Путешествие в город Мехико – Теночтитлан

Размер шрифта:   13
Путешествие в город Мехико – Теночтитлан

Праздник Рождества

Эти заметки посвящены одной мексиканской семье, состоящей из немолодых супругов , их двух взрослых дочек и племянницы по имени Хуана. С ними мне довелось познакомиться во время моего пребывания в городе Мехико-Теночтитлане и нас связывает теснейшая и нежная дружба.

Тетушка и дядюшка , о которых рассказывается , до сих пор держат крошечный ларечек на проспекте Кальсада де Тлальпан , где торгуют вкуснейшими чили в кляре. Шестнадцатилетняя Хуана, вследствие трагических обстоятельств – смерти обоих родителей , вынуждена была переехать к тетушке в город.

Из написанного можно узнать кое-что о мексиканских традициях . Например, о том, как готовят на Рождество индейку или что требуется для рождественского пунша …

Хуана и рождественский гусь

Хуана, родом из далёкой мексиканской деревни, уже два месяца жила у тетушки. Семья готовилась к торжеству, апогеем которого должен был стать рождественский гусь (по правде говоря, это была индейка, но Хуане нравилось называть её гусем, по причине самой ей непонятной). Гуся тетушка покупала за две недели до торжества в мясной лавке "Алисия” в центре города Мехико-Теночтитлана. Лавка эта невероятно славилась рождественскими индейками. Или гусями – как душе угодно.

Облюбовав достойного гуся, тётушка деловито за него расплачивалась. Взвалившись на дядюшкин мясистый хребет и преудобно там устроившись, гусь катился на нём до самого дома. Дядюшка сопел и кряхтел, но достойному гусю было хоть бы хны, он будто примораживался к дядюшкиной горбине. Пот заливал уже почти стариковские крошечные и вечно красные то ли от приятельских отношений с Бахусом, то ли от грустных воззрений на жизнь глазёнки дядюшки. Если бы у гуся была шея, а на ней моталась бы голова, то он, заглянув в очи сии, непременно бы удивился их мелкости. Но голова и шея у гуся напрочь отсутствовали и ему никак не суждено было возгордиться. Гусь был замороженным, а в таком виде горделивые мысли вряд ли случаются. В замороженном состоянии, как известно, не случаются никакие мысли.

Хотя это и не факт.

Волоча на себе гуся до автобусной остановки, дядюшка беспрестанно останавливался, утирал мягонькой серенькой фланелевой тряпочкой кофейного цвета лысину, шею и лицо, пристраивал немедля десятикилограммовую тушку то на какой-нибудь приступочке, то на лесенке, то на камушке, но никак не на самой земле, поскольку зоркий тётушкин глаз, обмахивавшийся дешевеньким кружевным кремовым веером, впивался в него намертво, препятствовал приземлять тушку куда не положено по причине чрезвычайной микробности голой почвы или асфальта города Мехико – Теночтитлана.

По приходу домой было неочевидно, чья тушка была более безжизненна: дядюшкина ли или же гусёва. И одному богу было известно, как дядюшка из года в год добирался до дома с гусём, а не с инфарктом. Хотя надо отдать должное самому виновнику этих событий – восседал он на дядюшке всегда смирно и достойно, стараясь ничем не побеспокоить хозяина хребтины.

Гусю выделялось почётное место в морозильнике, где он и просиживал полторы недели, а именно до 21 декабря. Утром указанного дня перелазил он на нижнюю полку. На следующее же утро, 22 декабря, он перебирался на стертый от бесконечных трудов, выложенный на манер шахматной доски жёлто-коричневый небольшой кафельный кухонный столик, и , восседая там, весь божий день был свидетелем всего происходящего на кухне. А происходило там много чего занимательного и ужасающего одновременно.

От чего особенно стыла в жилах кровь у размораживающегося гуся, так это от присутствия огромной хищной пятнистой зверюги, которая напоминала ему одного соседского кота, который в прежней жизни гусёвой частенько проведывал деревенскую домашнюю птицу.

