© Владимир Чубуков, текст, 2025
© Валерий Петелин, иллюстрация, 2025
© ООО «Издательство АСТ», 2025
Предисловие
Horror [хоррор, ужас] – слово латинское, но шло оно к нам из латыни очень долго и окольными путями. Латынь уж давно умерла, а слово все ползло по горам, по оврагам, по океанскому дну. В XIX веке, в золотой полдень русской литературы, никто у нас никакого «хоррора» еще не знал, хотя латынь изучали с детства, и уже были написаны шедевры ужаса – «Вечер накануне Ивана Купала», «Вий» и «Страшная месть» Гоголя, «Семья вурдалака» и «Упырь» А. К. Толстого, «Сон» и «Рассказ отца Алексея» Тургенева и не только. Лишь в последние десятилетия слово, дав чудовищный крюк, доползло до нас, успев обрасти полипами коннотаций. Жанр ужаса, или хоррора, – явление не новое на Руси, в классическую литературу оно вошло вместе с Пушкиным и Гоголем, а прежде них встречалось и в церковной письменности, и в фольклоре, разве что имя свое получило недавно.
Но верное имя найти – это лишь полдела, следует еще и фамилию определить, ведь при одинаковых именах фамилии могут различаться. Поэтому сейчас у нас не один хоррор, а целая толпа хорроров – все тезки с разными фамилиями.
Есть хоррор, который уходит корнями в творчество Эдгара По и Амброза Бирса. Другой хоррор следует традиции Говарда Лавкрафта, Августа Дерлета, Кларка Эштона Смита. Третий хоррор уходит корнями в Стивена Кинга. Четвертый – в Клайва Баркера… Таких фамилий много, они то идут параллельно друг другу, то пересекаются в брачных связях. Поэтому, прежде чем начнете читать мои рассказы, хочу дать вам некоторое представление о том, что вас ждет.
У моего хоррора русские корни: Пушкин, Гоголь, Одоевский, Достоевский, Тургенев, А. К. Толстой, Гаршин, Куприн, Сологуб, Андреев, Булгаков, Хармс, Платонов, Л. М. Леонов, Набоков, Мамлеев. Но отростки корня тянутся и в чужую почву – к Гофману, По, Блэквуду, Майринку, Конраду, Кафке, Лавкрафту, Сартру, Кортасару, Ф. К. Дику, Павичу, Лиготти.
Не буду говорить про каждый рассказ сборника, лишь про некоторые из них скажу кое-что.
Первый рассказ «Вечное возвращение» зародился на том самом зловещем пустыре, который в нем описан, когда я с тревогой озирался по сторонам, проходя эту пустошь. Концепция ницшеанского Ewige Wiederkunft – Вечного возвращения – как-то сама собой спроецировалась на библейско-эсхатологические представления о воскресении мертвых в телах с новыми свойствами, возможно чудовищными.
«Тень моего брата» – выполз на свет из детских страхов перед гипнозом. В детстве я слышал полный ужаса рассказ человека, попавшего под гипнотическое воздействие, и часто представлял, а что же будет со мной, когда я сам попаду под власть гипнотизера?
«Дыра» – плод чтения научных докладов академика Владимира Михайловича Бехтерева, чьи идеи я перенес в рассказ, правда, придав им кошмарный оттенок.
«Секретарь» – плод чтения русской монашеской литературы XIX и начала XX веков: дневники, письма, биографические сочинения, монастырские летописи. Это целый культурный пласт, малоизведанный и залегающий рядом с пластом русской классики, но при этом едва-едва с ним соприкасающийся.
«По течению Обратного года» – плод моей любви к Гоголю и Куприну, попытка скрестить мотивы двух классических шедевров – гоголевской «Страшной мести» и купринской «Олеси».
«Дверь в восточной стене» – результат погружения в философию индуизма, в которой под ведическими завалами можно узреть кошмарные глубины, полные предвечного ужаса.
«День открытых могил» – опыт соединения двух редких жанров некрофутуризма и некроапокалиптики.
Последний рассказ «Имя» – родился из жутковатых историй о том, как в девяностые годы поступали в роддоме моего родного города с мертворожденными младенцами, если родители не требовали выдать им тело.
Пока не поздно, пока вы не приступили к чтению, должен вас предупредить: в моих рассказах вы можете столкнуться не только с мистической жутью и загробным ужасом, но еще и с некоторыми крайне неприятными деталями, которые могут шокировать особо впечатлительных читателей. Надо знать, что понятие horror подразумевает не только жуткое, страшное и кошмарное, но еще и отвратительное. Horror – это не гладкая асфальтированная дорога, но петляющая по лесам и пустошам тропа, ездить по которой опасно: иногда так тряхнет, что желудок подступит к горлу и до крови прикусишь язык. Но ведь удовольствие заглянуть в лицо кошмарам стоит того, не так ли?
Вечное возвращение
На Взлетке, недалеко от заброшенного аэродрома, открылся гипермаркет «Лента». Ближайшие жилые дома, стоявшие на южной окраине 14-го микрорайона, отделял от «Ленты» обширный пустырь. Через него-то и ходили в гипермаркет и обратно местные жители, протоптавшие отчетливую тропу.
Багрянцеву пришло рекламное СМС-сообщение о том, что «Лента» на Взлетке начала работать по ночам, что в течение двух ночей, с нуля часов до шести утра, будет действовать двадцатипроцентная скидка на все товары, кроме тех, разумеется, что участвуют в других акциях.
Он как раз собирался спать и раскладывал диван, когда мобильник тренькнул сигналом входящего сообщения. Прочитал новость; сонливость тут же выветрилась. До «Ленты» идти минут пятнадцать или чуть больше, полночь наступит через тридцать пять минут, значит, как раз пора выходить, – соображал Багрянцев, одеваясь второпях.
Шел, как обычно, через пустырь. Можно было пойти длинным путем – по дороге, что размашистой дугой подходила к гипермаркету, но этот путь Багрянцеву не нравился. По одну сторону дороги длинный ряд гаражей, по другую – забор новостройки; никаких тротуаров, идти приходилось прямо по проезжей части, а там развели грязищу, которая в сухую погоду превращалась в толстый слой пыли. Дорога через пустырь и чище, и короче. Хотя в последнее время какое-то неприятное чувство посещало Багрянцева на пустыре, и он в этом чувстве никак не мог разобраться.
С удивлением увидел, что с левой – по ходу движения – стороны от тропы возникло на пустыре прямо-таки болото. Откуда? Почва там каменистая. Даже после сильных дождей никогда в тех местах не скапливалась вода. Может, грунтовые воды пробились к поверхности? Впрочем, Багрянцев решил: болото – так болото, и черт с ним!
С болота тянуло мерзостной сыростью. Казалось, восточный ветер, срывавшийся с гор, пролетавший над бухтой и коченевший в пути, попадал на болоте в лабиринт, где разбивался на тонкие злые потоки, под разными углами вырывавшиеся к тропе. Багрянцев шел, а его словно касались щупальца невидимых тварей, как будто он – живой товар, проходящий через ряд покупателей, что придирчиво примеряются к нему в раздумье: не взять ли нам его?
Поеживаясь, дошагал до гипермаркета.
И вот тебе раз! Путешествие, оказывается, было напрасным. Створки входной двери не раздвинулись перед Багрянцевым. «Лента» не то что не работала ночью, но даже закрылась на полчаса раньше обычного: бумажка с цифрами «23:30» залепила собой четыре нуля на объявлении о времени работы магазина. Перечитав еще раз эсэмэску, раздосадованный Багрянцев заматерился и двинулся в обратный путь.
Не сразу он понял, что воздух на пустыре теперь неподвижен. И встал над болотом туман, которого не было там каких-то пару минут назад. Около «Ленты» вился пронизывающий ноябрьский ветер, а пустырь словно накрыло стеклянным колпаком. Воздух над пустырем был спокоен, как застоявшаяся вода. И не сыростью, не холодом тянуло с болота – чем-то другим. Худшим.
Багрянцев остановился на тропе, развернулся в сторону болота. Всмотрелся в залитый лунным светом пейзаж, смазанный туманной дымкой. Даже принюхался, шумно втягивая ноздрями воздух.
И понял, как назвать то, что так не нравилось ему здесь в последние дни. Сейчас оно усилилось, стало явственным, почти осязаемым, уже доступным для именования. Это был страх. Будто густой смрад, он выползал с болота на тропу, окутывал, обволакивал, просачивался сквозь поры под кожу, заползал в легкие, тошнотворной паутиной касался сердца.
Вверх от ступней побежали судороги – такие частенько случались у Багрянцева от холода, – но сейчас, поднявшись до колен, судороги не остановились, как обычно, а поползли выше, добрались до самой шеи, которую тут же покосило набок, и перекинулись на лицевые мышцы. Багрянцев хотел сорваться с места и побежать, но подвели ноги, деревенеющие от спазмов. Он едва ковылял, чувствуя, как смыкаются челюсти страха.
Когда Багрянцев почти добрел до конца тропы, в полусотне метров за его спиной выбралась из болота тень. Бесформенный темный сгусток зашевелился, поднимаясь и приобретая человекообразные очертания. Багрянцев не видел его, но меж лопаток скользнула ледяная змейка. Он застыл в дурном предчувствии. Обернулся, заметил шагающий к нему силуэт и лихорадочно заковылял прочь.
Темная фигура шла медленно, как идут под водой, преодолевая сопротивление среды. Казалось, сами законы нашего мира желали исторгнуть прочь это чужеродное существо. Фигура конвульсивно подрагивала, кривилась, слегка расслаивалась на сегменты разной плотности, как бывает с телевизионным изображением при плохом сигнале. Через каждые пару-тройку шагов фигуру немного сносило назад, словно ее движение переключалось на реверс, но тут же, выправившись, продолжалось в прежнем направлении.
Когда пустырь закончился, идти стало легче. Боль в ногах почти унялась, шаг ускорился. Багрянцев прошел через асфальтированную площадку, которую водители маршруток облюбовали для конечной остановки. Сейчас она была пуста. Прошел мимо закрытого продуктового магазина в нижнем этаже высотки, ближайшей к пустырю.
И подивился: да что ж так темно?!
