Дизайнер обложки Ксения Черепанова
Дизайнер обложки Елена Фроленкова
© Ирина Дюжина, 2025
© Ксения Черепанова, дизайн обложки, 2025
© Елена Фроленкова, дизайн обложки, 2025
ISBN 978-5-0065-5985-1
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Ирина Дюжина
ЛЕТИ ЗА ВИХРЕМ
(первая часть цикла «Легенда о вихрях»)
Вот холмы с дорогой, лесом да селами,
Вот корчма, а из дверей пахнет жареным.
Здесь родится мне, и быть мне веселою
Рыжей девкой, – а ты будь моим барином…
Они встретились случайно – внучка деревенской ведьмы и юный аристократ со странным даром. У каждого из них своя тропа через этот темный лес, где на версту семь смертей. Пересекутся ли их дороги, сольются в одну, разбегутся в разные стороны – или оборвутся вовсе?
ПРОЛОГ
Миров много – наверно, слишком много для глупой ведьмы, разум которой черной гусеницей мерит бесконечные переплетения ветвей. Развилка: направо – покой, налево – война, еще развилка: налево – потеряешь коня, направо – свободу, прямо – жизнь. И еще одна, самая главная: в одну сторону лежит мир, сотворенный словом Бога, в другую – родившийся по воле той, что решилась его пересказать.
Я проживаю жизнь, разделяя каждую из ветвей на несколько новых – сухих и хрупких, что упадут в бездну при первом порыве ветра, живых и зеленых, что пока еще держатся. Двигаясь от одной развилки к другой, ищу путь, единственную возможность, в которой Смерть не станет маячить за спиной, усмехаясь и сжимая косу с острым синеватым лезвием… Но пути нет, развилок все больше, и каждая вторая оканчивается тупиком, обрывом, треском сухой древесины.
У меня мало разума, господин мой, у меня тонкая кожа и нет костей. Я замерзла и совершенно запуталась, а потому всю зиму буду видеть сны и отращивать широкие в рыжих узорах крылья, которые однажды обнимут пламя. В этих снах будет полет над бескрайним лесом, и книга с оторванной обложкой, которую листает ветер на краю крыши, и единственное имя, что произнесено светом и означает свет.
Нестерпимо яркий и ослепительно белый…
Глава 1. ВОДОВОРОТЫ И ВИХРИ
Я внезапно поняла, что живу, когда мне было лет семь.
Нет, я и до этого могла отличить живое от мертвого, – только мысль о том, что я есть от всего прочего наособицу, ко мне не приходила. Знает ли листок на ветке, что жив? Помнит ли былинка, что была зернышком, а станет прахом? Как и всё кругом, я была частью раз и навсегда заведенного порядка, где день днем, а ночь ночью, лес был рядом, а Бог далеко, руки-ноги целы, отец пил пиво, мать молчала, а бабка Магда сушила травы.
Вот хата, тут я когда-то родилась, потом была младенцем, а нынче стала девочкой. Большая печка, окошко, лавки вдоль стен, бабкин сундук за занавеской, прялка, стол в углу, а над ним на стене распятие и святые образа. Вот лес – близко, почти за порогом: стволы и кроны, бесконечные тропы, цветы и травы, птицы и мотыльки, грибы и ягоды, и слова бабушки: «Ты мала еще, – смотри, далеко не заходи».
Вот деревня, – в ней живут люди, а за нею замок на холме, – в нем живут господа, а над ними и лесом небо, – там обитают луна, звезды и солнышко, которые всем видны, а еще ангелы Божьи и Иисус со святыми, которых так просто не разглядишь. Вот ясно летичко, запах скошенной травы и земляника на опушке, и лебеда, что надо дергать на огороде, а за летом будет жатва и колоски в подоле, и долгие дожди. После них приедет святой Мартин на белом конике и принесет снег, и с Рождества до весны дороги заметет метель, а потом доброе тепло растопит сугробы, и все повторится заново.
Вот дорога – по земле, под землей, по воде и в небо, а впереди не то в конце той дороги – яркий свет, яростное кружение, тысячи несущихся по ветру сияющих нитей…
***
Тогда как раз стоял ясный веселый март, я вволю набегалась по лужам, и к вечеру меня начало здорово лихорадить. Помню, тело горело, словно в печке, потолок будто бы падал сверху; бабка Магда поила меня горьким травяным отваром, и лицо ее расплывалось, уплывало куда-то… Потом я летела над лесом вровень с редкими облаками, и внизу, далеко-далеко, была наша деревня и холмы, и господский замок, и соседние Подзамцы, и совсем дальние Боровицы, и где-то на горизонте городок.
А в ушах звучала незнакомая песня – словно из другой какой-то жизни:
Вот холмы с дорогой, лесом да селами,
Вот корчма, а из дверей пахнет жареным.
Здесь родится мне, и быть мне веселою
Рыжей девкой, – а ты будь моим барином…
Помню, страшная тоска накатила на меня, захотелось вниз, домой, – но тут надвинулась туча, и из нее кинулись на меня какие-то неведомые крылатые звери с множеством глаз… Помню, отбивалась от них, слыша свои крики и шепот бабушки: «Тише, тише, Кветушка…», – и снова горький вкус трав.
К утру звери пропали, и я забылась спокойным сном. Снилось что-то смутное и тревожное, тоже будто бы нездешнее, – но, проснувшись днем, я вспомнила многое, на что раньше не обращала особого внимания. Помню, как солнце светило в окно, на улочке орали довольные весной воробьи, а бабка возилась у печки – заваривала пахучие травы в котелке… Я широко раскрыла глаза.
***
Над котелком плыл пар – зеленоватый, шепчущий, тягучий, как тесто, а над плечами бабушки, упираясь в потолок, медленно и властно кружил мерцающий столб. Словно воронка на ближней бурной речке Загоранке, куда братец Томаш водил меня ловить раков. Или как малые осенние смерчики, что кружат опавшие листья и прочую труху по перекресткам. «В этих вихорьках живут черти, – говорил мне Томаш. – Бросишь в такой ножик, – вернешь его в крови». «Зачем это?» – спрашивала я, а брат только усмехался. Теперь серединой такого смерчика была моя добрая и суровая бабка Магда… Выходит, она с чертями родня?
Я зажмурилась. Вспоминалось все, что я видела раньше, не обращая на то внимания. Братья не кружили, нет, – все трое были спокойны, как тихие омуты на более дальней, глубокой и плавной, Анделице. То же самое и батька, – этот разве что иногда выдавал кругаля по двору или избе, коли перебирал хмельного.
Кто еще? Матушка кружила тихо, сонно и робко, как гусиное перышко, падающее с неба. Могла бы, наверно, сильнее, – только боялась либо не умела, – так же, как боялась и не умела разговаривать. Быстрым смерчиком кружила Маркета, дочь мельника и внучатая племянница сельского старосты. И ее мать, про которую, как и про мою бабку, говорили, что она ведьма. И один из деревенских парней – то ли просто странный, то ли вовсе дурачок… Я сама? А как же не сама-то, раз я это все видела, а другие-прочие вроде как и не замечали?!
Я свесила босые ноги с лавки и спросила:
– Бабушка, а почему некоторые люди не такие, как все кругом?
Бабка обернулась от печки, похоже, нисколько не удивляясь моему вопросу:
– И кто из людей не такой как все, милая?
– Ну, кто… – я на минутку задумалась. – Ты, я… Маминка немного, но она словно бы от кого-то прячется. Или спит… Тетка Вацлава с мельницы. И Маркетка, дочка ее – тоже. Еще Зденек, который «монашек»… Все, вроде. А другие есть такие же?
– Есть, милушка, как не быть, – покивала бабка. – А про матушку твою ты верно заметила: спит в ней сила, не разбудить.
– Бабушка, а почему оно так? Люди все как тихие омуты, – а в нас вроде как водовороты кружат. Страшно мне, не затянет ли нас вниз куда-нибудь?
– Куда, девонька? – она улыбнулась. – Пока кружим – на земле держимся, а остановимся, – тут и погибель наша. Мы всегда по краюшку ходим. Сделала доброе, – сделай сразу и худое: вот и отодвинулась от края-то… Ляг, милая, поспи. Успеем еще наговориться.
Вполне довольная ее словами, я снова свернулась калачиком на теплой, освещенной солнцем лавке. Кружим – так кружим, куда еще знать-то? Пока кружим – живые, так оно и надо, стало быть…
В тот день я перестала быть бездумным зернышком в борозде, а тронулась в рост, раздвигая земляные комья. Росток тянется к свету, он видит, но не умеет думать. Так и я, научившись спрашивать, пока не умела понимать ответы.
***
Наутро к бабке прибежала соседка – встревоженная и растрепанная. С порога сунула пяток яиц в руки моей немой матери и кинулась к бабке:
– Помоги! Малой мой…
– Давно орет-то? – перебила бабка.
– Да третий день уж… Не иначе – сглазили!
– Неси сюда.
Когда соседка выбежала из хаты, бабка сняла крест и махнула рукой матери:
– Выйди, Манка.
Меня она на сей раз гнать не стала – только взглядом припечатала: никшни, мол, сиди тише мыши.
Вскоре туго спеленутый младенец, выгибающийся, как гусеница, и заходящийся в крике, лежал на столе, а бабка Магда склонялась над ним, что-то напевно шептала и водила руками. Мать ребенка снова завела было: «Ой, лишечко, сглазили сыночку моего», – но бабка сурово глянула исподлобья, и женщина осеклась на полуслове. Через малое время малец затих и уставился на бабку немигающими, удивительно серьезными глазами. Она развернула пеленки и стала, все так же нашептывая, наглаживать красное, потное тельце. Мальчишка пискнул, громко выпустил ветры, сразу же зевнул и блаженно закрыл глазки.
– Ну что, теть Магда, сглаз? – не унималась соседка.
– Нет, слава Богу, – проворчала бабка. – Ты вот что… Мой его хоть иногда и не кутай так, – гляди как он взопрел у тебя. Спит пусть не в люльке, а при тебе, – не заспишь, не бойся. Вот тебе корешок, – давай ему на ночь пососать: спать будет как ангел. Только гляди, не перестарайся с этим, иначе дураком вырастет. Все ступай… Ступай-ступай, быстрее…
Соседка все мешкала, заворачивая ребенка.
– Тьфу ты, пропасть, уйдешь ты или нет, квашня этакая! – зашипела бабка.
Потом быстро схватила со стола деревянную миску, – и я почти увидела, как нечто злое, то что раньше сидело в соседкином ребенке, перетекает в посудину из бабкиных рук. Миска вырвалась и с треском лопнула в воздухе. Соседка подхватила младенца на руки и пулей вылетела из хаты. Бабка Магда, улыбнувшись, отерла пот со лба и подмигнула мне.
***
Через несколько дней лужи высохли, и солнце пригрело еще сильнее. Отец с братьями были в поле, мать возилась с курами, а мы с бабкой сидели на завалинке и смотрели на дорогу. Нам было хорошо – даже говорить ни о чем не хотелось.
Наша халупа стояла на отшибе, за ней была только дорога, а дальше лес. Вот из-за поворота показались трое всадников на хороших конях. Двоих я хорошо знала: один был Зденек-монашек – странноватый и очень богомольный парень из нашей деревни, другой дядька Ганс по прозвищу Немец, – он служил у господ в замке, а мать его жила за два дома от нас, но вот третий…
Третий всадник был совсем молодой, лет пятнадцати, парень в богатой одежде; у него были длинные черные волосы, подобранные назад, красивое лицо, успевшее чуть загореть на ярком солнце… Осунувшееся и бледное лицо – ни кровинки. Он молчал и не улыбался, а, казалось, смотрел не на все кругом, а словно сквозь этот весенний день. Когда я глянула на троицу пристальнее, то разглядела привычный «омут» дядьки Ганса, «водоворот» Зденка – почти такой же, как у нас с бабкой… А вот на месте странного парня мне привиделся сумасшедший, ослепительно светящийся вихрь, словно бы тянущийся куда-то в небо.
Сквозь вихрь проглядывали еле заметные тени – три? четыре? десяток? – я сбилась со счета. Словно не один парень ехал по дороге, а с целой свитой призраков, – и как только конь не боялся?
Бабка поспешно встала, поклонилась в пояс, взявши меня за шиворот, пригнула к земле. Да только я не могла заставить себя глядеть вниз: взор словно притягивался к черноволосому парню, вливался в этот кипящий вихрь… Я встретилась с ним взглядом. У него были очень темные и очень грустные глаза, и я была уверена: он тоже видит, что я – «водоворот», а не «омут». Парень чуть заметно кивнул мне и отвернулся, а через минуту всадники уже скрылись за следующим загибом дороги.
***
– Бабушка, кто это был? – я никак не могла отойти от увиденного.
– Что, Кветушка?.. – мой вопрос словно выдернул бабку из задумчивости. – Это наш молодой барин, сын господина нашего графа Христиана, дай ему Бог здоровья да терпения…
– Бабушка… А ведь в нем… в молодом господине… тоже сила – да побольше нашей?
– Да, девонька, – кивнула она, – тут не просто побольше, – а и не сравнить даже. Я так думаю, не к добру Господь людей такой силой дарит… Испытание это великое, а как по мне – так и вообще беда. Таким, как мы с тобой, на земле удержаться – нетяжел труд, а вот таким, как он, – тяжко. Ветер дунет, – и взлетит такой огонь к небу, не воротишь.
– А тени, бабушка? – несмотря на теплый день, меня колотила дрожь. – Что за тени у него за спиной?
– Ты и тени разглядела?.. Видишь, Кветка, такое иногда бывает, если человек последний в роду остался. Тогда все предки у него за спиной стоят, за кровь свою ответа требуют. А у молодого господина и мать в своей семье последней была, да на свете недолго зажилась. И отец всю силу рода на себе несет, да смерть по пятам идет. А уж предки-то у них… И доброго там, и проклятого намешано, одного лишь нет – покоя.
Она вздохнула и замолчала, прикрыв глаза.
– Потому и говорю, – продолжила бабка через минуту, – не жилец на свете граф Альберт, – разве что чудо какое случится. Только ты молчи об этом.
Глава 2. ОТ СМЕРТИ НЕТ ЗЕЛЬЯ
– От всего на свете зелья имеются, – говорила бабка Магда, расчесывая мне волосы. Может, не близко, за тридевять верст или вовсе за морями да облаками, пока сыщешь, – семь сапог износишь… Однако, так уж все сотворено, что на каждую утробу – своя хвороба, а на каждую хворобу – своя управа. Лишь от смерти нет зелья, хотя как знать: может где-то далеко и от нее есть, только нам не дотянуться.
Я, девонька, молодость свою в Тынце прожила, возле Клатовы. И мать моя там родилась, и бабка. Все в роду колдуньями были, это с незапамятных времен у нас повелось. Мать моя травницей была и повитухой первой в округе… Да… Ее и к господам, бывало, в замок звали: молодого господина Яна, который меня потом из села выгнать велел, у его матери принимала. Да только люди – они добра не помнят, а господа и подавно. Как поле не родит, или на скот падеж напал, или мальчишка какой в реке утоп, – на нас на первых вина ложится, а как же…
В тот год мор по округе шел, много людей унес. Мать мою не пощадил, уж на что ведьма. Стара была, да и голодный был год… Мужик мой месяцем раньше сгинул – просто из лесу не вернулся. Я уж и так, и сяк гадала, – нет его в живых, а как запропал, – непонятно. Так и осталась я одна с дочкой, матерью твоей. Мария с детства убогой была: молчала, да и ноги ее не слушались, а других детей нам Бог не дал. Так и некому стало меня с калечным ребенком защитить. Одна радость – к десяти годам я Маню мою на ноги все ж поставила, забегала она у меня, а говорить – так и не говорит, сама видишь… Так в год тот моровой нас из Тынца и выгнали: староста даже пожитки собрать не дал. И пан Ян нас не защитил, гнать велел взашей, – богомольный он был, а мы, все говорят, с нечистым знались. Так и пошли мы, горемычные, места на свете себе искать. Сюда, в Кдыне, пришли, – глянулось мне место это, да и село большое, богатое… Попросилась остаться, – и пустил нас староста в эту вот халупу к бабке одной старой, вдовой. Старуха хоть довольной померла, было кому хлеба кусок поднести; а мы так тут и остались…
В тот год господин наш граф Христиан во второй раз оженился, молоденькую за себя взял, Ванду из Прахатиц, царствие ей небесное. До того он, сказывают, чуть не двадцать лет бобылем прожил после того, как женушка первая, умница да красавица, родами померла. Любил ее сильно, видать, оплакивал, горевал, что дитя не уберег… Да все время залечит. Когда граф вторую жену взял, он уж пятый десяток разменивать начал, молодая ему в дочки годилась. Да… Кто ж знал, что через десяток лет он и ее схоронит, сам горе мыкать останется… Аккурат на третий день, помню, как мы с Марией в Кдыне пришли, господин сам в село припожаловал. Неделя после свадьбы прошла, – видать, поехал молодке свои владения показывать. Народу собралось… Любили его люди, всегда любили, – добрый он человек, бедным помогает, крестьян своих трудом да оброком непосильным не мучает, не то что иные…
Тут я и глянула на эту пару. Смотрит старый граф на молодку свою – не надышится. А молодка мимо куда-то глядит, и видно – все ей едино: и владения его, и сам он, и день этот. А сама все в плащ кутается, хотя денек теплый был. Глянула я на нее поближе – да так и обмерла. Никогда раньше такого не видела. Да, вихрем огненным она была, как сейчас сынок ее, но это не главное… Сама смерть за ней стояла, за плечи ее обнимала, в затылок ей дышала, – как тут холод не почувствуешь? Красавица она была, ах какая же красавица… Да только из-за лица ее череп Безносой проступал. Тут уж и гадать не надо было: и сама она не жилица, и со всеми, кто с ней рядом, смертью поделится – и с мужем, и с детками, и с родней. А теней с ней рядом было – полчище, и все ее за собой звали. У нынешних господ Прахатицких, сказывают, сам Жижка в предках был… Так и есть, не врут. Я тени эти ясно видела, как вот тебя сейчас. И Жижку самого с повязкой на глазах, и сестренку его горемычную, что в монастыре на пояске вздернулась, и много еще кого… Когда последний в роду помирать собрался, – все предки собираются, ждут его. Стою я и думаю себе: кто ж это так сильно молодой графине смерти пожелал? А Мария рядом стоит и плачет молча, потому как видит она это все, а сказать не может. Тут я и поняла: а ведь Ванда сама на себя смерть звать вздумала… Только не знает, что не себе одной беду уготовила. Все, думаю, пропала красавица, сколько-то она протянет еще? Смерть – она погостить любит: раз ее позовешь – потом век не прогонишь….
Однако же протянула она долго, сильна была. Я думала, через год хоронить придется, – ан нет, через год у них со старым графом сынок родился, и пошло-поехало: что ни год-другой, то еще сыночек. Старших двоих Анна-мельничиха принимала, тетки Вацлавы мать, она уж померла. Хорошая была баба, заговоров без счета знала, почитай всему селу крестной была, – дети-то все при ней народились. А третий, Генричек, у госпожи в животе поперек встал. Анне одной не справится было, она и Вацлаву на подмогу позвала, и меня… Хоть и не любила меня она, пришлую-то. Втроем ворожили, кругом взявшись: ничего, миловал Бог, родился сыночек всем на заглядение.
Вот тогда я на молодую графиню второй раз вблизи поглядела… Ничего не изменилось, никуда смерть от нее не делась: рядом стоит да глазами ее глядит. Анна с Вацлавою тогда зареклись больше к госпоже подходить, – неровен час, смерть привяжется. А мне куда деваться? – жить надо на что-то, четвертый год, почитай, подачками кормимся. Так и стала к ней ходить, травами поить, выхаживать… Ничего, чую, и на этот раз обойдется, обождет смерть. Так весь год к ней и проходила. Деревенские меня тогда через это зауважали: как же – была ведьма пришлая, а теперь самой госпожи травница. Я в тот год и мать твою замуж выдала, ей как раз пятнадцать сравнялось. Парни-то местные ее раньше совсем в грош не ставили: пришлая, да немая, да ведьмина дочка, а тут посватался сосед, правда из семейки такой, что срам прикрыть нечем, а как что появится – все в кабак… Ну, про отца да деда твоего семью ты и сама все знаешь… Я на ту пору давно поняла, что Марию мне не выучить ничему, вот и выдала ее замуж да стала внучек дожидаться.
Через год брат твой Петр народился, а у графини четвертый сынок подоспел. Старшим-то сыновьям она кормилицу брала, а этого сама кормить вздумала. Тут я ей и шепнула (она уж мне доверять стала): не смейте, мол, госпожа, порча на вас страшная, неровен час, на дитя перейдет. Она давай выпытывать, что мол, за порча, да кто навести мог, а сама усмехается: сказки, мол. Тут я ей все и сказала, что при ней видела. Сами, говорю, себе смерти пожелали. Виноватою в чем-то себя мнили, каялись да смерть звали, – вины той может уж и срок прошел, а смерть при вас задержалась. Молитесь, говорю, да детей от себя подальше держите: вы-то женщина сильная, а они для смерти легкая добыча.
Побледнела она… «Откуда, – говорит, – знаешь, что виновата была? Да и виновата ли, раз от вины невольной умереть хотела? Предала я, да не сама, мать меня сюда против воли выдала. Знала, что горе будет, так ведь мне на ту пору все равно было. Бабка моя мне перед свадьбой карты кидала: не видать, говорит, тебе с мужем счастья; матушку чуть не на коленях просила, чтоб она Христиану слово вернула, – какой там! Мать моя что скажет – то отрежет. Не будет, говорит, дочка моя за австрияком, да за таким-то проходимцем… Где теперь любезный мой – может и в тюрьме, говорят в заговоре состоял, короля убить хотел…». А у самой слезы из глаз так и катятся.
Ну, поплакала она, а сама все ж беречься стала. Сынку малому кормилицу взяла, старшим – учителя, сама все в покоях своих сидит… Я уж думала, обойдется все. Так нет – через два года беда такая случилась, что и не выскажешь. Как раз в тот год Гинек наш народился, зато графининых сынков всех разом смерть прибрала…
Тот год с самого начала недобрый был: зимой морозы без снега – да такие, что пруды до дна промерзали, летом засуха. Луна красная три раза всходила, – тут ясно, что не к добру. Вот летом сыновья графские чахнуть и начали, все четверо сразу. Вроде как лихорадка. Уж и возилась я с ними, а сама знала: бесполезно все это, от матери смерть к ним руку протянула… Госпожа тогда в город за доктором послала. При мне дело было: приехал доктор, только не тот, что обычно к господам ездит, а незнакомый какой-то, молодой.
Барыня на него только глянула – вся в лице переменилась: «Маркус, – шепчет, – Маркус, ты…», а сама рот себе ладонью зажимает, – и глаза в пол-лица. «Я, – отвечает (меня вроде как и не видит). – А ты, гляжу, и тут притерпелась. Надо же, четверых детей родила». Тогда и поняла я: вот он, вина госпожи нашей, кого она любила, из-за кого смерть к себе кликала! Ему бы в ноги ей пасть, повиниться, – а он смотрит недобро и молчит. А у нее в глазах – пропасть открытая, холод смертный… Будто пустыня кругом сделалась, а в ней два вихря кружат – ее смерч огненный да его водоворот малый.
