ВВОДНОЕ СЛОВО
Детектив как детектив. Только инквизиторский.
Надо вам сказать, что многие детали в работе средневековых следователей будут узнаваемы: те же аресты, обыски, нескончаемые бумаги и опросы свидетелей.
1. ТРИБУНАЛ
В ночь на тридцать первый день стены красного дома с жестяными химерами – их грозными заледеневшими пастями обращались к земле водосточные желоба – огласил хриплый мужской вопль:
– Mea culpa! Mea culpa!
Надо вам сказать, что дом этот был отдан под нужды инквизиционного трибунала.
– Mea culpa! («Моя вина!») – доносилось со двора.
Крики несчастного переходили в сдавленные рыдания.
Братья-доминиканцы переглянулись:
– А давайте не пустим его, – предложил брат Лотарь.
В своей прежней домонашеской жизни он служил герцогским шутом.
– Околеет бедолага, – вздохнул брат Бернар и бережно уложил с ножа на ломоть хлеба колёсико кровяной колбасы.
В хлебе блестели запечённые орехи, чернел изюм. В медном блюде, полном бликов светильников, сочились жиром толстенные карпы.
– Замёрзнет – прикопаем с утречка, – пошутил брат Лотарь и глотнул сливовой настойки.
– А я вернусь из этой волчьей дыры в Страсбург! – подхватил брат Фома. – Только-только отписали оттуда, что старик наш почти размяк на цепи. Да на хлебе и на воде, да в кандалах, да в камере без окон. Скоро будет готов указать на своих собратьев. Хочу помочь его признаниям сам.
– Это сапожник твой? – спросил у брата Фомы брат Лотарь. – Он ещё настоятеля собора вороным конём и молоденькой кухаркой попрекал?
– Вроде не он.
– Да нет, он! Тот, который потом пьяным кликушествовал на ярмарке. – Брат Лотарь забарабанил пальцами по столу. – Орал там как недорезанный, что Святые Дары, принятые из таких нечестивых рук, как у нашего настоятеля, в гадов и в жаб превратятся.
– Нет, кликушествовал Жиль Башмак трезвым, – отвечал брат Фома. – Пьяниц среди вальденсов не бывает. И кликушествовал он не на ярмарке, а когда мы его арестовывать пришли. Он наутро прочитал в протоколе, как себя вёл, – у вальденсов все башмачники грамотные – устыдился, чего нам наговорил, – раскаялся.
– Mea culpa! Mea culpa! – неслось со двора.
– Хвала вразумляющим! – кротко улыбнулся брат Лотарь.
Годы монашества почти отучили его гримасничать и хохотать. Вот и теперь вместо того, чтобы снова подметить нечто забавное из жизни башмачников-еретиков, он неловко потянулся через стол и выудил из блюда мочёное яблоко.
Брат Фома продолжал свой рассказ уже в спину товарищу:
– Жиль Башмак, ещё пока ты на юге подвизался, отрёкся от ереси. Пишут мне про булочника Жана.
– Ишь ты! – прошипел брат Лотарь из глиняного блюда.
Гулко прошипел.
– Вот только обсудим епитимии для моих подопечных, – выдохнул брат Бернар.
Сам он ласково оглядывал цепь из звеньев – кружков колбасы – да примеривался допить сливовую настойку залпом.
– За пару дней управимся! – решил себе брат Фома и поставил кубок на стол. – Будет вам праздник на площади. И я смогу поехать. И укажет мне этот ваш Жан-вальденс на залесских еретиков. И выеду я, как просохнут дороги, уже к ним, несчастным-болезным.
– А я возвращусь к моему графскому отродью.
Так ласково брат Бернар называл местного епископа, голубоглазого юношу тринадцати лет от роду. Монах был приставлен к нему опекуном до совершеннолетия подопечного.
Графское отродье вернее было бы называть «отроком-клириком», но люди звали его «отрок-епископ». А как велите именовать бастарда, коему покровительствующий герцог да братья-доминиканцы сговорили пустовавшую кафедру? Пока дела её частью оставались в ведении брата Бернара, частью – понемногу передавались воспитаннику, но большей частью дожидались появления у города полноправного князя церкви.
В инквизиционном трибунале брат Бернар принимал участие на правах советника.
Надо вам сказать, что в те годы подобных советников предоставлял приехавшим следователям местный епископский суд. Инквизиция, разбирая дела, должна была учитывать репутацию подследственных.
– А я отосплюсь до весны, а там, глядишь, увяжусь за вагантами, послушаю сорбоннских мудрецов, – прищурился брат Лотарь. – Кто им без меня супчика горячего сготовит по дороге? С кем их, бедолаг, пустят переночевать на сеновал за одно только доброе слово и благословение?
– Mеa culpa! Mеa culpa! – Рыдания во дворе стали сопровождаться тяжким и гулким стуком в двери.
– Железом долбит, – насторожился брат Лотарь.
– Пойду-ка отберу у него сковороду, или чем он там? – поднялся брат Бернар.
– А я карпиков пока в камине укрою, чтобы не слишком остыли, – поддержал его брат Лотарь.