Совсем недавно, когда он шел в сторону «Ленты», здесь горели уличные фонари, в домах светились окна, витрину закрытого продуктового магазина озаряли гирлянды мигающих зеленым и красным светодиодных лампочек, но теперь светила лишь луна, да в нескольких окнах ближайших домов болезненно теплился тусклый, явно не электрический, свет.
Багрянцев прошел мимо кафе, в котором каких-то двадцать минут назад справляли свадьбу. Но сейчас кафе было закрыто, и даже автомобильная стоянка перед ним опустела.
«Сволочи!» – с неожиданной злобой подумал Багрянцев и представил с мрачным удовольствием, как в разгар свадьбы отключается электричество, кафе, заполненное празднующими людьми, погружается во тьму, и те, гремя стульями, чертыхаясь и светя перед собой мобильниками, пробираются к выходу, чтобы рассесться по машинам и спешно разъехаться. Тут же заметил, что думает об этих незнакомых людях так, будто они в чем-то провинились перед ним.
Приближаясь к своему дому, Багрянцев озирался – не маячит ли позади темный силуэт, – но никого не заметил. И отсутствие преследователя, вместо того чтобы успокоить, внушало тревогу, от которой слегка подташнивало, будто в желудке копошились чьи-то холодные пальцы.
Вошел наконец в подъезд. Здесь тоже не было света. Пришлось подниматься темными лестничными пролетами на шестой этаж. На подходе к третьему началась одышка. Сердце колотилось. Да еще темень могильная. Поднимаешься по ступенькам, а кажется, будто мучительно выкапываешься из земли, из какой-то обвалившейся шахты. В мобильнике фонарика нет, экран маленький, света почти никакого, ноги приходится ставить наугад, идешь как по сгущенной темноте, в которую, того и гляди, вдруг провалишься, словно в трясину.
Где-то в глубине и внизу, в непроглядной тьме, стукнула, захлопываясь, металлическая дверь подъезда. Кто-то вошел с улицы. Багрянцев замер. Прислушался. Было тихо, словно вошедший тоже замер и прислушивается. Ужас ползал у Багрянцева по коже, извивался, кишел, будто рой насекомых.
Дьявол! Это ведь тот зашел, думал Багрянцев, тот самый! Сколько мне еще осталось: этаж, два? От волнения не мог сообразить, на каком этаже остановился.
Шумно двинулся с места. Поднявшись на площадку перед квартирами, лихорадочно начал кромсать темноту гнилушным светом дешевого мобильника, пытался рассмотреть номер квартиры на ближайшей двери. Так… «пятнадцать»! Значит, еще этаж.
Задыхаясь, Багрянцев поднимался, а из колодца, расчерченного ребрами лестничных пролетов, словно из глубокого нутра огромного чудовища, текли вверх ледяные испарения страха. Что-то шевелилось далеко внизу, шуршало, как наждачная бумага, электрически потрескивало, чуть слышно шипело. Нельзя было понять: раздаются ли те звуки с самого дна, приближаются ли вместе со своим источником? Впрочем, не важно, решил Багрянцев; еще есть фора в несколько этажей, он обязательно успеет.
Дошел. Вот она, родимая! Дверь, массивная, металлическая, пусть некрасивая, даже уродливая, но зато прочная. Трясущимися пальцами вставлял ключ в скважину. Мучился, не получалось. Наконец открыл-таки. Ввалился внутрь, с грохотом захлопнул дверь. Плевать на соседей, не до них! Торопливо закрутил ручку замка, клацнул засовом. А ведь как хорошо, что поставил этот засов, просто здорово! И отправился, не разуваясь, искать свечку в темных недрах квартиры.
Потом в грязно-маслянистом свете, со стеариновой свечой в руке вернулся в прихожую, прижался ухом к двери, застыл и настороженно слушал. Ничего. Тишина полная. Даже слишком полная. И плотная. Какое-то вязкое варево безмолвия.
Странная мысль пришла: сейчас там, за дверью, настолько никого нет, никого и ничего, что нет даже… никого и ничего, совсем никого и ничего, лишь черная бесконечная пустота, и если открыть дверь и шагнуть наружу, то провалишься в эту пустоту и будешь падать вечно, уже не остановишься нигде, никогда, и это будет вечная смерть, дна которой никогда не достигнешь.
Он стряхнул с себя оцепенение. Вновь прислушался к тишине. За дверью – точно! – кто-то был. Неслышимый, беззвучный, стоял на лестничной площадке, не дыша, не подавая признаков жизни, не тревожа тишины, как бы и вовсе не существуя. Только один признак, по которому можно было угадать его присутствие, – ужас, что сочился сквозь дверь.
Не сразу ведь и заметишь, не сразу разгадаешь суть этих утонченных веяний, которые кажутся поначалу дуновениями тишины, легкими колебаниями в пустоте. И когда они уже обволокли, с запозданием понимаешь: это дыхание ужаса. Его флюиды. Призрачные пепельные лучи, сочащиеся меж атомов металла, из которого вылита дверь. Проходящие насквозь, впивающиеся, помрачающие душу.
Багрянцев отступил от двери, задыхаясь в ужасе. Огонек свечи плясал в его дрожащей руке. В грузном шевелении теней чудились движения каких-то грандиозных челюстей, перемалывающих само бытие с его физикой и геометрией.
Излучение ужаса, проникавшее сквозь дверь, казалось, состояло из рук или щупалец, и они шарили в пространстве, отыскивая человеческое сердце, беззащитное внутреннее «я».
Багрянцев почувствовал на себе взгляд. Страшный, пристальный, проникающий сквозь металл, полный запредельной злобы, обжигающей ненависти, липкой людоедской похоти и странного безумия, в котором разум не угасал, но диким образом выворачивался наизнанку. От этого взгляда хотелось забиться в самый дальний угол, в тесную скважину, в глубокую трещину, затаиться там и слиться с небытием.
От существа с таким взглядом, понял Багрянцев, ни за какой дверью не скрыться. И когда он это понял, то понял и то, что взгляд прочел его мысли. В ответ на них существо за дверью расхохоталось. Кошмарный хохот раздался в голове у Багрянцева. Вращался там, будто шестерни и лезвия пыточного механизма, кромсал разум изнутри, вызывая дрожь по всему телу.
Немеющей рукой поставил Багрянцев свечу на тумбочку, обхватил голову ладонями, опустился на колени и стоял так перед входной дверью, дрожа от ужаса, настолько сильного, что он превратился в священный трепет и благоговение.
Сходя с ума, Багрянцев согнулся скобой и поклонился лицом в пол тому существу, что стояло за дверью. И существо шагнуло вперед, легко прошло сквозь дверь, как сквозь галлюцинацию, и встало перед скрюченным в поклоне человеком.
Свеча, упав с тумбочки, погасла.
Но вошедшего можно было видеть и в темноте. Его тело не источало никакого свечения, наоборот, оно было соткано из тьмы, поглощавшей свет, из тьмы, настолько бездонно-черной, что, по контрасту с этой тьмой, обычная темнота казалась каким-то полусветом. Возможно, существо источало ментальные волны, которые Багрянцев воспринимал непосредственно мозгом, без помощи глаз. По крайней мере, он чувствовал, что неким неестественным образом одновременно и видит, и не видит вошедшего.
Существо велело Багрянцеву встать. Велело без слов, одним шевелением воли. Он подчинился. Оно вошло в комнату, он – следом. Затем Багрянцев почувствовал безмолвное повеление лечь на пол. Лег. Существо уселось в кресло.
Лунный свет проникал в комнату через окно, но, падая на тело существа, проваливался, словно в пропасть.
Внешний вид существа непрестанно менялся, переливаясь из образа в образ. Фигура, в общем и целом, человеческая, но на деталях невозможно сфокусироваться. В них мешалось и людское, и звериное, и насекомое, и нечто совсем уж небывалое. Калейдоскоп сменявшихся подробностей одновременно завораживал и отталкивал. Общим знаменателем во всем этом хаосе было какое-то леденящее величие, смешанное с дикой злобой.
Багрянцев безвольно лежал перед фигурой, сидящей в кресле, ожидая своей участи.
Чудовище задумало совершить с ним что-то страшное и готовилось к этому, погрузившись в транс. Багрянцев попробовал шевельнуться, но не смог, его сковал паралич.
Плоть чудовища застыла и омертвела, пляска деталей на ней прекратилась. Из чудовища выползало нечто невидимое, неуловимое, утонченное почти до небытия. Багрянцев ясно чувствовал, как эта живая пустота движется к нему. Паникой отзывалось каждое движение невидимки. Она склонилась над ним, и он почувствовал прикосновение чужой холодной мысли, словно щупальца.
А потом невидимое нечто вдруг нырнуло в Багрянцева, как в прорубь, и благо, что паралич не позволял шевелиться, иначе Багрянцев начал бы метаться по комнате в припадке, круша все вокруг и калеча себя самого.
Невидимая тварь выталкивала его за какую-то черту. Прежде он и не подозревал, что эта черта так близко, что она вообще существует, но теперь чувствовал ее и понимал, что переступать за нее нельзя, что за чертой его подстерегает страшная опасность. Он боялся этой черты, не хотел за нее, но не знал, как перед нею удержаться, во что и чем вцепиться, чтобы не вынесло прочь?
Он уже понимал, в чем суть черты, и что лежит по одну ее сторону, что – по другую. Понимал, зачем невидимка толкает его туда.
Она выгоняла его из собственного тела. Но разве тело не есть он сам? Прежде он так и считал, но теперь старые представления рушились. Его обнаженное «я» изгонялось прочь, в пугающую неизвестность.
И вот уже Багрянцев смотрел на свое тело со стороны. Оно лежало на полу, пока еще скованное параличом, который отступал постепенно, на лице кривилась торжествующе-хищная улыбка той невидимой твари, что захватила его плоть.
Пока Багрянцев стоял перед собственным телом – невидимый, обнаженный почти до пустоты, – над креслом поднималось черное чудовище. Оно видело бесплотную душу Багрянцева, изгнанную из тела, жадно ее рассматривало и приближалось к ней.
Что же дальше?
Черное чудовище, будто голодный зверь, кинулось на Багрянцева.