Неделю тот доктор в замке при детках пробыл… Хоть ученый человек, а тоже без толку все: за неделю из покоев четыре гробика вынесли. Госпожа от горя почернела вся, не говорила, даже плакать не могла, все боялись: с ума сойдет. Граф Христиан от нее не отходил – все отвлечь пытался, хоть у самого на сердце волки выли. Пришлось и доктору в замке еще дней на десять задержаться: графиню Ванду выхаживать. О чем он там с ней говорил, – не знаю, да только помогло, это точно… Когда он уезжал, у госпожи уже и глаза живее смотрели, и лицо было просто бледное, а не серое. Потом-то выяснилось, что на ту пору, когда у ней детки помирали, она уж пятого сыночка под сердцем носила. Этого она словно бы заранее похоронила. Так и вышло: к зиме родился, весь слабенький, да сразу и помер, едва окрестить успели… А госпожа словно бы и не заметила этого. Все, отболело сердечко, сил больше нет, – а смерть в двух шагах, да все не берет ее.
Так она и жила с тех пор: то ли живая, то ли мертвая, лицо словно каменное, за день двух слов не вымолвит. А граф, супруг ее, вечно при ней был – одну боялся оставить. Любил он ее, еще пуще прежнего любил, все отогреть пытался. Может и отогрел напоследок, да спасти все ж не смог… Через два года родила она ему последнего сыночка, господина нашего Альберта, да и угасла, трех лет не прошло: ушла, как ангел в небо, и смерть с собой увела… Маркус приезжал, рыдал на могиле, а граф при сынке малом и плакать не мог. Вот так и кончилась жизнь молодой графини, умницы и красавицы, да только, мнится мне, нет ей и после смерти покоя: бродит ее душа где-то в дальних краях…
Огонек лучины дрогнул, роняя искру в плошку с водой, и я вздрогнула вместе с ним.
– Вот так оно и бывает, Кветка, – закончила бабка Магда. – Много было силы у молодой барыни, – да много ли она счастья знала?
Глава 3. НОЧНОЙ ШЕПОТ
Пролетела ранняя весна, зацвели и отцвели деревья, осталась позади Пасха. Минула ночь святой Вальбурги, когда бабка Магда уходила куда-то на закате, велев мне носа из хаты не показывать.
– Ведьмы умеют оборачиваться, – говорила она, вернувшись на рассвете, резким помолодевшим голосом, обняв ладонями мои виски и глядя мне прямо в глаза, – в кошку, в собаку, в сороку, в колесо… А потому за всем этим ходить не след даже тебе, особенно ночью: кто знает, кем они могут оказаться… Умею ли это я? Мало ли что кому примерещится, милая. Ведьмы крадут месяц с неба, росу с травы, молоко у коров. Если я захочу извести скотину, скажем, у Ярмилы, мне довольно прийти ночью в ее хлев и подоить ее корову. Потом я смогу доить рукоятку топора или ножа, воткнув его в стенку, – знай подставляй крынки и миски, пока из бревен не потечет кровь… Только к чему бы мне это, девонька? Я лучше пройдусь с топором мимо ее двора, – и пусть Ярмила сама несет мне молоко.
Бабка недобро усмехнулась, я ответила робкой улыбкой.
– Ведьмы летают на метлах и умеют оседлать черта, плюнув ему на хвост, – продолжила она. – Хочешь как-нибудь попытаться? А стоит ли? Нечистый погубит тебя быстрее, чем ты поймешь, есть у него хвост или нет.
Я вздрогнула.
«Колдовка-чертовка, – издали дразнил меня противный сынок соседки, вдовы Ярмилы. – Злыдница-порчельница, бесово отродье, подол подбери, пока солью не присыпали». Он и камень подобрал, и кинул бы, не случись рядом его мать, что отвесила мальчишке затрещину…
– Ведьмой можно родиться, как мы с тобою, а можно сделаться или выучиться, продав свою душу или душу своего ребенка, – говорила бабка Магда, словно не видя моего смятения. – Да только, что бы ни продала, ты не начнешь кружить сильнее и видеть дальше, а потому и не пытайся. Ведьмы живут долго, если не хотят иного; их плохо берет хворь, но, как и всех, берет оружие. Говорят, что душа ведьмы не может в свой час разлучиться с телом, пока бес не перешел с нее на другого человека. Это правда, да не про всех, но когда я вздумаю помирать, то передам тебе духа, иначе он не позволит мне уйти дальше. Ведьм не хоронят в освященной земле и забивают им, мертвым, кол между лопаток. Только пустому телу все равно, как и где лежать!
Я зажмурилась от страха, словно кол меж лопаток вот-вот вобьют мне. Бабка снова усмехнулась и провела жесткой ладонью по моей макушке, а потом, взяв меня за подбородок, повернула к себе лицом. Ее карие глаза чуть светились мягким рыжеватым светом – одновременно горьким, как кора, и ласковым, как гусиный пух.
– Редко у какой из ведьм бывает только один муж, – с каким-то странным выражением произнесла она. – Говорят, мы успеваем уездить до смерти одного и сразу берем другого, но это не всегда так. Ведьмы влекут к себе – даже если не ворожат нарочно, а потому охотников вечно вдосталь… К счастью, у ведьмы не бывает много детей, если она сама не пожелает, а желает она редко. Это и правильно: иначе бы мы заполонили мир и убили его изнутри… Что ты, дитятко?
Я не ответила: меня колотила дрожь.
– Не бойся, – успокаивающе прошептала бабка. – Говорят, ведьмам нечего бояться, ведь над нами нет ни короля, ни Бога. Страшно ли мне? Еще как, милая, еще как… Тех, кого нам надо остерегаться, тихий омут просто не увидит, – как и они не заметят его. Те враги, что есть у нас, не страшны прочим.
***
С тех пор, как я начала видеть то, что не видят другие, бабка Магда стала проводить со мной еще больше времени, чем раньше. Перестала выставлять из хаты, когда люди приходили к ней со своими болезнями и горестями. Учила, как по руке и по глазам вызнать, что за беда у человека, как вязать заговоренные узлы и плести путы из соломы. Вечерами мы перебирали запасы трав и корешков, бабка объясняла, где какой, заставляла запоминать названия и полагающиеся наговоры. Зато утром мать, мыча что-то себе под нос, вытаскивала меня на огород или в хлев.
«Не броди одна днем вдоль поля, а вечером в тумане у ручья, – говорила бабка. – Не то полуденница защекотит тебя, или прачки скрутят в воде, как пару чулок. Сиди дома, суши травы, стряпай и шей». Но вечера были сладки и манили из дому: я бродила.
Вот таким-то ясным вечерком я второй раз увидела молодого барина.
***
В тот вечер мы с подружкой впервой договорились гадать. Сейчас я понимаю, что это было забавное девчоночье «пытание судьбы», но в тот час сердце мое учащенно билось от предчувствия чего-то еще более чудесного, чем голоса леса. На гадание меня подбила подружка: Ленка приходилась внучкой старосте деду Хвалу и родной племянницей мельничихе Вацлаве, которая была главной, «коренной», ведьмой у нас на деревне. Колдовской силы в Ленке не было никакой, но та немало о том не тужила, всюду ходила хвостом за теткиной дочерью Маркетой и порой вызнавала у ней такое, что мне моя колдунья-бабка даже и не думала говорить. Будучи двумя годами старше меня, Ленка верховодила прочими девчонками, была отважна, не по годам кокетлива и грозилась вырасти такой же красавицей, как Маркетка, самая завидная на селе невеста.
Итак, в тот вечер я крадучись вышла со двора и припустила к опушке, – ясно дело, узнай бабка о гадании, она отхлестала бы меня хворостиной и загнала в хату. Ленка дожидалась, как было договорено, у загиба дороги. Молча кивнув друг дружке, мы пробежали до перекрестка большой дороги с маленькой лесной и наискось свернули в освещенный закатом перелесок.
Тут, на пригретом солнцем пригорке, в зыбкой тени молодых деревьев, были целые заросли скромного колдовского цветка под названием «ночной шепот». Все знают, что на закате можно подглядеть маленькое чудо: тугие бутоны со щелчком лопаются и прямо на глазах разворачиваются в желтые сладко пахнущие цветы о четырех лепестках. Соврала Маркета или нет, но она сказала Ленке, что коли от майского кануна до Святой Троицы на закате сказать ночному шепоту несколько слов, – он обязательно прошепчет тебе имя суженого. Честно говоря, никогда после того я о таком гадании не слыхала, – что ж, оставим это на суд Маркеткиной честности.
– Ну, тянем жребий, кто первый, – Ленка достала из-за пазухи тряпицу с завернутыми лучинками. – Тяни!
Зажмурив глаза, я наощупь вытянула палочку. У Ленки осталась более длинная, – стало быть, первой гадать мне. С замершим сердцем я нагнулась над ближайшим цветком. Узкий желтоватый бутон, казалось, смотрел прямо на меня, и мне слышалось, будто он гудит, как растревоженное осиное гнездо. Неужто, когда лепестки прорвутся наружу, он прошепчет не обычное в таких случаях «жить… жить…», а какое-то неведомое человечье имя? Да и какой мне суженый, через сколько еще лет такой появится? Неужто наши судьбы пишутся так быстро и точно, что следы их отпечатываются даже на дне цветочных чашечек?
Я опустилась на колени, и бутон оказался прямо против моего лица.
– Была дева Мария пречистая, а у нее три родные сестрички: одна пряла, другая плела, третья травы заговаривала, – скороговоркой зашептала я. – Скажи мне, цветочек, имя суженого, господина моего, не злого, не старого, не увечного, а такого, какого добрый пан пошлет. Заклинаю тебя в том майским кануном и Матерью нашей, аминь.
Бутон даже не дрогнул, но я немало не расстроилась, – это значило всего лишь, что меня не выдадут замуж в этом году. Что ж, и на том спасибо. Покосившись на замершую Ленку, я начала медленно считать шепотом:
– Раз…. Два…
Собственно, этот счет означал, через сколько лет быть мне невестой. Ленка говорила еще и о других приметах: если бутон сильно щелкнет, раскрываясь, – жених будет злой и крикливый, если развернется тихо и плавно, – наоборот, ласковый; если лепестки у раскрытого цветка будут загибаться книзу, – старый, если один лепесток отогнется позже других, – хромой либо одноглазый и так далее.
– Три… Четыре… Пять…
Лес в этот вечер был необычно тих – ни звука, ни шороха, только бутоны мерно гудели. На соседнем кустике ночного шепота один бутончик щелкнул и начал разворачиваться, – чье-то времечко пришло, да не мое.
– Шесть… Семь…
И тут с дороги, от которой мы были всего-то шагах в десяти, донеслись голоса.
– Тьфу ты, черт! – ругнулась я.
Похоже, гадание сорвалось: любой посторонний звук может спугнуть чуткий дух цветка, а голоса – женский и мужской – звучали довольно громко. Эти двое явно шли по большой дороге в сторону села и приближались к нам.
– Позвольте, молодой господин, дальше я сама понесу ее, вы и так к нам слишком добры, – женский голос говорил по-немецки с чудным певучим выговором.
Голос молодого мужчины отвечал ей:
– Ну что вы, для меня она не тяжелее пушинки, а вы уж и так устали. Не бойтесь, я мигом донесу ее до замка, а там передам вам с рук на руки.
Не сговариваясь, мы с Ленкой схоронились за ближайший куст. Дорога была видна как на ладони, и когда путники показались из-за поворота, мы разинули рты от удивления.
***
Я едва успела пригнуть голову любопытной Ленки вниз, чтоб ее белобрысая макушка не отсвечивала из-за куста.
По дороге шла цыганка. Уже немолодая – навроде моей матери, по-своему красивая: желто-смуглая, со смоляными волосами, собранными на макушке в узел, с длинным хищным носом и огромными жгуче-черными глазами. Обтрепанный грязно-пестрый подол мел дорожную пыль, из-за плеч выглядывал гриф гитары, скрытой под плащом. А рядом с цыганкой шел наш молодой господин, граф Альберт, – такой же красивый, как в прошлый раз, но гораздо менее отрешенный. Спокойно так шел, будто вышел прогуляться с кем-то из своих знатных родственников, – и, более того, на руках он нес цыганкиного ребенка. Девчонка на вид помладше меня, тощенькая и щупленькая, такая же смуглая и оборванная, как мать, сидела на руках нашего барина и вертела головой по сторонам.
«Вихрь! Или хоть смерчик маленький», – пронеслось в голове. Я привычно прищурилась… Нет, цыганочка была не вихрем – таким же «водоворотом», как я. Светящийся смерч – душа молодого господина – кружил рядом, и я видела, как от этого могучего вихря тянутся к малому водовороту тонкие, как паутинка, светящиеся нити. Тянутся – и рвутся, словно сметаемые их безудержным кружением. Снова тянутся – и снова рвутся…
А вот матушка ее была обычным «тихим омутом», хотя уж она-то на ведьму была похожа поболе моих бабки с матерью. Стать, походка, даже взгляд были у ней не такие, как у прочих цыганок, что приходили с табором и останавливались неподалеку от села, – горластых, суетливых, с то наглыми, то просящими взглядами, с выводками шустрых чумазых цыганят. «Думала цыганка: то ли этих отмыть, то ли новых нарожать», – говорили у нас в селе. Эта цыганка шла как королева: прямая, гордая, с высоко поднятой головой, на дочь глядела с улыбкой, на господина – как человек на человека, а не как собака на гостя: то ли укусит, то ли руку лизнет. Такая не стала бы днем просить милостыню, а вечером воровать кур из курятника у щедрых хозяев…
Тем временем, до села путникам оставалось всего ничего. В ближайших дворах подняли лай псы, которые за версту чуют чужаков, – надо думать, на цыганку, облаять молодого барина крестьянским псам бы в головы не пришло. Девчоночка испугалась, завертелась и даже захныкала, – я ее, в общем, понимала: псы у нас – не подарок, если спустить с цепи, то и порвать чужого человека могут. Тогда молодой граф вытянул вперед руку и негромко произнес: «Тихо!», – и песий лай оборвался, будто отрезанный. А барин ласково так сказал: «Не бойся, маленькая» – и одним движением вскинул цыганочку повыше. Теперь она сидела у него на шее, словно всадник на лошади, молодой господин держал ее за грязные тощие лодыжки, а ноги цыганенка в рваных опорках оставляли пыльные следы на его красивом черном камзоле.
Мать-цыганка что-то сказала девчонке по-своему; та промолчала, но за нее ответил наш господин – на том же наречии! А потом цыганочка вдруг негромко затянула тоненьким голоском протяжную песню на своем неведомом языке, – и молодой граф, на удивление, песню подхватил. Так вот, распевая на два голоса, они скрылись за следующим поворотом, а мы с Ленкой остались сидеть, разинув рты.
***
Так мы и сидели молча, пока голоса путников не стихли вдали. Честно сказать, я была ошарашена увиденным: как это так, благородный молодой господин берет на руки немытого цыганенка с большой дороги и ведет вместе с матерью-цыганкой к себе в замок… А там что? Сажает с собой за один стол, кормит-поит, дарит им тугой кошель с деньгами? Что за чушь, да и на что бы это ему?..
Потом – словно вспышка, – мелькнула мысль: а ведь все правильно, так и должно быть. Вспомнились слова отца Матея: добрый пастырь находит овечку в расщелине скал, берет на плечи свои и несет в дом. Добрый хозяин… И что же – он, такой вот – и не жилец? Все будут спокойно жить дальше, а молодой барин умрет? Ведь и на этот раз я снова ясно видела толпу теней за его спиной, – разве что теперь они были более тусклыми…
– Хи-хи-хи! – мои мысли прервал серебристый смех Ленки. – Слыхала я от тетки, что молодой барин в уме повредился, а теперь вот и увидеть довелось! Видала, как он цыганенка паршивого себе на плечи сажал?
Слова подружки шли настолько вразрез с тем, что думалось мне, что я не сразу поняла, о чем она. А когда поняла, – глянула на Ленку так, что она срезалась на полуслове.
– Господь наш Христос с разбойниками да бродягами за одним столом сидел, прокаженным руку протягивал, – молвила я. – А всякие дурищи вроде тебя, наверно, тоже над ним смеялись. Да только Господу до них дела не было: с дур какой спрос?
– Ооой, а ты, видать, тоже у нас дурочка, – не осталась в долгу Ленка. – Уж и Господь тебе на нашей дороге мерещится… Ах, жалко, цветочки-то все распустились, – она с притворным сожалением оглядела заросли. – А то, глядишь, шепнули б тебе на ушко барина нашего имечко! А что – раз он цыганку с цыганенком в замок к себе приглашает, то тебя, неумытую, может, замуж бы взял, хоть ты и…
Договорить Ленка не успела: я залепила ей такую крепкую затрещину, что подружка не удержалась на ногах и села прямо в куст.
– Еще разок такое скажешь, – насмерть убью! – рявкнула я. – У, дура!
Я развернулась, выбежала на дорогу и припустила к селу. Цыганки с молодым графом видно не было, – наверно, они пошли к замку не через деревню, а по длинной дороге, что идет вдоль полей.
Солнце почти село, – только багровый краешек выглядывал из-за черной кромки леса.
Узкий краешек света, что довелось нынче увидеть.
Глава 4. ЗАБУДЬ И ДУМАТЬ
Ночью, ворочаясь на узкой лавке, я никак не могла уснуть. Вспоминался разговор молодого барина с цыганкой, злые слова Ленки, нити, что тянулись от вихря к малому водовороту. Тянулись и рвались. Снова тянулись – и снова в клочья.
«Не жилец, – качала головой бабка Магда. – Не к добру Господь людей такой силой дарит». А ослепительный вихрь кружил над дорогой, и тени проступали за спиной всадника: «Когда последний в роду помирать собрался, – все прочие ждут его»… А он говорил с цыганкой на дороге и сажал на плечи нищего цыганенка, что-то напевал на непонятном языке и хотел жить, – как и все мы. Он был единственный сын доброго графа Христиана, которого уважали люди и которого, надо думать, убьет смерть наследника.
А ведь сам-то он не знал, что вот-вот умрет. Не знал, как уберечь себя, – потому что вовсе не думал о таком. У него нет бабки-ведьмы, которая учила бы его избегать опасностей, а моя бабка не пойдет предупредить, – зачем бы ей?
Теперь я понимала одно: я смогу сказать молодому барину о том, что происходит, – и он наверняка выслушает. Поговорит со мною, раз говорил даже с цыганенком. Как знать, может и меня бы он тоже мог вот так взять на руки, вскинуть на плечи? Куда уж там… Цыганочка была тощенькая и темненькая, как кузнечик, и весу в ней было, наверно, столько же, а про меня отец порой говаривал: «Экая ты у нас кобылица растешь». И вправду, в свои восемь годков я почти сравнялась ростом с десятилетним братцем Томашем и из всех наших стычек неизменно выходила победительницей. Да что Томаш, уже и средний брат Гинек, совсем взрослый парень, остерегался погонять меня… А вот если б я запела «Шли девушки по дороге», – молодой барин и мне бы стал подпевать?.. Мать Пресветлая, да вовсе это и не обязательно! Главное – предупредить…
Я закрыла глаза, и совсем уже в полусне словно кто-то шепнул на ухо: забудь и думать, ты такая большая и сильная, что никто и никогда не захочет взять тебя на руки и нести по дороге. Почему-то от этого стало до слез грустно, я в сердцах ударила кулаком в бревенчатую стенку, до боли ссадив костяшки, и провалилась в сон.
***
Наутро Ленка растрезвонила на всю деревню про молодого графа и цыганку с цыганенком. По ходу дела байка обросла целой кучей подробностей: и цыганка-то была старая да кривобокая, и цыганенок-то грязный и черный, что твоя сковородка, а волосах «вот побожусь: не то парша, не то лишай». А барин им прямо на дороге полную пригоршню золотых отсыпал – «так и блестели, так и звенели» – и по-цыгански с ними толковал…
А уж про гадание наше и подавно: «Кветка как сказала слова цветочку, – он сразу возьми, да и откройся! И имя сказал, ха-ха, я сама слыхала, „Альберт“! Да эдак еще с переливом: „Ааальбееерт“, – видать, чтоб сразу было понятно, что это наш молодой господин, а не просто немчик какой из Домажлице, младшего стряпчего старший писарь. Эх, девоньки, вот она – судьба! Жить тебе, Кветка, в замке, есть на золоте, а мы тебя барыней звать станем, хи-хи-хи!»
Про ссору нашу Ленка помалкивала, а про свое гадание сказывала, что ей-то заветный цветочек прошептал имя моего братца Гинека: «Так-то, Кветка, барыня ты или нет, а быть мне твоей сестреницей, хи-хи-хи». На это я сказала, что цветочек вовсе не моего брата ей ворожил, а Гинека Ложкаря, сивобородого немощного деда. Мы с Ленкой подрались, потом помирились, а прозвище «Кветка-барыня» через пару дней благополучно забылось, и все пошло-по старому.
***
Май в тот год выдался каким-то особенно теплым, ярким и цветистым. Или, может, мне казалось так оттого, что теперь я стала больше видеть. Травы на лугах, листья в лесу, даже молодая ботва репы и свеклы в огороде, – все рвалось к свету, к небу, все росло, все было пронизано изначальной, неутолимой жаждой жизни. «Жить… жить…», – пел каждый цветок у обочины, – и эта безумная жажда кружила мне голову и лишала сна по ночам.
На святого Готтарда мне сравнялось восемь. Бабка Магда вплетала мне в косу красную ленточку, и слова ее лились привычным, умиротворяющим напевом:
– Долго же я тебя ждала, девонька, ох, как долго… После Гинека матери твоей девять лет Бог деток не давал. Думала: все, сгинет род ведовской. Сколько ворожила, заговоренной водой ее поила, – понесла-таки… И снова сынок, ну что ты будешь делать! А через два года – ты, краса моя, когда уж я и не чаяла. Я сразу поняла: быть тебе ведуньей. Глазки у тебя были задумчивые, будто ты не просто так кругом глядела – осматривалась. Даже кричала ты радостно, словно пришла туда, куда хотела дойти…
Вечерами, когда затихали и разговоры людей, и шепот цветов, в весеннем теплом воздухе начинали звучать совсем другие голоса. Такие же близкие, как голоса людей, и такие же чужие, как голоса растений, но гораздо звонче. Лес просыпался – чем дальше, тем больше. Если ранней весной ветер доносил из чащи едва различимые шепоты, то теперь я слышала то перекличку странных напевов, то режущий хохот, то плеск незримо льющейся воды. Древняя могучая сила бродила в лесах, как недозревшее вино в бочке: закипая, грозя неизбежно прорваться наружу. Несколько раз ночью я просыпалась от голосов и перезвонов и вскакивала с лавки в неодолимом желании бежать навстречу. Бабка всякий раз обнимала меня и укладывала обратно:
– Тихо, Кветушка. Этой силе так просто навстречу не ходят, – неровен час, уведет и погубит.
Я таращилась во тьму, наблюдая за движением лунных теней на стене и слушая странные звуки, – пока они не замолкали с рассветом, или пока меня не прибирал сон. Я не боялась, и мыслей во мне было не больше, чем у травинки, что прорастает в этот мир, впитывая кожей влагу и раздвигая головой рыхлую землю. Разворачиваясь навстречу луне и солнцу, укореняясь там, где выпала из Божьей длани.
***
– Бабушка?
– Ну?
