Алмазный венец Марины Мнишек
1956 год. Железяка с камушками.
Июнь, позднее утро, одиннадцатый час, но на узкой улочке народу не видно: здесь всегда мало прохожих, а проезжие и вовсе редкость. Улица одноэтажная, это даже не совсем улица, а ее отпочковавшийся придаток – небольшое ответвление деревянной, с частными домиками, улицы, загнанное почти к самому Днепру. Впрочем, домики стоят в два ряда, как положено, и перед каждым огороженный штакетником палисадник. Солнце уже припекает, две идущие по дороге девочки щурятся на солнце.
Той, что поменьше, лет семь. Ей недавно начали отпускать косы – в школу ведь скоро, пусть идет с косами. Толстые каштановые косички, еще совсем короткие, завязаны полинявшими и чуть помятыми атласными голубыми ленточками, все лицо девочки покрыто крупными веснушками. При ходьбе она размахивает эмалированным трехлитровым бидончиком, пока пустым. Девочку зовут Люба, ее отправили на край улицы, к Фирсихе, за молоком. Семья Фирсенковых держит корову и продает молоко соседям. Второй девочке, Ларисе, лет восемь, льняные волосики ее короткие, мягкие и торчат во все стороны – вряд ли она причесывалась сегодня, – веснушки у нее мелкие и только на носу. Эта несет облезлую дерматиновую сумку, хозяйственную, с двумя ручками, и тоже помахивает ею. Она послана за щавелем, который в больших количествах растет на дальнем, т.н. Посадском, лугу. В эту пору щавель еще сочный, свежий, и жители улицы часто собирают его для супа – посылают обычно детей. Посадский луг большой и очень красивый. Он принадлежит совхозу, и конный сторож (объездчик) гоняет собирателей, чтоб не топтали траву.
Обе девочки в поношенных ситцевых платьях, босые. Теплая дорожная пыль мягким ковром ложится им под ноги или, напротив, взметается крохотными фонтанчиками – это если специально топать. А они топают. Ух, как взметается, до самых коленок, эта пыль…
– А знаешь, почему такое название – Посадский? – спрашивает Люба. – Ей хочется похвастаться своим знанием перед старшей девочкой – ведь Лора уже ходит в школу.
– Это так неправильно называют, – отвечает она. Правильно Пасацкий – потому что там скот пасут!
– Да? – неуверенно переспрашивает Люба. – А папа говорил, что раньше были такие посады, вроде улицы, где люди тоже жили…
– Ну, кто ж знает, что раньше было… А сейчас коров пасут! Поэтому правильно – Пасацкий. – рассеянно отвечает Лариса. И переводит разговор на более интересную тему. – Вчера мамка меня с собой к полковничихе брала!
Ее мама ходит раз в неделю убирать в дом полковничихи, на соседнюю улицу. С собой она обычно берет одну из старших дочерей. Девочки помогают: протирают мебель, поливают цветы…. Поскольку полковничиха каждый раз дарит детям что-нибудь – то пряник, то конфетку, то подпаленный утюгом красивый кружевной воротничок – Лариса и ее сестра, Шура, соперничают между собой – каждая хочет пойти «убираться» к полковничихе. На этой неделе, значит, тетя Катя брала с собой Лариску.
– Подарила полковничиха что-нибудь? – с искренним любопытством спрашивает Люба.
– Скляночку! Смотри какую красивую…–Лариса достает из глубокого накладного кармана своего ситцевого платья «скляночку». Это кусок фарфоровой чайной чашки – с нежным рисунком, с золотой каемочкой по краю…
– Красивая! – восхищается Люба. Девочки останавливаются посреди дороги, разглядывают осколок.
– Вот тут цветок нарисован, только не весь виден – дальше листик начинается, но он развалился – показывает Лариса. – У полковничихи еще такие чашки есть.
– Ты разбила? – с ужасом спрашивает Люба.
–– Нет! Сам полковник. Утром, еще до нашего прихода. Мамка стала убирать, а я скляночку себе попросила. Полковничиха и дала.
Украшенные рисунком скляночки – ценность. Найдя осколок более-менее красивой посуды, дети его хранят, делают с ним «секретики» в песке, показывают друг другу, оценивают, у кого лучше… А эта скляночка необыкновенная: тонкая, фарфоровая, рисунок нежный и почти весь сохранился – повезло Ларихе.
Она осторожно прячет скляночку обратно в карман и обращается к Любе.
– Пойдем со мной за щавлем! К Фирсихе на обратном пути зайдем!
– Не, – возражает Люба. – бабушка ругаться будет. Мне одной не разрешают на Посадский луг ходить.
– А мы не пойдем далеко, я сама объездчика боюсь… Мы здесь, с краю пособираем, за Курчихиным двором… Там тоже щавля полно!
Люба колеблется: бабушка за долгое отсутствие не похвалит. Но все же желание прогуляться с Лариской на луг побеждает.
– Бабушке скажешь, что Фирсиха ждать заставила, пока процедит молоко, – скажешь – поздно сегодня корову доила! – добавляет Лариса, видя ее колебания.
Посадский луг огромный! Трава там высокая, сочная, девочкам, как они говорят, «по шейку», щавеля полно – крупного, отборного. Но собирать там опасно: объездчик, если увидит может и нагайкой хлестнуть, и щавель отберет, да еще вместе с сумкой… Чтобы не встретиться с объездчиком, многие предпочитают искать здесь, на самом краю луга, сразу за огородами. Люба тоже собирает в Ларискину сумку – домой принести щавель нельзя, бабушка будет ругать за самовольство. Прямо за Курчихиным огородом заросли лопуха и крапивы, среди них вросшие в землю обломки какого-то древнего фундамента, щавель там плохо растет – пробивается сквозь щебень, рядом с камнями… Все ж полсумки они набирают довольно быстро.
– Может, хватит? – сомневается Лариса.
– Смотри, королек! Сейчас поймаю! – Поставив на землю бидончик, Люба подкрадывается к бабочке, складывает ладони «домиком» … Взмах крыльев – яркая бабочка улетает, а девочка с размаху падает на землю, как раз не торчащие среди зарослей лопухов камни…
Лариса подбегает, помогает подняться.
– Коленку разбила?
Люба морщится, хнычет, на глазах появляются слезы.
– И коленку, и руку ободрала… – всхлипывает она, рассматривая большую царапину на руке. – Руку даже больше! – Она смотрит на руку, царапина глубокая, кровь течет. – Ого, как поцарапала!
– На что это ты напоролась? – Лариска, нахмурившись, осматривает шрам. – Это не кирпичом! Там бутылку, наверно, кто-то разбил!
Обе, согнувшись, осматривают под лопухами каменные остатки давнего строительства…
– Тут, смотри – железяка какая-то…. –Люба с трудом выдергивает и поднимает вдавленную между камнями железяку. Она погнутая, заржавленная – или это грязь? Девочки рассматривают царапину – глубокая! Неужели этой железякой?
– Как бы столбняка не случилось… – озабоченно бормочет Лора.– Промыть надо! В сажалке пойдем, промоем… Вот вытри пока, Любашка…. – она срывает лопух и протягивает подруге.
Люба морщится, осторожно обтирает кровь, разглядывает рану.. Глубокая… Как ножом полоснула! Что ж это такое острое, неужели такая острая железяка?… Она опять подбирает брошенную было железку, рассматривает ее внимательно.
– Это не железом распорото, это вот чем – камень тут в железяке… прямо врос в нее… А острый какой! – восклицает девочка. – Посмотри, Лариха!
Они внимательно разглядывают железку. По обе стороны большого камня обнаруживаются другие, поменьше. Те не острые, наоборот круглые. А этот, самый большой, острый, со сколом! Скол и царапается.
– Ишь, грязи на них сколько, – Вздыхает Лариса.– И в железку вросли!
Чтобы получше рассмотреть камни, Люба обтирает их лопухом. Они не простые, граненые на ощупь… Как же они попали в эту железку?
Возле сажалки, пока Лора шлепает босыми ногами по краю воды и гоняется среди береговой осоки за синими стрекозками, Люба обмывает раны на руке и ноге. Они саднят, девочке больно. Тем не менее она с любопытством поглядывает на лежащую в траве рядом с бидончиком находку.
Вот и до нее дошла очередь: Люба и ее в воде пополоскала, потерла осокой – грязь въелась сильно.
– Смотри, Лариха, – кричит девочка. – Смотри, как на солнце блестят!
Отмытые камешки и впрямь красиво блестят: солнце преломляется в их гранях…Большой, посредине железки, не такой ровный, но и от него отражаются солнечные блики..
– Об него и порезалась… – вздыхает Люба. – Острый какой, зараза! А железяку эту я себе возьму – красивая! Не сама, конечно, а камешки красивые – блестят!
– Да! – соглашается Лариска. И достает свою скляночку. – Смотри, если вместе они, как хорошо получается! – девочки рассматривают вдвоем. Скляночка тонкая, с нежным рисунком, железка тоже симпатичная – там, где грязь отмылась, поблескивает желтым, а камешки вообще ярко блестят. – Давай сделаем двойной секретик? Рядом их положим в песок и стеклышком прозрачным прикроем….
1606 год. Марина едет к мужу.
Дочка сандомирского воеводы Мнишка не то чтобы избалована, просто она знает себе цену. Марине недавно исполнилось семнадцать лет, а она уже московская царица! Ну, без пяти минут…
– Алмазный мой венец! – Марина произносит это, не оглядываясь на служанку – она смотрит в зеркало. Горделивая посадка головы оттеняет юное нежное лицо, каштановые волосы уже убраны и заколоты, как надо. Марина берет украшение из рук служанки и сама осторожно пристраивает на прическу эту узкую золотую полоску, усеянную алмазами: посреди очень крупный и вокруг него несколько помельче. Дочь сандомирского воеводы Ежи Мнишка любит драгоценные камни, алмазный венец подарил ей отец на пятнадцатилетие, в этом дорогом и нарядном уборе увидел ее впервые будущий супруг. И сразу влюбился! Почти два года назад, в доме отца, в Самборе… Марина улыбается, вспоминая ту встречу. Привезенный почти случайно в Самбор родственником Мнишков князем Вишневецким, опальный московский царевич был поражен ее красотой! С тех пор она находится в зоне всеобщего внимания… Про царевича тогда всякие слухи ходили, большинство считало его самозванцем, желающим войти на московский престол при помощи поляков, через женитьбу на Марине.
Глядящаяся в зеркало, девушка усмехается: эти слухи явная глупость. Даже она, совсем юная тогда, два года назад, смогла отличить истинную страсть. Московский царевич искренне и страстно признавался ей в любви, это было настоящее чувство. Он даже открылся ей – признался, что не царского происхождения. Но поклялся, что будет царем! Она ему поверила. И конечно, только человек знатного рода на такое чувство способен… Сказать правду, и родной отец, и отец духовный (а Марина богобоязненна), уговаривали ее согласиться на этот брак, твердили об ее особой миссии для процветания родной страны и католической веры. Однако, не случись того признания, в котором она услышала подлинное чувство московского «царевича», она, возможно, отказалась бы от брака с загадочным чужеземцем. И никто б гордую дочь воеводы Мнишка не заставил! Ни отец, ни Папа – никто.
Человек этот вызвал ее любопытство еще до знакомства. Старшая сестра Урсула, вышедшая не так давно замуж за князя Вишневецкого, вначале упоминала о нем в письмах как о забавной диковинке: муж, мол, поселил в своем поместье некоего московского пришельца, который рассказывает странные байки, «в духе Теренция». Ну прямо сказки – заслушаешься! Якобы он чудом оставшийся в живых сын московского царя Ивана… Но, кстати, образован неплохо… «Вначале мы, конечно, воспринимали его как потеху, смеялись над этим неизвестного происхождения москвитянином. Однако знаешь, Марина, в нем действительно чувствуется порода… – добавляла сестра. – Муж уже почти поверил ему».
А потом привезенный в Самбор Вишневецким странник, вызвал большой интерес отца Марины, Ежи Мнишка: держался москвитянин по-европейски, был образован, его рассказы о царском происхождении слушались с интересом… И, пожалуй, не так уж они невероятны… Да и неважно, в конце концов, кто этот человек на самом деле, но, если вступит на царство, от него может быть польза. Воевода нюхом почувствовал выгодную авантюру, открывающую ему возможность выпутаться из долга. Дело в том, что Ежи Мнишек сильно задолжал королю и не знал, как расплатиться – бывает… И главное – этот приезжий москвитянин (кто б он ни был, а ведь претендует на Московское царство!) страстно влюбился в пятнадцатилетнюю Марину.. Совершенно не скупясь, он обещал отдать за нее Смоленскую, Северскую, Новгородскую, Псковскую земли, привести Московию в католичество, озолотить Мнишков, помочь королю Сигизмунду в споре со Швецией… Щедрые обещания! Даже если половину исполнит… Воевода Мнишек был по натуре авантюрист и циник, за ним с молодости всякое водилось. Сейчас дела воеводы шли не слишком хорошо: и репутация подмочена, и долги большие. Мудреная, «в духе Теренция», история москвитянина заинтересовала его. А не так и глуп этот парень…
Разумеется, все это было вилами по воде писано…. Остро стояли вопросы: сядет ли на трон, да и сев, будет ли выполнять обещанное? Многоопытный канцлер Ян Замойский предостерегал воеводу: «Кость падает иногда недурно, но бросать ее, когда дело идет о важных предприятиях, не советуют». Тем не менее, находящийся в сложном материальном положении, склонный к авантюрам и нечистый на руку воевода Мнишек поставил на самозванца, а юная пани Марина поверила в счастливое будущее москвитянина: если и не царь, то, возможно, будет им… Она тоже была честолюбива, почему бы ей не стать московской царицей?!
