Цена металла

Размер шрифта:   13
Цена металла

ГЛАВА 1

Солнце уже клонилось к закату, когда две покрытые пылью машины, медленно двигаясь по разбитой дороге, достигли окраины Кинганы. Поселение встречало приезжих молчаливыми взглядами местных жителей, собравшихся вдоль улицы и следивших за каждым движением автомобилей. Люк Огюст Дюпон, восседавший на переднем пассажирском сиденье первого джипа, внимательно вглядывался в знакомые очертания домов и лиц, на которых он читал смесь осторожного любопытства и привычного для этих мест недоверия к чужакам.

Дюпон не был чужаком в привычном смысле слова, скорее, он был тем, кого здесь терпели, уважали и, возможно, даже немного боялись. Он знал местных жителей, а они знали его. Но сегодняшний визит носил иной характер – менее официальный, почти семейный.

Коумба Макаса, старейшина деревни, ждал у входа в свой дом – просторную глиняную постройку с жестяной крышей, заметно выделяющуюся среди прочих домов. Его седые волосы и морщинистое лицо говорили о прожитых годах и пережитых невзгодах, но взгляд старика по-прежнему оставался твердым и ясным.

Дюпон выбрался из джипа, медленно расправив плечи и расправляя складки на рубашке цвета хаки. Он снял темные очки и встретил взгляд старейшины. Коумба Макаса улыбнулся, шагнул вперед и протянул руку.

– Люк, мой мальчик, рад тебя видеть, – произнес он на французском с сильным акцентом, свойственным носителям языка санго.

– Коумба, – кивнул Дюпон, крепко пожимая сухую и теплую ладонь старейшины. – Взаимно.

За старейшиной стояла его жена, Мари, улыбаясь гостю с привычной мягкостью и теплом. Женщина всегда молчала много и говорила мало, но каждое её слово было точным, весомым. Рядом с ней находились сын старейшины, Жоэль, и дочь Серафина. Жоэль, всегда сосредоточенный и напряженный, слегка кивнул, обменявшись с Дюпоном взглядами людей, привыкших говорить без слов. Серафина же выглядела слегка смущенной, и её взгляд, направленный на Дюпона, быстро скользнул вниз.

– Пойдемте внутрь, – пригласил Макаса, указывая на дверь дома. – Мы приготовили ужин, нужно отметить твой приезд как следует.

Войдя в дом, Дюпон ощутил прохладу и запах специй, смешанный с ароматом варёного риса и мяса. Комната, служившая одновременно гостиной и столовой, была освещена мягким светом керосиновых ламп. В центре находился массивный деревянный стол, за которым уже сидел отец Антонио Гатти – высокий худощавый итальянец с лицом, отмеченным глубокими морщинами, но с глазами, полными живой и почти юношеской энергии.

– Люк! – улыбнулся священник, поднимаясь и распростёрши руки в приветственном жесте. – Твой приезд всегда событие для нас. Я уже начал скучать по нашим беседам.

Дюпон кивнул, ощущая прилив спокойствия и домашнего тепла, которое здесь, в Кингане, посещало его редко, но всегда к месту.

– Рад видеть вас, отец Гатти. Давно ли прибыли из Сен-Флёра?

– Вчера, – священник опустился обратно на скамью. – Есть новости, о которых тебе нужно узнать, но сперва поешь. Дорога была тяжелой.

Стол постепенно наполнялся блюдами, и разговоры пока ограничивались ничего не значащими вежливостями. Однако даже в этом тихом мирном обмене репликами ощущалось напряжение – тень надвигающихся перемен.

– Новости тревожные? – нарушил тишину Дюпон, принимая угощение из рук Мари.

– Очень, – спокойно, но с заметным усилием произнес отец Гатти. – Повстанцы активизировались. В деревне уже видели чужаков. Говорят, это люди генерала Н’Диайе.

Взгляды всех присутствующих скрестились, и на секунду в комнате повисла тяжёлая тишина, в которой было больше сказано, чем во всех словах, произнесённых за вечер.

Дом Коумбы Макасы был для Дюпона редким убежищем, местом, где он мог позволить себе ослабить вечную напряженность и забыть на время о своей роли. Здесь он был не директором департамента безопасности, не смотрителем алмазных рудников и уж точно не бывшим офицером Французского Иностранного Легиона, чья карьера была запятнана и кровью, и сложными моральными компромиссами. В этой деревне, в этом доме, среди этих людей Люк Огюст Дюпон был просто человеком. Простым и понятным – тем, кем он почти забыл, каково быть.

Он наблюдал за тем, как Мари с привычной ловкостью расставляла тарелки и миски на широком столе, покрытом яркой традиционной тканью, а Коумба наполнял чашки местным пальмовым вином, обладающим терпким вкусом и почти фруктовым ароматом. Жоэль молчал, лишь изредка переговариваясь тихим голосом с отцом Гатти, который всё чаще задумчиво поглядывал в сторону окна, словно ища в сгущающихся сумерках знаки приближающихся бедствий.

Серафина сидела напротив, и её взгляд то и дело пересекался с его, после чего она поспешно отворачивалась, изображая интерес к разговору старших или к узорам на скатерти. В её движениях и взгляде было что-то, что заставляло Дюпона чувствовать себя одновременно взволнованным и неловким. Последний раз он ощущал подобное слишком давно, и это чувство было для него почти забытым, чуждым. Он понимал, что подобные чувства – слабость, опасная в его положении, однако именно сегодня, в кругу семьи Макаса и отца Гатти, он позволял себе быть слабым.

В этот миг, за столом среди близких, он вдруг понял, насколько сильно устал от роли, которую играл уже не первый год – роли сурового надзирателя и невольного политического инструмента, вечно балансирующего на грани выживания и совести. Он устал от необходимости каждое утро встречать в зеркале глаза человека, которого иногда едва узнавал. Сегодня же это лицо было ему знакомо и понятно. Он снова почувствовал себя живым.

– Ты задумался, Люк, – голос отца Гатти мягко вывел его из раздумий. – Что-то тревожит тебя?

Дюпон слегка улыбнулся, покачав головой:

– Нет, отец, напротив. Я чувствую себя спокойно – впервые за долгое время.

Священник внимательно посмотрел на него, и в его глубоких, мудрых глазах мелькнуло понимание:

– Хорошо, когда у человека есть место, где он может почувствовать себя спокойно. Такое место – большая редкость в наши времена.

– Да, – согласился Дюпон. – Иногда кажется, что оно вообще невозможно.

– Возможно, – вступил в разговор Коумба, тяжело вздохнув. – Пока есть семья, пока есть те, кто помнит, кто ты такой на самом деле.

Старейшина говорил медленно, словно взвешивая каждое слово:

– Многие из нас были вынуждены забыть, кем мы были раньше. Наша страна, Люк, заставила нас забыть себя. Но иногда, в такие вечера, как этот, мы снова вспоминаем, кто мы на самом деле. Что мы не просто пешки в чужой игре, а люди с прошлым, достоинством и надеждой на будущее.

В его словах звучала боль и мудрость человека, видевшего слишком много разочарований и предательств. Вокруг стола повисла задумчивая тишина. Каждый думал о своем, но мысли всех присутствующих словно бы сливались воедино – мысли о том, что эта хрупкая близость, царившая за столом, могла исчезнуть в любой момент.

Снаружи дом обступала ночь, полная неясных шорохов и тревожных теней. Но сейчас, за этим столом, в мягком свете керосиновых ламп, они были вместе. И для Дюпона это значило больше, чем он готов был признать самому себе.

Люк поднес к губам чашку с вином и позволил себе улыбнуться – впервые искренне за долгое время, почувствовав, как внутри него на мгновение стихла давняя, всегда готовая разгореться война с самим собой.

– Спасибо, – тихо сказал он, глядя на Коумбу и Мари, на Жоэля и Серафину, и на отца Гатти. – Спасибо, что дали мне почувствовать это снова.

Мари ласково улыбнулась, словно прекрасно понимая, о чем он говорил:

– Мы всегда ждем тебя, Люк. Здесь ты дома. Помни это.

Её слова отозвались в глубине души тихим эхом, и он на миг закрыл глаза, стараясь сохранить это ощущение как можно дольше, зная, что завтра уже может оказаться совсем другим днем.

Но сейчас было тихо, и мир на несколько мгновений замер, оставив Люка Огюста Дюпона наедине с чувством, почти забытым, но оттого еще более ценным – чувством, что где-то на этой разорванной конфликтами земле у него всё же был дом и были близкие, ради которых стоило бороться и жить дальше.

После того, как закончился ужин и тарелки были убраны со стола, разговор неизбежно перешёл на тему, которая давно уже висела над ними тяжёлым облаком – политическая ситуация в стране. Тишина наполняла комнату, прерываемая лишь тихим потрескиванием керосиновой лампы и гулом ночных насекомых за тонкими стенами дома.

Коумба Макаса, старейшина деревни и глава семьи, заговорил первым. Он поднял тяжёлые веки, и Дюпон увидел в его глазах усталость и одновременно решимость человека, который никогда не позволит страху овладеть собой.

– Повстанцы уже появились в округе, Люк. Они ищут сторонников. Генерал Н’Диайе скоро начнёт действовать, – сказал Коумба, не отрывая взгляда от огня лампы. Его слова звучали словно пророчество, в котором не было места сомнениям.

– Люди устали от того, что происходит в стране, – заметил Жоэль, сцепив пальцы и положив их на стол. – Президент Мбуту держится за власть, словно бешеная собака. Он не отдаст её просто так.

Дюпон внимательно посмотрел на Жоэля. Сын Коумбы вырос в атмосфере политической борьбы, он хорошо понимал, о чём говорил. Но его молодость и горячность пугали Дюпона – он слишком ясно видел, во что превращается юношеский идеализм на полях реальных боевых действий.

– Да, Мбуту не сдастся без боя, – кивнул Люк. – Но вы уверены, что генерал лучше него? Смена диктатора на другого диктатора не принесёт добра.

Жоэль нахмурился, но ответил не сразу, будто обдумывая каждое слово:

– Генерал обещает справедливость и порядок. Люди поверили ему. Они устали жить под гнётом, Люк.

– Люди всегда устают жить под гнётом, – спокойно вмешался отец Гатти. Его голос звучал тихо, но каждое слово было весомым. – Но всякий раз, когда один тиран сменяет другого, страдают простые люди. Я видел это слишком много раз, поверьте.

Священник говорил с тихой болью, почти физически ощутимой в его голосе. Он помнил свои собственные ошибки прошлого, свою юность в фашистской Италии и последовавшее за ней раскаяние. Этот опыт делал его осторожным и подозрительным к любой перемене власти, особенно той, что обещала рай на земле через кровопролитие.

– Люк, – сказал Коумба, глядя прямо в глаза Дюпону, – что ты думаешь? Ты знаешь генерала. Ты знаешь, на что он способен?

Дюпон сделал глубокий вдох, на секунду закрывая глаза и собираясь с мыслями. Он хорошо знал генерала Армана Н’Диайе – человека харизматичного, безжалостного, обладающего той особой способностью внушать людям веру в свои идеалы, даже когда за ними скрывалась лишь личная жажда власти и богатства.

– Генерал Н’Диайе опасен, – ответил он медленно. – Я видел таких людей раньше. Они обещают многое, но в конце концов страна погружается в хаос и кровь. Он использует разочарование людей, чтобы получить власть. А власть для него – это только средство для обогащения и удовлетворения амбиций.

– Ты говоришь так, будто у нас есть выбор, – проговорил Жоэль с раздражением, чуть повысив голос. – Но выбора нет, Люк. Или мы выступаем сейчас, или Мбуту окончательно задушит страну. Что ты предлагаешь – просто ждать и смотреть, как гибнут люди?

В комнате снова воцарилась тяжёлая тишина. Дюпон видел в глазах Жоэля гнев и нетерпение, видел разочарование и усталость в глазах старейшины и понимал, что любое решение, которое примет он сейчас, повлияет на жизни этих людей.

– Я предлагаю быть осторожными, – произнёс Дюпон, стараясь звучать убедительно. – Генерал не тот, за кого вы его принимаете. Да, он обещает свободу и справедливость, но поверьте – единственное, чего он хочет, это заменить французские компании на английские. Поверьте, ему наплевать на страдания народа так же, как и Мбуту.

– А что тогда делать? – спросила вдруг Серафина. Её голос прозвучал неожиданно резко, и все обернулись к ней. – Просто ждать? Пока нас всех не убьют или не прогонят?

Она смотрела прямо на Дюпона, и в её глазах блестели слёзы ярости и страха. Она была молодой и наивной, и оттого её слова были особенно болезненны. Люк почувствовал, как внутри что-то сжалось – её вопрос был тем самым, который мучил его каждую ночь, когда он лежал без сна в своей комнате в Вилль-Роше.

– Нет, – сказал он тихо, – ждать нельзя. Но и доверять генералу нельзя. Нужно искать другой путь.

– Какой? – спросил Коумба, тяжело вздохнув.

– Я пока не знаю, – признал Дюпон, и эти слова дались ему с трудом. – Но я знаю одно – если мы ошибёмся сейчас, цену за это заплатят не политики и не генералы, а простые люди. Такие, как вы.

И снова тишина накрыла комнату, погружая всех в мучительное осознание неопределённости будущего, которое уже дышало им в затылок.

История Флёр-дю-Солей, как и многих других африканских стран, была полна несбывшихся надежд, жестоких потрясений и обещаний, которые никогда не предназначались для исполнения. Эта земля, ныне носящая столь поэтичное название, веками была населена гордыми и воинственными племенами – гбайя, банды, манза, сара и влиятельными мамбуту.

В конце XIX века сюда прибыли французы, движимые неутолимым голодом к природным богатствам Африки. Колонизаторы быстро осознали, что земля, покрытая буйной зеленью и, казалось бы, дикой, неприрученной природой, скрывает в своих недрах неисчислимые сокровища – алмазы, золото и редчайшие металлы, без которых развитие их технологичной цивилизации было невозможно.

Назвав эту страну Флёр-дю-Солей – Цветок Солнца, французы романтизировали завоевание, словно оно было не жестокой эксплуатацией, а героическим приключением. В действительности же их правление было построено на рабском труде и бесконечных лишениях местного населения. Сотни тысяч жителей погибли от болезней, голода и непосильного труда на рудниках и плантациях кофе и какао.

К середине XX века терпение народа лопнуло, и волна антиколониальных выступлений поднялась по всей стране. Среди лидеров борьбы был и молодой Жан-Батист Мбуту – харизматичный представитель племени мамбуту, человек с европейским образованием и исключительной способностью манипулировать настроениями людей. Он умело играл на всех досках сразу: перед французами он предстал сторонником разумного компромисса, перед соотечественниками – бесстрашным борцом за независимость.

Когда в 1960 году страна получила свободу, именно Мбуту оказался во главе государства, быстро утвердив свой режим с благословения Парижа. Франция, формально дав свободу, сохранила жесткий контроль над алмазными рудниками и золотыми приисками, обеспечивая стабильность нового диктатора, взамен получая неограниченный доступ к природным ресурсам.

Мбуту провозгласил себя «отцом нации», и под этим лозунгом страна быстро превратилась в авторитарное государство. Противников режима преследовали и уничтожали, а любые попытки протеста подавлялись с жестокостью, достойной колониальных времён. Президент правил благодаря жестоким методам и широким связям во Франции, которая регулярно закрывала глаза на массовые нарушения прав человека в обмен на экономические привилегии.

К 1990 году режим Мбуту начал трещать по швам. Коррупция, процветавшая в высших эшелонах власти, достигла невиданных масштабов. Пока президент и его ближайшее окружение утопали в роскоши, миллионы простых граждан жили в бедности и отчаянии. Ропот, долгое время заглушаемый страхом, постепенно превратился в громкое возмущение, и на сцену вышел новый игрок – генерал Арман Н’Диайе.

Н’Диайе, воспитанник французских военных школ, увидел шанс занять место президента, пообещав народу свободу и справедливость. Но за красивыми словами скрывался лишь новый виток жестокости и корыстных планов – замена французского господства британским, с одним хозяином вместо другого.