В бане пахло дымом, горячим камнем, запаренным ромашковым цветом. Бабка Магда напоследок плеснула себе на плечи холодной водой из ковшика и уселась на лавку, блаженно прикрыв глаза. Ей было хорошо: даже кружила она словно бы плавнее, неспешнее, – лениво так, абы по ветру не унесло. Не шибко дородная, но и не тощая, со вздутыми жилами на натруженных руках и ногах, с седоватыми космами, в кой-то век выпущенными из-под платка и расплетенными, она казалась не ведьмой, а так, понарошку. И это при том, что в предбаннике были припасены в коробах сильные травы, а в углу толпились долбленые плошки, над которыми, словно нити тумана, тихонько клубились странные переливы воздуха. Я знала: мало кто их видел, да только трогать эти безобидные посудинки не стали бы ни моя мать, ни удалые братья, ни даже смелый во хмелю отец. Да и я сама бы поостереглась.
– Баб… А вот вы говорили, что раньше у господ служили, в замке? – издали начала я.
– Я-то? – она усмехнулась. – Ну, не служила путем – захаживала. А пока молодая графиня жива была, – то, бывало, и днями там жила.
Она вздохнула и потянулась за гребешком.
– Баб… А вот кабы мне…
Бабка сурово зыркнула, сведя густые косматые брови, и окончание вопроса так и осталось у меня в горле, не дойдя до уст.
– Сядь-ка рядом, бедовая, – она похлопала рукой с собою рядом.
Я послушно опустилась на полку. Мы с бабкой сидели тут последними, после нас управлялись только банник, которого никто не видал, да пауки по углам.
Она провела по моим волосам гребнем, потом рукой.
– Вычешу дурь-то из головы… Нешто Ленка твоя языком мелет? Вацлаве болтать срок вышел, – так теперь новая сорока у них на дворе оперилась, ага.
Я не очень поняла, о чем она, и при чем тут Ленка. Бабка замолчала, глядя куда-то.
– Баб…
– Молчи! – бросила она. – Не твоего ума дело. Жива, сыта, силушки вдосталь, – чего тебе еще надобно?.. Ну-ка поворотись! Ох и справная же ты деваха растешь, – мне, старухе, радость. А уж как в пору вступишь, – так и вовсе только держись.
Бабка заулыбалась, обхватила меня теплой голой рукой, притиснула к своему боку
– Баб, – снова попытала я счастья. – Мне в замок надо попасть…
– Вот настырная! – она легонько стукнула кулаком мне в плечо. – И не думай даже!
***
Что мне оставалось делать – самой туда отправиться? Так меня вряд ли даже на порог пустят. Можно, конечно, целый день караулить у подъемного моста, – только прежде, чем я дождусь, бабка утащит меня домой, – если, конечно, раньше не прогонит кто-то из слуг. Зыбкая надежда снова встретить молодого барина где-нибудь в лесу или на дороге? Да, он часто совершает пешие прогулки по окрестностям, но лес широк, дорог много, – где его искать?
Похоже, единственным человеком в деревне, который мог мне помочь, был Зденек по прозвищу Монашек – угрюмый, набожный парень, в свои семнадцать лет добровольно исполнявший роль церковного служки. «Водоворот», как и я… По слухам, мать Зденка, вдовая тетка Ева, и впрямь собиралась отправить единственного сынка в монастырь и копила на это денежки. Никто не знал, почему граф Альберт приблизил к себе этого странного молчуна, у которого, как говорили, «ум дома не ночевал». Я догадывалась: наверно, молодой барин чувствовал в нем, единственном из местных парней, колдовскую силу. Так это или нет, но Зденек часто сопровождал его в прогулках и даже бывал в замке.
Что ж, как-то утром я улизнула со двора и отправилась на другой край большой деревни.
Честно сказать, у меня был один расчет – застать дома самого Зденка. Он хоть и тот еще бирюк, хоть и недолюбливает нас, «ведьмак поганых», но все ж не злой, а вот мамаша его… Нельзя было и представить себе большей досады с утра, чем разговор с теткой Евой.
Я бегом пробежала полдеревни, на бегу перекрестившись, обогнула костел… Вот и Зденкова хата, кособокий плетень, густые заросли шиповника перед ним. С лаем кинулась под ноги мелкая и злобная теткина Евина сука – и враз замолчала, получив пинка. Я, не останавливаясь, влетела во двор… И очутилась нос к носу со Зденковой матерью.
Надо думать, перед моим приходом тетка Ева возилась на огороде – пропалывала грядку с луком; в ответ на собачий лай она резко, словно пружина, разогнулась и злобно уставилась на меня. Я остановилась, едва не споткнувшись. Тетка Ева смотрела исподлобья, не говоря ни слова, пучки мокрицы свисали из ее рук как придушенные ужи. Она была омутом, полным едкой боли: соленым, горьким, отравленным… пересыхающим…
Я глядела в землю, переминаясь с ноги на ногу; молчание затягивалось.
– Здрасьте, тетя Ева… – сколько себя помню, у меня еще никогда не было такого писклявого голоса. – А… А где Зденек?
Похоже, тетка удивилась, – по крайней мере, она молчала еще с полминуты.
– А тебе-то он зачем, ведьмино отродье? – наконец прокаркала она. – Зденек и мне-то, поди, куда ходит, – не всякий раз докладывает. Иди вон в церкви поищи, авось гром небесный сразу-то не разразит, нечисть этакая… Или к господам в замок постучись, чтоб тебя сразу в ров скинули!..
Не дослушав, я развернулась и припустила обратной дорогой, – а вслед мне еще долго неслись брань и проклятия. На самом деле, мне стало даже жаль беднягу Зденка: тут будешь странным и дурковатым, с такой мамашей-то… Если раньше не вздернешься.
Да только теперь я видела: тетка Ева грызла своего сына, меня, каждого встречного-поперечного, потому что ее саму грызло… нечто. То, что жило в ней и росло, словно дитя в чреве матери… Злое уродливое бессмысленное дитя, что никогда не станет человеком, что пило ее кровь и медленно выедало нутро, готовое убить и умереть с нею вместе.
***
Выбежав от тетки Евы, я решила сгонять до замка, – не особо-то рассчитывая на удачу, просто пока смелость не прошла. По правде говоря, раньше я к господскому жилищу никогда не подходила – робела, да и незачем было.
Замок Ризмберк носил имя высокого скалистого холма, на котором стоял, – иначе говоря, Великаньей горы. Деревня наша находилась неподалеку от замка, и его высокие башни были видны с любого ее места. Большая дорога, которую у нас прозвали Австрийской, выходила из леса с юга от села, вела мимо замка и сливалась неподалеку от его северных стен со второй дорогой, Домажлицкой. Несмотря на далеко не ранний час, дорога была пустынна. Обогнув холм, я прошла до того места, где от развилки отходит подъездной путь, что упирается в подъемный мост, присела на обочину…
Вся моя смелость куда-то подевалась еще раньше, когда я шла по Австрийской дороге в обход замка. Суровая, когда-то неприступная, твердыня, возвышалась между скалой и небом. Темно-серые камни стен казались даже на вид тяжелыми и словно прижимали меня к земле, узкие бойницы смотрели зоркими прищуренными глазами стрелков, а широкие окна, кое-где прорубленные в стенах для удобства нынешних мирных господ, щерились проваленными ртами. Вдобавок, сам холм был окружен глубоким рвом, куда отводился поток речки… Господский дом казался таинственным царством духов, отгороженным от жизни людей стенами и рвами. С той стороны, вдоль которой проходила дорога, замок был словно прислонен к выступу горы, – и там, высоко-высоко, под окном одной из башен, я увидала густые заросли цветущих кустов, что свисали над отвесным склоном.
Что ж, вот так и должна протекать жизнь благородных господ: за древними стенами, в полутемной прохладе высоких залов, за премудрыми беседами, славными пирами и разведением цветов на уступе над пропастью… И что я скажу молодому барину, если доведется поговорить? Что он в опасности? А то он, мудрый наследник древнего рода, сам об этом не догадался, как же! Ладно, пусть даже и вправду не знает ничего, – что же, я подойду вот так и скажу: берегитесь, господин граф? Советовать начну: мол, не ссорьтесь ни с кем, ничем не клянитесь, ни зла, ни добра не желайте, – вообще, живите вполсилы, авось хоть так на земле удержитесь?.. Тоже советчица, – где он, а где я! Раз пожалел разок цыганку с цыганенком, то и меня, холопку, непременно послушает? Ага, как же. И думать забудь…
Замковый мост был опущен, людей не видно, – войти, что ли?.. Вздохнув, я поднялась с земли – и побрела обратно в село.
Отступилась – как моя бабка. Как все.
Глава 5. СВЯТОЙ БРАТ
Впрочем, от мыслей-то я все ж не отступилась и в другой раз время выбрала куда как удачно – на праздник Святой Троицы. После праздничной службы целая толпа народу расходилась по домам, потому мне не составило труда отвязаться от своих и притаиться в лопухах неподалеку. В костеле остались только священники да служки. Тетка Ева, мелко крестясь, раскланивалась в дверях, тараторя, что придет перед вечерней полы в храме мыть, отец Матей что-то гудел басом в ответ. Наконец тетка Ева ушла, – я облегченно вздохнула: Зденек с ней не пошел, задержался. Через четверть часа снова скрипнула дверь, – отец Матей вышел из церкви и заковылял к своему домику, за ним вышел молоденький, с рыжими усиками, отец Шимон…
Похоже, Зденек остался в церкви один: вот свезло-то! Я шмыгнула на крылечко, приоткрыла дверь и бочком проскользнула в храм. Было темно – ни свечечки, только перед деревянной фигурой Пресвятой девы горела единственная лампадка. Зденек стоял перед статуей и неподвижно, не мигая, глядел на огонь. Видать, молился про себя, – ясно дело, будущий святой брат. Сейчас он и сам был похож на статую – только не красивую и ладную, как фигуры святых в нашей церкви, а корявую и несуразную: тощий нескладный дылда с сутулой спиной, головой что пивной котел, длинными руками с несоразмерно большими кистями. Да, парень, доставалось тебе в нашей деревне – достанется и в монастыре… Еще бы, такому-то чучелу!.. А он и постоять за себя не сможет – больно безобиден, хотя я сама видела, как этот тихоня на спор с моим средним братом руками подкову гнул…
Наконец Зденек размашисто перекрестился (при этом все его длинные руки и ноги пришли в движение, как у веревочной куклы), пальцами загасил огонек и одним шагом одолел расстояние до двери, почти столкнувшись со мной. Вроде бы большой и тяжелый Зденек должен был сбить меня с ног, – но я только отшагнула к выходу, зато сам он резко качнулся назад и чуть не снес спиной тяжелый подсвечник.
– Кто тут еще? – сиплым голосом проорал Зденек. – Поди прочь…
Вот дурак-то!
– Это я, Зденечек, – ответила я. – Чего ты так пугаешься?
Ответом мне был долгий облегченный вздох: видимо, Зденек и впрямь напугался.
«Монашек» вышел на свет, подслеповато щурясь и мигая. Я рассматривала его, в очередной раз удивляясь, как в одном-единственном парне могло собраться все, что кажется страшным и противным: большой ноздреватый нос, здорово косящие глаза, низко сидящие и кривые, словно жеваные, уши, за которые были заправлены отросшие сальные патлы. А уж зная о том, что он откровенно глуп и даже с третьего раза не может запомнить, как кого зовут… Что на любую ерунду может начать плакать, как малец, или, наоборот, безостановочно смеяться… Что порой его лицо и руки даже в церкви дергают корчи… Мало ли, что «водоворот», зачем бы барину такой приятель?..
– Ну, чего тебе надо? – хмуро буркнул он.
– Я с тобой поговорить хочу, – ласково улыбнулась я.
– Поговорить… – проворчал парень. – Ладно, сейчас запру только.
Делая множество лишних движений руками и ногами, Зденек с третьей попытки закрыл замок и сунул ключ куда-то за пазуху. И как ему отец Матей доверяет храм-то запирать?..
– Ну, говори, – Зденек наконец повернулся ко мне. – Только быстро.
Он глядел исподлобья, словно пес на палку в руках чужака. Правый глаз убогого моргнул, да так, что дернулась половина лица, потом еще раз; его сложенные на груди руки находились в непрестанном движении – словно мыли одна другую. Смотрелось это не смешно, а, прямо говоря, жутковато, но что поделать? Нечего было его пугать.
– Зденек, мне надо увидеть молодого барина, – я с ходу взяла быка за рога. – Все знают: ты в замке бываешь, с ним запросто разговариваешь. Возьми меня с собой как-нибудь…
Лицо Зденка, которое поначалу было просто хмурым и дерганным, вмиг сделалось злым и подозрительным, отчего он стал удивительно похож на тетку Еву.
– А зачем тебе молодой господин? – прошипел он, снова жутковато мигая. – Тьфу на тебя, тьфу, ведьмака мелкая, сатаны охвостье… Что ты вообще тут отираешься у храма Божьего? Распустил отец Матей вас, колдовок: и крестит, и венчает, и исповедует… Моя б воля, – на порог бы вас не пускал!
Больше всего мне захотелось выругаться в ответ и сбежать: я знала – дурак может и погнаться, но быстро отстанет, заплачет или просто пойдет домой, как обычно и бывало, когда его кто-то дразнил, но… Кажется, до меня начало доходить, отчего его, одного из всех, привечает молодой господин. Да, Зденек был страшный и жалкий, но кружил при этом так сильно… плавно… правильно… у меня не находилось слов, чтобы сказать о том. Каким бы ни был дураком, но он совершенно точно все знал и понимал.
– Зденек, братец… – примирительно молвила я, понимая, что иначе дело не решить. – Ты ведь знаешь, что молодому барину гибель грозит? Сам ведь видишь – не можешь не видеть, – что он вихрь кружащий, что эта сила его и погубит… не дай Бог!
Церковный служка на глазах побледнел, и я мысленно выругала себя: уж огорошила так огорошила, как бы наш дурак без чувств не упал.
– Ты ж у нас умный на самом деле, – продолжила я уж вовсе ласково. – Ты ведь такой же, как я… нас мало, водоворотов-то. А вихрь – он… как отец нам… больше, чем отец. Больше, чем Бог, наверно! Что с того, что я ведьма, я добра желаю, уберечь его хочу.
То ли оттого, что голос мой звучал плавно, то ли от чего еще, но Зденек малость успокоился: опустил руки, перестал дергать глазом. Начал слушать. Так я и рассказала ему про то, как впервые увидела молодого господина, и про то, что сказала моя бабка, потом про цыганку и цыганенка… Он не перебил ни разу, а как я закончила, – ни слова не говоря, развернулся и побрел в сторону своей хаты.
– Зденек? – окликнула я.
Парень шел, не оглядываясь. Я бросилась следом, забежала вперед, перегородив ему дорогу.
– Ну, ты возьмешь меня с собой в замок? – я снизу вверх смотрела в лицо «монашка», пытаясь поймать его взгляд. – Или в лес хоть, коли с молодым барином прогуляться договоритесь? Ты же видишь: я добрая…
– Без надобности ему твое добро! – буркнул Зденек.
Впрочем, он остановился. Потом посмотрел на меня. Его глаза широко открылись и даже, кажется, перестали косить.
– На что ему за землю держаться, – сказал Зденек, – когда он святой, когда воля Божья с ним? Он – словно звезда, упавшая в нашу грязь: призовет Господь, – уйдет на небо ангелом, – и ни ты не удержишь, ни я, никто.
От удивления я замерла с открытым ртом. Ай да дурачок…
– Вот ты про цыганку ту рассказывала, да про Ленку свою – дурищу! – Зденку дела не было до моего удивления: он говорил то, что было у него на сердце. – А они все такие, Хваловы-то. Богатые, вот им нажитое глаза и застит! Наши господа – люди праведные, дай им Господь, старого графа Христиана все за справедливость любят… А вот графа Альберта те, кто побогаче, за сумасшедшего считают, зато мы, голытьба, за него кому хошь зубами глотку перервем! Сколько он добра нам сделал…
Я согласно закивала: все знали, что молодой граф щедрой рукой раздает милостыню всей округе, да так, что на большие праздники в наш костел даже из дальних чужих сел люди приходили, – авось перепадет кому денежка от доброго барина, переданная через Зденка или отца Матея… Святой? Что ж, это многое объясняло.
– Знаешь, Кветка, когда я его впервые увидел? – Зденек выпрямил спину, лицо его разгладилось: теперь он смотрел на меня прямо, как и положено добрым людям в разговоре. – Я тогда немного постарше тебя был, а молодой барин – совсем мальчонкой, шести лет не было. Мать моя тогда три года как овдовела, а год голодный был, господа нам помереть не дали, но и досыта не ели… Я тогда рос, как тесто на дрожжах, жрать всегда хотел до одури – траву жевал, щепки, все. Летом как-то госпожа Венцеслава затеяла амбары замковые разгребать, взяла и нескольких деревенских на подмогу, самых честных… А мать моя всегда строгая да честная была. Я с ней и пошёл, – а сам пробрался тихо на кухню, да и стащил там окорок. Сел в углу, зубами в него впился, – там меня дядька Ганс и нашел. Ясно, выпороть велел – только, скорее, для порядку: понимал ведь, что голодный сирота, даже окорока того у меня не отобрал… Да я разве знал, что для порядку? Я и сейчас хуже прочих соображаю, а раньше – и подавно. Ясно, орал, вырывался, словно меня на смерть тащат…
Он шумно втянул воздух сквозь зубы: видать, вспомнилось. Потом продолжил:
– Вот тут-то молодой барин и примчался. Дядьке Гансу наперерез бросился, меня собою прикрыл. Сзади гувернантка бежит: господин Альберт, куда вы, вернитесь. А он – ничего, кулаки сжал, глаза сверкают: не смей, говорит, его трогать! За руку меня взял, в покои свои отвел, в кресло усадил, – а сам на кухню, нагреб мне мешок съестного, потом у себя из сундучка достает кошель – и все монетки из него мне на ладонь и вытряс. Пока гувернантка туда-сюда бегала, пока графа Христиана звала, – мы уж и поесть успели, и познакомиться. А старый барин пришёл, – что он сделать мог? Над сынком последним он как над золотом трясся, перечить ему не смел, – да и меня, сироту убогого, сам пожалел. Так и стали мы друзьями. Граф Альберт мне тогда так и сказал: ты – брат мой, на землю вернувшийся. И то правда: последний из его братьев, что во младенчестве помер, в тот же год, что я, на свет родился… Сказывают, его тоже Зденком окрестили.
Он на минуту замолчал, задумавшись. А чего б ему не задуматься, если он… выходит, вовсе и не дурак?! Дураку такое б в голову не пришло: ни про святого, ни про души людские, что с неба на землю возвращаются.
– Нас при нем трое было, – продолжил Зденек. Похоже, его прорвало на разговоры: в кой-то век нашлось, кому выслушать. – Все трое сирые да убогие: я, Франтишек-дурачок – он помер уже, да горбатый Лукаш. Этого молодой господин грамоте выучил да вольную грамотку дал, а потом и пристроиться как-то помог: Лукаш нынче в Домажлице в какой-то лавке приказчиком, даже, вроде, женился… Тогда-то при замке много дворни жило, не то, что сейчас. Дети у всех были, – да только молодой барин с теми ребятами хоть и знался, а все ж время с убогими проводил, с такими, к которым другие и подходить не желали.
Тут уж пришел черед мне вздохнуть. Сирые, значит, да убогие: то Зденек дурковатый, то цыганенок-бродяжка. Жалеет их, ясно дело. А меня чего жалеть, чего со мной говорить?
– Франтишек вот даже и не знаю, понимал ли, что ему говорят, – Зденек подлил масла в огонь моих сомнений, – самого-то его словам так и не выучили, мать родная его боялась, когда он, бывало, волком выть начинал и на стены бросаться. А молодой барин, тогда мальчонка совсем, с ним дни напролет просиживал, книжки ему какие-то показывал… Нас подзывал, объяснял дураку, где кто. Три года так с ним провозился. Когда Франтишек занемог, – доктора из города к нему звать велел, от кровати его не отходил… А когда помер Франтишек, – молодой барин три дня ни спать, ни есть не мог и потом долго еще убивался. «Умный он был, – говорит, а у самого тоска такая в глазах, что самому выть охота. – Зверей понимал, мысли ваши слышал, пальцами видеть мог, луне подпевал… Полнолуние его с ума сводило, оно в нем кровь и заперло. Знаешь, когда он умирал, – со мной даже не прощался, чтобы не огорчить меня»…
Голос парня странно изменился – наверняка от сдерживаемых слез. На ту пору у меня самой глаза были на мокром месте. Даже взрослому и сильному мудрено быть добрым: сытый голодного не разумеет, богач бедняка. А молодой граф, выходит, добрым и родился.
– Сама посуди, малая, – Зденек посмотрел на меня, и глаза его теперь были не тусклыми, как обычно, а чуть ли не светились. – Может обычный человек так-то? Может так, как он, простой малец несмышленый? Я тогда вовсе дурной был, половины не понимал… А кабы не он, – то был бы я и посейчас полный дурак!.. Вот он и со всеми такой. Ни в нашей деревне, ни в Подзамцах никто не голодает – ни вдовы, ни убогие, никто, – а все его щедротами…. А видела бы ты, как он Богу молится. Эх, что говорить, словно с самим Господом разговаривает… А то идёшь, бывало, с ним куда-нибудь, а он вдруг остановится, замрет – и словно слушает что-то. А потом скажет, – и будто небо его устами глаголет. Святой он… Святой Господень… Теперь поняла меня, Кветка? Кто его такого на земле удержит, если он Господу на небе понадобится? Я вот бы тоже рад, чтобы он подольше с нами был… Да знаю только, что не все нам, грешным. Ступай, Кветка. Заходи, если надо, я тебе рад буду, а вот чтоб с барином говорить… И не проси даже.
Зденек опустил голову, привычно сгорбился и своей неровной косолапой походкой потопал прочь. Я смотрела вслед и не знала даже, что и сказать… Ладно, и барин у нас святой, и дурак у нас вовсе умный, но что же мне, сидеть и сложивши руки ждать, пока доброго господина Бог приберет?
– Зденек, – сказала я ему вслед. – Ну как же так? Меня бабка учила: на Бога надейся, а сам не плошай. Господь потом с нас же ответа спросит: почто не сберегли? Потому и беды посылаю, что грех на вас. Люди своего святого беречь должны: я вот берегу, а ты как же?..
Парень резко обернулся. Господи Иисусе, он стал как был – дурак дураком! Лицо его аж затряслось от злости, глаза снова скосились к переносице.
– Собой хвалишься, ведьмино отродье? – выдохнул Зденек. – А ты не хвались, а Богу молись! Брат мой святой, а я при нем пес верный: на пороге лягу, тебя не впущу!
– И не пускай, сама пойду! – от досады я тоже разъярилась: я-то не святая, мне можно. – Пока ты, сукин сын, на пороге храпишь!
Зденек проревел что-то вовсе не разделяющееся на слова, шагнул ко мне… Потом остановился, его кулаки разжались.
– Иди отсюда, Кветка, – хмуро произнес он. – Уходи, не доводи до греха!..
Он отвернулся и побрел прочь: сгорбленный, унылый, и в самом деле похожий на большого нескладного пса. Зденек-монашек, деревенский дурак, будущий святой брат.
Названный брат святого.
