным ремесленником от музыки, а… Демиургом! Творцом, которому по силам не просто отражать мир в звуках, но изменять его, пересоздавать заново, вдыхать в него новую, чистую, гармоничную душу. Да, это будет его ответ! Его вызов! Его оружие против тьмы. Его последняя и самая главная симфония – Симфония Надежды.
2
Они поженились по любви. И пусть временами бури негодования сотрясали их маленький мир, Нафиса не была дурным человеком. В их скромной квартире всегда царил почти стерильный порядок, а на столе, словно по волшебству, появлялись простые, но неизменно вкусные блюда. Она не терзала требованиями норковых манто, бриллиантовых россыпей или последних моделей инфопланшетов, как жены некоторых его более удачливых коллег; Нафиса умела довольствоваться тем, что было, находя тихую прелесть в малом. А вспышки гнева, когда она обрушивала на Салиха лавину упреков, случались не так уж часто – лишь когда чаша терпения, наполнявшаяся годами молчаливых обид и несбывшихся надежд, переполнялась через край. И даже эти горькие моменты, как ни странно, оставляли в душе композитора не только шрамы, но и какой-то неясный, мерцающий свет, словно толкая его к неожиданным прозрениям, к новым творческим высотам, рожденным из боли и сострадания.
Слова, вырвавшиеся из ее души в пылу ссоры, были безжалостно искренни. Да, его мелодии нравились людям, находили отклик в сердцах, но никто не спешил продвигать Салиха, осыпать званиями и регалиями. Артисты, собиравшие полные залы и купавшиеся в лучах славы, платили за его гениальные аранжировки и пронзительные композиции сущие гроши, достаточные лишь для того, чтобы не умереть с голоду. Радиостанции и голографические каналы отчисляли ему такие мизерные проценты, что их едва хватало на оплату коммунальных счетов. Сам Салих, погруженный в свои звуковые вселенные, возможно, и не замечал всей глубины их финансовой пропасти, но Нафиса, его верная спутница, связанная с ним узами земной, бытовой жизни, видела все. И все понимала. Но истинным, незаживающим средоточием ее боли, ее вечной тревогой был их сын, Азамат.
Салих до сих пор сжигал себя изнутри сожалением, что не смог, не сумел уберечь сына от войны. Чувство собственной никчемности, смешанное с едкой, разъедающей виной, стало постоянным спутником. Хотя, если быть до конца честным с самим собой, он понимал: даже если бы ему удалось спрятать Азамата, укрыть от мобилизационных сетей, эти же самые чувства – вины и бессилия – терзали бы его с не меньшей силой, лишь приняв иную форму. Ведь существует не только хрупкое равновесие семьи, но и грозная, неумолимая безопасность государства. И когда эти две силы вступают в непримиримый конфликт, когда личные интересы сталкиваются с жерновами государственной машины, счастье становится недостижимой химерой. Никто не может быть счастлив в таком расколотом мире. Чтобы исцелить этот разлом, чтобы вернуть людям утраченную гармонию, нужна была его музыка. Та самая, еще не рожденная Мелодия.
Поначалу эта идея казалась ему недостижимой вершиной, прекрасной, но совершенно нереальной мечтой, порождением воспаленного от горя и отчаяния разума. Но постепенно, день за днем, Салих сживался с этой мыслью, она пускала корни в его сознании, становилась навязчивой идеей, единственной надеждой. Он начал фиксировать на инфокристаллах памяти обрывки музыкальных фраз, случайные гармонии, рождавшиеся в голове. Он погрузился в изучение древних трактатов и новейших исследований по психоакустике, нейролингвистическому программированию звуком, теории волнового резонанса и влиянию музыкальных вибраций на человеческое сознание и физиологию. Он неустанно совершенствовал свое мастерство, оттачивая каждую ноту, каждый нюанс. То, что музыка обладает колоссальной, почти мистической властью над человеческими эмоциями, известно даже ребенку. И цель – создать Мелодию, способную многократно усилить светлые, созидательные чувства в душе каждого человека, – уже не казалась такой уж фантастической.
Наука давала ему ключи. Изменяя темп композиции, можно было синхронизировать его с сердечным ритмом слушателя, ускоряя или замедляя его, вводя в состояние возбуждения или глубокого покоя. Модулируя музыкальные частоты, можно было напрямую воздействовать на биоэлектрическую активность мозга: альфа-волны несли умиротворение и релаксацию, бета-волны стимулировали концентрацию и интеллектуальную деятельность, а тета-волны открывали врата в подсознание, в состояние глубокой медитации, на грани сна и яви.
Ясные, чистые, гармонично сочетающиеся звуки – консонансы – рождали в душе светлые переживания, чувство безопасности, покоя и внутреннего комфорта. Переход в мажорную тональность вызывал прилив радости, волну позитивных эмоций. Впрочем, при умелом, почти алхимическом использовании даже минорные гармонии, пронизанные светлой печалью или героическим пафосом, могли вызывать сходные по силе катарсические переживания. И, конечно, нельзя сбрасывать со счетов магию тембра, богатство звуковой палитры, и динамику – от едва слышного шепота до оглушительного фортиссимо, сотрясающего все существо.
Все эти принципы были давно известны, многократно подтверждены научными экспериментами. Возможность создания музыки, пробуждающей в людях добро и сострадание, была неоспоримым фактом. Это было возможно. Все теории, все исследования кричали об этом. Но почему-то ни один композитор на Земле, ни один гений прошлого или настоящего не смог создать такую Мелодию. Во всяком случае, на сегодняшний день ее не существовало. И этот парадокс – очевидная возможность и полное отсутствие результата – был невероятно притягателен для Салиха, как для любого истинного творца. Раз это возможно, но еще не сделано, значит, кто-то должен сделать. И этим кем-то мог, должен был стать он, Салих. Это был его шанс. Его миссия. Возможность доказать не миру, но самому себе свою истинную ценность, оправдать свое существование.