© Like Fire We Burn by Ayla Dade
2022 by Penguin, a division of Penguin Random House
Verlagsgruppe GmbH, München, Germany
© Л. Бородина, перевод на русский язык
© Маркова И., иллюстрация на обложке
© ООО «Издательство АСТ», 2025
Посвящается всем девочкам,
которые витают в облаках
Некоторые воспоминания остаются с нами навсегда
Первое, что я вижу – Скалистые горы.
И так было всегда: когда я вставала с постели и смотрела в окно, когда выходила из дома. Скалистые горы, куда ни глянь.
И первый, о ком я думаю тут, дома, в Аспене, – Уайетт.
Уайетт Лопез. «Тот самый, который разбил мне сердце», – могла бы сказать я, но это было бы неправдой. Он не просто его разбил – это слабо сказано. Невозможно описать словами, что именно он с ним сделал.
Начни я кому-нибудь рассказывать о том, что случилось, мне пришлось бы заткнуть уши и каким-то образом отключить сознание, чтобы не пришлось это слушать самой. Когда я об этом думаю, события снова оживают перед глазами, а потому я не хочу об этом вспоминать – ни сейчас, ни потом.
Но я все равно расскажу, иначе я не могу.
Уайетт Лопез был для меня всем. Я говорю так не просто потому, что меня это разрушило, и мне его не хватает, а потому, что так оно и было. Мы были одержимы друг другом – не в каком-то поганом, токсичном смысле, нет. Мы помешались на своей любви, оба, и, честно говоря, прекрасней этого нет ничего на свете – еще бы, безоговорочная любовь, помноженная на два, лучше не бывает. И именно поэтому было так больно, так раздирающе больно, когда он достал свое достоинство перед Гвендолин, будто она – это я; «Ой, ну, вот так вот вышло, бывает, ничего страшного, перепутал».
Порой воспоминания бывают не просто плохими, а дерьмовыми.
Я уехала, потому что не могла больше думать, у меня не осталось мыслей и чувств, потому что во мне бурлило слишком много эмоций, злости и… Уайетта.
То видео. Видео, на котором мой Уайетт стоит в темной комнате: широкий торс, мускулистые руки. Я наблюдала, как он, пошатываясь, смахнул вазу с прикроватной тумбочки, и она разбилась об пол, а потом он каким-то образом упал на кровать, на эту самую кровать с постельным бельем с оленями, видом на Аспенское нагорье и сияющей над головой луной – яркой и ясной, слишком прекрасной для такого момента. А потом я увидела ее, Гвендолин, которая, видимо, думала, что она – это я; как она лежала в постели и раздвигала ноги, а потом хоп! – она уничтожила мою жизнь, и он уничтожил мою жизнь. И все, не осталось ничего, кроме боли, ненависти, печали, злости и любви… Любви? Какого черта? Почему, почему, почему?
И вот я снова здесь. Вернулась к истокам. Двери аэропорта Аспена распахиваются. Я делаю глубокий вдох, чувствуя, как ледяной воздух обжигает легкие, и сую руки в карманы куртки с подкладкой. Устало тру глаза. Уснуть в самолете было невозможно. Мой вялый мозг благодарит меня за похвальную идею заказать ночной рейс.
Прошел почти год с тех пор, как я приезжала сюда в последний раз. Я всего лишь провела здесь Рождество, но эти две недели привели к тому, что последующие десять месяцев я пыталась стереть из памяти лицо Уайетта. Его черты слишком эстетичны, слишком красивы, чтобы казаться обычными: маленькая щель между резцами, ямочки на щеках, прическа – дикая и растрепанная сверху, короткая по бокам, которая каждый день идеально лежит, хотя кажется, что с ней такого добиться невозможно.
Ничего не вышло. Его лицо по-прежнему со мной. Прямо перед глазами. Прошло два года с момента нашей встречи, но он все время рядом, хотя его тут нет.
Безумие, правда?
– Ариа!
Я отвожу взгляд от внушительной горной гряды Сноумасс и поворачиваю голову направо.
Там стоит Уильям, прислонившись спиной к своему небесно-голубому пикапу «Форд». Он идет ко мне и раскидывает руки в широком объятии. В этом весь Уильям. Сотрудник администрации Аспена. Самый сумасшедший житель нашего города с самым большим сердцем, которое только можно себе представить. Очень любит обниматься. Будь его воля, обнял бы весь большой мир. Он всегда говорит, что на этой планете слишком одиноко, миру нужна любовь и люди, готовые ее дарить. «Как же он прав», – думаю я, а потом снова вспоминаю Уайетта, черт бы его побрал.
Я улыбаюсь:
– Привет, Уилл.
Его усы царапают мне щеку, когда он крепко меня сжимает. Он пахнет так же, как и раньше: старинной мебелью и лошадьми.
Он отстраняется и берет у меня чемодан с сумкой, чтобы поставить их на багажник.
– Я хотел приехать на карете.
– Мне бы понравилось.
– Знаю, – он подходит к пассажирской стороне и открывает передо мной дверь. – Я беспокоился, что лошади испугаются на автостраде.
– Да, скорее всего.
Уильяму приходится сделать три попытки, чтобы завести машину. Двигатель рокочет, включается радио. Какая-то песня в стиле кантри. Так всегда в Аспене. Все кажется спокойным. Огромная горная гряда, а посреди нее – коттедж за коттеджем, где все друг друга знают. Если бы это был фильм, мы были бы разодеты в старомодные одежды и танцевали вокруг колокольни, а на фоне играло бы кантри, потому что здесь красиво, по-домашнему, если не углубляться в детали и не прислушиваться к биению некоторых сердец. Им слишком тоскливо и одиноко для песен в стиле кантри, разве что в самый раз для песен Тейлор Свифт.
Мы выезжаем из аэропорта и едем по шоссе в сторону центра города.
– Твоя мама будет рада тебя видеть.
– Я тоже.
У мамы ревматизм. В последние несколько месяцев ей стало хуже, и она долгое время скрывала это от меня, потому что знала, что я все брошу и вернусь. Ведь я такая – вечно встревоженная, слишком самоотверженная и любвеобильная, несмотря на то, что Уайетт приложил все усилия, чтобы уничтожить это все во мне.
Но я ведь Ариа. Добрая. Хорошая. Вот почему я вернулась. Мне все равно, что у меня на душе. А вот мама – это важно. И, буду откровенна, последние два года я надеялась, что кто-нибудь позвонит, я окажусь кому-нибудь нужна, и меня позовут обратно домой. Я бы ни за что себе в этом не призналась, не сказала бы себе: «Послушай, Ариа, будь честна с собой, ты ведь не хочешь учиться в Брауне. Ты хочешь обратно домой. Ты хочешь гулять по утрам по Аспенскому нагорью и слиться с горами, хочешь рассматривать свежие следы птичьих лапок на снегу, наблюдать издалека за Уайеттом и представлять, как сложилась бы жизнь, если бы он тебе не изменил».
Прекрасная мысль: «Если бы он тебе не изменил». Мы бы до сих пор были теми, кем себе казались.
– Не понимаю, почему ты не хочешь работать в конюшне, Ариа, – Уильям включает поворотник и сворачивает к центральному выходу. – Эта работа идеально тебе подходит.
– Твои лошади меня терпеть не могут, Уилл.
– Неправда. Они просто недоверчивые.
– Прошлой зимой Салли пыталась оторвать мне руку.
– Не принимай это на свой счет. В тот момент она была очень раздражительной.
– Прекрати постоянно держать ее на диете. Она становится опасной для людей. Это тирекс, а не лошадь.
Он вздыхает:
– Боюсь, у нее наступает менопауза.
– Трагедия. Она растопчет весь Аспен. Я тебе еще раньше говорила, что, если яйцо зеленое, не стоит его высиживать.
Уильям смеется:
– Так здорово, что ты вернулась, Ариа.
Я улыбаюсь, глубже кутаюсь в капюшон из искусственного меха и притворяюсь, что не слышу этих слов от Уильяма. Я мысленно представляю, как слышу их от человека, который два года назад целовал не мои губы. Жестокая мысль. Ужасающая. Мне не хочется думать об этом, но я думаю.
Наверно, это мазохизм.
– Можешь высадить меня здесь, Уилл.
– Глупости. Ты же не потащишь сумки через весь город.
– Тут пешком пройти пару минут.
– Да, я так и сказал. Полгорода.
Я закатываю глаза, но улыбаюсь:
– Тогда завези мои вещи домой, хорошо? Я скучала по Аспену. Мне нужно пройтись, прямо сейчас.
– Хорошо. Только берегись тирекса. Вдруг он начнет на тебя охотиться.
– Ладно.
Уильям останавливается и выпускает меня из машины. Мои коричневые «мартинсы» погружаются в кучу листьев у подножия колокольни. С нетерпением жду, когда осень уступит место зиме. Аспен в холодное время года – это волшебство в каждом вдохе.
Проходя по улицам города, я невольно сравниваю его с Провиденсом, штат Род-Айленд. Тот – огромный столичный город, в котором каждый человек – просто безымянное существо, затерявшееся в толпе. Никто друг с другом не здоровается, все мечутся, в глазах – стресс, страх что-то упустить, пропасть, страх всего и вся.
У нас такого нет. Аспен – хоть и туристическая точка, но все же маленький город. Здесь все друг друга знают. Я могу пересказать всю жизнь нашей соседки Патриции, хронологически и в подробностях, хотя ей уже почти девяносто. Вот так здесь обстоят дела. Если что-то случается, то все об этом знают. И никогда не забывают.
Я останавливаюсь перед угловым зданием с надписью «Закусочная Кейт». Еще рано, почти семь утра. Нежно-голубое небо украшают розовые полосы, проплывают похожие на сахарную вату отдельные облачка. В безветренном воздухе слышится звук открывающихся внешних жалюзи на окнах супермаркета «Вуднз». В «Закусочной Кейт» очередь ждет свой кофе перед работой. Ветер шелестит листьями, пронося их мимо меня по асфальту, а я стою и смотрю на витрины магазинов на другой стороне улицы. Кейт вертится за прилавком, надевая фартук с цветочным узором, и перебегает от одного автомата к другому. Готовые чашки с кофе она передает дочке, которая обслуживает посетителей.
Гвендолин. Я отказываюсь произносить ее сокращенное имя, Гвен, потому что это означало бы, что она мне нравится, а это уже не так. Когда-то раньше – да, она была моей милой подругой-полутайкой, которая смеялась, когда мы с Уайеттом засовывали попкорн себе в нос и соревновались, у кого он дальше пролетит, но теперь… теперь все иначе. Из-за нее мое сердце разбито. Они с Уайеттом его разбили. Просто так. Нельзя разбивать сердца. Они драгоценны, а драгоценные вещи нельзя разрушать.
Гвендолин поднимает глаза, передавая чашку клиенту. Она улыбается и что-то говорит, наверно, желает ему хорошего дня, потому что у некоторых людей он все еще может быть, этот хороший день. Когда она поворачивается, чтобы обслужить следующего посетителя, ее взгляд устремляется за его плечо.
Она замечает меня, и улыбка на ее лице меркнет. Я не прерываю зрительный контакт. Хочется знать, о чем она думает. Знать, сожалеет ли она о том, что сделала. Я хочу, чтобы она посмотрела на меня и снова почувствовала себя никчемной.
Но ее лицо не выражает ничего такого, что я могла бы распознать на расстоянии. Никаких эмоций. Мне не хочется признавать этот факт, но Гвендолин похожа на меня. Она мастерски скрывает свои чувства. У нее идеальный покер фейс.
Хотела бы я ее ненавидеть. К сожалению, не получается. Объективно даже могу понять. Если бы я была на ее месте, и такой парень, как Уайетт, проявил бы ко мне интерес, я тоже почти наверняка не смогла бы устоять. Думаю, ни одна девушка не смогла бы отвергнуть Уайетта. У него особенная харизма, все в нем стильное и притягательное, необычное, лукавое, свежее, и эта новизна сохраняется долгие годы. В нем всего понемногу. Наверное, для нее он был светочем. Запретным плодом, который она вкусила.
Гвендолин отводит глаза, когда Кейт уже второй раз сует ей под нос чашку кофе для клиента.
Я иду дальше. Колокола отбивают полный час. Из парадной двери нашей гостиницы, отделанной деревом, выходят два постояльца. Мужчина надевает синюю шапку-бини, а его жена в это время показывает на «Закусочную Кейт». Они проносятся мимо меня, и я успеваю придержать нашу входную дверь, прежде чем она успевает захлопнуться.
Снова дома. Впервые я возвращаюсь без обратного билета на самолет. Я снова здесь и здесь же остаюсь.
Пахнет деревом, блинами и кленовым сиропом. И знакомый запах кожи от потертого длинного дивана в форме буквы L в гостиной у кирпичного камина с потрескивающим огнем. Эти запахи будут ассоциироваться у меня с домом всегда и везде.
Я закрываю дверь. Эта часть комнаты пуста, но я узнаю постояльцев за столами в прилегающей столовой за каменной аркой. Они завтракают, на их лицах – счастье, в их сердцах – мир. Это – особенность нашей гостиницы. Она дарует покой.
Мои шаги приглушает турецкий ковер. Мама не замечает меня, когда я прохожу через арку. Она стоит у буфета и никак не может решить, на какую вязаную подставку с цветочным узором поставить вишневый джем.
– Бери оранжевую, – говорю я и улыбаюсь. – С белой потом пятна не выведешь. Это мы уже проходили.
Мама оборачивается. Банка с джемом стукается о миску с фруктовым салатом, наполняя воздух звоном.
За последние два года ревматизм изменил маму. Когда она принимает кортизон, ее раздувает, а морщины от стресса стали глубже, но не сейчас, сегодня она сияет, и я думаю: «Боже, как она прекрасна, моя мамочка. Какая она красивая».
– Иди ко мне, мышка, – она ставит джем на подставку, конечно же, оранжевую, и прижимает меня к себе. Знакомый аромат розовой воды, смешанный с кленовым сиропом, возвращает меня в детство – как будто мне снова пять лет. Мама ерошит мне волосы, и я крепко ее обнимаю.
– Будешь завтракать?
Я киваю:
– Кофеин. Мне нужен кофеин. И рогалик.
– Я купила твой любимый сливочный сыр. Тот, что с паприкой и шнитт-луком.
– В Провиденсе такого нет, – говорю я, когда мы с мамой садимся за столик у камина, который она накрыла. Это то, что я больше всего люблю дома: треск огня практически повсюду.
– Я побывала во всех супермаркетах. В каждом, мама. Ты знаешь, сколько в городе супермаркетов? Много. И я побывала во всех, как бродячая собака в поисках ливерной колбасы. В какой-то момент меня даже начали узнавать.
Мама наливает кофе в наши кружки с бессмысленными надписями. Разноцветные, с причудливыми принтами. Мы находим их на блошиных рынках и барахолках. Это наше общее хобби. Сегодня мне досталась кружка с надписью «Ты воняешь». Моя любимая.
– Я же просила тебя этого не делать. Род-Айленд – это тебе не Аспен, Ариа. Люди там другие. Они не ценят сливочный сыр так же, как мы.
– Да уж. Не хотелось верить, но это правда.
Тостер выплевывает наши рогалики. Мама пытается встать, но я замечаю боль у нее на лице и опережаю ее.
– Сиди.
Когда я возвращаюсь из буфета, то вижу, как мама со стоном разминает пальцы. Сердце сжимается. Я сажусь и кладу ей на тарелку рогалик.
– Насколько все плохо на самом деле? Не жалей меня. Я твоя дочь. Расскажи, как у тебя дела. И пожалуйста, скажи мне правду, потому что в остальном дела и так обстоят паршиво, договорились?
Она долго смотрит на меня. Я узнаю задумчивость в ее глазах, потому что сама гляжу на нее так же. Ей не удастся меня обмануть. Мама раздумывает, стоит ли сказать мне правду, но, увидев мой пристальный взгляд, уступает.
Она вздыхает:
– Не очень хорошо. Но я справлюсь, Ариа. Не волнуйся.
Я намазываю рогалик своим сливочным сыром. Я говорю «своим», потому что люблю его, правда, просто обожаю.
– Мы справимся. Я помогу тебе.
Мамины руки кажутся деревянными, когда она берется за ручку и подносит кофейную чашку к губам. От этого зрелища у меня щемит сердце. Хотя не то чтобы щемит, нет, скорее, это неприятно.
Мама это замечает, опускает чашку и наклоняет голову:
– Ариа, мышка моя. Со мной все будет хорошо. Ты лучше сосредоточься на учебе. Тебе двадцать, ты слишком молода, чтобы проводить время со старой мамой и тратить жизнь попусту.
– Я и так сосредоточена, но все равно могу тебе помогать.
Мама отпивает кофе и вопросительно смотрит на меня:
– Я до сих пор не могу понять, как мне справляться с переменами.
В столовую входит пара с девочкой на руках. Ей не больше шести. На голове у нее торчат две белокурые косички. Милашка. Мои губы складываются в легкую улыбку, когда я вижу, как девочка с сияющими глазами бежит к шоколадной пасте.
– Это не так сложно, как тебе кажется.
Девочка дергает отца за рукав и показывает на пасту. Я отворачиваюсь и смотрю в мамины измученные глаза.
– Я подала срочную заявку, приложив соответствующие обоснования и твои медицинские заключения, и мне одобрили перевод в Аспенский университет.
Мама откидывается на спинку скрипучего деревянного стула и скептически на меня глядит:
– А как же год практики в Сиэтле?
– Я отказалась.
– Отказалась? А мне не сказала, Ариа! – ее взгляд полон укора.
Я пожимаю плечами и кусаю рогалик.
– Значит, ты уже нашла практику в Аспене?
Мой желудок сжимается от вопроса, и мне становится тошно. Сливочный сыр вдруг уже не такой вкусный, как обычно.
– Нет. Время еще есть. Практика начнется только через год.
Она вздыхает:
– Ариа.
– Я найду, мам.
– На кону твое будущее.
– Да. И как я уже сказала… – я отправляю в рот последний кусок рогалика, допиваю кофе и встаю. – Об этом не волнуйся. Я обо всем позабочусь. Я же Ариа, помнишь? Ариа, которая все организует. Ариа, у которой все под контролем. Все в порядке, мам.
Когда я целую ее в макушку, она улыбается, но не похоже, что это ее убедило. Неудивительно. Никогда в жизни у меня не было так, чтобы все было под контролем. Мама знает это лучше, чем кто-либо другой.
Я молча убираю со стола, и каждый раз, когда возвращаюсь, чтобы отнести еще что-нибудь на кухню, она недоверчиво и беспокойством смотрит на меня своими светлыми глазами.
– Все будет хорошо, – говорю я, когда заканчиваю. – Вот увидишь.
Что за ложь! Как ни странно, проще всего лгать, когда пытаешься облегчить чужие переживания, хотя сама внутри просто кричишь и плачешь и никак не можешь с этим справиться. Но я не могла ей этого сказать. То есть могла, но как глупо, думаю я, как глупо обременять ее, когда ей так плохо. Я не стану этого делать.