– Сколько волка ни корми… Ох, боже ты мой, сколько времени на покаяние ни оставляй, всё равно кому-нибудь последнего дня не хватит, – покачал головой брат Фома.
– Но зато ты не поедешь сюда строить инквизиторскую тюрьму для еретиков, пропустивших срок Милосердия, – улыбнулся ему брат Лотарь.
И пока брат Бернар мыл перед выходом из трапезной руки в тазу, стряхивал с них воду, крестился на распятие, брат Фома вздохнул томно да налил себе ещё сливовой настойки.
Последнее слово останется за ним. По часам завершившихся на сегодня служб шёл уже вторник – тридцать первый день после оглашения указа Милосердия. По городским обычаям, все понедельниковые дела тоже были завершены, ворота заперты до утра. Неужели ночной пришлец не успеет покаяться в срок? А ведь для простеца могла сейчас длиться ночь, протекающая с понедельника на вторник и неизвестно, относящаяся ли к понедельнику, но явно не принадлежащая тридцать первому дню.
Да и мужик этот припозднившийся мог ехать к ним из глухой деревни. Пока туда дошла новость об открытии трибунала против веры в оборотней-волков. Пока разобрался, что грешен. Может быть, слухи распускал про старух, превращающихся в волчиц. Может быть, как тот егерь, пилигрима не пустил на порог, испугавшись, что гость его загрызёт. А может, подозревал в колдовстве соседа и подбивал приятелей убить оболганного и поделить волчью шкуру. Пока добрался. По таким-то морозам! Когда голуби, говорят, замерзают на лету и бьются, как склянка, ударившись о землю.
Миловать!
– Mеa culpa!1 – рычал и выл во дворе раскаявшийся еретик.
2. ОБОРОТНИ
«Это небывалые холода, это нашествие волков соблазнили добрых католиков обратиться к древним суевериям, – размышлял за сливовой настойкой брат Фома. – Либо несчастных защитим от ужаса перед оборотнями мы, доминиканцы2, либо им, напуганным, принесут свою ложную простоту веры, свою лживую чистоту вальденсы3».
«Почему это ваши молитвы не помогают от волков и от морозов?» – спросят вальденсы несчастных. – «А потому что, каковы молитвенники, такова и подмога. Что вы хотите дождаться от таких безграмотных, но таких сребролюбивых кюре?»
Всё припомнят. И кто грехи умирающему стеклодуву не отпускал, пока не получил пожертвования. И кому браконьеры молебен заказывали об успехе своего подлого дела. И малолетнего епископа. Да ещё спросят, почему это неучёных и развратных горожан никто настойчиво не наставляет в Писании. Да пусть хотя бы у ткачей их жёны на обозрение грудь бы не выставляли. Их-то мужьям есть чем прикрыть. А как спросят, будете наставлять, если читается Писание у вас по праздникам, да и то на латыни?
Вот вам, заблудшие, по вере вашей, по грехам – и мороз, и волки. Вот тебе, братец Фома, выездной суд в эту волчью дыру. Вот вам, суеверные горожане, проповедь. А если не соберётесь послушать о том, как губите вы амулетами да заговорами души, будете отлучены от церкви. Пускай волки ваше стадо пасут.
Брат Фома читал проповедь о чистоте веры в субботу, следующую за праздником Богоявления. После мессы инквизитор собственноручно прибил к дубовой доске, укреплённой на двери собора, два указа. Указ Веры требовал от прихожан доносить на каждого, не считаясь с его званием и родством, кто распространяет суеверия и ереси. Указ Милости давал тридцать дней любому горожанину или селянину, чтобы покаяться и взять на себя нетяжёлую епитимию4.
Надо вам сказать, что средневековый город обязан был безвозмездно предоставлять в помощь инквизиции любых требующихся той работников. Поэтому указы Веры и Милости аккуратно переписывались в ратуше, а затем изо дня в день зачитывались на площадях и перекрёстках городскими глашатаями. Те же глашатаи созывали народ послушать инквизиторов.
День проповеди о чистоте веры выдался безукоризненно ясным, ярким, похрустывающим снегом. Блестящим, мигающим с веток, с окон разноцветными огоньками инея. Гул соборного колокола собирал на площадь. Шли горожане неохотно – на проповеди нужно будет стоять перед крыльцом, раз иноземный монах будет говорить с крыльца собора, а такой красивый день выдался слишком уж морозным.
Люди кутались в плащи и шарфы. На лицах юных дам чернели маски, защищающие кожу от непогоды. Брат Фома горевал, что не понять ему выражений лиц слушателей, что движений тел не разобрать, – скованы многослойной одеждой. Проповедь получалась почти вслепую. Но тёплый воздух нёс из храма запах ладана, и монах понемногу приободрился.
Больше часа брат Фома обличал и проклинал веру в оборотней и в чудесные свойства волков. А брат Лотарь, понимая, как саднит у товарища на морозе горло, как знобливо тому стоять на крыльце в ветхой рясе, выносил ему из собора кружку горячей сливовой настойки. Всякий раз подносил, когда слышал, что проповедь движется к особенному напряжению связок.