Глава 6. ЗОВ
Лето меж тем шло в горку. Скосили траву, по опушкам земляника дарила первыми ягодками. Днем воздух над лесистыми холмами уже делался знойным и переливчатым, а ветерок отдавал терпкой смолой с пихтовых лап. Вечера были все длинней и светлее, оставляя лесу меньше времени на зыбкую ненадежную тьму.
При свете все казалось простым и ясным, твердым и надежным, а то, темное и зыбкое, что помаячило да скрылось, уходило обратно в свою тень. Потихоньку забывалось, – а и могла ли я, чьи годы коротки, сетовать на короткую память? Тени за спиной молодого всадника, его лицо, бледное даже при полуденном солнце, сияющие нити, что тянулись к малому водовороту. Рассказы бабки Магды, неведомые силы и незримые враги, мертвая барыня и крылья вихря в небе. Зыбкие круги на воде, странные сны перед рассветом…
***
В то утро я проснулась до света, – меня словно подбросило на лавке. Ничего не понимая, глянула в окно, – полутьма, еще звезды видны на сероватом небе. Даже петухам кричать время не пришло. В хате все спали: отец и братья тихо похрапывали, мать ворочалась и что-то мычала во сне… А я стояла посреди горницы и не понимала, как справиться с этим странным зовом, с неодолимым желанием бежать из дому вон – далеко-далеко, в лес. Предчувствие близкого чуда переполняло все мое существо: казалось, это утро сулило мне что-то необычное. Ничего не решив, даже окончательно не проснувшись, я в чем была выбежала из хаты.
Казалось, ноги сами несли меня – со двора, вперед по дороге, еще вперед, выбежать на еле приметную лесную дорожку, у развилки двух троп повернуть направо, спуститься в низкий овражек, вылезти, цепляясь за кусты. Светало, густой туман лежал в ложбинах, обильная роса покрывала траву. Было на редкость тихо: лес будто бы притаился. Странно, но мне не было холодно: босиком, в одной рубашке, я не мерзла – не то согрелась от быстрого бега, не то не чувствовала ничего за странным ощущением зова. Где-то далеко за спиной нестройным хором заорали деревенские петухи. Вперед, в сторону рассвета! Перелезть через корягу, обогнуть заболоченную низинку, обойти холм. Тропка куда-то потерялась, но меня не покидала уверенность, что я выйду туда, куда мне надо.
Перебегая по стволу дерева, переброшенному через ручей, я поскользнулась на мокрой древесине и полетела ногами в ледяную воду, топкое илистое дно затянуло по щиколотку. Чей-то легкий серебристый смешок пронесся над самой водой, колыхнулись ветки нависшей над ручьем вербы… Только мне не было никакого дела до местной водяницы, – с трудом выпростав ноги из густого ила, я выбралась на берег и поспешила дальше. Ручеек, покрытый клочьями тумана, остался позади; мокрые полы рубахи хлестали по коленям, мешали бежать… Просвет впереди, – оказывается, я снова выбежала на Австрийскую дорогу, срезав путь через лес: в этом месте она петляла, огибая каждый холм. Пересечь дорогу – и снова вперед, через густой подлесок. Впереди еще один овраг – побольше, за ним высокий холм…
***
Уже карабкаясь по крутому склону, я поняла, наконец, где я. Зов вывел меня к Страхову Копцу, иначе Шрекенштайну, – нечистому заколдованному месту, к которому деревенские днем-то боялись подходить. Говорят, раньше тут была деревня, которая в одну из войн сгорела дотла… Сказывали еще, что причиной этого было расположение злосчастной деревни в проклятом месте, на обломках древнего-предревнего языческого капища. Один из этих обломков – тот, что служил жертвенником, – то ли упал с неба в незапамятные времена, не то, напротив, пророс тут из-под земли. Говорили, что его невозможно сдвинуть с места никакой силой, – так он и лежал на самой вершине, черный и страшный, словно память о погибших здесь людях. Врали еще, будто ведьмы собираются на вершине Страхова Копца на свой мерзкий шабаш, – когда я пересказывала эти басни бабке Магде, та усмехалась и приговаривала: «Чего ж так близко-то?»
Сейчас лысая вершина проклятого холма была освещена восходящим солнцем, тогда как в долинах были полумрак и туман. Преодолев самую крутую часть склона, я, задыхаясь, вскарабкалась на самый верх, оказавшись словно в широком круге света… И поняла, что я на холме не одна. Страшный камень, древний черный жертвенник, лежал в десяти шагах от меня, под огромным старым дубом, – а на камне сидел человек. Точнее, совсем молодой парень: тощий, долговязый, с целой гривой растрепанных черных волос. Я так и замерла на месте, стараясь дышать потише, потому что в следующее мгновенье разглядела, кто это пришел сюда ранним утром: боком ко мне, чуть наклонившись и вытянув вперед ноги, на черном камне сидел молодой граф Альберт.
***
В руках барин держал какую-то травинку и пристально ее разглядывал, – похоже, моего появления на холме он вовсе не заметил. Вот к чему было все это: я искала случая поговорить с молодым господином – и теперь встретила его в лесу.
Только как начать разговор? Чары таинственного зова рассеивались, уплывали с клочьями тумана. С минуту я стояла молча, не в силах побороть робость, потом пришли досада и злость: что ж я, зря бежала утром через лес, царапалась о бурелом, мокла в ручье? И вот на остатках смелости, на подкатывающей волне злости я шагнула вперед.
– А… А что вы делаете? – конечно ничего глупее я сказать не могла.
Он обернулся на мой голос, и только после этого я запоздало сообразила поклониться и пробормотать:
– Здравствуйте, барин…
– Здравствуй, дитя, – молодой господин смотрел на меня с интересом, словно на любопытную лесную диковинку, и улыбался самыми уголками губ. – Ты здешняя вила?
– Я… Нет. Я из Кдыне… – кровь жарко прилила к лицу: наверно, я покраснела до ушей.
Что еще сказать? Барин молчал и все так же едва заметно улыбался. Я прищурилась…
Вихрь, светящийся вихрь кружил над Страшным камнем, проходя сквозь ствол дуба. Вихрь, опасный для всех, а прежде всех – для себя самого, – и сердцем этого вихря был красивый черноволосый парень, который сидел напротив меня, улыбаясь и рассеянно вертя травинку длинными пальцами… Откуда и взялась смелость, – не думая больше ни о чем, я сказала то, что занимало мои мысли, так как было перед глазами:
– Вы знаете, что вы – огненный вихрь?
– Вихрь? – черные брови чуть двинулись кверху, полуулыбка стала улыбкой. – Почему именно вихрь? Может я, скажем, гром небесный? Или дух короля Крока?..
– Никакой вы не дух! – перебила я. – Все люди кругом – тихие омуты, есть водовороты, – их меньше, а есть вихри, – их совсем мало.
– Интересная теория, – его улыбка стала шире, травинка выпала из пальцев. – Правда необычно, я бы даже записал это. В тихом омуте, как положено, водятся черти, в водоворотах, скажем, русалки… И только вихрь всегда одинок… И что же дальше?
Молодой барин смотрел насмешливо: что, мол, взять с глупой девчонки, к чему ей верить? Глаза у него были почти черные, словно самые глубокие озера в полночь, только на сей раз не грустные и безнадежные, как у смертельно больного, – а хорошие ясные глаза человека, который хочет жить… «Не жилец, – снова прозвучал в памяти голос моей бабки. – Дунет ветер, – взлетит к небу, и не воротишь».
– Это – не… как вы там сказали! – выпалила я. – Это – чистая правда! И это не просто важно, – это опасно!
Он примирительно поднял руку:
– Ладно, как скажешь. Откуда же ты узнала, что я – тот самый опасный вихрь?
– Откуда? Да вы сами на себя гляньте!
– Договорились, дома непременно посмотрюсь в зеркало, – граф с улыбкой поднес руки к лицу, разглядывая их. – Но сейчас не вижу ничего необычного.
– Да надо ведь не просто смотреть! – снова перебила я. Меня словно несло по кочкам, я не могла остановиться. – Надо вот эдак, прищурившись, чтобы все перед глазами расплываться начало. Ну? Поглядите на меня, видите? Я – водоворот!
Молодой господин кивнул и чуть прищурил глаза.
– Знаешь, – сказал он, – я вижу только маленькую замерзшую девочку. В тебе и вправду словно волчок кружит, – ты, видно, первая в селе непоседа? Но ты действительно веришь в то, что говоришь: про вихри и прочее… Иначе зачем бы ты пришла сюда в такую рань?
Барин поднялся с камня, и теперь я смотрела на него, запрокинув голову. Каким бы ни был он молодым, но он был выше моих отца и братьев; в свете рассветного солнца его растрепанные волосы слегка отливали золотом, словно окружая голову нимбом. Еще бы добавить крылья и огненный меч…
– Вот, накинь на себя, – сияющий ангел протягивал мне кафтан из плотного сукна. – Совсем завернись, с ногами. И сядь на камень, он теплый.
Я застыла на месте. Только теперь я поняла, что мне и впрямь холодно: мокрая рубашка ледяным полотном охватывала щиколотки, пальцы ног сводило от росы, ныли свежие царапины. Помимо моей воли кафтан теплой тяжестью упал мне на плечи, а потом словно какая-то неведомая сила подхватила меня и перенесла на камень… Там я и осталась сидеть: поджав под себя ноги, стуча зубами от холода, пытаясь унять дрожь и непонятную слабость. Потом пришло тепло: солнце подымалось все выше, пригревало все сильнее, да и теплая одежа не давала теплу от меня улетать.
– Ну так что, водоворот? Ты заблудилась – или, может, из дому ушла? – молодой граф сидел на корточках рядом с камнем, теперь его лицо было вровень с моим. – Расскажи, не бойся.
– Не заблудилась, нет… – я сделала попытку скинуть его кафтан, но барин взялся за рукава, запахивая его на мне поплотнее. – Я шла к вам. Вас предупредить…
– Предупредить, что я вихрь, и что опасен для людей, – он снова улыбнулся. – Мы вернулись к самому началу. Выходит, ты меня боишься?
– Нет, не боюсь вовсе, – я помотала головой. – Вы добрый, зла никому не желаете. Только вот… Вихрю чуть быстрей закружить – и в небо…
Все мои слова куда-то подевались, зато кровь – вот она: жаркая волна под кожей щек.
– Вот, значит, как, – барин усмехнулся, глядя на меня. – Это многое объясняет, спасибо. Ну что же, обещаю тебе, что не уйду с земли, покуда… – он призадумался.
– Покуда что? – робко спросила я.
– Ну, скажем, пока курносый нос смотрит дырочками в небо, – все с той же едва заметной усмешкой он слегка щелкнул меня по носу.
От досады у меня аж слезы подкатили к горлу. Все же не верит!
– Это не шуточки! – почти выкрикнула я. – У меня бабка – ведьма, она мне все про вихри рассказывала… Что всякий вихрь, он… – я еле сдержалась, проглотив слово «не жилец». – Вот и ваша матушка…
Я оборвала себя: покойную барыню в этом страшном месте поминать точно не стоило, да и сыну ее каково это слышать?
– Верно, – уже без улыбки кивнул барин. – Матушка. И братья. А теперь я, ты, твоя бабушка-ведьма… Все колдуны, так? Всяк рожден с грехом первородным, а мы, выходит, с двойным… Значит то, что происходит с нами, – жестоко, но справедливо.
– Вам надо… – умоляюще прошептала я, – надо знать все это, чтобы себя уберечь. Не кружить сильнее… И зла себе не желать. Моя бабушка говорит: сделал добро – сделай и худо, так и удержимся…
– Творить злое деяние, чтобы уравновесить доброе, – перебил он, – когда Христос учил не отвечать злом даже на зло? Вот поэтому колдовство и есть смертный грех.
Барин все глядел на меня, – и в глазах у него теперь была горькая-горькая печаль: я словно чувствовала на губах эту горечь.
Я выбралась из-под кафтана и встала рядом с камнем; солнце поднялось выше и теперь светило в глаза, окрашивая травы в золотое, а тени в красное. Молодой барин говорил как отец Матей на проповеди – умные и правильные вещи, и не мне было с ним спорить. Грех или нет, – на том свете разберут, не моего ума дело. Бабка Магда – та бы нашла чем возразить, а я могла сказать лишь то, что понимала даже моим слабым разумом.
– Случись что с вами, – молвила я, – это будет худо, очень худо. Батюшка ваш с тоски помрет, да и мы, верно, осиротеем. Потому вам надо удержаться.
– Что ж… – граф пожал плечами. – Тогда мне нужен якорь.
– Я пойду? – умоляюще пробормотала я.
– Согрелась? – он протянул руки, взял мои ладони в свои: знать, проверял, не заледенели ли. – Дорогу найдешь?
Я молча кивнула.
– Ну, беги… – молодой господин кивнул в ответ, выпуская мои руки. – Беги, ведьмочка.
Я спустилась с холма и побежала по лесу.
Надо сказать, дорога назад была труднее: я два раза сбивалась с пути, а то самое бревно на ручье, с которого я упала, оказалось сдвинуто далеко в кусты, – так что пришлось снова мочить ноги в ледяной воде. Сама тропка неуловимо изменилась: мне все казалось, что она пролегла через другой лес и приведет меня совсем в другую деревню.
Заговорив с вихрем, я сделала первый шаг по этой странной дороге.
Глава 7. ЖЕЛУДИ
Когда льняная рубаха и рыжая коса девочки пропали за деревьями, молодой граф сделал шаг и устало прислонился к стволу старого дуба. Тот, кто мог бы увидеть его в этот миг, поразился бы невесть откуда возникшему сходству и чуть ли не родству двоих – человека и дерева. Единственного дерева, которое смогло закрепиться на самой вершине проклятого холма, цепляясь корнями за обломки скал, – намертво, как падающий в пропасть изо всех сил держится побелевшими пальцами за протянутую веревку. Пятнадцатилетнего подростка, который по представлениям крестьян был «чудной барчук», по мнению родни – хороший, умный и способный, но чрезвычайно замкнутый и упрямый мальчик, а по глубокому убеждению его единственного друга – новоявленный святой…
Лишь по словам этой мелкой колдуньи выходило примерно так, как сам он о себе думал: этот парень был человеком, который с трудом держался.
Солнце поднималось все выше, но юноша видел: где-то на самом краю его зрения, между корнями трав, в низинках и над ручьями у подножья холма, начинает скапливаться белесый еле слышно шепчущий туман. Предвестник появления Дамы. Если другие, просто вспоминались ему, без предупреждения приходя в его сны или явь, а до того пребывая словно бы на темном дне памяти, то Дама совершенно точно являлась извне. Бог весть, откуда, – но обычно она была достаточно вежлива, чтобы предупредить о себе: туманом по земле, денницей на горизонте, тенью, находящей на лунный диск. Ее кровь так же отзывалась в нем, но, в отличие от других, Дама не была его частью. Нет, он сам когда-то был частью ее.
Кора дуба едва заметно дрогнула, – словно мокрая кожа купальщика, на которую дунул холодный ветерок, сам дуб сделался моложе, тоньше и выше, ветер зашелестел в его ветвях. Ветер, что качает листья и желуди, что с тихим противным стуком ударяет кость о кость… Никто больше не видит: скелет с остатками высохшей плоти, облаченный в обрывки тряпок, что раньше были сутаной, крепкая веревка и петля, что стала слишком просторной для костяной шеи, а потому захлестывает основание черепа, а другим концом – ветку дуба. Скелет, костяк, и еще один, и еще: когда-то их было двадцать. Прочие веревки сгнили раньше, но если хорошо поискать под корнями…
Дама шагнула на освещенную вершину с еле заметной тропинки, которую молодой граф, часто бывая здесь, волей-неволей протоптал по склону холма. Улыбнулась, выпрямилась, вскинула руки, словно приветствуя восходящее солнце, ласково посмотрела на юношу.
– Здравствуй, сын мой.
Ее голос был глубоким и сильным, – и в нем было то же скрытое могущество, что у незримого другим переливающегося воздушного столба, кружащего над ее плечами.
Юноша молча поклонился. Даме редко нужны были слова: в ней, перешедшей грань, осталось не так много человеческого.
Он закрыл глаза, – смотрящий со стороны мог бы подумать, что молодой аристократ заснул стоя, прислонившись к дереву. Впрочем, кто бы мог его увидеть в тот миг, когда время остановилось, и разные его слои перемешались, как вода, кипящая в лесном ключе? То, что было давно или недавно, с ним или не с ним, делалось близким, как желудь на ветке, – протяни руку и удержи в кулаке.
Кулак сжался. Поверхность желудя была прохладной, гладкой и горькой даже наощупь.
***
Гроб стоит в часовне, окруженный зажженными свечами, и лежащая в нем молодая женщина невероятной красоты вовсе не выглядит мертвой. Цветы, множество живых цветов, знакомых и незнакомых, пахнущих сладко или терпко: гроб окружен ими так, что, кажется, стоит посередь цветущей поляны.
– Requiem aeternam dona eis, Domine, – нараспев произносит стоящий рядом с гробом полноватый священник.
Его слова расходятся с мыслями. «Ее смерть – благо для семьи и для нее самой, – думает отец капеллан. – Хоть и жаль такую молодую».
– Нет! Нет-нет-нет, не будет никакой смерти, пока она живая! – мальчик выворачивается из рук суровой дамы, спину которой перекашивает горб. Подбегает к гробу, раскинув руки, перегораживает дорогу священнику.
Что он понимает, вчерашний младенец? Впрочем, повинуясь знаку главы семейства, капеллан отходит в сторону, к стоящей поодаль даме с горбом.
– Господи, святой отец, мое сердце рвется, – тихо говорит горбунья. – Мальчику всего три года, и он уже сирота.
Она уверена, что мальчик не слышит. Она зря так думает.
– Он не сирота, дочь моя, у него есть отец, – священник поджимает губы. – Господин граф позаботится о воспитании своего наследника должным образом, чего нельзя было сказать о покойной.
– Позаботится – если будет в состоянии, – вздыхает дама. – Впрочем… Ему придется. Мой бедный брат будет жить ради сына.
– Отец? – услышав слова тетушки о своем родителе, мальчик озирается по сторонам и находит взглядом высокого усталого пожилого господина.
– Все будет хорошо, сынок, – сделав шаг вперед, тот берет сына за руку. – Все… сложится наилучшим образом. Я буду с тобой рядом. Давай помолимся за маму.
На сердце старого графа целое море грусти, – но и тоненькая, как ниточка, надежда, которой он почему-то сам боится.
– Да! – мальчик улыбается. – Она поправится, пап.
– Да, пусть так, – кивает отец. – Тебе надо отдохнуть, мой мальчик… Няня расскажет тебе сказку, и ты поспишь, хорошо?.. Клара, проводите молодого господина в его покои.
Шаги на пороге, свет красиво переливается сквозь витражи. Роза на полу – темно-красная, как мамино нарядное платье. Молодая служанка в белом чепце берет мальчика за руку, на ее гладких щеках словно блестит утренняя роса.
– Ты плачешь, Кларинка? – мальчик смотрит жалеючи. – Что случилось?
– Не беда, паныч, соринка в глаз попала.
Они идут. У Кларинки добрая теплая рука.
Кларинка светится прозрачно-голубым, няня – тяжелым и темно-серым. Уютным, хоть и мрачным. Тетушка похожа на тучу, в которой иногда проскальзывают злые колючие зарницы, но она не разрешает им прыгать и велит сидеть смирно. Отец одет в броню: почти такие же пустые доспехи стоят в гостиной, и все, кроме мальчика, думают, что они надеты прямо на воздух. Те латы целые, а на отцовых – трещина, а за ней огромный не до конца заживший шрам. Отец не показывает, что ему больно, и всегда думает, прежде, чем что-то сказать. Это называется «держать себя в руках». У тетушки получается чуть хуже.
Лестница, коридор, порог, полосатая юбка и теплые руки няни. «Бедненький ты мой», – говорит она в своей голове. Она вправду так думает, очень громко, и от этого у него слегка ломит в висках. Няня знает много сказок, и все сказки у нее добрые – не как у мамы.
Послушать, свернуться калачиком на кровати. Подушка пахнет талым снегом, потому что наволочка сохла на лесном ветру, тени тихо ползут снизу вверх, паучок плетет паутину, в лес вернулись зяблики. Можно проснуться завтра, а можно не спать или спать вполглаза, а можно долго и крепко. Как мама…
***
Сын графа проснулся двенадцать лет спустя, в полдень, на вершине холма, – и в первый миг не понял, что было прожито, а что приснилось. Побелевшие затекшие пальцы юноши-подростка крепко сжимали желудь.
Глава 8. КОРНИ
– Бабушка, а что такое якорь?
Бака Магда подняла голову, не переставая мять руками крутое тесто. В хате было пусто и тихо, только мухи жужжали под потолком.
– Якорь? – удивилась она, – Да навроде бы гиря такая на веревке, что с лодки кидают, чтоб ту лодку течением не унесло. А тебе зачем?
– А на что он похож, якорь-то?
– А вот этого, милая, не знаю. На что тебе?
Я молча пожала плечами, – как тут обо всем расскажешь? «Мне нужен якорь», – говорил молодой барин. Перед глазами стояла дурацкая картинка: вихрь, накрепко привязанный к тяжелой черной штуке вроде пушечного ядра. Вихрь кружит, рвется в небо, – да только груз тянет обратно, к земле. Неужто так все просто: вихрь успокоить – словно коня стреножить? А дальше?.. Дальше – или порвет путы и все же уйдет, или… смирится? А потом что?.. Успокоившись, он угаснет, исчезнет. Вихрю нипочем не стать омутом, – он жив, пока кружит. Его нельзя ни связать, ни запутать, – но можно сберечь. Стало быть, нужен оберег – сильный, могучий, который в случае чего удержит на земле душу и не даст ей расстаться с телом.
Легко сказать: про обереги я ровно ничего не знала. У нас в селе малым детям повязывали на руку красную нитку с заговоренной бусиной от сглаза, некоторые девки носили на шее щепоть засушенного плюща в мешочке – на любовь… Но тут-то совсем иное!
***
Я и не заметила, как ноги вынесли меня во двор. Солнце висело низко, ветер нагнал облаков, – гроза что ли будет? Я присела на завалинку и уставилась в небо.
Горизонт темнел, с севера на край неба наползала огромная сине-серая туча. Закатное солнце подсвечивало ее по краям, отчего туча переливалась лилово-красным, будто свежий синяк; позолоченные солнцем верхушки замковых башен светились на фоне темного неба. Ветер ударил по ветвям, взметнул пыль, рванул солому с крыши – и затих.
Я смотрела, как завороженная. Мне вдруг стало так странно, так небывало хорошо, – казалось, и тело, и душа ждут чего-то, словно эта гроза будет мне подарком. Воздух едва заметно дрожал, кончики пальцев покалывали сотни невидимых иголочек. Снова рванулся и снова затих ветер, – а лес и при стихшем ветре продолжал качаться и шелестеть. Из тучи, из самой набухшей сердцевины ударила вниз молния, заплясала между небом и дальним краем холмов, погасла.