Такова была страна, в которой жил и работал Люк Огюст Дюпон, и которую он видел сейчас перед собой – измученную, разрываемую внутренними конфликтами и беспощадно эксплуатируемую чужаками и своими же властителями. Дюпон понимал, что новая война неизбежна, и в очередной раз задавался вопросом – сколько ещё невинной крови прольется в этих бесконечных играх сильных мира сего, прежде чем на этой многострадальной земле наступит хотя бы подобие мира.

Сидя в гостиной семьи Макаса и слушая звуки ночи, Дюпон прекрасно осознавал, что история, которую он только что вспомнил, – это не просто прошлое. Это была кровавая и неумолимая реальность настоящего и ближайшего будущего Флёр-дю-Солей.

Когда беседа завершилась, а ночной воздух окончательно наполнил дом запахами сырости, земли и едва уловимого дыма из соседних очагов, тишина воцарилась в доме Коумбы Макасы. Все начали расходиться: отец Гатти извинился и удалился в свою комнату, чтобы подготовиться к утренней мессе; Мари, тихо поблагодарив гостей, ушла за занавеску, ведущую в заднюю часть дома. Даже Жоэль, после напряжённого разговора с Дюпоном, направился к сараю, где хранился рабочий инвентарь – в таких моментах он предпочитал держаться подальше.

Люк вышел на веранду. Деревянный стул под ним поскрипывал от малейшего движения. Вокруг темнело. За деревней начиналась ночь – густая, плотная, звенящая от жизни джунглей. Он вытащил из нагрудного кармана коробок спичек, щёлкнул – яркая искра на миг осветила лицо, прежде чем пламя растворилось в жёлтом огоньке сигареты.

Табак был грубый, дешёвый, оставлял горечь во рту, но именно этого ему сейчас и хотелось – чтобы вкус соответствовал его настроению.

– Вы не спите, месье Дюпон? – раздался тихий голос сбоку.

Он вздрогнул едва заметно, повернув голову. В проёме между деревянными стойками веранды стояла Серафина, держа в руках кружку, из которой поднимался слабый пар.

– Нет, – ответил Дюпон просто. – Ночь выдалась слишком красивой, чтобы уснуть.

Девушка подошла ближе, остановившись на расстоянии вытянутой руки. Освещённая мягким светом лампы, она казалась почти прозрачной. На ней была простая светлая туника, и волосы, обычно убранные, сегодня спадали на плечи. Лицо было спокойным, но взгляд – глубоким и изучающим.

– Это вам, – протянула кружку. – Отвар из гибискуса. Успокаивает.

Он взял её, чуть кивнув.

– Спасибо, – произнёс Дюпон и, сделав глоток, сразу ощутил лёгкую кислинку и пряный шлейф трав. – Очень мягкий. Почти как отдых у вас здесь.

– Это мама научила меня, – Серафина чуть улыбнулась, – но она считает – всё, что подаётся на стол, должно нести смысл. Успокаивающее – для тревожных. Сытое – для уставших. Сладкое – только тем, кто смеётся.

– Значит, мне – успокаивающее, – Люк улыбнулся краешком губ. – Мудрая женщина.

– Она видит людей такими, какие они есть, даже если люди сами забыли, – тихо сказала Серафина. – Думаю, она так же смотрит и на вас.

Дюпон посмотрел на неё. Глубоко. Долго. В её глазах не было вызова – только тёплая, но тревожная честность. И, возможно, ожидание.

– А ты? – спросил он спустя мгновение. – Ты тоже видишь меня?

Девушка замолчала, опустив глаза. Но не сразу. Словно не испугалась, а просто не знала, стоит ли говорить вслух то, что и так уже витало между ними с самого его появления в деревне.

– Иногда, – призналась она. – Когда вы не прячетесь за своей тенью.

Дюпон не ответил сразу. Снова сделал глоток. Тепло отвара, словно отражение её слов, пошло по телу.

– Я давно не понимаю, какой я – без неё.

Серафина кивнула, потом тихо, почти неслышно сказала:

– А здесь… здесь вы немного другой.

Он хотел возразить. Хотел сказать, что это иллюзия, что она видит лишь маску, другую сторону той же самой тревожности, но не смог. Так как знал – она говорит правду. И это пугало больше, чем всё, что он видел за последние годы.

– Мне кажется, – продолжила Серафина после долгой паузы, присев у края веранды, – вы не просто тревожитесь. Вы боитесь. Но не за себя – за нас.

Голос её был ровным и спокойным, без упрёка. Она лишь констатировала то, что давно понимала, но только сейчас решилась сказать. Люк выдохнул – медленно, сдержанно, словно эти слова вытянули из него что-то тяжёлое, глубоко засевшее.

– Я слишком многое видел, чтобы не бояться за людей, – наконец сказал он. – За тех, кто верит, что новое будет лучше старого. За тех, кто не понимает, что в этой игре сильных слабым достаётся только кровь.

Серафина тихо покачала головой.

– А может быть, мы всё это понимаем. Просто устали быть слабыми.

Люк пристально посмотрел на Серафину. В её словах не было юношеской наивности, которую он так боялся увидеть. Там была сила. Упрямая, живая. Та, что не нуждается в оружии, чтобы выстоять, но умеет пробивать броню лучше любого выстрела.

– Ты не такая, как они, – произнёс Дюпон. – В тебе… нечто другое.

– Я просто родилась здесь, – сказала девушка. – И живу с тем, что у нас есть. Как и все.

– Но ты не такая, – настаивал он. – Ты помнишь, как смотреть. Не прячешь взгляд.

Серафина подняла глаза. Их взгляды пересеклись – медленно, без суеты, без попытки отвлечься. Дюпон почувствовал, как что-то внутри сдвинулось, дрогнуло – не резко, но заметно.

– Мне иногда страшно, – сказала она неожиданно. – Когда вы смотрите вот так. Словно ищете во мне спасение. Или напоминание. Я не знаю, смогу ли быть тем или другим.

Дюпон не сразу ответил. Только поставил кружку на пол рядом с креслом и прислонился к спинке, подняв глаза к звёздному небу.

– Я и сам не знаю, что ищу, – признался он. – Может быть просто место, где можно забыться. Хоть на минуту.

– Тогда оставайтесь, – тихо сказала Серафина, и в этом «оставайтесь» было больше смысла, чем в любом политическом манифесте. Не требование. Не мольба. Просто возможность.

Дюпон опустил взгляд обратно на девушку. Его лицо оставалось спокойным, но в глазах пряталось что-то, чего он не мог показать даже себе. Люк не прикоснулся к ней, не произнёс ни слова. Но Серафина поняла. Они оба поняли. Между ними не было обещаний, не было касаний, не было слов любви. Только взгляд. Долгий, честный, неподдельный.

Он медленно встал и направился к двери. Серафина же осталась сидеть, глядя ему вслед.

За домом, за покосившейся стеной с прислонёнными мотыгами и деревянными ящиками, начинался двор – заросший, неровный, освещённый только лунным светом и отблесками из кухни, где Мари, должно быть, ещё мыла посуду, напевая себе под нос. Ночь была тяжёлая – не по погоде, а по настроению. Даже ветер, обычно шумевший в листве, сегодня шёл глухо, словно не хотел мешать.

Люк вышел, как бы случайно. На самом деле – намеренно. После разговора с Серафиной ему нужно было отстраниться, перезагрузиться, и он знал, что Жоэль где-то рядом. Юноша всегда выходил после еды – работать руками, проверять хоздвор, рубить дрова или просто смотреть в темноту. Так проще думать. Так поступали все мужчины, когда было слишком много слов за столом.

Жоэль действительно был там. Сидел на перевёрнутом ящике у груды связанного хвороста, в одной руке – мачете, в другой – короткий кусок дерева, который он методично строгал. Его лицо, освещённое боковым светом, казалось жёстче и угловатее, чем обычно. Молодость уступала место зрелости – не по годам, а по обстоятельствам.

– Можно? – спросил Дюпон, не подходя слишком близко.

Жоэль не сразу ответил. Но жестом указал на бревно рядом.

– Здесь место для всех, кто не спит.

Люк сел, медленно, по-военному. Некоторое время оба молчали. Деревня вокруг затихала – кое-где стрекотали насекомые, за забором закашлялся козёл. Потом – снова тишина.

– Ты хочешь говорить? – наконец спросил Жоэль, не поворачивая головы.

– Я хочу понять, – ответил Дюпон. – Тебя. Генерала. Всё это.

– Понимание приходит слишком поздно, – резко сказал Жоэль. – Когда уже всё решено.

– Или слишком рано, – парировал Люк. – Когда ещё можно что-то изменить.

Жоэль усмехнулся – сухо, почти беззвучно. Он отбросил кусок дерева, воткнул мачете в землю рядом и наконец повернулся к Дюпону. В его глазах была усталость от постоянного внутреннего напряжения, накапливавшегося годами.

– Ты видишь в генерале Н’Диайе другого диктатора. Я – вижу шанс. Вот и вся разница, между нами.

– Шанс на что? – спросил Дюпон спокойно.

– На сдвиг, – ответил тот. – На удар по старому порядку. Даже если новый будет не лучше, это будет уже не то же самое. Люди проснутся. Поймут, что могут сами. Что могут бороться.

– Ты правда в это веришь? – голос Люка был ровным, почти бесцветным. – Что из насилия вырастет свобода?

– А что, нет? – Жоэль поднялся. Не кричал, но в его словах чувствовался жар. – А ты сам? Разве не делал то же самое? Ты ведь тоже шёл через кровь, чтобы что-то изменить. Только в чужих странах.

Люк смотрел на него снизу вверх. Его глаза были спокойны, но внимательны. Он не спорил, не отрицал, но и не соглашался.

– Да. Я шёл. Но не всегда понимал, во имя чего. И слишком часто видел, чем всё заканчивается.

– Так ты предлагаешь ничего не делать? – Жоэль шагнул ближе. – Ждать, пока Мбуту раскаленным железом выдавит всё живое из этой земли? Пока не оставит никого, кроме своих псов и своих же портретов в школах?

– Я предлагаю не превращаться в то, что мы хотим уничтожить, – тихо сказал Дюпон.

– Слишком поздно, Люк, – покачал головой Жоэль. – Мы уже внутри этого. Каждый из нас. Просто ты это носишь в шрамах, а я – в том, что чувствую утром, когда вижу, как люди в деревне боятся говорить правду вслух.

На мгновение снова воцарилась тишина. Оба стояли рядом, два силуэта на фоне луны, каждый – с грузом своих решений и своей правды. Оба знали, что не смогут убедить другого. Но всё же продолжали говорить. Не чтобы переубедить, а чтобы быть услышанными.

– Ты боишься, что генерал окажется хуже, – сказал Жоэль. – А я боюсь, что никто никогда не попробует стать лучше.

Он говорил не громко, но в голосе было то, что не нуждалось в доказательствах – личная боль. Не вычитанная в книгах, не усвоенная из идеологий – своя, от семьи, от соседей, от улиц, по которым он ходил с детства и видел, как исчезают лица, как исчезает надежда.

– Когда я был маленьким, – продолжил он, – я видел, как жандармы избивали дядю прямо у нас во дворе. Он сказал что-то на собрании – и они пришли ночью. Я помню, как отец стоял рядом и ничего не мог сделать. А мать плакала, но молча. Молчание стало нашей привычкой. И ты хочешь, чтобы мы снова молчали?

Дюпон поднялся. Рост и сдержанность делали его фигурой спокойной, почти статуей. Но он не смотрел сверху вниз. Он смотрел прямо.

– Я хочу, чтобы вы выжили, – сказал Люк. – Чтобы вы не стали следующими, кого жгут на площади. Генералы, президенты, офицеры – они приходят и уходят. Но мёртвые – остаются мёртвыми.

Жоэль опустил взгляд. Его руки были сжаты в кулаки, но не от злости, а от напряжения, от невозможности найти ответ.

– Я знаю, что ты не враг, Люк, – сказал он наконец. – Но ты боишься мечтать. А мне больше нечего бояться, кроме того, что всё останется, как есть.

Они снова замолчали. Вдалеке закричала ночная птица. Листья зашевелились от ветерка, словно кто-то невидимый прошёл между деревьев.

– Тогда не мечтай, – тихо сказал Дюпон, отходя в сторону. – Действуй. Только помни: когда ты начнёшь стрелять – назад дороги не будет. И каждый, кого ты убьёшь, будет с тобой. Всю жизнь.

Он не дожидался ответа. Повернулся и ушёл в темноту, оставив Жоэля одного, с мачете, воткнутым в землю, и лунным светом, падающим на его лицо.

Юноша долго стоял, не двигаясь. А потом медленно вытащил мачете и, не произнеся ни слова, начал рубить сухие ветки. Словно готовился к костру, который вскоре придётся зажечь – ради света или ради пепла. Пока он ещё сам не знал.

Утро выдалось странно спокойным. Всё было на своих местах – крики детей, клевета петухов, скрип водяного пресса у соседей, пыль, поднятая ногами женщин с корзинами. Но в этом ритме чувствовалось что-то не то. Не отсутствие звука – такого здесь не бывало, а паузы между звуками. Как будто деревня знала: кто-то уезжает. Как будто само место готовилось к разрыву – молча, по-своему.

На дороге, у дома Макаса, стояли две машины – тот же пыльный джип и сопровождающий внедорожник. Обе уже были проверены, заправлены и загружены. Люк лично обошёл каждую из них ещё до рассвета, надеясь в последней мелочи найти повод остаться подольше.

Сопровождающий Дюпона охранник поправлял крепление ящика с инструментами. Один из ветеранов Легиона, с которым Люк служил в Чаде, сидел в тени капота и пил воду из фляги. Остальные готовились к выезду молча, по-военному точно.

Во дворе стояла вся семья Макаса. В полном составе.

Коумба, с прямой спиной, в своей простой, но всегда чистой тунике. Мари – с платком на голове, в руках у неё был свёрток с провизией: хлеб, сушёные плоды, немного орехов. Жоэль – в рабочей рубашке, стоял в стороне, опершись о забор. Он не приближался. Видимо, ночной разговор с Дюпоном ещё оставался между ними. Серафина – рядом с матерью, но чуть впереди. Она не смотрела прямо, пока не пришлось.

Дюпон шёл медленно, осознавая неизбежность расставания.

– Спасибо, – произнёс он, глядя сперва на Коумбу, затем на Мари. – За ужин. За разговор. За всё.

Коумба кивнул.

– Здесь тебе всегда рады, Люк. Не забывай, кто ты для нас.

Он протянул руку. Дюпон пожал её крепко, с уважением. Затем обернулся к Мари. Она смотрела на него с материнским выражением, полным беспокойства и тревоги.

– Береги себя, сынок, – сказала она. – И не забывай – у тебя есть где укрыться, если мир снова решит сойти с ума.

Дюпон не ответил. Только слегка наклонил голову и принял свёрток. У него не было слов, чтобы отблагодарить так, как следовало.

Серафина стояла, не двигаясь. В её руках была маленькая плетёная корзинка, перевязанная тонкой верёвкой. Люк заметил, что она держит её слишком крепко – пальцы побелели от усилия. Он, не торопясь, подошёл к ней. Неуверенность повисла в воздухе между ними, но была уже не пугающей – скорей, знакомой. Она подняла глаза – всё так же прямо, без улыбки. Только тихая, почти непереносимая глубина.

– Это тебе, – сказала девушка, протягивая корзинку. – Там бинты и масло от ожогов. На всякий случай.

– Спасибо, – Дюпон взял корзинку обеими руками, как будто это была реликвия, не подарок. – Не знаю, что сказать.

Сераифна качнула головой.

– Не говори. Ты и так сказал достаточно.

Они оба замолчали.