Мнишек взялся помогать «московскому царевичу». Ему шли навстречу, хотя и с большим скрипом: помощь, которую путем интриг, выхлопотал Мнишек от короля Сигизмунда для нового друга, оказалась не слишком действенной. Однако повезло в другом: в Московии случилась смута. Семейство Годунова было низвержено самими московитами, при совсем малой помощи поляков, и вот, «царевич Дмитрий» на троне! Теперь он получил полное одобрение польской стороны. В Кракове состоялось его обручение с дочерью сандомирского воеводы.
Теперь Марина – без пяти минут супруга Московского царя – едет к нему при огромном сопровождении (более двух тысяч человек), которое царь Димитрий оплачивает очень щедро. Он торопит в письмах ее отца и в ответ на жалобы продающего дочь циника, шлет, шлет деньги и дорогие подарки…. Разве может женщина не ответить на столь безудержное чувство?! И почему гордой дочери польского воеводы не выйти замуж за царя Московии?!..
Уже полгода прошло с того счастливого дня, когда их обручили в Кракове, правда, жениха на обручении не было, его представлял московский посол. Все эти полгода царь Дмитрий писал письма новоявленному тестю, торопя с прибытием. Выбрались в путь не сразу, да и путь тяжел. Через Днепр под Оршей перебирались два дня: мосты сносило. Дальше шли по чужим землям, общались с новыми подданными. Обе стороны не понимали друг друга и не нравились друг другу… «Московиты» не нравились полякам неотесанностью и излишней открытостью, казались неразвитыми и навязчивыми. «Литва» представлялась русским спесивой, слишком требовательной и грубой.
Первую ночевку устроили в Красном (под Смоленском). Стояла апрельская распутица, гордым шляхтичам палатки ставили прямо по грязи, только царице была приготовлена новая изба. То же повторилось при второй ночевке. «Бедновато для первого раза…», – так высказались гости, и воевода Мнишек потребовал от зятя увеличения содержания. Тотчас было прислано – московский царь не скупился. На второй день Мнишков и свиту приветствовали царские посланники знатных родов, при тысячной охране. Для царицы были приготовлены пятьдесят четыре белые лошади и три кареты, обитые внутри соболями.
21 апреля свадебный поезд остановился в Смоленске.
Вернуть этот город, уже побывавший в предшествующем столетии польско-литовским, долго мечтала польская шляхта. Теперь мечта, кажется, сбывалась. Встречать новую царицу вышли десятки тысяч людей. Вышло смоленское духовенство с образами Пресвятой богородицы, вышел прочий знатный люд с хлебом-солью. Бояре устроили обед. Стол был обилен и непривычен для гостей. После пира Юрий Мнишек заболел. Из-за этого в Смоленске пришлось на несколько дней задержаться.
2016 год. Гибель Антона.
Беда пришла неожиданно. Стояло прекрасное июньское утро. Любовь Львовна Лопухова встала в тот день поздно. Ей было шестьдесят семь лет, уже четыре года она не работала. Зимой она, вместе с дочкой и внучкой, жила в своей двухкомнатной квартире в центре Смоленска, лето же проводила на окраине города, где у семьи имелся доставшийся от бабушки маленький домик. До недавних пор Любовь Львовна воспринимала этот домик с небольшим садиком как дачу – сажала там грядки, ухаживала за яблонями (их имелось целых три!)… Там и воздух лучше, и зелень кругом, как в деревне. Однако прошлой зимой ее внучка Наташа вышла замуж. Муж, хотя и старше Наташи на шесть лет (ему уже тридцатник стукнул) квартиры не имел. Но поселиться вместе с тещей и бабушкой молодой жены в их квартире не захотел. Тут-то и пригодилась полузаброшенная дачка на окраине. Любовь Львовна с дочерью Ольгой остались теперь в квартире вдвоем, однако летом довольно часто ходили к Наташе с Антоном – в саду покопаться, на воздухе побыть и вообще посмотреть, все ли благополучно у молодых.
Ольга, как когда-то и Любовь Львовна, работала в библиотеке. Как и Люба, ее дочь вышла замуж рано и по любви, но за человека с больным сердцем. Муж ее рано умер, дочку растила одна, мать помогала. Сейчас Ольге уже сорок пять и живет по-прежнему с матерью. Люба очень хотела бы выдать ее вновь замуж, но, видно, не судьба. Ухажеры за эти годы, конечно, находились, однако не складывалось. Поначалу были серьезные причины: и мужа не так легко забыть, и дочке маленькой не всякий в отчимы годится. А теперь уж, наверно, просто привередливая стала. Сегодня у Оли выходной, и она с раннего утра, часов в семь, пока не жарко, побежала к Наташе – помочь в огороде, тем более, молодые намечали большой ремонт.
А Любовь Львовна с ней не пошла. В последнее время она стала плохо спать. Вот и сегодня заснула под утро, поэтому вставать начала в одиннадцатом часу. И почти сразу зазвонил телефон. «Ольга» – высветилось на экране.
– Алло, Олюша, – Любовь Львовна поднесла телефон к уху, одновременно засовывая босые ноги в тапки. – Что там у вас?
– Мама, ты знаешь… Только не пугайся, пожалуйста… – голос дочки дрожал, так что Лопухова и впрямь испугалась.
– Что там случилось?! Не мямли! – закричала она, уже не думая, что босыми ногами на полу стоит. – Что с Наташей, Оля?!
– Мама… С Наташей ничего, она со мной… – Ольга опять запнулась. – Антон… Антон приболел, мама… Мы сейчас в Красном Кресте. Ты дома оставайся! Мы придем к тебе.
– Нет-нет, – Закричала Любовь Львовна. – Я сама к вам приду, в больницу! Ждите там! В каком он отделении?
– Он… Я тебя возле входа встречу! – И Ольга выключила мобильник.
До Красного Креста Люба дошла минут за двадцать, запыхалась сильно. Ольга стояла возле ворот, без Наташи.
– Наташа там с ним? Что такое случилось? – спросила Люба уже на ходу (они двигались к корпусам). Ольга опять начала мямлить.
– Понимаешь, Антон упал…
– Выпил, что ли, вчера?
– Нет, мама… – Ольга запнулась, помолчала. Потом заговорила еще более взволнованно, голос ее дрожал. – Это случай! Я даже не знаю, как тебе сказать, но это случай! Он упал с чердака, как папа. Тоже ночью. Как папа, пошел посмотреть… Когда я пришла, его уже скорая увезла, а полицейские Наташу допрашивали…
Люба, пораженная, села на удачно подвернувшуюся скамейку. Неужели так бывает? Чтобы второй раз? Тот ужас почти тридцатилетней давности, когда погиб ее муж Сережа, Ольгин отец, опять ожил в памяти. Сергей упал с чердака того самого дачного домика, где теперь Наташа жила. Ночью. Пошел посмотреть, потому что показалось, будто кто-то ходит… Теперь понятно, почему Ольга так боится ей сказать. Ольге тогда было шестнадцать. Ужасный случай! Но как такое могло повториться?
– Он жив? – собрав волю в кулак, спросила Любовь Львовна.
И Ольга отрицательно покачала головой.
1606 год. Спасение из огня и подарок.
Смоленск, в котором пришлось задержаться на несколько дней, сгладил впечатление от трудностей, испытанных в первые дни после перехода через границу. Здесь встречали хорошо. Не только для «царицы Марьи Юрьевны» (так Марину предпочитали называть местные жители) были построены специальные палаты, но и все польское сопровождение расположили неплохо, освободив от жителей окрестные дома. Двухтысячная свита Марины вздохнула легче. Здесь прилично приняли, только вот навязчивые какие-то: не знают своего места! Рассматривают с откровенным интересом, не смущаясь, могут даже подойти ни с того ни с сего, заговорить… А кто они такие?! Да попросту дикари неотесанные – одно слово, московиты! Посмеиваясь над местными манерами, гости от хозяев привычно отстранялись, не желали с ними общаться и не стеснялись показывать презрение. Хозяева до поры терпели, старались даже проявить гостеприимство: они еще не понимали, что их ждет, надеялись даже на лучшее… Ведь было вокруг и без того нехорошо. Единства внутри страны давно уже не существовало, слухи приходили в Смоленск разные. Однако новому царю, сыну Грозного Дмитрию Ивановичу, бояре присягнули. И теперь, на пути следования кортежа, к «царице Марье Юрьевне» относились с должным подобострастием, даже проявляли рвение, чтобы услужить ей. Надо сказать, что юная польская пани и без пяти минут московская царица своему новому положению радовалась и, в отличие от свиты, старалась не слишком сердиться на местных. Надо привыкать. Теперь это ее подданные! Она была уверена в себе: уж она-то справится, она сумеет управлять этим отсталым народом – будет вести его к истинной католической вере, будет приучать к польским порядкам… Царь Дмитрий Иванович любит ее! Он станет ее в этих начинаниях поддерживать. Этот народ еще не знает, что их нынешний царь, будучи в Польше, согласился принять тайное католичество… Что ж если и не царевич… Семнадцатилетняя Марина, как и ее отец, смотрела на вещи широко. Был не царевич, а стал царь – к тому же, сами москвитяне его на трон и возвели! Поляки пока что принимали минимальное участие в местных дрязгах– пришли, можно сказать, на готовое.
Однако местный быт и вообще местные порядки пани Марину раздражали, ничто не нравилось ей тут. После того, как отец царицы, воевода Мнишек, получил желудочное расстройство от обильных и непривычных местных блюд, для Марины стали готовить привезенные с собой польские повара. Вместе с ней обедали фрейлины и некоторые придворные. Марине такое положение дел нравилось: хоть отдохнет она от местных… За несколько дней после перехода границы она успела уже устать от чужих обычаев, от чужой еды… В своем кругу обедать куда приятнее. Придворные были привычно предупредительны, галантны, их поведение и шутки понятны Марине. В своем кругу легко было поддерживать беседу – не то что с местными, не умеющими пользоваться вилкой… С переходом на польские блюда обед стал пышным, торжественным, затягивался допоздна.
Было уже совсем темно, когда в сопровождении фрейлин и охраняющих царицу жолнеров Марина вернулась к себе. По дороге обсуждали недавно случившийся пожар. Загорелось от свечи у переписывающего бумаги пахолика (прислужника). Потушили не сразу, пахолику обожгло лицо и выжгло глаза. «Нехорошая примета!» – высказалась одна из фрейлин, но Марина оборвала ее. Не стоит ожидать плохого! Все будет хорошо. Она еще не добралась до Москвы, а супруг уже засыпал ее драгоценностями! На каждую остановку от границы шлет и шлет! Вот и вчера прислал… Марина любит драгоценности, это знает ее супруг. Перед обедом она долго разглядывала присланные им жемчуга, топазы, изумруды…. Нет, это потом, в Москве! Она наденет подарки мужа при встрече с ним. А сейчас, на обед, она украсила прическу алмазным венцом, что отец раньше подарил. Это в нем она была, когда Димитрий увидел ее в доме отца, в Самборе.
Кроме драгоценностей супруг прислал соболей, парчовую ткань… Марине захотелось перед сном еще раз осмотреть подарки, примерить, покрутиться всласть перед зеркалом – она и во время обеда об этих подарках думала! Теперь она отпустила всех фрейлин, жолнеров тоже отправила – только двое остались, ходить вокруг дома, снаружи охранять. И служанке велела идти прочь – она сама!
Не раздеваясь, в нарядном платье и украшениях, Марина достала подарки. Вначале ткани! Приложила к себе златотканую парчу – как красиво! И венец ее алмазный к этой парче подходит… Вертясь перед зеркалом, девушка задела подсвечник. Он опрокинулся, свеча упала на ткань. Парча вспыхнула.