Однако к ночи достойный гусь перекочёвывал обратно в холодильник, а утром следующего дня, 23 декабря, всей семьёю: тетушкой, дядюшкой, их дочками-пампушками и тощей Хуаной производилось омовение этого самого рождественского гуся. И когда освобождённый от ледяных оков, чистенький, насухо вытертый кипельно-белым полотенчиком он представал перед тётушкой, она восхищенно охала, а с нею вместе её дочки и Хуана, и даже сам дядюшка крякал от удовольствия, напрочь забыв муки дороги.

Эта прелюдия, имела своё преудивительное продолжение. Хуана вдруг замечала, что в руках тётушки оказывались две стеклянные, дульками, баночки с надписью “Соль” на одной и Чёрный перец” – на другой, которые будто бы по какому-то волшебству внезапно оживали и начинали, ни дать ни взять, ходить ходуном, от чего становились в глазах Хуаны уже не баночками, а ничем иным как жонглёрскими шарами. Сама же тётушка так сдвигала свои косматые брови, что была уже это никакая не тётушка, а какой-то то ли решительно настроенный полководец, то ли воспитательница младшей и весьма буйной группы в детском саду. Гусь же начинал со страшенною силою ворочаться: ляжкой кверху, крылом влево, пузом книзу, гузкой вправо, выказывая такую проворность, что миндалевидный разрез глаз Хуаны делался круглым – прекруглым. Минуты через две баночки вдруг куда-то девались, и гусь успокаивался совершенно, однако ненадолго.

Гусемассаж, который следовал за тем, без всякого сомнения был нежнейшим в мире. Во все гусиные бока, ляжки, крылышки и прочее уверенными движениями, освоенными тётушкой в продолжении многих лет практики гусемассажа, втирался ядрёный природный минерал, то бишь соль, а с нею на пару и черный перец.

Хуане казалось, что гусь то ли похихикивал от преприятнейших щекотаний, то ли покряхтывал, то ли урчал от блаженства. Она было придвинулась, чтобы удостовериться, но тётушка, ни на кого не глядя, сдвинула космы бровей и погрозила ей до страсти наперченным и насолённым указательным пальцем.

Хуана попятилась и застыла прямо на самом пороге кухоньки, будто бы на случай, если гусю вдруг вздумается сбежать, а так она его хоть за левую ляжку ухватит.

Собственно, это вряд ли могло произойти, поскольку гусь к заключению гусемассажа так разнеживался, что побег его был маловероятен.

Тут бы и закончится делу. Однако и это было не всё. Весь этот избранный и достойный гусь, абсолютно весь, от плеч до гузки, щедро умащивался первосортнейшим, со слезою, нежнейшего оттенка жёлтого сливочным маслом, а потом вновь перчился и солился и вновь умащивался. А потом опять и опять.

И так это выходило чинно и ладно, что Хуане до щекотки в душе хотелось подбежать к тётушке и прекрепко обнять её, но сдвинутые крепости бровей стояли на страже тётушки, будто бы подозревая в некоторых присутствующих такие чувствительные намерения. Хуана не смела даже шевельнуться. Ну разве что самую микроскопическую капельку втайне икнуть.

Сам процесс кулинарного творения был для тетушки прямо-таки священнодействием. Она знала раз и навсегда, что ей дано было заниматься едою, и делала она это, как если бы отважно вела в решительный бой свой геройский полк, или со знанием дела строила бы пассажирские самолёты или замечательно лечила ребятишек. И было неважно, варила ли она кофе с молоком и корицей и щепоточкой кардамона, или колдовала над рождественским гусём. Всё, абсолютно всё, делалось ею так, как если бы каждое мгновенье её жизни было единственным шансом совершить сие творенье, неважно, маленькое или большое, но которое непременно должно было бы иметь своё отражение в вечности. Хуана это видела и чувствовала, и это её восхищало невероятно. Она абсолютно точно знала, что именно поэтому чили в кляре, сотворённые тетушкой в этой крошечной кухоньке и продаваемые в кривоногом ларьке, что стоял на Кальсаде де Тлалпан, так необъяснимо притягивали к себе толпы любителей потешить свой желудок чем-нибудь жгучим и аппетитным.

Косматыми были в тётушке только брови и подмышки, но в остальном же в её внешнем крупно-волнистом виде и окружающих её вещах и особенно в мыслях, наблюдался порядок прямо-таки чудовищный.