Дюпон чувствовал, как грудь сжимается – не от боли, а от того, что нет слов, которые можно оставить вместо себя. Он хотел что-то спросить, но не нашёл ни вопроса, ни права. А она вдруг сделала шаг ближе – почти бесшумно, почти неожиданно и поцеловала его в щёку. Это был не порыв, не страсть, не прощание навсегда. Это было прикосновение, в котором заключалась вся сдержанная нежность, которую она боялась проявлять. Касание, полное надежды и тревоги, веры и сомнения. Тепло её губ задержалось на его коже, как ожог, не от боли – от жизни.

Люк не пошевелился. Только закрыл глаза – на миг. Когда открыл их снова, Серафина уже сделала шаг назад. Щёки вспыхнули, и она отвела взгляд, испугавшись того, что сделала. Он не сказал ни слова лишнего. Не пошутил. Не попытался разрядить тишину. Только посмотрел ей в глаза и произнёс коротко:

– Вернусь.

Девушка кивнула – быстро, почти незаметно. Без слов, без улыбки. Но для него этого было достаточно. Большего не требовалось.

Позади послышался голос:

– Мсье Дюпон, всё готово.

Он поднял руку, давая знак, и направился к джипу. Водитель уже завёл двигатель, второй экипаж ждал сигнала. Люк оглянулся в последний раз. Коумба стоял с прямой спиной, Жоэль всё так же опирался на забор, Мари держала платок обеими руками, как будто не решалась вытереть глаза, а Серафина стояла чуть в стороне, и в этот момент солнце осветило её лицо.

Он забрался в машину и захлопнул дверь. Джип тронулся. Медленно, почти церемониально. Не было прощальных криков, не было взмахов руками. Только взгляды, только движение вперёд, только пыль, поднимающаяся с дороги. И долгий, невидимый след в сердце – от дома, который стал ему ближе, чем всё, что он когда-либо знал.

Жаркое утро выжигало дорогу, петлявшую между холмами и редкими акациями. Машины шли на юго-восток, к Вилль-Роше, старым конвойным маршрутом, известном Дюпону до сантиметра. Он использовал его десятки раз, но сегодня что-то было не так.

Пыль, поднимавшаяся из-под колёс, быстро оседала, ветер был почти мёртв. Птицы в кронах молчали. Даже цикады, эти вездесущие скрипачи саванны, сбились с ритма. Мир словно затаил дыхание.

– Что-то не нравится мне эта тишина, – пробормотал сержант Ламбер, сидевший за рулём второй машины, чуть повернув голову к Дюпону.

– Мне тоже, – коротко отозвался Люк.

Он поднял руку, подавая знак второму водителю – увеличить дистанцию. Но было уже поздно.

Первый взрыв прозвучал глухо, но рвано – как будто земля сама захрипела. Передний джип взлетел на секунду в воздух, потом рухнул, перевернувшись набок. Пламя вырвалось из моторного отсека, дымились двери. Изнутри послышались крики.

– Засада! – рявкнул Ламбер, резко вывернув руль. Вторая машина ушла вбок, почти на откос, но не перевернулась.

Автоматные очереди прорезали воздух. Пули били по капоту, стеклу, двери. Люк рухнул вниз, укрывшись за спинкой сиденья, и одновременно дёрнул за плечо пулемётчика, вытаскивая его вниз.

– Назад! Назад! – закричал кто-то сзади, но это был голос паники.

Засада была грамотной: с обеих сторон дороги, в кустах, на возвышении. Стреляли скоординированно, короткими очередями, по секторам. У них было преимущество – внезапность и высота. Но они допустили одну ошибку – не учли, кто был во второй машине.

Люк выскользнул из салона, прикрываясь дверцей, и подполз к задней части джипа, откуда открыл ответный огонь из короткоствольного FA-MAS. Не стрелял вслепую – видел.

Один из стрелков высунулся из кустов, делая шаг к дороге – выстрел Дюпона сорвал ему кепку, второй – разворотил плечо. Тот рухнул, завывая.

– Оглушающая! – крикнул Люк и швырнул гранату в сторону левого фланга, где засела пара стрелков. Вспышка, глухой хлопок, и тени в кустах забегали, потеряв координацию.

Сержант Ламбер успел вытащить одного раненого из первого джипа, но второй боец остался внутри – живой или мёртвый, никто не знал. Пламя уже лизало бензобак.

– Капитан! – раздался крик. – Раненый! Глухой! В бедро!

Люк обернулся – за машиной сидел их пулемётчик, парень по фамилии Рено, держась за ногу, из которой сочилась кровь. Его губы были серыми, лицо – как пепел. Пуля прошла на вылет, но артерию, похоже, не задела. Ещё один выстрел – и кто-то упал на обочине, затихнув. Противник отступал – но не все.

– Дым! – скомандовал Люк, перекатываясь за колесо. – Право! На тринадцать часов!

Боец бросил дымовую гранату, и белое облако рванулось вверх, отсекая правый фланг противника. В этот же момент Дюпон выдернул запасной магазин, вставил с точностью часового механизма, выдохнул – и начал стрелять. По траекториям. По вспышкам. По шансам.

Взрыв на обочине – вторая граната, на этот раз наступательная. Группа наёмников, пытавшаяся обойти с фланга, была накрыта осколками. Кто-то из них, крича, катился вниз по откосу, обхватив окровавленный бок.

Из дыма появился человек – один из наёмников, высокий, в пустынной расцветке, с РПК наперевес. Его глаза встретились с глазами Дюпона всего на долю секунды. В этих глазах не было ненависти – только удивление. Как у охотника, который сам попал в ловушку.

Выстрел. Одиночный. Прямо в шею. Тело рухнуло, скользнуло по траве, застыло.

– Капитан! – снова голос Ламбера. – Они отступают! Право – чисто! Центр теряет координацию!

– Бей по хвосту! – отрезал Люк.

Машин не было – только пехота, мобильная, хорошо обученная, но без прикрытия. Они не рассчитывали на сопротивление, тем более – на Дюпона. Несколько выживших бросились назад, к узкой тропе в кустарнике, откуда, видимо, пришли. Один прикрывал остальных – стрелял от бедра, почти вслепую. Профессионально, но обречённо. Ответный огонь срезал его, как буря ломает сухую ветку.

Бой стихал. Оставались лишь стоны, догорающая передняя машина и пыль, вновь опустившаяся на дорогу. Второй джип был изрешечён, но двигатель работал. Боец достал аптечку, в то время как другой, прямо на земле, тщательно и методично перебинтовывал Рено.

Люк подошёл к телу, что упало ближе всех. Лежал молодой человек, совсем юный – едва ли лет двадцати. На запястье татуировка – британская символика, но грубо сделанная. Рука сжата в кулак.

– Эти не из местных, – произнёс Ламбер, подойдя сзади. – Белые. По манере – родезийцы. Или ЮАР.

– Головорезы, – сказал Дюпон, и это было не предположение, а приговор. – Сека послал их. Проверка на прочность.

Он вытер лицо – в пыли, крови и поту оно казалось серым. Потом посмотрел на охваченный огнём остов первой машины. Там уже ничего нельзя было спасти.

– У нас один тяжелораненый. Один погиб, – отчеканил Ламбер.

– Времени на похороны нет, – отрезал Дюпон. – Рено – в кузов. Держать курс на Вилль-Роше.

– Да, капитан.

Пока машина развернулась, люди быстро и слаженно выполняли команду. Рено, хоть и полубессознательный, стиснул зубы и не издал ни звука, пока его переносили на импровизированных носилках. Знал: если начнёт кричать, остальные начнут думать о боли. Сейчас думать надо было только о движении.

Люк прошёл вдоль трупов на обочине. Не чтобы удостовериться – чтобы запомнить. Он смотрел в мёртвые глаза, в обожжённые ладони, в отполированные металлические эмблемы на обмундировании. У этих людей были фамилии, документы, командиры – всё это было неважно. Главное – они были направлены сюда. И кто-то дал им приказ убивать людей Дюпона.

Он запомнил лица. На случай, если придётся потом говорить с британцами. Или с кем-то ещё, кто притворится, что «не знал».

– Все готовы, – доложил сержант. – Машина может идти. Рено в сознании, но пульс слабый.

– Погибший?

– Хавьер. Первый джип. Удар пришёлся прямо под сиденье. Шансов не было.

Люк кивнул, не сказал «жаль», не сказал «так бывает» – просто запомнил имя.

Погрузились, джип тронулся – медленно, с трудом, но уверенно. Пыль снова поднялась, словно ничего не произошло, словно дорога хотела стереть память о том, что случилось. Дюпон сидел впереди, оружие на коленях, лицо закрыто платком. Его глаза не двигались – только смотрели вперёд, в дымку, куда уходил путь. Он знал, что это была первая атака. Проверка. Предупреждение. Генерал Н’Диайе и его люди теперь действовали открыто. И, возможно, это было только началом. Повернувшись к Ламберу, он произнёс глухо, почти шёпотом, но без тени сомнения:

– Надо спешить.

Машина набрала скорость. Сзади, на дороге, оставались кровь, дым и обугленная сталь. Впереди – пламя, которого пока не было, но он точно знал: оно уже начинает разгораться.

ГЛАВА 2

Машина въехала в Вилль-Роше под серым, выжженным небом. Пыль здесь была другой – не лёгкой саванной, а тяжёлой, жирной, с примесью графита и угольной сажи. Она покрывала здания, людей, одежду, как будто город сам пытался стереть лица тех, кто в нём жил.

Рено умер за пятнадцать километров до въезда. Сначала просто потерял сознание. Потом дыхание стало поверхностным. У парня не было шансов – потеря крови, шок. В таких условиях даже полевой госпиталь мог бы не помочь.

– Время смерти – 10:41, – тихо произнёс кто-то сзади, больше для отчётности, чем для смысла.

Люк молча кивнул, вылезая из кабины. Город начинался с горловины – широкого бетонного шоссе, разбитого гусеницами карьерных машин и военными грузовиками. По бокам – складские ангары, импровизированные рынки, пункты приёма руды. Дальше – застройка, беспорядочная, словно город рос не по плану, а как опухоль на теле шахт.

На улицах было всё, что он помнил: полуголые дети, бегающие между грузовиками; женщины с товарами на головах; мужчины в комбезах, чёрные от угольной пыли; пьяные белые – бывшие бойцы, спавшие под навесами, у которых давно не было отрядов и приказов. В воздухе стояли запахи пота, железа, масла и дешёвого алкоголя. Проститутки – в основном местные, но хватало и приезжих – стояли у входов в гостиницы, одетые ярко, почти вызывающе, но с такими же уставшими глазами, как у тех, кто охранял их. Кто-то махал рукой знакомым, кто-то трогался, кто-то курил, сидя на капоте старого джипа. Они были частью пейзажа. Как вывески пабов, как вонючая сточная вода, текущая вдоль тротуаров.

Люк прошёл через всё это, как сквозь дым. Его не замечали. Или делали вид, что не замечают. Он был здесь не первый год, не вызывал эмоций – был законом, костяком, тенью. Той самой силой, которая держит город от распада. Или придавливает его вниз – в зависимости от точки зрения.

У базы – бывший ангар, перестроенный под командный пункт департамента охраны стратегических ресурсов – стояли бойцы. Вся охрана здесь была его: бывшие легионеры, контрактники, авантюристы, которые выжили в слишком многих операциях, чтобы верить хоть во что-то. И местные – молодые, злые, умеющие слушать и стрелять.

В их глазах было уважение и лёгкий страх. Дюпон знал: его уважают не за должность, а за то, что он всегда возвращается живым. И у него – всегда порядок.

– Капитан, – навстречу вышел высокий мужчина с резкими чертами лица, в серой форме. Слегка кивнул. – Давно жду.

– Орлов, – сказал Дюпон. – Всё спокойно?

– Пока да. Но сегодня ночью пытались поджечь подстанцию на южной шахте. Отбились. Одного поймали. Местный. Но с инструкцией на английском.

Дюпон посмотрел на него.

– Это подтверждает, что они рядом.

– И что кто-то дал им карту объекта. Нашу карту.

Молчание повисло между ними. Потом Дюпон шагнул ближе, говоря глухо:

– Парень в кузове умер. Похороны – в два этапа. Первый – сразу. Второй – в рапорте, с подписью. Сделаешь?

– Уже делаю, – кивнул Орлов. – И, Люк… это только начало. Сека здесь. Я чувствую.

Внутри базы стоял запах: металл, масло, оружейная смазка, жареный кофе и пот – смесь, узнаваемая каждым, кто вверил себя войне. Помещение бывшего склада было разбито на секции: оперативный центр, склад, армейская кухня, спальные ниши под навесами. На стенах – карты, схемы рудников, спутниковые снимки. В углу стоял старый телевизор, по которому шел зацикленный выпуск французских новостей – без звука, только с субтитрами.

На полу лежало тело Рено, укрытое простынёй. Рядом – чистый автомат, аккуратно разобранный, и его жетон.

– Успел сказать что-нибудь? – спросил Орлов, поправляя ремень кобуры.

– Нет. Смотрел в небо, – тихо ответил фельдшер. – До самого конца.

Дюпон кивнул. Он подошёл к телу, склонился, коснулся пальцами края простыни, но не открывал. Это был ритуал. Живые – его забота. Мёртвые – долг.

– Завтра с утра, – сказал он. – Отправьте тело в шахтёрскую капеллу. Местный священник приедет – он знает, что сказать и делать.

– Да, капитан.

Они прошли в командный отсек. Здесь воздух был прохладнее – старый промышленный кондиционер трудился как мог. На столе – список объектов: прииски, насосные станции, дороги, склады. У каждого – свои пометки. Зелёные – безопасны. Жёлтые – угроза. Красные – потеряно или на грани.

– Смотри, – Грегуар Орлов указал на две точки на востоке. – Здесь были люди Секи. Одного снял снайпер. Старый наёмник, точно родезиец. Шёл с группой. Десять человек. С полным снаряжением.

– Цель?

– Предположительно – погрузочный узел №2. Оттуда идёт руда прямиком в порты. Если перережут – будут бить по франко-корпоративной цепочке. Это уже не просто партизаны. Это тактика.

– Значит, англичане платят им больше, чем мы думали, – хмуро произнёс Дюпон.

Он снял рубашку, обнажив плечо с тугой повязкой, промокшей от пота и крови – во время засады ему слегка задело кожу осколком. Неопасно, но напоминало, что опасность рядом.

– И они пришли не только за рудой, – добавил Орлов. – Они пришли за позицией. Сека не играет в долгую.

– Надеюсь, он придёт лично, – бросил Дюпон, наливая себе кофе. – Я устал от прокси.

– Тогда не расслабляйся. Сека знает, как устроен твой периметр. Кто-то слил схему. Не местные – они боятся.

– Тогда мы сменим схему. И начнём действовать жёстче. С первого же дня. Кто рвётся к нам – пускай знает, что ждёт за воротами.

Орлов усмехнулся.

– Снова старый Люк. Сначала – разведка, потом – приговор.

– Сначала – выбор. Потом приговор, а иногда наоборот.

Они переглянулись. Без улыбки и лишних слов. Два человека, знавшие, что ночь уже началась. Только ещё не стемнело.

После брифинга Дюпон вышел на крышу ангара. Здесь, над городом, воздух был чище, а звуки – глуше. Он часто приходил сюда в моменты, когда всё начинало скрипеть и сдвигаться – как старый механизм перед поломкой. Это было его место.

Перед ним – Вилль-Роше. Пыльный, беспокойный, живущий на грани истощения и безразличия. Улицы внизу были уже заняты дневной суетой. Караваны шахтёров медленно брели к рудникам. Женщины на базаре расставляли товар. Наёмники, возвращаясь из ночной смены, пили дешёвое пойло прямо из канистр, ругаясь на всех языках, известных бывшим империям. Но за этим движением уже чувствовалось другое. Город знал – грядёт что-то.

Где-то вдалеке встали тучи. Не грозовые – пыльные. Из шахт, из дальних перевалов, где шли колонны. Возможно – подготовка к удару. Возможно – случайность. Но Люк не верил в случайности. Не здесь. Не теперь.