Это было так нелогично, так абсурдно. Тело, лишенное души, напало на душу, лишенную тела. Багрянцев не понимал, что это за нелепость, как такое возможно? Но для удивления не осталось места, когда зубы черного тела впились в душу Багрянцева и начали кромсать ее на куски с той легкостью, с какой железные крючья могли бы кромсать студенистую плоть медузы. Объятое запредельным ужасом сознание Багрянцева разрывалось на части, ему казалось – или это действительно так было, – что зубы чудовища превращаются в змей, и каждая из них впивается в него иглами своих зубов.
И вот что странно. Пожираемый, он чувствовал, что не уничтожается, а постепенно сам становится черным чудовищем, переливаясь в него, заполняя его собой. Наконец, уже не оно пожирает его душу, а сам он, Багрянцев, пожирает ее. Разорванное сознание видело себя одновременно и жертвой, и хищником. И ужас жертвы сплетался в нем с похотью и наслаждением чудовищной твари, которой он стал.
Когда кошмар пожирания окончился, Багрянцев был заключен в это страшное, чуждое, но и родное, до наваждения, черное тело. Процесс воплощения был завершен. Душа Багрянцева сожрана без остатка и объединена с поглотившим ее телом в единое существо.
Но какой же в происходящем смысл? Ради чего все? Багрянцев не понимал. Ему чудилось, что ответ где-то рядом, один поворот мысли, словно поворот винта, – и все станет ясно. Сознание проваливалось в странную дрему, в которой он увидел себя и свое новое тело со стороны в образе хищной птицы, зажавшей в когтях беспомощного зверька – его «я». Птица взмахнула крыльями, взмыла ввысь, взламывая потолок комнаты, все этажи над ней, крышу дома и ночное небо, срывая с всевышних креплений черную ткань космоса, с которой высохшими насекомыми посыпались мертвые звезды.
В следующий миг тело стояло на пустыре, на тропе, стояло лицом к болоту, перед стеной тумана, еще более густого, чем прежде.
За этот миг полета Багрянцев понял все. Чтобы мгновенно преодолеть трехмерное пространство, выйти из одной его точки и войти в другую, телу вместе с душой следовало превратиться в нечто вроде математического объекта, лишенного пространственной протяженности. И, пока длилась эта трансформация, происходившая вне всяких координат, на умозрительной плоскости бытия, слияние тела и души стало абсолютным, и все знания, которые тело хранило в своих глубинных доминантах, прежде недоступные для души, хлынули в нее, будто потоки воды, взломавшей плотину.
Тот ужас, что Багрянцев испытывал перед своим преследователем, казался теперь просто смешным, нелепым и детским. Что лежало в его основе? Страх перед неизвестной угрозой, возможно, несущей боль или, максимум, смерть. Всего лишь! Примитивная боязнь за шкуру. Не того надлежало бояться. Подлинный страх и ужас открылись Багрянцеву в тех знаниях, которые он получил от своего нового тела. Эти знания затопили его, не оставив ни проблеска надежды, ошеломив новизной и той зловещей пропастью, что распахнулась перед разумом.
Не все было ясно в этих знаниях. Некоторые аспекты оставались смутными, словно картинка, схваченная расфокусированной оптикой. Другие аспекты стали гораздо четче. Тут же Багрянцев понял: то были лишь оттиски знаний, сохраненные мозгом, более или менее отчетливые, а сами знания хранились в душе, в той невидимке, которая покинула черное тело, чтобы вселиться в тело Багрянцева и выгнать его душу вон.
Теперь Багрянцев знал, кем было черное чудовище, заявившееся к нему.
Оно было самим Багрянцевым, сбежавшим из будущего, из той грядущей вечной жизни, что стала для него вечным адом, где Багрянцев мучился, воскреснув из мертвых в обновленном преображенном теле. Материя этого тела перешла на какой-то сверхъестественный уровень, где плоть сравнялась по свойствам и энергиям с духом. В иерархии сущностей материя тела поднялась на уровень выше, чем материя души. Сверхтонкое духовное тело стало словно бы ангелом, но это был ангел-чудовище, злобное бесчеловечное существо, в котором внутренние уродства духа проявились зримым образом. Плоть больше не скрывала, как завесой, постыдные тайны духа, хранилища мерзости, но выворачивала их наизнанку, выносила на поверхность человеческого существа.
Там, в будущем, намертво замурованный в самом себе, в чудовищном античеловеческом теле, он испытывал такое мучение, для описания которого и слов-то не подобрать ни в каком языке.
Но почему будущая вечность обернулась таким кошмарным страданием? Все упиралось в некий фактор, неясный, но крайне важный. Что-то предельно страшное произошло в будущем, что изменило устройство мироздания. В знаниях, полученных Багрянцевым, это событие растворялось в какой-то черной пелене, сквозь которую не мог проникнуть рассудок.
Ясно было только одно: там, в будущем, Багрянцев вынырнул из глубин смерти, воскрес в теле с какими-то ангельскими свойствами, бессмертном и неуничтожимом, и тут же попал в невыносимые условия внезапно изменившейся вселенной. В обновленном мироздании уже не было ни пищи, ни источников энергии, ни вакуума, ни воздуха, – была лишь какая-то страшная, словно живая, тьма, охватившая Багрянцева и других, подобных ему, как янтарная смола, что замуровывает в себе насекомых. В этой тьме и существовать было бы никак нельзя, если б не тело, которое Багрянцев получил, когда загробный мир отпустил на волю его душу. Его тело не нуждалось ни в пище, ни в воздухе, ни в чем-либо еще, без чего простым телам невозможно быть. Такое тело хоть залей навеки вулканической лавой – оно бы жило в ней, дожидаясь, когда время миллионами зубов своих лет разжует застывшую лаву в прах. Но тьма, которая объяла Багрянцева, была хуже любого вещества, потому что была вечна. Из этой тьмы не найти выхода. Ее не подточит никакая энтропия. И смерть уже невозможна.
Потрясенный и подавленный разум Багрянцева, стоявшего на краю болота, всматривался в свое кошмарное будущее, из которого он-будущий явился к себе-прошлому.
Какая-то неясная, грозная и крайне опасная сила подарила ему возможность бежать в прошлое, найти там себя, вселиться в собственное прошлое тело, а душу, изгнанную из него, переселить в тело, прибывшее из будущего. Короткое время было отпущено Багрянцеву на этот побег, теперь оно на исходе, пора возвращаться.
Багрянцев поразился собственной подлости. Бежать в прошлое, оставить там свою душу, а себя-самого-прошлого запихнуть в это страшное тело, как в ловушку, в клетку, и отправить в будущее, в мучительную вечную тьму. Так поступить с самим собой! Это же… чудовищно. Багрянцев почувствовал, как в ответ на эту мысль его новое тело расплывается в злорадной улыбке.
Он хотел развернуться и уйти прочь от болота, прочь с пустыря, домой, но тело не подчинилось. Оно было сильней его души, оно само знало, где следует быть, куда следует направляться. Душа Багрянцева застряла в этом теле, будто в карцере, стены которого сдавили ее со всех сторон.
Нечто прямо-таки дьявольское почувствовал Багрянцев в этом плане побега в прошлое: подменить там душу и вернуться в будущее с другой душой, пусть собственной, но все-таки другой – более… невинной, что ли.
Пришла на память вычитанная в какой-то фантастической книжке – названия не помнил – идея про путешественников во времени, извращенцев-педофилов, которые отправлялись в прошлое, чтобы найти там самих себя в детском возрасте, а найдя, изнасиловать. Чудовища из будущего набрасывались на свои собственные более ранние и невинные воплощения, чтобы отравить самих себя на корню, нанести себе неисцелимую душевную травму. Нечто подобное, только хуже, творилось с Багрянцевым.
Он не был религиозен, не увлекался мистикой, не верил ни в Бога, ни в черта, ни в загробный мир, но с детства был любопытен. Наткнувшись в одной книжке на библейское выражение «тьма кромешная», он полез в этимологический словарь Фасмера и узнал оттуда, что «кроме» в Древней Руси означало «вне», «снаружи», и его производное «кромешный», стало быть, значит «внешний», «наружный». Там же был приведен греческий аналог старославянского слова «кромештьнъ» – «экзотерос».
Кромешная тьма – экзотерическая тьма, внешняя тьма, наружная тьма.
Почему она «внешняя» или «наружная», Багрянцев так и не понял. А теперь узнал, что эта экзотерическая тьма действительно настанет в будущем и в это беспросветно-черное будущее он вот-вот отправится, чтобы там окунуться в невыносимо страшный безвыходный вечный мрак.
А его душа, сбежавшая из будущего, останется здесь, в его теле, будет жить его жизнью, смаковать каждую минуту той недолгой свободы, которую, неизвестно на каких условиях, она выторговала себе у неведомых сил. В свое время свобода закончится, тело умрет, душа, выпав из него, сгинет в загробном мире, чтобы потом вынырнуть оттуда, воскреснуть, соединиться с обновленным телом и отправиться в страшную мучительную кромешную тьму, которая пожрет вселенную. Далее петля замкнется, и эта подлая душа опять изберет проверенный метод бегства в прошлое, где вновь поменяется телом с более ранним проявлением себя, чтобы все повторилось, чтобы петля ложилась на петлю, чтобы круг бесконечно замыкался на самом себе.
Омерзение, тошнота, бессильная ярость и ненависть захлестнули Багрянцева.
Было в этой истории кое-что еще, неразгаданное и смущавшее своей откровенной нелогичностью. Если тело в одно мгновение перенеслось из его квартиры сюда, на пустырь, то почему оно с самого начала не использовало свои способности, чтобы так же мгновенно перенестись в квартиру к Багрянцеву? Зачем оно шло за ним, поднималось по лестнице, потом стояло под дверью, которую в итоге с такой легкостью прошло насквозь?
Задавшись этим вопросом, Багрянцев тут же получил ответ, который, похоже, заранее хранился в готовом виде в какой-то ячейке мозга и теперь был выложен перед ним.