Мудрости же тетушка была беспримерной. Если посуда кем-то вдруг мылась не до скрипа, тетушка не заставляла перемывать эту, по её мнению, недостойность, а сдвигала неприступной крепостью брови и, засучив рукава до самых до волосатых своих подмышек, таких же решительно настроенных, как и брови, в мгновение ока обращала эту самую посуду в сверкающий алмаз. Но случаи такие в семье тетушки были очень редки, да и забывались они будто бы их вовсе никогда и не было: в хрупкости души человеческой она разбиралась намного лучше, чем во всём остальном.

Однако, гусь, кажется, был уж совсем готов. И вот он, умиротворённый, упелёнатый в 12 алюминиевых слоев, схожий разве что со средневековым рыцарем, в вечернем торжественном молчании сажался до семи утра следующего дня, а именно до семи утра 24 декабря на нижнюю полку в холодильник, чтобы ровно в семь часов в утреннем торжественном и сосредоточенном молчании под восхищенные взгляды всей семьи перенестись в чудесно раскалённую до 180 градусов духовку и там, до пяти вечера протомиться и разомлеть до невозможности. И сделаться сочнейшим и нежнейшим, с чудесным сливочным вкусом и запахом и окутать своим сливочным ароматом весь дом, который особенно распускался во дворике и даже проникал тайком к соседям, отчего тем вдруг становилось на душе добрее и светлее, хотя и сами они не понимали почему это с ними случалось.

“Нет, сливочный рождественский гусь поистине творенье волшебное. Если бы каждый человек в мире мог бы попробовать хоть крошечный его кусочек, тогда бы точно всё было иначе”, – наивно думалось Хуане. И она, выйдя во дворик, где на каждом зелёном кусту уж был накинут шарфик аромата рождественского сливочного гуся, по птичьи закинув голову на своей тощей смуглой шее, вглядывалась в голубовато – розовый папирус торжественно плывущего над нею предрождественского океана и меленько икала от счастья: она глядела как на этом изящном папирусе растет-здоровеет огромадное сливочное пятно, обретая контуры никого иного как самого рождественского гуся, и не было уже никакой возможности ухватить его за лоснящуюся упитанную горяченькую ляжку. И вот он уже уплывал куда-то всё дальше и дальше, махая коротенькими поджаренными крылышками с умопомрачительно хрустящей корочкой.

“Надо же, каков плут этот сливочный гусь. Сбежал всё-таки хитрец”, – смеялась про себя Хуана. Было ровно пять часов и две минуты. Тетушка выключила духовку. В крошечной столовой зазвенели приборы. Облако, похожее на гуся, зазолотилось в волнующемся декабрьском вечере и тихо растаяло. Всё спешило на Рождество…

2. Хуана и пунш к Рождеству

( в то время, пока готовился гусь)

“Самое главное – не потерять салфеточку”, – Хуана разгладила тоненькими смуглыми пальчиками вчетверо сложенную белую бумажную салфетку и полюбовалась её выбитыми точечками и распустившимися на ней крупными одинокими цветами, похожими на розы. На точечках и розах неловко, но весело висели тетушкины оторванные друг от друга буквы . Тетушка страсть как любила составлять список продуктов на белых бумажных салфеточках.

Надо сказать, что в школах Мехико-Теночтитлана ребятишек учили писать раздельными буквами, то ли подчеркивая значимость каждой из них, то ли за этим скрывался какой-то особо важный педагогический прием. Одному богу известно, в чём состояла хитрость,но только буковки мексиканцев-теночтитланцев радостно плясали в парах и группах, абсолютно не берясь за руки. Однако и в таком раздельном написании наблюдалось исключительно сплошное ликование – каллиграфия с головой выдавала жизнелюбивый характер нации. Может быть , конечно, и глупое наблюдение, а всё же.

Хуана, последнее время соскальзывающая в меланхолическое ощущение жизни, взяла ручку и стала соединять эти самые буковки, что тут же придало им какое то грустное выражение.