Он зажёг сигарету, вдохнул, задержал дыхание. Закрыл глаза. Перед ним пронеслись лица – Коумба, Мари, Жоэль, Серафина. Тот ужин. Те взгляды. Их вера в него. И смерть Рено. Тепло его крови. Нельзя было больше терять людей. Нельзя было терять город. Этот проклятый, грохочущий, раздираемый Вилль-Роше. Дюпон услышал, как сзади открылась дверь.

– Люк, – голос Орлова был глухим. – Нам надо решать. Быстро.

– Я знаю, – ответил он не поворачиваясь. – Всё, что было… осталось там. Вчера.

Он сбросил сигарету вниз, посмотрел на горизонт.

– Сегодня начинаем играть по-взрослому.

Офис Дюпона был когда-то складским помещением – бетонные стены, металлический потолок, вентилятор, ленивая лампа под железным плафоном. Здесь не было ничего лишнего: карта страны на стене, пара стульев, сейф, стол, телефон с радиопередатчиком. Всё остальное – оружие и документы – хранилось в соседнем помещении, под замком.

Сейчас на столе лежало досье. По центру – отпечатанные ленты радиоперехвата. Слева – рукописные сводки с блокпостов. Справа – спутниковая съёмка столицы, переданная французским Генеральным штабом.

Грегуар Орлов вошёл без стука. Как всегда. Он держал в руках кожаную папку и пачку сигарет.

– У нас всё, – произнёс он. – Можешь считать, что это официально.

Люк не сразу поднял голову. Он смотрел в карту, словно пытаясь найти в ней смысл, которого не существовало.

– Говори.

Орлов вытащил одну сигарету, зажал в зубах, не закуривая. Его лицо – камень, глаза – сталь.

– Переворот состоялся этой ночью. Столица под контролем генерала. Президентский дворец взят без открытого штурма – спецподразделение из бронетанкового батальона вошло под предлогом усиления, вырезали охрану, заблокировали здание. По данным – Мбуту арестован. Возможна его казнь в течение суток.

– Подтверждённые источники?

– Четыре независимых. Один – военный диспетчер на аэродроме Мон-Дьё. Второй – наша агентура в пресс-службе. Третий – рация одной из дипломатических миссий, четвёртый – прямая трансляция местного радио: «Национальный фронт спасения объявляет о создании временного военного правительства под руководством генерала Армана Н’Диайе».

– Мбуту жив?

– Пока да. Но его окружение уничтожено. Командиры лояльных частей – либо убиты, либо исчезли. Один из них, полковник Сангу, успел выйти на связь с нашими. Двое суток назад. После этого – тишина. Вероятно, его нашли.

Дюпон выдохнул через нос. Взгляд оставался пустым – сосредоточенным, но отрешённым, он ждал продолжения.

– Переход под контроль занял менее шести часов. Это значит – всё было готово заранее. Карта движений показывает: они шли по ключевым узлам, как по учебнику. Электричество, правительственные здания, радио, гарнизон. Всё сработало. Кто стоял у руля – понимал, что делает.

– Кто выполнял зачистку?

– Подразделения второй армейской группы и части бронетехники. Отдельный отряд спецопераций – возможно, те самые «Серые», которых мы давно не видели. Плюс внешние наёмники.

Дюпон медленно потянулся к телефону – потом передумал. Положил ладонь на карту.

– Вилль-Роше? – спросил Дюпон, всё ещё глядя на карту.

– Пока тихо, – ответил Орлов. – Но это «пока». Здесь держится всё на порядке и твоём имени. Если мы покажем слабость – начнётся цепная реакция. А если сюда двинет бойцов Н’Диайе удерживать придётся каждую улицу. В одиночку.

– Он не пошлёт их сразу, – покачал головой Люк. – Ему нужно, чтобы мы выглядели агрессорами. Пока он «спасает нацию». Он начнёт с подкупа. С вбросов. С протестов шахтёров. Потом – локальные стычки. Только после – штурм.

– Тогда нам нужно начать раньше, – спокойно сказал Грегуар. – Превентивно. Зачистка агитаторов, контроль шахт, фильтрация каналов связи. Иначе он отрежет нас от логистики и начнёт ломать по одному.

Дюпон молчал. Его взгляд метался по карте. От Вилль-Роше – к Ла-Креюз, к Сен-Флёру, к Кингане.

– У нас есть списки? – спросил он. – Те, кто пошёл за ним?

– Частично. Информаторы работают. Но многие – в серой зоне. Даже в штабе могут быть люди, уже играющие на две стороны. Мы держим улицы, но не мысли. Это Африка, Люк. Здесь всё решают не только пули. Здесь всё решает время.

Дюпон взял ручку и начал аккуратно вычёркивать красные зоны на карте. Медленно, один за другим.

– Тогда начнём с тех, кто уже показал зубы. Не ждать, пока они нам вырвут горло. Работаем на опережение. Ставим блокпосты. Доступ к шахтам – только по пропускам. Радио – на фильтр. Любой саботаж – арест. Повстанцев с оружием – на месте.

– Подтвердить приказы?

– Подтверди. Но скажи: пока без крови. Если можно.

– А если нельзя?

Люк посмотрел на него. Долго. Спокойно.

– Тогда как учили.

Орлов кивнул. В его лице не дрогнуло ничего. Он развернулся, чтобы выйти, но остановился в дверях.

– Слушай, Люк…

– Что?

– Если шахтёры действительно пойдут за ним тебе придётся стрелять в тех, кто ещё вчера звал тебя братом. Будешь готов?

Дюпон не ответил сразу. В кабинете вновь воцарилась тишина. Только радио на заднем фоне прокашливалось, шипело, будто задыхаясь от новостей, которые не могло удержать.

– Нет, – сказал он наконец. – Не буду. Но, если понадобится – сделаю это.

Орлов кивнул и ушёл. Дюпон остался один. В комнате, где на карте страны с каждым часом появлялось всё больше красного. В стране, где никто больше не был просто другом или врагом. Где каждый мог оказаться будущим мертвецом.

Он медленно встал, подошёл к окну, посмотрел на улицу. На людей, идущих по своим делам. На город, ещё не охваченный огнём. И на себя – в отражении стекла.

– Добро пожаловать в ад, – тихо сказал он.

Штабная комната была пустой. Только голос спутникового терминала, глухой, с едва различимым французским акцентом, нарушал тишину. За окном уже начало смеркаться. Люк стоял, склонившись над терминалом, пальцы сжаты на гарнитуре, глаза прикованы к мигающему экрану, на котором шли полосы связи и идентификаторы.

– Канал стабилен, – произнёс техник, сидевший в углу. – У вас двадцать минут. Потом перескачет спутник.

– Вызов линий «Дельта-5» и «Рапсодия», приоритетный код, – отрезал Дюпон.

– Код принят.

Экран дрогнул. Шум в динамике сгустился – как будто кто-то с той стороны долго не мог поверить, что действительно слышит его.

– Месье Дюпон, – раздался наконец спокойный голос. – Говорит Бюро по международным операциям. Все под контролем?

– Вилль-Роше удерживается. Вчера была атака на колонну. Потери – один убитый, один тяжелораненый. Повстанцы действуют профессионально. Это не местные. Группа британской ориентации, вероятно – через частных подрядчиков.

– Мы в курсе, – перебил голос. – Контакты установлены. С генералом Н’Диайе ведутся консультации через нейтральных посредников. Обсуждается статус французской дипмиссии и экономических объектов.

– То есть вы с ними уже говорите? – глухо произнёс Дюпон.

– Мы говорим со всеми, кто контролирует обстановку. Ваша задача – сохранить контроль над рудниками.

– Сколько? – спросил Люк, уже зная ответ.

– Все объекты, находящиеся в концессионном управлении, должны продолжать работу. Любые попытки саботажа – нейтрализовать. Повторяю: удержать рудники любой ценой.

– Вы знаете, что они поднимают шахтёров. Поддержка генерала растёт. Волнение начинается внутри. Если дойдёт до столкновений – это будет мясорубка. Здесь не будет «точечных решений».

Пауза.

– Капитан Дюпон, – голос стал холодным. – Мы понимаем риски. Вы не просто легионер. Вы директор охраны стратегических ресурсов. Вы получили доступ к информации, равной посольскому уровню. Ваша ответственность – системная. Это не война. Это – защита интересов Французской Республики. И, если придётся выбирать между двумя сотнями рабочих и критическим редкоземельным каналом – вы знаете, что делать.

Люк не ответил. Он смотрел в экран. Там были только цифры. Код линии. Тайминг. Поток информации. Но за этим голосом он слышал другое: равнодушие, отточенное опытом. За ним – министры, аналитики, борд-директора корпораций. Ни один из них не знал, как выглядит лицо мёртвого шахтёра. Ни один не видел, как орут дети, когда пули срываются в толпу.

– Сколько у меня времени? – спросил он после долгой паузы.

– До конца фазы активации – семьдесят два часа. После этого Франция не сможет гарантировать поддержку на месте. Консулов пытаемся эвакуировать. Контактный центр будет переведён.

– Понял. Ожидаю документальное подтверждение.

– Уйдёт в течение суток. Bonne chance, capitaine.

Связь оборвалась. В комнате снова стало тихо.

Люк снял гарнитуру, медленно положил её на стол, точно уравновешивая каждый жест. Техник в углу замер – не дышал.

Дюпон знал, что он слышал достаточно, чтобы понять: что-то изменилось. Он остался в комнате один. Тишина больше не была пустой – она звенела. Подошёл к стене, где висела карта объектов – те самые шахты, за которые ему велели сражаться «любой ценой». Он провёл пальцем по точкам: рудник Сен-Шарль, выработанный до предела; узел на плато Кила Мой, где работало три сотни местных; центральный прииск – сердце всей концессии. Каждая точка – как приговор. Каждая точка – как смерть в перспективе.

Он закрыл глаза – и тени прошлого вынырнули, как будто ждали.

…Чад, 1981. Деревня на границе с ливийской зоной. Приказ – не выпускать никого. Даже женщин и детей. Дюпон тогда пытался спорить. Командир сказал: «Или они – или наш радар». Радар остался. Людей – не осталось. Он помнил запах после работы артиллерии. Помнил, как держал ребёнка за руку – пока та не остыла.

Он открыл глаза. Карта перед ним дрожала.

Это был тот же приказ. В другой форме. Без униформы. Без офицерской прямоты. Теперь – через спутник. Через вежливый голос чиновника. Через цифры и протокол.

Сохранить рудники.

Даже если для этого придётся стрелять в тех, кто вчера дал ему воду. Кто посадил его за стол. Кто поверил, что он – не как все.

Серафина.

Он вспомнил её лицо. Как она держала корзинку с повязками. Как её губы касались его щеки. Как она сказала: «Оставайтесь».

Он сел. Взял карандаш. Долго смотрел на чистый лист перед собой. Потом написал только одно: «Любой ценой – чья цена?». Подчеркнул.

Поднялся. Вышел из кабинета. За ним закрылась дверь. Глухо, как последняя точка в приказе, за которым скрывалась новая война.

Флёр-дю-Солей официально получил независимость 13 августа 1960 года. Дата, вписанная в учебники, отмечаемая государственными праздниками, запечатлённая на марках и памятных монетах. Но реальная дата обретения суверенитета до сих пор не наступила.

После ухода французской администрации и символической передачи власти молодому государству, Франция не ушла – она переоделась. Вместо губернаторов – инвестиционные советники. Вместо колониальных войск – частные военные подрядчики. Вместо командиров гарнизонов – директора департаментов по добыче и экспорту стратегических ресурсов. Всё осталось. Изменилась вывеска.

Сразу после провозглашения независимости между Парижем и Мон-Дьё был подписан пакет соглашений, известных в дипломатической переписке как «Рамочные протоколы о сотрудничестве». Эти документы стали юридической основой для создания обширной сети французских концессий – прав на разработку, добычу и экспорт полезных ископаемых, формально находящихся в собственности Флёр-дю-Солей, но фактически контролируемых структурами с регистрацией в Париже, Лионе, Женеве и на Кайманах.

Ключевые игроки:

"Besson-Roche Énergie" – эксклюзивный оператор по редкоземельным металлам (неодим, иттрий, тантал);

"Compagnie Minière d’Afrique Centrale" (CMAC) – владелец крупнейших алмазных приисков, особенно в зоне Кила Мой;

"SudTransLog" – компания по логистике и оборонной инфраструктуре, связанная с Министерством вооружённых сил Франции;

Все эти организации действовали под прикрытием якобы местных филиалов, с совместным капиталом и фиктивными должностями для представителей местной элиты. На деле же: вся техническая документация велась на французском; финансовые отчёты уходили напрямую в Париж; контрактные споры решались не в судах Флёр-дю-Солей, а в арбитраже при Торговой палате Франции.

Эта система работала – и работает – по одной простой формуле: президент Мбуту получает стабильную личную ренту и политическую защиту (в обмен на лояльность), а Франция – гарантированный доступ к стратегическим ресурсам, необходимым для функционирования её промышленности и оборонного комплекса.

Руда отсюда шла прямиком на французские заводы: в Тулон, Сент-Этьен, Ле-Бурже. Из редкоземельных металлов делались электроника, навигационные системы, вооружение. Из алмазов – шли поставки для машиностроения и ювелирного сектора. За фасадом гуманитарной помощи и культурного обмена скрывалась машина по выкачиванию богатства из тела страны.

А тем, кто пытался противостоять этой системе, объясняли: ваша стабильность стоит вам дешевле, чем кажется. И если вы не готовы подчиниться – вас заменят. Или снаружи. Или изнутри.

Вся эта система нуждалась в точке опоры – фигуре, которая могла бы быть и военным, и дипломатом, и оператором грубой силы, но при этом обладать хоть минимальной легитимностью в глазах местных. Такой фигурой стал Люк Огюст Дюпон.

Официально – капитан в отставке. Де-юре – директор Департамента безопасности и охраны стратегических ресурсов. Де-факто – комиссар французского интереса в регионе.

Назначение Дюпона в Флёр-дю-Солей не было случайным. Его послужной список, его прошлое в Легионе, его работа в Чаде и Джибути, его дисциплина и отсутствие политических амбиций сделали его идеальным кандидатом. Он не стремился к власти. Он умел поддерживать порядок. Он знал, как убивать тихо, и как договариваться громко. Формально он был подчинён правительству Флёр-дю-Солей, но на практике: только он имел право на окончательное утверждение состава личной охраны шахт; только его подпись открывала транши на выплату бонусов французским подрядчикам; только он мог разрешать или запрещать транзит военных колонн на территории концессионных зон; и только он знал все коды к закрытым каналам связи с Парижем. Никто в стране – включая самого Мбуту – не обладал таким уровнем доступа и автономии.

Именно по предложению Дюпона была создана гибридная охранная структура, объединяющая:

Бывших бойцов Легиона (в основном из 2e REP и 1er REG);

Франкоязычных контрактников из Бельгии, Канады и Центральной Европы;

Обученных местных, прошедших программу во французских штабах;

И, по неофициальным данным, – агентов французской разведки, работающих под прикрытием “технических консультантов”.

Этот аппарат не был армией – но был достаточен, чтобы контролировать промышленную инфраструктуру всей страны. Он не участвовал в парадах. Он не носил гербов и отчитывался только наверх.

Взамен ему разрешалось многое: ведение негласных операций против повстанцев; арест и «нейтрализация» активистов, подозреваемых в связях с антифранцузскими группами; контроль за радио и внутренними сетями связи в концессионных зонах; принятие решений на месте – без оглядки на законы.

Такая структура могла существовать только при одном условии: пока Франция закрывала глаза. И Франция закрывала. Не потому, что не знала, а потому, что сама проектировала этот механизм. Система работала, но за счёт человеческой цены, о которой в Париже предпочитали не вспоминать.

На приисках, контролируемых CMAC, рабочий день длился по 12–14 часов. Официально – с перерывами, с санитарным контролем, с медицинской поддержкой. На деле – с резиновыми дубинками, с отсутствием страховки, с ежедневным травматизмом. Несчастные случаи не фиксировались. Людей хоронили прямо в заброшенных штреках, заливая известью.

