Глава 1.
– Господа, говорю же, опоздаем! Ей Богу, опоздаем же! – доносился из прихожей наиграно нервный голос Арсения Викторовича Вереховского.
Он застегнул зимнюю меховую шинель на все пуговицы и смотря на свое отражение в зеркале, оценивал внешний вид, поправляя то тут, то там выходное платье. Сильно седой, серьёзный и оттого солидный, он старался придавать своим движениям плавность, очевидно, делая над этим определённые усилия, ибо эта самая плавностью была ему столь же неподвластна, сколь и не свойственна.
– Бежим, Сенечка, уже бежим! – нараспев отвечала супругу Анна Ивановна, и шепотом добавила уже мне, – идём, Костенька, слышишь, кипятится аки чайник.
Спустя минуту из гостиной в прихожую, суетясь и на ходу одевая верхнюю одежду, вышли трое. Анна Ивановна, верная и любящая супруга Арсения Викторовича, служанка Поля, как ее ласково называла Анна Ивановна по доброте своего наивного и нежного сердца, и я, также накидывая поношенную шубу.
– Ну всё, друзья, не жду! Бегу вниз, а вы догоняйте. – отворив дверь, Арсений Викторович нырнул в подъезд и добавил оттуда – Время, Нюточка, Время!
– Ах, мы сейчас также молоды, как ты, Костенька, точно ты! – любуясь на себя в зеркало и обратившись ко мне, горячо заметила Анна Ивановна.
– Верю, дорогая моя, верю, и нисколько не спорю. Но правда же, засиделись… А ведь говорил же, напоминал он нам, и не раз, что, мол, сидите, родня, пора бы уже и чай допивать.
– Успеется, – махнула рукой Анна Ивановна, – беги, догоняй, проси ждать.
В городе жила зима. Жила уже второй месяц. Во всю вступив в права, она щедро сыпала белые хлопья, добросовестно исполняя таким образом свои обязанности. Извозчик, нанятый к известному часу, уже и сам покрытий белыми крупицами зимы, бодрил лошадей в упряжке.
– Родные мои, залезай, скорее, залезай! – высунулся из кареты Арсений Викторович и держа в руке картуз махал задержавшимся.
Карета тронулась. Плывя по снежной колее, она то и дело освещалась жёлтым светом фонарей, которые словно провожали ехавших и тоскливо смотрели им в след. На опустевших улицах фонари были единственными сторожами ночи, единственными, кто по какой-то, независимой от них причине, не мог оставить пост и бежать, освещать вечно тёмные уголки города. Вечер их оживлял, перерождал. И он же вероломно напоминал им об и их участи.
– Арсений Викторович, вы, батюшка, сам не свой. – обратился я к старику.
– Много ли ты понимаешь, голубчик. Это же событие! Таковых случайностей не происходит, чтобы вот так, спустя полвека… – не докончив фразы, Арсений Викторович закрыл глаза в каком-то странном внутреннем увлечении и, очевидно, погрузился в воспоминания.
– Ишь как! А ты говоришь, переживает, – кивая на мужа, обратилась ко мне Анна Ивановна, – Ну да Господь с ним, расчувствовался на старости лет. Чувства, говорю, Сенечка, старый ты стал! – добавила она, повысив голос и лукаво глядя на меня.
Арсений Викторович окинул взглядом попутчиков, улыбнулся и театрально кивнул.
– Пусть так!
Ранним утром я получил записку от посыльного из дома Вереховских. Старик, по своему обыкновению, в сердцах писал о насущем, о службе, о непонятных одному ему причинах ссоры между адъютантом Каркаровым и писарем Борисовым, о нагрянувшей на город непогоде и пр. и пр. Другими словами, писал он о том, о чем мы чуть ли ни каждую неделю распылялись с ним за вечернем чаем – он после посещения врача, а я после службы, забегая к старикам по как-то само собой установившемуся обычаю. Читая, я с первых слов догадался: то, что сподвигло Арсения Викторовича взяться за письмо, следует искать ближе к заключению, а то и вовсе в «P.S.».
И действительно, в завершении своих горячих чувств и негодования повседневностью бытия, старик писал:
«Ах да, милый мой Константин Ильич! Память рабская едва не подвела! Да ничего, нарочно бы, ради такого – не грех было бы и отдельное письмо написать да тебя уведомить. Завтра вечером, в семнадцать часов, все бросай, проси на службе, умоляй – не знаю ничего, а быть должен у нас! Анна Ивановна накормит, это уж не сомневайся, хочешь не хочешь, а какие пироги будут, Господь помилуй!..... Ах, да что же я, вольнодумец старый, снова не о том! Завтра едем в театр! Дают… а впрочем, что дают – узнаешь у нас, за чаем, а может, и того, сохраню в секрете, дабы был эффект! Всё! Обратного не шли, не жду.»