После этого я выхожу из столовой. Я тепло улыбаюсь семье в гостиной, проскакиваю мимо них и поднимаюсь по массивной деревянной лестнице. Ступени скрипят. Я провожу пальцами по покрытым лаком перилам, ощупывая зазубрины, каждая из которых настолько знакома, что я точно помню, где какая. Поднявшись наверх, я автоматически поворачиваю голову в правый конец коридора. Когда я была маленькой, я часами сидела на мягкой скамейке перед окном и наблюдала за людьми на улице. Я окидываю взглядом стены. Они все те же, что и всегда. Половина комнаты отделана белыми панелями, остальная часть – голубыми обоями с пастельными цветами. Между дверями гостевых комнат по-прежнему стоят массивные комоды из натурального дерева, по которым я лазила в детстве, а в двух латунных люстрах у меня над головой поменялись только лампочки. Как знакомо мне это место! И до чего же оно хорошо, это чувство. С тоскливой улыбкой я иду по коридору и выхожу через смежную дверь в нашу гостиную.
Наш коридор ничем не отличается от коридора для гостей – он один и тот же, только разделен установленной когда-то перегородкой. В конце коридора деревянная приставная лестница, сделанная из толстых стволов деревьев, которая ведет на крышу. А на крыше – моя комната.
Моя комната.
Она выглядит точно так же, как и два года назад, когда я уезжала из Аспена. Здесь успела недолго пожить Пейсли. Она занимается фигурным катанием и переехала сюда в прошлом году. Тогда она не знала, как ей быть: она сбежала от своего тренера в Миннеаполисе и оказалась в Аспене. Я люблю ее. Все ее любят. Пейсли – она как Аспен. Рядом с ней ощущаешь покой.
Я улыбаюсь, окидывая взглядом комнату. Либо она тщательно старалась ничего не испортить, либо мама расставила все так, чтобы я чувствовала себя как дома. Я вполне допускаю и то, и другое.
Стены расположены под углом, а окно – на треугольной стене, которая ведет на улицу. В начальной школе я была самой крутой, потому что всем говорила, что живу в треугольном доме.
Эта комната – воплощение мечты каждой девушки, которая любит уютное Рождество. По балкам крыши вьются гирлянды. Стены сделаны из необработанного дерева. Я никогда не клеила на них обои, потому что мне так больше нравится. Вдоль стен стоят широкий шкаф, старинный письменный стол, которым я никогда не пользуюсь, и два комода. Мой взгляд скользит к дивану с белой обивкой под двойным окном. На шторах до сих пор висит золотая гирлянда с рождественской звездой, которую я повесила несколько лет назад, а потом, конечно, забыла о ней. Почему-то мне не захотелось потом ее снимать. Мне она нравится.
Дерево под ковром с ромбами скрипит, когда я прохожу по комнате. Странно снова оказаться здесь. Не просто временно, а именно вернуться. Снова в Аспен. Снова в свою комнату. Это самый настоящий психоз в худшем смысле этого слова, потому что в этом месте все слилось воедино. Все воспоминания – и хорошие, и плохие – нахлынули разом.
Я опускаюсь на кровать и наслаждаюсь упругостью матраса. В общежитии Брауна такого не было – он был жестким, как бетонный блок, несмотря на то что мы потратили кучу денег на мое обучение, все мои сбережения. Несколько тысяч долларов за бетонную кровать – супер, правда?
Я провожу ладонью по краю кровати, касаясь полированного дерева с белой отделкой.
Эту кровать смастерил мой отец. Мне было четырнадцать, а ноги у меня были такие длинные, что на полфута выступали над рамой детской кроватки. Поэтому я всегда спала в позе эмбриона, чтобы с нее не свешиваться. Подумать только.
Примерно в это время я начала встречаться с Уайеттом. Мы оба были совсем еще юными, зелеными, настолько влюбленными, что едва могли смотреть друг на друга, не краснея. Однажды субботним утром отец решил проверить способности Уайетта к ремеслу. Он взял его в Красные горы, срубил дерево и за день сделал вместе с ним эту кровать. После этого отец стал считать Уайетта членом семьи. По крайней мере до тех пор, пока сам не сбежал в Хэмптон с загорелой туристкой и больше не выходил на связь.
С тяжелым вздохом я опускаюсь на старое лоскутное одеяло и поднимаю руку, чтобы отодвинуть от лица гирлянду. Она висит по всей комнате. Раньше она крепилась к деревянной балке над головой, но со временем скотч, видимо, отклеился. Я смотрю сквозь наклонный световой люк прямо над собой. Мы установили его позднее, потому что в детстве я всегда мечтала считать звезды перед сном. Сейчас на горизонте клубятся утренние облака, окрашивая небо в розовый цвет. Я закрываю глаза.
Эта комната моя. Я прожила в этом треугольнике много лет. Она моя, но я чувствую себя чужой. Такое ощущение, будто я больше не знаю, кто я на самом деле.
В Аспене я была Арией Уайетта. В Провиденсе я была студенткой факультета спортивной медицины, меланхоличной Арией, которая никогда не выходила на улицу и скучала по снежным горам, сумасшедшему Уильяму, городским собраниям, туристам, походам, следам на снегу, детям, визжащим на санках, вафлям с горячей вишней перед камином во время метели.
Теперь я вернулась, но я больше не Ариа Уайетта. И не та Ариа, которая учится в Брауне и проводит дни в одиночестве.
«Кто же я?»
Дорогие дамы и господа, я не имею ни малейшего понятия.
Растущая между нами пропасть
– Давай, приятель. Вперед. Если ты это сделаешь, я тебя убью и… Ого, ну ты и мудак.
Пульт выскальзывает у меня из руки и падает на ковер, когда я поднимаю вытянутую руку с диванной подушки и снова роняю его. Я сажусь, беру колу с журнального столика и делаю большой глоток. По телевизору показывают хоккейный матч моей команды. «Аспен Сноудогс» против «Сиэтл Крокодайлз». Первая игра НХЛ в этом сезоне, а меня там нет.
Я не хочу об этом думать. Не хочу вспоминать о том, что я натворил, о том, что мне приходится сидеть сейчас здесь, и я не могу играть, потому что каждая мысль об этом – это мигающая красная кнопка самоуничтожения, которая убивает меня и кричит у меня в голове, какой я мерзкий кусок дерьма. Тем не менее два периода хоккейного матча у меня не было иных мыслей, потому что я наблюдал, как очень плохой игрок по имени Грэй испоганил мою позицию центрального нападающего. Теперь он просто взял и бросил шайбу в сторону ворот высоко поднятой клюшкой и стоит довольный. Высоко. Поднятой. Клюшкой. Это против правил. Его отправляют на скамейку запасных на две минуты, но это затягивается, потому что наш нападающий отрезает ему путь с перекошенным от гнева лицом.
Открывается входная дверь. Моя сестра Камила кладет ключи на комод в прихожей и заходит в гостиную с двумя бумажными пакетами. Она бросает взгляд на телевизор, хмуря брови, на ходу снимая свои отвратительные угги. До сих пор не понимаю, почему люди носят обувь за двести долларов, в то время как тапочки из «Таргет» выглядят так же и стоят всего десятку.
– За что Пакстон так набросился на нового центрфорварда?
Горлышко бутылки шипит, когда я опускаю колу.
– Это не новый центрфорвард. Просто временная замена.
Камила пожимает плечами:
– Да какая разница?
Я беру у нее бумажные пакеты и заглядываю внутрь. Куриные крылышки из «Лыжной хижины».
– Большая. Если бы был новый, значит, я больше не в команде. А так это временная замена – значит, я еще буду играть.
Сестра закатывает глаза и устраивается в мягком кресле в нише у окна:
– Ладно. Так за что Пакстон набросился на центрфорварда, который играет в этой позиции до тех пор, пока король Уайетт не вернет себе трон?
Я протягиваю ей один из пакетов. Камила стаскивает с себя пальто, перекидывает его через ручку кресла рядом с собой и с нетерпением берет его. На ней все еще рабочая одежда – длинное шерстяное платье с принтом «Лыжной хижины».
– Он забил гол, который не засчитали из-за удара высоко поднятой клюшкой.
– Вот тупица. Давай, прикончи его, Пакстон.
– У тебя завтра первая пара отменяется?
Тем временем судья прервал потасовку, и Грей пошел на штрафную скамейку. Камила наклоняется вперед и жирными пальцами берет с дивана шерстяной плед. Я морщусь. Она так постоянно делает. Ее комната похожа на взорванное поле для игры в «Сапера»: повсюду валяются коробки из-под пиццы и баночки из-под йогурта. Это так мерзко, а ей плевать. Я избегаю этой части дома и иногда распыляю освежитель в коридоре. Этого недостаточно, но и заходить туда я не хочу.
– Нет, – говорит она, не глядя на меня. Она сосредоточилась на телевизоре.
– Ты же вроде собиралась договориться с Дэном и взять на этой неделе ранние смены.
– Это ты хотел, чтобы я с ним договорилась, – сестра бросает на меня укоризненный взгляд, который ей не совсем удается, потому что у нее изо рта торчит половинка куриного крылышка. – Я же тебе говорила, что буду брать те смены, которые приносят больше чаевых.
Я думаю только об одном, но трижды. ЯРОСТЬ, ЯРОСТЬ, ЯРОСТЬ. Если я не сделаю быстрый вдох и не сосчитаю до десяти, я начну кричать, а я не хочу, потому что тогда Камила возмутится и исчезнет в своей грязной пещере с крысами, пауками и личинками… Ладно, может быть, там не так уж все плохо, но, честно говоря, судя по запаху из ее комнаты, это вполне может быть правдой.
Я не хочу, чтобы она оставалась одна. И сам я тоже не хочу сидеть в одиночестве. Поэтому я встаю, иду на кухню, успокаиваюсь и несу в гостиную влажные салфетки.
– Мила, – говорю я и протягиваю салфетку, которую она неохотно принимает. – Это твой последний год в школе. Старушка Клируотер сказала, что тебе надо подтянуть некоторые предметы. Скоро экзамены SAT. От их результатов будет зависеть, в какой колледж ты сможешь поступить. Ты же хочешь поступить в колледж?
Сестра меня игнорирует. У нее это хорошо получается, она всегда так делает, как будто я просто воздух, пуф – и меня нет. Она откусывает от куриного крылышка и резко вдыхает, когда наш правый защитник пропускает нападающего команды соперника.
– Боди-чек, Кейден, боди-чек! O meu Deus[1], зачем тебе мышцы?
– Мила.
Она вздыхает в отчаянии:
– Хочешь, я уволюсь, Уайетт? Без проблем. С радостью. Тогда у меня появится время, чтобы сидеть за книгами и осваивать школьную программу. Просто при свечах и без интернета это будет сложновато.
– А?
– Ты не можешь играть, поэтому не получаешь денег. Мама и папа оставили нам этот дом, но на счетах почти нет денег. Нам приходится платить за все самим. За электричество. Интернет. Продукты.
Как всегда, стоит кому-то упомянуть родителей, сразу же нависает гнетущая атмосфера.
Отец умер, когда мы были еще маленькими. Попал под лавину. Два года назад мама отправилась вслед за ним на небеса после того, как у нее распространился рак шейки матки. От воспоминаний о них до сих пор каждый день сердце кровью обливается.
– Тебе семнадцать, Камила. Ты не обязана нас содержать. Предупреди Дэна. Я выйду на работу.
Камила хмыкает:
– Конечно. Днем ты будешь проходить реабилитационную программу, а вечером махать молотком своей сломанной рукой. Совсем забыла, что ты у нас супергерой, Уай.
– Я спрошу Нокса, сможет ли он одолжить нам сколько-нибудь.
Камила бросает обгрызенное куриное крылышко в бумажный пакет и смотрит на меня. По ее взгляду я вижу, что она понимает, как сильно меня волнует ее образование. Она знает, что просить деньги у лучшего друга – это ниже моего достоинства.
Черты ее лица смягчаются.
– Мы оба этого не хотим, – она вздыхает. – Я поговорю с Дэном о сменах, хорошо?
– Клянешься на мизинчиках?
Сестра смеется:
– Клянусь.
Она протягивает мне свой измазанный жиром мизинец, и мне это так нужно, что я колеблюсь всего секунду, прежде чем подцепить его. Она глядит на меня, но чем дольше, тем слабее становится ее улыбка.
– Что такое? – спрашиваю я.
Ее грязный палец соскальзывает. Камила откидывается назад и убирает бумажный пакет с колен:
– Мне нужно тебе кое-что сказать.
Ненавижу, когда она так говорит. Вот правда, ненавижу. Еще с тех пор, как Камила научилась говорить. Каждый раз хватаюсь за сердце, потому что я так чертовски боюсь, что с моей младшей сестренкой случится что-то плохое: какой-нибудь утырок в белом фургоне схватит ее и что-нибудь с ней сделает, или какой-нибудь парень, поначалу симпатичный, назовет в ее честь звезду, сделает что-то, что поразит ее до глубины души, а потом растопчет ее надежды.
– Если у тебя появился парень, я не хочу знать. Я такой мысли не допускаю. Совсем. Если ты приведешь его к нам домой, я его буду игнорировать. Не буду обращать на него внимания и буду толкать, как в боди-чеке, он ударится о стену и…
– Ариа вернулась, Уай.
Меня словно опустили в ледяную воду. До самой макушки. Внутри все замирает. В жилах стынет кровь. Жив ли я? Понятия не имею. Как же холодно, черт, как холодно.
– Как… вернулась? – бормочу я.
Камила играет с листьями свисающего над ее головой комнатного растения и смотрит в окно. Ее бронзовое лицо отражается в стекле. Когда она выдыхает, стекло запотевает.
– Она вернулась, чтобы помогать Рут в гостинице.
– Врешь.
Не знаю, почему я так говорю. Она не лжет. Я знаю, что Камила всегда серьезна, когда дело касается Арии. Ариа – мое больное место, открытая рана, к которой никому не позволено прикасаться, потому что иначе я сойду с ума, и сестра об этом знает.
В горле пересохло, сердце бешено колотится.
– Сколько она уже тут?
– Этим утром приехала.
– Одна?
Нахмурившись, Камила отворачивается от окна, ее светло-каштановые волнистые волосы рассыпаются по спине.
– А ты как думаешь?
Задумавшись, я смотрю на этикетку на бутылке колы, отдирая ее ногтем. После того как Ариа уехала из Аспена, я попросил у Нокса дать мне аккаунт его «Инстаграма», чтобы посмотреть ее профиль. Меня она заблокировала. Я внимательно изучал каждого, кто лайкал ее фотографии, и скрупулезно следил за ее сторис, правда, себе во вред: каждый раз сердце начинало бешено колотиться. Потому что там могло быть что-то – второй бокал шампанского или мужской ноготь. Или она просто шла гулять, а я терзался, нет ли рядом с ней кого-то, кого я не вижу? Такие мысли приходили мне в голову постоянно, это было отвратительно, я губил себя ими. Но я ничего не мог с собой поделать, и самым сильным потрясением всегда был прилив адреналина, когда она загружала новую фотографию. У меня начинала кружиться голова, и первые несколько секунд я никак не мог разглядеть фото. «Видишь, Уайетт, это пытка, чистая пытка, и ты ее заслужил», – думал я. Но потом я разглядывал снимок, и это всегда было что-то простое – закат или стаканчик из «Старбакса», или что-то еще. Однажды на ее стене даже появился смайлик.
Но никакого другого парня не было. Не то чтобы я особо следил, потому что, простите, «Инстаграм» – это не вся жизнь, она могла заниматься чем-то другим без моего ведома, за две тысячи миль от меня. Так что не проходит и дня, чтобы мысль о ней с кем-то другим не заставила меня остановиться и перевести дыхание.
– Она приехала одна, – сказала Камила, – и она остается.
Она остается. Que merda[2], какое же напряжение. Этот момент – как будто я вышел из собственного тела. Гостиная превратилась в размытое пятно. Кажется, я дрожу, и это очень странно – кто начинает дрожать, когда узнает, что его бывшая девушка вернулась в город?
– Но она же учится в Брауне, – говорю я, потому что не могу поверить, что это действительно происходит. Мне нужно подтверждение. – Ариа… Ариа не вернулась бы просто так.
– Она изменилась, – Камила потягивается, задевая рукой подвесной цветочный горшок над головой, и поднимается. – Я иду спать. Просто хотела, чтобы ты узнал прежде, чем наткнешься на нее.
Я киваю, полностью впав в транс. Вот же черт.
Сестра гладит меня по плечу, проходя мимо, и слабо улыбается:
– Не жди от нее ничего, Уай. Ваши отношения уже в прошлом. Понял?
– Понял. Все ясно. Приберись у себя в комнате.
– Ага. Очередная безнадежная затея.
Я бросаю в нее бумажный пакет с обгрызенными куриными крылышками. Она со смехом уворачивается, оставляет пакет на полу и исчезает на лестнице. Я со вздохом опускаюсь на диванные подушки и провожу правой рукой по лицу. Левая рука безвольно свисает. Я почти не могу ею пользоваться с тех пор, как произошел несчастный случай, полностью изменивший мою жизнь. Больше играть мускулами у меня не получится. Когда я поднимаю руку, она доходит только до подбородка, иногда, во всяком случае, и это уже подвиг. Но потом я пытаюсь дотянуться до шеи и горла, и меня трясет от боли. Это случилось сразу после трансферного периода, когда меня купили «Аспен Сноудогс». Мне кажется, жизнь хотела меня подкосить. Поднять и бросить на дно за то, через что я заставил пройти Арию. Рассмеяться и сказать: «С Днем рождения, Уайетт, теперь это твоя реальность, смирись».
Я не могу смириться. В голове звучат голоса. Иногда они похожи на Арию, которая смеется и не может остановиться, а затем – на Арию, которая плачет и не может остановиться. Это обычное дело, я слышал их и раньше, но с того дня прошлым летом их стало больше, гораздо больше. Есть вещи, которые я пережил однажды и с тех пор не могу забыть. Я не могу уснуть, а когда мне это удается, я обычно просыпаюсь каждый час, крича и обливаясь потом – просто блеск.
Так что нет, я не смирюсь. Точно не смирюсь. Я делаю еще один глоток к олы и смотрю, как наш вратарь Сэмюэл, рискуя получить болезненный вывих, бросается вперед и останавливает шайбу. Шайба отскакивает от его шины и проскакивает мимо ворот. Толпа сходит с ума, а комментатор говорит об исключительном таланте команды «Аспен Сноудогс». Но я почти не замечаю этого, потому что все, о чем я могу думать, это: «Ариа вернулась, Ариа вернулась, Ариа вернулась».
– К черту.
Я ставлю колу на стол и беру себя в руки.
«Только сегодня. Всего разок, ведь она вернулась».
Чтобы надеть куртку на сломанную руку, требуется много времени. Я пока не могу водить машину, поэтому приходится идти пешком.
Путь от начала горы Баттермилк до центра кажется вечностью. Темно, лишь слабые отблески фонарей то тут, то там освещают окрестности. Зимний сезон еще не начался, поэтому дороги пусты. Ветер гонит по асфальту листья. Я останавливаюсь у колокольни и присаживаюсь на белую скамейку, потому что сердце учащенно бьется, а пульс на «Эппл-вотч» зашкаливает за сотню. Мысли об Арии – самое страшное и в то же время самое сладкое чувство, которое я знаю. Так было всегда. Я люблю порядок. Ариа была единственной, кто мог вызывать во мне хаос.
Напрягшись, я прикусываю нижнюю губу и сосредотачиваюсь на огромном колоколе на башне, как будто он может указать мне путь. Как будто он знает, что будет дальше в моей жизни.