Хуане сейчас была по душе эта грусть. Она уже целых два месяца ( а это было ровно столько, сколько она проживала в городе ) на всех салфеточках соединяла висящие буковки своей косматобровой тётушки, превращая их из совершенно ликующих в ликующие с грустинкой. Насоединяв столько букв, на сколько у неё хватило терпения, а была она девушкой весьма терпеливой, Хуана стала нараспев читать содержимое салфетки:

– четверть килограмма хамайки (un cuarto de jamaica / [ un kuarto de jamaika]).

Хуана любила хамайку за ее полыхающий цвет и сладковато кислый вкус. Ей , конечно же, было невдомек , что происходила хамайка из рода Гибискус и что в заморских странах называли ее травяной напиток каркаде. Деталь, собственно, и неважная.

– четверть килограмма тамаринда (un cuarto de tamarindo/ [ un kuarto de tamarindo ]), – опять пропела она .

Тамаринд очень нравился Хуане. Однако, этот тропический фрукт из семейства бобовых был весьма хамелеонистым. Он то распускался прекрасным сладким вкусом, то вдруг выстреливал пронзительной кислинкой. Хуане разгадка была известна: вкус зависел от зрелости плода. Зрелые были послаще, не очень зрелые – покислее. Иногда же брал да и проявлялся острый оттенок тамаринда. Его Хуана любила больше всего.

Ей нравился чудесный соус из тамаринда, который раньше готовила ее мать. Мамы теперь нет, но вкус и запах тамаринда непременно вызывают её образ. Хуане от этого больно, но вместе с тем, она испытывает невыразимую нежность. Где то тамаринд называют индийским фиником. Но вот только где?

– четверть килограмма гуайавы (un cuarto de guayaba / [un kuarto de guaiaba]).

Хуане гуайява нравится тоже. Особенно, если она розовая в серединке и непременно с искринкой. А фруктовая вода из гуайявы – просто чудо.

– четверть килограмма техокоте (un cuarto de tejocote / [un kuarto de tejokote])

Техокоте похож на не набравшее тела ярко- желтое яблочко. Будто тысячи крошечных оранжевощеких солнышек взяли да и попрыгали на землю. Его отваривают для пунша отдельно – тогда кожица чистится легко, обнаруживая мясистый и липкий плод. А после, отваренные техокоте высыпают в общий котел и они там весело барахтаются до полной готовности пунша.

– два пилонсильо (dos piloncillos)

Этот вываренный тростниковый сахар продают в виде длинных или коротеньких конусов. На языке науатль звучит “ чанкака”, что значит “ темный сахар”. Но все его называют “ пилонсильо” . Это самая сладкая нота в пунше, куда обычный сахар не кладется , а непременно пилонсильо. А если шлепнуть туда самого обыкновенного сахару, то выйдет не пунш, а черт те знает что. По крайней мере, так всегда говорила мать Хуаны. А она знала толк в еде. Как , собственно, и большинство мексиканских женщин.

– две палочки корицы (dos ramitas de canela / [dos ramitas de kanela])

– полкило сладких яблок (medio kilo de manzana dulce / [medio kilo de manzana dulce])

– четверть килограмма изюма (un cuarto de pasitas / [un kuarto de pasitas])

–четверть килограмма чернослива (un cuarto de ciruela pasa / [un kuarto de ciruela pasa])

– четверть килограмма очищенного от кожуры сахарного тростника (un cuarto de caña / [un kuarto de kan´ia]).

Пела Хуана не от того, что имела склонность к этому занятию, а по той причине, что едва умела читать, поскольку в её деревеньке, где она жила раньше, школы не было вовсе, а та, которая была в соседней деревне побольше, находилась в полдня пути пешим ходом. И семья Хуаны, погоревав маленько, решила, что раз дело так обстоит, лучше Хуана будет пасти коз и, бог даст, как-нибудь сама выучится читать. И бог дал. И выучилась читать тощая Хуана сидя на завалинке и уча своих коз-мемешек.

Пропев или промемекав то, что было тетушкой велено купить, она коротенько икнула и протянула: “¡Qué rico!” [ke riko] / “ Как вкусно! “. Затем почесав пятнистой зверюге, что сотрясала кухонку своим звучным рокотаньем “мур-мур-мур” шейку, отправилась на знаменитый рынок Порталес , в двух кварталах от которого обосновалась много лет назад семейство тетушки.