Женщины из деревень, находившихся рядом с логистическими узлами, попадали в долговые сети. Им обещали работу уборщицами или кухонными помощницами, а на деле – превращали в обслугу для наёмников. Проституция была негласно разрешена в пределах концессий. Некоторые французские офицеры даже получали от этого процент через прикормленные «агентства бытового сопровождения».

Французские корпорации оплачивали государственные стипендии детям “лояльных” племён, но закрывали школы в регионах, подозреваемых в симпатии к повстанцам. Это называли «программной оптимизацией».

Электричество доходило только до территорий, где находились производственные комплексы. В деревнях за пределами инфраструктурного кольца люди зажигали керосиновые лампы, чтобы видеть, как мимо проходят бронированные колонны, везущие металлы и алмазы в порты.

Была ещё одна деталь, которую знали лишь немногие: часть руды не шла на экспорт, а переправлялась на секретные объекты в других африканских странах – под видом “учебных образцов”, для нужд французского оборонного сектора. Это – та самая руда, ради которой Франция готова была потерять репутацию, но не маршрут.

Люк знал обо всём этом. Не с бумаг – с земли.

Он знал имена тех, кого отдавали «на вывоз» за неподчинение. Он слышал, как ночью женщина кричала под забором шахты, умоляя вернуть ей брата. Он лично вел патруль, который нашёл пропавших подростков в подвале бывшей миссии, превращённой в «центр обработки резюме» для охранных компаний. И каждый раз, возвращаясь в кабинет, он ставил подпись. Подпись. Официальный знак одобрения. Символ лояльности. Печать на боли.

Называли это по-разному. «Франкофонное партнёрство». «Стратегическое присутствие». «Гарантия стабильности в регионе». Но правда была проще: Флёр-дю-Солей остался колонией. Только теперь – с Конституцией. На бумаге – государство. В речи президента – независимость. В кабинетах Парижа – «особая зона ответственности». А в реальности – контролируемая экономическая платформа, над которой висел французский зонт, но от которой давно отняли собственное небо.

Люди здесь могли голосовать – но не выбирать. Могли говорить – но не быть услышанными. Могли рождаться – но не мечтать.

И среди всего этого – Люк Огюст Дюпон.

Офицер без флага. Солдат без родины. Человек, поставленный управлять не территорией – а равновесием интересов. Он не был ни палачом, ни спасителем. Он удерживал баланс. Убеждал, что хуже будет без него. Что если уйдёт он – придут другие. Хаос. Резня. Пепел. Он держался за эту мысль. Он повторял её про себя, как молитву. И всё же, каждую ночь, он слышал один и тот же вопрос в тишине перед сном: «Если я больше не верю в эту систему – почему я всё ещё охраняю её?».

Он не знал ответа. Но знал, что в момент, когда ответ будет найден – вся система начнёт рушиться. Потому что она держалась на его тишине. На его выученной лояльности. На его нежелании задавать вопросы вслух.

Кабинет был затянут дымом. Тяжёлым, терпким, впитанным в стены и кожу. Люк сидел за столом, не касаясь ни папок, ни радиостанции, ни холодного кофе, стоявшего слева от пепельницы. Он держал сигарету между пальцами, не докуривая. Просто следил, как тлеет табак, как серый пепел плавно сползает по нему, как воздух становится всё гуще.

Он закрыл глаза.

…Коумба. Стоящий у своего дома, с прямой спиной, с голосом, в котором было больше чести, чем в любом мундире.

…Мари. С её тёплыми руками и тем, как она говорила «сынок», без нужды делать паузу.

…Жоэль. Молодой, горячий, упрямый. Готовый умереть за то, что считает правдой. Возможно, глупо. Но честно.

…Серафина. Тонкие пальцы, корзинка в руках, взгляд – не в глаза, а глубже. В него самого.

Они не были героями. Они были – людьми. Настоящими. И они верили. В него. В человека, который приехал на джипе, с винтовкой и чужим флагом. И всё же, они оставили ему место за столом.

Он вдохнул глубже. Дым резанул ноздри.

Перед глазами встал другой образ. Тот, который возвращался реже – но больнее.

…Операция в Сахеле. 1978-й. Легион. Выжженная деревня. Спутанные тела у колодца. Девочка лет девяти с половиной лица – или тем, что от него осталось. Приказ был чёткий: «зачистить всё». Командир говорил: «если останется хоть один свидетель – завтра здесь будет ещё один лагерь». Люк тогда стоял на перекрёстке: либо идти с ними, либо идти против. Люк выбрал – остаться. Не стрелял. Но и не остановил. Просто смотрел, как горит хижина, и как французский офицер записывает цифры на планшете, будто считает не людей, а ящики с провизией.

Он тогда думал: это нужно. Это – война. Это – порядок. Теперь он знал: это была ложь. Ложь, которой прикрывают гниль. Дюпон выдохнул и встал. Сигарета догорела, пепел упал на коврик.

Он подошёл к окну. За стеклом – Вилль-Роше. Пыльный, уставший, затаившийся. Город, живущий на руде, боли и алкоголе. Город, в котором можно было убивать ночью и здороваться днём. Город, который держался только потому, что он – Люк Огюст Дюпон – ещё верил, что должен его держать.

Он вспомнил Орлова. Того, кем тот был – и кем стал. Его глаза, когда он вытащил его с плахи, на которую сам его должен был отправить. Тогда он просто думал: спасаю хорошего бойца. Сейчас – понимал. Спасал человека. Потому что в этом аду они были единственные, кто ещё мог отличить человека от инструмента.

Шахтёры.

Он вспомнил, как однажды утром пошёл на рудник без охраны. Просто посмотреть. На их лица, их руки, на то, как они молчат, когда падают под землю. Один из них, пожилой банда по имени Франсуа, сказал ему:

– Вы, месье Люк, не как они. У вас в глазах – сомнение. А сомнение – значит, вы ещё живой.

Тогда он усмехнулся. А теперь понял. Живой – это не значит дышать. Это значит не верить до конца во всё, что тебе приказывают.

Вернулся к столу. Положил руку на папку с приказами. С тем самым «удержать любой ценой». Его пальцы сжались. Линия костяшек побелела. Он видел перед собой не бумаги – лица. Мертвых и живых. Людей, которым он должен. Не Франции. Не Парижу. Не корпорациям с их пустыми эмблемами.

Он должен народу Флёр-дю-Солей. Потому что они не ждали, но всё же поверили. В эту ночь он сделал выбор. Без пафоса. Без речей. Без барабанов совести. Просто сказал себе – как солдат: «Я не буду охранять мёртвые шахты и чужой страх. Буду защищать живых. И если Франция захочет наказать меня за это – пусть приходит сама.»

Дюпон сел. Взял ручку. Открыл канал связи со штабом.

– Готовность? – спросил он, и в голосе не было больше сомнений.

– Штаб на линии, капитан, – отозвался Орлов. – Всё ждут. Список целей, допуски, порядок маршрутов. Приказы?

Люк выдохнул.

– Да.

Он говорил спокойно. Чётко. Без пауз. Как человек, знающий, что каждое его слово – уже не протокол, а решение. И каждое решение – удар в систему, которую он сам годами удерживал на плаву.

– Первое. Ограничить доступ к шахтам. Только по пропускам, подтверждённым лично. Убрать сторонние охранные компании. Только наши. Только проверенные.

– Принято.

– Второе. Приостановить поставки руды до стабилизации. Всем подрядчикам отправить письма с формулировкой «временное приостановление деятельности в связи с угрозой объектам и персоналу».

– Это сорвёт экспорт. Париж не будет доволен.

– Париж не в зоне прямой видимости, – отрезал Дюпон. – Пусть недоволен. Пусть приедет и скажет мне это в лицо.

– Есть.

– Третье. Начать эвакуацию мирных из деревень рядом с узлами. Кого уговорим – хорошо. Остальных – убедить. У нас есть автобусы. Используйте всех, включая священников и санитаров. Люди должны уйти из-под линии огня.

– Это гуманитарная операция?

– Это последняя совесть, которой мы ещё обладаем.

На том конце была пауза. Потом – только «Понял, капитан».

Он откинулся в кресле. Потянулся к ещё одному кофе. Остыл. Ничего. Он привык пить холодное. Главное – не забыть вкус.

Ветер за окном поднялся. С улицы донеслось пение – кто-то из местных женщин напевал что-то на санго. Слова не были понятны, но в голосе было тепло. Настоящее. Живое.

Улыбнулся. Впервые за долгое время – по-настоящему. Теперь он знал, что делает.

Люк понимал, что будет предателем для одних и героем для других. Знал, что его ждет война. Не только на улицах – но и в каждой голове, где ещё жива привычка к подчинению.

Но это уже не имело значения.

Жребий брошен.

Жара выжимала пот, страх – слабость. Пыль шуршала под берцами, листья резали кожу, будто мелкие лезвия. Отряд двигался быстро, без шума – как звери, привыкшие не оставлять следов. За спинами – рюкзаки, ножи, АК южноафриканского производства, у некоторых – G3 и модифицированные FN FAL. Лица – обожжённые, загрубевшие, чужие.

Они не говорили вслух. Только жесты, сигналы, короткие команды. Дисциплина, как у старой штурмовой группы времён индокитайских войн. Эти люди были резервом ада.

В голове колонны шёл командир – Бартелеми Сека, известный в Европе как Баррет Майкл Секстон. Бывший офицер SAS, изгнанный за «эксцессы при подавлении» в Северной Ирландии. Потом – Родезия, ЮАР, Намибия. Потом – вне закона, но не вне рынка.

– Темп держим, – сказал он, не оборачиваясь. Голос – хриплый, прокуренный, сухой. – Через час – точка захода. Без костров. Без звуков. Это ещё не чистка.

Рядом с ним шёл Хайнц – его заместитель, бывший разведчик ВДВ ЮАР. На лице – следы ожога, на шее – перевёрнутый крест, татуированный, блеклый. Он пел себе под нос – медленно, как молитву: “We never die… we just reload…”

– Думаешь, найдём что-то в деревне? – спросил он, сплюнув жевательный табак.

– Они хотят страх. Мы дадим им ужас, – отозвался Сека. – Страх – лучше бумаги.

– Намечен кто?

– Вся деревня. Без имён. Без разницы. Главное – сигнал. После этого – пусть думают, кто следующий.

Сека вытащил сигарету, зажёг, вдыхая коротко. Он не носил каску. Только старый песочный платок на лбу и очки. Видел всё – и ничего не выражал.

– Эти чёрные… – Хайнц усмехнулся. – Им дашь немного оружия – уже маршируют как генералы. А потом бегут, как дети. Ни чести. Ни структуры.

– Чёрные – не люди, – сказал Сека, как констатацию. – Люди умирают за дело. Они – за иллюзию.

Он не говорил это с ненавистью. В его голове мир делился не на добро и зло, а на тех, кто стреляет, и тех, кто кричит.

Позади колонны послышался хохот.

– Шестнадцать, – крикнул кто-то. – Шестнадцать, мать вашу!

– Брехня, – ответил другой. – Тебя после пятой бабы уже в лазарет несут.

– У этой был нож в руке, прикинь. Шестнадцать – и последняя сама просила. Три дня воняла, но какая была тварь…

Хохот усилился. Даже те, кто обычно молчал, хмыкнули. Это был их способ не сойти с ума – или наоборот, сойти, но так, чтобы не замечать. Сека не обернулся. Он слышал. Он знал. И он не запрещал. Потому что понимал: их страх для него – топливо, их безумие – инструмент.

Сека остановился. Поднял руку – и вся колонна замерла. Он присел, положив ладонь на землю, посмотрел вперёд: за деревьями едва виднелись крыши из жести, дымок, и вон там, среди высокой травы – следы босых ног, сбегающих с тропы.

– Они знают, – произнёс он. – Уже слышали.

– Что, начнём сейчас? – Хайнц проверил патроны. – Или дожидаемся приказа?

Сека вытащил маленькую фотографию из кармана – обрывок, вырезанный из газеты. Французский дипломат, улыбающийся рядом с Мбуту. Ниже – печать. Ему не нужно было читать. Он знал: это старый порядок. Сжал бумагу и бросил её в пыль.

– Мы – не армия, – произнёс он негромко. – Армии строят, маршируют, сдаются. Мы – хаос.

– И никто нас не остановит?

– Только те, кто забудет, что белые – предатели, а чёрные – не люди.

Он не верил в идеологию. Только в последствия. Страх – самая чистая валюта в мире. Его нельзя подделать. Его нельзя скрыть. И они шли, чтобы платить этим страхом. Вперёд – к деревне, у которой не было имени. Где жили дети, старики, женщины. Где никогда не слышали о Секе. Пока.

Командир наемников поправил ремень и посмотрел на небо. Там не было ни одного облака. Только палящее солнце и пыль, вставшая стеной над тропой.

– Помни, – сказал он, не оборачиваясь к Хайнцу, – мы здесь не просто так.

– Я всегда помню, – хмыкнул тот. – Нам платят. Генерал – фигура. Мы – вес.

– Генерал Н’Диайе хочет порядок, – произнёс Сека с усмешкой. – А Лондон – хочет ресурсы. Мы здесь, чтобы создать нужную атмосферу. Атмосферу страха. Не правды. Не законности. Страха.

– То есть дипломатия?

– Дипломатия мачете, – отрезал Сека.

Он знал: формально их отряд «Головорезы» числился в документах как «экспедиционная группа поддержки», выданная по тайному соглашению между частными структурами Великобритании и будущим «правительством национального спасения». Контракт был безымянным. Деньги – через третьи страны. Ответственности – ноль.

Они должны были дестабилизировать, зачищать, ломать волю. И, когда деревни будут гореть, когда люди будут бежать, когда по радио скажут «оставайтесь дома» – останется только один голос, которому будут верить: голос силы.

Сека не верил ни в кого. Ни в Британию. Ни в Н’Диайе. Он верил в то, как автомат работает в темноте. В то, как страх замирает в глазах жертвы. В то, как быстро можно сломать нацию, если делать это не флагом – а пеплом.

ГЛАВА 3

Сен-Флёр встречал утро медленно, зная цену времени. Первые лучи солнца пробивались сквозь пыльные витражи старого храма Святого Габриэля, в котором отец Антонио Гатти проводил свою службу. Камень под ногами был ещё прохладным, воздух – неподвижным, наполненным благовониями, углём и запахом бумаги.

Город был особенным. Не потому, что здесь был кафедральный собор – один из немногих, уцелевших со времён французской миссии. И не потому, что тут находился монастырь Кила-Мой, где христиане и последователи древнего культа Цветка Солнца учились молиться рядом. А потому, что именно здесь ещё сохранялась тишина, которую отец Гатти называл «дыханием между мирами».

Он сидел в боковом нефе, перебирая чётки. За стенами храма слышался шёпот – не молитв, а разговоров. Люди начали собираться раньше обычного. Женщины с детьми, старики, юноши с отрешёнными взглядами. Гатти чувствовал: что-то уже сдвинулось. И это было не политическое – это было глубже. В тоне. В лицах. В темпе шагов.

Он встал, прошёл по ряду скамей, провёл ладонью по деревянной спинке. Каждая царапина – напоминание. Здесь сидели те, кто приходил со страхом. Те, кто уходил с надеждой. Он знал многих по именам. По историям.

– Падре, – раздался голос за спиной.

Это был Исаак, помощник отца Гатти. Молодой катехизатор, сын местного учителя, выпускник семинарии в Сенегале. Высокий, с мягким лицом и быстрым умом.

– Я слушаю, – сказал Антонио.

– Пришло сообщение из столицы. Наша миссия закрыта. Формально – «на период восстановления порядка». Фактически – выдворены. Один из братьев избит, трое находятся под домашним арестом.

Гатти сжал пальцы.

– Кто дал приказ?

– Военное командование. С подписью генерала Н’Диайе. Но… – Исаак замялся.

– Говори.