– Что ты тут делаешь?
Я смотрю в сторону. Рядом со скамейкой стоит Нокс, в его руке два бумажных пакета из «Закусочной Кейт». Взглянув на мое лицо, он хмурится:
– Черт, ты выглядишь ужасно. С тобой все в порядке, друг?
– Ариа вернулась.
– Да, – его рот жалостливо искривляется. – Я ее видел. Честно, я собирался тебе позвонить.
– Мне Камила рассказала.
Нокс бросает взгляд на колокольню, а затем на гостиницу на другой стороне улицы. Он проводит пальцами по каштановым волосам, задерживает дыхание и протяжно вздыхает.
– Уайетт, зачем ты сюда пришел?
Я пожимаю плечами.
– Лучше иди домой, – когда я ничего не говорю в ответ, он садится рядом со мной и предлагает один из бумажных пакетов. – Сэндвич?
Я отказываюсь, качая головой:
– Камила уже накормила меня куриными крылышками.
– Хорошо. Пейсли бы мне шею свернула. Она написала сегодня в обед, что очень хочет сэндвич с авокадо из закусочной после тренировки. А эти были последние, – он вытягивает ноги и постукивает носком ботинка по коричневато-желтому кленовому листу. – Смотрел игру?
– Не всю.
– И как?
– Центральный форвард – отстой.
– Еще бы, – смеется Нокс. – Уайетт Лопез всего один.
Дверь закусочной напротив открывается. Из нее выходят фигуристы Леви и Эрин. Они тренируются в известном клубе «АйСкейт», как и подружка Нокса, Пейсли. Увидев нас, они приветственно поднимают руки. Я отвечаю на приветствие кивком, после чего они исчезают в другом направлении.
Нокс похлопывает меня по спине и встает.
– Отпусти ее, Уайетт. Скоро ты вернешься на лед. Жизнь продолжается, – короткий, тихий смешок. – Трудно поверить, что это говорю я, но это правда. Я ведь лучший тому пример.
Я молча откидываюсь на спинку скамейки, поворачиваю бейсболку козырьком назад и засовываю правую руку в карман куртки. Мне хочется фыркнуть и сказать ему, что я не хочу. Не хочу жить без Арии. Я пытался, но без нее мне очень паршиво. Мы были вместе шесть лет, вместе росли, и, без шуток, я не представляю, как можно жить во взрослой жизни без Арии.
Но я ему об этом не расскажу. Никому не расскажу.
Вместо этого я улыбаюсь:
– Передавай от меня привет Пейсли.
– Передам. Ну, пока.
– Пока.
Он смотрит на меня так, будто знает, о чем я думаю. Думаю, он и в самом деле знает. Мы с Ноксом хорошо знаем друг друга. Порой лучше, чем самих себя. Он снова похлопывает меня по плечу, а затем исчезает на другой стороне дороги и уезжает на своем «Рейндж Ровере».
Я откидываю голову назад и смотрю на небо. Темно-синее, усеянное звездами, каждая из которых сияет так ярко, что мое сердце давно должно было вспыхнуть. Но этого не происходит, потому что только Ариа способна разогнать тьму. Ариа всегда сияла ярко за нас обоих, пока я не отнял у нее свет, оставив ее серой и пустой.
Боже, меня тошнит. Я так измучил эту драгоценную девушку, а теперь сижу здесь, напротив ее дома, как будто у меня есть на это право. Будто так и надо. Сидеть перед ее домом. Надо уйти, пока она меня не заметила, и я снова не вырвал ее сердце одним взглядом. Я чертов ублюдок, который ее не заслуживает. Неважно, осознаю я это или нет. Нокс прав. Я должен уйти. Я встаю и уже поворачиваюсь. Но как раз в этот момент возле гостиницы останавливается «Мицубиси» Рут, и я сразу же вижу ее. Ариа, сидящая за рулем с приоткрытым ртом, выключает двигатель. Сердце выскакивает из груди и проваливается. Глубоко. Я стою на месте, не в силах сдвинуться ни на дюйм. Тело парализовано.
Ее губы – первое, на что я обращаю внимание. Изогнутые и полные, в форме сердца, которую я знаю наизусть, потому что сто тысяч пять раз обводил ее пальцем. Как минимум. Концы ее густых темных волос, собранных в хвост, спадают до бедер. Когда она выходит, я понимаю, что на ней серая толстовка университета Брауна поверх спортивных штанов.
Ариа меня не видит. Она подходит к багажнику и достает несколько деревянных ящиков с фруктами. Я хочу ей помочь. Хочу взять у нее ящики и отнести их в дом. Хочу сделать для нее все, хочу сказать ей, что я кусок дерьма, который ее не заслуживает, – но если она позволит мне, если даст еще один шанс, тогда я буду рядом, тогда я буду для нее всем.
Вместо этого я просто стою, свесив руки, и наблюдаю, как она зажимает коробки подбородком и, пошатываясь, переходит дорогу.
Никогда бы не подумал, что встреча с человеком может причинить такую боль и в то же время принести облегчение. Что любовь может стать сильнее, даже если человек исчез с лица Земли на долгие годы. И я никогда бы не подумал, что человек может ненавидеть себя так сильно, как ненавижу я себя в этот момент.
Я не могу так. Не могу сидеть здесь, смотреть на нее и ничего не делать!
Не успел я опомниться, как уже встал на ноги и преодолел половину дороги.
– Ариа.
Ее плечи вздрагивают. Ящики с фруктами падают на землю с громким стуком, и яблоки катятся по асфальту. Она делает вид, что это произошло без причины, и не обращает на меня внимания. Словно не слыша меня, Ариа приседает и начинает собирать фрукты.
Но ей не удастся меня обмануть. Между тем я стою перед ней, мои белые кроссовки прямо рядом с ее дрожащими пальцами, на ногтях которых облез черный лак. Мое правое колено тихонько хрустит, когда я наклоняюсь, чтобы помочь ей собрать фрукты. Ее губы сжаты в плотную линию, так как она изо всех сил старается не замечать меня. Но тут я протягиваю руку за тем же яблоком, что и она, конечно же, нарочно, чтобы задеть ее пальцы. Это прикосновение вызывает во мне лавину эмоций, электризует меня, заставляет почувствовать себя живым, и я вижу, что Ариа чувствует то же самое, вижу это в ее широко распахнутых глазах, в ее застывших чертах. Теперь она больше не может притворяться, что меня нет рядом.
Но она тут же берет себя в руки.
– Оставь меня в покое, Уайетт.
Она ловко бросает последнее яблоко в деревянный ящик, кладет его на два других и встает.
– Я писал тебе письма, – говорю я. – Ты их получила?
– Да, – отрывисто отвечает она. Ее хвост перекидывается с правой стороны пояса на левую, когда она переходит улицу.
Мое тело автоматически приходит в движение, чтобы последовать за ней.
– Ты на них не отвечала.
– А что, обязана была?
– Ты их читала?
По какой-то непонятной мне причине Ариа останавливается и поворачивается ко мне. На ее щеках появились красные пятна, как обычно бывает, когда она злится.
– Нет, Уайетт, не читала. Я их выбросила. Все до единого, потому что, что бы ты ни написал, это бы ничего не изменило. Что бы ты ни сказал или ни сделал, это не исправит того, что ты сделал, ясно?
Она их не читала. Понимание приходит, как жидкая глина, оно заполняет все полости, сковывает. Конечно, я не ждал, что Ариа напишет ответ или позвонит и скажет: «Привет, Уай, все снова хорошо, глупо вышло, неудачно, завтра буду дома, приезжай и забери меня, целую тебя, пока». Но я, по крайней мере, считал, что она прочтет мои слова. Поймет, почему так случилось, и что ей просто нужно время, много времени, чтобы все переварить.
Но все было не так. Во мне поднимается паника. Два года, два года она думала, что я намеренно причинил ей боль. Два года, за которые она научилась меня ненавидеть. Я ненадолго закрываю глаза, но быстро открываю их снова, потому что боюсь, что Арии может больше не быть рядом. Вздрогнув, я вздыхаю.
– Ариа, пожалуйста, выслушай меня, пожалуйста. То, что ты увидела на видео, наверно, причинило тебе самую ужасную, отвратительную боль на свете, я знаю. И я даже не могу представить, каково тебе было, сколько усилий тебе пришлось приложить, чтобы с этим справиться. Потому что сам я вряд ли смог бы, я бы, наверное, умер, прости меня, merda[3], я ужасно перед тобою виноват! Хотел бы я почувствовать то, что пришлось пережить тебе, чтобы унять эту боль, но я не могу. Я лишь могу тебе рассказать, почему так вышло. Пожалуйста, прошу, Ариа, выслушай меня, – я хватаю ртом воздух, чтобы продолжить. – Тогда, на вечеринке, мы с Гвен…
– Перестань! – с искаженным лицом, как будто одно только воспоминание приносило боль, она делает шаг назад. – Прекрати. Я не желала этого выслушивать в прошлом году после рождественского ужина и до сих пор не хочу.
– Но, Ариа… – мой голос молит, в каждом слоге паника и отчаяние. – Прошу, тогда ты поймешь, почему…
– Я никогда это не пойму, Уайетт, – у нее побелели костяшки пальцев, так крепко она вцепилась в края ящиков с фруктами. – Мне плевать, какая была причина… Даже если бы я поняла, я бы все равно не смогла тебя простить, потому что видела, как ты мне изменял, и я не могу отбросить эти образы.
– Но я не…
– Я приехала сюда, потому что нужна маме, а не для того, чтобы наверстать упущенное. Прошло два года, ровно семьсот сорок два дня, за которые я каким-то образом научилась жить дальше. И я не позволю, чтобы все эти усилия пропали даром просто потому, что я вернулась, и все началось сначала. Я не хочу разбираться, почему так вышло, Уайетт, потому что это ничего не изменит, только отбросит меня назад и заставит страдать снова и снова. Я этого не хочу. И не буду.
– Но, если бы ты узнала, что случилось, может быть, все было бы иначе, может, все стало как раньше, мы бы снова были вместе, и…
– Уайетт, – уголки рта Арии кривятся, а подбородок начинает дрожать. Твердая стена ее суровых черт лица рушится, оставляя после себя зримую боль, которую невозможно описать словами. – То, что между нами было когда-то… пожалуйста, забудь, отпусти меня – если ты так и будешь за меня хвататься… – она сглатывает, – я не выдержу.
Горло сдавливает. Я не могу дышать. Внезапно я понимаю, что ад не под землей. Нет, ад уже здесь: мрачные чувства, горячая боль.
– Но… – мой голос срывается. Вот я стою на асфальте рядом с пансионом, передо мной лицо моей бывшей девушки, а я пытаюсь сдержать слезы и не задушить себя ими. – Но я же люблю тебя, Ариа.
Она это тоже чувствует, прямо сейчас, этот ад, который хватает ее за сердце, сжигая его раскаленными руками. На ее лице я вижу отражение своих страданий.
– И я тебя, Уайетт. И всегда буду. Но ведь это ничего не меняет.
Я не могу ничего сказать в ответ. Не могу, потому что она не хочет слушать. И я не знаю, что больнее: тот факт, что все кончено, или сомнение в том, что ничего не изменится, если Ариа позволит мне все объяснить.
Мне никогда этого не узнать.
Ариа разворачивается и уходит. Она исчезает за дверью, обычной дверью, пять сантиметров букового дерева и ничего больше. Но кажется, что Ариа ушла намного дальше. Словно это пропасть без моста, а она на другой стороне. Между нами – пропасть, которую невозможно пересечь.
Если бы любовь была обрывом, она бы боялась высоты
Надо закончить работу над списками заказов для гостиницы. И срочно. Крайний срок следующей поставки товаров почти прошел. А еще надо постирать и погладить постельное белье. Но я ненавижу гладить, честное слово, ненавижу. Кого вообще волнуют вмятины, которые все равно никогда не распариваются?
А еще я отправилась в поход. Не смогла удержаться. Утреннее осеннее солнце светило сквозь щель в шторах прямо в мое сонное лицо. Когда я встала и выглянула в окно, в небе возвышались горы, свободные, дикие и прекрасные. Они звали меня, и я подумала: я хочу быть такой же, как они, свободной и дикой. Может, они подскажут, как это сделать.
Я купила себе булку с яблоками в «Патриции» и отправилась в путь – в маминых походных ботинках, которые мне велики на два размера. Вот всегда так со мной. Вечно мне не везет. Ни с Уайеттом. Ни с Брауном. Ни с мамины ботинками. Просто отлично.
В воздухе пахнет мхом и терпкими древесными нотками. Листьями и каштанами. Меня окружает море желтых огней осин. Мне очень нравится. Они расцветают в октябре, являя цвета, которые скрывают круглый год. Все люди немного на них похожи, у всех октябрь на душе.
Мои шаги заглушает земля, и через несколько метров я слышу журчание ручья. Вода щедро омывает камни, стекая по тропинке, окруженной разноцветными полевыми цветами и мхом.
Я делаю снимок и сохраняю его в папке для особых моментов.
Пешеходный маршрут очень сложный. Он поднимается на высоту более девятисот метров по скалистым горам недалеко от центра города. Обычно тропа ютов – популярная туристическая точка, но ранним утром или поздним вечером здесь почти никого нет. Раньше я часто ходила этим маршрутом. В горной тиши есть что-то особенное. Я как будто даже слышу шепот листьев на легком ветру, слушаю, что они рассказывают о жизни. Когда я прихожу сюда, то чувствую себя иначе. По-новому. Как будто я оставила все проблемы дома. Нажала на «Стоп». Прощайте, мрачные мысли. Не сегодня.
Через некоторое время земляной грунт уступает место камню. Мелкие булыжники хрустят под ботинками. Свежий воздух охлаждает вспотевший лоб, пока я продолжаю подниматься. Дыхание становится затрудненным, а ноги начинают гореть. Я не ходила по этой тропинке уже больше двух лет, а за все время, проведенное в Провиденсе, я всего два раза выходила на пробежку. Даже у Уильяма выносливость выше, чем у меня.
Но потом я делаю последний шаг наверх и понимаю, что это того стоило. Только ради этого момента. Этой секунды.
Это тот самый миг воодушевления, который приходит лишь тогда, когда человек, совершенно того не подозревая, оказывается свидетелем волшебства.
Я неподвижно стою на валуне. Плечи поднимаются и опускаются в такт учащенному дыханию, а глаза оглядывают самый высокий склон туристической тропы. Они вбирают в себя каждый сантиметр, убеждаясь, что все здесь осталось точно таким же, как и прежде.
Ноги сами несут меня к дереву, которое будет принадлежать мне и Уайетту на веки вечные и еще чуть дольше. Мы были здесь так много раз. Очень много. По любому поводу. На мой день рождения. На его день рождения. На Рождество. Даже на Хануку, хотя мы ее не празднуем, но нам хотелось больше поводов, чтобы просто приходить сюда и верить, что каждая секунда этого момента особенная, верить, что мы особенные, наша любовь и все, что ее окружает, чему нет слов, потому что это было для нас очень важно. Впрочем, так было всегда. Для этого не нужен был повод. Уайетт был Уайеттом, самым дорогим моему сердцу человеком.
Когда моя канарейка Юта улетела, Уайетт пришел сюда, на этот склон, и привязал к дереву качели. Ничего сложного, просто две крепкие веревки и деревянная доска. Но он показал мне их и сказал, что нельзя держать птицу в неволе, что Юта теперь свободна, и что мне нужно только раскачаться как можно выше, и тогда я смогу полететь вместе с ней, и мы вдвоем станем свободными, как птицы.
Качели так и висят: ветер сдувает пряди с лица, когда я сажусь на деревянную доску. Медленно, почти осознанно, я цепляюсь за веревки и скольжу своими огромными туристическими ботинками по каменистому песку. Сначала медленно, потом все быстрее и выше, так высоко, что я перелетаю через край склона, и подо мной расстилается весь Аспен. Центр, похожий на поле для игры в «Пакмана», тропинки в горы, Серебристое озеро – все вместилось в пропасть высотой более девятисот метров.
Я не боюсь упасть, потому что я уже на дне.
Мне тяжелей всего уйти,
оставив нежность позади
Когда я встряхиваю подушку, по комнате разлетается облако перьев. Несколько секунд они парят в воздухе, а затем оседают на деревянный пол. Я разглаживаю одеяло, накидываю его на кровать королевского размера и кладу сверху знаменитый аспенский шоколад с нугой. Я уже собираюсь пойти в ванную, как дверь распахивается – прямо мне в лоб, аллилуйя.
На несколько секунд я слепну. Я пошатываюсь на месте, протягиваю руку и пытаюсь ухватиться за рустикальный шкаф-пенал на стене.
– Ой. Черт. Я тебя ушибла?
– Ага.
Мне приходится несколько раз моргнуть, чтобы звезды перед глазами исчезли и передо мной появилась высокая симпатичная девушка с рыжими волосами, веснушками, ледяными глазами и в кашемировом пальто.
Харпер. Моя лучшая подруга с детства и, пожалуй, самый недопонятый человек в Аспене. Другие воспринимают ее как надменную и высокомерную, если не понимают, что она таким образом себя ограждает.
Харпер так боится дружбы! Она считает, что все и вся к ней плохо относятся. И я думаю, что два года моего отсутствия укрепили ее токсичное поведение по отношению к другим, потому что знаю, что все это время она гуляла одна, без меня. Мама мне так сказала.
– Хорошо, – говорит она, согнув руку так, чтобы сумка болталась на изгибе. – Тогда ты представляешь себе, что я испытала, когда узнала во время тренировки, что ты вернулась.
Я вздыхаю:
– Прости меня, Харп. Серьезно. Я хотела написать тебе, но все произошло так внезапно, а потом я уже летела на самолете.
– Да-да. «Ой, привет, это Ариа. Я только встала, как вдруг меня осенило, что я возвращаюсь на родину. Щелчок пальцами – и я уже в самолете. А потом хоп! Стоит только моргнуть – и я уже там! С ума сойти!» – она фыркает. – Я узнала об этом во время тренировки. Ты хоть понимаешь, что это значит?
Я еще раз вздыхаю, прохожу мимо нее в ванную и брызгаю в унитаз чистящим средством.
– Да. Ты услышала, как об этом говорила Гвендолин и другие, и почувствовала, что тебя предали.
Харпер прислоняется плечом к дверной раме:
– Даже не надейся за это получить дополнительные очки. Как раз наоборот. Ты знала, что я там услышу о тебе, и все равно мне не позвонила.
– Харп. Перестань, – нахмурившись, я вытираю унитаз, кладу губку в ведро для уборки и выпрямляюсь. – Вчера на меня навалилось слишком много всего. Я только приехала, а тут уже…
– Уайетт, – говорит она. – Тут уже Уайетт.
Я хочу возразить, поднимаю руки в розовых резиновых перчатках, но мне нужно подумать, что сказать в знак протеста, а так как ничего на ум не приходит, то снова их опускаю.
– Да, – сдавшись, я вздыхаю. – Тут уже Уайетт.
Харпер глядит на меня с минуту, затем протискивается мимо, садится на крышку унитаза и наблюдает, как я брызгаю средством в раковину.
– Ты с ним виделась?
Я сглатываю слюну:
– Да. Вчера.
– Нормально пережила?
– Нет.