Толпа отстранённо молчала.
До тех пор, пока брат Фома не напомнил собравшимся, что все они – все! – когда помрут, туда рискуют последовать, где «будет плач и скрежет зубов»5.
Толпа оживилась. Монах расслышал тихое скуление.
Или плач?
Покаянный?
Эх, не время ещё. Просто во дворе цирюльника-зубодёра – лавка выходила на соборную площадь – затосковал пёс. Вой подхватили другие собаки: из-за забора свечного заводика, со стороны светло-серой кладки кожевенников, с крыльца белошвеек, издали – от епископского замка. Даже со ступеней ратуши.
– Волки! – закричал мальчик, замотанный шарфом так, что не видать глаз.
Толпа вскрикнула. Толпа отшатнулась от храма.
– Отлучу, – рявкнул брат Фома.
Толпа замерла. Толпа медлила разбегаться.
– Надо было нам четвероногим идти проповедовать, – пошутил брат Лотарь, поднося очередную кружку с настойкой. – Видишь, собаки откликаются на твои слова скорее, чем горожане?
– Люди озябли, – оправдывал маловерных брат Фома.
– Люди тоже откликнутся, – обернулся брат Бернар. – Куда им деваться?
Закутанный в тёплый плащ, он стоял перед толпой на ступенях собора.
Вот не ошибся епископский опекун! Люди и в других землях откликались брату Фоме. Особенно рьяно ближе к завершению срока Милосердия. И тут пришли. Надо только дождаться их в красном доме.
Первым повинился тот самый закутанный мальчик, боящийся волков.
А потом инквизиторы три недели читали доносы про оборотней и выслушивали признания. Про заговоры. Про целебные свойства волчьей шерсти, собранной в полнолуние на льду реки. Про наветы на зажившихся старух, которые якобы превращались в волчиц и грызли на перекрёстках прохожих. Бывали дни, когда страждущие жгли во дворе красного дома костры, – лестница и коридор подле залы, где шёл приём, не вмещали собравшихся.
А ещё инквизиторы выезжали выручать шпионов: своих собственных и примкнувших к ним епископских. Те, случалось, пьянствовали и ввязывались от безделья в драки.
В один сизый день – дни лазоревые брат Фома встретит уже в Страсбурге – люд в красном доме иссяк. Люд огорчённый и люд смешливый. Люд всех возрастов, всех сословий, положений и званий. Люд шумливый, люд приосанившийся: кто-то от важности встречи с учёными монахами, а иные – по-простецки расправив плечи, смелые оттого, что отвергли тяготившие их тревоги.
Выждав, как и было обещано горожанам на первой проповеди, до конца назначенного срока, братья-доминиканцы отслужили благодарственный молебен и собрались за праздничным ужином.
Им оставалось ещё вызвать на допрос бродягу.
Пипин по прозвищу Козлобород зимовал под лестницей в трактире «У охотника Ромула». Строгая толстуха вдова Аделаида-Вишенка предоставила ему тюфяк и еду. Поиздержавшийся, поизносившийся менестрель расплачивался с хозяйкой шкодливыми куплетами. Он исполнял их по вечерам, рассевшись возле камина и аккомпанируя себе на лютне. Послушать его стекался мастеровой люд, заслушивался, задерживался у Аделаиды вплоть до сигнала к тушению огней.
Конечно, приезжие инквизиторы не интересовались, что там поют «У охотника Ромула». Не должно учёным монахам быть столь осведомлёнными в кабацких гулянках. Шпионы не слышали в тех песнях опасной ереси. Вот только согласно двум десяткам анонимных доносов – все написаны удивительно схожими буквами, – Пипин Козлобород сочинял куплеты и про чудесных волков. В них менестрель воспевал, как сверкают, как скалятся из-под гладенькой овечьей шкуры герцога серебряные волчьи клыки. Впрочем, дело поэта не имело перспектив для инквизиционного трибунала. Виршеплёта вскоре после допроса передадут герцогу, и брат Фома уедет в Страсбург, вернётся наконец к своим еретикам.
Да вот теперь ещё брат Бернар спустился позвать припозднившегося покаяльца.
Может быть, сам Пипин подошёл? Голос-то зычный!
Надо вам сказать, что в описываемую эпоху инквизицию пока больше интересовали не ведьмы или оборотни, а именно еретики. Что же касается колдовства, то у богословов всё ещё не сложилось общего мнения, действует ли оно, несёт ли настоящие угрозы или нет. Случалось даже, что инквизиторы отрицали само существование ведьм и, преследуя за веру в них как за опасное суеверие, спасали женщин, попавших под подозрение ближних.
Брат Фома в колдовство верил. Но он был малоопасен для ведьм. Век большой охоты на них ещё не наступил.
3. ПРИЗНАНИЕ
Рыжебородый великан рухнул перед монахом на колени. Плащ, подбитый лисьим мехом, волочился по снегу. В снегу осталась лежать перчатка с нашитыми стальными бляхами – верно ею несчастный колотил по двери. Рыцарский конь стоял необихоженным. Конь мотал головой и пускал из пасти облачка пара. А барон Беранжье упрямо полз в красный дом. Он силился ухватиться за подол рясы брата Бернара и всё выл, рыдал, громко всхлипывал и шмыгал носом:
– Mea culpa! Mea culpa!