Марина растерялась – чем гасить? Она стала сбивать еще невысокое пламя разложенными на столе соболями. Однако мех вспыхнул так же, как ткань. Языки огня стали высокими. Теперь вся комната была озарена огнем. Огонь перешел на мебель, уже и платье на Марине тлело, а местами и вспыхивало, огонь разгорался.... Девушка кинулась к окну – и упала. Ослепший обезображенный огнем пахолик вспомнился ей. Она задыхалась, ухватившись слабеющей рукой за раму, пытаясь дернуть ее на себя. Где жолнеры?
Мощный удар мужского кулака снаружи разбил стекло. Марину подхватили, вытащили на улицу. Спаситель, не жалея себя, руками, гасил на Марине тлеющее платье. В свете пламени девушка увидела чужую, не польскую, одежду, светлые, стриженые по местному обычаю «горшком» волосы, выпачканное сажей и искаженное волнением лицо. Мальчишка какой-то. Совсем молодой, ее ровесник по виду, и, конечно, из местных, быстро, голыми руками, загасил ее тлеющий наряд. И уставился на нее, пораженный.
– Кто ты, красавица? – спросил он. – Ты, должно быть, из свиты матушки нашей царицы Марьи Юрьевны?
К горящему дому уже бежали люди, тащили воду в ведрах, гнали специальные подводы с наполненными водой бочками. Испуганные жолнеры искали и не находили Марину. Ей стало стыдно, ее гордость была оскорблена: она, царица, сидит на земле в обгоревшем, прожженном местами насквозь, платье, и какой-то смерд только что охлопывал ее всю руками, гася огонь. Не дай Бог, кто-то из свиты узнает… Вот что с ним теперь делать? Казнить? И тут же еще более устыдилась: он ее спас. Вон, руки у него не только стеклом изрезаны, но уже и волдырями покрываются … Сильный ожог. Она опять вспомнила обожженное лицо пахолика – сегодня б и ее огонь мог обезобразить, если б не смерд этот.
– Как тебя зовут? – спросила она, не отвечая.
Иван вопрос понял. В Смоленске со времен Витовта жили рядом с русскими и белорусы, и поляки, и литовцы. Еще во время детских игр Ваня усвоил от соседских ребятишек много польских слов – понимал разговорную речь и мог даже объясниться.
– Я Ивашка, Ванька то есть, – с готовностью ответил он.– В подмастерьях у гончара Федула Маркелыча.
– Я помолюсь за тебя! – снисходительно заявила Марина. – Руки лечи! На вот тебе, в награду! – И она, сняв с головы, протянула ему свой алмазный венец. –Это тебе! Иди с миром!
К ней уже бежали фрейлины и некоторые паны из свиты. Спохватились! Не дай бог увидят разговаривающей со смердом.
– Иди, иди, что стал?! – оглядываясь на них, торопливо говорила ,Марина подмастерью этому. И с осуждением добавила. – Неотесанный какой! В саже весь вывозился…
Он и пошел. Подарок спасенной им из огня важной пани за пазуху спрятал – держать больно было. В руках уже началась сильная боль, пузыри надувались, превращаясь в один огромный пузырь. «Эх, не смогу работать… Федул Маркелыч браниться будет, – думал он. – А где острога?» – вспомнил он вдруг. Он ведь на ночь глядя пошел щуку брать, с острогой. За Днепровскми воротами если выйти, да повыше по берегу пройти, иногда хорошие щуки попадались. Добираться пришлось через весь город – Ивашка в юго-западном посаде жил, где гончарные мастерские. Да не дошел – увидел сполохи в окне, спасать кинулся. «Ну, ладно, Бог с ней, с острогой, – решил Ванька. – Видно, на пожаре выронил. А красавица какая эта литовская дивчина! Важная – сразу видать…».
Он оглянулся и увидел, что спасенную им пани уже окружили ее соотечественники. А один военный отделился от всех и идет за ним. «Чего это он? Что нужно? Может, не так что-то сделал?» – испугался Ивашка и побежал. Пан тоже ускорил шаг, но потом отстал.
1986 год. Гибель Сергея.
Любина бабушка умерла в тысяча девятьсот семьдесят пятом году. Домик она оставила внучке, и после смерти бабушки Люба с мужем поселились в ее маленьком домике на окраине. Поженились они еще в семьдесят втором, но поначалу пришлось жить у Любиных родителей, в центре. Комната у молодых была отдельная, по тем временам неплохо, а все равно жизнью с родителями тяготились. Поэтому, когда Любина бабушка умерла, переехали в ее домик.
Покрасили его снаружи, внутри переклеили обои, большой ремонт не делали и жили так почти десять лет. После смерти Любиных родителей стали жить в их квартире, а домик на Краснофлотской сохранили, он превратился в дачу, туда переселялись на лето. Сергей даже решил отремонтировать его: не только покрасить, но и крышу перекрыть. Он многое умел сам.
Однако не успел. Однажды ночью, под утро, только светлеть начинало, Люба проснулась от какого-то движения на чердаке.
– Мыши, что ли? – спросила она мужа (он тоже проснулся). И обратилась к коту, который с ними спал. – Ты куда ж смотришь, Барсик?
Но Барсик, поначалу настороживший уши, потянулся и заснул снова (или сделал вид, что спит), а Сергей, напротив, начал вставать с кровати.
– На мышей не похоже. А похоже на человеческие шаги. Может, дети балуют… Пойду посмотрю, что там… – Не одеваясь, прямо в майке и трусах, только ноги сунул в сандалии, он вышел на крыльцо. А Люба перевернулась на другой бок, но спать не стала – ждала его возвращения.
Вход на чердак у них был с улицы. В деревянной чердачной стене имелась небольшая дверка, запирали ее висячим замком, а иногда и просто прикрывали – кому ж чужому чердак понадобится, тем более, не так просто туда подняться? Чтобы залезть, нужно было приставить лестницу. Лестница находилась недалеко, возле сарая. Летом ее не уносили из сада. Что ночью кто-то чужой будет по саду ходить, даже в голову не приходило.
Люба уже начинала дремать, как вдруг послышался грохот, за ним вскрик Сергея. Женщина вскочила с кровати, побежала к двери, едва накинув халат. Оля тоже проснулась, побежала за ней.
Лестница валялась возле дома, одна дощечка выбита от удара о яблоню…. Чердачная дверца распахнута… Какой-то стон или хрип слышался под деревом, он был страшнее всего. Люба пошла на этот стон. С неестественно вывернутой головой под яблоней, под сломанной лестницей, лежал Сергей.
2016 год. Лейтенант Демочкин проводит допрос.
Все это Люба вспомнила, сидя рядом с дочерью на лавочке недалеко от терапевтического корпуса Красного ,Креста. Когда отец погиб, Оле едва исполнилось шестнадцать. Сейчас дочка старше ее, тогдашней. «Бедная… – Лопухова взглянула на дочь с тревогой, – Пришлось ей вторично все переживать». Ольга, как будто читала ее мысли, откликнулась тотчас.
– Когда я пришла, там уже была полиция. Полицейский осматривал место происшествия. А Антона «скорая» увезла в Красный Крест. Наташи тоже не было, с ним поехала. А меня позже полицейский подвез на машине. – она помедлила, прежде чем добавить. – Антон в скорой и умер, в сознание не приходил. Все, как у папы.
Люба вздрогнула.
– А где Наташа?
– Наташа в терапевтическом. Ей сейчас капельницу ставят, успокоительную. А вообще она ничего, держится – не поняла еще. Смотри, полицейский идет, дождался тебя все же.
Полицейский в форме подходил к ним. «Молодой. Наверно, лейтенант», – подумала Люба. Она не разбиралась в знаках отличия.
– Здравствуйте! – обратился полицейский к Любе. – Любовь Львовна Лопухова, как я понимаю?
– Да, – кивнула она.
– Лейтенант Демочкин. Я уже побеседовал с вашей дочерью и внучкой, Вам тоже задам несколько вопросов.
Он присел на скамейку рядом с ней, достал из портфеля бумаги и стал записывать.
– Были ли у Вашего зятя, Антона Круглова, враги?
– Нет, – она покачала головой. – Насколько я знаю, нет. Он и не ходил никуда: на работу-домой, и все. Работает… то есть работал в мастерской по ремонту компьютеров. На службе у него все спокойно, неплохой коллектив. Откуда врагам взяться?
– Это ведь второй у него брак, с вашей внучкой?
– Второй. – Люба нахмурилась. – Если вы подозреваете его первую жену, то напрасно. Расстались они без обид. Детей не было, это главная причина, я думаю. Она уже тоже вторично замуж вышла.
– Но ведь и в этом браке у него не было детей.
Лопухова встрепенулась.
– Нет, не было. Так ведь они еще и двух лет не прожили… – на глаза ей навернулись слезы. – Молодой еще. И так нелепо.
– Я знаю, что и Ваш муж с этого же чердака упал при сходных обстоятельствах.
– Да. Но это случилось более тридцати лет назад. Милиция тогда пришла к выводу, что случайно в темноте оступился. Какой грабитель по чердаку ночью ходить станет?! Там только барахло всякое ненужное. А сейчас повторилось! Бывает же так…. Наташи еще на свете не было, когда ее дедушка погиб. Она всех обстоятельств не знает, потому и Антона отпустила. Зачем, зачем Антон полез на чердак ночью?! Если б я там была, я бы не позволила…
Чтобы скрыть вновь подступившие слезы, Любовь Львовна закрыла лицо руками. Оля, обойдя полицейского, села с ней рядом с другой стороны и обняла за плечи.
Демочкин молча начал складывать свои бумаги в портфель.
1606 год. Венец.
Ивашка в ту ночь и заснуть не смог – ожоги на руках пузырями пошли, потом пузыри лопаться стали. Он их обложил лопухами (весна была ранняя лопухи кое-где уже пробивались), нашел покрупнее, примотал тряпками, стало полегче. Подарок красавицы-полячки за образа положил в своей хибарке. Пошел второй месяц, как у него появилась эта хибарка возле гончарной мастерской. До того он жил с другими подмастерьями в общей комнате, а хибарку купил, когда решил жениться. Федул Маркелыч помог, дал взаймы денег.. А ночью лежал, думал: украшение-то это он Марфушке подарит, невесте своей. Она жила в ученицах в ткацкой мастерской, недалеко. Сирота, как и он. Иван туда уже и сватов посылал, сам Федул Маркелович тогда согласился пойти. Свадьба назначена через неделю.
К утру волдыри на руках полопались, раны большие образовались на обеих руках, кровоточат. Федул Маркелыч только головой покачал: «Где это ты так? Не царицыны ли хоромы тушил? Сказывают, вчера загоралось, да потушили, слава Богу, быстро… ». Ивашка правду ответил – мол, про царицу не знаю, это, видно, уж после было, а когда я шел, там загоралось у фрейлины ее, так я тушить помогал…
В городе, как и в посадах, нередко случались пожары, они не очень удивляли. Но все ж гончары вокруг Ивашки собрались, посочувствовали, что обжегся, посмеялись над ним («Кто ж руками тушит?! Надо было веткой сбивать…»). Иван отвечал, что, мол, не было веток рядом, а платье уже загорелось на ней… Федул Маркелыч позволил ему день этот не работать, только песку из подвала притащить для мастеров.
Тут вскоре и Марфутка прибежала – прослышала, кинулась к нему.
– Ваня, сказывают, ты на пожаре руки пожег, большие ли раны?
Осмотрела, лопухи велела выбросить, новые отыскала, обложила раны и чистыми тряпицами перевязала. А он ей в это время про пожар рассказывал – и украшение подаренное из-за иконы достал, показал ей.
– Это тебе, Марфутка, будет к свадьбе! – так он завершил рассказ.
У Марфы глаза загорелись: очень она любила, когда он про свадьбу напоминал. И подарок жениха понравился.
– Нет, – говорит, – Ваня, оно дорогое для меня слишком – медное, кажется! Смотри, какое красивое! А может, золотое?! – оба рассмеялись. Золото-то оно, может, и золото, но самоварное – медь так называют. Однако и то неплохо. Решили, что Марфушке пока будет украшение. На свадьбу наденет, а там посмотрят, что делать.
– Бери его, это твое. – сказал Ванька. – А после свадьбы, решим – спросим понимающих людей про цену его…
Ближе к вечеру того же дня случилось неожиданное. Ванька сидел в своей хибарке, репу пареную ел… «Прошлый год неплохой выдался – вишь, до весны хватило репы. Какой-то нынешний будет?» – размышлял. Вдруг дверь резко распахнулась от толчка ногой. В хибарку вошел лях: важный, в усах, жупан с разрезом, сапоги с подковами серебряными. Ванька узнал его – вроде, тот самый, что пошел за ним с пожара. От которого Ваньке вчера убежать удалось.
Поляк сразу заговорил повелительным тоном, Иван понял, что про украшение: звучало слово «венец», требовал ему отдать, катом называл. Развел обмотанными руками Ванька: мол, нету у меня, пан, а то б отдал… А сам думал, что про Марфутку ни за что не скажет, а то этот вельможа и до нее доберется… . Не сопротивлялся он и когда лях ударил его пару раз палицей, а потом в зубы дал кулаком. Утер кровь, что из носа пошла (тряпицы, которыми руки были обмотаны, все кровью пропитались).