На рынке в одной из лавочек ею было куплено всё, что записалось на салфеточке. В лавочке этой, надо отметить, продавалось столько снеди и неснеди, что хозяйке, которая была значительно внушительнее в ширину, чем в высоту, едва удавалось протиснуться бочком то за свечкой, то за корицей, то за сухими креветками, то ещё за чем–нибудь этаким необычным, но всегда в пищевом колдовстве требуемым. Однако, протискивание это средь снеди-неснеди придавало особую грациозность и даже некое кокетство ее движениям. А ведь хозяюшке перевалило лет уж за восемьдесят.

Мелкие завитушечки её были восхитительны . С налету было ясно, что являлись они не результатом истязания нежной волосяной части головы каким-нибудь новоиспеченным химическим достижением, а подарены были старушке самой природой. Скорее всего по причине принадлежности к какому-нибудь африканскому племени. Что в Мексике очень даже и встречается . Особенно у тех, кто родом из штата Веракрус.

Завитушечки всегда были чудо как уложены и напомажены невероятно. Да так , что Хуане вдруг захотелось легонечко прикоснуться к ним. Но она не посмела. Да и ее тощенькая, пусть даже и предлинненькая обезьянья ручонка, все-равно бы не смогла дотянуться до этих, точно фарфоровых, обрамленных серебром с чернью, завитушек.

Старушка же, вручив Хуане всю необходимую снедь , рассыпалась меленьким хихиканьем, словно раскрыв ее тайное желание о прикосновении к завитушкам. Затем, вильнув своим широким телом, словно большая серебряная рыба в озере, нырнула в глубину метровых холщевых мешков с зернами кофе, бобов, нута и там надолго затаилась.

Над Хуаной шуршали, будто шушукаясь меж собою, и покачивались на легоньком ветру, висящие на грубой толстой нитке сухие, выбеленные солнцем до рези в глазах, листья початков кукурузы называемые тотомокстле. Без них не приготовишь ни один мало-мальски приличный тамаль. Но самый главный день тамалей это 2 февраля. А до него оставался еще месяц с хвостиком. У матери Хуаны выходили преславные тамали. И ей вспомнилось как всей деревней к праздникам готовились горы тамалей. Праздничные приготовления в деревне всегда начинались задолго и отличались исключительной тщательностью. Хуана задумавшись постояла ещё чуток, а потом вдруг вздрогнула и, опомнившись, полетела домой к тетушке.

Рыжая хозяйственная сумка с надписью “Куры и утки” и изображением почему то белого задиристого петуха с невообразимо громадным гребеньем, была совсем не тяжелой и радостно полетела вслед за Хуаной, у которой в голове уж дымился рождественский пунш. Очень похожий на пунш в ее родном доме.

Тетушка была, как всегда, в хрустящем от свежести одеянии и благоухала кофе с корицей и сдобной, ноздрястой внутри кончей .Она, по причине своего теснейшего общения с кухней, пахла так, что иногда её хотелось проглотить всю целиком и без остатка.

Ежедневно тетушка ароматилась пузатыми перцами поблано в кляре, которые готовила на продажу и кофе с корицей и сдобными булочками, которые всегда были на завтрак и ужин. А порою – то миндальной мукою, то посоле, то атоле, то моле…. Одним словом, нет абсолютно никакой возможности перечислить бесконечную вереницу этих сводящих с ума ароматов мексиканской кухни, в которые облачалась ежедневно тетушка.

В семье её все было откормлено и лоснилось счастьем и здоровьем: и лысенький мясистый дядюшка, и пампушки-хохотушки двоюродные сестрицы, и пятнистый зверюга, и даже завсегдатай кухни Таракан Кукарачин, являющийся то ли со своими приятелями , то ли со всей своей родней , но вечно с позором изгоняемый дядюшкой и визгами хохотушек.

По возвращению Хуаны, тетушка нахмурилась, тем самым попытавшись скрыть радость. Однако, радость была такой здоровенной, что непослушно выползала из под косматых бровей . Придирчиво ( а ко всякой снеди она относилась чрезвычайно придирчиво) оглядев всё прибывшее в рыжей сумке с бойким петухом, усадила она Хуану на стул и строго взглянула на неё: “Mi amor , ты мороженое ела?”, – и взяла в свою мягкую и теплую руку, схожую по размеру разве что с банановым листом, руку Хуаны, запястье которой было словно тельце тростниковой дудочки.