Брат Бернар велел привратнику устроить лошадь на ночлег и запереть ворота, после чего присел и обнял несчастного.
– Что за беда случилась у вашей милости?
Сжав кулаки, да так, что побелели костяшки, барон поднял голову и прохрипел:
– Где я могу принести покаяние брату Фоме?
– Ты на месте. Не плачь. Я устрою ещё до заутрени беседу с главой трибунала. Только ты ведь можешь не тяготиться ожиданием, а облегчить душу немедленно прямо здесь мне.
– Не могу.
– Для того ли ты, сын мой, – монах взял назидательный тон, – так ломился к нам ночью в двери, чтобы привередничать в выборе исповедника?
– Для того! – отшатнулся от монаха рыцарь. – Ты, брат Бернар, – заверещал барон, – служишь в инквизиции только советником от епископского суда. Да тебя бы ни один доминиканский провинциал не послал проповедовать в чужие земли!
– Чем же растревожило тебя, кем я служу? – усмехнулся монах.
– Ты не веришь в ведьм и в их гнусные шабаши, – заревел барон, – да ещё учишь этому нашего маленького епископа!
– А ты, стало быть, веришь в ведьм?
– Я видел. Я был у них. И я видел потом, как угасает мой гость, мой друг, изведённый бесовкой. Как он плакал! Как он не мог откашлять кровь, как дрожали у него пальцы! Ты не веришь в ведьм, а я вёз к нам кюре, чтобы он отпел моего благородного генуэзца.
– Погоди, где ты, говоришь, был?
– На собрании ведьм.
– Ты знаешься с ведьмами?
– Я! – прорычал барон.
– Какими судьбами, сын мой?
– Я увязался на шабаш из любопытства. Я летел на Лысую гору за знакомой тебе повитухой Хильдой. Я струсил. Я допустил гибель самых дорогих мне людей. – Всхлипывая, Беранжье снова принялся хватать полу монашеской рясы, и бароновский рык перешёл в тоненький вой. – Я погубил генуэзца Франческо. Ты усмехаешься над моею бедой. Позови мне брата Фому. Клянусь Пречистой Девой, я расскажу ему всё и про всех. Только спасите сына. Только остановите бесовку!
Поручив барона заботам привратника, брат Бернар возвратился в залу помрачневшим. Хильду Синюю Ленту он знал давно. Тринадцать лет назад та была уже опытной повитухой. Как раз Хильда принимала роды у Клотильды – старшей дочери лесничего, выносившей графское отродье. Перепуганной, тощенькой – к той беременности девочка не успела созреть и войти в тело. Повитухе надлежало расспросить девицу, кто отец ребёнка. А поскольку им оказался благородный гость герцога, то его отпрыск – признанный через пару месяцев маленький Пьер – получил и подарки графа, и герцогское покровительство.
Говорили, баронесса Беранжье тоже рожала долго и тяжело. Но тогда выходило, что барон обязан жизнями наследника и супруги лёгким рукам Хильды. Старуха-молочница делилась в красном доме слухами, что баронесса два дня не могла разродиться и лежала под конец без схваток и без памяти. В таком случае долг повитухи требовал вырезать из тела умирающей матери ещё живого ребёнка, а если лекарка не сможет решиться на гиблое дело сама, то вложить нож в руки супругу роженицы. Хильда взялась извлечь младенца. А потом, перевязав пуповину и отдав его омыть да спеленать своей помощнице – старшей дочери Элизе, – решилась зашивать баронессу.
Так или иначе, изначально барон Беранжье повитухе доверял. Явно не мысля за ней ничего дурного, он загодя привёз её в замок и приставил неотлучно к супруге. Весь месяц Милосердия повитуха Хильда оставалась в Беранжье, продолжая выхаживать его жену. Что же случилось между ней и бароном? Решение, давать ли ход делу о колдовстве, будет приниматься совместно. Решающим станет мнение брата Фомы.
Схоласта и книжника Фомы.
Это брат Бернар в своей прошлой домонашеской жизни пас гусей, наминал паштеты из их печёнки, затачивал писчие перья, выяснял у старух, как правильнее набивать перины для новобрачных, а ещё вытапливал гусиный жир на продажу евреям, коим обычай запрещал мазать сковороды свиным салом. Пожил в людях, понаблюдал приметы. Узнал цену ложному знанию задолго до того, как отроком напросился к доминиканцам. А брат Фома жизни за стенами монастыря видел мало. Аж расчувствовался инквизитор от того, как отважно винился и обличал других барон Беранжье. Аж пинал под столом подозрительного, каким и следует оставаться следователю, брата Лотаря:
– В эту суровую зиму в мой замок вошла нежданная радость, – начал барон.
– Да, рождение наследника спустя пару лет спустя после свадьбы – нежданнейшее событие, – пошутил брат Лотарь.