Конечно, Багрянцеву-из-будущего не стоило никакого труда возникнуть перед собой-прошлым, где бы тот ни находился. Ночь, пустырь, преследование – все это просто спектакль, необходимый лишь для психологического эффекта. Чтобы подготовить Багрянцева к операции по обмену телами. Страх разрыхляет душу, как почву перед севом, делает ее восприимчивой к воздействиям извне. Поэтому и развернулось представление с фальшивым СМС-сообщением, среди ночи загнавшим на пустырь жадного до мелкой выгоды Багрянцева.
«Ты послало мне эту чертову эсэмэску? – мысленно спросил Багрянцев собственное тело. – Как? С помощью чего?»
И в глубине сознания услышал мысленный ответ:
«Ты не знаешь всех моих способностей. Тебе и не снилась даже малая часть того, что я могу».
«А не возвращаться в будущее, в эту проклятую кромешную тьму, ты можешь?»
«Вот этого не могу, – был ответ. – Есть условия, которые выше меня».
Багрянцев стоял лицом к болоту, всматриваясь в туман, в котором теперь чудилось что-то бездонное. И пронзительное одиночество, будто сверло, вгрызалось в сердцевину души. В тумане тонуло все – пейзаж, звуки, ветер. И скоро сам Багрянцев утонет в этом белесом небытии, утонут мысли, надежды, последняя тень его существа.
Внезапно он понял – знание само всплыло на поверхность разума, – что там, в будущем, он не один, что страшная трансформация постигла многих и многих.
Многих? Миллиарды воскресших людей всех времен и поколений? Но зачем ему знать об этом множестве?
Он усмехнулся. По-настоящему он верил только в собственное существование, и сейчас, в новом теле, эта вера лишь углубилась до своего дна: другие люди для него теперь были не более реальны, чем галлюцинации. Одухотворение телесной материи вовсе не способствовало широте взгляда, напротив, сузило его до крайней точки – до собственного «я». Солипсизм вечной жизни был полон и окончателен. Энергии собственной души и собственного тела стали для Багрянцева координатной сеткой его вселенной.
«Уже пора», – шепнуло внутри.
Тело Багрянцева шагнуло в густой туман. Каждый миг был глотком ужаса, с каждым мигом близилась бездна кромешной и вечной тьмы, провал в которую был где-то рядом, здесь, в тумане, на болоте, до этого провала, возможно, всего шаг.
Андрей Андреевич Багрянцев – тридцать восемь лет, холостяк, дважды разведен, от каждого брака по ребенку, оба мальчики, первый умер в раннем детстве, и правильно сделал, а на второго плевать. Андрей Андреевич вышел из дома солнечным утром. Прищурился на прохладное ноябрьское солнце, зависшее над кромкой гор, обрамлявших город с востока. На работу сегодня, конечно, не идти. К чертям эту сраную работу! Отныне он свободный человек, никаких обязательств ни перед кем. Разумеется, кроме той силы, что устроила ему побег из бездны. С этой загадочной силой шутить нельзя. Природа ее неясна, но могущество вполне подтвердилось тем, что она смогла устроить побег из будущего, и не для одного Багрянцева, но еще для многих других, которых не счесть. Эта сила действовала с умопомрачительным размахом, продуманно, педантично и планомерно. Ее план охватывал все времена и народы. Беглецы из будущей бездны возвращались в бесчисленные точки на шкале времен, от глубокого прошлого до отдаленного будущего. Возвращались всегда. Не было такого года в истории человечества, чтобы не возвратился кто-нибудь, один или несколько человек, бежавших от будущей кромешной тьмы и вечного мучения в ней. Всегда происходили подмены, подобные той, что случилась с Багрянцевым. И все беглецы обязались расплачиваться за свое бегство, каждому были поставлены условия.
Впрочем, условия такие, что исполнять их будет одно удовольствие. Те, кто ставил эти условия, знали, что и с кого можно потребовать. На какое безумие и на какой ужас каждый способен.
Главное, не попасться в самом начале. Смертной казни здесь нет, и это хорошо. Но будет мучительно стыдно перед самим собой, если, прикончив и сожрав всего лишь одного человечишку, не рассчитаешь все как надо, сглупишь и позволишь себя поймать. Все равно что глотнуть какого-нибудь дорогущего коньяка или виски, над которым дегустаторы закатывают глаза в экстазе, и тут же все выплюнуть. Нет, попадаться на первой жертве никак нельзя, не дай бог!
При мысли о «боге» Андрей Андреевич усмехнулся.
Ничего, это только первая петля обратного времени таит в себе подвохи. Пройдя ее, он войдет во вторую петлю и снова вернется назад, и тогда уже, все помня, сможет повторить безопасные ходы, исправить недочеты, отточить действия. Вот так, виток за витком, он достигнет совершенства, подобно музыканту, хорошо разучившему партию своего инструмента, и каждый его шаг будет звучать как музыка, закольцованная в петлях вечного возвращения.
Выя
Священник Лев Филимонович Разговеев, настоятель Свято-Успенского храма в Нижнем Пороге, овдовел рано, тридцати двух лет, в 1911 году. Мало того что супруга его, Анастасия Игнатьевна, была бесплодна, на горе себе и мужу, так еще и скончалась от мудреного мозгового недуга, настрадавшись пред смертью болезненными припадками в сопровождении страшных галлюцинаций.
Над телом ее отец Лев выл с горя по-звериному, едва не рычал. Дикий взгляд его, в обрамлении взлохмаченной гривы, был страшен. Белки глаз обжигали гнилостной белизной. Зрачки зияли, как провалы в загробный мрак. Губы червиво шевелились, когда нечеловеческие звуки полыхали меж них. Пальцы правой руки царапали ногтями, до кровавых полос, левое запястье, и обратно – левая рука немилосердно терзала правую.
Родные – сестра с мужем, часто навещавшие отца Льва, – опасались за его рассудок, и не напрасны были опасения. Священник и впрямь помешался; благо, что временно.
После почти трехнедельного помрачения он пришел в себя, однако некоторая как бы мистическая рассеянность занозой сидела на дне взгляда. И несвойственные прежде нетерпеливость с раздражительностью прозябли в его характере, наподобие сорных трав.
Раз как-то своего прихожанина, долго повествовавшего на исповеди о своих согрешениях за прошедшие пару месяцев, отец Лев оборвал раздраженно на полуслове:
– Да хватит уже! Утомили! Лучше скажите, что грешны и отовсюду недостойны – и с вас довольно. А то, право, неприятно слушать. Французский роман какой-то.
Вскоре прихожане смекнули, что батюшка к длинным исповедям не расположен, посему старались не утруждать его словесами многими, но приносили покаяние пред ним в кратких речениях, часто сводившихся к одному только «грешен» или «грешна, о-ой, грешна».
Проповеди отца Льва сделались скучны. Как сухие травы, мертво колыхались они, когда выходил на амвон священник, уста отверзая для поучения.
Раз только пробежало некое оживление по звукам его проповеднической речи, то было в Великий Пяток тринадцатого года, после выноса плащаницы, стоя перед которой, батюшка сказал прихожанам:
– Висел на кресте Христос да и прокричал: «Боже, Боже мой, вскую оставил мя еси». Видите, стало быть, и его Бог оставил. Мрачно, наверное, страшно и пусто было у него на душе. И холодом веяло в ней. Так идешь, бывает, зимой чрез мертвое поле, а сверху давит ночь, и кругом ни огонька, ни следа человечьего. И – камнем, плитой могильной – одиночество на плечах твоих. Поневоле завыть хочется в ужасе и тоске.
А как поползла по России трещина от войны, начавшейся в четырнадцатом году, и разинулась наконец в революцию, и царь отрекся от престола, то всклубилось нечто смутно-тревожное и радостно-мрачное внутри отца Льва. Чернота неба, просверленная блеском звезд, казалось, приникла сверху огромной звериной тушей, навалилась, объяла, и было жутко – что задавит, и тут же радостно – что можно сцапать рукой звезду и вобрать небесной тьмы полную грудь.
В апреле двадцатого года, когда ворожил цветущий мир, кадил ароматами, вышивал птичьими трелями по кисельному воздуху, когда от сладостных предчувствий ныло сердце всякой твари, – тогда пришел отец Лев к председателю Нижнепорожской ЧК товарищу Блящеву и сказал, положив на стол перед ним исписанную бумажку:
– Примите заявление. Отрекаюсь от Бога и от поповской сущности.
Блящев пробежал глазами написанное. И сказал отцу… нет, уж не отцу – товарищу! – товарищу Разговееву:
– Садитесь. Вы приняли верное направление. Наконец-таки у вас прорезалось эпохальное чутье. Божественные предрассудки есть пережиток падающего мира. И я от лица рабоче-крестьянской совести поздравляю вас, – с этими словами Блящев встал, и сообразно ему встал едва присевший Разговеев, – и жму вашу сознательную руку.
После этих слов между ними произвелось рукопожатие. Дальнейшую речь Блящев произносил стоя:
– Вы шагнули в великий коллектив целенаправленных масс. Вы выдрали свое проклятое прошлое, как гнилой зуб из челюсти буржуазного мракобесия. Вы обменяли своего устаревшего бога на обновленное социальное бытие. Вы стали нотой в мощной глотке рабочего класса, поющего грандиозную песнь борьбы в бушующих временах. Вы отринули свое позорное клеймо, отломили свой социальный вывих, вывернули на прямую дорогу светлого пути из пропасти имперского разврата. Поздравляю вас, товарищ, и целую ваши ставшие социально родными губы.
Блящев вышел из-за стола, подошел к Разговееву и, крепко обняв, еще более крепко припечатал его сухим и мощным поцелуем.
Прогрессивный шаг бывшего попа Разговеева по достоинству был оценен в газете «Нижнепорожская правда». Сам Разговеев получил место в государственном учреждении с непроизносимым названием, среди устремленных в грядущее мужчин и женщин. В небе метались над ним ошалевшие птицы. Руку его, которую в прежнем бытии униженно лобызали, стали теперь крепко и равноправно пожимать.
Одна застоявшаяся и чуть подпорченная щелочью времен девушка в учреждении повадилась зыркать на Разговеева глазками. Он же только невинно моргал в ее сторону, не проявляя никакого пристрастия.