«Хэ-эй! – донеслось вдруг из леса, сквозь скрип ветвей и шелест листьев. – Хэй! Ахой!» Я чувствовала, лес ждет этой грозы так же как я, только он знает, зачем ее ждет… А я знала лишь то, что люди не слышат этих радостных возгласов. Вслед за голосами ударил гром, – будто кто-то разорвал в небе огромное хрусткое полотно. Воздух уже не просто дрожал – звенел. Гроза несла в себе небывалую силу, она сама была вихрем, водоворотом, целой сотней водоворотов и вихрей. Мне хотелось бежать ей навстречу, оторваться от земли, закружить и помчаться вверх, к темной туче, станцевать изломанный танец молнии над верхушками деревьев, упасть на землю тяжелыми каплями дождевой крови.
Еще вспышка… Гром ударил почти сразу, – гроза шла прямо на нас, возможно, первые капли дождя уже упали на замок.
…Я знаю, это уже было, – звон в ушах внезапно начал складываться в шепот, — было или не было, было или будет: ветер, что хлестнул плетью по лесу, по сонной воде замкового рва; тихая беседа и закрытые ставни… Никто и не догадывался, что будет гроза, только один человек знал: что-то идет сюда… Кто-то летит на крыльях грозы… летит не по своей воле, летит, как птица, попавшая в бурю…
Я вздрогнула. Сразу три молнии ударили над башнями замка, сплелись в тугой клубок и породили ослепительный огненный шар, который поднялся вверх и распался с оглушительным треском. От громового раската заложило уши, а когда гром ненадолго замолчал, я услышала, как свистит и поет ветер. Хлопнула дверь.
…Я знаю, это уже было, — посвистывал ветер в щелях между бревнами, — было или не было, было или будет: раскат грома, что бил наотмашь, треск дерева и дрожание стекла… Когда-то грозы значили для меня гораздо больше чем теперь, ведь каждая из них – отголосок той самой грозы, и каждая молния – лишь отблеск той самой, которая…
– Кветка, ты где?
Я вжалась спиной в бревенчатую стену, молясь неведомо кому о том, чтобы слиться с мертвым деревом, сделаться незаметной, остаться здесь подольше. Похоже, бабка меня не увидела…. И снова молния!
…Я знаю, это уже было, – трещали незримые искорки в воздухе, — было или не было, было или будет: там, далеко, была книга, что листал ветер на самом краю, книга, в которой светилось каждое слово… Здесь тоже есть книга, рядом, совсем рядом… Рука макнула перо в чернила и подчеркнула две строчки, и за ними открылась бездна, а той бездне был свет, ослепительный белый свет, что сделался именем…
Жесткая ладонь провела по моей щеке, и я наконец очнулась. Ветер пел не то выл, раскачивая деревья и сминая травы, первые капли дождя оставляли в пыли темные крапинки. Брат Петр тряхнул меня за плечо, молча кивнул и неторопливо побрел в дом, подошел брат Гинек.
– Ну, Кветка, ты нашла где спать – сейчас такой лияк пойдет… Быстро в хату, мелочь! Томаш, чего встал столбом? Давай кобылу в сарай заводи…
Голос брата потонул в громовом раскате, и с неба обрушилась стена ливня.
***
Гроза бушевала часа два, не меньше – совершенно сумасшедшая гроза, со стонущим ветром и треском ломающихся деревьев. Молнии выписывали в небе колдовские узоры, гром грохотал так, что уши закладывало, от туч было темно, как ночью, – а воздух светился страшным синеватым светом. Я все ждала, что ветром сорвет крышу, или молния ударит в дом… и было от этого почему-то не страшно, а весело.
Когда тучи отнесло, наконец, к югу, семейство смогло перевести дух. Отец, который всю грозу так и просидел над кружкой, вздохнул, перекрестился и попытался вытрясти из бочонка остатки пива. Мать, что-то возмущенно промычав, отобрала у него бочонок, потащила в сени. Томаш, скорчившийся на лавке, облегченно вытянул ноги и засопел, отвернувшись к стене. Петр неторопливо встал и пошел к двери – видать, решил проверить, все ли в порядке во дворе и в хлеву.
Я вышла следом за ним – и восхищенно замерла на пороге. Грозовая туча сверкала молниями далеко в стороне, а над нами было чистое темно-синее небо – и луна. Огромная, яркая, растущая луна, словно вымытая дождем, висела над лесом, а вокруг нее расходились три туманных радужных кольца. Здесь, внизу все светилось – и притихший лес, и пропитанная водой дорога, и мокрые стены избы. Где-то на границе слуха я улавливала странное пение – прекрасный, торжественный гимн, который словно выпевали сотни нечеловеческих голосов, становился то громче, то тише, неуловимо менялся и перетекал в свечение воды под лунными лучами, в туманную радугу, в густые тени. В этот вечер я впервые услышала, как поет луна.
В избе бабка устраивалась на ночлег: перебирала какие-то мешочки, тряпочки, узелки, беспорядочно сваленные среди тряпья на ее сундуке, что-то ворчала под нос.
– Бабушка, как луна-то поет… – я сама была готова петь и плакать.
– Поет, говоришь? – улыбнулась бабка. – Ну айда послушаем.
Мы вместе вышли во двор, сели на мокрую завалинку, я поджала под себя босые ноги и зябко приткнулась к теплому бабкиному плечу. В глазах моих стояли слезы, а бабка Магда чему-то улыбалась:
– Вишь, радуга-то… Двойная. К счастью, видать.
– Бабушка… – начала я.
– Что, милая?
– Научи меня как оберег сделать.
– А на что? Возьми уголек заговоренный, да и носи при себе.
– Да я не для себя вовсе. И мне настоящий оберег нужен, тут угольком не обойдешься.
– Да ну? – бабка усмехнулась и хитро изогнула бровь, потом вдруг посерьезнела. – По части оберегов я не мастерица. Оберег – не наговор, он сам по себе, силы из тебя не возьмет – тем и хорош… А только для баловства его делать не годится, – это пойми.
– Это не баловство! – я аж подскочила. – Вот как Бог свят!
– Обожди божиться, – покачала головой бабушка. – Сейчас думаешь, что не баловство, а потом наделаешь дел… Ладно, что ж, попробуй коли охота… Перво-наперво вот что запомни: пока делаешь оберег, – никому о нем трепаться не след. Вот и мне не говори, я тебя и спрашивать не буду. Иначе пустышка выйдет. Потом подумай, как да из чего сделать. Это уж глядя для чего он тебе потребен… Настоящий-то мастер любую тряпочку в оберег превратить может, а тебе выбирать надо. Если на защиту, – то камешек сгодится, и то не всякий, если на месть, – громовая стрелка, присушить кого, – зверобой смешай с багульником да в мешочек зашей… Да, вот еще: оберег тело охватывать не должен, коли не для зла делаешь. На простой веревке его на тело повесить – это можно, а вот кольцо или там пояс оберегом делать – жди беды, душу высушит. И упаси тебя Боже в оберег часть себя вкладывать – волосы там или еще что: сберечь-то сбережет, да на тебя напасть и кинет… Вот все что знаю. Помогла ли тебе?
Я не знала, что и ответить.
– Ну пошли в хату, раз так.
***
Я долго не могла уснуть: лежала и смотрела в потолок. В грозу небо рядом, а потом держись крепче. Держись за землю, – люди предадут, деревья сломаются, а травы обманут. Удержись здесь: как лодка держится якорем, как человек руками, как дерево корнями. Я знала из чего вырежу свой оберег.
– Бабушка… – прошептала я.
– Чего не спится-то? – проворчала со своего сундука бабка.
– Я сделаю то, что хотела, из корня.
– Ага, вот как, – отозвалась она. – Ну что ж… Только корень не должен быть от мертвого дерева. Да и живой корень из земли выкапывать тоже нельзя, вот в чем вся беда. Впрочем, буря-то тебе на удачу была – сколько деревьев в лесу выворотила, знай выбирай… Ох, Кветка, давай-ка спать!
Я отвернулась к стене, привычно провела пальцем по узорам на ближнем бревнышке: здесь глазок от сучка, тут криво прочерченные круги и извивы – как узор на подушечке пальца. Мох, воткнутый в щели: говорят, кто берет белый мох без молитвы, тот щиплет лешему бороду… Потому если у такого забредет в лес скотина, – то ему без толку нести на перекресток лесных троп горшок каши: леший не смилуется и пропажи не вернет. А вот корень от умирающего дерева можно брать и так, никого не спрашивая…
Я зевнула и, наконец, провалилась в сон.
Сон мне в руку, сон, который надобно держать крепче.
Глава 9. МОЖНО ВЕРНУТЬСЯ
Во сне я снова видела книгу – и отчего-то ничуть тому не удивлялась. Ни я сама, никто в моей семье читать не умел, и все книги, о которых я знала, были в костеле у отца Матея. Надо думать, были они и у господ в замке, и у монахов в обители святого Фомы, в городской ратуше, церквах и богатых домах… Что ж, умные люди тоже не груши околачивали, а потому много их, книг, было на белом свете. Только ни одну я не держала в руках ни наяву, ни во сне, – и лишь тогда, при вспышке молнии, что осветила мою душу изнутри…
Теперь я переворачивала страницы, ощупью похожие на тонкие сухие древесные листочки. Взгляд скользил по строкам – нанизанным на невидимые ровные нитки скопищам букв: где-то их было больше, где-то меньше, и это что-то да означало. За этими вот мерещатся холодные камни, за этими – вода, здесь – что-то вовсе непонятное, чего знать не знала. Слова – какие-то сказал Бог, какие-то выдумали люди: слова-напевы, слова-порывы, слова-имена, а то, что было в самом начале – то и вовсе забылось, заболталось, замелось песком из дней и шелухой из наших разговоров…
Вот это слово – знакомое, и я провожу по нему пальцем. Первая буква высока и остра, как церковный шпиль, – тянется в небо, чтобы Бог лучше нас слышал, вторая гладка и холодна, как льдинка на языке, третья твердая и живая, и пахнет смолой, как ствол сосны… Это имя молодого господина: мои пальцы видят переполняющий его свет.
Я знаю, здесь есть и другие имена – людей, что были, людей, что будут. Нет лишь моего. Господь не говорил обо мне и ничего мне не обещал; мне не страшна судьба, что порой злее врага, но коли пропаду, – здесь и строчка не дрогнет. Так тому и быть, если рука, что держит перо, не напишет мое имя – в конце строки, между ними, а то и вовсе поперек. Не сделает меня частью мира, который был кем-то рассказан, не даст мне ключей от дома, в который можно вернуться…
***
Я проснулась среди ночи.
Тишина, еле слышный вздох земли, что с лихвой перебрала нынче небесной влаги и теперь отдает ее туманом. Песнь луны, уже коснувшейся краешком мокрого леса на холмах, – глуховатая, шепчущая, сто раз отраженная водой и оттого разбивающаяся, как эхо, на сотню смутных голосов. Спокойное дыхание людей в хате. Стрекот сверчка, который поет ни о чем – просто оттого, что умеет: «Очнулась! Вернулась!».
Сон ускользал из рук, сухие бумажные листья таяли, расплываясь туманом. Растаяли. Я опустилась на лавку и крепко заснула безо всяких видений.
***
В этот самый миг в замке на холме молодой сын графа захлопнул книгу, которую читал перед сном, и погасил свечу пальцами.
За окном и дверью, что выходили в маленький сад на бастионе, десятки цветов протягивали мокрые листья к луне, и она, отражаясь, превращала воду на живых поверхностях в прохладное небесное молоко. Капли срывались с закраины колода и, пролетев за миг головокружительную высоту, пулями пробивали натянутую где-то внизу водяную пленку. Смешивались с другими каплями, становясь частью целого, теряющегося в невероятных подземных глубинах, которые не может постичь разум и представить воображение…
Юноша закрыл глаза, каким-то внутренним чувством ощущая полет этих малых водяных частиц. В каждой дождевой капле был осколок луны, которую так редко видит бездна. В каждом его сне была бездна, которую следовало скрывать от луны и солнца.
***
Мальчик проснулся в полночь двенадцать лет назад оттого, что луна светила в окна. Не мог спать: слишком уж сильно она звенела. Мама слышит, ей грустно. Кларинка не слышит – задремала, усевшись в кресло, чего ей не разрешалось, шитье лежит у нее на коленях, а свечка совсем догорела.
Босые ноги мальчика переступали по холодным каменным плитам: он еще слишком мал, чтобы ходить бесшумно, слишком мал, чтобы помнить о том, что надо надеть туфли… Впрочем, его обувь няня прятала на ночь куда-то в высокий шкаф. Она говорила: чтоб мыши не забрались. Все удивлялись причудам старушки: какие еще мыши, если непомерными усилиями госпожи Венцеславы замок содержался в полнейшем и нерушимом порядке, где каждая досочка в паркете и каждое зернышко в амбаре имели свой счет и занимали строго отведенное место… А няня все-таки видела мышей, ведь эти маленькие зверьки приходили именно к нему, – так уж повелось с самого начала. Мама – та тоже видела.
Привечать маленьких серых друзей надо было тайком от няни, – она мышей боялась. И от тетушки, – та их просто не любила, потому что они были бесполезными и даром ели хлеб. Ну и пусть даром: они слишком маленькие, чтобы работать, да и едят каждая по крошке. Мальчик всегда говорил им, чтобы они прятались, когда рядом кто-то из семьи, даже мама… Она их тоже не очень любила: просто согласна была любоваться на то, как он с ними возится. Мама вообще не любила никого и ничего, кроме сына и доктора Маркуса, только говорить об этом ей было страшно, – это был ее секрет.
«Мааам, смотри!» Мыши становились на задние лапки, таращились на него черными глазами-бусинками, при попытке протянуть к ним руку смешно щекотались усами. Мыши жили очень быструю жизнь маленьких зверушек, потому их торопливые мысли, которые мальчик разбирал лишь с пятого на десятое, не удерживались в голове. Его самого они, надо понимать, вовсе считали медленным бездумным великаном: наверно он был для них как для него – деревья.
«Смотри-ка, они тебя любят, – говорила мама. – Все их гоняют и пытаются извести, а ты добр к ним, – и они тебя полюбили. Ну нет, гладить их не надо, мало ли… Осторожно! Господи, как у тебя получается их не спугнуть?»
Мама светилась и кружила, она была самой сильной в этом мире, – такой сильной, что ее душа упиралась в облака на небе. Почему она такая добрая? Потому что он – ее часть. Нарядное платье из мягкого бархата совсем не шуршит, когда она ходит, – словно сны или совиные крылышки, теплая ладонь ложится на его макушку: «Молодец, мой хороший, ты все делаешь правильно. Заботишься о том, о ком больше некому. Это называется милосердием: мне оно далось лишь с годами, а ты с ним родился».
Последние слова она говорила не ему – себе, и что-то в ее сердце им отвечало.
Он плакал вчера, плакал сегодня, – глядя на то, как плачут другие, но не очень-то понимая, с чего это они. Странная игра – положить человека спать в каменную кровать. Закрыть сверху.
– А? – Кларинка спала чутко. – Вы чего, барич? Не спится? Водички? Яблочка?
– Не… Спи, Кларинка.
Мальчик очень хотел, чтобы она заснула, – так и вышло: девушка снова закрыла глаза. У него часто получалось сделать так, как он хотел. Хотя и не со всеми: мама была слишком сильной и упорной, а отец – его было просто жалко, потому что он и так был сломанным где-то внутри, под своими латами. Маме почему-то было его то жаль, то противно смотреть.
Мальчик открыл дверь, вышел в коридор и побрел к лестнице, – а дальше вниз, вниз и еще вниз. Было светло и совсем не страшно, – чего тут пугаться, он шел к маме, а это его дом. Тут родился он, тут родились папа, тетушка, дядя. И старый дедушка, который всякий раз подмигивает ему с портрета, и тетка, что живет в стене, и маленькие хромотинки, что шмыгают над головой или под ногами и смеются, и ласточки под козырьком крыши, и мышата, которые спят в гнезде из старых чулок.
Часовня, и роза на полу теперь белая с серебром. Лунная. Совсем по-другому звучит. Здесь все еще пахнет цветами, хотя цветов уже нет, – сладкие запахи попрятались по углам, а горькие вьются со сквозняками. Три маленькие полупрозрачные женщины молятся в уголке: молодая, постарше и совсем старая. Старая оборачивается и кивает ему, у нее красная полоса поперек шеи. Она помнит, что когда-то у нее болели колени, зато сейчас не болят, хотя пол здесь жесткий и холодный. Мальчик вежливо наклоняет голову в ответ.
Дальше еще один коридор, ступеньки вниз – и на месте. Мама. В-а-н-д-а. Ее красиво зовут, почти как Кларинку. Буквы на камне – его всегда хвалили, что он так рано начал читать. Камень тяжелый, не сдвинуть, даже если попытаться толкнуть думой: пустое дело, только голова заболит. Мало сил, он еще не взрослый. Надо сказать отцу и тетушке, чего он хочет. Они поймут и послушают его, и откроют эту плиту.
Ей не холодно, нет. И не голодно. И дышать не сложно, вовсе нет. Разве что пить хочется и рукой не пошевелить и… ей страшно и одиноко, как было в часовне? Нет, он не чувствовал ничего, впрочем… Так уже было – и проходило, только гораздо быстрее. «Мааам?» – мальчик мысленно потянулся туда, под камень…
И вот тогда ему стало по-настоящему страшно. Он понял: мамы здесь нет. Просто – нет. Была и не стало.
– Мамочка, ты где?! – его крик отразился эхом от стен. – Мамаааа!
Мальчик замер на месте от ужаса, слыша эхо и чувствуя кругом… Пустоту. Темноту. Безмолвие. Холод. Ничего не было, ничего. И никого. Она не спала, не бодрствовала, не взлетала мягко светящимся облачком к потолку, как младший сын тетушкиной кошки, который протянул всего день. Ее просто не было.
– Мама… – тихо прошептал мальчик, уже понимая, что ему никто не ответит.
После этого темнота, поднявшись снизу, как вода в замковом рву после дождя, захлестнула его мысли, и он перестал что-либо чувствовать.
***
– Виновата, барин, – глаза служанки были на мокром месте. – Бес попутал, заснула. Не сберегла.
Нянька, сложив руки на груди, смотрела сурово. Молчала, но гневалась.
Мальчик приоткрыл глаза: доктор из города, пожилой, толстый и какой-то тусклый, склонялся над ним, поднося к его носу резко пахнущую пробку. Рука побаливала, на ней была повязка, сквозь которую проступало маленькое темно-красное уже засохшее пятнышко.
– Как же так, Клара? – отец говорит медленно, каждое слово – как свинцовая гиря.
– Простите, господин граф, – девушка прижимает к глазам фартук. – Да вот хоть убейте меня, дурную…
– Не обижай мою Кларинку, папа, – произносит мальчик. – Она хорошая.
У отца на сердце словно солнце взошло, но он не подал виду. Взял мальчика за руку, погладил по голове. Ладонь у него как из дерева и пахнет дубовой корой.
– Как ты себя чувствуешь, сынок?
– Мамы нет, – говорит мальчик, и отец вздыхает. – Она вернется, правда?
Старый граф прикрывает глаза и молчит несколько долгих мгновений.
– Я не знаю, – наконец отвечает он.
Он вправду так думает.
***
Она вернулась, ведь так повелось издревле. Матери всегда возвращаются к сыновьям.
Глава 10. ОБЕРЕГ
Наутро я выбежала из хаты сразу, как проснулась, – только пятки сверкнули. Дорогу размыло в месиво, – я едва не увязла. От луж шел пар, – день обещал быть жарким. Кое-как дошлепав до леса, я быстро побежала по упругой лесной подстилке. Да, поваленные деревья были. Особенно досталось тем, что росли на обрывистых холмах и склонах оврагов, только это все были молодые деревца с тоненькими корешками. Впрочем, скоро я нашла то, что искала: красивый бук обхватом с меня лежал головой в овраге и корнями в небо.
Приметив место, я помчалась домой за топориком. Во дворе меня, ясно дело, перехватила мать и отправила сначала за водой, потом огород полоть, потом к отцу в поле… Словом, до поваленного бука я добралась только к вечеру – и чуть не разревелась от досады, когда поняла, что топором делу не поможешь: упругие корни пружинили в воздухе, отталкивая лезвие. Нужен нож, да покрепче, – резать придется долго.
Хорошие ножи были у обоих старших братьев, – только как у них попросишь? Да и бабка сказала: что задумала – о том молчи.
После заката, как повечеряли, я решительно подошла к Петру. Брат сидел в углу у печки и занимался своим любимым делом – в сотый раз подлаживал свой самострел: то тетиву подтянет, то взвод подкрутит. Заметив меня, он молча поднял глаза и так же молча кивнул на лавку рядом с собой: садись, мол.
Я недаром рассудила, что лучше просить нож у молчаливого Петра, чем у языкатого Гинека: средний брат и выспросит все, и посмеется власть, – а потом еще и откажется; а вот старший молча выслушает, а если что и ответит, то просто «да» или «нет». Брат Петр всегда был настолько скуп на слова, что в детстве его долго считали за немого, да и теперь от него не всякий день слово услышишь. И правильно, в лесу языком трепать ни к чему, – а Петр в охотничью пору из лесу почитай и не вылезал, – благо наши добрые господа были не против. Гинек наш – тот как танцы или посиделки, то первый: красавчик, петь и плясать мастер, – половина девчонок на селе по нему сохла. А Петр – всегда хмурый, всегда молчком, ростом невысок, зато в плечах как медведь – и сила медвежья же, брови лохматые, борода лопатой (в двадцать-то лет). Чисто леший. Из троих братьев я больше всех любила не веселого Гинека и не задиристого Томаша, а угрюмого лесовика Петра.
– Петр, братик, можешь мне ножик одолжить? – робко спросила я.
Петр продолжал возиться с самострелом, – будто и не слышал.
– Петр, мне очень надо…
Брат помолчал… потом взял нож, который лежал рядом с ним на лавке, вложил в ножны – и протянул мне:
– Не сломай.
Вот и все! Не веря своей удаче, я помчалась к выходу.
– Я мигом!
Уже у ворот меня окликнули:
– Кветка.
Я замерла: Петр неторопливо шел ко мне. Отберет ножик!
– Вместе айда, – и брат молча пошел за мной следом.
Я просто приплясывала на ходу, – мне хотелось бежать, а Петр шел рядом своей ровной, неторопливой медвежьей походкой.
– Братец, скорее пойдем, темнеет уже!
– И что?
Мы вместе свернули на лесную тропинку. В лесу было почти совсем темно, на пеньках и сучьях светились голубые огоньки светляков. Петр бесшумно шагал рядом – даже как будто бы не смотрел под ноги, зато я искала куда ступить, как бы не споткнуться в темноте.
На этот раз в лесу мне было боязно, – не было волшебного зова, как тогда, утром, зато было чувство, что кто-то не совсем добрый смотрит за нами из чащи. Хорошо, что Петр пошел со мной. Хорошо, что идти недалеко, и я помнила дорогу. Лес наполнялся шорохами, шепотами, где-то вдали ухнула сова, потом еще раз. Светились гнилушки, светляки перелетали со ствола на ствол. Вот два огонька скользнули с тропинки в сторону: они держались рядом, словно связанные невидимой ниткой…. Глаза! Словно в ответ на мои перепуганные мысли, кто-то тоненько и противно хихикнул за спиной. Меня мороз продрал по коже.
– Петр, глаза!
– Ну и пусть их.
Так вот, неторопливо и молча, мы и дошли до пригорка с поваленным буком. Глаза еще пару раз то ли виделись, то ли мерещились мне – сначала в кроне высокой ели, потом в кустах на дне оврага.