– Нету у меня, ясновельможный пан, – бормотал Ванька, сидя на земляном полу хибары и утирая кровь. – Вчера ночью, как шел домой, лихие люди сразу за воротами остановили… Грабят нынче у нас, что делать, пан?… Они и отобрали… венец этот. Лихие люди у нас вольно стали жить, как смута началась, с тех самых пор разбойничают на дорогах сильно, да в посадах балуют, да и в город, бывает, заходят, за честным народом охотятся…
Понял лях или нет, но он оставил Ваньку и сам обыскал хибару. Особо и искать негде было. Пошарил за иконами, потом вовсе снял их. Там два рубля лоскут завернутые лежали, что Ванька на свадьбу собирал. Забрал их. Тряпье Ванькино с полатей расшвырял, в горшки возле печи заглянул, на пареную репу брезгливо поморщился. Пнул напоследок сапогом подкованным сидящего на полу, приткнувшись головой к лавке Ваньку прямо по больной руке (Ванька взвыл) и вышел.
2016 год. Появляется Потапов.
Вот уже и девятый день Антону отметили. Наташка все это время находилась при маме и бабушке. Однако, когда в себя пришла, заявила, что и в дальнейшем будет жить на даче, в том доме, где они жили с Антоном. Люба хотела продать тот дом – нехороший он, видно… Оля молчала, не возражала дочери. Ладно, пусть будет, как они хотят. Домик и впрямь может пригодиться. Наташке всего двадцать пять – пройдет время, уляжется боль об Антоне – еще кого-нибудь встретит, захочет отдельно жить. Да и Ольге сорок пять! Представление о возрасте у Любови Львовны с годами менялось. Когда ей самой было сорок пять, она считала, что это много, а теперь глядит на дочь, и та кажется ей молодой.
Полиция больше их не трогала: записали, как несчастный случай. «Да так и есть, конечно», – решили Лопуховы. И впрямь: кто ж его с чердака мог столкнуть? И зачем? На десятый день, однако, Любе позвонил Потапов. Женщина не удивилась, что он ее вспомнил и узнал ее телефон. Потапов был участковым милиционером, когда Сергей разбился. Он был въедливый, на улице его боялись, но и уважали. Обращались чаще всего по отчеству – Петрович,– потому что имя имел редкое и неудобопроизносимое – Порфирий. За глаза называли по фамилии, Потаповым. Он тогда еще молодой был, но опыт имел – сразу после армии пошел в милицию. Образования большого не получил, поэтому так и оставался участковым. Теперь пенсионер. Люба с ним, когда на улице встречается, каждый раз разговаривает. А тут домой позвонил и попросил о встрече – мол, надо поговорить.
Легко было догадаться, что речь пойдет об Антоне. Когда ее муж разбился, Потапов предположил преступление: по чердаку ходил злоумышленник, он и столкнул Сергея. Однако участковый – человек маленький, а следователь с ним не согласился – оступился, мол, мужчина и упал с хлипкой лестницы. Расследовать не стали. Теперь, после второго происшествия, Лопуховой не хотелось ворошить старые события, однако не посмела перечить Потапову: в свое время он имел славу на редкость въедливого, не равнодушного к проблемам подопечных участкового, все жители улицы его знали, к нему по всем вопросам можно было обратиться, и он решал. Люба его с той поры хорошо помнила.
Они встретились на проспекте Октябрьской революции, возле Мандаринового Гуся. Сели на лавку, и Потапов сразу перешел к делу.
– Любаша, – сказал он. – Ты, конечно, догадалась о чем я с тобой хочу говорить. Может, мне и не надо лезть. Но понимаешь, я тоже Сергея твоего забыть не могу. Хороший был мужик. И думаю, зря я тогда не настоял на расследовании. Многое указывало на преступление, а следователь… ему лишь бы отчитаться красиво да не работать при этом – время тем более такое было, что преступности много, расследовать не успевали.
Сказал и замолчал. А Люба заплакала.
– Петрович, – сказала она, – что ворошить? Ни Сергея, ни Антона не вернуть уже. А отчего погибли – какая разница?
Потапов нахмурил брови, лицо его приняло грозное выражение: продольные морщины от носа к подбородку и вдоль щек еще углубились, резче стали, глазки-буравчики засверкали. И Люба вспомнила, как боялись его нарушители дисциплины на вверенном ему участке.
– А вот тут ты, Любаша, полностью неправа!
Петрович был старше на шесть лет, он уже и в подростковые ее годы по улице участковым ходил… Да и начальник – так его все на улице воспринимали. Девочкой Люба его побаивалась, хотя никаких нарушений за ней не водилось. И сейчас она это чувство вспомнила: Потапов лучше знает, Потапов уж если скажет, так оно и есть, Потапов всегда на страже.
– Да я ничего, Петрович… – забормотала она. – просто ведь уже давно было…
Потапов мрачно кивнул.
– В том-то и дело. Понимаешь, если б тогда сразу случай с Сергеем расследовали до конца и преступника нашли, Антон сейчас жив был бы. Я себя виноватым чувствую – почему не настоял на расследовании. Может, конечно, случайность. Хотя ведь в одну точку снаряд случайно два раза не попадет. А у нас попал!
Он задумался, потом опять заговорил.
– И все ж, Люба, я хочу это дело понять. Я уже не служу, как ты знаешь. У меня и прав никаких нет на расследование, даже меньше, чем тогда, когда в участковых ходил. Тут от тебя тоже многое зависит.
Если скажешь «Уходи, Петрович, не надо следствия», я и уйду. Но я думаю, ты ведь тоже заинтересована узнать, что произошло с Антоном. Чтоб больше не повторилось такого. Может случиться, что и сам он упал, ну… мы тогда удостоверимся. Будем знать, что все проверили – сам упал, случайность такая трагическая. Однако я уже сказал: велика вероятность преступления. Преступник должен сидеть в тюрьме, а не по городу расхаживать, как он у нас тридцать лет, может быть, расхаживает! Я с этим никогда не смирюсь.
– Петрович… Какой же ты неугомонный! – Люба уже улыбалась сквозь слезы. «Может, и прав он? – думала она. – Когда Сережа упал, там лестницу мерили – она не так лежала бы, если б сама пошатнулась, слишком далеко была отброшена… Петрович еще тогда говорил…».
– Может, и впрямь воришка залез, а потом испугался и столкнул Сергея, – продолжила она уже вслух – Но почему ж второй раз? Если тот же самый это негодяй, старый он уже теперь по чердакам лазить… И чего ж было так долго ждать? – Она спрашивала, а Потапов молчал, только смотрел на нее печально острыми своими глазками. И этот острый взгляд убедил ее. – Ну, тебе лучше знать, Петрович! Я не против расследования. Что помню – все расскажу.
1606 год. Отъезд Марины из Смоленска.
Отъезжал свадебный поезд царицы Марьи Юрьевны из Смоленска еще более пышно, чем въезжал. Супруг прислал ей на этот последний отрезок пути необыкновенную, похожую более на дом карету, запряженную пятьюдесятью белыми в яблоках лошадьми. В карете сидел хорошенький маленький арапчонок и играл с обезьянкой. Чтобы царице не скучно было в пути. Кортеж царицы тоже снабдили новыми каретами и лошадьми. Словом, отъезжали пышно.
Проводить обоз пришли смоленские бояре и духовенство. Собрался и простой народ, остановился подале. Служилые люди еще далее оттеснили:
– Вон, вон, пошли отсюда! Здесь не вашего холопского ума дело!.
Федул, горшечных дел мастер, тоже в той толпе был: пришел поглядеть, и Ваньку, подмастерья своего, с собой взял. Стояли далеко. Хотя и на пригорке, а не все видно. Но кареты разглядели, пока ждали. Дивились и карете царской, и коням. Вот, наконец, выходить начали. Вначале смоленские бояре – вышли, в сторонке стали и ждут. Потом двинулась царицына свита. Эти к каретам пошли.
– Ишь, важные какие… – толкнул Ваньку в бок Федул Маркелыч. А Иван ниже голову пригнул. Он про того ляха, что шесть гривен покрал, не рассказывал никому. Тогда и про венец надо было говорить, а они с Марфой после того ляха решили, что это опасно. Значит, дорогая вещь, раз такой пан ищет. Может, и впрямь золото? Как бы худа не вышло: докажи потом, что подарили, а не украл… Лучше спрятать подале и помолчать пока.
Толпа зашелестела, покачнулась, зашумела… Будто волна, пошел по толпе ропот:
– Матушка! Марья Юрьевна! .
– Царица вышла!… – восторженно выдохнул Федул возле уха – Эх, плохо видно, не там стали!
Царица шла, опираясь на руку пожилого мужчины, в окружении фрейлин и вельмож. Была она роста невысокого, низкого даже, так что почти и не видать ее было за свитой – так, платье царское да головной убор мелькали. Ванька, как и все в этой толпе, из себя выпрыгивал, на цыпочки становился – не видать! Но вот прошли к каретам, стали расходиться. В кареты залазить. Царица отделилась от всех, только пан тот седой, толстый ее за руку вел – отец, что ли? Юрий этот? – да жолнеры позади сопровождали.
– Роста небольшого, однако осанистая, – одобрительно сказал Федул Маркелыч.
А Ваньке, вроде, знакомой она показалась: маленькая, дробненькая – легко было из окна тащить – она ж как пушинка была… Неужели это ее он из огня вытаскивал? Вот на ступеньку кареты шагнула (отец поддерживает ее за руку, а дверь-то большая, царице и пригибаться не надо – не карета, а дворец!)… Шагнув на ступеньку, она развернулась, повернула в сторону толпы лицо, а Ванька аж Федула Маркелыча плечом отодвинул – так вглядывался. Неужели она?! Похожа очень… Да разве разглядишь!
– Что вертишься?! Убери башку, мне из-за твоей башки не видно, – услышал он недовольный голос хозяина. Это его Федул на место поставил. Ванька пришел в себя, подвинулся, кланяться стал. Виноват, мол, прости, благодетель, уж больно поглядеть захотелось.
1956 год. «Секретик».
Летом Люба почти весь день «бегала по улице», так бабушка это называла. На улице с самого утра обычно был кто-нибудь из детей, там легко находилась компания для игр, лето проходило весело. Но в тот раз, вернувшись с молоком в бидончике и железкой в оттопыренном кармане девочка на улицу не спешила: уже при входе в дом, на крыльце пахло очень вкусно, бабушка жарила пончики. Что ходила девочка за молоком слишком долго, никто не заметил, не увидела бабушка и царапину на руке. И что карман ее платья оттопырен и оттуда торчит грязноватая железяка, бабушка не увидела: хлопотала озабоченно возле керосинки.
«Ведь у нее день рожденья! – вспомнила Люба. – Это пончики!». Каждый год на Казанскую, в день своего рожденья, бабушка жарила в холодном коридорчике на примусе пончики с клубничным вареньем. Этот коридор, а точнее, веранда, не отапливался, с комнаткой и кухней, из которых состоял бабушки домик, его соединяла дверь. Больше дверей в жилой части дома не имелось. Крохотная кухня-прихожая совмещались, а комната отделялась от них занавеской. Сейчас дверь в коридорчик была распахнута.
Когда Люба вошла в кухню, дядя Костя уже сидел на табуретке за столиком возле печки. Ждал пончиков, смотрел в коридорчик, где возилась бабушка, через открытую дверь.
Дядя Костя – бабушкин муж. Три года назад, когда Люба была еще маленькая, он переделывал в домике печку и остался жить. Первый бабушкин муж, Любин дед, погиб на войне. Домик бабушка строила после войны, в одиночестве. Домик – ее любовь и гордость. Мама говорит, что и за дядю Костю она ради домика вышла – печник и плотницкие работы знает, мастер на все руки, а домик постоянно подправлять нужно. Люба в эти дела не вникает, не задумывается вообще. Дядя Костя уже три года здесь живет. Плохо, что печник много моложе бабушки – на улице об этом судачат, даже до Любы доходит.
К уличным пересудам бабушка относилась презрительно: в ее памяти , да и в памяти некоторых соседей еще жил бабушкин довоенный облик – редкостной красавицы, сводившей с ума мужчин. «Бывало, только глянет на меня – и уж хоть на край света за мной пойдет!» – самодовольно рассказывала она внучке. Самоуверенности насчет женских своих чар бабушке не занимать и сейчас, когда шестидесятилетний рубеж позади. «Черт сивый!» – ругается она на дядю Костю, потому что у него вся голова седая. А у бабушки ни одного седого волоса! Если какой-нибудь появляется, она его выдергивает. И мажет виски «Восстановителем для волос». У нее волосы темные, гладкие, блестящие, на затылке свернуты в большой узел – и совершенно без седины. Пересуды «зачем Косте старуха», тем не менее, идут. В последнее время они усилились, потому что бабушка начала часто болеть. Перестала прихорашиваться, не до того ей. Любе каждый раз бывает неприятно, когда соседи ее расспрашивают – как там, что в доме, не ругаются ли бабушка с дядей Костей… Семилетняя девочка смутно чувствовала, что вопросы эти нехорошие, и научилась их обходить. Бабушке про них не рассказывала.