Она поджимает губы:
– Забудь все, что было, Ариа. Прошла целая вечность. У Уайетта были другие девушки, пока тебя не было. Много других. Между вами все кончено.
Мир по-прежнему движется, но только без меня. У Харпер такой характер. Она говорит правду в лицо. Она всегда была такая, и это вообще моя любимая черта в ней. Но сейчас я чувствую себя так, будто она взяла нож и отрезала кусок от моей груди. Медленно и аккуратно, чтобы не было больно. Я резко вдыхаю. От едкого запаха чистящего средства легкие горят, и я думаю про себя: «Господи, не вдыхай слишком глубоко, помни о легочном фиброзе, о легочном фиброзе».
Харпер откидывает голову назад и прижимается рыжими волосами к белому кафелю:
– Прости. Хотелось бы мне, чтобы все было иначе. Ты этого не заслужила.
Я морщу нос с притворным безразличием и делаю вид, что этого разговора не было. Может быть, головою я в это поверю. Может, мне удастся уснуть сегодня ночью несмотря на то, что мозг подкидывает мне образы Уайетта с другими девушками. Но у меня в голове полный бардак, и вряд ли кто-то вроде меня способен его расчистить.
– Я почти закончила, – говорю я, протирая кран тряпкой и полируя его салфеткой из микрофибры. – Может, потом пойдем на городское собрание?
Харпер поднимает свою идеально выщипанную бровь:
– Ты хочешь туда пойти?
– Да.
– Там будет Уайетт.
– Да плевать.
Она смеется:
– Тебе же совсем не плевать.
Я выхожу в коридор, беру из тележки свежие полотенца и, шаркая, возвращаюсь в ванную.
– Уайетт и так достаточно у меня отнял. Пора вернуть себе свою жизнь, – я кладу полотенца в шкаф под раковиной, снимаю резиновые перчатки и беру ведро для уборки. – Ты идешь?
Харпер ухмыляется:
– Ты не представляешь, как я рада, что ты вернулась.
Все так говорят. И я всем верю. Всем, кроме него. Наверное, стоит на этом успокоиться.
– Планы изменились, Харп. Я туда не пойду. Я развернусь прямо сейчас и поднимусь на самую высокую точку Аспенского нагорья, спущусь обратно на лыжах, если захочу, но ТУДА. Я. НЕ. ПОЙДУ.
Объятия лучшей подруги становятся крепче. Она тянет меня к огромному амбару, который Уильям в свое время выбрал для проведения городских собраний.
– Ты же была такая смелая, так что нечего теперь отнекиваться, Ариа. Если мы не пойдем, то заработаем предупреждение, и Уильям заставит нас сделать презентацию в твоей любимой PowerPoint для следующего мероприятия, с идеей о том, как можно украсить город. Ты же знаешь, это наказание для тех, кто пропускает собрания. Ты хочешь украшать сливные решетки искусственными цветами, Ариа? Ты этого добиваешься? Я вот не хочу. Водостоки должны оставаться водостоками. Так что пошли.
– Мне дурно. Мы опоздали. Все будут на нас пялиться.
Харпер отвечает на мое заявление скептическим косым взглядом:
– Ты имеешь в виду, что Уайетт будет на тебя пялиться.
По моему молчанию ей становится все ясно. Она закатывает глаза:
– Да не волнуйся ты, не будет. Он для этого слишком трусливый.
Когда она открывает дверь в амбар, мое сердце колотится так громко, что я даже не слышу, как скрипят петли по дереву. Все, о чем я могу думать, это: «Я не хочу его видеть. Не хочу его видеть. Не хочу его видеть. Не хочу».
Я не желаю его видеть, потому что не хочу.
Нас встречает душный воздух. Головы поворачиваются. Одна за другой. Как домино. Интересно, может, голова Уайетта тоже среди них, но это вряд ли, потому что он всегда был не из тех, кто поддакивает и вливается в коллектив. Уайетт всегда поступает по-своему.
Уильям восседает на своем пьедестале перед скамейками. По правде сказать, это дождевая бочка. Гнилая, потертая дождевая бочка, которую он распилил пополам, а половинки скрепил по бокам горячим клеем. Восьмерка из мусорного бака. Сверху – кривая деревянная доска, которая опасно шатается каждый раз, когда Уильям смещает вес. Какой же он уродливый, этот трон! Просто безобразный, а для него это гордость и радость.
– Харпер! Снова ты припозднилась, – он предостерегающе поднимает палец.
Харпер возмущенно разводит руками:
– А Ариа?
– Ш-ш-ш, – шиплю я. – Не произноси мое имя!
– Ты, знаешь ли, не невидимка.
– Но, когда ты назвала меня по имени, всем стало ясно, что я здесь.
– Твоя огромная шляпа показывает всем, что ты здесь, Ариа. А теперь сними ее. Все знают, что под ней ты.
– Не хочу.
– Ариа? – Уильям надевает монокль. Не знаю, зачем он это делает. У него есть очки. Они висят у него на шнурке на шее, но он всякий раз достает этот старый монокль. – Зачем ты надела эту хипповую шляпу?
– О, – слышу я голос Кейт, доносящийся откуда-то из середины, – это ты в «Таргет» купила, да, Ариа?
Нет. Только не мое имя. Нет, нет, нет.
Уилл закатывает глаза:
– Вряд ли в «Таргет» есть хипповые шляпы, Кейт.
– Но они там есть! – Духовная Сьюзан, наша возвышенная учительница по танцам, машет фиолетовым шелковым палантином, чтобы привлечь к себе внимание. – В отделе костюмов, рядом с ассортиментом мазей от грибка стопы.
Мне становится жарко. Не просто жарко. Я сгораю. Где-то в этом сарае сидит мой бывший парень, смотрит на меня удивительно теплыми медовыми глазами, разглядывает мою шляпу и думает о грибке. Я нервно сжимаю руки в кулаки и снова разжимаю их, перенося вес с одной ноги на другую.
– Харп, если ты сейчас же не найдешь два свободных места, – шепчу я, – я умру, по-настоящему, вот так, прямо здесь и сейчас.
– Впереди есть несколько, – невозмутимо говорит она, берет меня за руку и тянет за собой мимо рядов. Но вдруг она замирает на месте. – Не сюда.
– Что? – меня прошиб пот. – Ты ведь не серьезно? Иди дальше, Харп!
Уильям возмущенно шикает:
– Харпер, вечно ты мешаешь моим городским собраниям!
Она неуверенно прикусывает нижнюю губу. Все смотрят на нас. Серьезно, все. И одна пара глаз принадлежит Уайетту.
– Туда мы не сядем, Ариа. Там Нокс.
Ясно, у Харпер кризис. Это я понимаю. Между ней и Ноксом что-то произошло, и моя лучшая подруга, которая никогда ни к кому не испытывает чувств и не позволяет никому, кроме меня, приближаться к ней ближе, чем на два метра, в прошлом году, по «Скайпу», с огромными сердечками в глазах вдруг начала рассказывать мне о Ноксе слишком много такого, что я никогда не хотела бы знать. Так продолжалось несколько недель, пока он ее не бросил. Вот такие дела с Ноксом. Это было до того, как у него появилась Пейсли.
Я заставляю себя окинуть сарай взглядом, мысленно умоляя мозг автоматически отбросить лицо Уайетта, если оно появится. К счастью, это срабатывает.
– Харп, пожалуйста. Тут всего два места свободно. Я тебя прошу.
Харпер стискивает зубы и уже собирается просто уйти с собрания, но тут она замечает отчаянное выражение на моем лице под огромной, еще более отчаянной хиппи-шляпой, и покорно вздыхает:
– Ладно. Уговорила. Только рядом с ним сядешь ты.
– Поняла. Идем уже.
Я опускаю глаза и сосредотачиваюсь на зарубках на дереве: раз, два, три, семнадцать, пока мы протискиваемся сквозь ряды, и я с облегчением опускаюсь на свободное место.
– Ты своей шляпой угодила мне в глаз, Ариа.
Я моргаю. Рядом со мной Нокс потирает лицо, а Пейсли наклоняется к нему и широко улыбается:
– Привет!
Я отвечаю ей улыбкой:
– Привет.
Нокс вздыхает:
– Приветами они обмениваются, пока меня тут зрения лишают.
– Прости, но шляпа мне жизненно необходима.
– Без тебя было так хорошо.
– Я тоже по тебе скучала, Нокс.
– Тс-с, – глаза у Харпер вспыхивают, но она на него не смотрит. Уголком глаза я вижу, как она беспокойно ерзает на тюке сена. – Мне для счастья в этом году не хватает только сделать презентацию «Яркие моменты Хэллоуина в Аспене».
Нокс наклоняет голову:
– Спорим, это будут тыквенные сани?
– Ничего подобного, – возражаю я. – Они были два года назад. Уилл каждый год делает что-то новое.
– А может, он наденет костюмы на лошадей, – пробормотала Пейсли. – Салли зашугает весь город.
– Ее и без костюма весь город боится, – отвечает Харпер, но тут же прикусывает губу.
Уилл простирает руки на своем троне:
– Настало время объявить главное украшение на Хэллоуин в этом году! Джек, будь так любезен…
Отец Нокса, сидящий в первом ряду, отрывает взгляд от мобильного телефона:
– Чего?
– Гвоздь программы, – шипит Уильям, показывая на что-то, накрытое лошадиной попоной и в ржавой тачке.
Джек, кажется, растерян:
– А что с ним?
– Кати его сюда!
– А, понял.
Он встает, подходит к тачке и толкает ее к трону Уильяма.
– В этой штуке не больше двух метров, – говорит Пейсли. – Почему он сам не прикатил тележку?
Нокс сжимает ее коленку:
– Дай ему время, детка.
– Да сколько еще времени?
Я наклоняюсь к Ноксу:
– Видишь, какое у Уильяма лицо?
Она хмурится:
– Нет, какое?
– Это эпический взгляд Китнисс Эвердин. Как тогда, с огнем.
– С огнем?
Я поднимаю подбородок:
– «…И если мы горим, вы горите вместе с нами!»
В этот момент Уилл прерывает свою речь о ежегодной хэллоуинской саге в городе Аспен, потому что отмахивается от мухи, которая жужжит у него над головой, и мой боевой клич разносится по всему амбару.
Несколько жителей смеются. Дэн, владелец «Лыжной хижины» в высокогорье, благодарно присвистывает сквозь зубы и восклицает:
– Тащите факелы, друзья!
Уилл хмурится:
– Я волнуюсь за тебя, Ариа. Сначала шляпа, теперь эти тревожные слова. У тебя ничего не случилось?
– Все нормально, Уилл, – ухмыльнувшись, Харпер скрещивает ноги на ряду сидений на тюке с сеном и покачивает носками ботинок от «Берберри». – Ариа просто говорила, как же несправедливо, что инфекции мочевого пузыря чаще встречаются у женщин, чем у мужчин. Сам понимаешь. Феминизм.
– А-а, – Уилл нерешительно кивает. – Ясно. Итак…
Пока он продолжает свою речь, я бросаю на Харпер полный ужаса взгляд:
– Инфекции мочевого пузыря?
Она пожимает плечами:
– Но я же тебя спасла.
Пейсли смотрит мимо Нокса на нас. Она подавляет ухмылку.
– Что еще за взгляд Китнисс?
В глазах Нокса мелькает веселье:
– Когда он садится на трон, у него наступает момент славы. И если ему его не дать, его разорвет.
– И часто он такой?
– Часто, – отвечает Харпер. – И в этом нет ничего хорошего. Когда я испортила ему речь, я три дня прибиралась в «Олдтаймере» на добровольных началах и испортила ему момент: «Смотрите у моего третьего монстро-оленя в этом году нет живота».
– Рождественские олени, – говорит Пейсли, – для него очень важны.
Я киваю:
– Да. Ой, тс-с, он открывает занавес!
В сарае стоит мертвая тишина. Все взгляды устремлены на грязную попону. Атмосфера накаляется, и Уильям раскрывает… тыкву. Но не аккуратную, а развалившуюся и хлюпающую, со впалыми глазами, сквозь которые я различаю мякоть оранжевого цвета. Ее плохо очистили. Тыква лежит в собственных трясущихся внутренностях, которые вытекают из двух отверстий – она ужасная. И воняет. Кажется, она уже успела заплесневеть.
Я оглядываю жителей Аспена и вижу на их лицах одинаковое выражение отвращения. Только Уильям смотрит на эту тыкву большими глазами и с широкой оскаленной улыбкой, как будто это – воплощение его идеи о зубной пасте со вкусом сыра, о которой он твердит уже много лет.
– Уилл… – Патриция из кондитерского магазинчика прочищает горло. – Господи, Уилл, что это вообще такое?
Уильям переводит взгляд с нее на мясистое чудовище и обратно:
– Это тыква, Пат.
– Это я вижу. Но что ты собираешься с ней делать?
Видимо, она сказала что-то не то, потому что Уильям кладет руки на бедра, надувает грудь и выпячивает подбородок:
– Я выращивал эту тыкву до самого конца посевного сезона, чтобы она достигла такого размера! Я лелеял ее несколько месяцев ради этого момента. Мне повезло, что она так хорошо сохранилась для Хэллоуина.
Тишина. Кто-то кашляет. Где-то начинает плакать ребенок.
А затем…
– И вот это нечто станет изюминкой нашего центра? Ты с ума сошел, Уилл?
Я уже не слышу ответа, потому что в ушах раздается сдавленный звон, а вслед за ним учащается сердцебиение, и выступает пот.
Это был голос Уайетта. Уайетт заговорил. Я же не дура, понимала, что он здесь, где-то совсем рядом. Но сейчас его голос вырывает почву у меня из-под ног, обрушивает меня в бездну, которой нет конца.
Может, встать? Встать и убежать? Получится ли? Голова немножко кружится, но я должна попробовать. По одной ноге за раз. Не так уж и сложно, правда?
– Ариа.
Нежные прохладные пальцы сжимают мое запястье.
Я чувствую кольцо. У Харпер есть кольцо. Ее бабушки. Я не совсем осознаю, но понимаю, что меня удерживает лучшая подруга.
– Что ты задумала?
– Сбежать, – бормочу я.
– Просто сиди спокойно, Ариа. Серьезно. Он обратит на тебя гораздо больше внимания, если ты… перестань, прекрати меня бить, черт, я серьезно… ДА ПОЧЕМУ ТЫ ВСЕГДА ТАК ДЕЛАЕШЬ?
Я укусила Харпер за руку, она заревела на весь амбар, и теперь я убегаю, потому что должна, потому что Я ЕЕ УКУСИЛА, А УАЙЕТТ ЗАГОВОРИЛ.
Меня не волнует первое. Я просто использую это как предлог, чтобы убедить себя, что я не убегаю от бывшего парня. Глупо, потому что я все равно это знаю, но такова уж особенность чувств. Они закрадываются в душу и притворяются милыми, чтобы в один прекрасный момент стать поистине отвратительными и лишить тебя всякого разума.
Ноги путаются, я бегу вперед по рядам, и тут происходит то, чего никак не должно произойти: я спотыкаюсь о белые кроссовки и падаю коленями на твердую глину. По ногам пробегает боль, наверняка я что-то сломала – ноги, сердце или и то, и другое. Шляпа где-то застревает, а это для меня самое страшное, поэтому я просто лежу на полу и встряхиваю волосами перед лицом. Фильм ужасов, а не встающий человек.
И вот я сижу на корточках и контролирую ситуацию, правда, моей крутости пока хватает до тех пор, пока сквозь занавеску из волос не просовываются два указательных пальца и мне не открывается вид на самое красивое лицо в истории человечества.
– Ты не ушиблась?
«Нет. Ты мне причинил больше боли».
– Я не хочу тебя видеть. Отпусти мои волосы, Уайетт.
Не отпускает. Уайетт смотрит на меня. Все пялятся, но я вижу только Уайетта. И тут он смеется. Как и раньше. До Гвендолин. Громкий и немного дикий, его грубый голос – теплый звук, который сразу же пробивает путь в мое сердце, туда, где он жил долгие годы.
У меня еще больше кружится голова. Кажется, у меня сотрясение мозга.
– Хватит смеяться, – говорю я. – Убери руки от моих волос, Уайетт. Сейчас же.
Я ощущаю запах лосьона после бритья. Он тот же, что и раньше. Свежий запах Аляски с мятой, лимоном и чем-то еще – каким-то деревом, может, сосной, но мне кажется, что это уже не лосьон, а он сам. Все как прежде. Я не хочу. Это так больно. Я хочу, чтобы он остановился, но он этого не делает. И каждый миг мне кажется, что он уничтожит меня во второй раз, просто потому, что он все смеется, смеется и смеется, а я больше не могу, правда не могу. В горле поднимается комок.
Я отвожу его руки от своего лица, эти проклятые руки, которые касались Гвендолин после того, как он поклялся, что они принадлежат только мне.
Его смех угасает. Как и моя жизнь.
– Никогда больше не прикасайся ко мне, Уайетт, – говорю я твердым голосом.
Когда я беру себя в руки и выхожу из старого амбара, в нем царит мертвая тишина – я точно знаю, что все наблюдают за мной.
Все, кроме него.
Боль меняет людей
– Лопез!
Дверь раздевалки захлопывается за правым нападающим «Аспен Сноудогс», когда Пакстон взваливает себе на плечи хоккейную сумку и тычет в меня пальцем.
– Ты к нам вернулся, брат?
– Не-е.
Я хлопаю по протянутой руке Пакстона и качаю головой, когда он вопросительно кивает на автомат с напитками.
Пожав плечами, он берет себе «Ред Булл» и прислоняется плечом к автомату.
– Рассказывай, – говорит он, делает большой глоток и подмигивает нашему командному психологу, которая проходит мимо нас со сдержанной ухмылкой. Только он может это сделать, в смысле, друг, это же она, наш командный психолог.
– Что ты делаешь в тренировочном центре?
– Пришел к врачу.
– А, точно. Та самая история.
Да. Та самая история. Взгляд Пакстона устремляется к моей левой руке, пока он делает глоток энергетика. Он ничего не говорит, а я с каждой секундой ощущаю себя все гаже. Между нами проплывают слова, которые он не хочет говорить, и на которые я не хочу отвечать.
«Что случилось?»
«Что я слышал – это правда?»
«Это ты во всем виноват, друг?»
Я делаю глубокий вдох и зарываю руки в хоккейную куртку:
– Грей вчера просто паршиво сыграл, да?
– Ты серьезно? – Пакстон делает последний глоток из банки, сминает ее и бросает через мою голову в урну. – Это просто катастрофа! Не понимаю, почему тренер Джефферсон согласился его поставить. Ксандер чуть не набросился на него в раздевалке после игры. Без шуток. Если бы Оуэн с Кейденом не удержали его, он бы выбил парню зубы за такую дрянную игру на льду.
Я смеюсь:
– Он остался на афтерпати?
– Не-а. Наверно, духу не хватило. Тебе надо вылечиться, Уайетт. Очень срочно. Без тебя мы многое потеряем в этом сезоне.
– Уже недолго осталось.
Какой же из меня никчемный лжец. Как будто я знаю, сколько еще времени это займет. Прошло уже несколько месяцев, и все безрезультатно. И сестренке приходится совмещать работу и школу, чтобы свести концы с концами. Я уже несколько месяцев ненавижу себя, как никто другой.
– Вот это круто.