Бук все так же лежал корнями к небу – не мертвый, но умирающий. Я вынула нож из ножен, примерилась и начала резать. Крепкий корень поддавался с трудом.
– Дай, – Петр протянул руку за ножом.
– Нет, я сама должна… Ой! – ножик соскользнул и полоснул меня по руке, вмиг разрезал кожу, черная в сумерках кровь закапала на корень.
Брат молча отобрал у меня нож. В кустах на дне оврага кто-то завозился, затрещал ветками. Я свободной рукой попыталась свести края разреза. «Нельзя, чтобы кровь моя тут осталась! – словно вопил во мне чужой голос. – Нельзя, чтоб они чуяли кровь!»
– Баба шла, собаку вела, собака встала, да кровь перестала… – бормотала я наш детский заговор, которым девчонки всегда заговаривали битую коленку. – Земля мне матерь, железо мне брат, не неси моей крови, не точи моего сердца, стой руда, уймись руда, капля к капле, камень к камню, аминь, – повторяла я заговор от ран, которому учила меня бабка.
Кровь чуть приутихла, потом полилась опять. Трясущимися руками я оторвала краешек рубашки, перетянула руку.
– Земля мне матерь, железо мне брат….
– Пойдем, – Петр держал в руке отрезанный корень – длинный и извитой, как змея.
До деревни дошли молча, уже совсем в темноте, – только луна светила. Дорогой я не обращала внимания ни на шорохи, ни на светляков (или все же глаза?): кровь шла и шла, пропитала тряпку, капала на подол.
– Дай сюда! – я отобрала у Петра корень и прижала к нему раненую руку.
Мало ли что бабка говорила! Я поила будущий оберег кровью: лучше так, чем проливать ее на лесную землю, на потребу ночной нежити. Бук мне мать, вихрь мне брат, возьми кровь мою, каплю к капле, силу к силе… только не уходи!
Увидев меня, бабка Магда всплеснула руками:
– Ох, горе мое! – она тут же усадила меня на лавку, размотала кровавую тряпицу, зашептала, заводила пальцами. Кровь утихла почти сразу же.
Бабка промывала разрез на моей руке холодным едким отваром, а я смотрела на прислоненный к стене корень и думала: как же я буду резать оберег, если с ножом управиться не умею?
***
На следующий день, уже под вечер, я отправилась на другой край деревни, к старому деду Гинеку по прозвищу Ложкарь. Дед этот был совсем дряхлый, беззубый и полуслепой, а жил он тем, что резал и долбил из дерева ложки, миски, корыта, прялки, детские колыбельки и прочую нужную в хозяйстве вещь. Из родни у него была только вдовая бездетная племянница, а жена его с детьми, сказывают, померли в тот год, когда мор по земле шел.
Шла я к деду не с пустыми руками, а с богатым подношением: в то утро (меня, как раненую, бабка отпустила на весь день и велела делать что душе угодно) я набрела в лесу на огромную россыпь весенних грибов-строчков – никогда раньше их столько не видела. Грибы росли вдоль той тропинки, которой мы с Петром вчера возвращались домой. Может, это лес отдаривал меня за кровь?
Изба у деда Ложкаря была ветхая, кривилась на один бок, – зато резьба на коньке крыши изображала раскинувшую крылья птицу. Собаки дед не держал, поэтому я подошла совсем тихо и робко толкнула дверь. В сенях был свален всякий хлам вперемешку с опилками и резаными чурками. Сам дед сидел в горнице за столом, приставленным к окну, и резал что-то мелкое, на столе перед ним лежали маленькие ножички, скребочки и еще какие-то непонятные штуки. Дедова племянница шуровала у печки с ухватом и презрительно фыркнула, увидев меня.
– Здрасьте… – я остановилась на пороге.
Племянница снова фыркнула.
– Эт кто там, Кветка что ль? – дед прищурившись уставился на меня. – Бабка прислала, уголечек ей надо выжечь?
– Уголечек… – прошипела племянница и сплюнула.
– Не… – я малость смутилась, протягивая вперед корзинку. – Вот, дедо, это тебе. А ты научи меня по дереву резать.
Дед расхохотался, запрокинув голову и задрав седую бороду кверху.
– По дереву резать, говоришь?.. Ха-ха-ха! Ох, ловка… А грибов-то сколько насобирала – иль наколдовала ты их, а? Ха-ха-ха… Ловка, ловка, ничего не скажешь! А на что тебе резать по дереву, скажи-ка мне?
Я не ответила. «Что задумала – о том молчи».
– Чего молчишь?
– Надо мне, дедо…
Племянница хмыкнула и со стуком поставила ухват к печке.
– Надо ей, ха-ха, видали такую? Вот ты видала, Янка? Надо ей! Я тебя научу, а ты потом злое что-нибудь нам наведешь. На что тебе дерево резать, кого извести вздумала? Ну вот что мне делать с ней, Янка?
– В шею гнать! – не оборачиваясь, ответила племянница.
– В шею, говоришь? – снова усмехнулся дед. – Ну в шею, так в шею. Ступай отсель, девочка, по добру, по здорову… Не, ну ты видала такую, а?.. Ну что, хлебать-то будем сегодня или как?.. Что, правильно я сделал, что ее выгнал?
– Правильно, а как же.
Я нога за ногу побрела к двери, сзади стучали ложками и переговаривались дед Гинек со своей племянницей. Я взялась за дверную ручку – грязную, но узорчатую.
– Эй, Кветка! – голос деда остановил меня в дверях. – Ладно, твоя взяла, выучу тебя маленько. Вечерком завтра заходи.
Я так и просияла. Дедова племянница возмущенно заругалась.
***
Все следующие вечера я бегала к деду Гинеку. Таскала ему воду и мела избу (ох, развела тетка Янка грязи!), еще раз сбегала в лес за строчками (нашла мало, но дед ел да нахваливал), тайком тащила ему яйца от наших несушек и даже как-то раз выклянчила у Петра одного из двух подстреленных зайцев (тот отдал даже не спрашивая, зачем).
Дед учил меня управляться маленькими ножичками и стамесочками, вырезать внутренность дерева острым кольцом на палке, которое называлось «ложкарь». Я прикидывала про себя, как выглядит якорь, и старалась изобразить это из букового корня. Благодаря моей торопливости и неуклюжести приходилось много раз начинать дело заново, и на маленькую поделку я извела длинный корень почти весь.
Работая, я несколько раз попадала ножиком или ложкарем по руке, – поэтому прежде, чем оберег был закончен, я еще не раз поила его кровью.
Кровь – что кровь? С меня не убудет.
Глава 11. КУПАЛО
Оберег был красив. Гладко отполированный, неброского розовато-бурого цвета, привязанный на тонкий кожаный шнурок, он уютно ложился на ладонь. Как заговаривать оберег – и надо ли это делать, – не знала даже бабка, но я верила в его охранную силу. Я всюду носила оберег с собой и искала удобного случая передать его господину. Случай не выпадал: я больше не слышала никакого зова, а идти к замку было откровенно боязно.
Оберег на кожаном шнурке болтался у меня на шее рядом с нательным крестом. Я занималась своими обычными делами, пора была жаркая, покосная, дни летели как птицы.
После ночного похода в лес за корнем меня стал еще больше отличать брат Петр: как-то раз вечером во дворе он подозвал меня, поставил полено на чурбак для колки дров и протянул мне взведенный самострел.
– Стреляй.
Я встала поустойчивее, – самострел был тяжеловат, – как смогла, уперла его ложе себе в плечо, навела кончик стрелы на полено и спустила тетиву. С непривычки меня чуть качнуло, но полено с вонзившейся в него стрелкой упало за чурбак. Брат молча улыбнулся, взвел тетиву обратно, поставил полено на старое место, а на него – маленький обрубочек, размером с мой кулак.
Я снова прицелилась. Обрубочек упал, полено осталось на месте. Петр довольно усмехнулся, подобрал с земли уголек и провел им линию вдоль полена – сверху вниз. Когда полено упало, Петр неторопливо зашел за чурбак и поднял нашу мишень вверх: стрела вонзилась прямо в черту.
– А ты у нас меткая, оказывается! – брат улыбался во весь рот.
Я широко раскрыла глаза, непонятно, чему больше удивляясь, – то ли своей неожиданной меткости, то ли тому, что Петр впервые на моей памяти произнес такую длинную речь.
– Пойдешь со мной зайцев стрелять, – брат продолжал улыбаться.
– Не-а, не пойду, – ответила я.
Петр удивленно нахмурился.
– Зайцы – пусть бегают, с голоду не сдохнем.
«Вот дура!» – прошипел сидевший на завалинке Томаш. По-моему, он чуть не лопнул от зависти.
***
– Купало скоро… – мечтательно произнесла встреченная у колодца Ленка.
– И чего? – я теперь вовсю старалась говорить коротко и невозмутимо, как Петр. Зря он меня что ли стрелять учит?
– Ну как чего… – Ленка поставила ведра наземь и грациозно потянулась – как кошка. Или как Маркета. Она говорила нараспев, слова тянулись сладко, словно мед за ложкой. – Поплясать, за большими поглядеть… Может, даже купнуться в полночь или веночек на воду кинуть. Мало ли чего? – Ленка загадочно улыбнулась. – Девки в лес пойдут, папоротника искать, парни за ними…
– Ага, под кустом целоваться! – перебила я. – Охота на дураков смотреть!
– Ну, на дураков или нет, а брата твоего я бы и сама поцеловала, – Ленкины глаза светились таинственным мягким светом.
– Это Гинека что ль? – я скорчила рожу. – Тьфу, я лучше с лешим поцелуюсь!
– А может, папоротников цвет найдем, клад добудем, – продолжила Ленка. – Маркетка сказывала, на Купало в лесу к тайному озеру выйти можно, а там того папоротнику – видимо-невидимо. Только надо осторожно, – там русалки водятся.
– Ну пошли сходим, к тайному-то. Самострел бы не забыть – от русалок.
– Хи-хи, вот дура!
***
К вечеру Святого Иоанна мы успели вволю накупаться, набрызгаться водой, набегаться. Теперь мы с Ленкой сидели на бережку, лениво болтали ногами и смотрели, как парни складывают высокий купальский костер. Поодаль стояли, переговариваясь и пересмеиваясь, взрослые девушки, – Маркета, понятно, в самой середине. Мальчишки и девчонки помладше сидели в сторонке, по краям поляны.
У меня было какое-то беспокойное чувство, будто чего-то не хватает… Оберег! Точно: сняла с утра, завернула в тряпочку и спрятала на печке, чтоб во время купания не потерять. Почему-то я чувствовала, что в Купальскую ночь оберег непременно должен быть со мной: оно и понятно, хоть он и не для меня, а от нечисти охранит, а то, глядишь, папоротник искать поможет. Я вскочила с места.
– Ты куда, Кветка? – Ленка привстала, уронив с колен недоплетенный венок. – Хи-хи, за самострелом, что ль?
– Сейчас вернусь.
В хате бабка перебирала мешочки – собиралась за травами.
– Забыла чего, Кветушка?
– Ага, – я быстро нашарила оберег на печке, повесила себе на шею и бросилась бежать.
– Смотри в лес далеко не заходи, – крикнула вдогонку бабка.
Когда я прибежала на берег, пляски-хороводы были в самом разгаре. Песню я услышала издали:
– У меня есть шар волшебный,
Он тебе весь мир покажет*, – выводил звонкий голос братца Гинека.
– Ты не спрашивай у ветра,
Он тебе о том не скажет*, – подхватил чистый девичий голос.
– Ты не спрашивай у ветра, – подпели остальные хором.
Эту песенку, которую мой братец придумал сам, наши парни и девушки очень уважали. А чего, хорошая песня, и на несколько голосов петь можно, и хоровод водить.
На берегу молодые как раз и водили хоровод вокруг ярко горящего костра, ребятня сидела на земле: кто поодаль, а кто и в центре, поближе к костру. В круге стояли, взявшись за руки, братец Гинек – весь нарядный, в шапочке с пером, усики лихо подкручены – и красавица Маркета с венком на голове.
– В том шатре лесная дева
Тихо косы расплетает*, – запевал Гинек.
– Ты не спрашивай у ветра,
Он тебе о том не скажет*, – подхватывала Маркета.
– Ты не спрашивай у ветра, – грянул хор.
Ленка так же и сидела на бережку, неотрывно глядя на поющую пару, готовый венок лежал у нее на коленях.
– Ты чего злая такая? – вполголоса спросила я.
– Прибью Маркетку! Ей-Богу, вот те крест истинный! – прошипела подружка.
– Да брось ты, пойдем лучше венки пускать. А то как все побегут, да орать кто громче, – все гадание насмарку.
– Ну пойдем… – мрачная, как туча, Ленка встала с места, и мы спустились к реке.
Закат красил воду в розоватый цвет, колыхалась осока под вечерним ветерком. Мы бросили наши веночки в воду, – и река даже и не подумала прибивать их к берегу: вынесла на середину и понесла дальше, за поворот русла, куда-то к еще неведомым женихам. Я помахала вслед рукой.
– Холодны, как лед, те песни:
О любви она не знает,
Ты не спрашивай у ветра…* – доносилось с поляны.
– А пошли в лес! – предложила я Ленке.
– А чего там делать-то сейчас? Рано еще… Скоро через костер начнут прыгать.
– Пошли, ну чего ты… Охота смотреть, как Гинек с Маркеткой свои задницы палить будут?
– А тебе-то что? – сразу вскинулась Ленка. – Хочешь – иди!
– И пойду, – фыркнула я. – Пока ты там глазеешь, – я уж папоротник отыщу.
– Ага, ищи. Клад добудешь – не забудь меня угостить.
Ленка побрела вверх по песчаной тропинке, а я осталась глядеть на воду. Солнце почти село, становилось все темнее. Поденки, словно белый снег, вились над водой, тысячи их маленьких крылатых тел уносились рекой в сторону заката.
– Ой, младый пан,
Да на сердце пал… – выводил наверху звучный Маркеткин голос.
– На мое сердечко,
Как кольцо с крылечка… – подхватил тоненький серебристый голосок. Ленка, что ли?
Я вскарабкалась по тропинке. Точно: Ленка стояла в круге рядом с Маркетой, хоровод перестроился, – теперь там было уже два круга – внешний из парней и внутренний из девушек. Ну, сейчас будут игры… обмены веночками… потом через костер прыгать начнут. В сторонке стоял Петр, потом пошел к хороводу, встал рядом с Гинеком. Надо же! Вот тебе бы, братец, сейчас себе невесту сыскать… Только девкам, дурындам, такой не нужен, – им надо чтоб красавчик, да языком молол, что твоя мельница.
Я кинула взгляд на хоровод и медленно побрела к лесу. Может, потом вернусь. Опушка встретила мягкой прохладой и запахом прелых листьев, длинные тени тянулись от деревьев, между стволами было уже совсем темно. Говорят, на Купало деревья начинают ходить с места на место, заплутать в лесу проще простого… Я прошла немного вглубь чащи, оглянулась: в просвете между деревьями был виден купальский костер на пригорке. Где-то сейчас молодой господин, которому я так и не отдала оберег, что делает? Ему, вихрю, в заветную ночь тоже должно быть тревожно и тесно под крышей. А если выйдет из замка, пойдет в лес?
Я представила себе склон Шрекенштайна весь в искрах цветущего папоротника: словно я иду сквозь высокие, по пояс, заросли, искры-цветы падают мне на руки, на подол, путаются в волосах. Будто бы молодой граф идет рядом, улыбается своею кроткой улыбкой, а искры папоротника россыпью звезд светятся на обереге, что висит у него на груди… Искры кружат, подхваченные вихрем, танцуют в ночном воздухе под медленную песнь луны. И радостно оттого, что все будет хорошо, что я все сделала правильно.
Пусть себе Зденек говорит что угодно: оберег и святому пригодится. Святых на земле мало, а коли людям их вовсе не беречь… Отца Матея послушаешь, так и не берегли никогда, а наоборот: того убили, ту замучали… А я вот постараюсь так сделать, чтоб молодой господин жил долго, и беды его стороной обходили: на то я и ведьма.
Завтра пойду в замок – была не была. Чего мне бояться?.. А сейчас вернусь к ребятам, только вот посижу немножко…
Я села на мягкий мох, привалилась спиной к стволу. Возле костра что-то пели, – слов отсюда не разобрать. Как же это, должно быть, красиво: цветы папоротника, летящие вслед за вращением вихря…
***
Когда я открыла глаза, костер на пригорке уже не горел. Темно не было, – высоко-высоко в небе стояла луна – ровно половинка, словно отрезанная огромным ножом. Вдали резко крикнула ночная птица. Неужели я задремала в лесу в купальскую ночь? Вот дура! От досады слезы закипели на глазах. Я встала и побрела к опушке, – чего уж теперь, кончился праздник… Стволы, стволы – огромные-то какие, и подлеска никакого не видать – странно, на опушке-то…
Я вышла на открытое место – и поняла, что оно мне совсем не знакомо. Вместо пригорка на речном бережку открылась ярко освещенная луной дорога, по обеим сторонам которой тянулся лес. Вдали снова крикнула птица. Я оглянулась по сторонам. Страшно почему-то не было, оберег на груди отдавал нежным, словно живым, теплом. Если это какой-то кусок Австрийской дороги, то она выведет меня к деревне, – только в какую сторону идти?
Я пошла направо – просто наугад.
– — – — —
*Песня группы The Dartz.
Глава 12. БЕСЧЕСТИЕ
Если бы эта гора и этот дуб могли рассказать о том, что видели, а хоть кто-то из потомков Адама и Евы имел бы достаточно чуткие уши и сердце, чтобы понять их речи, – люди узнали бы много такого, до чего додумаются лишь столетия спустя. Если бы достаточно чуткими слухом и душой обладали все люди без исключения, – мир, наверно, не знал бы ни горя, ни войн. Однако, так уж повелось с самого начала: обретя разум, мало кто обрел сердце, да и разумом привыкли пользоваться далеко не все. Так было проще: мир воспринятый и осмысленный чуть больше, чем все привыкли, оглушает и дает ощущение жизни со снятой кожей, а кому это понравится?
Он тоже этого не выбирал, просто в часы, когда прошлое перед глазами затмевало будущее, и чужая память смешивалась со своей собственной, от этого было никуда не деться. Спрятаться было можно лишь в беспамятстве, сне без сновидений, умственном переутомлении, которое валило с ног. Наверно, еще и в смерти, только об этом было лучше не думать: порой его сон и так напоминал смерть. Возможно, решение крылось в добровольном отказе от своей природы, которое – он был уверен – было ничуть не лучше.
Сколько он жил на земле? Пятнадцать лет? Полтора века? Пятнадцать столетий?
Почему на сей раз он помнил, что в два раза младше себя нынешнего и привык отзываться на другое имя? Как выбрался из замка? В бывшей неприступной твердыне царила неразбериха, кто-то молился, кто-то прятал ценности, кто-то пытался готовиться к обороне, понимая, что это бесполезно… Отец ушел вечером, сказав, что нападающим нужен только один человек – он сам, собственной персоной. Как можно было так заблуждаться?..
***
Летом светает рано, а потому он хорошо видел тропинку, с которой вскоре пришлось свернуть. Широкие листья папоротника путались в ногах, хлестали по коленям. Говорят, раз в году папоротник расцветает, и люди ходят искать клады, которые он укажет. Только не в этот раз: до кладов ли, когда солдаты подожгли две их деревни и заняли третью?..
Обегать холм было некогда, да и тропинку наверняка сторожили. Мальчик полез по крутому склону, цепляясь за колючие кусты и камни, ссаживая кожу на ладонях, порой оскальзываясь и падая. Быстрее! Быстрее, надо успеть! Нарядные бархатные шоссы, что вчера выдала няня, порвались на коленях, кафтан сбоку лопнул по шву, пряжка на одном башмаке отвалилась, и башмак все норовил упасть с ноги. Наплевать, уцелело бы оружие! Перевязь с кинжалом в красивых ножнах, который подарил ему отец на именины (семь лет: совсем мужчина, наследник и надежда рода), он с самого начала перевесил на шею, чтоб не потерять. Теперь тяжелые ножны лупили по рукам, а ременная перевязь путалась и цеплялась за кусты. Быстрее, черт побери! Наверху звучали голоса.
Он смог подобраться незамеченным, – точнее, его никто здесь не ждал. Солдат было человек двадцать: половина разбрелась по плоской вершине Страшного Холма, прочие окружили что-то, образуя небольшую толпу. В самом центре стоял офицер в красном плаще и что-то торжественно и грозно говорил, – его слова были непонятными и не имели, наверно, значения.
– Именем императора и святой католической церкви! – закончил свою речь офицер и вскинул руку, сжимающую шпагу.
Солдаты слегка расступились, и мальчик широко распахнул глаза. Под старым дубом, со связанными за спиной руками стоял на коленях его отец, граф Вит, – бледный, растрепанный, в разорванной рубашке, с разбитой губой. Вот один из солдат сильно толкнул его в спину, – и граф повалился вперед, ударившись головой и грудью о торчащий из земли плоский, как столешница, аспидно-черный камень. Солдат занес над головой алебарду.
– Именем Империи! – громко повторил офицер.
Не раздумывая ни секунды, мальчик бросился вперед.
Отец повернул голову – и вдруг увидел его, быстрыми бесшумными прыжками несущегося к месту расправы с кинжалом в выставленной вперед руке. Равнодушные, смирившиеся глаза отца на миг стали круглыми и испуганными.
– Бржетек, нет, – успели беззвучно сложить его губы, и в следующую секунду удар тяжелого отточенного лезвия отделил голову графа от тела.
Видимо, солдат был крепким мужиком и бил от души: удар был такой силы, что голова не скатилась с камня, а отлетела в сторону. В его сторону, под его бегущие ноги.
Мальчик закричал от ужаса и отчаяния, изо всех сил подпрыгнул («Только бы не наступить на голову папе!» – успела проскользнуть мысль) и бросился на офицера, нанося удары кинжалом, кулаком и ногами.
– Получай! Будь проклят, получай!
Кажется, он плакал.
Офицер легко отбил его неумелые атаки, заломил руки за спину, поднял в воздух. Мальчик отчаянно брыкался, а потом и вовсе, изловчившись, впился зубами в запястье врага, показавшееся из-под перчатки.
– Еще и кусается, волчонок! – один из солдат подхватил его сзади под мышки, он, не глядя, пнул обеими ногами. – И лягается!.. Его туда же, господин капитан?
– Нет, – сплюнул, отряхиваясь, офицер. – Вдову и детей трогать не велено, так что пусть проваливает.
Солдат разжал руки. Мальчик шлепнулся на колени, вскочил, чтобы вновь броситься в драку, но сразу же получил крепкий толчок в сторону склона.
– Беги, пацан! – солдат еще раз пнул его в спину, да так, что он не удержался на ногах и скатился вниз локтей на десять, оскальзываясь на камнях.
– Беги, – повторил подошедший к краю склона офицер. – Передай матери, что в замке скоро будут гости.
***
– Давай сюда ключи, ну!
Мальчик валялся в углу, отлетев от пинка тяжелым сапогом, его кинжал торчал в потолочной балке, – солдат зашвырнул. Старался дышать аккуратнее: на вдохе болели ребра.