Ах, как вкусно пахнет сдобными пончиками! Бабушка их уже вынула из кастрюльки, положила в сито – пусть лишний жир стечет, пусть остынут немного – горячие! Люба нетерпеливо ерзает на табуретке: на улицу хочется. Но пончиков непременно надо дождаться – скоро придут гости, все съедят…
– Что, стрекоза?! – обращается к ней дядя Костя. – не терпится пончиков попробовать, москвичка? Погодить надо, – он кивает на открытую дверь в коридорчик. – Щас будут…
Дядя Костя почти никогда не называет Любу по имени, а «москвичкой» зовет часто – из-за кос. У Любы две уже хорошие толстенькие косички, и дядя Костя, когда в благодушном настроении (особенно в подпитии), цитирует при виде нее детское стихотворение: «У москвички две косички, / У узбечки двадцать пять…». Дальше он не помнит, но Любе и неинтересно: она уже умеет читать, и сама это стихотворение читала давно, когда маленькая была.
– Ешь, Любаша, уже остыли! – бабушка ставит перед Любой тарелку с пончиками. Потом такую же тарелку придвигает дяде Косте, наливает обоим чай… Сама она все еще возится возле керосинки, вытирает тряпочкой брызги жира с клеенки, заливает водой кастрюльку – помыть…
Быстро проглотив пончики (варенье внутри горячее, прыскает… Дядя Костя смеется) и наскоро запив чаем, «москвичка» выскакивает на улицу.
Через два дома, возле Журавля (Журавель – так все зовут парикмахера Журавлева – высокого, худого, нескладного мужчину, отца двух сыновей и дочери) сложены бревна – хозяева задумали пристройку, – рядом уже почти выбранная куча песка: Журавель сам недавно обмазывал фундамент, песок необходим для цементного раствора.. На бревнах, стараясь проковырять босой ногой ямку в песке, сидит Лариска. Ногу она вытягивает изо всей силы, чтобы носок достигал песчаных остатков, спину в напряжении выгнула… Это все от скуки. Заметив Любашку, девочка тотчас прекращает свои ухищрения и бежит ей навстречу.
– Вышла?! Пойдем на бревнах посидим! Или, может, в «чижик» давай играть?
– Не-а, – машет головой Люба. – В «чижик» вдвоем неинтересно. Может, еще кто выйдет… Смотри, Азаренковым песок привезли!
– Тетя Варя говорила мамке, что будут сарай строить, – кивает Лора. – А привезли недавно, я видела. Самосвал выгрузил.
Песок возле Азаренковых свежий, но не сырой, сыпучий. Чистый пока. Как раз для «секретиков»! Люба достает из накладного кармана платьица свою железяку, ищет прозрачное стеклышко. Вот оно, возле забора валяется – хорошее, светлое… Лора тоже находит прозрачный осколок, она возится, с другой стороны кучи, чтоб Люба не видела. «Секретик» должен содержать неожиданность, для этого Люба срывает ромашку и, тщательно расправив лепестки, укладывает рядом с красивой железкой, сверху пристраивает прозрачное стекло, аккуратно присыпает песочком…
– Смотрите, они «секретики» делают! – раздается насмешливый голос у нее над ухом. Лора тоже поднимает голову. Увлеченные своими композициями девочки и не заметили, как подошла группа мальчишек. Это свои, с улицы: Витька Дурак, Витька Малой, Марселя, Леха Карасик, Петя Комнатный и Нервненький. Витька Дурак старше других, ему уже одиннадцать лет, а играет с маленькими, потому что у него замедленное развитие мозга, нарушение какое-то: ну, дурак, короче, и в спецшколе для дураков учится. Витьку Малого так зовут, чтобы от Дурака отличать, это обыкновенный восьмилетний мальчик, он с Лариской вместе в школу ходит, во второй класс перешли, а Марселя – его младший брат, ему только пять исполнилось. Леха Рыбкин, по прозвищу Карасик, на год младше Любы, тоже в школу еще не ходит. Его мама весной купила на этой улице дом – дядя Костя переделывает им печку. Нервненький приходит из переулка: родители снимают там комнату уже не первый год. Поначалу общение у него складывалось неудачно – ссорился с детьми, поэтому они его Нервненьким и прозвали, но в последнее время играют вместе мирно. На прозвище он не обижается – во всяком случае, не показывает вида: раз уж прилипло, все равно не переделать. Петя Комнатный – внук Филонихи, чей дом находится в конце переулка. Как и Люба, он живет с родителями где-то в другом месте, а на этой улице гостит у бабушки. «На улицу», то есть для игр с другими детьми, без взрослых, он выходит нечасто, больше дома сидит – поэтому так и прозвали.
Да, секретики! – отвечает Лариска. – Очень красивые! А вам посмотреть не дадим!
Начинается перепалка. Девочки немного кокетничают – спор затевают от скуки. С этими мальчишками, близкими соседями и практически ровесниками, они каждый день вместе играют на улице, и конечно, завершилось бы рассматриванием «секретиков», а потом совместной игрой в штандр или в чижика.
Но тут (как говорится в таких случаях, откуда ни возьмись!) на сцену является Шпэк.
Шпэка Любаша знает очень плохо – видела только один раз, издали. Она не училась в школе, куда ходили дети с этой улицы, и вообще здесь не все время была. Поэтому о Шпэке только слухи до нее доносились, да однажды Лора ей издали его показала. Сказала, что этого второгодника все в их классе боятся. Шпэка и на улице другие дети боялись. Он был только на год старше Лоры. Однако для своих лет очень крепкий, сильный. И самое главное – он был отпетый хулиган! К счастью, Шпэк жил на другой улице, туда нужно было идти через переулок и еще дальше в сторону края города, сюда он и не заходил почти никогда. Но в тот раз появился. Босые ноги пыль загребают. Старые штаны, драная, потерявшая цвет застиранная рубашка, босой, из-под копны нечесаных выгоревших на солнце волос, насмешливо смотрит на копошащихся в песке девочек.
– О чем спор? – остановился он возле детей. Он над всеми возвышался, Дураку почти вровень, а ведь Дураку уже одиннадцать. Одноклассники Шпэка – Лора и Витька Малой – испуганно встрепенулись. Лора не успела ответить, потому что вперед выдвинулся Малой.
– Девчонки «секретики» в песке делают, а показать не хотят! – нажаловался он.
Шпэк усмехнулся.
– Что за «секретики»?! Красивые? А мы сами посмотрим!
И ни минуты не раздумывая, он разметал грязной ступней песок – именно там, где Люба расположила «секретик»: в этом месте песок специально утрамбованный, так что найти было легко. Вот и ромашка, вот железка с камушками рядом… Шпэк победно поднял железку.
– Нашли из чего «секретик» делать, дуры! Из железяки ржавой!
И, прицелившись, запулил ее в сторону переулка. Отправленная его умелой рукой железяка долетела аж до чугунного рельса. Эта мощная рельсина была установлена здесь, на углу, в качестве ограждающего столба, чтоб при выезде из переулка грузовики забор Азаренковых не посшибали. Железяка ударилась о рельсину и отлетела в сторону, а Шпэк еще ромашку ногами потоптал.
– Дуры! – опять обозвал он девочек. И обернулся к мальчикам, ожидая поддержки.
Все молчали. Один Малой хихикнул, было, но сразу смолк. Шпэк презрительно сплюнул и пошел дальше – свернул в переулок и в сторону своей улицы направился. Люба так растерялась, что и не сразу заплакала. Лариса подбежала к ней, мальчики тоже подошли. Петя Комнатный и Дурак пошли к столбу – искать железку.
1606 год. В Москве. В Москву прибыли, когда уже месяц-май начинался.
– Все ж не так и плоха здешняя природа… – оглядывая зацветшую желтенькими цветками полянку, делилась Марина с придворной дамой. Караван делал последнюю остановку перед въездом в Москву. Будущей царице все хотелось найти в новом отечестве хоть что-нибудь хорошее. Дама соглашалась.
– Да, государыня, сейчас, когда нет распутицы и деревья начинают зеленеть, здешняя природа может понравиться, она порой даже не намного хуже польской!
Марина кивала с выражением печали и надежды.
Встретили их в Москве очень торжественно. Было заметно, что к встрече «государыни Марьи Юрьевны» тщательно готовились. При целовании руки «его царского величества» отцом Марины Юрием Мнишком государь расчувствовался, а во время приветственной речи нового родственника даже прослезился. Он чрезвычайно желал этого брака и сейчас переживал самые сильные чувства, поскольку это было осуществление мечты. В этом браке пожелания государственные и личные сплелись: во первых, новоявленный «царь Дмитрий Иоаннович» полагал, что после женитьбы на шляхтенке никто уже не посмеет сомневаться в законности его царского происхождения, во-вторых, он был действительно влюблен. Юная, хрупкая, аристократичная Марина пленила его с первого взгляда – давно, когда увидел ее в Самборе, в доме ее отца – шестнадцатилетнюю, с надменным и в то же время заинтересованным взглядом чуть прищуренных глаз, в парчовом платье и дорогом алмазном венце на поднятых по моде волосах. И теперь, когда он столько пережил, когда и впрямь взошел на престол – пусть неправедными, но такими трудными путями, она стала ему еще дороже, стала частью его завоеваний, его трона. Свершилось! Заносчивая польская аристократка ради него приехала сюда, в чуждую ей Москву. Уж теперь-то он и вправду царь – его признали, и не только в собственном государстве! Прекрасная юная Марина, которой он тогда, в Самборе под влиянием душевного порыва открыл свое настоящее происхождение, тем не менее, видит в нем царя. Он и сам уверовал в законность коронации: не кровь важна, а личные достоинства. Он, сын галичского дворянина Богдана Отрепьева, постриженный за непослушание и буйный нрав в монахи, образован, умен, хорошо воспитан… Разумеется, он имеет право на трон! Чем он хуже неправедно убиенного царевича? И уж конечно, он много лучше временщика Годунова – убийцы несчастного больного ребенка. Он и есть самый настоящий царь Дмитрий Иоаннович! Он победил всех врагов почти без помощи поляков – в разваливающемся, охваченном междоусобной бранью государстве увидели его силу, почувствовали его размах, уверенность в себе. За него встали казаки, жители приграничных окраин и прочие недовольные правлением Годунова. Теперь, с приездом Марины, для всех стало очевидно, что его признала Европа. Отныне он будет править свободно, не оглядываясь на чернь! В эти судьбоносные дни коронации, опьяненный любовью и триумфом, он растерял присущий ему ум и утратил осторожность.
Марина тоже чувствовала важность момента. Ее супругом станет царь. Это уже не тот странноватый, вызывающий насмешки многих москвитянин, который сумел чем-то (может быть, сочетанием робости и дерзости?) привлечь ее в Самборе. Ее муж – уверенный в себе, очень богатый и обладающий почти неограниченной властью мужчина. Он любит ее и готов ради нее на многое. В этой варварской стране Марине понадобится его любовь, она все более в этом убеждалась.
С точки зрения ее соотечественников она уже была супругой царя и царицей. Состоявшееся в Кракове зимой, перед отъездом Марины, торжество, где роль Дмитрия исполнял его посланец (боявшийся даже прикоснуться к руке царской невесты) была для поляков свадьбой. Коронация Марины в Москве должна была только подтвердить уже свершившееся. Московиты же видели в Краковской церемонии лишь обручение, предварительный сговор: чтобы стать настоящей царицей, дочь сандомирского воеводы по прибытии в Москву должна принять православную веру, обвенчаться с царем и пройти коронацию.
Дмитрий сделал все, чтобы принять невесту как можно лучше, однако до свадьбы ей было предписано жить у матери жениха, инокини Марфы Нагой – в монастыре. Мать убиенного царевича давно уже признала самозванца за сына, его невесту она окружила почти искренней любовью.
Надо сказать, ласка новоявленной свекрови мало смягчила общее впечатление: сама обстановка русского монастыря показалась Марине и ее фрейлинам неприглядной и даже страшной. Какая уж тут роскошь – и простого уюта не видела Марина в помещении, где провела первую неделю в Москве. Царственный ее муж, понимая, насколько тяжела для нее атмосфера монастыря, передал щедрые подарки, велел украсить кельи. Чтобы не мучить «царицу Марью Юрьевну» и ее придворных дам постной монастырской кухней, прислал им красивую посуду, а также польских поваров, которым вручил ключи от всех погребов и кладовых с припасами. Однако потемневшие от времени бревенчатые стены, обитые кое-где черным сукном, тусклый свет сквозь маленькие оконца изменить было нельзя. Марина пребывала в шоке: какая убогая обстановка, какое неудобство в православном монастыре! Отсталый народ, ненастоящая вера… Почему они упорствуют в ней? Ведь так очевидно, что она хуже истинной, римско-католической… Конечно, как и обещала воспитавшим ее монахам, она приложит все силы, чтобы помочь этому потерявшемуся народу перейти в католичество.