Пакстон отталкивается от автомата, поправляет громоздкую хоккейную куртку и со вздохом проводит рукой по волосам.
Пакстон был признан фанатками самым сексуальным игроком команды «Аспен Сноудогс» в журнале «Спортс Иллюстрейтед». Моя сестренка тоже к нему неравнодушна. Она мне не рассказывала, но я это знаю, потому что, когда ее комната становится похожа на мир после торнадо, я не выдерживаю и прибираюсь. На некоторых страницах своего блокнота она написала его имя с сердечками и цветочками, вероятно, от скуки, когда отвлекалась от учебы или не хотела слушать в школе, и это для меня было настоящее открытие, потому что мне и в голову не приходило, что Камила может заниматься подобным. Что она рисует сердечки с цветочками. Она такая холодная и разочарованная в мире, ходит со мной на все вечеринки и пьет, пьет, пьет, чтобы забыть, забыть, забыть. Она часто кажется настолько сломленной, что я не замечаю за этим фасадом ребенка, который по-прежнему живет внутри нее и хочет рисовать сердечки, а не разрешать парням засовывать долларовые купюры в трусы и просыпаться в больнице после промывания желудка.
Хотел бы я ей как-то помочь, но не в состоянии помочь даже себе, так что, будем честны, что я могу поделать? Правда в том, что я – не пример для подражания. Я просто ничтожество. Я из тех, кто изменил своей девушке. Кто показал ей, как надо пить.
Из тех, кто рушит жизни.
– Так что, Лопез, – он ударяет кулаком по открытой ладони в ровном ритме. – Послезавтра пресс-конференция. Ты собираешься участвовать?
– Конечно.
– Тебя будут расспрашивать о состоянии здоровья.
Он говорит это с таким видом, словно прикидывает, справлюсь ли я. Что лишний раз подтверждает, что он знает, что случилось в начале лета.
– Ничего особенного. Я приду.
– Понял. Тогда увидимся там. Счастливо!
– Ага. До скорого.
Он поднимает руку и собирается похлопать меня по плечу, когда я прохожу мимо, но в последний момент вспоминает про мускулы у меня на заднице, решает щелкнуть по ней и ткнуть в меня указательным пальцем.
Его шаги затихают в коридоре. Через несколько секунд я слышу, как захлопывается задняя дверь тренировочного центра. Я ненадолго закрываю глаза, делаю глубокий вдох и направляюсь на медицинский этаж. Ноги уже знают дорогу наизусть – я столько раз ходил здесь за последние несколько месяцев. Прямо через вестибюль, мимо регистратуры, через барьеры, прямо на лестничную площадку, на второй этаж, где все пахнет детским кремом, дезинфицирующим средством и поролоновыми диванами.
Когда я прихожу, мой терапевт как раз кладет коврик для йоги и гимнастический валик обратно на полки. Это уже шестой прием за три месяца. Скоро я повидаю всех терапевтов, работающих в «Аспен Сноудогс», – и что тогда? Если все так пойдет и дальше, меня выгонят? Проведут ли пресс-конференцию, на которой скажут: «Уайетт Лопез не поддается лечению. Отныне он больше не состоит в команде „Аспен Сноудогс“. Забудьте о нем»?
Я стучу костяшкой пальца по открытой двери. Терапевт поворачивается ко мне и улыбается. Долговязый светловолосый парень.
– Ой, привет. Уайетт, да? Я Майк. Закрой за собой дверь.
Ноги сами несут меня в комнату, подошвы скрипят по серому блестящему линолеуму, а сердцебиение ускоряется. Я ненавижу это место. Не хочу признаваться, но я так боюсь следующего часа, что едва могу дышать. Похоже, это паническая атака, о которой я так много слышал, но в любом случае это очень плохо. На шее выступают мелкие капельки пота. Я чувствую, как они стекают по воротнику и позвоночнику. Пальцы дрожат, но Майк продолжает улыбаться, и я спрашиваю себя: «Как он это делает? Как он может улыбаться так, будто это легко?» Как будто это шутка, от которой мы с ним получаем такое удовольствие, что хохочем – так смешно, проще про-стого.
Он садится на массажный стол и покачивает ногами взад-вперед – конечно, ему можно, ведь здесь так здорово.
– Как дела?
Как дела, он спрашивает, ха-ха, весело… честно, меня сейчас вырвет.
– Хорошо.
Он показывает на мою руку:
– Моя коллега Жанетт рассказала, что вы с ней не поладили.
Я киваю.
– Как это вышло?
– Без понятия.
Майк пару секунд молчит, затем вздыхает:
– Если ты хочешь вернуться на лед, ты должен мне довериться.
Теперь настала моя очередь смеяться. Довериться. Конечно. Как будто так легко довериться первому встречному. Что он там себе думает? Возможно, ничего. Возможно, Майк из тех, у кого уже десять лет есть девушка, и все всегда идет как по маслу, он всегда приходит домой в пять, потом ужин, потом сериал, потом секс, и все повторяется на следующий день, нет причин не доверять, нет причин грустить. Спорю, что так оно и есть.
– Она сказала, что ты сначала сопротивлялся, а потом вообще отказался от лечения.
Я пожимаю плечами:
– Может быть.
Майк наклоняет голову и одергивает свои спортивные штаны из микрофибры:
– Так мы далеко не уедем, Уайетт.
Я выдерживаю его взгляд. Он бесит меня: такой весь идеальный, с распорядком дня «в пять часов домой, потом еда, потом сериал, потом секс».
– При всем уважении, Майк, – говорю я. – Ты мой физиотерапевт, а не психотерапевт. «Сноудогс» платят тебе за то, чтобы ты занимался моими мышцами. Я не собираюсь лежать и рассказывать, что происходит у меня в голове, договорились?
Майк смотрит на меня так, как я и предполагал: как будто я высокомерный кусок дерьма, но мне плевать, я так устроен, что не стремлюсь угождать, лишь бы понравиться. Я говорю то, что думаю, и если люди считают меня из-за этого высокомерным, то ладно, отлично, не мое дело.
– Ладно, – звучит горько. Майк встает и указывает на массажный стол. – Пожалуйста, сядь спиной ко мне и опусти руку.
Следующие две минуты я трачу на то, чтобы снять джемпер. Это утомляет и удручает. Я просто хочу снова нормально функционировать. Я хочу вернуть свою прежнюю жизнь.
Майк натирает руки маслом для массажа и укоризненно смотрит на меня, когда я сажусь. По телу пробегает заряд тока. По крайней мере, мне так кажется. Все покалывает от страха того, что должно произойти.
«А может, и нет, – думаю я. – Может, сегодня обойдется».
Может, может, может.
– Я прочитал твою медицинскую карточку, – говорит Майк. Он встает рядом со мной и проводит пальцем по позвоночнику, чтобы я выпрямился. – По данным обследования, у тебя разрыв мышцы леватора. Это леватор лопатки. Разрыв привел к напряжению соседних групп мышц, и причина, по которой ты больше не можешь нормально пользоваться рукой, вероятнее всего, кроется в диффузных триггерных точках.
– Да.
«Пожалуйста, помоги мне вернуться к нормальной жизни. Пожалуйста».
– Сначала я сделаю осмотр. Не пугайся, у меня холодные руки.
– Без проблем.
«Холодные, как мое сердце».
Когда он проводит пальцами по больным мышцам, я чувствую острую боль, пронзающую меня от кончиков пальцев до головы. Но я уже сталкивался с этим. Не поэтому я щурюсь. Сжимаю зубы. Задерживаю дыхание.
Я жду. Жду, что случится невозможное. Что я исцелюсь. Я жду, когда наступит этот момент, и боюсь, что он не наступит.
Майку удается зайти дальше, чем другим физиотерапевтам. Проходит целых три минуты, пока он гладит мои мышцы, а мне кажется, что мой череп вот-вот взорвется от излучаемой боли. Три минуты, полные надежды, в которые я верю, что меня наконец-то вылечат, – пока пульс не начинает учащаться и все, о чем я могу думать: «Черт, опять начинается, опять, ну почему так происходит?»
У меня кружится голова. Пальцы покалывает. Внезапно Майк исчезает, будто он где-то далеко, я больше не чувствую его прикосновений. Как будто меня здесь нет, как будто я больше не в процедурной.
Словно меня здесь никогда и не было.
В ушах звенит пронзительный крик. На секунду мне кажется, что я оглох, все дрожит, а потом я чувствую запах дыма – дыма и чего-то еще, чего-то металлического, похожего на железо.
Я протягиваю руку и хватаюсь за что-то влажное. Ощущаю липкую субстанцию на своей коже. Я понимаю, что это кровь, еще до того, как вижу ее, и в голове пусто, в ней нет ничего, кроме КРОВИ, КРОВИ, КРОВИ.
Я не могу пошевелиться. Я замираю. Это самое страшное. Безысходность вгрызается в мое тело и рвет на части, безжалостно уничтожая все, что от меня осталось.
Я мог бы помочь. Мог бы, если бы тело не подвело. Мысль заполняет мою голову, каждый сантиметр, настолько, что она вот-вот лопнет. Но она не лопается, шум становится все громче и громче, и это невозможно терпеть, но у меня нет выбора.
Я ДОЛЖЕН БЫЛ ПОМОЧЬ.
Но я не сделал это не потому, что не мог двигаться, что был слишком слаб, что разрушил чужие жизни.
Это моя, все моя вина, и я переживаю все снова, снова и снова. Запахи такие сильные, что хочется убежать, но я не могу сдвинуться с места, звуки такие громкие, что хочется отключить звук, а боль сильнейшая, хуже любой, которую я когда-либо испытывал.
Этот момент длится холодную, темную вечность. Тело покрывается испариной, когда образы вокруг меня исчезают, а перед глазами появляется большой анатомический плакат. Он плавает взад и вперед, как будто он наполовину есть, а наполовину нет, и все нереально. Череп пульсирует. Я лишь смутно осознаю, что в нескольких метрах от меня стоит Майк, потирая грудь и разглядывая меня.
– Ты меня ударил, – говорит он, но его слова не доходят до меня.
Меня тошнит на пол – серо-коричневая липкая лужа, похожая на мою жизнь. Тело настолько обмякло, что сидеть уже невозможно, поэтому я подтягиваю ноги и ложусь на диван в позу эмбриона, – я чувствую себя безобразным, ничтожным. Тяжело дыша, я поворачиваю голову и утыкаюсь носом в подложку, на которой лежу, чтобы почувствовать хоть что-то, кроме дыма и крови, вины и ненависти. Бумага становится влажной то ли от пота, то ли от слез… не знаю.
Проходит несколько минут, и тут я слышу, как Майк предлагает мне стакан воды. Каким-то образом это приводит меня в чувство. Когда я встаю, конечности становятся свинцовыми, а внутри меня все лихорадочно горит. Это настолько изнуряет, что я начинаю задыхаться, а слова отнимают все силы, которые я могу выжать из себя. И я говорю одно и то же пяти физиотерапевтам, стоящим перед Майком. Все они стоят со стаканами воды и не понимают, что происходит.
– Я отказываюсь от лечения. Больше не будет сеансов. Это… – я вытираю нос. – Прости, пожалуйста.
Майк хмурится:
– Уайетт…
Он не успевает договорить, потому что, не успев произнести ни слова, я уже прохожу мимо него за дверь.
Десять секунд. Десять секунд я позволяю себе прислониться к двери, глядя в потолок и дрожа, втягивая воздух. Затем я размахиваюсь, пинаю дверь и выхожу из тренировочного центра с горькой мыслью, что, возможно, мне придется смириться с тем, что я никогда больше не встану на лед и не буду играть в хоккей.
Это вторая худшая мысль, которая когда-либо приходила мне в голову, когда я был вынужден принять правду.
Хуже всего было то, что Ариа бросила меня и не вернулась.
Сейчас она снова здесь, но не со мной, потому что я все испортил, серьезно испортил. Я должен наконец это осознать.
Я возвращаюсь на автобусе в центр. Пинаю перед собой камешек, пока иду по улицам Аспена, и думаю о том, что со мной будет дальше. Каким будет мое будущее. Интересует ли меня хоть какая-то другая карьера? Я никогда об этом не задумывался. Всегда было ясно: я хочу быть хоккеистом в НХЛ, Американской профессиональной хоккейной лиге.
Может быть, я смогу изучать спортивную медицину, как Ариа. И если бы мы когда-нибудь найдем общий язык, мы могли бы открыть совместную практику и…
Если бы да кабы. Прочь все надежды. Мы не помиримся. Я ей больше не нужен. Ариа Мур любила меня, любила всем сердцем, но теперь все кончено. Все меняется, Уайетт. Смирись.
Мы с камешком уже почти дошли до колокольни, когда я замечаю Камилу. Я настолько теряюсь, что просто стою на месте. Камешек скатывается в овраг.
Сейчас одиннадцать часов утра. Сестра уже должна быть в школе, где старушка Клируотер должна ей объяснять, что такое векторы и прочая дребедень. Я с минуту наблюдаю за ней со своего места, выжидая, в каком направлении она пойдет. Когда я понимаю, что Камила идет в дизайнерские бутики, я иду вслед за ней в «Дольче и Габбана».
«Какого черта ты тут делаешь?»
На улице полно туристов. Мне приходится встать почти прямо перед витриной, чтобы видеть Камилу, но мне бы больше хотелось, чтобы меня здесь не было, честно, потому что, когда продавщица показывает сестренке для сравнения красный и черный комплект нижнего белья, мне кажется, что я попал не в тот фильм. Еще хуже становится, когда Камила кивает, показывает на красное белье и следует за женщиной к кассе. У нас хватает денег только на еду в холодильнике, счета за электричество и супердорогущие мешки для пылесоса, а она собирается купить нижнее белье от «Дольче и Габбана»?
Я жду, пока она выйдет из магазина с бумажным пакетом цвета слоновой кости. Она не замечает меня и почти проходит мимо.
– Сейчас же вернись и сдай пакет обратно, Мила.
Сестра застывает на месте. У нас португальские корни, и кожа Камилы от природы загорелая, как и моя. Но сейчас от загара не осталось и следа, он стал белым, как свежевыпавший снег в высокогорье.
– Уайетт, – говорит она, – ты что тут делаешь?
Мне даже становится смешно:
– Ты серьезно?
– Я…
– Даю тебе одну попытку на то, чтобы все объяснить. Что за дела? Почему ты не в школе?
– У меня окно.
– Вранье. По расписанию у тебя математика со старушкой Клируотер, а она никогда не уходит раньше времени.
Сестра прикусывает нижнюю губу, и я понимаю, что я прав. Так она делает, когда нервничает.
– Не верится, – говорю я. – У нас едва хватает денег, чтобы свести концы с концами, а ты ходишь по магазинам за дизайнерскими трусиками?
Мила поднимает подбородок:
– Это мои деньги, Уайетт. Я их заработала, усек? Так что я могу делать с ними все, что захочу.
Это задевает меня за живое, и она это знает. Она знает, как сделать мне больно. Хочется разозлиться и накричать на нее, но она ведь моя младшая сестра, а родители умерли. Я не только ее брат, я ей в некотором роде как отец, и кричать сейчас – значит только усугублять ситуацию.
Я закрываю глаза, делаю глубокий вдох и сдерживаю гнев:
– Ты же знаешь, я бы позволил тебе тратить деньги на любую ерунду в мире, не окажись мы в такой ситуации. Давай, возвращай вещи.
– Нет.
– Камила, пожалуйста. Как только моя рука окрепнет, я выйду на лед, и мне выплатят деньги. Тогда я куплю тебе десять таких комплектов, если хочешь. Я куплю тебе все, что угодно, правда, но сейчас так не пойдет. Сейчас нам нужно держаться вместе.
Сестра скрещивает руки. Бумажный пакет покачивается в руке взад-вперед.
– Я все подсчитала, Уайетт. С чаевыми из «Лыжной хижины» и зарплатой за прошлый месяц мы легко доживем до октября. Я могу себе его позволить, понятно?
– Тебе ведь он не нужен, – говорю я. – Зачем тебе такое белье? Я же тебе недавно покупал новый комплект.
Она смотрит на меня так, будто у меня на лице сидит огромная серая моль.
– В «Таргет»! Ты принес мне хлопковые трусики из «Таргет»!
– Да, именно, – не понимаю, в чем проблема. – Ты сказала, что тебе нужно новое белье, и я тебе его купил.
Ее лицо становится ярко-красным, она взмахивает руками, фыркает и просто разворачивается.
Я иду за ней:
– Эй! Да что не так?
Она смотрит прямо перед собой:
– Я не стану обсуждать с братом свое белье. А теперь оставь меня в покое.
– Вот уж точно нет. Ты должна быть в школе и заниматься алгеброй.
Камила останавливается так резко, что я замечаю это только через два метра. Я оборачиваюсь и вижу, как сестра смотрит на меня, ее лицо искажено гневом.
– Fodasse[4], Уай, лучше разгреби свое дерьмо!
– Я как раз этим и занимаюсь. Ты в начале моего списка.
– Я всего-то купила себе нижнее белье!
– Ну, конечно. Белье за несколько сотен долларов.
– Несколько сотен долларов, которые я сэкономила из тех денег, что заработала, потому что ты не в состоянии работать.
Она словно вылила мне на голову ведро льда. Легкие словно онемели. Где-то в груди болит, и я думаю, что это может быть сердце. И я говорю то, чего не должен, и о чем пожалел сразу после того, как слова сорвались с губ.
– Мама с папой были бы в тебе разочарованы.
Камила резко вдыхает воздух. Она сутулится, как будто я ее ударил. И ударил, но не физически, а морально, и это еще хуже. Я прекрасно это знаю, потому что у меня в груди большой кратер, который постоянно мне об этом напоминает.
Пакетик бессильно болтается в ее хрупкой руке, и мне вдруг становится ее так жаль, что хочется плакать. Моя младшая сестренка стоит тут с вещью, которую купила себе сама, наверно, радовалась, наконец-то снова почувствовала себя хорошо, пока не появился я и все не испортил.
Как всегда. Вечно я все порчу.
Кожа вокруг глаз Камилы краснеет. Ее подбородок дрожит. Я хочу обнять ее, но, прежде чем успеваю это сделать, она говорит самое ужасное, что только может выйти из ее уст. И я даже этого заслуживаю, безусловно, даже хуже того, что она говорит.
– Ясно, почему Ариа тебя бросила. Я ее понимаю, и, maldito[5], ей так будет лучше, Уайетт. Лучше. Если бы она осталась, это бы ее сломило. Потому что ты вечно всех ломаешь. И знаешь что? Если бы Ариа и захотела с тобой поговорить, то лишь для того, чтобы сказать тебе: «Ты портишь всех и вся».
Она бросает меня и уходит.
Я теряюсь в массе проходящих мимо меня людей, тону среди них, теряю себя и нахожу свое сердце там, где его невозможно ухватить.
Я есть и меня нет. И в этом странном состоянии неопределенности я наконец-то думаю не о том, как помочь себе, а о том, что я могу сделать, чтобы заставить сестру снова улыбнуться.
Там, между приветом и прощаньем, была любовь
– Выше. Нет, слишком высоко. Еще налево, еще, еще, еще немножко, еще – стоп! Слишком далеко.
Я вздыхаю:
– Какая разница. У меня сейчас рука отсохнет. Я оставляю, как есть.
Харпер скрещивает руки и поднимает идеально выщипанную бровь:
– Гирлянда криво висит.