Мать с гордым надменным лицом стояла посреди зала, изо всех сил пытаясь сохранить остатки достоинства, обе сестренки жались к ней по бокам, вцепившись в подол шелкового со шлейфом красного платья. Слуг не было, – кто-то был убит в безнадежной попытке защитить поместье, но большинство разбежались, как крысы.
– Да оставь ее, делов-то двери высадить, – отозвался один из пикинеров, в этот момент деловито скидывающий в мешок серебряные подсвечники и прочие красивые безделушки с каминной полки.
В соседнем помещении раздавались веселые голоса, стук железа о дерево и треск разрываемой ткани, – похоже, грабители не пощадили и богатую замковую часовню.
– Ну нет, с ключиками-то сподручнее, – отозвался стоящий перед матерью усач, вооруженный длинным эспадоном. – Давай ключи, сказал!.. Да ты оглохла что ли, сука еретическая?!
От удара наотмашь голова матери запрокинулась, из ноздри вытекла струйка крови, – но она устояла и не проронила ни звука. Трехлетняя Элишка заплакала и, не удержавшись на ногах, шлепнулась на пол; Итка, старшенькая, отчаянно завизжав, ударила солдата кулачком в бедро, – тот, казалось, и не заметил. Мальчик попытался вскочить и броситься на подмогу – и понял, что ноги его не слушаются.
– Аааатставить! – раздалось сзади, и солдат опустил руку, снова занесенную над головой графини.
В зал быстрой походкой вошел давешний офицер, руководивший казнью графа, за ним поспешал высокий монах в рясе и треугольной шапочке.
– Отставить, – повторил офицер, подходя ближе. – Вам дано разрешение грабить замок и задирать юбки служанкам, – но вам не позволено обижать графиню, ты понял меня, быдло?!
– Так точно, – солдат вытянулся в струнку.
Из часовни доносились громкие ритмичные удары, – похоже, там уже рубили алтарь.
– Мое почтение, графиня, – офицер склонился к руке матери. – Мне невероятно жаль застать вас в столь тяжелом положении в такой час.
– Где… мой… муж? – голос матери срывался, но ни одна слезинка не выкатилась из ее голубых глаз.
– Граф казнен, разумеется, – пожал плечами офицер. – По законам военного времени казнь мятежника, присягнувшего королю-самозванцу и сражавшегося на его стороне, была неизбежна. Но вы, графиня, вы – другое дело! Да, вынужден сообщить вам, что по тем же законам Вашему сиятельству следует отправиться вслед за супругом, а я должен ускорить вашу с ним встречу… Но, как я понимаю, здесь возможны компромиссы. Я слышал, вы из католической семьи?
Мать молчала, словно заледенев, и даже не попыталась вытереть кровь, прочертившую тонкую красную линию по ее подбородку и шее.
– Я уверен, дочь моя, вы верны святой католической церкви, – голосом, удивительно высоким для своего могучего роста, произнес священник. – Но не смели препятствовать мужу, ибо велено женам не говорить, а быть в подчинении, – он перекрестился. – Это так, дочь моя? Отвечайте же!
Мать вздрогнула, выходя из оцепенения, и молча кивнула.
– Вот и хорошо, – священник протянул руку и что-то скороговоркой прошептал, вычерчивая крестное знамение в воздухе над головой графини, потом поднес руку к ее губам. – Вы ведь родом из Саксонии, дочь моя? Урожденная… – он сделал паузу.
– Ульрика Эрменгарда фон Шварцбург из семьи имперских князей фон Рудольштадт, – почти шепотом произнесла мать.
– Несомненно, младшая дочь младшего сына? – покивав, произнес офицер. – И ваш отец решил упрочить ваше положение, выдав за богатого протестанта? Что ж, мы понимаем вашу ситуацию и ни в чем вас не обвиняем, верно, отец Дитмар?
– Скажите, вы разделяли убеждения вашего супруга, дочь моя? – вкрадчивым голосом произнес священник. – Может быть, отринули святую церковь и предались ереси? Думали о восстании и отделении провинций?
Мать, все так же молча, медленно качнула головой из стороны в сторону.
– Отвечайте ясно и внятно, дочь моя, – священник повысил голос. – От этого зависит ваша судьба и судьбы ваших детей.
– Нет… – голос матери, обычно красивый и звонкий, звучал хрипло и глухо. – Я не разделяла убеждений моего мужа и оставалась верноподданной католичкой…
– Это меняет дело, – удовлетворенно кивнул священник, и обернулся к офицеру. – Вашему отряду вскорости предстоит покинуть замок, а я немного задержусь и подумаю, что здесь можно сделать, – он снова повернулся к матери. – Я считаю, дочь моя, что вам стоит официально отречься от семьи вашего покойного супруга и вернуться под крыло родного семейства… Фигурально выражаясь, разумеется. Уверен, вам можно попытаться сохранить замок и земли, сделавшись самостоятельной ветвью рода фон Рудольштадт. Тем более, у вас есть сын, который вскорости сможет возглавить эту ветвь, окончательно приведя ее в лоно святой католической церкви, – священник кивнул в сторону скорчившегося на полу мальчика, наконец-то удостоив его своим вниманием. – А вашей заботой, дочь моя, будет неустанное воспитание ваших детей в духе и законе веры.
– Разумеется, все это еще писано вилами по воде, – окончательное решение относительно вас примет Его величество, – снова вклинился офицер. – И, разумеется, это потребует немалых финансовых вливаний: дворянские грамоты нынче дороги. Вы ведь располагаете достаточными средствами, госпожа графиня?
Ульрика так же заморожено кивнула, глядя в пространство.
Мальчик, не поднимаясь с пола, всхлипнул и сжал кулаки. Все было зазря, и кровь его отца, что ушла в бесплодную землю на вершине Шрекенштайна, не удержала от бесчестия мать, спасающую детей.
Глава 13. БУК И ПАПОРОТНИК
Дорога белела под луной, как светлая речушка меж двух темных высоких берегов, привычно петляла, огибая каждый холм: может, днем бы я и признала место, но не сейчас.
«Ч-шшшш!» – что-то просвистело в воздухе, пронеслось над головой, задев макушку. Нетопырь! Откуда только взялся… Второй нетопырь (или тот же самый?) с тонким писком пролетел прямо перед лицом, ударил крылом, больно дернул когтистой лапкой за волосы. Я отшатнулась к дереву. Прямо из чащи на меня глянули огромные неподвижные глаза – словно два светящихся блюдца; на миг закрылись – и снова уставились. Прямо из-под ног шмыгнул маленький – с крысу – серый человечек, понесся по дороге, высоко вскидывая тонкие ножки…
Испугаться я просто не успела: где-то вдали словно пропел серебряный рог, красивый звук замер в сплошной тишине. Луна молчала. Снова рог…
Навстречу! Надо бежать навстречу! – это было как наваждение. Я припустила вперед, – только воздух свистел в ушах. Лес заметно оживился: шелестели ветви, то тут, то там загорались глаза, откуда ни возьмись, высыпала целая стая светляков и заплясала над дорогой, словно сотня блуждающих звезд. Рог все пел, – каждый миг пропитанный лунным светом воздух прорезывала долгая серебряная нота, от которой на сердце становилось так светло и прозрачно, что хотелось плакать.
Нетопыри какое-то время били крыльями у меня над головой, потом отстали. «Хэ-эй!» – раздалось где-то внизу, и сразу много – с десяток – крысиных человечков понеслись наперегонки по дороге. «Уфх», – послышалось слева, – из темноты протянулась мощная обросшая серой шерстью человечья рука, обняла ствол молодого дуба, растущего у дороги, и замерла.
– Кве-етка, Кве-етушка, – кто-то маленький и мягкий, но неожиданно тяжелый, прыгнул с дерева мне на плечи, воротником обвил шею, замурлыкал на ухо. – Мягонькая, мя-ау, к нам пожаловала…
Я тряхнула плечами, маленький наездник спрыгнул с меня… Но и волшебство рассеялось, звук серебряного рога оборвался посередине. Дорога тоже куда-то потерялась: я стояла на тропинке, а в двух шагах от меня лежало маленькое, круглое, как тарелочка, совершенно незнакомое лесное озеро. По берегам цвел багульник, густой одуряющий запах стоял в воздухе. Рог молчал, – но пела луна. В нескольких шагах от берега, на выступающем из воды камне, сидела голая девка с рыбьим хвостом вместо ног. Она запрокинула голову, прикрыв глаза и подставив красивое лицо лунным лучам; белые, словно светящиеся волосы, водопадом падали на мокрую спину, свешивались с камня в воду. Напротив красавицы, на другом валуне, сидело страшное, длиннорукое и корявое чудище, – оно держало в паучьих пальцах стебелек пушицы и легонько гладило белой кисточкой по голой русалкиной груди.
От неожиданности я качнулась назад, хрустнула сухая ветка под ногами. Чудище выронило стебелек и уставилось на меня бешеными красными глазищами, а потом оттолкнулось от камня и одним прыжком оказалось на берегу. Я развернулась и побежала со всех ног, сзади слышалось уханье и рычание преследователя да заливистый смех русалки…
Тяжелый прыжок и хриплое дыхание прямо за спиной, потом вдруг раздалось шипение рассерженного кота, – и стало тихо. Я обернулась: чудище так же, прыжками, удалялось к озеру, а у моих ног стоял маленький черный зверек вроде кошки или куницы – с длинной шеей, короткими лапами и пушистым хвостом. Существо обернулось ко мне, – я увидела страшненькую морду с голым складчатым носом и единственным глазом во лбу. Пасть широко скалилась, – существо улыбалось.
– Кве-етуш-шка… Де-евонька… – зверь снова одним прыжком взлетел мне на плечи, и его улыбка оказалась прямо напротив моего лица. – Пойдем, Кветушка, папоротника искать…
Я послушно двинулась прочь от озера и вскоре вышла на широкую ярко освещенную поляну. Здесь было пусто, – только в кустах и между стволами раздавались шорохи и перешептывались чьи-то голоса. Луна не просто пела – звенела надрывным, протяжным звоном, который все нарастал, нарастал… и вдруг оборвался на самом пике. И в тот же миг везде – и в чаще леса, и на широких листьях папоротника вокруг поляны – вспыхнули нестерпимо яркие искры, проросли сияющими бутонами и вмиг развернулись в крупные, похожие на звезды, цветы. Цветы не сидели на месте, – то один, то другой вдруг срывался и перепархивал на соседний куст. Словно завороженная, я двинулась к зарослям, протянула руку к ближайшему цветку. В кустах заворочался кто-то тяжелый; то, что я приняла за пень, глянуло на меня горящими, как угли, глазами…
– Клады искать вздумала? – проскрипел голос. – А зачем тебе клады? На век твой хватит, а потом все одно – помрешь…
В зарослях кругом захихикали, зашептались, я отдернула руку от цветка. Неведомый зверек спрыгнул с моих плеч и враскачку пошел к зарослям, хлеща себя хвостом по бокам, словно рассерженный кот. Вот он потянулся носом к ближайшему цветку, лизнул его длинным черным языком.
– Ты не бойся, Кве-етушка, – промурлыкал зверь. – Не бойся, сладкая. Иди-ка сюда…
Я послушно подошла, взяла цветок в руки, – на этот раз из зарослей никто не возражал. Цветок папоротника был прохладным и гладким, он сидел на моей ладони будто тут и вырос. Неведомый зверек потерся о мои ноги, я погладила его, почесала за ушком.
– Спасибо тебе, зверушка…
Он вдруг перестал мурлыкать, повернул ко мне морду с оскаленной пастью и зашипел. Потом вскочил мне на грудь, больно ударил лапой с растопыренными когтями по щеке, оттолкнулся, прыгнул вверх – и исчез в кроне могучего вяза.
Я осталась стоять, не соображая, чем обидела странного зверька. Цветок папоротника сорвался с руки, перелетел на соседний лист, я потянулась следом, – цветок отпорхнул дальше, словно играя со мной, перелетел на другую сторону поляны, яркой звездочкой затрепетал возле ствола огромного бука. Теперь он словно ждал, когда я возьму его в ладони, – то ли дразнился, то ли ему надоело от меня улетать.
Дерево было громадным, – это был явно отец всех буков… Или, скорее, мать: в облике лесного великана чувствовалось что-то женское, материнское, уютное. Подчиняясь внезапному порыву, я раскинула руки, обняла ствол, прижалась щекой к шершавой коре. Надо мной шумели, переговаривались листья, кора под рукой чуть заметно дрожала. Мне казалось, я даже слышу, как где-то там, глубоко внутри букового ствола, бежит сок земли по древесным жилам.
– Обними мать буков, дитя, – прошелестело сверху. – Попроси защиты, попроси силы. Любви попроси…
Я подняла глаза и оказалась лицом к лицу не то с женщиной, не то с ящерицей, что вниз головой распласталась на стволе дерева: внимательные ярко-зеленые глаза смотрели, казалось, прямо мне в душу, длинные пальцы, покрытые то ли корой, то ли чешуей, цеплялись за неровности ствола. Я послушно приникла к дереву лицом, прижалась лбом, губами, – как к иконе в церкви. Тонкие пальцы древесницы невесомо скользнули по моим волосам.
– Правильно, девочка… Бук защитит, не оставит. Ты сама нашего рода… Старый бук дал побег, – кто ж знал, что вырастет такое славное деревце?
Я снова посмотрела вверх. Глаза древесницы стали задумчивыми, она протянула руку и рассеянно погладила меня по щеке.
– Она так хотела сюда прорасти, так рвалась… Смогла все же. Попроси памяти, дитя. Вспомни, от какого корня растешь.
Я снова прислонилась к дереву. Мне казалось, что я слышу его мысли – медленные, тяжелые, могучие, – и в этот миг словно сама становилась буком – усталым, с засохшими ветвями, словно бы источенным или выгоревшим изнутри… Место, в котором я росла, было далеким и отчаянно чужим, и я тянулась корнями – прочь, в древний лес, где на холмах высятся замки, а под холмами корни деревьев огибают темные загадочные подземелья. От полумертвого, напряженно вытянутого корня поднялся вверх тонкий, но крепкий побег… Этот побег – я. Я сегодняшняя.
– Пойдем, Кветушка, – прошелестела древесница. – Пойдем, надо успеть, папоротник скоро отцветет.
Она так же вниз головой соскользнула наземь, встала на ноги, выпрямилась – и странной, удивительно легкой походкой пошла к зарослям папоротника. Самый крупный, радужно светящийся цветок послушно скользнул ей в руки, – древесница подняла его вверх, навстречу лучам луны, сложила ладони ковшиком… Несколько мгновений, – и цветок растаял, оплыл, словно свеча.
– Испей, милая.
В покрытых тонкой корой ладонях блестела серебристая светящаяся жидкость.
– Испей этого света: его Адам с Евой в раю пили – в последний раз… В нем наша душа, в нем твоя память.
Я послушно пригубила странный напиток – прохладный, сладковатый на губах и чуть горький, когда распробуешь. Голова слегка закружилась, словно от крепкой браги, песня луны стала громче, звуки – резче. Зеленые глаза древесницы улыбались.
– Дай оберег, девочка… Дай, не бойся. Хороший оберег, буковый: твой род, твой корень.
Древесница приняла оберег в ладони, полные лунного напитка, подняла выше… Свет, яркий свет полился из ее рук, лишь буковый якорь просвечивал сквозь пальцы: сияющий, голубоватый, только посередине его раскаленным угольком горела алая капля.
– Видишь – это кровь твоя: капля к капле, сила к силе, не уходи… Пей, милая.
Я до дна осушила ковш, сложенный из ее ладоней, коснулась оберега губами… Древесница осторожно взяла его за шнурок и повесила мне на шею.
– Не уйдет твой вихрь. Долго еще не уйдет… – прошептала она.
– Вихрь, вихрь… – зашелестело по кустам. – Ох, не уйдет!
– Вихрь! А вихрь-то тут, рядышком! – хихикнул крепкий маленький человечек в шапке из ореховой скорлупы.
– Вспомни, девочка, – древесница взяла меня за виски. – Вспомни.
Голова кружилась, и лес вокруг тоже кружился все быстрее… Цветы-искры неслись в хороводе. Цветы, подхваченные вихрем в моем сне…
***
Я снова летела чуть ниже облаков, внизу расстилались покрытые лесом холмы, поля, наше село, ближние Подзамцы, совсем дальние Боровицы… Замок на горе, а напротив него, на другой такой же, – одинокий вековой дуб, цепляющийся корнями за камни.
…Я знаю, это уже было, – шептал мне на ухо ветер, гонящий по небу облака, — было или не было, было или будет… Слова записаны, песня допета: она спела, – ты стала…
Я молчала, а где-то там, давно и далеко, в странном месте, что я покинула, белые буквы бежали по темному зеркалу. Складывались в слова, рифмовались в строки, ложились на знакомую музыку:
– Вот холмы с дорогой, лесом да селами…
Темное зеркало светилось в темной горнице, а перед ним сидела тощая простоволосая женщина в черном платье – женщина с душой засыхающего бука. Это было ее мечтой, ее смыслом, – бук тянулся напряженными рвущимися корнями, пытаясь прорасти сюда, в этот лес, под это небо.
– Вот корчма, а из дверей пахнет жареным…
Сюда – кем угодно: цыганкой, собакой, деревом на холме, птицей на ветке, тростинкой у ручья. Сюда, где корни деревьев сплетаются вокруг древних пещер. Где цветы-искры летят в кружении вихря – самого светлого вихря на свете…
– Здесь родиться мне, и быть мне веселою…
Там, в доме с черным зеркалом, ее оберегом была книга, за которой открывался желанный лес. Тысячи букв сплетались в строки, шелестели листьями, гремели грозой, пели скрипкой.
– Рыжей девкой, – а ты будь моим барином…
Нож с узким лезвием скользнул в ладонь, ударил по запястью. Кровь, черная в сумерках, закапала на страницу: капля к капле, сила к силе, возьми кровь мою, источи сердце мое… Только не уходи, не погасни, не покинь меня!..
– И стало по слову ее, – древесница зорко и внимательно смотрела мне в лицо.
Ее зеленые глаза сделались огромными, заслонили небо, землю, лес…
И стали лесом.
Лирическое отступление: БАРИН
Вот холмы с дорогой, лесом да селами,
Вот корчма, а из дверей пахнет жареным.
Здесь родиться мне – и быть мне веселою
Рыжей девкой, – а ты будь моим барином.
В старый домик, за плетень скособоченный
Светлый дух не прилетит за наградами,
Мне расти полынь-травой у обочины,
Ты – серебряный цветок за оградами.
В чем-то горькая судьба, в чем-то сладкая,
Обнимала, мятным пряником дразнила,
Стану ловкой, работящей и хваткою
И привыкну петь лишь в церкви по праздникам,
Ладить с добрыми людьми по-хорошему,
Злые шуточки шутить с обалдуями
И смотреть, как ты проедешь на лошади
С изукрашенной серебряной сбруею.
Поглядеть вослед – да много ли надо мне?
Только в святочную ночь потаенную
Что ж так сердце замирает и падает
Как ромашка из венка несплетенного?
Разогнуться бы с покосом да жатвою —
Не до горестей с делами сердечными,
За кого бы тут меня не просватали, —
Буду доброю женой, неперечливой.
Станет некому молиться и каяться —
Обращаться не с руки за подмогою,
Своих деток научу в пояс кланяться,
Когда мимо ты проедешь дорогою.
Жизнь прольет стакан вина недопитого
И закружит балаганной шарманкою…
В миг единый конь ударит копытами
Возле замка – и избы крытой дранкою,
А Господь пускай простит меня грешную
За недолгий смертный сон под иконами,
Лес густой, где не пробраться и пешему —
Сквозь него с тобой промчимся мы конные.
Мы уходим, путь далек, мой единственный,
За тоску мою судьбою подаренный…
Вновь зажгусь во тьме веселою искрою —
Рыжей ведьмой, а ты будь моим барином.
Глава 14. ВРЕМЯ
Кровь в обереге – алый раскаленный уголек – обожгла кожу.
– Старый бук дал побег… – чуть слышно прошептала древесница. – Ступай, девочка. Поклонись от меня великому дубу. Ступай, все будет хорошо.
Она прижала узкие пахнущие листьями ладони к моему лицу, закрыла мне глаза, повернула меня раз, другой, третий, – словно собралась играть в жмурки…
Когда древесница отняла ладони, – лес был совсем другим. Поляна исчезла, – передо мной была Австрийская дорога, рядом овраг, над оврагом и дорогой – крутой склон Шрекенштайна, увенчанный обломками скал, и великий дуб цеплялся за небо корявыми ветвями. Луны не было, небо постепенно бледнело, – приближался рассвет.
Было так тихо, что я слышала стук своего сердца.
Говорят, в час, когда ночные создания уже спрятались по норам и логовам, но петухам еще не пришло время кричать, а птицам петь, бывает особая тишина. Молчание между «уже» и «еще», час, когда даже время останавливается…
***
Время кружило вокруг холма, как хищник, – одновременно угрожая, выматывая нервы и усыпляя бдительность. Время чуяло кровь, проклятую кровь, что билась в сердце и ударяла в виски; ему было некуда спешить: на то и время, чтоб быть хозяином ситуации. Сбитая с толку и деморализованная его маневрами, реальность сжималась в испуганный бледный комок. Притворялась мертвой, уступая место иной памяти и иным образам…
Мальчик в замке открыл глаза, щурясь на утреннее солнце. О произошедшем напоминала боль в поврежденных ребрах, в остальном же… Словно бы ничего не случилось: мирная жизнь, мягкая кровать, ясный день за окном.
Накануне, после разговора с овдовевшей графиней, капитан увел из Ризмберка свою солдатню, напоследок велев загрузить награбленным добром несколько телег. Отец Дитмар остался: он тоже надеялся изрядно поживиться. Откуда ни возьмись, появились слуги, и вскоре разгромленный замок приобрел почти прежний вид.
– Сынок, – мать приоткрыла дверь его спальни. – Не спишь, милый? Я тебе вкусненького принесла.
В руках у нее был поднос со свежими булочками, на губах улыбка: графиня Ульрика тоже выглядела почти прежней.
– Мама… – при попытке сесть ребра отозвались болью. – Что с нами теперь будет?
– Все будет хорошо, Бернхард, – мать ласково кивнула. – Мы выживем. Мы уже выжили.
– Я – Бржетислав! Как древний князь…
– Ты – мой князь, – графиня присела рядом, обняв сына за плечи. – Самый сильный и самый смелый. Когда-нибудь ты станешь великим и прославишь наш род.
От вдовы здорово пахло мятными каплями и черным корнем, который она держала на дальней полке на случай истерик у взбалмошной Итки. Снаружи еле заметно потянуло дымом, мать подошла к окну, задумчиво посмотрела с минуту, задернула тяжелую портьеру. Потом снова повернулась к сыну:
– Поешь, мой хороший.
– Мне тяжело есть, мам, – ответил мальчик. – Ребра болят. Молока бы…
– Хорошо, – графиня снова улыбнулась. – Сейчас принесу.
Когда мать закрыла за собой дверь, он, собрав волю в кулак, чтобы не завыть от боли, бочком слез с кровати и подошел к окну. Во внутреннем дворе замка горел небольшой, но жаркий костерок, с ним рядом стоял давешний монах, отец Дитмар, с открытым сундучком в руках. Он по одной вынимал оттуда красивые свитки с печатями, разворачивал, внимательно читая. Некоторые возвращал обратно в сундучок, но большинство – беспощадно скармливал огню. Всего-то неделей раньше мальчик видел этот сундук стоявшим, как всегда, на полке в отцовском кабинете. Отец объяснял: там хранятся важные документы, и прикасаться к сундучку можно только ему самому и маме.