Уже будучи в Москве, она получила письмо от папы Павла V. Перечитала его два раза, сидя на непривычно-жесткой монастырской лавке возле дающего слабый свет крохотного окна и даже всплакнула – слеза упала на исписанную красивым почерком бумагу. Письмо было очень теплое, с напутствиями, пожеланиями. Папа напоминал об их предотъездном разговоре – о ее обещании оставаться хорошей католичкой и продвигать истинную веру в стране, которой она теперь владеет. Писал Павел V возвышенно и туманно, и только одно предложение отличалось твердой конкретностью – ради этого предложения и было написано письмо. Оно содержало ответ на важный вопрос о ходе церемонии вступления Марины в брак с царем Московии. В личном письме, направленном Папе ранее, Марина спрашивала главу Римско-католической церкви, можно ли ей перед бракосочетанием исповедоваться православному священнику и принять из его рук причастие – Московская епархия настаивает на этом. Вопрос разозлил Папу, ответ был отрицательным. «Долг твой, дочь моя, состоит не в уступках московскому разврату, не в потакании чужой ереси, а, напротив, в твердом руководстве заблудшими сими и в приведении твоих подданных к истинной вере».
Марина опустила руку с письмом на колени и тяжело вздохнула: на первых порах ей придется нелегко. Даже при поддержке мужа.
На взгляд новоявленного царя, проблема, вставшая перед его иноземной невестой, была проста, как пряник. Однако другие стороны так не думали. Дело в том, что церемония вступления в брак, по замыслу устроителей, совмещалась с церемониями принятия православия и посвящения новой царицы на царство. Московская Епархия действовала дипломатически, и требование перейти в новую веру не выдвигалось прямо, однако в ходе праздника Марина должна была исповедоваться православному священнику и принять от него причастие. Это был деликатный и тяжелый вопрос. В разговоре с Мариной жених подчеркивал важность исполнения этой «формальности» – таково требование православной церкви. Ему не удалось убедить Патриарха и других сановников православной церкви обойти некоторые правила. Сам-то он легко склонялся к компромиссу. Еще два года назад, будучи в Польше, он принял тайное католичество, чтобы заручиться поддержкой поляков и не иметь препятствия веры в обручении с Мариной. В Москве, разумеется, о его католичестве не знали, здесь он, будучи тайным католиком, по-прежнему проходил все православные обряды. Легко, без «этих предрассудков» он живо и не поддаваясь сомнениям, обходил конфессиональные проблемы, был уверен, что сможет лавировать столько, сколько понадобится. Этот получивший образование и не лишенный сердца молодой человек с юных лет владел многими умениями проходимца («вора», как тогда называли подобных ловких и весьма маневренных людей). Без этих умений он не прошел бы трудный путь от способного, но шалопутного, причиняющего много неприятностей родителям отрока Гришки из семьи галичских дворян Отрепьевых до «царя Дмитрия Иоанновича». И уж само собой, ложь, основополагающая способность любого вора, давалась ему чрезвычайно легко.
В данном случае, однако, компромисс зависел не от него. Гордая дочь Сандомирского воеводы Марина, на многое готовая ради Московского престола, в католической вере оказалась тверда и на предлагаемые женихом компромиссы (например, «для вида» принять православное причастие) без благословения Папы отказалась. Благословения Папы быть не могло: напротив, знавшая о тайном католичестве нового московского царя польская сторона ждала, что теперь, во время коронации, он откроет тайну и соотечественникам. «Царь Дмитрий Иоаннович», получив и здесь отказ, только вздохнул. Никто, никто не понимал его, никто не был готов поддержать временный компромисс. "Ничего, как-нибудь образуется…» – думал слегка расстроенный этой неувязкой, но по-прежнему счастливый жених.
Приготовления к венчанию и коронации шли своим ходом. За три дня до назначенных торжеств Успенский Собор был уже готов к ним. Оклады икон сияли золотом, серебром, драгоценными каменьями. Огромные рулоны самой лучшей парчи на красном сукне лежали пока в кладовой – в день коронации парчой будет устелена дорога к храму. Служащий при церкви столяр, Еремка Рукавицын, уже немолодой тридцатилетний мужик, совместно со своим подмастерьем Игнашкой Кожемякиным, заканчивал порученную ему работу по возведению приступочек перед иконами Владимирской Божьей Матери и митрополитов Петра и Ионы. Приступочки эти, или «колодочки», как назвал московский патриарх Игнатий, поясняя суть работы, призваны были физически облегчить для вступающей на трон царицы обряд миропомазания. Согласно Чину коронации невеста-иноземка должна была принять перед миропомазанием православное причастие. В данной ситуации оно приравнивалось к крещению хотя этот нюанс предпочитали не обсуждать: и без того вокруг процедуры возникли нежелательные споры. Однако здесь готовившие процедуру православные иерархи стояли твердо: без причастия, которое примут совместно царь и новоявленная царица, проводить Чин коронации они не станут. С царем-то сложностей не возникало, он разумеется, был согласен причаститься перед свадьбой (о принятии им католичества никто из православных церковников не подозревал), а вот невеста опечалилась. Православные иерархи иноземной печали как бы не заметили (ничего, привыкнет), к подготовке Чина отнеслись со всей ответственностью. Поскольку новобрачная была росту невысокого, Игнатий придумал изготовить на полу перед иконами не приметные для общего глаза «колодочки»: Марья Юрьевна встанет на них и приложится к иконам красиво, не поднимаясь на цыпочки и не вытягивая шею. А народ в церкви даже и не заметит, что царица на приступочки поднялась: пол и пол. Над этими-то «колодочками» и трудились теперь столяр Рукавицын с подмастерьем. Уже заканчивали – полировали, чтоб красиво вышло, чтоб не выделялись эти специально сделанные приступочки на общем фоне – как и было так.
– Дядя Ерема, – рассказывал Игнашка задумчиво, – А чванливы сильно эти паны, что с царицей прибыли… И на расправу скоры. Надысь Фомку Кирпатого за то, что не быстро посторонился, лях из свиты царициной дубинкой поколотил. У Фомки опосля того рука правая скурвилась, не выпрямляется, а одной работать-то несподручно – ежели так останется, что делать? Зашел к нему давеча: сидит плачет. Неужто за подаянием теперь ходить, говорит.
Столяр молча шлифовал дерево. Игнашка тоже другую «колодочку» шлифовал. Не дождавшись реакции, заговорил опять.
– А сказывают, что царица наша матушка Марья Юрьевна тоже не православной веры? – спросил он, любуюсь на свою работу. Колодочка стала гладенькой и точно того цвета, что пол в церкви; как всегда здесь стояла. – Врут, должно? –
Он оторвал взгляд от шлифуемой колодочки и поднял глаза на мастера. Тот тоже оторвался на миг от работы. Но взгляд не переменился, оставался суровым..
– Цыц, Игнашка! Не тебе о том рассуждать. Врут, а ты повторяешь… Для того и иконы – завтрева-то приложится к ним царица и нашу веру примет. Подай-ка мне ветошку помягче – Строго проговорил он, кивнув в сторону кучи инструментов и ветоши для полировки. И опять стал тщательно натирать дерево. – Вот сейчас-то, глядикось, отполируем, матушка наша Марья Юрьевна поднимется на приступочку, к иконам приложится и нашей веры станет, православной. А как еще?
1606 год. Большая свадьба и маленький обман.
И вот настало восьмое мая. Церемония, срежиссированная лично «Дмитрием Иоанновичем», отличалась большой торжественностью. После помпезного переноса в Успенский собор царской короны туда двинулась процессия приглашенных. По разостланной на дороге бархатной, затканной золотом парче шли знатные московские дворяне, потом царь (уже в короне) с царицей, одетой по-русски – в расшитое драгоценностями вишневое бархатное платье, а замыкали процессию знатные гости из Речи Посполитой.
Внутри собора не обошлось без суеты. Распорядители более всего боялись, как бы не произошло осквернение храма. И основания к такому страху имелись. Польский посол, например, гордо ходил по храму в мегерке с перьями. Распорядители поступили хитро: попросили у посла его головной убор, чтобы подержать – уж больно, мол, хороша шапочка, дотронуться бы… Пан самодовольно-презрительно снял мегерку, дал ее в руки этим дикарям. А те… быстро вынесли шапку из церкви. На возмущение посла отшучивались: «В церкви не студено, да и солнце не печет… Смотри – тут все без шапок. Вернем, как на двор выйдешь!». «Надули мы литву», – говорили они между собой, довольные этой придумкой.
Вообще стороны изначально плохо понимали друг друга. Православная служба показалась гостям невнятным, скучным и слишком длительным бормотанием. Миропомазание происходило по греческому обряду. И сам обряд, и следующая за ним коронация полякам были непонятны. Они вообще были убеждены, что Марина стала супругой московского царя и, следовательно, московской царицей еще зимой, после обручения в Кракове. Там была веселая польская свадьба. А тут так, формальное мероприятие для московитов… Они и вилкой-то пользоваться не умеют, а туда же – думают, что умные, обряды свои блюдут… «Но приходится пока с ними считаться!» – снисходительно усмехались гости.
Церемония была сложной и продолжительной, потому что включала в однодневное действо и обручение, и коронацию, и венчание. Предусматривались переходы из Успенского собора в Грановитую палату и обратно.
Мало кто из присутствующих внимательно и досконально отслеживал происходящее. Не только литовцы, но даже не все местные понимали смысл и порядок многочисленных составляющих трехэтапного торжества. Так, многие не заметили, что после венчания царь с царицей не подошли для принятия православного причастия с последующим целованием икон. По «Чину» царица Марья Юрьевна должна была приложиться к иконе Владимирской Богоматери, образам митрополитов Петра и Ионы, а затем получить причастие из рук московского патриарха. Для православных это символизировало бы ее приход к православию. Однако накануне Папа Римский отказал Марине даже в этом компромиссе – она не должна была принимать причастие из рук православного священника.
Ни царица, ни царь к иконам на миропомазание не подошли. Был исполнен только русский венчальный обряд.
Поляки на данном этапе были удалены из церкви, многие из них полагали, что причастие состоялось. Присутствующие московские гости, видя русское платье царицы и общую пышность церемонии, тоже думали, что все в порядке. Сильно опечалились только прекрасно разбирающиеся в тонкостях литургии православные иерархи.
Через три века историки будут отмечать, что ключевой ошибкой и толчком к последующим событиям стал отказ невесты-чужестранки от даже формального присоединения к православию. Марина, оставаясь верующей католичкой, не посмела нарушить запрет Папы Римского на принятие причастия из рук православных священников. Обряд коронации был не соблюден, смазан, наиважнейшую его часть пропустили… И обе стороны как бы не заметили этого. Привыкший к обманам Димитрий поддержал невесту, надеясь, что в суете никто ничего не поймет, что эта ложь, как и многие предшествующие, сойдет ему с рук. Поначалу так и казалось.
1606 год. Недельное торжество и катастрофа.
Его свадьба была не в указный день:
Да на вешний праздник Миколин день
Да бояра-то пошли ко заутрени,
Да Гришка с Маришкой в баину пошел;
Да бояра-то идут от заутрени,
Да и Гришка с Маришкой из баины иде…
(Историческая песня «Григорий Отрепьев»)
Торжества по случаю свадьбы продолжались в Москве еще более недели. Все это время Димитрий был очень счастлив. Самозванец не видел, как постепенно накалялась обстановка вокруг него.
Девятое мая, следующий после венчания день, пришелся на праздник Николы вешнего. Продолжать свадебные торжества в день святителя Николая было серьезным нарушением обычая, это воспринималось православными как кощунство. Свадьбы, да и вообще шумные гулянья, были в этот день запрещены. Однако уже с рассвета в Кремле гремели барабаны, играла музыка. Молодые сбросили русское платье – оно предназначалось лишь для коронации и венчания. Царь был теперь одет в любимый им гусарский костюм, а царица нарядилась в платье польского покроя – царь сам просил ее об этом: он пожелал, чтобы с этого дня Марина была одета по-польски – так, как она привыкла.