– Никто не заметит.
Лестница опасно шатается, когда я спускаюсь по ступенькам.
– Я замечу.
Я закатываю глаза, кладу скотч в карман брюк и складываю лестницу:
– Ты ненормальная. Вся гостиная в гирляндах. Куда ни глянь, Харпер: все светится. Никто не заметит, что номер восемьдесят три висит криво.
Харпер пожимает плечами и идет за мной в подсобку:
– Как скажешь. Где твоя мама?
– У врача.
– До сих пор?
– Да. Боль усилилась.
Сегодня утром мама с трудом поднялась с постели. У меня сердце кровью обливалось, пока я наблюдала, как она по очереди поднимала ноги с матраса, держась за металлические стойки рамы. Она не хотела, чтобы ей помогали. Каждый раз, когда я пыталась поддержать ее, она отталкивала меня, потому что слишком гордая, и это невыносимо, потому что у нее все плохо, а когда у мамы все плохо, плохо и мне. Но я ее понимаю, потому что сама такая же гордая.
– Как она доберется обратно?
Я закрываю дверь в подсобку, подхожу к большой деревянной тумбе под телевизором и ищу настолки.
– Уильям ее привезет. Не знаешь, где лежит «Экстрим Активити»? Клянусь, она была здесь, среди других игр.
– Ее сжег мальчишка.
Пока я роюсь в витрине, мне в нос летит пыль. Я чихаю.
– Чего?
– Это случилось на вечере игр в прошлом году. Пришел играть агрессивный ребенок, который не умел проигрывать. Взбесился и бросил всю игру вместе с карточками в камин. Кто-то из постояльцев записал это на телефон. Поищи на Ютубе, по запросу «бешеный пацан жжет в Аспене». Хочешь посмотреть?
Я хмурюсь:
– Нет. Это была моя любимая игра.
Харпер берет зажигалку с каминной полки и начинает подкладывать и поджигать дрова.
– А вот не надо было уезжать.
– Ты же знаешь, почему я уехала, Харп, – я достаю из шкафа «Монополию», «Табу», «Эрудит» и «Твистер» и кладу их на большой обеденный стол, после чего иду через каменную арку обратно, в другую часть комнаты, к Харпер. – Перестань все время обижаться на меня.
Подруга не смотрит на меня. Она притворяется, что кочергой шевелит дрова, хотя огонь уже давно разгорелся. Он отражается в ее глазах, но с Харпер такое часто бывает, даже когда он не горит.
– Ты разбила мне сердце.
По венам разливается тепло. Харп редко проявляет эмоции. Ее родители холодны, и она выросла такой же. Ни объятий, ни добрых слов, ни минут утешения, ни слез. С самого детства Харп избегала своего дома, насколько это было возможно. Она практически выросла вместе с нами. Эта гостиница – ее детство, как и мое. Моя мама ей ближе, чем собственная мать.
Я сажусь на плетеный джутовый пуф, забираю у нее кочергу и кладу обратно на каминную полку. Поскольку Харпер по-прежнему отказывается смотреть на меня, я беру ее за руки.
Наконец, она поворачивается ко мне, и я вижу столько гнева, печали и ранимости в ее тонких чертах, и в горле появляется большой комок, от которого хочется плакать.
– Прости меня, Харп. Мне очень жаль. Мне так жаль, что я уехала, ничего тебе не сказав. Что меня не было рядом с тобой, когда Джейк умер. Конечно, мы говорили по телефону, но я должна была быть с тобой рядом. Я знаю, что ваши отцы работали вместе, и Джейк, как хороший друг, всегда был для тебя опорой. И прости, что я так часто сбрасывала твои звонки, и что ты редко получала от меня письма, когда мне становилось хуже. Я не хотела думать об Уайетте. Не хотела о нем говорить. Не знаю. Я не могу загладить перед тобой свою вину, и я знаю, что я была тебе нужна. Но, знаешь, ты тоже была мне нужна, я так нуждалась в тебе, Харп. Но это не значит, что я о тебе не думала. Когда я видела в столовой, как кто-то смешивает майонез с кетчупом, в голове тут же возникала ты, а когда соседка по комнате пользовалась муссом, я представляла, как ты воротишь нос и говоришь: «Если хочешь, чтобы твои локоны хорошо выглядели, пользуйся „Керл энд Шайн“ от „Ши мойсче“, дорогая». Я не забывала тебя, Харп. Я бы ни за что тебя не забыла. Но я забыла, как смеяться, как жить, и пыталась научиться этому заново, вот для чего я начала новую жизнь, в одиночестве, понимаешь?
Она вздыхает. Глубоко, протяжно.
– Ясно, Ариа. Я понимаю. Но я скучала по тебе, – она сжимает мои руки. – Ты – единственная семья, которая у меня была, а ты просто взяла и уехала.
Глаза начинает жечь.
– Знаю.
– И я за это ненавижу Уайетта, – говорит она. – Ненавижу за то, что что он сделал. Ненавижу за то, что он стал причиной, из-за которой тебе пришлось уехать.
– Может быть, когда-нибудь ты меня научишь.
Харпер, кажется, растерялась:
– Чему научу?
Я невесело усмехаюсь:
– Ненавидеть Уайетта.
Вздохнув, она отпускает меня, встает и проводит руками по своим французским косам:
– Боюсь, у тебя это не получится. Это как моя дискалькулия в математике. У тебя уайкалькулия.
– Видимо, да.
– Когда Уилл приедет с твоей мамой?
– Уже должны, – я тоже встаю и смотрю на свой мобильный телефон. – О, Нокс приехал. Хочет, чтобы я помогла ему с тыквами.
У Харпер расширились глаза:
– Нокс?
– Он каждый год ходит на игровой вечер.
– Нет. В прошлом году не приходил.
Я кладу мобильный телефон обратно в карман и бросаю сочувственный взгляд на свою лучшую подругу.
– Они с Пейсли тоже мои друзья. Ты нравишься Ноксу. Всегда нравилась. Но порой с чувствами выходит не так, как ты хочешь. Иногда все складывается иначе, потому что их не должно было быть.
– Да. Но… – она переминается с ноги на ногу, смотрит сначала на дверь, а потом снова на меня. – Это так унизительно, Ариа. Он переспал со мной, зная, что для него это так, пустяк, а вот мне… мне столько пришлось переосмыслить. Я имею в виду, что никогда бы не подумала, что он поступит со мной так же, как со всеми остальными, потому что мне и в голову не приходило, что ему настолько начхать на нашу многолетнюю дружбу.
Во дворе Нокс несколько раз нажимает на гудок, звук оглушительный – ХУП-ХУП-ХУП! Следом я слышу его голос, который доносится через окно:
– Выйди и помоги мне с этой кучей тыкв, Ариа Мур, я не потащу их один!
Вздохнув, я поправляю рыжую прядь волос, выбившуюся из косички подруги, ей за ухо.
– Он угодил в ужасную передрягу. Думаю, в тот момент он просто ничего не соображал. Ты же знаешь, каким был Нокс. И знаешь, что он раскаивается. Он ведь сам тебе так сказал, да?
Харпер поджала губы:
– Да.
– Тогда постарайся его простить. И принять то, что он тебе не подходит. Позволь ему обрести счастье с Пейсли.
– Не то чтобы я их виню, Ариа. Мне самой стыдно.
– Не вини себя. С чувствами ничего не поделать.
Нокс снова сигналит. Я делаю глубокий вдох и бросаю на Харпер вопросительный взгляд:
– Ну, что?
Она закатывает глаза:
– Ладно. Но только потому, что мне не хочется проводить вечер дома.
– Можешь собою гордиться.
Опять закатывает глаза, но я знаю, что она тоже гордится собой. Это большой шаг для Харп.
Когда я открываю дверь в гостиницу, то вижу, как Пейсли переходит улицу с тыквой под мышкой. Она заплела волосы в косу на боку, из-за чего ее уши стали выделяться заметнее.
– Это не тыквы, а чудовища, – говорит она.
– Это гигантские мутировавшие тыквы-монстры, и когда мы их вскроем, из них выползут мелкие твари, которые в них копошатся.
Ветер дует мне в лицо и под воротник джемпера, пока я иду через дорогу к открытому багажнику «Рейндж-Ровера» Нокса. Дрожа, я беру две тыквы и морщусь:
– Ага. Твари возненавидят нас за то, что мы разрушили их дом.
Я смотрю на Нокса, который прислонился к машине, сложив руки, и наблюдает за нами.
– Эй, ты что, особенный? Пошевеливайся, Уинтерботтом.
– Не-а. Я лучше понаблюдаю, как вы сами все сделаете.
Пейсли оглядывается на меня через плечо:
– Вызывай скорую, Ариа.
– Что?
– Ноксу она понадобится, когда ему в голову прилетит тыква.
Я смеюсь. Нокс разводит руками и делает вид, что шокирован:
– И ты, Брут?
Пейсли закатывает глаза и смотрит на меня:
– После семинара по психологическим манипуляциям в Римской империи он постоянно цитирует Юлия Цезаря.
– Нокс и есть Юлий Цезарь, – отвечаю я.
До нас доносятся ее смешки, прежде чем она исчезает в доме. Губы Нокса изгибаются в улыбке. Он берет с тележки четыре гигантские тыквы и кажется самым счастливым человеком на свете.
– Ты это заслужил, Нокс, честно, – говорю я. Он глядит на меня:
– Что заслужил?
– Быть счастливым. Это единственное, чего хотела твоя мама.
Нокс смотрит на меня, а затем на дверь, как будто он видит сквозь нее Пейсли. В его чертах проступает печаль.
– Можно быть с тобой честным, Ариа?
– М-м?
– Я на это даже не надеялся.
– А мне можно честно сказать, Нокс?
Он кивает.
– Мы все на это не надеялись. Но мы не перестали верить. Думаю, это самое главное.
Проходит несколько секунд, а он никак не реагирует. Затем он улыбается и указывает подбородком в сторону гостиницы:
– Идем. Пора вырезать тыквы-монстры, Мур.
Не знаю, как так вышло, но я провела на улице меньше двух минут, а гостиница успела превратиться в поле боя. Деревянный пол уже застелили газетами, на которых разбросали очистки оранжевого цвета. Пейсли копается в тыкве, словно выискивая спрятанные бриллианты, а Харпер беспомощно и слегка потрясенно сидит рядом с ней, держа в одной руке швейцарский армейский нож, а в другой – тыкву. Она не любит пачкаться.
Пейсли это знает, но без перерыва болтает с Харп.
– Хэллоуин бывает только раз в году. Всего раз. Не бойся. Потом можно помыть руки. А теперь вырежи рожицу – хочу посмотреть, какая у тебя получится.
– Я не умею вырезать, – говорит Харпер. По-моему, она включилась в разговор лишь потому, что Нокс только-только зашел в гостиницу. Пейсли и Харп не лучшие подруги, но, кажется, они постепенно сближаются.
Нокс кладет тыквы на кофейный столик, садится рядом с Пейсли и достает из брюк перочинный нож:
– Все умеют.
– А я – нет, – уши Харпер краснеют, но в остальном не заметно, насколько ей это тяжело дается. – Я из тех людей, которые хотят проткнуть тыкву, а случайно попадают в собственную руку.
Мы смеемся и подолгу болтаем о всякой чепухе: об отвратительной заплесневелой тыкве Уилла, которая уже стоит на пьедестале рядом с колокольней, об учебе Нокса, о моем обучении в Брауне. Имя Уайетта висит в воздухе, как натянутая струна, которая вот-вот порвется, потому что все знают, что я уехала только из-за него, потому что все ожидают, когда же всплывет его имя, потому что оно уже здесь, невысказанное между каждым слогом моего рассказа об учебе в Род-Айленде.
Но никто его не упоминает. Никто не говорит что-то вроде «как же жалко» или «вы были та-а-акой милой парой», потому что все мы знаем, что это все равно что раздирать сырую рану, а этого никто не хочет, потому что это больно.
Мы все болтаем, болтаем и болтаем, по радио играет песня Лиама Пейна. Больше всего меня радует то, что у Хапер на джинсах пятна от тыквы, а она все равно смеется. Она смеется над рожицей, которую вырезала Пейсли, потому что она не умеет вырезать, совсем не умеет, потому что она вся обвалилась, а вместо рожицы – просто большая дыра.
Когда мы расставляем свои тыквы-мутанты перед гостиницей, по дороге проезжает пикап Уильяма. Он паркуется напротив, открывает перед мамой дверь и протягивает ей руку. Небо темнеет, и свет уличных фонарей освещает ее усталые черты. Тем не менее, увидев нас, она улыбается, и я думаю: «Какая же она сильная, моя мама».
– Мне нравится первая, – говорит она, указывая на уродливую тыкву Пейсли, которая произвела на нее сильное впечатление. – Это искусство.
– Эта получилась расчлененная, – говорит Харпер.
Нокс обнимает Пейсли и прижимает ее к себе:
– Вот такая у меня девушка. Многогранная артистка.
– Кстати, об искусстве, – говорит Уильям, когда мы входим в дом, закрывая за собой дверь и помогая маме снять пальто. – Вы видели мою тыкву? Она теперь стоит рядом с колокольней.
Мы с Харпер обмениваемся взглядами. Пейсли делает вид, что оттирает с брюк пятно.
И только Нокс задумчиво кивает:
– Никогда не видел ничего более прекрасного, Уилл. Никогда.
Уилл, похоже, доволен его словами.
– Ладно, народ, – я хлопаю в ладоши. – Как насчет «Монополии»?
– Только в этом году я буду играть за собачку, – отвечает Нокс, пока мы усаживаемся на диван.
Пейсли отводит его руку, пытаясь достать фигурку:
– За которую уже играю я!
– Ни за что, – он обнимает ее, крепко прижимает к себе и выхватывает фигурку. – Я ни разу не играл за собачку, вечно она была у Уайетта, а это первый игровой вечер без него, и я могу… ой, – его взгляд переходит на меня. – Прости, Ариа.
Я сглатываю:
– Без проблем.
Краем глаза я вижу, как мама бросает на меня обеспокоенный взгляд со своего места на диване, а Уильям укладывает подушки ей под голову.
Вот не мог этот «бешеный пацан жжет в Аспене» сжечь «Монополию»?
Нокс поджимает губы и кладет фигурку обратно в коробку с игрой:
– Тогда пускай ее никто не берет. Дай мне шляпу, Харпер.
Уилл наклоняется над столом:
– Чур, я за тачку!
Харп передает ему фигурку:
– Честно, она тебе очень подходит, Уилл.
– Почему?
– Все так, – соглашаюсь я с ней. – Если бы ты не был человеком, ты был бы тачкой.
Пейсли раздает деньги:
– Я тоже так думаю. Почему на некоторых банкнотах стоят смайлики, Ариа?
Мой взгляд падает на листок бумаги в ее руке.
Точка-точка-запятая-тире.
Точка-точка-сердечко со стрелой.
Уайетт рисовал эти смайлики на купюрах, потому что был уверен, что мы с Ноксом каждый раз во время игры крадем его деньги.
Мы с Ноксом обмениваемся взглядами. Его взгляд похож на сочувствие. Мой – на отчаяние.
– Понятия не имею.
Нокс не бежит меня утешать. Может быть, он расскажет ей позже, но сейчас он не хочет выносить своего лучшего друга на обсуждение. И я благодарна ему за это.
– Так что, мы играем или как?
Вечно у нас так с «Монополией». Каждый год мы клянемся больше в нее не играть, и каждый год все равно играем. Потом становится шумно, и все дерутся за улицы, вокзалы и отели, как будто это единственное, что может нас осчастливить в этой жизни. И вот мы уже знать друг друга не хотим, радуемся, когда кто-то попадает в тюрьму, и сходим с ума, если не выигрываем денежный куш в центре поля.
Сегодня мы играем точно так же, как всегда. За время двухчасовой схватки Уильям бросил в огонь свой галстук, Харп сгрызла два ногтя, у меня всклокочены волосы, Нокс побагровел, а Пейсли вся на нервах. Мама дремлет.
Мы прекращаем игру, потому что всерьез опасаемся, что в этот дождливый октябрьский вечер в гостинице может случиться что-то плохое. И правда. Нокс был близок к победе, а наши с Уиллом переглядки недвусмысленно ему намекали, что мы уже планируем вывезти его в Аспенское нагорье и там оставить. Первой предложила остановиться Пейсли. По-моему, она испугалась. Ей еще нужно привыкнуть к жизни с нами в Аспене.
Я слышу, как Уильям наклоняется к маме и тихо спрашивает, не нужно ли ей еще что-нибудь. Его голос звучит странно. Совсем не так, как обычно. Не так безумно. Как-то тепло и нежно. Я его таким никогда не видела, и это немного пугает. Мама хмыкает, что, должно быть, означает «нет», потому что вскоре после этого Уилл с нами прощается.
– Пора на боковую, – говорит он. – Кислотно-щелочной баланс. Сами понимаете, – у двери он поворачивается к Ноксу. – Сделай одолжение, проверь еще раз мою тыкву, ладно? У меня сложилось впечатление, что ей там не слишком сладко.
– Это же просто тыква, – говорит Пейсли.
Уилл смущается:
– Ну зачем ты так говоришь?
– Ну, потому что тыквы не умеют чувствовать, и… – выражение лица Уилла смущает ее. Его веко начинает подергиваться – плохой знак, очень плохой. Пейсли вздыхает:
– Неважно. Спокойной ночи, Уилл.
– Мы заглянем к ней, когда пойдем домой, – уверяет его Нокс.
Только после этого Уильям остается доволен и уходит.
Харпер кутается в свое кашемировое пальто:
– Мне тоже пора. Завтра тренировка начинается раньше.
С разочарованным стоном Пейсли откидывает голову назад:
– Подготовка к чемпионату. То время года, когда Полина мутирует в тирана.
Нокс тоже встает и берет с обеденного стола ключи от машины. Он кривит рот.
– А у меня сессия. Так что до встречи, Ариа, – он похлопывает меня по спине и треплет по волосам. – Здорово, что ты вернулась.
Я с улыбкой прощаюсь со всеми, закрываю дверь и прислоняюсь плечом к дереву.
Моя улыбка исчезает. Некоторое время я просто смотрю на пол и забываюсь в зазубринах, пока перед глазами все не начинает расплываться, и тут мамин голос не выводит меня из транса.
– Подойди, Ариа.
Я поднимаю глаза. Мама перевернулась на бок на смятом старом диване и постукивает рукой по свободному месту рядом с нашим серым котом Херши. Повсюду тихо, слышно только треск огня.
– Я думала, ты спишь.
– Я и спала.
Она поднимает шерстяное одеяло. Я забираюсь к ней, прижимаюсь головой к ее груди и вдыхаю запах, который всегда напоминал мне кленовый сироп. Херши потягивается, двигает свое громоздкое тело и прижимается к моему животу.
Мама целует меня в макушку:
– Но ты меня разбудила.
– Но я ведь не шумела.
– Твои мысли витали повсюду.
Я вздыхаю:
– Это так очевидно?
– С момента со смайликами. Да.
– Что мне делать, мама? Мне сложно справиться. Он везде.
Мама начинает растирать мне спину. Она часто так делала, когда я была маленькой. Мне это нравится. Как будто теплая радуга разливается по коже и прогоняет тучи.
– Конечно, он повсюду. Мы живем в маленьком городке, а он заполняет твое сердце целиком.