– Есть более странное. Мы получили слухи… подтверждённые, – он достал записку, сложенную вчетверо, – о том, что часть солдат генерала участвует в… ритуалах. Прямо в деревнях. С факелами, танцами, жертвоприношениями животных. Иногда – с человеческими жертвами.

Отец Гатти взял бумагу. Прочёл. Перечитал. Отложил.

– Это не ритуалы. Это демонстрация. Когда власть приходит без мантии – она надевает маску.

Он вспомнил, как в далеком прошлом – ещё в одной другой стране, в другой форме – видел, как военные «благословляли» себя проклятиями, вырезанными на коже. Тогда он думал, что это – край. А теперь понимал: нигде нет дна.

– Президент делал то же самое, – тихо сказал Исаак. – Только с другими словами. Он строил культ из себя. Они – из предков.

– И тот, и другой – строили на страхе. Просто Мбуту требовал, чтобы его боялись в костюме. А эти – в пепле.

Он медленно прошёлся вдоль стен. Прикоснулся к камню, к кресту.

В свете, падающем с купола, частицы пыли казались звёздами. Гатти стоял на амвоне, смотрел в пустые скамьи и думал о том, сколько лиц он больше не увидит. Некоторые уехали. Некоторые – исчезли. Некоторые – уже мертвы. Но их голоса всё ещё звучали в стенах.

– Падре, – снова заговорил Исаак. – Нам нужно что-то делать. Люди собираются. Говорят, что, если миссия в столице закрыта – значит, и здесь мы под угрозой. Некоторые уже начали уходить. Сегодня утром женщина из северного района увела троих сирот – боится, что солдаты придут ночью.

– Они правы, – сказал Гатти. – Мы не можем их удерживать. Но можем подготовить.

– Вы хотите эвакуацию?

– Я хочу сохранить жизнь. Остальное – Бог устроит.

Он знал, что говорить такие слова – значит признать поражение. Также знал: если будет стоять до конца, то погибнут те, кто и не должен был быть в этой войне.

– Свяжись с миссией в Ла-Креюз. У них есть автобусы. Попроси направить три, максимум – четыре. Пусть приходят в ночь. Без маркировки.

– А если не дадут?

– Скажи, что я беру ответственность. Что я дам показания. Что я глава Миссии, и мне можно верить хотя бы сейчас.

Исаак кивнул. Но в его глазах уже была боль. Потому что он тоже понимал: мы не бежим – мы уходим, чтобы выжить.

В тот день отец Гатти прошёл по улицам Сен-Флёра трижды. От собора до дома сирот. От дома – к школе. От школы – обратно в храм. Он говорил с женщинами. С учителями. С молодыми священниками. Не давал обещаний. Только руки. Только глаза.

И всем святой отец говорил:

– Если услышите барабаны ночью – не открывайте дверь. Уходите к реке. Там будет свет. Следуйте за светом. Он не был уверен, будет ли свет. Но знал, что иногда вера начинается именно с этих слов.

Ночь опускалась над Сен-Флёром тихо, как занавес после последнего акта трагедии. Свет в соборе был тусклым, керосиновым. Электричество отключили ещё утром. Некоторые говорили – авария. Но Гатти знал: это первый признак штурма. Без света легче контролировать страх.

Он стоял в алтаре. На коленях. Перед ним – не крест, не образ. Только свеча. И чётки.

Отец молился не за победу. Не за возвращение порядка, а за то, чтобы в этой тьме ещё остались те, кто не потерял образ человека.

«Господи, не отвергни нас за слова, сказанные не вовремя.

Не накажи за то, что не смогли спасти.

Сохрани сердца тех, кто непричастен.

И, если должен кто-то погибнуть – пусть погибну я.»

Сзади вошёл Исаак.

– Автобусы будут. Три. После полуночи. Один водитель – брат Фредерик. Остальные – местные. Люди молчат, но готовы.

– Хорошо, – сказал Гатти. – Отправим женщин и детей. Стариков. А потом – по ситуации.

– А вы?

– Я останусь. Если надо – задержу их. Хотя бы на полчаса. Этого хватит.

Исаак ничего не сказал. Только сел рядом. Молча. Так они сидели. Два человека – один с крестом, другой с радиостанцией. За их спинами – стены старого собора. Перед ними – пустой зал. А снаружи – шорохи. Тишина, в которой уже звучали далёкие барабаны.

Гатти знал, что приказ уже отдан. Они шли. Но и он – был готов.

Комната, в которой находился главный передатчик, некогда служила кладовой. Сейчас здесь пахло металлом, маслом и влажной тканью. На стенах – полки с медикаментами, коробками гуманитарной помощи, рациями в полиэтиленовых чехлах. В углу, прикрытый брезентом, стоял серый спутниковый терминал, собранный из нескольких разных моделей.

Над ним – распятие.

Доктор Луис Кордова, худощавый испанец с медленным голосом и руками хирурга, проверял соединение. Он был одним из немногих, кто знал: Гатти – не просто священник. Он знал коды. Он знал, кому и что говорить.

– Канал откроется через тридцать секунд, – сказал он, не оборачиваясь.

Отец Гатти стоял рядом. В руках – старый блокнот. Он не пользовался компьютером. Писал от руки. Потом читал вслух. Его голос не дрожал. Только взгляд был чуть глубже обычного.

– Начинай запись, – тихо произнёс он. – Пометка: ВОЗДУХ ДУШНО. Глазами священника. Адресат: Эванс. Канал 3-12-B.

Терминал пискнул. Связь установлена.

Отец Гатти начал говорить. Ровно. С паузами.

«Это отец Антонио Гатти, Сен-Флёр, Флёр-дю-Солей. Если вы это слышите – значит, канал ещё жив. Я жив. Пока. Передаю срочную сводку о положении в регионе. Переворот свершился. Президент Мбуту – вероятно, мёртв или удерживается. Генерал Арман Н’Диайе провозгласил военное правительство. Армия разделена. Начались массовые казни офицеров и сторонников прежнего режима.»

Он сделал паузу. Закрыл глаза. Продолжил.

«Миссия в столице закрыта. Наши священники депортированы или блокированы. Трое под арестом. Один – пропал. Дипломатические каналы не работают. Франция, вероятно, ведёт переговоры с генералом. Местные источники сообщают о применении ритуальной практики при военных действиях: в частности, публичные жертвоприношения, сожжения, насильственное “очищение” деревень. Сочетание религиозного экстремизма и этнической мобилизации. Это опаснее, чем идеология. Это – культ.»

Кордова не прерывал. Он только вытирал лоб.

Гатти открыл блокнот. На следующей странице – короткий список.

– Продолжу, – сказал он.

«Я подтверждаю наличие в регионе профессиональных наёмников, неафриканского происхождения. Предположительно – британская ЧВК. Связь с Секой, известным по Родезии и ЮАР, почти доказана. Местное население боится, но пока не организовано.

В Сен-Флёре люди собираются у миссии. Более ста человек. Женщины, дети, больные. Мы готовим эвакуацию. Три автобуса. Сегодня в ночь.

Если их не пропустят – я останусь.

Не как агент. Как священник.»

Его голос стал ниже. Не тише – глубже. Как будто он говорил уже не в микрофон, а в саму тьму, разверзшуюся над страной.

«Я передаю это не как аналитик. Не как координатор. Я передаю это как свидетель.

Страна разрушается. Не потому, что пришёл другой диктатор. А потому, что мы – Запад – позволяем этому повторяться. Снова. И снова. Под другими именами, с новыми лозунгами. Но с теми же жертвами.»

Он замолчал. Закрыл блокнот. На мгновение прикрыл глаза.

– Передай это. Без редактуры. Полным файлом, – сказал он Кордове.

– И подпись? – спросил тот.

– Да.

Он вновь заговорил в микрофон:

«С уважением, Отец Антонио Гатти. Сен-Флёр, Флёр-дю-Солей. Последняя точка тишины. Пока ещё не сожжённая.»

Запись остановилась. Канал отключился.

Вечером того же дня Гатти сидел у окна. В руках – кружка с водой. За стеклом – деревья. Небо. Шум детей во дворе. Он смотрел туда, как в надежду.

Знал: ответа может не быть. Знал: никто может не прийти.

Но он передал.

А значит, ещё можно верить.

Улицы Сен-Флёра наполнялись людьми с первыми отблесками солнца. У собора Святого Габриэля, под арками, отбрасывающими длинные тени на пыльные плиты, выстроилась молчаливая колонна: женщины с детьми, старики, двое на носилках. Небольшой автобус с выбитым стеклом стоял у ступеней – остаток гуманитарного конвоя. Второй подходил с южной стороны. Шофёры курили молча, переглядываясь с тревогой.

Отец Гатти, в чёрной сутане, с кожаной сумкой через плечо, спокойно давал указания. Он не кричал. Он просто смотрел – и его слушались.

– Падре, – подошёл Исаак. – Северные кварталы беспокойны. Солдаты проверяют документы, есть случаи избиений.

– Будем выдвигаться раньше, – тихо сказал Гатти. – Не ждём третьего автобуса. Кто останется – укроется в подвалах. Передай всем: «Не сопротивляться, но не склоняться».

Он не успел закончить. Из-за поворота вывернулся грузовик, за ним – броневик. Они двигались медленно, уверенно. Колёса грохотали по булыжнику, и шум машин был сильнее, чем шепот толпы. Люди отпрянули. Некоторые встали, закрывая детей.

Из машин вышли военные – десяток человек, в песочной униформе, с повязками новой армии. Впереди – майор Бамаду Кемба, мужчина лет сорока, с прямой спиной, острым подбородком и аккуратной бородкой. Он держался жёстко, без ярости. Но за его глазами читалась вера. Вера в порядок, в силу. И – в необходимость.

– Отец Гатти? – спросил он, подходя ближе.

– Да. Чем могу помочь?

– Приказ штаба. Вы должны немедленно выехать в Мон-Дьё. В сопровождении. Вас ожидает генерал.

– Я не могу покинуть этих людей, – спокойно ответил Гатти. – Я священник. Они нуждаются во мне. Здесь.

– Это не обсуждается. Вы подозреваетесь в организации нелегальной эвакуации. Ваше присутствие способствует панике. Миссия лишена лицензии. Вы – гражданин Ватикана. Вам будет обеспечен безопасный проезд.

Гатти молчал.

– Вы понимаете, что отказываетесь от приказа командования?

– Я понимаю, что не могу бросить этих людей.

– Вы не оставляете мне выбора, – отрезал Кемба. – В течение часа в городе будет введён комендантский час. Все религиозные собрания запрещены. Любые попытки эвакуации – преступление. Нарушения – будут караться. Публично. Без суда.

– Это ваша вера? – спросил Гатти. – Или чья-то ярость?

Кемба на секунду напрягся. Потом повернулся:

– Порядок важнее веры, падре.

Он сделал жест – и солдаты рассыпались по периметру. Началась операция.

К вечеру Сен-Флёр стал другим городом.

Плакаты с ликом генерала появились на центральной площади. Старые портреты президента Мбуту – сорваны, сожжены прямо на глазах прохожих. По улицам ходили патрули – солдаты в свежей униформе, с плетками и списками. У школ выставлены посты. У ворот больницы – двойной кордон.

– Все на улицах после девятнадцати – задерживаются, – приказал Кемба. – Пропуск только у работников стратегических объектов и персонала миссий. Все остальные – по домам. Оповестить громкоговорителями. Нарушителей – порка на центральной площади. Мужчины – двадцать ударов. Женщины – пятнадцать. Подростки – обратно домой, с меткой.

– Меткой? – переспросил Исаак, стоявший рядом с Гатти, у решётки собора.

– Краска на лбу. Чтобы знали. Один раз простили – второго раза не будет.

Солдаты работали быстро. В южных кварталах уже задерживали подростков. У одного нашли карманную библию – отобрали, бросили в пыль. Старик, торговавший свечами у миссии, попытался спорить – получил удар прикладом в живот. Девочку, шедшую к храму с матерью, развернули, вырвали корзинку из рук. Все это – без лишнего крика. Только тихий, равномерный ужас.

– Это война против тени, – произнёс Гатти. – А они стреляют в лампу.

– Люди не выйдут ночью, – сказал Исаак. – Но они начнут шептаться. И тогда…

– Тогда и начнётся бунт.

На следующий день на окраине Сен-Флёра произошла стычка. Местный сапожник, которого арестовали за отказ закрыть мастерскую, был избит до потери сознания. Его племянник, юноша лет семнадцати, попытался ударить солдата. В ответ по району прошёл облавный рейд. Шестеро задержанных. Один убит. Двое – пропали. На стене миссии ночью появилась надпись, выцарапанная углём: "Если Бог молчит – значит, Он ждёт нас."

Кемба пришёл в собор на закате. Без охраны. В руках – список. Он подошёл к Гатти, стоявшему у свечей.

– Это люди, которых мы заберём сегодня ночью, – сказал он. – По подозрению в подстрекательстве.

Гатти взглянул в список. Там были девять фамилий. Все – его прихожане. Все – те, кто вчера молчал. Просто молчал.

– Вы хотите выгнать дьявола – и стреляете в зеркало, – произнёс священник.

– Я делаю то, что должен, – сказал майор. – Здесь будет порядок.

– Здесь будет пепел, – ответил Гатти.

На третий день с начала зачистки в Сен-Флёре случилось невозможное – кто-то ударил солдата на центральной площади. Не подросток. Не отчаявшийся. Слепой старик. Из квартала кожевенников. Он шёл, опираясь на палку, когда двое солдат преградили путь. Один толкнул. Второй – смеясь – сбил шляпу. Старик поднял палку – и ударил.

Их было много. Старик – один.

Но в этот момент что-то в городе оборвалось. Крик поднялся сразу. Люди высыпали на улицу. Не с оружием. С камнями и проклятиями. Патруль отступил, вызвав подкрепление. Началась потасовка. Несколько женщин задержаны. Один солдат порезан. Один – ранен. Ранен – камнем, но это был первый солдат, чья кровь упала на мостовую Сен-Флёра.

Это было началом.

Отец Гатти молился у окна. Весь день он разрывался между верой и обязанностью. Он уже не организовывал – он сдерживал.

– Мы не можем уйти, – говорил он Исааку. – Если мы уйдём – здесь останется только страх.

– Если мы останемся – они нас убьют, – отвечал тот.

– Возможно. Но если даже после нас будет тишина – значит, кто-то услышал.

В тот вечер он сел за старую машинку. Писал медленно. Одну страницу. Без копии.

"Дорогой Эванс. Всё выходит из-под контроля. Здесь больше не хватает слов. Только шагов. Только взглядов. Только пепла. Я сделаю всё, чтобы удержать город до утра. Если сможете – помогите не мне. Помогите им."

Сен-Флёр горел. Не весь – кусками. Кварталами. То вспыхивал рынок, то школа. Крики не стихали ни на минуту. Дым висел между домами, как старая одежда, не давая дышать. Улицы были завалены телами, мусором, осколками. Невозможно было понять – где кончилась вера, и началась ярость.

Армия генерала Н’Диайе вошла в город утром, чтобы навести порядок. К вечеру – на улицах уже шла гражданская война. Солдаты стреляли в окна. Люди бросали в них бутылки, камни, иногда – молчание. Порой этого было достаточно, чтобы начался расстрел.

Собор Святого Габриэля стал последним оплотом. К его стенам стекались те, кто бежал не за оружием, а за словом. Женщины с младенцами. Подростки, потерявшие родителей. Больные.

Некоторые приносили ведра с водой. Кто-то – аптечки. Двое шахтёров установили баррикаду из сломанных лавок и мешков с песком.

Отец Гатти стоял на пороге собора. Не с оружием – с крестом. Он говорил негромко. Просто смотрел – и люди видели: пока он стоит, они ещё не сломлены.

– Падре, – сказал Исаак, подбегая. – Патруль пробует прорваться с востока. Идут столкновения. Местные встали с палками, но у армии – автоматы.

– У нас нет автоматов, – ответил Гатти. – Значит, у нас есть только одно – быть вместе.

– Этого может не хватить.

– Но если мы разбежимся – этого точно не будет.

Он повернулся к толпе.