Решительно я не имел права отказаться, как не имел и особых занятий, чтобы было чем крыть. Семья Вереховских была мне почти что родная. Говоря «почти», я имею ввиду их бескорыстное и открытое радушие, с каким они, бездетные, приняли меня в свой дом, когда мне было семь лет. Отца своего я не помнил и не знал, а мать, хрупкая и сердечная женщина, умерла от чахотки, неожиданно для всех. Вдобавок у нее была падучая, о чем я узнал после, от Анны Ивановны, грустными глазами смотревшей на меня и через силу, но с чувством какого-то неназванного долга, рассказывающей о моей покойной матушке, которой та приходилась родной теткой. Арсений Викторович же был мне и отцом и наставником, хотя последнее определение никогда не звучало между нами. Удивительная и на первый взгляд определенная открытость, широта души и жестов его странным образом сочетались с внезапно находящей серьезностью, задумчивостью и молчаливостью, которые, по моим ощущениям, являлись призраками возможной тоски по чему-то несказанному, невыраженному и спрятанному глубоко в его добром сердце.
Вереховские занялись моим воспитанием, обучением и вследствие наступившего взросления моего смиренно отпустили от себя жить и работать самостоятельно. Но доброту их я не забывал и окончательно решил для себя, что роднее их мне нет, а потому и признавал их своими «стариками», что они принимали с особой значимостью для себя.
Потому и в назначенное время, без задержек, я постучался в дверь к Вереховским. Увидев Полину, я невольно сконфузился, что давно стало для меня привычной реакцией. Полина симпатична мне и, хотя чувства к ней еще не совсем приобрели четкие очертания и форму, я словно стоял на пороге влюбленности, на подступах к чему-то полному и ясному. Конечно, о неуловимой и полупрозрачной тайне между мной и Полиной старики не могли не догадываться, но старательно, словно сговорившись, не подавали о том виду. Не подавала виду и сама Полина, ловко пользуясь моей растерянностью, каждый раз отворяя мне дверь.
– Очень ждут, – не глядя на меня, проговорила она и крикнула в квартиру, – Вы угадали!
– Добрый вечер, я вот зашел…
– Так чего же, заходите, только Бога ради не проходите вглубь, стойте здесь, раздевайтесь.
– Да-да, я ведь…
– Сыплет там крепко, я гляжу. Что ж это Вы, весь снег к нам домой решили принести?
– Так потому…
– Все, держу шубу, бегите к ним, а то ждут уж очень.
Отрезав таким образом дальнейший диалог с собой, Полина принялась развешивать вещи, и мне осталось лишь покорно пройти в гостиную.
Ах, как умело она это делает! Ведь всё знает. Ведь точно все знает и видит. Не может не замечать. Более того, что может и сама…
Звонкий голос из гостиной окликнул меня:
– Голубчик наш, дорогой Константин Ильич, проходи за стол, накрыто.
Завязался вечер в кругу Вереховских. Вечер, не выделяющийся на фоне других таких же вечеров, разве только что сам Арсений Викторович был как-то особенно возбужден и неловок. Необычное его состояние я тотчас же приписал полученной записке и за столом открыто спросил его:
– И всё-таки, Вы писали, едем в театр? Что дают?
– О, голубчик, что дают. Да, верно, едем в театр. Полина, прошу, держи часы, пожалуйста, держи их в оба! Не забудь!
– Помню, Арсений Викторович. Вы за то не переживайте. Час еще есть. – улыбаясь ответила Полина из кухни.
– Спасибо, но ты все равно держи! Костя, я, право, так теряюсь, уже места не нахожу.
– Так Вы говорите, как есть говорите, я уж здесь, не убегу, поеду с вами все равно – рассмеялся я.
– Сегодня дают симфонию, – вмешалась Анна Ивановна. – какая-то классика органной музыки и скрипка.
– Концерт, а не симфонию, – возмутился супруг, – большой концерт! Знаменитые творения Келлера!