Приходила мысль: если Бога нет, и я не поп, то почему бы не завести человеческий роман с этой барышней? Но, несмотря на искристую рябь помыслов, Разговеев оставался целомудренно сдержан, и не потому, что какие-то остаточные корешки религиозности претили возможному счастью, но почтение к памяти покойной жены непроизвольно сдерживало от всех игривых поползновений.
Так и жил Разговеев – гражданской единицей. Ходил на работу, читал газеты, посещал антирелигиозные лекции, на которых и сам выступал несколько раз с разоблачающими культ речами, смотрел в театре революционные пьесы, пока…
Пока не оборвалось все это и не полетело в пропасть.
Морозной галлюцинаторно-параноидной ночью декабря двадцать первого года, когда корчилась в припадке вьюга над обмершей землей, и Разговеев, намаявшись бессонницей, начал было проскальзывать в игольное ушко сна, у кровати возникли две высокие черные фигуры. Чернота их была плотнее и чернее той прореженной темноты, что скопилась в комнате.
Глубинной жутью веяло от фигур. С ног до головы облизал Разговеева клейкий язык невидимого чудовища, которое мы, люди, зовем страхом.
– Вы кто? – спросил Разговеев, садясь на кровати.
Комната наливалась кроваво-гнилостным полусветом, предметы напоминали в нем потроха и кости. Одеяло, которым до подбородка укрывался сидящий Разговеев, походило теперь на чью-то содранную кожу.
Фигуры, стоявшие у кровати, приобрели объем. Бликами, полутенями и тенями обрисовались уродливые тела, над которыми висели мерзостные, патологично искаженные лица – два сгустка ужаса, вошедшего в мир с кошмарной изнанки.
– Кто?.. – трепыхнулся обрывок фразы, бессмысленный лоскуток, прилипший к губе Разговеева.
Одна из фигур шагнула, нагнулась над человеком, столь одиноким и беззащитным в утробе ночи, приблизила лицо, и каждый глаз на нем казался воронкой от взрыва артиллерийского снаряда, на дне которой гноились клочья мертвой плоти.
– А то ты не знаешь, кто мы, – раздался голос, шипящий, как серная кислота, сжирающая медный пятак.
– Вы… бесы? – неожиданно для самого себя противно и тонко, с блеющим вибрато, выдохнул Разговеев, отодвигаясь, подминая под себя подушку, вжимаясь в изголовье.
Дальняя фигура механически засмеялась, негромко и мерно, с отзвуком ржавого металла в нутряном голосе.
Это и впрямь были бесы. Разговеев даже разглядел у них перепончатые крылья, точнее, куски крыльев, хаотично торчавшие из разных мест организма, словно какое-то внутреннее крылатое существо пыталось разорвать каждого беса изнутри, но застыло в нем, как в янтаре, там и тут слегка просунувшись наружу. Не покидало ощущение, что вот-вот изнутри бесов вырвется нечто еще более кошмарное, чем они сами. Похоже, бесов это самих пугало, только они давно уж привыкли к вечному внутриутробному страху и даже находили в нем извращенное удовольствие.
– Будешь работать по специальности, – сказали бесы.
Некоторые фразы они произносили вместе, и голос одного подкрашивал эхом голос другого.
«По какой еще специальности?!» – панически метнулась мысль Разговеева.
– Грехи нам отпускать, – ответили на его непроизнесенную мысль. – Ты работу знаешь.
– Грехи? Отпускать? – вслух поразился Разговеев.
– Думал, так и будешь дурью маяться в своей конторе? Каждый отрекшийся поп у нас на учете. Все вы, отреченцы, наши кадры. Работы для вас бездна.
– Но подождите, – возразил Разговеев, – я не поп уже! Я простой… гражданин!
– Какой же простой, когда ты сложный!
– Я не согласен! – возмущался Разговеев. – Не для того же отрекался от суеверий культа, чтобы культовые обязанности потом исполнять! Я заявление писал! Я… жаловаться стану! – совсем уж глупо, до форменного нонсенса, выкрикнул он.
В глазах у одного из бесов заплясало что-то вроде смеха: будто закружились в пыльном вихре мертвые мотыльки.
– Когда сдохнешь и в аду окажешься, тогда будешь жаловаться. А пока жив, будешь трудиться. Такой порядок.
– Да как же, – не соглашался Разговеев, – стану я грехи отпускать, ежели сан снял? Отпущение будет недействительным.
– Действительным, действительным, – хором пообещали бесы.
– Ну нет! Алогизм какой-то, бардак! Лишившись сана – отпускать грехи! Это неестественно и… антиканонично, наконец!
Страха у Разговеева уже не было; волной возмущения всякий страх вымыло напрочь.
– Ладно, – сказали бесы, – сейчас позовем Йошнигаррутнагутанда и Жимодарасмегонта. Они тебе все объяснят.
– Кого-кого? Йош… как?
– Йошнигаррутнагутанд, наш профессор канонического права. Жимодарасмегонт, профессор догматической антропологии.
– Имена у вас, однако… – отозвался Разговеев.
– У нас-то имена, зато у вас, людишек, заместо имен мерзость сплошная: Лев, Иван, Алексей… Как вы сами суть гнусные твари, так и ваши имена гнусны.
Вскоре явились бесы-специалисты.
Живая груда какой-то зловонной мертвечины, в которой прорисовывалось угрюмое лицо. И что-то белесое, глистообразное ползало по этой груде.
Грудой оказался Жимодарасмегонт, а белесая гадина на нем – Йошнигаррутнагутанд.
Жимодарасмегонт, похоже, дремал. Йошнигаррутнагутанд был, напротив, бодр.
– Каноны, – заговорил он, вывернув из складчатой кожи неожиданно женственное, красивое и злое лицо, – различают статус священника и мирянина при наложении тяжких прещений. За одинаковое каноническое преступление, выраженное, например, в совместных действиях священника и мирянина против епископа, первый, сиречь священник, согласно восьмому и восемнадцатому правилам четвертого Вселенского Собора, извергается из сана, однако не отлучается от церковного общения; второй же, сиречь мирянин, подпадает отлучению. Каноническое преступление, отлучающее мирянина от церковного общения, священника от него, однакоже, не отлучает. Двадцать пятое апостольское правило глаголет: «Епископ, или пресвитер, или диакон, в блудодеянии, или в клятвопреступлении, или в татьбе обличенный, да будет извержен от священнаго чина, но да не будет отлучен от общения церковнаго. Ибо писание гласит: „не отмстиши дважды за едино“». Промеж священника и мирянина, соделавших тождезначительное преступление, сохраняется известное различие в статусе. А значит, существует равноподобное различие между священником и мирянином, тождезначительно отрекшимися от Бога. Согласно доктрине епископа Феофана Говорова, грех, буде он удален от души, оставляет на ней след. Равноподобно и харизма священства, буде она удалена от души, оставляет на ней характерный след свой или отпечаток…
– На языке глаголемого Макария Египетского, – проскрежетал очнувшийся Жимодарасмегонт, – это называется стезей.
– Итак, след, или отпечаток, или стезя, – продолжил Йошнигаррутнагутанд, – или, выражаясь иначе, потенция священства, о коей рассуждает Никодим Святогорец в «Пидалионе», толкуя четвертое правило Антиохийского Собора. В оном толковании утверждается, что священник, изверженный из сана, лишается действования священства, но не лишается, однакоже, потенции его. Потенция, подобно некоему отпечатку, остается в душе…
– Как в умственной, так и в психической сущности внутреннего человека, такожде и во внешнем, то бишь телеснообразном психическом слое, – добавил Жимодарасмегонт.
– А раз она есть, – продолжил Йошнигаррутнагутанд, – купно с нею пребывает и отпечаток священнической харизмы, что дает отрекшемуся священнику закономерное право на отправление священнодействий, при определенном условии, сиречь ежели сии священнодействия будут носить автономно-циклический характер.
Подавленный Разговеев молчал.
– Автономно-циклический принцип священнодействий, – объяснял Йошнигаррутнагутанд, – означает произведение действий, замкнутых на оператора. Чтобы достичь сего в процессе отпущения грехов, следует прибегнуть к древнерусской разрешительной формуле. Современная формула: «Господь да простит ти, чадо, вся согрешения твоя, и аз, недостойный иерей, властию его мне данною, прощаю и разрешаю тя от всех грехов твоих», – здесь неприемлема, понеже апеллирует к Богу и отрицает принцип автономности. Посему целесообразно использовать древлюю формулу: «Грехи твои на вые моей, чадо», – что всецело соответствует указанному принципу. Переложение грехов на шею исповедующего есть то самое действие, замкнутое на оператора, о коем и речь.
– Нам, – вмешались первые бесы, – нужен результат. К Богу обращаться – это нонсенс. А переложить грехи на чужую холку, а с ними вместе и все последствия – это рационально.
– Значит, вы хотите, – произнес Разговеев, – чтобы я снимал с вас грехи и навешивал их на себя?
– Точно, – проскрежетал Жимодарасмегонт.
Выхода у Разговеева, конечно же, не было. Согласия у него не спрашивали. И то была большая любезность со стороны бесов, что ему все разъяснили, вместо того чтобы просто грубо и нагло приказать.
Бесы переместили Разговеева в хижину, невесть в каком лесу стоящую. Там ему отныне надлежало жить и принимать кошмарных посетителей.
Для Разговеева наступила тяжелая пора. Отрекшихся священников на бесовские нужды не хватало. Бесы годами дожидались своей очереди на исповедь, и не было конца омерзительным исповедникам.
Зато бесы обеспечивали Разговееву и здоровое питание, и тщательный медицинский контроль с оздоровительными процедурами. Своих духовников берегли.
Периодически их собирали на заседания СОС (Синода отрекшихся священнослужителей), где духовники могли общаться друг с другом, обсуждать проблемы и делиться опытом. Допускалось это с целью психологической разрядки, необходимой, чтобы как можно дальше отодвинуть тот неизбежный момент, когда духовник сойдет с ума.
Раньше бесы использовали французских епископов и кюре, отрекшихся в девяностых годах восемнадцатого века, во время французской революции, но все они, исключая троих, постепенно лишились рассудка.