– Здесь не война. Здесь – жизнь. За порогом – кто хочет жить, а не убивать. Кто готов стоять – не ради власти, а ради завтра. Пусть услышат нас. Без рёва. Без стали.

К вечеру у собора стояло около трёхсот человек. Кто-то изнутри принёс иконы. Кто-то – старый флаг миссии. Они не кричали – ждали.

И в тот момент, когда начали падать первые снаряды – не по собору, а по улицам вдалеке – появился Кемба.

Он вышел из грузовика. Один. В военной форме, запылённой, но выглаженной. Он не выглядел злым. Он выглядел уставшим и опасным.

Подошёл к Гатти, и взгляды их пересеклись – как холод и огонь.

– Я просил вас уехать, – сказал он.

– А я просил вас остаться человеком, – ответил Гатти.

– Люди гибнут.

– Потому что в них стреляют.

Кемба вздохнул.

– У меня есть приказ. Если собор не сдается до полуночи – по нему будет нанесён артиллерийский удар. Точечный. Без разлёта. Раз – и всё. Быстро. Мы сделаем это. С благословения генерала.

– Вы хотите убить город в его сердце?

– Я хочу закончить это.

– Тогда начните с себя. Начните с себя, – повторил Гатти. – Если вы верите, что война решает правду – убейте себя первым. Докажите, что это честно. Что страх – это добродетель.

Кемба молчал. Его пальцы дрожали – едва заметно. Он не был монстром. Он был винтом. Приказом, ходячим параграфом. Но здесь, перед стенами собора, он не видел врага. Он видел… лицо.

– Здесь дети, – продолжил Гатти. – Беременные женщины. Слепые. И, возможно, выжившие, которые уже лишились всего.

– Если я не сделаю этого, я потеряю контроль, – глухо сказал майор. – У меня подчинённые. У меня приказ. У меня смерть на пятках.

– Тогда умрите вместе с ними, – прозвучало откуда-то из толпы. Это был шахтёр – один из тех, кто вытащил жену из-под завалов накануне. – Но не стреляйте в нас издалека. Приходите – и смотрите в глаза.

Майор посмотрел на него. Потом на толпу. Потом снова – на Гатти.

– Я дам вам ночь, – сказал он. – До рассвета. Ни секунды больше.

– Хватит, – ответил священник.

Город продолжал гореть.

В ту ночь к собору пришло ещё больше людей. Кто-то ставил иконы. Кто-то читал вслух молитвы. Один мальчик принёс старый радиоприёмник и включил музыку – классическую, шипящую, ускользающую сквозь грохот выстрелов вдалеке.

Никто не спал. Пока в небе над Сен-Флёром – между огнём и облаками – держалась тишина. Тишина перед выбором.

В комнате, где держали радиопередатчик, пахло сыростью, железом и углем. Электрический свет давно выключили – и теперь вся аппаратура работала от бензинового генератора, гудевшего с перебоями.

Доктор Кордова сидел у терминала с согнутой спиной. На лице у него не было выражения. Только сжатые губы. Он не сразу повернулся к Гатти, будто ждал, что в последнюю секунду экран снова оживёт, что придёт новое сообщение, обновление, срочная пометка.

Но экран оставался пуст. Сигнал – завершён.

– Ну? – спросил отец Гатти. Он стоял у стены, рядом с потускневшим образом Святой Анны, и держал чётки так, как держат оружие.

– ЦРУ дало ответ, – произнёс Кордова. – Форма дипломатическая. Но суть… ясна.

Он протянул бумагу. Переведённую, аккуратно отпечатанную на старом принтере.

"Анализ текущей ситуации в регионе продолжается.

Возможность оперативного вмешательства исключена.

Рекомендуем священнику Гатти и другим лицам сохранять нейтралитет.

Вмешательство возможно в случае международного запроса или консенсуса ООН."

Под текстом стояла подпись: Офис наблюдения. Центральноафриканский сектор.

– То есть нас нет, – тихо сказал Гатти.

– Нас никогда и не было, – ответил Кордова. – Мы были записью в их списке. Сигналом. Вариантом. Не болью.

Гатти сел. Впервые за сутки. Он не упал, не осел. Просто сел, как человек, у которого кончился путь – но не вера.

– Значит, мы одни, – произнёс он.

– Да, – подтвердил доктор.

– Как и всегда, – добавил Гатти.

Он посмотрел на дверной проём, где висел свет. И подумал о том, что даже свет не знает, зачем он ещё горит.

Позже, в храме, он молился. Но не просил.

Первый снаряд разорвался в южном районе. Там, где ещё утром стояли лавки торговцев, где пахло хлебом и специями. Грохот был не просто громким – он словно разорвал не воздух, а ткань времени. После него не наступила тишина. Наступило оглушение.

Отец Гатти выскочил из часовни на улицу. Над городом поднимался столб дыма, пульсирующий, рваный. Как чёрная вена в небе.

Дети кричали. Женщины молились. Кто-то бежал. Кто-то просто стоял, не веря.

Второй снаряд ударил ближе. Он попал в здание школы при монастыре, старую каменную постройку, которую реставрировали почти десять лет. Гатти побежал туда. Внутри был ад.

Камень. Кровь. Обломки досок. Под завалом – тела. Он увидел Агнес – 14 лет. Её рука торчала из-под балки. Её глаза были открыты. Хотел закрыть их, но рука не поднималась.

И в этот момент он понял: слёзы – это роскошь. Сейчас – нужно действие.

Третий снаряд разорвался рядом с госпиталем. Он видел, как в небо взлетели каталка, тенты, крик. Раненые, которых привезли с окраин, были убиты там же, где и хотели их спасти.

– У них нет цели, – сказал Исаак, задыхаясь. – Они стреляют в город, как в живое тело. Не выбирая органов. Не различая боли.

– Это и есть цель, – ответил Гатти. – Чтобы мы забыли, кто мы. Стали только криком.

Он вернулся к собору. Пол храма был усеян пеплом и раненными. Витражи трещали от грохота. Люди прижимались друг к другу. Некоторые молчали. Некоторые пели. Некоторые просто держали свечи.

Гатти прошёл по проходу. Поднялся к алтарю. Под ноги ему попала капля крови. Он не понял – чья. Может, его. Может, общей.

Он поднял глаза к куполу, где ещё держалась фреска Спаса.

И спросил – не голосом, а дыханием: «Ты слышишь это? Если нет – тогда я должен стать тем, кто слышит за тебя.»

Снаружи гремели залпы. Улицы превращались в сплошное поле боли. А в сердце – оставался храм. Но и он – дрожал.

Когда началось наступление, никто не кричал «в атаку». Солдаты шли молча. Под прикрытием дыма. Они не бежали – они вползали в город, как жара, как яд. В какой-то момент пыль между домами зашевелилась – и появились тени с оружием.

Исаак выстрелил первым. Он не умел стрелять. Пуля ушла в воздух. Но солдаты остановились. Они не ожидали, что здесь – стреляют. В ответ началась настоящая стрельба.

Храм превратился в баррикаду. Лавки, двери, остатки стен – всё стало укрытием. Мужчины с палками, мачете, старым ружьём без приклада. Они не думали, что победят. Они просто не хотели умереть молча.

Один солдат был ранен – в шею. Он упал прямо у западного входа. Его звали Жером. Он был из Сен-Флёра. Его мать пела в церковном хоре. Когда его нашли, он шептал молитву. Не имя генерала. Не приказ, а молитву. Смерть – делает выбор яснее.

Отец Гатти стоял у центрального прохода. В руках – крест. Он смотрел, как в него целятся. Как пули ложатся ближе. Как вокруг всё разваливается и всё же – он не отходил.

– Уходите, падре, – раздался голос рядом. – Уходите, пока есть шанс.

Это был Самуэль. Солдат. Христианин. Местный. Его лицо было покрыто копотью и потом. Но в глазах – ещё оставалась душа.

– Я могу вас вывести. У меня есть грузовик. Остался водитель. Мы уедем.

– Здесь люди.

– Здесь смерть.

– Я знаю. Но пока мы здесь – она нас не забирает. Она нас испытывает.

Самуэль опустил голову. Потом – снова посмотрел:

– Если вы не уедете – сгорит не только храм. Сгорит память.

Эти слова пробили сильнее снарядов.

Пули стали ложиться ближе, задели колонну. Камень сыпался. Витраж с пророком Исайей разлетелся на сотни кусков.

Собор начал рушиться.

И Гатти понял: вера – не в том, чтобы остаться. Вера – в том, чтобы вывезти живых.

– Всем, кто может идти – к восточному входу. Там грузовик.

– А остальные? – спросила женщина с перебинтованной рукой.

– Мы понесём их. Если не можем остаться – мы понесём.

Они начали собираться быстро. Кто-то нёс на руках детей. Кто-то – вытаскивал раненых. Кто-то – просто молился, пока грузили тела. Самуэль прикрывал отход. Он стрелял коротко, чётко. Один за другим – по тем, кто приближался слишком близко.

– Быстрее! – кричал он. – Пока не подошли БТРы!

Гатти шёл последним. С ним – двое стариков. Один – слепой. Другой – с перебитой ногой.

Он держал их обоих.

Собор остался позади. Последний удар артиллерии пришёл в тот момент, когда грузовик рванул с места. Храм Святого Габриэля рухнул. Облако пыли накрыло задний борт.

– Не смотри, падре, – сказал Самуэль. – Его больше нет.

Но Гатти всё равно обернулся. Там не было стены, не было колокольни. Только одна растрескавшаяся фигура Христа, стоявшая среди развалин. Без одной руки, но ещё стоявшая.

Грузовик нёсся через горящий город. Мимо руин. Мимо тел. Мимо вывески, на которой ещё оставались буквы: Missione Sacra.

Ночь встретила их без слов. Только шелестом трав, плачем ребёнка, шёпотом того, кто выжил: «Ты не пришёл. Но я всё равно верю, что Ты был. Потому что мы – ещё едем.»

Грузовик дрожал, грохотал на выбоинах, тряс раненых и уцелевших, как зерно в решете. Ночь, пахнущая гарью и кровью, окружала их с трёх сторон. Далеко за спиной, где в последний раз вспыхнул огонь Сен-Флёра, ещё стоял чад – последнее дыхание сожжённого города.

Отец Гатти сидел в кузове, скрючившись между телами. Он держал голову опущенной, одной рукой обнимал ребёнка, другой – прижимал к груди свою сутану, чтобы она не трепалась на ветру, как знамя на поле смерти.

Их было мало.

Те, кто бежал с ними, были уже не народом, а горсткой теней. Несколько женщин. Трое подростков. Один безногий старик. Плачущая девочка с перевязанной головой. Тишина между ними была гуще, чем ветер.

Доктор Кордова погиб ещё в храме. Когда рухнула восточная галерея, он бросился вытаскивать из-под обломков последнюю девочку. Его накрыло вместе с ней. Только обломок его очков нашли позже в руинах у алтаря.

Исаак погиб позже. Когда грузовик уже тронулся, он остался прикрывать отступление. На мосту. С мачете в руках. Его застрелили. Потом – затоптали.

Самуэль погиб у ворот. Когда пулемётная очередь прошила кузов грузовика, он кинулся закрыть детей собой. Упал навзничь, не крикнув ни разу. Лежал так, будто молился, даже после смерти.

Отец Гатти знал это. Знал – потому что он запоминал лица, а теперь – видел пустоту на их месте. Их больше не было. Только он. И те, кто ещё дышал. Он хотел бы рыдать. Кричать, но вместо этого смотрел в ночь – и держал в себе всё, чтобы не разорваться.

Тогда он заметил её.

Девочка сидела напротив. Лет шести или семи. Грязные волосы. Глаза – пустые, но не сломленные. Она держала что-то в руках – что-то тёмное, сжатое, как последний уголок живого мира.

Цветок. Кроваво-красный. С золотистыми прожилками на краях. Кила Мой.

Гатти застыл. Цветок был грязным. Пыльным. Немного надломленным. Но всё ещё стоял на тонком стебле, упрямо и гордо. Он протянул руку.

– Где ты взяла его? – спросил он.

Девочка ничего не сказала. Только сильнее прижала цветок к груди. И Гатти понял: она принесла его с собой из ада. Через смерть, бегство, пепел. Он закрыл глаза. И воспоминание всплыло, будто написанное на внутренней стороне век.

Кила Мой. Цветок Солнца.

Давным-давно, задолго до первых француженок в широкополых шляпах, задолго до школ, флагов и проповедей, на этих землях рассказывали историю.

Когда первый человек умер от предательства – не войны, не голода, – земля почернела. Солнце отвернулось. И оставшиеся люди рыдали семь дней и ночей. Их слёзы упали на выжженную землю, и на восьмой день на вершине самой высокой горы вырос один-единственный цветок.

Он был красный, как кровь. Он был золотой, как солнце. Он был напоминанием: "жертва нужна, чтобы свет вернулся".

Цветок не срывали. Его берегли. Только в самые значимые дни – на похороны, на брак, на рождение, на войну. Только тогда шли за Кила Мой.

Французы увидели цветок. Спросили: «Что это?» Им ответили: «Кила Мой. Цветок Солнца.» И они сделали его своим флагом. В честь него назвали страну.

Но на их флаге цветок был другим. Без боли. Без слёз. Только красивым. Копия, имитация – символ без крови.

Они построили школы, где детям запрещали говорить на своём языке. Где про Кила Мой не рассказывали. Где его цветок на флаге значил не память – а порядок.

И всё же в тайне, ночью, женщины продолжали рассказывать детям сказку. Про первую смерть. Про первую слезу. Про цветок, который никогда не умирает.

Гатти открыл глаза. Грузовик всё трясся. Кузов скрипел. Где-то впереди выл ветер. Пахло гарью и железом. Он посмотрел на девочку, на её тонкие руки, на её Кила Мой.

Это был не флаг. Не гимн. Не приказ. Это была вера, выжившая в детских пальцах.

И в эту минуту Гатти понял: он потерял друзей, потерял храм, потерял город. Но он не потерял смысл. Пока этот цветок был жив – пока хоть кто-то помнил – всё ещё было за что держаться. Гатти прикрыл глаза рукой, чтобы спрятать слёзы и впервые за много дней позволил себе шепнуть – не Богу, себе: "Свет ещё здесь. Пока мы едем. Пока ты держишь его. Свет – ещё здесь."

И грузовик, гремя и скрипя, нёс их дальше – в ночь без дорог.

С цветком.

С надеждой.

С памятью.

ГЛАВА 4

Мон-Дьё всегда был городом на холме. Но теперь этот холм напоминал скорее погребальный курган, чем трон.

С утра всё было как всегда: жара расползалась по асфальту, на базарах спорили о ценах на манго, прохожие старались не смотреть вверх на колонны правительственных машин, скользивших по широким проспектам. Столицу держала привычка – молчать, отводить глаза, поклоняться тем, кто сжимал кулак. Но в тот день привычка начала трещать. Сначала исчезли патрули в северных кварталах. Потом перестали работать рации жандармов. На южной заставе – перестрелка: короткая, без пощады. Солдаты, носившие клятву верности Мбуту, переходили на сторону генерала один за другим. Кто не переходил – исчезал. К полудню Мон-Дьё уже был другим городом.

На стенах рисовали новые лозунги:

"Порядок – это кровь."

"Н'Диайе – спасение Солнца."

На крышах зданий вместо старых флагов с увядшими цветами появлялись новые – грубо нарисованные, но сияющие красным. Цветок Солнца переродился – теперь он был не символом мира, а клеймом власти

Президент Мбуту был в своём дворце – большом здании французского колониального стиля, с белыми стенами, обсаженным акациями внутренним двором.

Он пил утренний кофе и читал донесения. Его секретарь – худой, нервный – шептал ему о проблемах на окраинах. Мбуту отмахивался. Его лицо, толстое, вспухшее от лет роскоши, не выражало тревоги.

Он был уверен в одном: никто не посмеет. Никто не решится. Все всегда решают – в его пользу. Так было всегда, так должно было быть и сейчас.