– О том, как появился на свет мой сын, я расскажу вам позднее, – не смутился барон. – Сейчас дайте мне поведать о радости, которая обернулась большим горем. Презрев холода, не испугавшись волчьих стай, – ревел барон, – ко мне в гости приехал мой давний друг – благородный Франческо Кабири из Генуи6. В его свите состояли алхимик Джованни, более известный по прозвищу Сизый Лев, и слуга сарацинской веры – мавр-уродец, ростом с семилетнего ребёнка. Мавр тот смуглее на рожу, чем твои цыгане, и откликается на Юсуфа.
– Мы допросим их, – кивнул брат Фома.
– Их нельзя допросить, – всхлипнул барон. – Мой Франческо Кабири мёртв, а Джованни Сизый Лев и мавр-карлик Юсуф бежали.
– В христианских землях им не уйти от руки святой инквизиции, – твёрдо сказал брат Фома. – Рассказывай, сын мой, что случилось, и не бойся ничего.
– Как всем известно, – продолжил барон, – супруга моя Генриетта была на сносях и наследника моего Карла вынашивала тяжело. Положившись на добрую молву, я загодя до родов нанял ходить за ней всем известную повитуху Хильду Синюю Ленту. Я перевёз её к себе в замок, выделил угол для жилья и велел неотлучно находиться при моей жене.
– Говорили, что роды прошли тяжело и что наследника твоего пришлось вырезать из тела Генриетты, лежавшей бездыханной, – уточнил брат Бернар.
– Всё так, – кивнул Беранжье.
– Получается, что жизнями супруги и ребёнка ты обязан Хильде? – спросил брат Бернар.
Рыжебородый барон яростно кивнул.
– После того, как моя супруга очнулась и жар её спал, Хильда сказала мне, что желала бы задержаться в замке до тех пор, пока нужно будет следить за швами на животе у Генриетты, пока надо пеленать её, а после – расхаживать. Разумеется, я с радостью принял помощь повитухи и пообещал щедро наградить.
– Ваш гость, Франческо Кабири из Генуи, жил в замке в одно время с Хильдой? – уточнил брат Бернар.
– Он приехал незадолго до того, как я привёз её из города.
– Каким образом он лишился жизни? – спросил брат Фома.
– И каким это способом ваша милость помогла ему лишиться жизни? – спросил брат Лотарь.
– Я всё расскажу. Тем вечером меня привлёк сладкий запах, доносившийся из комнаты супруги. Такого яркого сладкого запаха не бывает даже после Успения, когда лопаются на ветках перезревшие яблоки, а в чанах давят виноград. Нет таких сладких плодов и цветов, а тем более – зимой. Из любопытства я тихонько приоткрыл дверь и увидел, что супруга моя спит, спит младенец, спит, склонившись над колыбелью, кормилица, спит в корзине на полу маленькая дочка кормилицы. Не спала одна Хильда. Раздевшись донага, она натирала себя мазью, от которой и шёл этот сладостный аромат. В комнате жены горела лишь одна свеча на поставце, но я сумел разглядеть каждую родинку на теле повитухи, потому что под действием мази её кожа начинала светиться. Натёршись снадобьем, Хильда выбрала из снятых вещей тонкую рубашку, надела её и повелела: «Вверх! На Лысую гору!» От этого заклинания колдовская мазь пришла в действие, повитуха наша обрела способность летать. Я видел, как она поднялась в воздух и зависла под потолком. «Вниз и вверх! На Лысую гору!» – велела Хильда, после чего опустилась, а далее, так и не коснувшись ногами пола, развернулась и, ойкнув над пламенем, вошла в камин. Судя по тому, что случилось дальше, она поднялась ввысь по трубе.
– И конечно, ваша милость не сумела пройти мимо колдовской мази? – спросил брат Лотарь.
– Каюсь, любопытен, – отвечал барон.
– И как оно было висеть под потолком? – спросил брат Лотарь.
– Подташнивает.
– Ты летал вместе с Хильдой на Лысую гору? – спросил брат Фома.
– Да.
– Ты принимал участие в ведьминском шабаше? – спросил брат Фома.
– Нет. Я испугался и спрятался за грудой камней. Я окоченел, пока сидел там. А как только ведьмы занялись плясками, я решился бежать и шёпотом скомандовал мази: «Вверх и вниз! В замок Беранжье». Тут меня вздёрнуло ввысь, закружило и понесло домой.
– Как же, прячась за камнями, ты сумел поучаствовать в гибели друга? – уточнил брат Лотарь. – Может быть, просто зарезал его, как свидетеля полёта?
– Не будь вы лицом духовным, – прорычал барон, – не жажди я искупления вины, верь, придушил бы тебя, размозжил бы голову вот этими голыми руками.
– Чему был ты свидетелем на Лысой горе кроме плясок? – спросил брат Фома.
– Не утаю малодушия, – всхлипнул барон. – Ведьмы-старухи спрашивали повитуху Хильду, не добыла ли она им ребёночка, чтобы сварить из него колдовское зелье. Все слышали, будто бы был у неё повод разжиться некрещёным младенцем.