Этим трем бесы не давали умереть, добившись того, что тела их превратились в тела цветущих юношей, а не дряхлых старцев, как требовали законы естества. Но остановить процесс психического распада бесы были бессильны. Французские «юноши» отчасти уже обезумели. Их взгляды дико блуждали, а с языков частенько срывались зловеще-абсурдные фразы. И каждый из русских духовников недавнего призыва тоскливо прозревал в этих юных старцах свою собственную неотвратимую участь.
Бесовские грехи, которые приходилось отпускать Разговееву и его коллегам, заключались в проколах и промахах, допущенных бесами во время оперативной работы с людьми. Каждое упущение в работе строго фиксировалось генерал-контролерами – для последующего мучительного воздаяния.
Генерал-контролеры, бесы одного из высших разрядов, сочетали в себе маниакальную садистичность с не менее маниакальной педантичностью. Бесы из низших разрядов испытывали перед ними парализующий животный ужас.
Вообще, верхушка демонической иерархии, как понял Разговеев во время исповедальных бесед с бесами, представлялась для низших чинов какой-то недоступной, жуткой и цепенящей глубиной, населенной ужасающими чудовищами.
Интеллектуальные, да и прочие способности высших бесов находились на уровне, непостижимом для низших, и низшие трепетали при мысли, что эта мрачная бездна вверху (или внизу – точно и не укажешь ее местоположение) следит за ними своим бесконечно злым взором, готовая выбросить вниз (вверх?) свое карающее щупальце, схватить и жестоко мучить пойманную жертву за ее должностные преступления.
Однако преступление, исповеданное духовнику, возлагалось, согласно разрешительной формуле, на его человеческую выю, делая его, таким образом, заместителем исповедавшегося ему «чада» в зловещей перспективе грядущего воздаяния. Осуществление воздаяния слой за слоем налагалось на шею духовника, откладываясь до момента его смерти, с началом которой воздаяние вступит в силу и будет в полной мере применено к погрузившейся в глубины ада душе бывшего священника.
Система эта поддерживалась генерал-контролерами, которые и сами иногда являлись на исповедь. Только, в отличие от низших чинов, они не рассказывали духовникам о своих промахах в работе, а в ледяном молчании преклоняли свои кошмарные головы под епитрахиль и выслушивали разрешительную формулу. И было неясно, в чем именно они виноваты и перед кем, какие грехи безмолвно перекладывают на шеи духовников, и какое воздаяние ожидает несчастных за эти неизреченные и непостижимые проступки.
«Почему, – размышлял Разговеев, – низшие бесы не делают так же? Почему не приходят молча? Почему они, черт бы их побрал, открывают свои пасти и вынуждают меня выслушивать гадостные откровения?»
С тоской вспоминал Разговеев, как ему приходилось исповедовать людей. И что за грехи несли они к его стопам!
Съел скоромное в день постный. Ругался неподобными словами. Помыслил злое на соседа своего. Солгал по коммерческому расчету. Скверно взирал на чужую красоту. Бил супружницу по ланитам. Напился сверх обыкновения и буйствовал зело. Яростию был палим от зависти лютой и обиды злой. Песни похабные кричал во хмелю…
То люди были, и грехи их были людскими. А теперь приходилось Разговееву окунать свою голову в ядовитые испарения грехов бесовских.
Рассказывал, к примеру, ему один бес, как склонял отца надругаться над собственной малолетней дочерью, как внушал ему гипнотически ее образ, совмещая его с образом покойной жены, воздействуя при этом на его нервную систему, на мозговые клетки, регулируя движение крови, возбуждая силу кундалини.
(Разговеев не понял, что это еще за «кундалини», – итальянское какое-то словечко, решил он, уточнять же не стал; любопытство постепенно вытравливалось из него вместе с волей к жизни.)
Процесс шел нормально, однако при наступлении контактной фазы произошел непредвиденный сбой. Возбужденный отец подошел к дочери, сел рядом на постель, взял детскую ладошку в свои влажные руки, облизнул губы языком… И некая мысль мелькнула в его сознании. Что это была за мысль, установить не представлялось возможным; она принадлежала к классу НВП (неопознанных внезапных помыслов), которые, являясь в ментальной сфере реципиента, могли мгновенно сбить все настройки и нарушить нормальное течение процесса. После этой мысли отец содрогнулся, встал и, пошатываясь, вышел вон.
– Генерал-контролер, – хмуро говорил Разговееву бес, – обвинил меня в халатности, выразившейся в непринятии профилактических мер против НВП, что привело к полной дестабилизации ситуации и нарушению процесса. Я, конечно, не согласен, я возмущен, ибо это абсурд: какая еще профилактика, когда НВП потому и НВП, что он внезапен! Но в моем личном деле уже сделана пометка, поэтому апеллировать поздно, так что другого выхода нет. Каюсь, отче! Прости мое согрешение!
– Грехи твои на вые моей, чадо, – мрачно отозвался Разговеев, возлагая, через ткань епитрахили, руку на голову беса, гнусно и криво ухмылявшегося в тот момент.
Другой бес, курировавший красного командира товарища Солоуха, рассказывал, что его подопечный был направлен в Минусинскую котловину, что в Енисейской губернии, для борьбы с белым бандитизмом. Тамошний бандит, колчаковский хорунжий Камовский, после ухода Колчака в Китай обосновался с отрядом в тайге, откуда делал набеги на комиссаров и красноармейцев, мешая им осуществлять продразверстку. Довелось Камовскому обставить и Солоуха. Было дело, Солоух распорядился с вечера положить на озерный лед связанных заложников из числа местных кулаков, объявив, что, если те не выдадут ему расположение базы Камовского, утром он будет топить их в полынье. Ночью же к озеру явился Камовский со своими людьми, освободил заложников и увел с собой.
Бес, курировавший Солоуха, был обвинен в должностном преступлении, поскольку идея положить заложников с вечера на лед принадлежала именно ему, Солоуху же пришла на ум через ДНД (дистанционное наложение дум).
– Я же, – объяснял Разговееву бес, – имел в виду одну только пользу дела. Ведь есть же разница в том, чтобы провести ночь перед смертью в сарае или так – лежа на льду, рядом с полыньей, где скоро тебя будут топить. О, еще какая разница! Признайтесь, моя идея была хороша. А мне предъявили обвинения в том, что я необдуманно погнался за внешним эффектом и похерил все дело. Я, дескать, должен был взять в расчет возможность нападения этого белобандита! Но ведь он же вне моей юрисдикции, у него свой куратор, ему и надо предъявлять обвинения: почему не удержал подопечного, почему допустил? Еще сказали, что я должен был внушить Солоуху мысль выставить усиленную охрану. Но это же нонсенс! Охрану и так выставили, и не моя вина в том, что одного убили, а другого ранили. У них, в конце концов, свои кураторы – пусть и отвечали бы за это! И что значит – более усиленная охрана? Насколько более? А если и более усиленную охрану этот подлец Камовский перебил бы, тогда, получается, мне все равно предъявили бы обвинение в том, что охрана была недостаточна? К тому же, как стало мне известно из достоверного источника, куратору того мерзавца, что ранил одного из охранников, которых выставил мой Солоух, предъявили обвинения в том, что не внушил своему подопечному мысль добить раненого, так что мерзавец пожалел его, с простреленным плечом лежащего, и только лупанул прикладом в морду, вместо того чтоб добить окончательно. Ты видишь, что творится! Мне, значит, предъявляют обвинение в том, что не организовал усиленную охрану против бандитов, а другому – наоборот, что не склонил бандита убить охранника. Дурдом какой-то! И ведь не отмажешься – все! Выхода другого нет, кроме как вот это теперь… Прости мне, отче, мои согрешения!
– Грехи твои на вые моей, чадо.
Разговеева уже не удивляло, что эти холодные и, казалось бы, бесстрастные существа могли внезапно становиться мелочными, мятущимися, обиженными и бессильно озлобленными субъектами, готовыми для спасения своей шкуры на любую мелкую и крупную подлость в отношении себе подобных. И после этих метаний бесы так же внезапно становились углубленными в себя ноуменами, величественно вознесенными в ледяную внутреннюю высоту.
На одном из заседаний СОС поставили вопрос на обсуждение: что выгодней – покончить с собой или продлить свое духовническое служение?
Товарищ Гедончук, сторонник суицида, говорил:
– Чем дольше мы живем, тем большее воздаяние по взятым на себя грехам накапливаем. А умереть рано или поздно придется. Каждый из нас когда-нибудь свихнется и работать духовником будет уже не способен. Так пусть это произойдет раньше, чем позже, пока мера воздаяния не так велика.
– Но, – возражал товарищ Стопудецкий, – если мы покончим с собой, то ведь отправимся в тот же самый ад, в ту же самую епархию. И наверняка с нас спросят за то, что свой пост оставили. По крайней мере, я бы на их месте спросил. Не исключено, что за отказничество они увеличат воздаяние до максимума. Уж я бы на их месте точно увеличил. Нет, товарищи, лучше никуда не спешить и необратимых решений не принимать.
– Я думаю, – произнес товарищ Великосредов, – что предложение Гедончука – это провокация. Похоже, бесы специально подучили его сказать это, чтобы хоть кто-то из нас покончил с собой, а они бы применили к его душе максимальное воздаяние, чтоб потом вытаскивать ее временами из ада – всем в назидание. Смотрите, мол, и бойтесь…
– Ну, знаете ли! – вскочил Гедончук. – Это клевета и подлый выпад с целью опорочить мое честное имя! За такое надо розгами сечь или хотя бы бить в морду…
На том же заседании, когда страсти притихли, Разговеев спросил одного из троицы французских «юношей», бывшего кюре Роллана, о том, что давно мучило, чему не находилось ответа:
– Мосье Поль, мосье… («Юноша», сидевший рядом, обратил к Разговееву прекрасное лицо, обрамленное золотыми кудрями.) Быть может, вы знаете, почему они исповедуются вслух, а генерал-контролеры молча? Зачем мы вынуждены выслушивать все это… все эти мерзости от низших чинов? Почему бы им, как и высшим, не приходить к нам молча? К чему весь этот… звук? Право, тошно же! Лучше бы им всем молчать.