Он вызывал министров – они не приходили. Он требовал генералов – они молчали.

Когда первые броневики свернули на улицу перед дворцом, он всё ещё отдавал приказы по телефону.

– Усмирить.

– Привести ко мне.

– Наказать.

Но телефон уже был мёртвым.

На улице танки остановились у ворот. Из одного вышел человек в новой форме – без знаков различия, только с нашивкой: пылающий цветок на чёрном фоне.

Он не кричал, только поднял руку, и солдаты пошли вперёд.

Ворота дворца поддались быстро. Не было ни взрыва, ни грандиозного штурма. Просто – хруст металла, скрежет, и створки, годами охранявшие власть, распахнулись. Солдаты вошли без суеты. Ни крика. Ни лишнего движения. Как ветер перед бурей.

Мбуту стоял в зале для приёмов, с белыми колоннами и позолоченными люстрами. В руках он всё ещё держал телефонную трубку – молча, сжав её, как оберег. Секретарь исчез. Министры исчезли. Связь исчезла. Остался только он – и звук шагов.

– Кто идёт? – спросил он. – Где мои люди?

Ему не ответили. Первые двое вошли в зал, подняли оружие – не для стрельбы, а как знак.

За ними – майор в новой униформе. На лице – шрамы, в глазах – ничего кроме холода.

Он остановился напротив Мбуту.

– Господин президент, – сказал он, и в голосе не было ни почтения, ни злобы. – Во имя Национального комитета спасения и восстановления, вы отстранены от власти.

Мбуту моргнул. Один раз. Потом – тяжело опустился в кресло.

– Я… – начал он.

Но слова увязли в горле. Он был человеком, который привык повелевать страхом, а теперь страх стоял перед ним – и не кланялся. Его не били, не унижали. Позволили встать, взять папку с документами и пройти через зал – под взглядами солдат. Но на выходе он споткнулся, и никто не подал ему руку.

Он сам поднялся. Сам пошёл. Сам – ушёл в закат власти.

Когда колонна броневиков выехала из дворца с арестованным Мбуту в середине, люди на улицах не кричали «ура». Они просто смотрели, молча. Как смотрят на пожар, который, наконец, добрался до дома соседа. И за этими взглядами было меньше радости, чем казалось генералу.

Генерал Арман Н’Диайе ждал в тени.

Он не вышел на площадь, не стоял у танка с флагом. Он сидел в старом кабинете Министерства внутренних дел, в здании с выбитыми окнами и окровавленным ковром. Перед ним – бутылка с коньяком, пыльный график захвата ключевых точек столицы, и табличка: "Республика Флёр-дю-Солей. Официальный визит", уроненная кем-то из бывших министров.

Когда дверь открылась, и в помещение ввели бывшего президента, Н’Диайе не встал. Он даже не сразу посмотрел. Только сказал:

– Вы опоздали на тридцать лет, Жан-Батист.

Мбуту стоял посреди комнаты. Его белый костюм был мятым. Его лицо – опухшим. Но он держался, как держатся те, кто не верит в конец.

– Вы совершили преступление, – сказал он тихо. – Предательство.

– Я? – усмехнулся Н’Диайе. – Я освободил страну.

– Вы разрушили порядок.

– Порядок? Вы называете этим воровство, кумовство, пытки и экспорт детских костей в контейнерах под кофе?

Мбуту молчал.

– Ты не бог, Жан-Батист, – продолжил Н’Диайе. – Ты просто оказался первым шакалом у гниющей туши. Теперь – я.

Он встал, подошёл ближе, его лицо стало серьёзным.

– Ты думал, что Франция тебя спасёт?

– Я служил им.

– Вот именно, – холодно сказал генерал. – И потому ты был ничем.

Позже, когда Мбуту увели, Н’Диайе сел на тот же стул, на котором тот сидел всего полчаса назад. Взявши шариковую ручку, написал: "Комитет национального спасения и восстановления официально принимает управление страной. С этого момента все конституционные органы распускаются. Временное правительство формируется лично генералом Арманом Н’Диайе. Все дипломатические миссии должны пройти перерегистрацию. Законы прошлого режима признаны недействительными. Начинается новая эра." Подпись: Арман Н’Диайе, глава переходного совета.

Потом он налил себе коньяк. Выпил – не дрогнув. И сказал в пустоту:

– Теперь мы посмотрим, кто первый сдастся: народ или золото.

В течение первых двух часов после ареста Мбуту столица изменилась до неузнаваемости.

Группы солдат с новым знаком – пылающим цветком на чёрном фоне – заполнили улицы. Они двигались быстро, как вода в трещинах: сносили старые вывески, сбивали таблички с именем Мбуту на административных зданиях.

На центральной площади сожгли портреты: старые баннеры с улыбающимся "отцом нации", одетым в генеральскую форму, шли в огонь один за другим.

Толпа стояла вокруг. Молчала. Смотрела, как обугливается ткань, как рушатся последние символы старой власти. Но крики радости были редкими. Люди смотрели на пламя не с ликованием – с усталостью. Солдаты врывались в дома чиновников, захватывали архивы, разбивали печати на дверях.

На радиостанциях зазвучали новые лозунги:

"Порядок через обновление."

"Нация восстанет через очищение."

"Свет Цветка Солнца будет навсегда с нами."

Комендантский час был объявлен в тот же вечер. Все улицы должны были опустеть к восьми вечера. Тем, кто не подчинялся, угрожали "непредсказуемыми последствиями" – формулировкой, которая звучала хуже прямой угрозы.

В министерских зданиях начались "проверки на лояльность". Списки составляли быстро, грубо. Порой за одну неудачную улыбку можно было попасть в "группу риска". Порой – за то, что когда-то учился в одной школе с сыном Мбуту. Страх не ушёл – он сменил маску.

Если при Мбуту боялись шёпота, теперь боялись тишины.

А над всем этим – в воздухе столицы – висело что-то ещё. Что-то тяжёлое, невидимое. Ощущение, что, если раньше ты был пленником – теперь ты стал рабом. И что никто – ни в столице, ни за её пределами – больше не помнит, за что стоило бы бороться.

Только цветок Солнца – переиначенный, обезображенный, превращённый в эмблему новой власти – смотрел с флагов, развевавшихся на обугленных крышах, напоминая, что даже символы могут быть проданы.

Вечером генерал Арман Н’Диайе вышел к народу.

Не на площадь – там ещё чадили кости былых лозунгов. Он выбрал старую террасу дворца правосудия, перед которой в прежние годы выносили приговоры врагам режима. Теперь здесь был собран народ: измученные, растерянные, потрёпанные страхом и ожиданием люди. Некоторые пришли по приказу. Некоторые – из страха. Некоторые – потому что больше не знали, что делать.

Н’Диайе стоял под прожекторами. Его тень кровью растекалась по плитам. Он поднял руки – жест тонкий, почти священный.

– Народ Флёр-дю-Солей! – его голос, усиленный динамиками, был тяжёлым, полным торжественного металла. – Время лжи окончено! Время рабства завершено!

Толпа молчала. Только ветер гонял клочки пепла между рядами.

– Сегодня мы уничтожили символы коррупции и предательства. Сегодня мы открыли новую эру справедливости!

Он говорил долго. О мире, справедливости, процветании, возрождении Цветка Солнца. И в каждой фразе было меньше веры, чем во взгляде каждого солдата на крыше с автоматом наизготовку.

Н’Диайе пообещал реформы: выборы – "в надлежащее время", очищение системы, дружбу с народами мира. И особенно – независимость, от всех.

Кроме новых хозяев, чьи голоса уже шептали в кулуарах: "поставки редкоземельных металлов должны быть гарантированы". Когда он закончил речь, аплодисментов почти не было. Толпа просто стояла, точно не поняв – это конец страха или начало нового.

Н’Диайе спустился с трибуны. Его плащ развевался за спиной, как знамя. В его глазах не было радости, только тяжёлая, нечеловеческая решимость. Сегодня он победил, но завтра – начнётся война за саму тень этой победы. И в этой войне уже не будет героев, только выжившие.

На окраинах города в ту ночь дети снова рисовали цветы Солнца на стенах. Но теперь – красной краской, смешанной с грязью и кровью.

Офис, куда поселился генерал Н’Диайе, раньше был министерством сельского хозяйства. Теперь – штабом новой власти. Пыльные фрески с изображениями пшеницы, рощ и довольных крестьян всё ещё покрывали стены, но за их выцветшими контурами царила тишина.

Здесь, в бывшем конференц-зале, за тяжёлым столом, сколоченным, чтобы пережить не одно правительство, сидел новый хозяин страны. Н’Диайе был в форме без знаков различия. Одет просто, но сидел так, будто его плечи держали всю страну.

На столе перед ним лежали две папки: одна – с планами нового временного правительства, другая – с протоколами "очистительных комиссий".

Он смотрел в окно, за которым багровело небо над Мон-Дьё, и чувствовал, как в груди тяжелеет новое чувство – не страх, не ответственность – власть. Теплая, живая, сладкая, как первый глоток крепкого вина после долгого поста. Он был один – до тех пор, пока дверь не отворилась, и в кабинет не вошёл Ричард Хейворд, английский советник. Тот самый человек, который провёл бесчисленные встречи с офицерами ещё до переворота, организовал поставки оружия, координировал действия наемников. Высокий, жилистый, в безупречном льняном костюме, он выглядел чужим здесь, среди гниющих зданий и запаха угля.

Хейворд не стал кланяться. Он не торопился занимать кресло. Он просто встал напротив стола, положив руки на спинку стула.

– Поздравляю, генерал, – сказал он с лёгкой улыбкой. – Мон-Дьё ваш.

Н’Диайе чуть наклонил голову, внимая комплименту, как король внимал бы низкому барону. Ему нравились эти слова. Ему нравилось, как они звучали. "Ваш". Он всегда знал, что однажды это произнесут вслух.

– Город мой, страна моя, – медленно сказал он. – И никто больше не скажет мне, что я – слуга.

Хейворд усмехнулся краем рта, жестом, в котором сквозила ирония, столь же старая, как дипломатия.

– Власть – сладкая штука, – заметил он. – Особенно в первые дни.

Н’Диайе прищурился.

– Вы что-то хотите сказать?

– Я хочу напомнить вам о старых разговорах. И о новых обязанностях.

Он обошёл стол, наконец сел напротив генерала, не убирая ноги далеко под стул – сидел удобно, как человек, который никуда не спешит.

– Ваши люди получили оружие через мои каналы. Ваши офицеры обучались инструкциями, отправленными из Лондона. Ваш переворот поддержан – пусть негласно – нашей деловой элитой.

Н’Диайе не отводил взгляда. Его лицо стало жёстким.

– Мы благодарны, – сказал он без улыбки.

– Благодарность – не валюта, генерал, – мягко заметил Хейворд. – А вот обязательства – вполне.

Он вытащил тонкую папку из кожаного портфеля, положил на стол.

– Здесь – предложения по концессиям на разработку рудников. Основные месторождения: Кила Мой, Сен-Клер, плато Анье. Мы ожидаем подтверждения ваших обещаний – переданных нами вам ещё шесть месяцев назад.

Н’Диайе опустил взгляд на папку, но не взял её.

– Английские компании получат преференции, – сказал он сухо.

– Преференции? – Хейворд поднял брови. – Вы, должно быть, шутите.

Н’Диайе чуть склонил голову вперёд, будто готовясь к нападению.

– Я теперь президент.

– Вы президент временного совета, – мягко уточнил Хейворд. – Без поддержки Лондона ваш трон продержится столько, сколько понадобится французам, чтобы натравить на вас следующий мятеж. Или китайцам, чтобы купить ваших полковников.

Он наклонился ближе. Его голос стал ниже.

– Ваш долг – не благосклонность. Ваш долг – договор, который сделал вас тем, кем вы сейчас являетесь.

Генерал сидел, как высеченный из камня. Он знал, что Хейворд говорит правду. Знал, что без их оружия, их наёмников, их "советов" его армия уже бы раскололась. Знал, что его победа – не его. Но всё равно что-то внутри него, тяжёлое и горячее, боролось.

Минуту они молчали.

Только ветер стучал в выбитые окна. Потом Н’Диайе взял ручку. Подписал первую страницу. Не дрогнув, не моргнув. И когда он отдал документ Хейворду, он улыбнулся впервые за весь разговор.

– Флёр-дю-Солей открыт для инвестиций, – сказал он.

И в этих словах не было ни гордости, ни стыда. Была только новая форма рабства.

Арман Н’Диайе родился в том изломанном краю, где песчаные ветры стирают границы между деревнями, где смерть приходит не как драма, а как повседневность. Его деревня, затерянная в северных провинциях Флёр-дю-Солей, принадлежала к племени Сара – не гордым воинам Мамбуту, а к народу выносливых, забытых, стоящих на обочине истории. В этих местах дети учились ходить по горячему камню босиком и молчать, когда били.

Н’Диайе был третьим сыном в семье безземельного скотовода. Мать умерла от лихорадки, когда ему не было и пяти лет. Отец погнал стадо на юг, и больше его не видели. Воспитывали старики, которые не говорили о будущем, потому что его не существовало. О детстве генерала известно мало: лишь то, что он быстро научился считать, драться и не верить в обещания.

Первую школу он увидел в девять лет – миссионерскую, где французы учили детей повторять слова, значения которых те не понимали. Он повторял молча, но запоминал. В четвёртом классе его отправили в Мон-Дьё – на стипендию, данную тем, кто демонстрировал "особые успехи в ассимиляции". Именно тогда, среди белых колонн столичных лицеев, он впервые понял: в этом мире сила принадлежит не тому, кто прав, а тому, кто умеет выжить в тени чужого света.

Когда он окончил лицей, его рекомендовали для обучения во Франции. Там, в Сен-Сире, в стенах, напитанных памятью империй, он стал чужим дважды: чужим среди французов и чужим среди своих. Его учили стратегии, субординации, дипломатии – но он учился другому. Он учился видеть страх за выправкой, усталость за улыбкой, голод за речами. Он учился читать людей, как открытые книги.

Во время учёбы в Сен-Сире он познакомился с людьми, которых не было в списках официальных профессоров. Бывшие разведчики, старые офицеры, консультанты частных структур, которые смотрели на студентов как на возможные инвестиции. Через одного из таких людей – старого полковника британской колониальной службы – Н’Диайе впервые соприкоснулся с теми, кто понимал, что ресурсы стоят дороже принципов.

Он не продал себя тогда. Он запомнил. И когда вернулся во Флёр-дю-Солей, вернулся уже не мальчиком из деревни – а инструментом.

Вернувшись на родину, Н’Диайе вступил в армию нового государства, где внешне всё напоминало прежние порядки, только погоны стали шире, а обещания – громче. Президент Мбуту, бывший герой борьбы за независимость, стал королём в республиканском мундире. Кланы, семьи, родственные узы раздирали страну тише, но глубже, чем открытая оккупация когда-то рвала её яростно.

Н’Диайе начинал младшим офицером в инженерных частях. Он ремонтировал дороги, строил переправы, прокладывал коммуникации. Он смотрел, как миллионы уходят в офшорные счета, пока в деревнях не было ни школ, ни колодцев. Он видел, как генералы продавали верность иностранцам за золотые часы и женщины высшего общества превращались в живую валюту на дипломатических приёмах.

Тогда он начал строить свой путь.

Его первым союзом стали те, кого забыли – офицеры из провинций, не допущенные к пиршеству элиты. Они знали, что у них нет будущего при Мбуту, и потому были готовы слушать того, кто предложит иной порядок.

Вторым его союзом стали коммерсанты из Лондона, которые искали пути к алмазам, к руде, к золоту – ко всему, что скрывалось в недрах Флёр-дю-Солей. Они понимали, что Н’Диайе может стать мостом. Он понимал, что без них его мост рухнет.

Через посредников были заключены негласные договорённости: поставки вооружения через ЮАР, обучение командиров в частных лагерях в Кении, финансирование "центров по изучению демократии", где офицеры и молодые политики учили новые слова для старой игры.

Продолжить чтение