– Как узнал, что едут, так мне житья не давал, – разливая чай, обратилась ко мне Анна Ивановна. – «Келлер! Ты ведь знаешь Келлера?! Как это возможно! В Петербург!». А и знать не знаю его Келлера. Моцарта знаю, Штрауса знаю, кого еще…
– Суть не та! – осторожным движением руки, остановил жену Арсений Викторович, – Штраус, Моцарт – величины известны всем и каждому и… Костя, тебе, пожалуй, тоже? Но суть не та. Суть! – протянул старик и поднял указательный палец вверх.
– И в чем же суть, Арсений Викторович? – спросил я, поднося чашку чая к губам.
– А вот этого я и жду. Это ты мне, дорогой мой человек, сам ответишь, – и наклонившись ко мне серьезно и глядя в глаза добавил, – я ведь этого больше всего и жду, Костя.
Сквозь разыгравшуюся метель к театру выехала карета. Площадь у здания театра полнилась людьми, собравшимися насытить свой вечер искусством. Несмотря на опасения Арсения Викторовича опоздать, из кареты мы высадились аккурат, когда швейцар начал запускать толпившуюся у входа публику.
Мне доводилось бывать в театрах раз или два, но решив быть честным с самим собой, я определил, что сие занятие мне не по душе, что увиденное мною не производит да и не произведёт более впечатления. Определив это, я, в тех редких случаях, когда появлялась возможность, даром давали билеты или просили составить компанию, всегда вежливо отказывался, ссылаясь на слабость, находя отговорки, особые дела и пр. и пр.
Но по известным причинам оказавшись в вестибюле, сдав в гардероб верхнюю одежду, я в сопровождении своих стариков проследовал в зал. Заняв место на балконе, я принялся любопытно осматривать вваливавшихся со всех дверей зрителей. Словно пчелы они копошились там, внизу, ища, где бы им приземлиться. Стоял нарастающий гул, обрывки фраз и отдельных слов долетали до моего слуха, и создавалось впечатление, что разговоры эти и не думают прекращаться, но тут моё внимание переключилось на Арсения Викторовича. Переключилось как-то невольно, потому что я вдруг перестал слышать их с женой обмолвок и молчание супругов резало мне слух на фоне всеобщего шума.
Арсений Викторович внимательно разглядывал сцену, бордово-красного цвета кулисы, еще пустеющие места грядущего оркестра и дирижера. Наклонившись к его уху, я спросил:
– Вас полнит предвкушение?
– Что? О, да, Костя, мне всегда нравиться это затишье перед бурей. – не отводя взгляда от сцены ответил старик.
– Шутите? Я-то жду, когда, наконец, прозвенит звонок и эта болтовня внизу прекратиться.
– Ах, ты об этом, я и не заметил. Да, люди беседуют… – не обратив внимание на мой удивленный голос, отвечал Арсений Викторович.
Анна Ивановна в это время исследовала свою дамскую сумочку в поисках зеркальца, желая поправить пудру и прическу, но ей помешал раздавшийся третий звонок, вещавший о начале «бури».
Дирижер, поприветствовав публику, сделал отточенное годами движение кисти, и прозвучали первые ноты. Затем, один за другим вступили в роль инструменты: виолончели, флейты, контрабасы и скрипки. Поток переливающихся, грациозных и помпезных мелодий охватил и уносил за собой зрительный зал. На первых волнах искусства, подхвативших и меня, я придавался не столько наслаждению, сколько размышлениям обо всем и ни о чем. Спустя полчаса я уже стал отвлекаться, а еще спустя час я и вовсе был выброшен на берег и, чаще моргая, принялся разглядывать публику и отдельных членов оркестра.
Надувающий щеки флейтист был уморителен. Дирижер махал руками, точно разгоняя мух. Скрипач, худощавый старичок, обливался потом и лицо его блестело, как тарелки ударника. А когда вообразил молодую девушку, старательно и бегло перебирающую струны контрабаса карликом, впервые взявшим большую скрипку в руки, то я едва сдержал вырывающийся смешок.
Развлекать себя дальше мне помешала неожиданно наступившая пауза. Оркестр умолк. Зал, по привычке, взорвался аплодисментами. Объявили очередную сонату Келлера, то ли пятую, то ли седьмую, и Арсений Викторович молча повернулся ко мне, вызывающе осмотрел меня растерянным взглядом и уставился на сцену. Я было хотел наклониться к нему и завести разговор, но движением ладони, которым он привычно останавливал Анну Ивановну, остановил и меня.
Пожав плечами, я взглянул на его супругу, которая снова или до сих пор копошилась в своей сумочке.