Супруг делал все, чтобы угодить молодой жене, но ее свита, включая отца новоявленной московской царицы, Юрия Мнишка, мало думала об интересах Марины, сложность положения шляхтенки ее соотечественниками не учитывалась. После венчания обострились ссоры между боярами и польской свитой царицы: поляки теперь потребовали еще большего уважения – в частности, при распределении мест за праздничным столом. У Лжедмитрия не получалось уравновесить интересы собственных бояр и гордых посланцев Речи Посполитой, а семнадцатилетняя Марина не могла ему в этом помочь. «Улица» тоже была недовольна. Пока что это было тихое осуждение: простые люди перешептывались, на Кремль, откуда доносилась музыка, кидали неодобрительные взгляды.
«Царь Дмитрий Иоаннович», однако, сохранял веселое расположение духа. Он упорно не верил своим приближенным, сообщавшим о стычках между приезжими и местными за пределами Кремля. А стычки уже вечером этого дня начались серьезные. Сопровождавшая царицу из Речи Посполитой огромная, более двух тысяч человек, свита после коронации совершенно освоилась в новых обстоятельствах. Дочь польского воеводы Марина теперь законная царица, полноправная властительница Москвы! Московские подданные в глазах поляков были невежественными, находящимися на более низкой ступени людьми, и после коронации это отношение стало открытым. К вечеру новые властители сильно напились и ударились даже в буйство. Возвращаясь после пира на свои квартиры, они рубили саблями встретившихся по дороге московитов, а жен знатных князей и бояр вытаскивали из карет, издевались над ними. И в последующие дни в городе то и дело вспыхивали бесчинства. Однако царь их не замечал, на донесения не реагировал. В Кремле было пока спокойно.
С утра десятого мая «царицу Марию Юрьевну» пришли приветствовать лица духовного звания. Дарили ей парчу, соболей, рысьи меха, золоченые серебряные кубки… Иноземное платье царицы сильно опечалило иерархов. Но до поры до времени промолчали, ушли с миром. Вечером в Кремле давали торжественный обед – небольшой, для домашних. На этот раз обошлось без споров, веселились, танцевали. Царь был очень доволен.
В среду по православному обычаю был постный день, однако Мария Юрьевна опять угощала «московских панов» в своих палатах. «Дмитрий Иоаннович», не чуя плохого, этот раздражающий подданных прием вполне одобрял.
Пытавшихся говорить царю о приближающейся смуте он наказывал – и слышать ничего такого не хотел. Никакого усиления стражи! Все будет хорошо – ведь он царь, он всего уже добился. Его торжество только начиналось, он был счастлив и верил в успех – ведь ему всегда везло.
Между тем, недовольство в городе, да и в Кремле нарастало. По Москве все более распространялись слухи о бесчинствах польских гостей. Они росли, как снежный ком. Недовольство выражали и простые люди, и бояре самого высокого звания. Во главе «московского заговора» стал опытный и доселе лояльный Лжедмитрию вельможа – князь Василий Шуйский. Самозванец был обречен.
Мятеж созрел в субботу, семнадцатого мая. В летописях его позднее называли «убиение Расстригино». Для Марины, которая только-только начала свыкаться с ролью царицы, это было как гром среди ясного неба.
Ранним утром в Кремль, сметя охрану, ворвалась организованная толпа людей. Для отвлечения внимания они кричали «Пожар! Пожар!». Устремились прежде всего в царские палаты, немногочисленную стражу убили быстро. «Дмитрий Иванович» выпрыгнул из окна. Будучи схваченным, проявил смекалку и чуть было опять не «заговорил» своих врагов, однако не успел – был застрелен. После этого кинулись искать царицу.
В эти утренние часы Марья Юрьевна находилась в верхних палатах в окружении своих фрейлин. Шум, крики о мятеже и весть об убийстве царя быстро распространились по дворцу. Фрейлины метались непричесанные, полуодетые. Мятежники ворвались – крушили все, искали царицу. Охранник и одна из фрейлин были убиты, несколько девушек изнасилованы. Марина, невысокого роста и худенькая, спряталась под юбку пожилой дородной гофмейстерины Барбары Казанацкой и тем спаслась, мятежники ее не нашли.
2016 год. Появляется Леля Шварц.
– Здравствуйте, Порфирий Петрович! Какая неожиданная встреча!
Перед скамейкой остановилась женщина с собакой на поводке – немного полноватая крашеная блондинка «за шестьдесят» в полосатом легком платье. Таких женщин много гуляет в этот час по бульвару возле Любиного дома. Есть и с собаками. У подошедшей дамы собака была беспородная, рыженькая, средних размеров.
Потапов ответил быстро, хотя и не сразу. Несколько секунд все же глядел на даму с собакой молча – то ли не сразу узнал, то ли сильно удивился.
– Здравствуй, Леля! И впрямь – неожиданная…мне кажется. Мы ведь, помнится, в прошлую встречу по именам перешли?
Дама рассмеялась.
– Конечно!. После таких событий, вместе пережитых, как не перейти?! Но ведь год уже с той поры прошел!
Любе показалось, что бывший полицейский озадачен появлением дамы. Будто видит в этой встрече какой-то особый смысл. И надо же – Лелей назвал! Значит, давно знакомы. Это кто ж такая? Вроде, уже видела ее где-то…
Потапов подвинулся на лавке ближе к Любе, как бы давая даме место. Дама уселась рядом с бывшим участковым, скользнула взглядом по Любе и вдруг уставилась на нее.
– Любаша!? – воскликнула она с полувопросом. – Я тебя не сразу узнала, так редко видимся.
Тут и Люба узнала. Это была Леля Шварц, ее одноклассница. Виделись, конечно, в последние десятилетия очень редко. Да, меняются ровесники…
–А чего ты на вчерашнюю встречу не приходила? – продолжала Леля с укором. – Тебя, между прочим, ждали! А ты не пришла и даже не предупредила никого!
Ах да… Вчера Люба должна была идти на встречу выпускников: пятьдесят лет после окончания школы! До случившейся в ее семье трагедии она действительно собиралась. Но, конечно, тут не до встречи – какая ж встреча… Она и забыла… Люба резко опечалилась, опустила голову.
– Вчера на кладбище ездили: девять дней, как зятя моего не стало…
– Ой, – смутилась Леля – Извини… Как жалко! Тем более, еще молодой, наверно. Твоя дочка, мне помнится, в середине семидесятых родилась…
– Нет, – покачала головой Люба – дочки моей муж тоже рано умер, давно, от болезни сердца. А сейчас – это муж внучки, Антон. Совсем молодой, конечно, и внучка моя рано одна осталась. Такая у нас, Лопуховых, судьба.
Любе не хотелось рассказывать – посвящать в подробности своей беды эту давно чужую женщину. Мало ли, что пятьдесят лет назад дружили. Да и какая там особенная дружба… Девочки были совершенно разные. Леля Шварц, лучшая ученица в классе, успевала не только отлично учиться и побеждать на олимпиадах по всем предметам, но и заниматься спортом – она играла за юношескую сборную города по теннису, – а также посещать все дискотеки, все молодежные вечера. Была при этом отчаянная кокетка. Вокруг нее вечно крутились какие-то мальчики, даже из других школ. Подруги ее, как на подбор, отличались веселостью и самоуверенностью, им все давалось легко. А Люба была скромной, училась средне, ничем особенно не выделялась. Теперь она сидела опустив голову и ждала, когда Леля уйдет. Надо было договорить с Потаповым.
Глаза случайно встреченной одноклассницы, между тем, подозрительно заблестели. Вот такой Люба ее помнила: когда математичка задавала трудную задачку и Лелька тянула руку, ее глаза всегда загорались интересом. Эта Лелька легко решала труднейшие математические задачи, класс любовался. Но имелись у лучшей ученицы и недостатки: она была очень настырная, все помнила, всех знала и все-то ей нужно было понять. Шварц обязательно нужно было вникнуть в окружающее, во всем разобраться. Любопытная, короче. Любе эта черта не очень нравилась, она одноклассницы сторонилась. Надо же, внешне безалаберная, веселая, а вмешивается в чужие дела и видит насквозь. Причем, когда и не просят ее.
И сейчас Люба смутилась: не хотелось слишком любопытную Лелю посвящать в свою проблему, да и вообще – зачем повторять при Потапове уже известную ему историю, с ним вообще отдельный разговор. К счастью, Шварц иногда была и чуткая. В данном случае она поняла Любино настроение и повернулась к Потапову.
– Я вижу, что у вас важный разговор, не буду мешать, До скорой встречи, Петрович!
Любе даже показалось, что она Потапову подмигнула. Тот кивнул, как бы приняв ее подмигивание.
А Леля встала, перехватила в другую руку поводок – он натянулся, потому что рыженькая дворняжка тоже радостно вскочила, намереваясь продолжать прогулку, и даже поторопила хозяйку, дернув поводок. Но та чуть задержалась, повернувшись к Любе.
– Я позвоню тебе на днях, – сказала она. – Так давно не виделись! – И многозначительно добавила. – Я на пенсию в прошлом году вышла, время теперь есть. Ты ведь тоже на пенсии? Да, давно не виделись… Кстати, вчера на вечере тебя многие вспоминали, жалели, что не пришла.
2016. Ящик с инструментами.
После завтрака Оля с Наташей отправились на работу: у Оли отпуск кончился, а Наташа и не выходила еще в отпуск – в детском саду, где она работала воспитательницей, ей дали за свой счет несколько дней на похороны. Первое время после похорон Наташа ночевала у мамы с бабушкой. «Это хорошо, что им на работу надо, хоть отвлекутся», – размышляла Люба за мытьем посуды. И о себе подумала: и ей надо бы отвлечься. Они с Потаповым договорились сегодня идти чердак смотреть – все ж тоже занятие. Оно и лучше, что Петрович расследование задумал, а то б она сидела тут одна.
Время еще оставалось, Любовь Львовна решила пройтись пешком. Когда вышла на бабушкину улицу, привычно удивилась переменам, произошедшим здесь со времен ее детства. Окраинная улица по-прежнему состояла из частных владений, но была теперь застроена большими и красивыми домами, иногда двух- и даже трехэтажными. Лишь несколько послевоенных домиков-хибарок оставались неперестроенными – в том числе и ее дача. Домик был все такой же маленький, как при бабушке. Красили, правда, регулярно – в зеленую краску, как еще бабушка любила. Антон собирался расширять строение, да не успел. Как ее Сережа, погиб.
От тяжелых дум отвлек Потапов. Он уже ожидал возле домика – надо ж, помнит и дом бабушкин. Впрочем, что тут удивительного, столько лет здесь участковым оттрубил! Пожалуй, более удивило Любу, что Потапов стоял возле автомашины – уже не очень новой «лады». Вот и Петрович машину купил…
Лестницу бывший милиционер внимательно осмотрел – она оставалась совершенно целой. Хорошая, крепкая железная лестница, ее Антон не так давно покупал. Раньше таких не было. Сережа тогда, почти тридцать лет назад, упал с деревянной, самодельной, там и дощечка при падении вылетела. Как же на такой крепкой удобной лестнице Антон оступился?
– В темноте лез, может, еще не совсем рассвело – да со сна, к тому же, – пробормотала Люба, как бы отвечая на незаданный вопрос. Потапов кивнул. Все может быть.
Дверца на чердак находилась с торца дома, прямо над ней навис конек крыши – чтобы дождь на чердак не затекал. Запирался чердак на навесной замок, который после трагического происшествия поменяли. Прежний нашли в саду недалеко от тела. Демин решил, что лестница стала падать в момент, когда Антон открывал замок, поэтому он тоже слетел. Так и записали, а замок Люба выбросила.
Потапов вначале сам поднялся по лестнице и очень долго рассматривал входную дверцу на чердак. Проводил руками по притолоке оглядывал с фонариком дверную раму. Даже на крышу залез и конек руками потрогал, удовлетворительно хмыкнув после этого.
Было видно, что результат его удовлетворил. Когда, наконец, от осмотра входа оторвался и открыл дверь взятым у Любы ключом, он выглядел, как охотничья собака, принявшая стойку. Но объяснять ничего не стал, только пригласил хозяйку тоже подняться.
На чердак давно уже был проведен свет, они зажгли лампочку. Люба огляделась печально: как здесь все знакомо! В детстве, лет в двенадцать, она иногда ночевала на этом чердаке – начитавшейся книжек девочке это казалось, романтичным, а также нравилось, что у нее есть свой собственный угол, а бабушка разрешала… Утром солнечные лучи пробивались в узкое оконце, будили девочку… Вон ее старая раскладушка прислонена в углу, так и не выбросил никто за все годы.
В целом же чердак был в относительном порядке. Центральная площадка, как и раньше, пустая. А по сторонам в ящиках были сложены старые вещи; их отправляли сюда не одно десятилетие, никто не разбирал эти залежи… Вот здесь Олины школьные учебники – их Сережа сюда перетащил, некуда их девать было. Рядом в ящике она узнала Наташину прошлогоднюю обувь – ну, ее недавно сюда сложили. А вот эти потемневшие от лет ящики стояли еще при бабушке. Здесь, помнится, были обои в рулонах, засохшая краска… – всякая ерунда, которую бабушка берегла для своего домика. Ящик с инструментами был опрокинут: ручная пила, гвозди, еще какая-то дребедень валялись рядом с ящиком.