Какой ужас! Пунш совершенно растопил в голове Хуаны мысль о мороженом! Ванильном! С орешками и шоколадом! “Не-не-ела”, – икнула Хуана.

“Вот я тебе покажу!”, – закосматились тетушкины брови. Она подхватила другое запястье девушки. Оно было ещё тощее.

“Боже мой!”, – заколыхалась всей своею крупностью тетушка и как-то рывком на мгновенье отвернулась, чтобы глотнуть воздуху, а потом внезапно сгребла в кучу всю тощую Хуану и прижала к волнистой своей груди.

И тогда Хуана услышала, как мечется из угла в угол большое жалостливое тетушкино сердце. И не посмела пошевельнуться. Её же собственное сердечко сидело смирно, будто бы глядело в распахнутое окошечко на светлую лужаечку. И тут вдруг Хуана ощутила, что тетушка почувствовала её смирно сидящее в левом уголочке сердце, а еще почувствовала, как ее собственное, мечущееся в приступе жалости к случившейся и ещё не случившейся судьбе Хуаны, внезапно споткнулось и осело квашнёю. Так частенько бывает, когда в чем-то ожидаемом происходит совершенно неожиданное, какой-то непредсказуемый сбой. Когда мудрость вдруг ошибается возрастом. И тогда взгляд тётушки, испуганно-виноватый, подкравшись ко взгляду Хуаны, заглянул в него. Однако, никаких ожидаемых им страдательного характера картин он там не обнаружил. А увидел он только пушистую солнечную лужайку, на которой паслась задумчивая мелкомордая костлявая коза со свалявшейся шерстью на левом боку. Казалось, что коза к чему-то то ли прислушивалась, то ли принюхивалась, но травинка ей вдруг так щекотнула ноздрю, что она от неожиданности мемекнула .

Тетушка нежно и отчего-то виновато погладила косицы Хуаны, которые по-деревенски сплетались две в одну, и были перевязаны тоненькой синей атласной ленточкой. Будто бы полуденное декабрьское небо скинуло эту ленту нарочно для косиц девушки. Тетушка поглядела в растворенное настежь окно и сияющая лазурь вдруг брызнула ей в глаза: не было никакого сомнения – лента была подарком откуда то из этой самой лазури. Тут она поглядела на Хуану и будто бы увидела перед собой свою сестру – такую же молчаливую, смуглую и невозможно тонкую. И что -то ей защипало нос.

Так случается, что к нежности вдруг прилепляется вина и происхождение её не совсем понятно. В том, что несколько месяцев назад не стало родителей Хуаны не было её вины. Просто так иногда случается. Она все это знала, но почему то то и дело забиралась в трясину этой надуманной вины. Городской тетушке, несомненно, было намного тяжелее, чем деревенской Хуане.

Долгие годы жизни в городе развили в ней тот род сентиментальности и страха, которые частично, а иногда и совершенно, удушают в человеке здравый смысл, понимание внезапных случайностей, краткости и хрупкости человеческой жизни и принятие случающегося.

Хуане же чутье подсказывало, что в прошлое нельзя беспрестанно заглядывать и плутать исключительно по мрачным его тропинкам. А то оно непременно, как в волшебной сказке, отнимет силы и изведет. И Хуана заглядывала в прошлое с осторожностью и благодарностью. Именно так, как и была научена родителями. Она чувствовала, что есть течение жизни и оно разумно.

И все же тетушка нашла в себе силы и попыталась избавится от фальшивой вины. Она решила растворить мерзавку в задушевном разговоре и чашечке спасительного кофе с корицей и поспешила на кухню, отчаянно надеясь на этот, по ее разумению, весьма действенный способ. Что ж, у каждого хранятся в сундуке свои секретные средства от вины, тоски – печали и прочего хлама.

Хуана же закрыла глаза и задремала. Она немножечко устала чувствовать, что чувствуют другие люди.