Родился-то мальчик мой синюшным, слабоголосым. Никто бы не догадался, как скоро он, смазанный свиным жиром, укрытый овчинкой, сумеет отогреться и окрепнуть. И щёчки у малыша раскраснеются, и раскричится, требуя титьку. Понял я, что речь идёт о моём сыне. Никаких других родов наша повитуха последнее время не принимала.
К чести Хильды, сперва она возражала ведьмам, что жизнь того ребёнка – её заслуга, её заслуженная награда за повитушье мастерство. Ни с кем она не станет делиться младенцем! Только потом передумала, что на самом деле ей мальчика для товарок не жалко. Пусть только подрастёт. А там она найдёт способ, чтобы привести его на шабаш живым, наивным, чистым, с необрезанными шелковистыми прядками, сморенным безмятежным сном в ожидании первого причастия.
Ведьмы, услышав такую весть, радостно загоготали. А потом самая старая и беззубая принялась журить Хильду за то, что мало она стала печься о вреде честным людям. Так, говорила, и силу утратить недолго, и удачу потерять. Некому станет привести им на шабаш через семь годков такого лакомого мальчика, как Карл.
«Хорошо, – отвечала ей Хильда Синяя Лента, – в замке барона Беранжье гостит сейчас благородный сеньор – путешественник и тайнознатец Франческо Кабири. Старший сын. Надежда и опора младшим братьям, кузенам и престарелым родителям. Наследник трёх десятков лавок и двух галер, четырёх каменных и дюжины деревянных домов, а ещё вдобавок одной кровной мести, прерванной пока двадцатипятилетним перемирием. Вот такой достойный гость в Беранжье! Дайте-ка я поднесу господину дьяволу его жизнь и помогу прибрать его душу».
Ведьмы обрадовались и загоготали.
«Тише, – велела им самая старая беззубая ведьма. – Не претендует ли кто из присутствующих здесь на Франческо Кабири? Не нужен ли он кому живым?»
Ведьмы притихли.
Мой долг, – потупился барон Беранжье, – был выйти из укрытия и заступиться за гостя. Но я струсил. Я так испугался, что рубашка взмокла от холодного пота, что горло окаменело и онемел язык.
Тут старая беззубая ведьма, выждав паузу, произнесла: «Молчание – знак согласия».
Я смалодушничал, – сказал барон, – даже не предупредил друга об опасности. И когда он слёг, все решили поначалу, что прихворнул немного от чужеродности климата. С переезда от своих солёных ветров, апельсиновых садов и кипарисовых рощ к нашим снегам и сосновым борам.
Моя супруга к тому времени начала вставать. Присмотра Хильды за ней требовалось меньше. Я посулил повитухе награду, если станет уделять внимание и Франческо, если сумеет выходить его. Я понадеялся, что Хильда, соблазнившись наградой, перешлёт болезнь на карлика Юсуфа, не станет губить христианскую душу. Я не думал, что помогаю ей обречь на погибель драгоценного друга.
И лежит теперь мой любезный Франческо в подземелье Беранжье. И лежать ему там – дожидаться весны. Стыть, обложенному мешками льда, пока земля не оттает и не сделается возможным устроить ему достойное погребение или же, забальзамировав, отослать тело в Геную.
4. ТРАВЫ
Длинные тени уползли из залы вслед за бароном Беранжье, брат-прислужник увёл его устраиваться на ночлег. Отскрипела лестница. Инквизиторы не ожидали от ночного пришлеца такого грозного свидетельства. Они не позаботились заранее о том, чтобы хорошо осветить залу для допросов факелами, – ограничились тем, что принесли с собой три масляных светильника. Один из них по завершении допроса монахи отдали со своего стола барону.
Дружно помолчав в полутьме вослед ушедшим, брат Фома и брат Лотарь высказались единодушно о том, что нельзя им не доверять свидетельству благородного господина. Свидетельству рыцаря, признавшегося, как он сам пользовался колдовским зельем и летал на шабаш. Свидетельству покаяльца, рассказавшего суду, что имел он возможность попытаться спасти жизнь христианина, но смалодушничал это сделать. Повинившемуся, что более недели скрывал в замке явную ведьму. Не доносил барон инквизиторскому суду, пока чувствовал зависимость от бесовки, пока не были сняты шёлковые швы с живота Генриетты, пока Хильда продолжала пеленать и расхаживать баронессу.
Брат Бернар возражал, что Хильда должна была привезти с собою в Беранжье полезные для рожениц травы, а среди них и белена, и спорынья, и лист волчьих ягод, и мак. Вдруг попробовал их испить? Из любопытства. В силу разного сочетания соков в мужских и женских телах то средство, которое способно унять боль или дать окрепнуть дочери Евы, скверно скажется на сыне Адама.
Что, если одурманенный женским настоем уснул, а там мало ли что привиделось? Мак Хильда настаивала наверняка, чтобы помочь баронессе поспать, отвлечься от боли. А у отвара листа волчьих ягод как раз выйдет этакий слабенький, сладковато-прелый запах. Вот с него-то мысли у барона и завертелись: и про сладостный аромат, и про беззубую, уже близкую к земле старуху.