«Юноша» посмотрел на Разговеева голубыми глазами, в которых блики безумия и житейская мудрость перемешались в единый фарш, и ответил (его русский язык был неудовлетворителен, однако мысль оказалась понятна):
– Да, не молчал. Это порядок. Заведен женераль-контроль. Цель его ясен. Цель сей – унизить низкий чин вынужденными глоссолалиями. Они хотят быть молча, но женераль-контроль издеваются над ним. Унижать низкий чин – здесь их верх привилегия. И нет избежания из ней. А многий иной демон не допущен до исповеданий никак. И они метаясь и молить женераль-контроль, извиваясь обещать им себя всю, лишь бы едва удостоен быть унизиться сам перед нашими лицом. А что допущен, те многая лета стоят в очередном ряду, поджидая свой час на конфессию, и промеж них еще творится торговля номеров очередного ряда. Кадровая политика женераль-контроль в манипулируй поощрений и наказаний, продвижений и задвижений.
Словно собака, гложущая кость, грызла и облизывала душу Разговеева тоска. Ветер пустынный гулял над бесплодным полем его сердца. Ни огонька в нем, и небо одиноко висит в своей вышине. Куда-то попадали звезды, будто сбитые ветром шелковицы. Лишь голое отвращение чувств, широкое и прозрачное, колеблется над миром, как вуаль.
И с горя не запьешь, потому как бесы, блюдя здравие твое, не дают тебе чашу веселья. И трезвая голова твоя безнадежно возвышается над сущностью твоей, не имея куда скатиться, дабы обрести место покоя и там забыться хоть на миг. Так минуют месяцы и годы без проблеска отрады и покоя.
«О, Господи, Господи!» – шептал иногда в сердце своем Разговеев. Безобразные, гадкие рожи исповедников текли перед ним нескончаемой вереницей. И бесовские имена змеями вползали в уши. О, что за имена! Что за мерзость!
Ожманщаматардан…
Ицлипитекантлеардеркамп…
Маржучилтьяр…
Щьещегынзаккгатц…
Бормотамерморд…
Куилояйямаздофер…
О Господи, Господи!
Пришел на исповедь к Разговееву бес, курировавший следователя ОГПУ, который вел дело профессора Казанской духовной академии Несмелова.
С Несмеловым Разговеев был знаком – не лично, нет, а через его знаменитую книгу «Наука о человеке», которую Разговеев читал в свое время с немалым удовольствием. Наверное, поэтому и разговорился с этим бесом – как косвенно причастным к уважаемому мыслителю.
– Скажи, – спросил Разговеев, – а ты Бога видел?
– Я о Боге только слышал, – отвечал бес. – Никто никакого Бога никогда не видел. Ангелов приходилось видеть. Из феномена их явлений некоторые делают вывод, что, возможно, где-то существует и Бог. Но фактами это пока не подтверждается, по крайней мере, такими фактами, которые нельзя было бы интерпретировать как-то иначе. Собственно говоря, и само существование ангелов не есть доказанный факт. Я склоняюсь к тому, что ангелы – это наши галлюцинации, искры бреда. Мерещится всякое…
– Но ведь… как? – удивился Разговеев. – Вы же сами – падшие ангелы. Вы что, не помните, кем вы были, где были?
– Да, снился мне сон, что я как бы ангел. Стыдно вспоминать. Или не сон, а затмение какое-то нашло. Но это давно было. Прошло благополучно, без последствий.
– А если Бога нет, то для чего это все? С кем же вы боретесь?
– Не надо только диалектику тут разводить, батенька! У меня на этот счет такое мнение: нет ни Бога, ни дьявола, ни вас, людишек, ни демонов, ни ангелов, а только я один и есть. Я. И кроме меня – ничего, никого. Бог, дьявол, ты и прочее – все это бред моего ума. Хожу я по закоулкам воображения моего и наблюдаю всякие бредовые картинки. Такое уж я замысловатое существо. Миллионы веков хожу, брожу и буду так ходить еще миллионы. И если я сам себя спрашиваю: с кем я борюсь? – то сам себе и отвечаю: с собой.
– А зачем же ты ко мне на исповедь явился, если нет ни меня, ни генерал-контролеров, ни вообще всего? – холодно спросил Разговеев.
– Сам не знаю, – ответил бес, – бред какой-то! Я же говорю: брежу я. А в бреду странное всякое случается.
Так и не понял Разговеев, правду ли говорил бес – убежден ли он в существовании единственно себя, или все это было бессовестным враньем, издевкой над вопрошающим? Бесов часто нелегко понять.
И вот какая мысль пришла на ум Разговееву. «В каждом бесовском грехе, который я беру на себя, – размышлял он, – заключено чье-то спасение, облегчение и отрада: исступленный отец, желавший надругаться над дочерью, остановился, и девочка была спасена; командир, собиравшийся топить заложников в проруби, лишился своей добычи; и многие, многие порочные желания так и не осуществились. Все эти петли, что накидываются мне на шею в течение стольких лет, все они что иное суть, если не отрада и благословение?»
Исповедуя очередного беса и произнося разрешительную формулу, Разговеев неожиданно для самого себя присовокупил:
– Бог тебя да благословит!
Демон вздрогнул, услышав это, судорога пробежала по его существу, взгляд, чиркнувший по лицу Разговеева, был полон злобы, трусости, недоумения и ужаса.
В одну из ночей Разговеев проснулся и обнаружил, что губы его шепчут слова молитвы.
Не сразу и понял он, что это за молитва, но когда произнес: «От сряща и беса полуденнаго», то вспомнил: псалом девяностый!
Разговеев лежал на своей постели и ждал, пока губы дошепчут молитву до конца. Потом поднялся, оделся и вышел из дома.
Звезды ли висели посреди космической тьмы, или то были отверстия в черном потолке вселенной, сквозь которые сочился за-космический свет, а может быть, это взирали глаза каких-то святых, проникшие во тьму мира, – не понимал Разговеев значения звезд, но его сердце, обращенное к высоте неба, чувствовало в этих огоньках нечто словно бы напутствующее: «Иди!»
Разговеев пошел. Он двигался прочь от своего лесного жилища, от ненавистной избы-исповедальни, в которой жил словно за щекой заглотнувшего его чудовища – рядом с грязными острыми зубами и отвратительным мясистым языком, способным утащить в шахту прожорливой глотки.
«А как же бесы? – вспомнил он, поднимая вопрошающее лицо к небу. – Что они сделают со мной?»
Звезды отвечали ему покоем бездонного молчания, и мысль о бесах под этим вечным покоем теряла всякое значение.
Он увидел их на поляне, которую пересек в своем шествии: бесы сидели полукругом, при появлении Разговеева некоторые из них повернули в его сторону головы – сонное, заторможенное движение, в глазах пустота, тоска и мучение.
«Они меня не видят, – откуда-то понял Разговеев. – Чувствуют, как что-то ускользает от них, но не могут понять, что».
Еще более чудное Разговеев увидел далее. Колючий куст – может быть, терновый – обхватил своими ветвями генерал-контролера и держал его цепко и безжалостно. Безумный взгляд чудовища бессильно проследил за проходящим мимо человеком. Никогда бы не подумал Разговеев, что растения имеют власть над бесами, тем более над генерал-контролерами. Но это, возможно, и не совсем растение. Проходя мимо, успел заметить, что ветви куста обвивало легкое, по большей части прозрачное, пламя, не вредившее растению, и от пламени потустороннее тело демона слегка дымилось.
Разговеев шел, все более ускоряя шаг, не чувствуя усталости. Иногда ему казалось, что не идет он, а плывет по воздуху, проносясь мимо деревьев, едва ли не поднимаясь к их верхушкам.
Когда дыхание встающего солнца опалило нижний край восточной стороны неба, Разговеев уже приближался к неизвестному городу.
Он шел среди человеческих жилищ и пьянел от близкого присутствия людей – простых людей, а не этих загнанных, сходящих с ума призраков, одним из которых был и он сам. Здесь, на улицах города, Разговеев чувствовал, что почти перестал быть человеком и сам того не заметил, однако теперь человеческое возвращается к нему и заполняет до краев.
Перед первым же встречным Разговеев упал на колени и склонился лицом до земли, почитая в безымянном прохожем само человеческое естество в его сути. Когда он поднял голову, прохожий уже таял, исчезая в сужавшейся перспективе улицы.
Потом – солнце стояло высоко над миром, а Лев Филимонович каялся перед архиереем, умоляя простить и принять его, вернувшегося едва ли не из бездны. Архиерей слушал исповедь и помышлял, что если удастся навести справки об этом неожиданном человеке, и он окажется действительно бывшим священником Львом Филимоновичем Разговеевым, то стоит, пожалуй, восстановить его в сане и направить в село Волки…
Не знал Лев Филимонович, какое время стояло в пространстве, какая беда витала над страной. Да и могло ли время иметь смысл для того, кто пришел с изнанки мира? Ему возвращали сан, и он обливался слезами радости, принимая священное достоинство в свое истосковавшееся чувство.
Все дальнейшее, что происходило с ним, отец Лев различал плохо – словно бы яркий солнечный свет залил архитектуру мироздания, и от его блеска изнемогали глаза. Отец Лев отправился в какое-то село – может быть, Волки, а может быть, другое, он не придавал этому значения, и вниманием своим не цеплялся за имя населенного пункта, – служил там литургии, панихиды, молебны, крестил, венчал, исповедовал, причащал, освящал, благословлял…
Мир за пределами священнодействий растворялся в слепящей белизне, и из нее возникали люди, подходившие к нему за той или иной требой, которую он, священник, должен был для них совершить. Все прочее, что творилось вдали от священнодействий, что не соприкасалось с ними, казалось, не имело очертаний – развоплощалось и растворялось в слепящих лучах.
Впервые за многие годы этот человек был счастлив. Он плохо понимал и даже не понимал вовсе, что идет война и он находится на оккупированной германскими захватчиками смоленской земле, попавшей под управление рейсхкомиссариата «Остланд». Не знал и не понимал, что принявший его покаяние и восстановивший его в сане иерея преосвященный Стефан, епископ Смоленский и Брянский, подчиняется оккупантам. Да и узнай он это – не понял бы ничего в политике церковных властей, молившихся – в зависимости от местонахождения – то о победе Красной Армии, то о победе вермахта. Служить в храме – это казалось ему так же естественно, как смотреть на небо в ясную погоду. Не придавал он значения тому, что его сельский храм, как и множество храмов в тех краях, был открыт вермахтом, коварно выправлявшим последствия антирелигиозной политики большевиков.