– Но я этого не хочу.
Мама вздыхает:
– И все-таки, дорогая, ты этого хочешь. Просто ты не хочешь этого хотеть.
– Разве это не одно и то же?
– О, нет. Это совершенно другое.
Несмотря на то, что в камине потрескивает огонь, и я лежу под шерстяным одеялом, меня пробирает ледяной озноб.
Мама начинает закручивать указательным пальцем волоски на моей шее:
– Если ты хочешь, чтобы он исчез, тогда тебе придется отпустить его.
– Меня не было два года. Два года. Я давно отпустила Уайетта.
Мама смеется. Ее дыхание ласкает мой лоб.
– На самом деле ты никуда не уезжала. Телом – может быть. Но не душой. Оно по-прежнему привязано к португальцу, звезде хоккея с милой щелью в зубах, как и тогда, когда ты училась в восьмом классе, и он прислал тебе поющих кобольдов на День святого Валентина.
– Это были эльфы любви.
Ну, вообще-то это были сторож и две сестры из столовой, которые каждый день выкуривали по две пачки «Кэмел лайт» за мусорными баками, с голосами, похожими на грубую наждачную бумагу. Но все равно было мило.
– Точно. В тот день этот мальчик завоевал твое сердце. И оно до сих пор у него. Если хочешь его забрать, возьми маркер и проведи черту.
– Я провела черту!
Мама хмыкает:
– Карандашом.
– Ой, вот не надо.
Я отбрасываю ногами шерстяное одеяло и встаю. Херши протестующе выгибает спину и уходит.
– Ты меня расстраиваешь.
Мама поднимает бровь:
– Потому что я тебе сказала то, что ты и сама знаешь?
– Нет. Потому что ты… потому что…
Ее бровь задирается к линии роста волос:
– Потому что я права, а ты не хочешь себе в этом признаться?
По шее разливается жар:
– Нет. Нет. Потому что ты заставляешь меня думать о нем, а я хочу его забыть!
– Ты думаешь о нем каждую секунду, кто бы что ни говорил. Я спрашиваю, ходила ли ты в магазин, ты отвечаешь «да», а в мыслях – Уайетт, Уайетт, Уайетт. Я спрашиваю, готовы ли номера, ты отвечаешь «да», а в мыслях – Уайетт, Уайетт, Уайетт. Я спрашиваю, готовы ли…
– Да хватит! Перестань, мам! Прекрати. Сама знаю. Просто… не надо мне это говорить, ладно?
Мама поднимается. Ее лицо искажается от боли, но уже через несколько секунд ее взгляд устремляется на меня, и в нем читается сострадание.
– Тебе не кажется, что тебе нужно было это услышать, мышка? Разве тебе не пора разобраться в себе?
От досады я сжимаю руки в кулаки, впиваюсь ногтями в ладони и поджимаю губы. Пульс учащается, поскольку тема вызывает у меня прилив адреналина. Уайетт всегда в этом преуспевал.
– Мне надо подготовиться к завтраку для гостей. Нужно сказать Патриции, чтобы она испекла тыквенный хлеб, и подготовить все необходимое для первых бронирований.
Мамины плечи опускаются. Кажется, что она еще не договорила, но тут ее губы складываются в усталую улыбку:
– Так и быть, Ариа. Ты к этому пока не готова.
Нет. Не готова. Я даже думать не могу о его имени без содрогания. Я не могу думать ни о чем, связанном с ним: ни о длинном шраме на его руке от укуса дикого койота, ни о выцветших бейсболках, ни о его широких плечах, когда он обнимал меня. Черт, я даже не могу проехать мимо его дома, если мне нужно в «Таргет». Вместо этого я делаю крюк в пятнадцать минут и еду по неосвещенным задворкам, налево, а не направо перед Баттермилк-Маунтин, каждый раз налево, налево, налево, потому что направо будет Уайетт.
Я должна забыть, но не могу, и это гложет меня каждый день и, да, это пугает меня до смерти, потому что если два года без него ничего не изменили и не смогли успокоить мое сердце, то что, если десять, двадцать, тридцать лет тоже ничего не решат? Что, если мое сердце навсегда привязалось к нему и больше не знает иного пути?
Я – творец собственной погибели
Двадцать пятое октября. Третье воскресенье этого месяца. Наш традиционный День вырезания тыкв и настольных игр. Нокс, Гвен, Харпер, Ариа и я начали эту традицию в начальной школе и проводили этот день каждый год, но в какой-то момент все изменилось. У Нокса умерла мама, и у него появилась фобия коньков, потому что она была фигуристкой и погибла в прыжке. В итоге он бросил занятия, потому что не хотел больше проводить время с Харп и Гвен, которые, как бы ни казалось глупо с его стороны, тоже занимаются фигурным катанием. Так мы и остались вчетвером.
Пока я не совершил самую большую ошибку в своей жизни, даже не помня о ней.
Ариа уехала. После этого больше не было игровых вечеров. Вообще ничего не было. Моя жизнь была дерьмовой, она и сейчас такая, и мне так хочется снова стать пятилетним и пойти в начальную школу с ранцем с далматинцами. Над головой мерцает неоновый свет. Я сижу в «Закусочной Кейт», прислонившись головой к окну, и жду свою картошку фри. Камила на работе, а дома удручающе тихо и пусто. Мне нужно было поехать к людям, чтобы заглушить голоса в голове, потому что они кричали. Они и сейчас кричат, но здесь музыкальный автомат играет хорошую музыку, посетители разговаривают, и я могу притвориться, что я не один.
– Привет.
Рядом со мной появляется Гвен. Она заплела в косички ленты и украсила их маленькими золотыми колечками. Черная бандана на ее запястье задевает мои пальцы, когда она ставит тарелку на стол:
– Прости, что я принесла. Маме пришлось отойти.
– Ничего.
Я хочу начать есть, но Гвен не уходит, она просто стоит рядом с моим столом и смотрит на картошку.
– Будешь?
Она моргает:
– Что?
– Картошку. Хочешь?
– Нет.
– А я думаю, что хочешь.
– С чего бы вдруг?
– Потому что ты на нее пялишься.
– Нет, я… – она вздыхает. – Давай поговорим, Уайетт?
От ее слов у меня в животе возникает камень. Огромный, острый, болезненный камень.
Я ничего не имею против Гвен. Она никак не может изменить то, что случилось тогда между нами, потому что я не знал, что делал, но, по ее словам, посылал ей четкие сигналы. Она не виновата, но я все равно не могу смотреть на нее после того случая, не могу перестать винить ее во всем, потому что я сам виноват, и, может быть, это глупо, может, это и меня делает глупым, но тут ничего не попишешь – некоторые вещи нельзя изменить.
– Вряд ли из этого получится что-то хорошее, Гвен.
Она мнет руки:
– Да, я тоже сначала так думала. Но, знаешь, что, если честно, Уайетт? Бред это все. Мы с тобой всю жизнь дружили. Это была ошибка. Очень большая, поганая ошибка. Мы оба это понимаем. Но разве стоит из-за этого избегать друг друга? Разве мы не взрослые, чтобы все обсудить и двигаться дальше? В этом мире так много ненависти и непонимания, так много, давай не будем добавлять еще больше.
Я опускаю картофель фри в кетчуп, несколько секунд ничего не говоря. Я знаю, что она права. Мы взрослые люди и должны оставить все в прошлом. Но уже из-за того, что она стоит сейчас рядом со мной, мне становится не по себе. Как будто общение с ней запрещено.
При этой мысли я машинально поднимаю голову и выглядываю в окно, чтобы убедиться, что за нами никто не наблюдает. Уличные фонари включились и освещают уродливую тыкву-монстра на другой стороне дороги. Несколько туристов замирают и с отвращением смотрят на плесень, а потом качают головой и идут дальше. Знакомых людей на улице нет.
– Не волнуйся, – говорит Гвен. – Они все у Арии.
Я гляжу на нее:
– Что?
– Нокс, Пейсли и Харпер у Арии. Сегодня же двадцать пятое, День вырезания тыкв и настольных игр. Ты что, забыл?
– Они у Арии, а нас не пригласили?
– Кхм, – она внимательно изучает меня, затем садится напротив, на скамейку с красной обивкой, и, прищурившись, наклоняется вперед. – Ты изменил Арии со мной, Уайетт. С какой стати ей нас приглашать?
– Не знаю. Она не обязана была нас приглашать. Конечно, нет. И все-таки…
– Знаю, – Гвен вздыхает и снова откидывается назад. Она зажимает кончики волос между пальцами и внимательно их рассматривает. – Странное ощущение, правда?
– Да уж.
Мой взгляд останавливается на музыкальном автомате, где играет что-то из «Колдплей». Перед глазами расплываются красно-желтые пятна. Я бросаю в рот один кусочек картошки фри за другим и с каждой секундой все больше расстраиваюсь.
Гвен постукивает кроссовками по плитке в ровном ритме. Это невыносимо. Он сводит меня с ума.
– Перестань.
Она непонимающе на меня глядит:
– Что?
– Стучать ногой.
– Прости.
Вздохнув, я бросаю картошку обратно на тарелку и тру лицо:
– Ты права, Гвен. Я нечестно веду себя по отношению к тебе. Но…
– Ничего, – она протягивает руку. Сначала я думаю, что она сошла с ума и хочет во что бы то ни стало дотронуться до меня, и, клянусь, у меня сжимается сердце. Я так паникую, что едва не вскакиваю и не убегаю, но она кладет пальцы на стол, проводя ими по дереву, и я понимаю, что совершенно зря беспокоюсь.
«Господи, Уайетт. Остынь».
Гвен смотрит на свои пальцы. Я буквально слышу, как в ее голове стучат шестеренки, пока она думает, как выразить то, что хочет сказать. Наконец, она отводит руку назад и начинает поочередно натягивать рукава джемпера. Она нервничает. Вот так и бывает в этой жизни: она не дает нам покоя, потому что мы не знаем, что с нами станет после того, что она с нами сделает.
– Уайетт, прости меня. Прости, что Ариа из-за меня ушла. С тех пор не проходит и дня, чтобы я не винила себя. Если бы не я, то… я не знаю. Может быть, у тебя уже были бы дети.
Я смеюсь:
– Детей у нас точно не было бы, Гвен.
Она пожимает плечами:
– Может, и так. Но вы бы, наверное, жили вместе и заказывали пиццу в старом «Доне Жуане» по вечерам, а потом играли бы в «Марио Карт» на «Свитче» и допоздна не ложились бы спать, потому что были бы счастливы и…
– Послушай.
Мне приходится выдавить из себя улыбку, чтобы Гвен не почувствовала себя уязвленной. Но это трудно, потому что то, что она говорит, – правда, чертова правда, и от этого становится только хуже. Que merda, я так страдаю, а тут слышу что-то подобное, и все, что мне хочется сделать, – это проблеваться и рухнуть, чтобы больше ничего не слышать.
Я отодвигаю от себя тарелку. Меня тошнит.
– То есть… да, Гвен. Может, так бы и было. Но ни тебе, ни мне не поможет думать о том, что было бы, не случись этого с нами. Что вышло, то вышло. Но это моя вина, – я ищу ее взгляд. Ее глаза похожи на большие грустные карамельки. – Только моя, слышишь?
Она кивает. Гвен мне не верит, я это знаю. Думаю, ей тоже не хочется больше это обсуждать. Эта тема нас угнетает.
– Может, оставим все в прошлом?
Ее голос звучит тихо, как будто она не решается меня попросить. В конце концов, это очень важно. Такое вряд ли можно просто взять и забыть.
Я откидываюсь назад и делаю глубокий вдох:
– Мы можем перестать избегать друг друга. Конечно, ты права. Мы взрослые люди. Что было, то было, и от этого не легче. Но нам нет смысла избегать друг друга. Это не вернет мне Арию.
На лице Гвен появляется слабая улыбка:
– Мне бы этого хотелось, Уайетт.
– Да, – я вздыхаю с облегчением, но в то же время слегка устало, как человек, измученный жизнью. – Мне тоже. Ты всегда была хорошей подругой. Всего этого просто не должно было случиться.
Некоторое время она царапает ногтем по столу.
– У меня не было возможности толком сказать тебе, как мне жаль твою маму.
Я киваю:
– Спасибо, Гвен.
– И жаль, что так вышло с Арией.
– Давай больше не будем о ней говорить.
Гвен поднимает глаза. Ее взгляд задерживается на мне целую вечность.
– Ты до сих пор ее любишь, я права?
Что за вопрос. Я снимаю с головы бейсболку и надеваю ее задом наперед:
– Конечно, я ее люблю. Сначала я разбил ей сердце, потом она разбила мне сердце, и все закончилось. Мы никогда это не обсуждали, не сели и не сказали: «Ладно, мы были вместе, теперь все кончено, давай жить дальше». Спустя шесть лет все закончилось в один день. Вот так просто, – мои слова настолько резкие, что она вздрагивает. – Ты знаешь, что случилось с мамой, Гвен?
– Нет, – шепчет она.
В закусочной звонит колокольчик, и входит пара. Они смеются и говорят что-то о тыкве на улице. Я некоторое время наблюдаю за ними. Я смотрю, как они касаются друг друга, и завидую тому, что у них есть, потому что у меня это тоже было, и я хочу все вернуть. Я не могу оторвать глаз от улыбки парня, который отодвигает стул для своей девушки. Я быстро отворачиваюсь.
Гвен с замиранием сердца ждет моего ответа.
Я глубоко вздыхаю:
– Я только-только вернулся домой из больницы. Врачи сказали, что я могу идти. Что у мамы еще есть время. По крайней мере, неделя. Я погладил ее по руке, пока она лежала – кожа да кости. Повсюду были трубки. Знаешь, что она мне сказала?
– Что?
– «Позаботься о сестре, Уайетт. Следи за тем, чтобы ей было хорошо, а главное, чтобы тебе тоже было хорошо. Будь добр к Арии, чтобы я была спокойна, что она будет беречь твое сердце, когда я не смогу».
Лицо Гвен бледнеет:
– Господи, Уайетт, я…
– Такая у нее была просьба. Единственная просьба. Я обещал ей. И это было последнее, что она мне сказала. В тот же вечер мне позвонили из больницы. Все было кончено.
Губы Гвен дрожат. Кожа на ее подбородке морщится, а карамельные глаза начинают блестеть.
– Это ужасно, Уайетт.
– Ариа хотела быть со мной, – говорю я. Раз уж я заговорил, то уже не могу остановиться. Я бы сам не поверил, но мне даже стало легче от того, что я все рассказал. Высказал все вслух после того, как я столько времени держал слова в себе. – Она каждый день приходила. Готовила. Ухаживала за Камилой. Делала с ней уроки. Звонила, куда надо, когда у меня не хватало на это сил. Позвонила в похоронное бюро и все организовала, пока я молча лежал на диване и ни с кем не разговаривал. Через две недели после похорон к нам зашел приятель из старой команды младшей лиги, Джаред. Он хотел пойти на день рождения Нокса и заранее заглянул ко мне домой, чтобы выразить соболезнования. В ту секунду что-то во мне оборвалось, я не знаю, что именно произошло, это было безумие. Я знал, что у Джареда с собой наркотики, потому что это был Джаред, а у него всегда с собой что-то было, когда он шел на вечеринку. Я попросил его, и он дал мне экстази. Я был в ауте, в полном бреду. Мы пошли на вечеринку Нокса, там я еще больше увлекся, напился, и помню, что в какой-то момент перед глазами все стало разноцветным, повсюду были яркие огни, совсем кривые, а затем все почернело. На следующий день Ариа уехала. Она была далеко, а я не знал, что делать. Она исчезла, а я совершенно не понимал, что происходит, пока Нокс не показал мне видео, которое ему прислали.
По щекам Гвен текут тихие слезы:
– На котором мы с тобой.
– На котором мы с тобой.
– Уайетт, я не знаю… – ее рука дрожит, Гвен прижимает пальцы к губам и растерянно смотрит на меня. Ее голос срывается. – Я тоже тогда напилась, сам знаешь, и я… понятия не имею, как это описать. Я была совершенно невменяемая, – она бросает быстрый взгляд на соседний столик, где ее мать принимает заказ, и замолкает. Наконец, Кейт одаривает клиента последней улыбкой, щелкает кнопкой ручки по бумаге и спешит обратно на кухню. – Это было…
– Послушай, Гвен.
Мой голос звучит мягко. Я и не подозревал, что еще способен на такую нежность.
Она качает головой. Ее косички свешиваются с одного плеча, она опирается локтями на стол и утыкается лбом в руки.
Я протягиваю руку и глажу ее по тыльной стороне ладони:
– Эй, послушай. Это не твоя вина. Ты даже не знала, что происходит.
Гвен поднимает глаза. Кожа вокруг ее больших глаз покрыта красными пятнами.
– Но я могла бы спросить. Я не должна была так просто соглашаться!
– Вот ведь как бывает в жизни, да? Каждый совершает поступки, которые, как потом кажется, должны были сложиться иначе. Серьезно, Гвен. Ты просто оказалась не в том месте и не в то время. Я больше ничего не помню о том, что случилось со мной в ту ночь, но я знаю, что если бы тебя там не было, на твоем месте оказалась бы другая.
Гвен смотрит на стол. Ее губы распухли от слез.
– Может быть, так было бы лучше.
В этот момент дверь закусочной снова открывается. По залу разносится звон колокольчика. Я случайно бросаю взгляд на дверь, как вдруг все мое тело замирает, просто немеет: шок, помноженный на тысячу.
Это Ариа. За ней захлопывается дверь, ручка задевает ее бедро, и она успевает сделать лишь короткий шаг вперед, как вдруг распахнутыми глазами находит меня. Кажется, что проходит миллион секунд, за которые я успеваю насмотреться на нее, и каждое общее воспоминание захлестывает меня огромными волнами, пока до меня вдруг не доходит, почему Ариа не двигается с места.
Моя рука до сих пор лежит на руке Гвен. Пальцы по-прежнему гладят ее кожу.
От понимания меня словно ударяет током, и я отшатываюсь назад так быстро, что ударяюсь спиной о мягкую спинку скамейки и на мгновение затаиваю дыхание.
Последний приступ астмы у меня был в детстве, но, клянусь, ощущения точно такие же. Прямо сейчас ярко-зеленые глаза моей бывшей девушки пускают ток по моим нервам. В этот миг я на девяносто пять процентов состою из электричества, а на четыре процента – из паники. И одного процента черной, гнилой надежды, которая существует лишь потому, что мое сердце слишком сильно любит.
В эту секунду наши души как на ладони. Мы оба это чувствуем, и оба пытаемся это скрыть, но не можем, потому что силы, которые нас связывают, сильнее нас. Энергия между нами – одна из них. Так было всегда.
Гвен поворачивает голову. Она замечает Арию, вскрикивает и вскакивает места:
– Ариа, клянусь, это было…
Услышав ее голос, Ариа вышла из ступора. Она моргает и смотрит на Гвен, а затем резко отворачивается и идет к стойке. Кейт кладет печенье в пакет и протягивает его посетителю. Затем она поворачивается к Арии, а у меня такое ощущение, что я сижу в фильме, где все настолько сюрреалистично, что мне, наверное, просто снится, что я его смотрю. Надеюсь, я скоро проснусь, пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста, кто-нибудь, ущипните меня!