Брат Фома отвечал, что барон описывал яркий, незабываемый запах, а запахи почти никогда не мерещатся людям. А брат Лотарь торопил соследователей вернуться из нетопленной залы для допросов в трапезную, к камину, где карпики.
Брат Бернар возражал брату Фоме, что хотя бы одно средство, от которого может привидеться и прислышаться разное, в Беранжье имелось. Хильда не могла не заварить баронессе рожки спорыньи, чтобы усилить схватки.
– От спорыньи и от волчьих ягод всякое может нагрезиться, – разулыбался брат Лотарь.
Нетерпеливый монах прекратил коситься на дверь. Что-то увлекало его в волчьих ягодах да спорынье:
– Сам знал ваганта, который тоже летал. – Потянувшись, брат Лотарь аж прихрустнул над тонзурой костяшками пальцев. – Только не на Лысую гору, а на Олимп. – Резко выпрямившись, бывший шут звонко шлёпнул себя ладонью по губам, чтобы по привычке не скорчить рожу. – Ваганту моему в одном трактире мешочек ржи подарили. Наградили за то, как он на дверях соседнего трактира куплеты срамные на воротах ночью написал. А рожь та оказалась со спорыньёй. А школяр-то поленился её разобрать хорошенько перед тем, как сварить. А как пообедал он своей похлёбкой, так рассказывал, парил потом над Олимпом и плевал, и сморкался эллинским языческим богам прямо в их кубки с амброзией. А затем приземлился на лужайку к овечкам и спорил там с Аристотелем.
– Это с голодухи у твоего ваганта7 вышло, – вздохнул брат Фома, – да и спорил он с философом Аристотелем8, то есть грезил о том, чему его учили, а не подслушивал беззубую ведьму. И запаха сладкого в его видениях не было.
– Похлёбка та наверняка была сладкой, – возразил брат Бернар, – из-за спорыньи. Твой вагант как раз по сладкому запаху мог бы догадаться, что рискует отравиться насмерть.
В зале скрипнуло. Свистнуло. Дунуло. Задрожали огни светильников. От угла, из трепещущих сгущений теней застонал дощатый пол.
– Но он ел эту похлёбку, а не мазал на тело, – возразил брат Фома.
А его товарищ забарабанил пальцами по столу, силясь не скорчить рожу расшалившемуся скрипучему сумраку.
– Я хочу пояснить, что он не летал, а спал, прикорнув у костерка, – пробурчал брат Лотарь, – а думал, будто бы летает.
В залу для допросов вернулся брат-прислужник.
– Но потом он понял, что ему это приснилось, – возразил брату Лотарю брат Фома.
Проскрипев досками до их длинного стола, брат-прислужник безмолвно заменил догоравший светильник свеженаполненным и тем же мерным шагом заскрипел в обратный путь к дверям залы.
– Да, мой школяр очень горевал потом, что не помнит, о чём они спорили с Аристотелем, – вздохнул брат Лотарь, – но ему никогда больше не доставалось ржи с такими чудными рогулечками спорыньи.
– Нет, – подытожил брат Фома, – у нас выходит, что этот школяр, будучи, в отличие от барона Беранжье, неопытным и юным, всё-таки хорошо понимал, что его видения вызваны похлёбкой, что на самом деле он никуда не летал и с Аристотелем не спорил.
– Да, тут ты прав, – кивнул брат Лотарь. – Мой школяр понимал. Но бывает же и так, что люди, принявшие зелье, наяву ошибаются в том, где они находились и что делали. Вот когда его светлость совсем был юнцом, к нему приставили монаха-бенедиктинца учить грамоте. А его светлость не желал учиться, он хотел скакать по полям. Вот мы с ним и выдавливали его наставнику волчьи ягоды в пиво.
– Так это наставник герцога, выходит, стал одной из тех душ, погубив которые ты подался в монахи? – насторожился брат Фома.
– А ты и не знал, получается, что позвал сюда выть с волками не кого-нибудь там, а самого опытного в монастыре отравителя? – Изогнувшись над столом, брат Лотарь надвинулся грозно на брата Фому. – Вот и не пей со мной впредь. Ровно две ягоды я выдавливал в бочонок бенедиктинцу. И признаюсь тебе: тот как осоловеет, как выпучит глазищи! – Довольный воспоминаниями, брат Лотарь откинулся на спинку стула и принялся раскачиваться, придерживаясь правой рукой за край стола. – Так на следующий день и не вспомнит, сколько кафиз прочитал ему ученик и где так испачкался глиной. Бенедиктинец наш думал, что измазюкался отрок, пока следовал за ним на нравоучительной прогулке. А чистописание можно было ему позавчерашнее показать.
– Наставнику герцога бочонка пива хватало, чтобы забыться, – подытожил брат Фома. – Не важна была та пара ягод.
– А я думаю, – возразил брат Бернар, – что мякоть от волчьих ягод, как более тяжёлая, опускалась в бочонке на дно. Там она должна была смешаться с пивным осадком, увязнуть в нём и по этой причине вообще никак не повлиять ни на самочувствие, ни на видения, ни на забывчивость монаха.