И вот уже через некоторое время на самом её носу победно водрузился кофейный аромат. Казалось, он задался целью во что бы то ни стало разбудить Хуану и забрался уж целиком и полностью ей в ноздри и там уж разошелся не на шутку. Окончательно проснувшись, она увидела, что все уже сидят за круглым столом с бессменною цветастою скатертью, завтракают очень вкусно и плотно, и заняты развесёлою беседою о делах самых что ни на есть житейских. И нежность укутала её в свою тепленькую одеялку.

Шел двенадцатый час предрождественского дня, тянувшегося по-праздничному радостно. Аромат славного сливочного гуся то и дело встревал в завтрак и всем за столом преприятно вздыхалось и завтраку никак не хотелось заканчиваться.

На голодный желудок приготовить чудесный пунш – дело совершенно немыслимое, и Хуана была накормлена так, что ей казалось, что теперь ее желудок стал начинаться от самого подбородка, да что уж там говорить – в её сознании нос, подбородок и желудок слились в какое-то необъемное и нераздельное чудовищное целое, которое немедля представило себя носоподбородкожелудком и довольно заурчало.

Для Хуаны ощущение это было не ново, однако все же непривычно и черезвычайно затруднительно для дыхания. Вот уже два месяца четыре раза в день она испытывала это самое ощущение. Однажды ей подумалось, что когда-нибудь она вся целиком станет одним сплошным желудком и тогда ей придется только и беспокоиться о своем пухлявом виде. Её чрезвычайно страшила эта будущность и она доверила свои страхи тетушке, но та так закосматилась бровями, что Хуана, подумав секундочку, в знак принятия усиленного кормления то ли икнула, то ли мемекнула.

И вот настал момент творенья пунша. В мгновенье ока на маленький желто-коричневый рабочий столик, выложенный в шахматном порядке кафелем, схожим с плитками ванильного и молочного шоколада, выпрыгнули из рыжей хозяйственной сумки с бойцовым петухом, обладателем исполинского гребня, восемь новеньких прозрачных небольших пакетиков с ловко завязанными на макушке узелками.

В одном были известные палочки корицы, в другом – сахарного тростника, в третьем – плоды тамаринда, в четвёртом – цветки хамайки, в пятом- похожие на крошечные яблочки, техокоте, в шестом – пилонсильо, в седьмом – изюм, в восьмом – чернослив, а в последнем, девятом пакете, что вышел побольше других, полкило пузатых желтых яблок. Словом, из сумки выбралось всё, что было записано на белой бумажной салфеточке.

Потом все содержимое пакетов по очереди высыпалось на столик, на такое старенькое полотенчико, что цвет его можно было определить не иначе как светленький – пресветленький, да и только. Полотенчико это каждый раз перед принятием следующего гостя торжественно встряхивалось и разглаживалось тетушкиной ладонью как исполинским утюгом.

Высыпаемое тщательно, со всех боков изучалось на предмет пригодности: каждый цветочек хамайки, каждый загогулистый плод бурого тамаринда, каждый свиток палочек корицы и влажные, пресочнейшие палочки сахарного тростника, каждый пилонсильо, искрящийся звездочками сахаринок и подобный по форме рогу единорога и по цвету – горчайшему шоколаду, каждая блестящая и мягонькая изюминка и черносливенка, всё-всё было изучено тетушкой в этой кухонной лаборатории. Пригодность оказалась высшего сорта. И Хуана опять мемекнула. Она почувствовала, как нос, шея, грудная клетка и живот перестали быть одним желудком и обрели долгожданную свободу. Она радостно икнула, а тетушка ласково взглянула на неё.

Глиняная кастрюля на огне уж тихонько начинала бормотать , приглашая гостей со столика. И желание её немедля исполнилось: все изученное тетушкой на вышесортность, ловко и тщательно вымылось , нарезалось и посыпалось в это бормотанье. И неожиданно распустилось таким удивительным ароматом, что пампушки-хохотушки дружненько вкатились в кухонку и, подпихивая друг дружку под бока, повисли в восхищение над глиняною кастрюлей, собственный аромат которой, надо добавить, был ни больше, ни меньше, а первою скрипкою в этой пуншевой симфонии.

И тут уж началась такое шумное полуторачасовое фруктовое бормотанье, которое случается только в волшебные рождественские дни, и от которого сказочным рубином распускаются в пунше, ну абсолютно все цветки хамайки.

Продолжить чтение