И когда партизан Илья Пластонов, несущий, словно Прометей, огненный гнев и возмездие советского народа, убил отца Льва как предателя и фашистского прихвостня, тот, умирая с перерезанным горлом – так почудилось партизану, – улыбнулся и прошептал сквозь пузырящуюся на губах кровь что-то вроде «бул» или «блы»; разобрать это не представлялось возможным.
Облака отражались в крови священника, и отражения птиц пролетели по ней. Пластонов стоял над издыхающим пособником оккупантов и пламенел невидимым святым огнем мщения за страдания своего народа.
Последней каплей взгляда умирающий Разговеев увидел стоявшего над ним партизана с ножом в руке, окруженного огненным сиянием (святой огонь мщения стал явен утопающему в смерти глазу), и подумал:
«Это же он… Илья пророк святой, с неба сошедший на колеснице огненной…»
– Посмейся мне тут, мразь, посмейся! – в священном гневе произнес партизан и обрушил каблук сапога на умирающее лицо.
Тень моего брата
Честно скажу, не было у меня никаких чувств на похоронах брата. Равнодушие. Скука. Вот и все. Даже удивился собственному спокойствию. Да и то – удивился тоже как-то равнодушно.
Мы были с ним близнецами. Впрочем, что там «были» – и теперь продолжали оставаться ими. Близнец живой, близнец мертвый. Одно лицо на двоих. В характерах никакого сходства, зато внешне нас не различить.
Смотрю на него, в гробу лежащего, и вижу там себя самого. Жутковато – точнее, должно быть жутковато. Но я спокоен. Возможно, мое спокойствие – защитная реакция, маскировка, и под ней я спрятался от жути, которой надлежало меня охватить при взгляде на это мертвое точь-в-точь мое лицо.
Одна из причин, по которой я сторонился Игоря, как раз в том, что слишком уж мы с ним похожи. Будь мы рядом, нас обязательно путали бы, а брат человек такой, что не преминул бы использовать это сходство для своей выгоды. Вечно затевал какие-то аферы, манипулировал окружающими, строил мутные планы, влипал в ситуации, из которых потом с трудом выкручивался, в общем, ходил по краю.
Я с детства любил читать: сначала сказки, потом фантастику, потом мистику, ну, и классику, само собой, читал в свое время и даже раньше положенного, лет с пятнадцати зачитывался поэзией, особенно декадентами и символистами. Брат же не читал ничего, кроме справочников и руководств, да и тех прошло через его руки совсем немного. Особенно ценил здоровенный увесистый том медицинской энциклопедии, хотя призвания к медицине не чувствовал, энциклопедия увлекала его прежде всего описаниями всевозможных патологий.
Когда я ушел в армию, брат отмазался от призыва, мастерски симулировав заковыристое нервное расстройство, симптомы которого вычитал в медицинской энциклопедии, а потом в точности воспроизвел перед врачами.
Я родился на несколько минут раньше – был формально старший, и родители внушали нам, что старший – я, а младший – он. Усвойте и не забывайте. Простая схема, которая была для них так важна. Отец ведь любил все раскладывать по полочкам, строить всех по ранжиру. Иначе и не мог смотреть на мир, как только через сетку координат, в которой определял точные фокусные расстояния до всякого предмета и явления. Мать, конечно, во всем отца поддерживала.
Но постепенно я, старший брат, осознал, что Игорь не потому вслед за мной явился на свет, что был младше. Нет, он пропустил меня вперед, до времени затаившись и выжидая. Как сильные и властные запускают в опасное пространство сперва более слабого и малоценного, кого не жалко. Такое ощущение подспудно вызревало у меня годами, проведенными с братом бок о бок.
Вернувшись из армии и устроившись на работу в сюрвейерскую компанию, я тут же съехал от родителей, оставив их с Игорем в трехкомнатной квартире. Тогда, во второй половине девяностых, в сюрвейерских компаниях прилично зарабатывали даже простые тальмана. Так что жил безбедно, к тому же через несколько лет из тальмана стал инспектором, хотя не имел высшего образования.
Отец меня искренне не понимал, ему казалось, это так непрактично – платить за съемное жилье, когда в родительском гнезде пустует твоя комната, отдельная, в которой можно, если что, и на ключ запереться, «мой дом – моя крепость». Отец все-таки плохо знал Игоря, поэтому не понимал моих мотивов.
Уже с четырнадцати лет я мечтал сбежать подальше от брата – особенно после истории со стариком-инвалидом.
Странная история. Жуткая. В такое вляпавшись, дорого захочешь заплатить, лишь бы вытравить все это из памяти.
Мы тогда учились в восьмом классе. Игорь как-то рассказал мне про старика-инвалида, Гурия Глебыча, который жил в одном доме с парнем из нашего класса, Колей Увельцевым, этим угрюмым, себе на уме, толстяком. Кольян – так мы звали его – был в нашем классе новичком, его семья переехала из одного района города в другой, из квартиры в частный дом, и он поменял школу. Увельцев рассказал Игорю, что через подъезд от бывшей его квартиры живет на втором этаже одинокий старик, лежачий инвалид. С постели давно не встает, ходить не может, однако в дом престарелых не желает отправляться ни в какую. Ему и так хорошо. А все потому, что старик, рассказывал Кольян, бывший врач-психиатр, который занялся колдовством или чем-то вроде того и получил власть над людьми. Гипноз и магия заменили ему руки и ноги, почти отказавшие из-за паралича. Входная дверь в квартиру старика постоянно открыта, даже зимой, и кровать его так стоит, что из своей комнаты он видит, через прихожую, часть лестничной площадки, поэтому все, кто проходит по ней, спускаясь или поднимаясь, попадают в его поле зрения. А попавшись ему на глаза, попадают и под его власть. Пользуясь непонятной силой, старик заставляет свои жертвы оказывать ему всякие услуги. Так и живет – словно паук, раскинувший сети и собирающий мух вокруг себя.
Пересказав, что поведал ему Кольян, Игорь уговорил меня отправиться к этому старику. Посмотреть на него – как на диковинного зверя в зоопарке.
Мы поехали на другой конец города, нашли нужный дом и подъезд. Только вошли в него, как Игорь сказал мне, что надо провести эксперимент: пусть я сниму свой крестик и отдам ему, так чтобы на нем два креста висели, а на мне ни одного. Это, мол, для того, чтобы проверить и сравнить, как сильно магия с гипнозом будут действовать на человека без креста и на человека с двумя крестами. Научное, а скорее, псевдонаучное любопытство часто заводило Игоря в какие-то дебри.
Короче, отдал я крестик, и начали мы подниматься.
На втором этаже одна из дверей была открыта. Я шел первым и перед дверью оказался тоже первым. Замешкался. Но Игорь подтолкнул меня в спину, я переступил порог.
Короткая прихожая сворачивала вправо, на кухню, а по прямой заканчивалась межкомнатной дверью, тоже открытой, как и входная. Из квартиры и впрямь можно было наблюдать за лестничной площадкой, если лежишь в комнате, на кровати, напротив открытой двери. Но лежал ли там кто-то, смотрел ли на нас, было не ясно. Дверной проем, ведущий в комнату, заполняла темнота. Видимо, там плотно зашторены окна, поэтому и темно.
– Проходи, – Игорь шепнул мне в затылок, и я вошел в темноту.
Когда глаза начали привыкать, то в сером сумраке, сочившемся из прихожей – пусть не свет, однако светлее той темени, что заполняла комнату, – я различил кровать, она стояла у стены напротив двери, но человек ли лежал на ней или только груда смятого белья, этого уже было не определить.
Игорь, толкая в спину, дал мне понять, чтобы я шел направо вдоль стены, в дальнюю от кровати часть комнаты, где, вероятно, был выход на балкон. Мы осторожно двинулись туда, стараясь не шуметь.
Я думал, сейчас дойдем до шторы, которой закрыты окно и балконная дверь, тогда штору можно будет отодвинуть, пропустив с улицы немного света. Но там, куда мы пришли, нас ждала глухая стена. И такого не должно было быть. Дом – обычная пятиэтажка, простая и понятная, и в той стене, к которой мы подобрались в темноте, обязательно полагалось быть выходу на балкон. Однако его не было.
Неужели мы заблудились в простейшей квартирной планировке? Или выход на балкон замурован?
– Ребятки, – раздался в темноте старческий голос, – как хорошо, что вы зашли! Уважили дедушку. А то скучно ему одному.
Чуть дребезжащий, с хрипотцой, этот голос обволакивал, как клей, присасывался, будто множеством жадных присосок, поглощал внимание, впитывал его в себя, как впитывает воду песок.
– Вы не стесняйтесь, вы же в гости пришли, а не для чего-нибудь дурного. Правильно же дедушка догадался? Правильно, правильно! Дедушка догадливый. Такие хорошие ребята, как вы, редко к нему заходят, поэтому для дедушки всегда праздник видеть молодых да юных. Вы не подумайте, что ежели темно, то дедушка вас и рассмотреть не может. Может, может! Он даже больше видит, чем вы при свете способны увидать. Дедушка-то у нас глазастый! Вы только не бойтесь, ребятки. Олежка, мальчик мой, ты чего дрожишь?
В тот самый миг, как старик назвал меня по имени, я внезапно затрясся, словно бы в его вопросе «чего дрожишь?» заключался приказ, активирующий дрожь в моем теле.
– Что ты, родненький, а? – продолжал старик. – Неужели тебе страх нравится? Ну, раз нравится, то дело хозяйское – бойся. Чего уж!
От этих слов меня охватил страх. Избавиться от него, стряхнуть с себя, как налипшую паутину, не было никакой возможности. Какие-то мертвецки холодные губы присосались к сердцу. Я прислонился спиной к стене, ноги подогнулись, я сполз вниз, сел на пол и дрожащими руками обнял свои колени. Пришла мысль, что мы в ловушке. Точнее, не мы – про Игоря в тот момент я и не думал, – а я в ловушке, я.