– Вот и хорошо! – кивнул брат Фома. – Вот и славно! Не нужно, получается, тебе, брат Лотарь, каяться и оплакивать попытки отравить насмерть своего собрата во Христе, пусть и горького пьяницу!
– У барона Беранжье родился наследник и умер друг, – напомнил соследователям брат Бернар. – Надо бы установить, не мог ли он напиться – не так важно, чем именно – аж до плясок на Лысой горе.
– Хорошо, брат Бернар. Мы продумаем сейчас, как включить твои сомнения в план второго допроса барона. Только сам я версию о вызванных травами грёзах нахожу ненадёжной, – подытожил брат Фома. – Смотри, в чём ты неправ. Барон не приходил в себя рядом с кубком или котлом. Барон описывает необычный запах, явно отличимый от запаха трав, что прежде варила в замке Хильда Синяя Лента. У барона нет никаких причин, чтобы оболгать повитуху, а уж тем более, чтобы оболгать нам себя, рассказывая такие порочащие вещи. Мы ещё раз испытаем надёжность его признания, но у меня нет ни капли сомнения в том, что наш подопечный – свидетель шабаша ведьм, что он, как и рассказывает здесь, летал на Лысую гору, что ему стыдно, что он напуган.
Рауль Беранжье молит нас о защите. Нам следует немедленно арестовать ведьму. Наш подопечный видел собрание дьяволопоклонниц. Собрание! А чуждая нам тайная вера – всегда война. На этой войне, – распалялся брат Фома, – мы не встретим вероучителей катаров. Их-то можно было обличить, предложив зарезать цыплёнка, – на костёр пойдут, но крови не прольют. Здесь не будет, как на юге, благородных рыцарей, которые защищали катаров на поле битвы. Здесь не будет наших подопечных вальденсов с их детскими хитростями: здесь они не клянутся, потому что им исковерканное переводами Писание не велит, а здесь клянутся, но в таких выражениях, которые по-настоящему клятвой не считаются. Против нас вышел сам враг человеческого рода. И как же нам повезло, – прошептал брат Фома, – что мы с братом Лотарем здесь. Как хорошо, что не упустили мы в этой волчьей дыре след великой опасности!
– Карпики у нас остынут! – всполошился брат Лотарь.
5. СТРАЖНИКИ
Тридцать первый день.
Колокол отгудел. Разъяснивается. За воротами красного дома розовощёкие мальчики метут с крылец снег.
Первый арест по завершении срока Милосердия. И кого? Неужели Хильды Синей Ленты? Кузнец Симон говорит, что их собрали идти за Хильдой. Он-то должен знать – он-то к отроку-епископу вхож.
В красном доме наверху ещё заперты ставни. Братья-доминиканцы припозднились выдвигаться в Беранжье. Впрочем, дело им недолгое – пара часов ходу от ворот города. В ожидании инквизиторов греется возле костра стража с большими ножами и пиками. Это гонец от брата Фомы созвал кузнеца Симона, кузнеца Матье и других добрых горожан во двор.
Тощий, как жердь, ткач Гуго Головешка суетился, перебегал с места на место, прячась от дыма, щиплющего глаз. А кузнец Матье всё подначивал приятеля присказками о том, как признаёт дым Гуго, как ходит дым за ткачом по пятам. Отступив от костра на безопасную дистанцию, Гуго опирался о коротковатую ему пику и принимался стонать о том, как-то встретит барон стражников инквизиции, как не обрадуется, когда станут они увозить от него повитуху. Ткач не верил, что барона в Беранжье нет.
Плотный, как карп из илистых заводей, стеклодув Жильбер ёжился, топтался по снегу, подтаявшему подле пламени. Мял рукой непривычные ножны. Он переживал, как напугают они своей ватагой Хильду, как опечалят баронессу. Да ни за что ни про что! Мало ли говорят, что живот у её милости хорошо зарастает. Всё ж, гляди, как из мёртвой дитя вырезали. И сорока дней не прошло.
Кузнец Матье Волоок и кузнец Симон Чернота – молодой да старый – присели на корточки и шевелили прутьями угли. Матье, утомившись поддразнивать Гуго, тихо рассказывал Симону, как приносил он брату Фоме подвески в виде волчьих клыков. А доминиканец заезжий не внял поначалу, что кузнец со своим амулетом на щедрых заказчиков расстаётся. Думал монах, будто бы вещи эти храму в дар. Даже брата Лотаря позвал, чтобы вместе с ним решить, где их можно пристроить. Ещё расспрашивать принялся, сможет ли Матье намастерить ему таких же поделок – красивых и грозных.
Симон хихикал над рассказом в холщовую рукавицу. Жильбер вздыхал, поглядывая на запертые ставни второго этажа. Гуго подбирался к костру поближе, наклонялся, прислушивался к разговору и быстренько отбегал от дыма. Один только каменщик Ферри, не стыдясь своей суеверности, в голос причитал о том, какой это плохой знак, что первой инквизиторы обвинили Хильду Синюю Ленту.