Потапов сразу к перевернутому ящику и пошел. Потрогал его осторожно пальцами;, опустившись на колени, осмотрел, как лежат рассыпавшиеся предметы; поглядел на свои испачканные пылью брюки и озабоченно произнес, обращаясь к стоящей рядом Любе.
– Видишь – здесь старая пыль лежит, а здесь ее смахнули недавно. Этот ящик опрокинули с неделю назад – как раз, когда Антон упал. Вряд ли Антон мог ночью что-то искать в ящике?
– Нет… – растерялась Любовь Львовна. – Он и не успел бы. Наташа рассказывает, что прошло совсем мало времени, он почти сразу упал. Да и полицейский записал, что он на чердак не залез – лестница опрокинулась, когда он еще стоял на верхней ступеньке.
Ну вот. – Вздохнул бывший милиционер. – Это уже тоненькая ниточка. Почти волосок. Но можно предположить, что здесь кто-то рылся перед приходом Антона. Что-то именно в этом ящике искал: опрокинул и рассматривал внимательно все предметы Нашел ли? –
Он еще раз скользнул взглядом по рассыпанным предметам: ножовка, гвозди, молоток… Нехитрые инструменты домовладельца, и не очень давние. Люба, стоя рядом, тоже внимательно разглядывала, узнавала. Это их с Сергеем молоток… А ножовки такой у них не было, да и гвозди новые. Это уже Наташины с Антоном приобретения. Действительно, зачем Антон стал бы ворошить инструменты ночью? Именно в тот час, когда, с неохотой вылезши из постели, он пришел смотреть, кто может ходить по чердаку? Нет, это точно не Антон рылся. Но теперь и Люба видела, что перевернут ящик недавно и не случайно: инструменты не просто вывалили, а переворачивали, разглядывали… Да кому ж они нужны?! Искали что-то…
Потапов, между тем, внимательно осматривал ящик.
– Старый уже очень, – сказал он, наконец. – После войны таких много было, от патронов ящик. Давно здесь стоит, не помнишь? – обратился он к Любе.
– Давно. Всегда был. Этот как раз еще при бабушке здесь стоял, и в нем всегда были инструменты. Только менялись. Вначале дяди Костины инструменты были…Кажется, он этот ящик и притащил. А потом его оставил, только инструменты свои забрал. Инструменты уж не дяди Костины, а более поздние здесь лежат…
И вдруг Люба вспоминает, спохватывается:
– После дяди Кости здесь только моя железяка оставалась!
Сентябрь 1956 года. Дядя Костя уходит.
Дядя Костя стоит в коридорчике у порога с фанерным чемоданом в руке. В коридорчике уже прохладно, сентябрь на вторую половину пошел. Дядя Костя в зимнем бушлате (чтоб не тащить в руке), на голове фуражка – она у него всегда задрана на самую макушку, седой чуб вьется под ней. Бабушка тоже в теплой ватной фуфайке, и Люба в накинутом пальто.
– Ну, это… Я пошел, – говорит дядя Костя. – Не поминай лихом, Аня.
– Иди-иди, – кивает бабушка, улыбаясь. И оглядывает его внимательно, вместе с чемоданом. – Ничего не забыл? Смотри, все бери, чтоб не возвращаться потом. –
Бабушка улыбается и говорит весело. Но Люба хорошо разбирается в ее интонациях. «…чтоб не возвращаться» здесь главное – и не дай Бог дяде Косте вернуться! Он тоже понимает это. Однако все мнется на пороге.
– А инструменты?! – спохватывается бабушка. – Инструменты-то, самое главное, забыл! Забирай сейчас, чтоб не ходил потом.
Действительно, чемодан дяди Кости подозрительно легок на вид. И при неожиданном бабушкином вопросе мужчина как-то уж совсем теряется.
– Инструменты? – бормочет он. – А что инструменты? Я их, кажется, раньше забрал. Я их раньше перенес туда… Печку когда еще делал… Они там нужны были – печку ж делал.
До бабушки постепенно доходит. Плотницкие, слесарные инструменты при кладке печи совсем не нужны – это даже Любе известно. Значит, дядя Костя давно задумал уход и боялся, что его будут удерживать, не отдавая инструменты – самое дорогое, что у него есть. Бабушкино всегда бледно-смуглое лицо розовеет от сдерживаемого гнева, но голос остается спокойным
– А-а-а, –говорит она, – Ну-ну. Забрал, так и молодец. Так и о чем разговор. Иди с Богом. Пойдем, Люба – она тянет внучку в комнату. – Пойдем скорее, а то простудишься.
Но до Любы тоже доходит: не забрал ли дядя Костя со своими инструментами и железку с камушками? Они там вместе лежали. Железка оказалась в ящике с инструментами еще месяц назад.
В тот день Дурак с Петей подобрали Любину железяку возле рельсины, о которую ее кинул Шпэк, и отдали девочке. Люба пришла домой, сжимая в руке свою вновь обретенную драгоценность, только что, в результате удара о рельс, потерявшую один из маленьких камешков. За квадратным столом в «зале» (так иногда называли единственную в доме комнату, в отличие от занавешенного тканью уголка за печкой) уже сидели гости, собравшиеся по случаю бабушкиного дня рождения. Веселье было в разгаре – все пели.
На позиции девушка
Провожала бойца,
Поздней ночью простилися
На ступеньках крыльца…
– нестройно выводили гости.
Песня слышалось далеко за пределами домика. На вошедшую Любу обратила внимание только бабушка.
– Иди, внученька, поешь, – позвала она девочку. – Я тебе положу буженинки.
Люба хотела идти за стол прямо с железякой, но бабушка остановила ее.
– Ручки-то помой, выбрось эту железку, на что она тебе.
Люба помыла руки в кухне под рукомойником, а железяку положила там же, на табуретку под борт заменяющего раковину таза, да и оставила. Во время вкусного ужина, слушая хоровое пение и радуясь всеобщему веселью, девочка про железяку совсем не помнила. За столом она почти успокоилась, забыла про уличное столкновение со страшным Шпэком и про грубо разрушенный секретик. Она бы еще долго не вспоминала про свою находку, но после ухода гостей дядя Костя подошел к рукомойнику, чтобы почистить зубы, и увидел лежащую на краю табуретки железяку, взял ее в руки, стал рассматривать.
– Ань, а что это? – спросил он. – Откуда это у нас?
– Это моя железяка! – спохватилась Люба. – Отдай, дядя Костя!
– А где ты ее взяла? – рассеянно произнес дядя Костя, осторожно пробуя расколотый большой камень на остроту, потом зачем-то постучал камнем по столу и опять провел по нему пальцем.
– Нашла. – Люба смутилась: сейчас начнут расспрашивать и выяснится, что она, не спросясь взрослых, ходила с Лариской на Посадский луг… Дяди Кости-то она не боится, но бабушка за такое непослушание по головке не погладит.
– Возле дома тут недалеко нашла, – забормотала девочка. Врать она не любит. Но иногда приходится. Неужели дальше расспрашивать начнут? Вряд ли можно поверить, что на улице возле дома такая необычная железка валялась.
Но у дяди Кости свой ход мысли.
– Ишь ты, <…> – задумчиво говорит он. Он произносит непечатное слово, в таких случаях бабушка обычно его резко обрывает – тем более, при внучке. Но сейчас дядя Костя довольно сильно пьян, а с пьяного какой спрос? И бабушка философски-мудро пропускает ругательство мимо ушей.
– Ишь ты – повторяет пьяный мужчина. – Что за камень такой? Крепкий <…> (он опять ругается). Похож даже на алмаз. Можно попробовать из него стеклорез сделать.
Про стеклорез Люба уже слышала. Не так давно бабушка с дядей Костей спорили насчет стеклореза. Этот инструмент дядя Костя очень хотел иметь в хозяйстве. Как любой хороший мастер он любил хорошие инструменты, стеклорез плохенький у него был, но он мечтал купить самый лучший. В магазине они продавались не всегда, но однажды появились, и дядя Костя заспешил. Когда он назвал стоимость, бабушка ахнула и категорически отказала. И вот теперь ради стеклореза он покушается на Любину железяку!
– Нет! – воскликнула девочка. – Нет, дядя Костя! Это я ее нашла! – и осеклась: сейчас спросят где же это железяки с крепкими камушками у них на улице валяются.
Но никто не спросил: дядя Костя гнул свою линию (мол, отдай, москвичка, для тебя игра, а тут серьезная вещь будет), а мудрая бабушка размышляла, как этот спор разрешить, никого не обидев.
– Хватит тебе, черт сивый, ребенка расстраивать – сказала она наконец. – На что тебе железка, из нее и не выйдет ничего путного. Алмаз нашел! Который на дороге валяется. Давай, может, впрямь купим тебе нормальный инструмент в магазине. Раз он так нужен, говоришь.
– Да их уже нет сейчас в магазине – таких, какой я хотел! – оживился дядя Костя. И забормотал с пьяной обидой. – Когда был, не купили, говорил же тогда…
– Ну, к зиме поближе опять появятся, кому он зимой нужен, тогда и купим. У тебя ж есть пока! А хороший купим, как появится… Чего ты будешь с ерундой этой возиться? Поглядывай – когда увидишь в магазине, сразу скажи. Купим! А ты, внученька, не плачь: я тебя в обиду не дам. Даже и не думай – ничего он у тебя не отнимет, я не позволю никогда.
Тогда дядя Костя все же положил железяку к своим инструментам на чердак (бабушка не стала с пьяным спорить), но Люба уже не боялась: бабушкино слово самое твердое. Даже тверже алмаза. Если она сказала, что не отдаст, так не отдаст. Пусть пока полежит железяка с инструментами на чердаке, там сохраннее. После происшествия со Шпэком не хотелось ее на улице показывать. А через пару недель Люба пошла в школу и про железку почти забыла. У бабушки она теперь бывала только по воскресеньям.
И вот теперь, через месяц с небольшим, дядя Костя уходил. В это воскресное утро он сообщил бабушке, что нашел себе другую женщину. Весной она купила на этой улице дом, жаловалась, что печка плохая, и ей посоветовали нанять дядю Костю – новую печь класть. Почти все нынешнее лето он туда ходил, к этой хозяйке, работал. Она была много моложе бабушки: ее сын Леха, по прозвищу Карасик, дошкольник еще. По улице поползли слухи, но бабушка к слухам никогда не прислушивалась, это было ниже ее достоинства, а Люба ничего не понимала. О своем уходе бабушкин муж сообщил только сегодня, воскресным утром, чтобы сразу и оставить дом, но вот, значит, инструменты потихоньку переносил раньше – то-то бабушка и возмущена. Выходит, он думал, что она может ему инструменты не отдать, удерживать будет?! Да есть ли у него ум?!
– А железка? – спрашивает Люба дрожащим голосом. – может, мою железку тоже унес?
Бабушка не сразу понимает о чем речь, почему разволновалась внучка, а дядя Костя смущенно мычит:
– Зачем тебе ржавая железка, москвичка? Я думал, она тебе не нужна, так забрал…
Бабушка сдвигает брови, говорит негромко, но четко.
– Чтоб немедленно вернул ребенку его игрушку! А сам иди на четыре стороны. Проверь хорошо, чтоб ничего своего не забыл.
В тот же день Леха принес Любе железяку.
– На, дядя Костя велел тебе передать. Он случайно взял.
– Вот и ладно! – в запальчивости ответила Люба, разглядывая возвращенную железяку. – И не нужен нам ваш дядя Костя.
– Да кому он нужен?! – примирительно пожал плечами Карасик. И сплюнул.
Железку с камушками Люба отнесла опять на чердак и спрятала в тот самый ящик, где еще недавно лежали многочисленные инструменты мастера, а теперь болтались на дне какие-то поломанные ножницы, отвертка, да старый бабушкин молоток.
1606-1608. Мнишки в Ярославле, самозванцы гуляют по стране.
После убийства Расстриги в Москве еще несколько дней не утихали сражения между польской свадебной свитой и московскими людьми. Полякам припомнили их высокомерно-презрительное поведение, их безнаказанные преступления на улицах Москвы. «Царь Дмитрий Иоаннович» воспринимался восставшими как наглый расстрига-самозванец, готовый ради собственной власти отдать полякам русские земли и поменять веру. Теперь не только московский люд звал его «ростригой», но и в официальных московских бумагах так называли. Однако единства по-прежнему не было. Для очень многих самозванец стал несправедливо убиенным потомком Иоанна Грозного, коронованным царем Димитрием. Повтор убийства придавал мифу о неправедно убиенном еще больший драматизм. «Бог спасет его и в этот раз!» – мечтали поверившие самозванцу люди. Большие потрясения одолевали и мучали страну.