Скрипнула дверь, в комнату вошла мать с кувшином в руках.
– Вот твое молоко, сынок. Свеженькое, со сливками…
Увидев, на что он смотрит, графиня осеклась.
– Что он делает, мама? – мальчик повернулся к ней. – Зачем он сжигает наши грамоты?
– Мы… мы переходим в мой род, сынок, – голос Ульрики едва заметно дрогнул. – Так надо. Через неделю, когда ты окрепнешь, мы с тобой и отец Дитмар поедем в Вену, на аудиенцию к императору… Это опасно, но нам придется.
***
Час спустя тот самый сундучок, лишившийся двух третей содержимого, оказался на старом месте. В кабинете отца, казненного хозяина замка, тело которого в тот же вечер принесли с холма слуги, опустив в заранее приготовленную могилу в замковом склепе. Наскоро отпели и закрыли тяжелой плитой: ни к чему домочадцам смотреть на того, кто не сносил головы.
Месяц спустя мать с блестящими (от радости ли?) глазами положила в сундучок еще один свиток – новенький, дорогого белого пергамента, скрепленный печатью с черным орлом.
– Ты теперь глава нашей ветви рода, сынок, – графиня погладила мальчика по отросшим русым вихрам. – Замок и земли закрепляются за тобой, молодой граф фон Рудольштадт из Богемской ветви нашего Дома: по закону я буду управлять ими до твоего совершеннолетия, но потом все станет совсем твоим. Тебе разве что придется выделить приданое твоим сестренкам, юным графиням Ютте и Элоизе, но ты ведь не станешь жадничать, правда, Бернхард? – она улыбнулась.
– Меня зовут Бржетислав! – от ярости его голос срывался. – И я знать не хочу никаких владений и ничьих приданых, понятно?! Глава нашего рода – папа, граф Вит из Подебрад!
От пощечины голова мальчика так резко дернулась вправо, что в шее хрустнуло: графиня Ульрика была крепкой дамой и никогда не жаловалась на слабость в руках.
– Замолчи и будь, наконец, мужчиной! – ее голубые глаза сузились от злости. – Ты хочешь смерти, сынок? Кому: мне, себе, девочкам? Выбирай! Твой отец погиб, – но он хотел, чтобы ты жил! Чтобы мы все…
– Мой отец погиб за свободу и правду! – перебил он. – А ты… Ты – предательница?
Последние слова мальчик произнес почти шепотом. Мать широко раскрыла глаза – как от удара, а потом судорожно обняла его. Сын не сопротивлялся.
– Нет, Бернхард, – голос графини был тихим и грустным. – Нет, не предательница. Просто иногда воинам – и дамам тоже – приходится притворяться мертвыми, чтобы не быть убитыми.
***
Дальнейшее помнилось ему смутно, но – за это можно было поручиться – обещало вспомниться как-нибудь потом, да так, что мало не покажется. Память – его или чужая – всегда возвращалась, порой срастаясь с реальностью на удивление крепко.
Кажется, граф Бернхард, первый из их ветви рода, если не считать графини Ульрики, прожил долгую и не сказать, чтоб очень безрадостную жизнь. В тринадцать лет по настоянию отца Дитмара, который продолжал пристально следить за жизнью их семьи, отправился в иезуитскую коллегию в Праге, где пробыл до совершеннолетия. В восемнадцать официально вступил в права землевладельца и главы рода, – к тому времени под грамотным управлением матери их финансовое положение, несмотря на войну, только окрепло. Примерно тогда же был зачислен в имперскую армию, сражался при Нердлингене и при Хемнице. Вернувшись с войны в тридцать два, успел удачно жениться на хорошенькой барышне из младшей ветви Штернберков, – ее родители поначалу крутили головами, поминая официально стертое, но пока еще не забытое, протестантское прошлое их семьи, но потом дали добро, принимая во внимание немалое состояние жениха.
На его свадьбе изрядно состарившаяся, но все еще крепкая, мать пролила немало слез радости: ее, спасительницу семьи в тяжелые годы, чествовали особо. Итка и Элишка – графиня Ютта фон Балленштрем и баронесса Элоиза фон Герц – приехали вместе со своими мужьями: обе нарядные, довольные жизнью и полностью забывшие не только язык своего отца, – но и, похоже, его самого.
Своему первенцу Бернхард дал имя Вит – и слушать не хотел ничьих возражений… К сожалению, ребенок умер, не дотянув до года. Зато следующие два сына, названные по отцу и брату его жены – Сигизмунд и Рудольф, благополучно выросли, были зачислены в армию, доблестно сражались с турками; оба женились и приумножили численность и богатство рода.
Одна лишь странность вносила разлад в благополучную жизнь их семьи: со дня возвращения в родной замок и вплоть до своей мирной кончины граф Бернхард продолжал ходить на Страшный Холм – Шрекенштайн – и подолгу молча сидеть там на черном камне. Он никогда и никого не брал с собой, – все знали, что главе рода в эти минуты лучше не мешать. Мать, а затем супруга, поджимали губы и молча качали головами, но ему было все равно: тропинка на склоне не зарастала травой и не покрывалась полностью снегом.
Так он и умер в свой час, вернувшись с одной из таких одиноких прогулок: крепко заснул в кресле у камина, чтобы проснуться век спустя в памяти своего потомка.
***
Четвертый граф фон Рудольштадт из богемской ветви рода, сын Христиана, внук Сигизмунда и правнук Бернхарда, поднялся с черного камня, который за сто лет до его рождения успел послужить плахой. Теперь здесь было тихо, и красная кровь, казалось, стала зеленым мхом, а тысячи костей и сотни душ не взывали из глубины леса к тому, кто их слышал.
Приближался рассвет, небосклон над верхушкой холма из темно-синего постепенно перецветал в серый. Замок, что высился на другом холме, – чуть к западу, полмили прямого полета птицы или полторы пешком по лесу – готовился принять первый луч солнца на крышу бывшей дозорной башни. Его родной замок, колыбель и тюрьма, дом, переживший века и выстоявший в войнах…
Молодой граф так и не смог вспомнить, как и когда он его покинул. Сегодня? Вчера? В прошлом столетии?..
Легкие шаги по склону заглушил шелест качающихся кустов, – ровно там, где век назад взбирался на холм мальчик, что успел к смерти своего отца… Времена изменились, и сейчас он отдал бы душу за то, чтобы дитя, что явится сюда, никогда не увидело ничьей смерти.
***
Небо над дорогой светлело все больше. Вот-вот луч солнца покажется из-за края земли, позолотив то, что успело дотянуться ближе к небу: одинокий дуб на холме средь леса, башни замка на другом холме…
Не очень-то понимая, зачем это делаю, я сошла с дороги, спустилась в заросшую мокрым папоротником ложбину, цепляясь за молодые деревца, полезла по склону. Голова все еще кружилась; кожа меж ключиц саднила, будто содранная. Вот вершина холма, лесная трава и черный камень на корнях дуба… И рядом, совсем рядом – белеющая в полумраке человеческая фигура.
Он обернулся, заслышав мои шаги. Сумрак предутреннего леса, в котором свет пока только угадывался, не был помехой зрению, ведь в этом человеке был свет – свой собственный. Он стоял под дубом – тощий, как многие молодые парни, прямой и стройный, как почти все господа; я четко видела его темные, как самые глубокие озера, глаза, растерянную неуловимую улыбку, белую, словно из лунного света вытканную рубашку…
Снова забыв поклониться, я радостно улыбнулась и выдохнула:
– Здравствуйте, барин.
Глава 15. КРЕСТИКИ
– Ведьмочка, – молодой барин шагнул ко мне. – Господи, дитя, почему ты снова бродишь одна по лесу? Жилье далеко, – выходит, ты здесь с ночи… Ты прячешься, у тебя какая-то беда? Скажи, не бойся.
Я помотала головой, продолжая улыбаться. Видимо, вид у меня был вполне себе счастливый, а потому тревога на его лице сменилась улыбкой – сначала неуверенной, потом уже более радостной:
– Так ты… Может, ты с шабаша возвращаешься? С колдовства?
– Ага… – я пыталась быть посерьезней, но губы сами собой растягивались в улыбке до ушей. Не знаю, отчего. То ли я так долго искала этой встречи, и все повторилось, то ли что еще, но мое сердце сейчас просто переполнялось радостью, которая, пела, звенела и вытекала через край, как лесной родник. – С колдовства. Я папоротник искала.
– И как, нашла? – барин тоже улыбался. – Иванова ночь, заветное время… Он и в самом деле цветет? Имей в виду: этого не может быть.
Вот так: рассказать людям, – не поверят. Нипочем не поверят, если не видели, как он нес на руках маленькую дочь цыганки и пел ей песенки. Как заворачивал меня в свой кафтан, чтобы не мерзла…
– Да, – моя рука сама собой потянулась к нательному кресту, рядом с которым висел оберег. – Еще как цветет. Да неужто вы не видели? Вы сами-то здесь не за этим же?
Отчего-то при этом вопросе его улыбка словно погасла, барин молча покачал головой. Я прищурилась и глянула на него особо, как тогда… Нет, ничего не изменилось. Вихрь, кружащий на вершине холма, касающийся неба. Светящийся ярче сотен свечей, заметный мне и незаметный большинству прочих.
– А… Тогда зачем? – выдохнула я.
Молодой граф грустно глянул на меня, вздохнул и произнес одно-единственное слово:
– Не помню.
Вот так, и вся его радость куда-то пропала, – словно ножом отрезали. Я поняла: он солгал мне. Нет, не со зла, еще отчего-то – тайного и страшного, того, что мне не надо знать, потому что лучше и вовсе поберечься от такого знания.
В следующий миг он снова улыбнулся:
– Ну а ты, дитя? Расскажешь про папоротник, колдовство и прочее? Может, тогда и я припомню что-нибудь.
Я смущенно пожала плечами:
– Ну хорошо. Слушайте.
И я рассказала обо всем, что случилось. Как задремала под деревом, как вышла к тайному озеру, как страшненький говорящий зверек спас меня от русалкиного полюбовника, как пела луна и распускались цветы-искры, как древесница поила меня папоротниковым соком. Барин слушал, не перебивая. Как-то незаметно мы дошли до великого дуба и сели рядышком на шершавый черный камень… Бабка Магда велела мне на камнях не сидеть, но он, молодой парень, о такой ерунде, похоже, не думал.
– А потом древесница велела поклониться отцу дубов и закрыла мне глаза, – закончила я свой рассказ. – Я очнулась: стою на дороге, уже и ночь кончилась. Ну и полезла на холм, я знала, что вы там будете…
– Откуда же ты это знала?
– Ну как же… Древесница сказала: вихрь никуда не уйдет. Лесовичок сказал: вихрь рядом. Вот. Это для вас. Это хороший оберег, настоящий…
Мои пальцы скользнули за пазуху (шею при этом снова рвануло болью), ухватились за прохладное дерево, потянули кожаный шнурок. Легкая деревянная фигурка легла на мою протянутую ладонь: буковый корень, не живой и не мертвый, напоенный кровью человека и соком цветущего папоротника, смешанным с лунным светом.
Молодой барин, надо думать, удивился, хоть виду особо не подал. Да только при этом та невидимая заслонка, которой он пытался от всех отгородиться, словно бы чуть приоткрылась. Господи… Печаль и тьма были за его улыбкой, тьма и печаль, как у старика, который жизнь прожил и родню схоронил. Раз – и дверца снова закрылась, отсекая его тайну. Я поняла: сейчас он говорил и улыбался просто… ну, просто чтобы не волновать меня.
– Можно поглядеть? – пальцы молодого господина коснулись гладкой буковой древесины
Я кивнула: берите, мол, это ваше. Он осторожно взял оберег с моей ладони, повертел в пальцах, покачал головой.
– Тулузский крест* – ну надо же… откуда?..
– Это не крест! Это якорь… – я осеклась на полуслове: только теперь до меня дошло, что я вырезала якорь таким, каким я его себе представляла… А может, он совсем не такой должен быть? Разлапистая фигурка и впрямь напоминала крестик с расширенными на концах перекладинами, с вырезанными на них узорами из самых сильных трав.
– Почему именно якорь? – в голосе барина звучало удивление: похоже, он и впрямь не понимал, почему.
Господи, отчего я тогда решила, что это так важно? Мало ли, зачем он тогда про якорь сказал? Может, просто к слову пришлось.
– Ну как же… – я чувствовала себя полной дурой. – Вы же говорили: мне нужен якорь, чтоб держаться за землю. И вот. Я сделала. Хороший оберег вышел. Древесница говорила: молодец, что делала из бука… Я его папоротниковым соком поила и кровью…
– Кровью? Своей? – улыбка вовсе исчезла с его лица.
Я кивнула. Барин чуть заметно покачал головой и положил оберег обратно: теперь он держал меня за руку, а деревянный якорек лежал между нашими ладонями.
– Ну, это ведь надо так… – я снизу вверх посмотрела в его лицо. – Я сначала нечаянно поранилась, когда корень резала. А потом уж поняла: это неспроста… Я знаю. Я же ведьма… Вы на меня злитесь?
Молодой граф вздохнул. Опять улыбнулся самыми уголками губ: никогда не думала, что улыбка молодого парня может быть такой грустной.
– Зачем, дитя? Ну вот зачем?.. Я один раз сказал – уже и сам забыл, что, – а маленькая девочка трудилась целый месяц, резала себе руки, ходила ночью в лес… Я вовсе не хотел, чтобы ты делала все это, не просил, не отдавал приказа. А ты, похоже, слушала каждое мое слово – и готова была хоть в огонь. Откуда в тебе все это?
– То есть как – откуда? – теперь уж я ничегошеньки не понимала. – Разве можно по-другому? Вы – наш господин, от Бога нам данный – в опасности… Чего уж тут думать?
– Господин… – в его устах это слово звучало как-то… презрительно, что ли? – Я такой же человек, как вы… как ты сама. Ты не должна исполнять каждое мое слово, словно волю Божью. Не должна нести свою кровь как жертву на алтарь. Я ничем этого не заслужил… Да никто в мире не заслужил такого, и никто в здравом уме такого не пожелает!
– Да неправда ваша!.. Простите, барин, – я попыталась вырвать руку с оберегом, – куда там, он, кажется, и не заметил этого. – Как это вы не заслужили? Зденек говорит: вы святой! Бабка моя говорит: у кого еще так холопы хорошо живут, как не у наших господ? Другие-то дерут три шкуры… А вы – люди Божьи!
– Овцы боготворят пастухов за то, что те лишь стригут их, а не сразу пускают под нож… – снова печальная улыбка. – Что же до Зденка… Меньше его слушай, вот и все. Господи, я ведь все десять лет, что с ним знаком, не могу до него достучаться!.. Объяснить ему, что он мне – брат… Брат, понимаешь, а не раб! А теперь еще и ты… Я тебя второй раз в жизни вижу, ты совсем маленькая – и туда же. Верно, правду говорят, что рабство, как и господство, впитывается с молоком матери… Послушай, ты же ведьма? Я всегда думал, что ведьмы должны ценить свободу. Что над вами нет хозяев – даже царя небесного…
– Да не в этом же дело! – перебила я, не зная, что говорить дальше. Все шло совсем не так, как мне хотелось. Скорее, как предупреждал Зденек: твое добро ему без надобности. Я зажмурилась, как перед прыжком в омут, и наконец решилась: – У Бога все в книге записано, все вдоль строчки, а вы один поперек…
– Что? – он, кажется, опешил.
– Была книга, далеко-далеко, – продолжила я. – В ней было все: лес, замок, деревня, вы, ваш батюшка… Даже Зденек есть. Про кого-то нарочно сказано, про кого так: сами собой есть – и ладно. Меня только нет…
– Может, ты просто не все прочла? – он явно верил тому, что я говорю.
– Не прочла, – я помотала головой. – Я и грамоты-то не знаю. Читала она. Та, которой я была, а потом она пропела песнь, и я родилась, и она стала мной. Вы понимаете?
Молодой барин вздрогнул.
– Да. Еще как понимаю, – в его глазах снова появилась тревога. – Память каких-то других людей, – но при этом словно бы твоя, верно?
Я кивнула.
– Поначалу даже интересно, – продолжил он, – но потом… В конце концов понимаешь, что ты стоишь у края плотины, и если ее прорвет, то все эти чужие знания хлынут в твой несчастный мозг, который Бог весть выдержит ли… Ладно, не важно, – он рубанул воздух ладонью. – Я скажу честно: тебе не стоит в это лезть. Не старайся вспомнить больше, чем надо, – даже если очень захочется. Не буди дракона. Живи как живешь, вари свои зелья и не твори зла… Господи, это ведь примерно то, что ты мне говорила в то утро, верно? Ты предостерегла меня, сказала, что надо беречься, а теперь я возвращаю тебе твои же слова.
– Ну вот и хорошо…
– Ничего хорошего, водоворот, – барин покачал головой. – Колдовской амулет нужен тебе самой, и это еще одна причина, по которой я не могу его взять. Это твоя природа, мне хватит и молитв.
Он протянул другую руку и заставил мои пальцы сжаться, стиснув оберег в кулаке. Я попыталась разжать кулак – толку-то, деревянный крестик лишь сильнее впечатался в ладонь. Конечно, куда девчонке против почти взрослого парня…
– Сам себе оберега не сделаешь! – в моем голосе прорезались слезы. – Это каждый дурак знает!.. Простите, барин… Да ну, я вас никогда не переспорю!
Слезы все-таки нашли путь наружу, – я втянула их носом, но потом… Одна, другая, – и вот щекам мокро, а перед глазами начинает расплываться.
Руки молодого графа сразу же разжались.
– Ну что ты… Ох, дитя. Ну, вытри слезки, – он пальцем смахнул слезинку с моей щеки.
Я постаралась сжать губы, чтоб не тряслись, – у меня это не очень-то получалось: так всегда бывает, когда кто-то начинает жалеть. Так я и ревела, а барин сидел рядом, гладил меня по голове и пытался утешить.
К счастью, девчоночьих слез хватило ненадолго.
– Прости меня, ведьмочка, – он смотрел жалеючи и виновато. – Правда, прости. Ты столько трудилась, а я: убери, себе оставь. Господа не думают сердцем, а я еще и пытался тебя упрекнуть…
– Вы не пытались, – снова всхлипнула я. – Вы меня пожалели. Будто не холопку…
– А ты и не холопка, – он малость неуклюже, смущаясь, обхватил рукой мои плечи. – Ты вольная чародейка. Если правда то, что ты говорила про водовороты и вихри, то ты из странной породы – как и я, как Зденек.
– Возьмите оберег, барин, – я робко посмотрела ему в глаза. – Все ж таки возьмите. Может, он окажется бесполезным, – а может, станет маленьким камешком в плотине.
Совсем осмелев, я взяла его за руку и вложила оберег в ладонь, для верности обмотав кожаный шнурок вокруг запястья. Господин молча следил за мной и не отнимал руки. Потом так же молча снял со своей шеи серебряный крестик и надел на меня, – я и ахнуть не успела.
– Вот… Оберег для тебя, – носи, не снимая. Честный обмен, один крест на другой. Не станешь больше плакать?
Я молча помотала головой.
– Поменялись крестиками, – продолжил молодой граф, – так что принимай в братья и барином больше не зови. А может, как знать, мы и вправду с тобой десятая вода на киселе, вот оба и видим всякое… Ну что ж, пойдем, до дому провожу, пока тебя не хватились родные… Или у ведьм это так принято – всю ночь бродить по лесу?
Я снова шмыгнула носом, – ну что ты будешь делать, откуда во мне столько слез? Сроду так не ревела: то от обиды, теперь оттого, что все обошлось.
– Пойдем, – повторил барин, поднимаясь на ноги и протягивая мне руку. – Как тебя, кстати, зовут? Все забываю спросить…
– Кветка, – кажется, я покраснела до корней волос. – Кветуше…
– Красиво, – серьезно кивнул он. – Я буду поминать твое имя в молитвах. Ну, в путь, панна Кветуше. Светает вовсю.
– Погодите. Я обещала древеснице, что поклонюсь великому дубу.
Я шагнула к древнему дереву, раскинув руки, прислонилась щекой к жесткой коре.
Дуб был суров – дерево-старик, воин, состарившийся на поле битвы. Его кору рассекали глубокие трещины, – и невозможно было разобрать, где морщины, а где шрамы. Он видел войны и смерть, его не раз опалял огонь, его корни прорастали сквозь человеческие черепа и заржавленные шлемы. Он был добр и нежен ко мне, маленькому ростку неведомого мира.
– Здравствуй, господин мой, – неслышно прошептала я, прижимаясь губами к трещине-шраму. – Мать буков велела тебе кланяться. Береги молодого барина, великий дуб, раскинь над ним свои ветви.
Кажется, лесной ветер скользнул по моей щеке, качнул листву над головой.
Было или не было, было или будет, что-то началось и что-то исполнилось: я проросла в этот мир, чтобы передать оберег в руки обретенного друга.
– — —
*Тулузский или окситанский крест (двенадцатиконечный крест, крест-трилистник) – символ альбигойцев (дуалистической христианской ереси, уничтоженной в XIII веке на юге Франции). Этот символ также часто связывается с магией, практиками алхимии и герметизма.
Глава 16. ПЛАКУН-ТРАВА
Мы вместе спустились с холма в овраг (при этом барин постоянно помогал мне, словно я сама не могу цепляться за кусты) и вышли на дорогу.
– Ну все, прощайте, – я свернула на неприметную тропинку, намереваясь срезать путь к деревне.
– Пожалуй, дитя, я доведу тебя до села, – молодой граф улыбнулся и свернул следом.
Тропинка вывела нас на поляну, покрытую зарослями узколистых растений с красно-лиловыми столбиками соцветий. Плакун-трава. Как я раньше-то не знала, что ее тут так много?
– Постойте немного, ладно?
Я опустилась на колени, осторожно поддела пальцами дерновину, разрыла ногтями мягкую болотистую землю, выкапывая корень. Вот целый кустик плакун-травы оказался у меня в руках.
– Плакун, плакун, – шепот замирал на губах. Барин с интересом смотрел на меня: заговоров он, надо думать, не знал. – Плакал ты много, а выплакал мало. Не катись твои слезы по чистому полю, не разносись твой вой по синю морю. Будь ты страшен злым бесам, а не дадут тебе покорища, утопи их в слезах; а убегут от твоего позорища, замкни в ямы преисподние. Будь мое слово при тебе крепко и твердо во веки веков, аминь.
Я поднялась с колен, держа растение обеими руками.
– Зачем? – коротко спросил барин.
– Плакун-трава-то? На защиту. От нечисти, от мора, от лихорадок… Надо сюда еще вернуться, пока совсем не рассвело.
Мы пересекли поляну, покрытую плакун-травой, перебрались через бурелом, дошли до ручья, в котором я искупалась в памятное утро. Переправы через ручей уже давно не было: поваленное дерево валялось в кустах, оттащенное неведомой силой. Я, привычно подбирая юбку, шагнула босой ногой в воду – ох, холодна!.. И тут меня подхватили под мышки, вскинули на руки – и одним прыжком перенесли через ручей.
– Я бы перешла… – начала было я, когда граф осторожно поставил меня на землю.