– Ариа, дорогая, – Кейт переводит взгляд на меня, затем на свою дочь и снова на мою бывшую девушку. – Что тебе приготовить?
– Кофе, – выдавливает Ариа. Ее голос звучит тяжело и прерывисто. Я замечаю, как краснеют ее щеки. Так часто бывает, когда ей становится не по себе. – Доставка для гостиницы не приехала. На шоссе случилась авария, а сегодня воскресенье. «Вуднс» и «Таргет» закрыты, так что… – она делает глубокий вдох. – Мне срочно нужен кофе. На завтра. Завтрак. Для гостей. Я… кофе.
Кейт не дура. Она понимает, что происходит. Она постоянно посматривает на нас через плечо Арии, и каждый раз, когда она это делает, я чувствую себя все меньше и грязнее, мне хочется провалиться в болото и никогда больше не вылезать.
– Конечно, милая. Что тебе нужно? Арабика? Робуста? Декаф?
– Все, – говорит она. Как она это говорит. Все.
«Я тоже, Ариа. Я тоже».
Кейт идет за кофе и возвращается с тремя пакетами в горошек. На ее губах появляется сочувственная улыбка, когда она протягивает ей пакеты.
– Еще что-нибудь, милая?
Ариа берет пакеты, качает головой и судорожно бормочет: «Спасибо». Когда она поворачивается и проходит мимо нас, ее лицо закрывают волосы. Разумеется, она больше не смотрит на меня. Разумеется.
Дверь захлопывается. Звук еще несколько секунд эхом прокатывается по закусочной, а я удивляюсь, как посетители могут сидеть за столом, есть, смеяться и не понимать, что только что произошло. Для меня это настолько вопиющая ситуация, что она просто поражает, возмущает, но она никого не волнует.
Наши с Кейт взгляды пересекаются.
Она пытается оправдаться, потому что она милая, любит всех и обеспечивает тепло и уют для всех жителей Аспена, но ее слова все равно меня задевают:
– Сейчас тебе лучше будет уйти, Уайетт.
Потому что я обидел Арию. Потому что я причинил боль ее дочери. Потому что я причинил боль всем. Камила была права. Я ломаю все и всех. Вот такой я человек.
Я киваю, выхожу из маленького алькова у окна и исчезаю в прохладном вечере нашего города, в котором так много волшебства – вот только я его уже не замечаю.
Сердце разбито и холоден дом, душою и пламенем был ты мне в нем
– Мистер Бенсон, послушайте. Я понимаю, что вы злитесь, и я крайне сожалею. Но вас нет в журнале регистрации.
Голос моего телефонного собеседника становится все громче. Мне приходится убрать трубку от уха, пока он кричит, а голос у него грозный, очень страшный! Хочется отдать ему хоть все номера в гостинице, лишь бы он больше ничего не говорил.
– Я забронировал номер пять месяцев назад! Пять месяцев назад! Я на него рассчитывал. Вы понимаете, какую репутацию создает себе ваша гостиница? Я напишу на вас отзыв в интернете. Я буду…
– Мистер Бенсон, – перебиваю его я, – пожалуйста, не волнуйтесь. В последние месяцы у хозяйки гостиницы возникли некоторые личные сложности, у нее проблемы со здоровьем. Ваше резервирование сорвалось не намеренно.
– Ну так сделайте что-нибудь! Вздохнув, я зажимаю телефонный провод между пальцами, раскручивая его, а другой рукой в это время просматриваю список забронированных номеров в журнале. Без шансов. Все занято.
– Алло? Вы еще там?
Я ненадолго закрываю глаза, разглаживаю пальцами складки на лбу и глубоко вздыхаю:
– Да. Можно я вам перезвоню, мистер Бенсон?
Он фыркает:
– Вы так говорите, лишь бы отвязаться. Знаю я эти женские уловки. Сначала вы говорите, что перезвоните, а потом до вас не дозвониться.
– Здесь гостиница, мистер Бенсон. Мы не можем просто так взять и скрыться. И, пожалуйста, обойдемся без сексизма.
– Сексизма?
– Мужчины тоже пользуются оправданиями, знаете ли. Мне не нравится, когда женщин принижают.
Мистер Бенсон бормочет какие-то извинения, соглашается на перезвон и кладет трубку. В отчаянии я опускаю трубку на телефонную станцию, протягиваю руки к небу и откидываю голову назад.
– Йогой занимаешься? Или что это за упражнения для головы?
Я поворачиваюсь. Мама сидит в кресле у камина и потягивает кофе из кружки, купленной на блошином рынке. От ревматизма ее пальцы одеревенели и распухли. Ей трудно держать ручку, я это сразу замечаю. На этот раз у нее кружка «Дэниел». Мы ее так называем, потому что на ней написано: «Дэниел, слушайся дедушку». Это смешно. Мы оба чувствуем, будто знаем Дэниела, и порой говорим что-нибудь вроде «Дэниелу бы понравилось» или «Если бы Дэниел об этом узнал, он бы расстроился».
– Нет, – отвечаю я, – я просто устала.
– Что такое? – она ставит кофе на рустикальный кофейный столик, снимает с запястья резинку для волос и пытается завязать свои мелированные седые волосы в пучок. – Плохо спала?
После третьей неудачной попытки я встаю, забираю у нее из рук резинку и помогаю ей сделать пучок:
– Вот так.
Мама ощупывает готовый пучок и вздыхает:
– Ариа, может, тебе стоит с ним поговорить? Просто чтобы поставить точку?
– Нет.
– Дэниел бы этого хотел.
– Не хочу его видеть.
– Кого, Дэниела?
– Очень смешно.
– Городок у нас маленький. Ты вечно будешь на него натыкаться.
– Но пока у меня получается, я хочу этого избежать.
– Вам надо…
– Нет, мама. Просто нет, ладно?
Ее губы сжимаются в тонкую линию. Она хочет что-то сказать в ответ, я это знаю, но она молчит. Вместо этого она раздувает ноздри и кивает.
– Вот и хорошо, – говорю я. – Не хочу больше слышать его имя.
– Ну что ж, ладно.
Дверь открывается, и входит Уильям. Октябрь заполняет комнату, даря нам аромат листвы и каштанов. Мне бросается в глаза, что движения Уилла кажутся скованными, и я замечаю его новую куртку. Это меня настораживает, потому что Уильям каждую осень, сколько я себя помню, надевает один и тот же серый плащ. Он выцветший и винтажный, с пятнами и заплатками. Я не понимала, насколько Уиллу идет этот плащ, пока вдруг не увидела его в коричневой потрепанной байкерской куртке, которая ему совсем не подходит.
– Уилл, – я показываю на его грудь, словно там толстый волосатый паук, который тянет к нему длинные ноги. – Это что такое?
Он моргает:
– Это куртка, Ариа.
– Кожаная куртка?
Его щеки краснеют:
– Это искусственная кожа. Я хотел выглядеть, э-э… круто.
– Круто?
– Да. Покруче. Как молодежь. Хипстеры.
– О Боже, Уилл.
Он прочищает горло:
– Рут, ну что, поехали?
– Да, – говорит мама и встает.
– Куда вы собрались?
Уильям непонимающе на меня глядит:
– К натуропату. Ты же сама записала ее к нему, Ариа. Разве нет?
– А, точно. Записывала. Спасибо, что согласился ее отвезти.
«Черт возьми, Ариа. Ты вернулась в Аспен из-за мамы. Сосредоточься на ней! Что с тобой такое?»
– До скорого, мышка, – мама закидывает ручку сумки на плечо и прижимается губами к моей щеке. – Не забудь, что тебе еще нужно пройтись по магазинам для вечеринки в честь Хэллоуина.
– Да. Конечно. Это в моем списке дел, сразу после того, как я окончательно определюсь с номерами для вечернего бронирования.
Мама внимательно смотрит на меня:
– Ты точно со всем справишься?
Я улыбаюсь:
– Конечно, мама. Не волнуйся.
– Я всегда волнуюсь.
– Знаю. Оценки у меня отличные. Я со всем справлюсь.
Она мне не верит. Я понимаю это по выражению ее лица. На то есть причины. Мама знает меня, и, честно говоря, мои оценки в Брауне ухудшились уже после того, как я поняла, что мне придется вернуться в Аспен. С начала нового зимнего семестра в Университете Аспена прошла всего неделя, но я еще не была ни на одной лекции. Все здесь меня напрягает, хотя у меня не было бы никаких проблем, если бы не присутствие Уайетта.
Я быстро прогоняю эту мысль, улыбаюсь и подталкиваю их двоих к двери:
– До скорого. Уилл, проследи, чтобы мама встретилась с натуропатом, хорошо? Если заметишь, что она ведет себя так, будто у нее все хорошо, скажи ему, что она врет.
– Я бы так никогда не поступила, – возражает она.
Я открываю дверь и машу рукой в сторону улицы:
– Снова ложь, мама. Жаль, Дэниел этого не слышит.
Она смеется. Мой взгляд переходит на Уилла, и я поднимаю брови, молчаливо прося его присмотреть за ней. Он коротко кивает, и его борода, которую он в последнее время отращивает все длиннее и длиннее, касается кожаной куртки. Ему так нравится. Думаю, он считает себя очень крутым. Ты крутой, Уилл, крутой.
Остаток утра я провожу, приводя в порядок номера в гостинице. Я вставляю в уши наушники и слушаю Тейлор Свифт на полной громкости, пока заправляю кровати, пылесошу и убираю в ванной. После этого я почти полчаса разговариваю по телефону с доставщиком продуктов, который вчера попал в аварию, пытаясь расшифровать слова, скрытые за его русским акцентом.
– Мнье пльева-а-ать, – талдычит он. – Сево-о-одня ньет.
– Ладно, Дэниел.
Это очень смешно, потому что это его настоящее имя, и мне хочется сказать: «Дэниел, слушайся дедушку». Это сделало бы меня намного круче, я бы сразу поднялась на ступень выше в своих глазах. Но я не решаюсь. Если бы Уайетт был по-прежнему здесь, рядом со мной, тогда я бы на это сделала. Он бы сел на стойку, на журнал регистрации, хотя я каждый раз ему говорю, чтобы он этого не делал, потому что так его джинсы протрутся.
Он бы грыз тыквенные семечки и качал ногами взад-вперед, пока я бы разговаривала по телефону с постояльцами, и комментировал бы мои слова. «Вы уверены, что не хотите отказаться от этого заявления?» – «Признайтесь, мистер Хандерсон, вы ведь что-то едите. Скажите мне, что? Буррито? Сырное печенье? Гамбургер? Боже мой, я так хочу гамбургер, мистер Хандерсон».
С ним все было легко и просто. Мне кажется, я была совершенно другой, и я молюсь каждую ночь, чтобы однажды снова стать такой.
Я вздыхаю:
– Тогда просто позвоните мне, когда вам станет лучше, Дэниел. Или подождите, нет. Пришлите мне электронное письмо, хорошо?
– Харашо.
– Что?
Он кладет трубку.
В досаде я кладу телефон в сторону, достаю из заднего кармана брюк список дел на сегодня и вписываю в него продукты на эту неделю под пунктом «Подготовка к Хэллоуину». Я на секунду замираю, водя ручкой по клетчатой бумаге, записываю: «Проработать лекции, которые пропустила в универе». Проходит еще секунда, и я пишу: «Забыть Уайетта».
Вздохнув, я прислоняюсь к деревянной стенке и смотрю на исписанный листок.
– И как мне со всем этим справиться? – бормочу я, закрывая глаза и постукивая головой по стене в ровном ритме. – Как мне заниматься делами, когда я могу думать только о нем?
– Эй, Ариа.
Я вздрагиваю и открываю глаза.
Передо мной стоит Нокс. В руках у него кожаная сумка, на нем серое пальто «Велленстейн» и коричневые «мартинсы» – такие же, как у меня. Нокс так удивительно похож на студента. Трудно поверить, что раньше он был сенсационной звездой сноубординга и не вылезал из спортивной одежды.
Я вздыхаю:
– Ни слова.
– Ты разговариваешь сама с собой.
– Лишь иногда.
– Конечно, каждый день.
Я измученно тру лицо:
– Зачем пришел?
Нокс проходит через каменную арку в другую часть гостиной. Тишину нарушает шум кофеварки, перемалывающей зерна. Через несколько секунд Нокс возвращается с чашкой в руке, садится на потертое кожаное кресло у камина и скрещивает ноги.
– Ноутбук сломался.
– Купи себе новый.
– Купил. Но придет он только на следующей неделе. У тебя есть ноут?
Я моргаю:
– Конечно, есть.
– Можно его взять?
– Чего? Нет.
Нокс потягивает молочную пенку:
– Почему? Он ведь тебе больше не нужен.
– Конечно, нужен. Я же учусь.
– А, точно, – снова хлюпает пенкой. – Совсем забыл. Ты же вечно тут околачиваешься.
Я сверкаю на него глазами:
– Потому что я помогаю маме, идиот ты эдакий.
– Да знаю, – голос Нокса звучит уже мягче. Он откидывается на спинку кресла и внимательно меня разглядывает. Его глаза еще зеленее, чем мои. Когда-то нас принимали за брата и сестру, когда все было просто и главной проблемой было: кто победит в прятки. – Скажи честно, Ариа… Почему ты ни разу не говорила с Уайеттом о том, что он сделал?
– Потому что это бесполезно.
– А что, если ты ошибаешься?
– Не буду врать, – я отталкиваюсь от стены, иду к нему и сажусь на спинку дивана напротив. – Мне все равно, почему он так поступил. Уайетт изменился, когда перешел во вторую лигу. Знаешь, он ведь просто сверхталантливый парень, которого сразу после первого курса колледжа заметила и купила Лига Национальной ассоциации студенческого спорта. У него появилась мания величия. Вечеринки, алкоголь. Было ясно, что в какой-то момент появятся и поклонницы. Звезды хоккея – они такие. Они не остаются на всю жизнь с первой любовью.
Нокс потирает челюсть:
– Можно я расскажу, что произошло на самом деле?
– Я смотрела видео, Нокс. Я знаю, что произошло. В подробностях и красках.
– Но если ты…
– Хватит его защищать! – он замолкает, когда я вскакиваю со спинки дивана и перебиваю его. – Он твой лучший друг, и ты скажешь что угодно, лишь бы ему помочь, это и так понятно. Но он все испортил, ясно? И да, может, мне тяжело, может, я еще не смирилась, но я смирюсь: не сегодня, не завтра, но когда-нибудь точно. А если я начну думать о том, что тогда случилось, то все начнется сначала, и поэтому я просто не хочу знать. Так что брось эту тему, Нокс, серьезно. Я хочу жить дальше, и не смогу, если о нем постоянно будут говорить, даже когда его нет рядом.
Мы проводим ожесточенную дуэль в гляделки. Три моргания спустя Нокс вздыхает и поднимает руки в знак капитуляции:
– Хватит, Мур. Ты выиграла. Могу я теперь взять твой ноутбук?
– Если поможешь мне с покупками, я разрешу тебе взять его до следующей недели.
Нокс встает и проводит рукой по волосам:
– Идет. Будешь закупаться на Хэллоуин?
– И едой для гостей. Поставщик не приедет.
– Да? Почему?
– Потому что Дэниел не слушает дедушку.
– Что?
– Ничего, – я беру из шкафа куртку. – Ты идешь?
– Ага. Эй, Ариа, в этом году ты снова будешь изображать выколотые глаза?
– Нет.
Мы выходим на прохладный осенний воздух. Нокс нажимает кнопку на автомобильном ключе, и мы садимся в «Рейндж Ровер».
– А кем тогда будешь?
– Не знаю. Может, заплесневелой тыквой.
Он усмехается, заводя двигатель:
– Ты чудовище. Аспен не выдержит две такие.
– А ты кем будешь?
– Трусами.
Я пристально смотрю на него:
– Ты серьезно?
– Трусы будут из картона. Они будут закрывать все мое тело, и наружу будут выглядывать только руки, ноги и голова. Будет очень круто.
– Ты такой чудной, Нокс.
– И это мне говорит сумасшедшая, которая болтает сама с собой.
Я улыбаюсь, но потом понимаю, что Нокс едет в «Таргет» и, конечно же, не налево, налево, налево, мимо задворок. Улыбка застывает на моем лице, когда я выглядываю в окно и впервые за много лет проезжаю мимо дома своего бывшего парня. Дом, в котором я провела большую часть своей юности. Белая веранда с железными подвесными качелями, ржавыми и без верха, совсем запущенными, как будто там больше никто не живет.
Именно в этом доме его мама заключила меня в объятия, когда папа сбежал в Хэмптон, а я не хотела обсуждать это со своей мамой. В этом доме мы с Уайеттом проводили наши первые киновечера. Наши первые поцелуи становились все жарче и жарче, и мы хотели все больше, больше, больше друг друга, так много, что всегда будет мало.
– Эй, Ариа, – Нокс указывает на сосновый лес у подножья гор Баттермилк. – Помнишь, как мы однажды ночью видели двух волков?
Я прослеживаю его взгляд и тяжело усмехаюсь:
– С тринадцатью другими. Да. Мы забрались на дерево.
– Зимой, – отвечает Нокс. – Было так холодно, зуб на зуб не попадал.
– Ты засунул руки в штаны, – вспоминаю я, – и зажал их между ног.
– А ты разбрасывала жвачку. Думала, что волки съедят ее и склеят челюсти.
– После этого мне хотелось больше никогда не смотреть на твои руки.
– Я их мыл.
– А я тебе не верю.
– Ладно, ты права, – Нокс смеется. – Я помыл не сразу. Два дня спустя.
– Какой ты мерзкий.
Он смеется:
– Боже, да шучу я. Конечно, я мыл их.
Мои губы складываются в тонкую улыбку, когда мы проезжаем мимо соснового леса, и я теряюсь в его темных глубинах.
– В конце концов они просто ушли. Те волки.
– Да. Нет смысла стоять на месте, если знаешь, что надежды нет, верно?
Я гляжу на Нокса. Он смотрит на дорогу. Но я знаю, что он имеет в виду. И еще я знаю, что он так хотел отвлечь меня, пока дом Уайетта не скроется из виду.
– Спасибо, – говорю я.
Нокс не отвечает. Только улыбается. Может быть, когда-нибудь и я смогу улыбаться.
Просто улыбаться.
Я пробую, но падаю, замыкаюсь в себе, отключаюсь
Пресс-конференция проходит в одном из ультрасовременных залов на верхнем этаже тренировочного центра. Скругленные стеклянные стены открывают прекрасный вид на гору Сноумасс, чьи вершины целуют небо. Здесь уже собралась внушительная толпа журналистов. Все они сидят в экстравагантных креслах, на мой взгляд, слишком дорогих для такого конференц-зала, и делают последние приготовления. Одни возятся с фотоаппаратами, другие что-то пишут в блокнотах, наверное, вопросы, которые не хотят забыть, ведь будет непростительно не спросить о состоянии травмированного Лопеза. Я бы сказал: «Привет, видите ли, это личное», но репортеры просто посмеются: «Ха-ха, да уж, как же».
Над нашими головами разносится гул: журналисты склонили головы и переговариваются друг с другом.
У нас в составе много игроков, но сегодня только те, кто регулярно выходит на лед – ну, и я, потому что пресс-конференцию собрали для того, чтобы рассказать журналистам, когда новичок «Аспен Сноудогс» наконец-то сможет играть после того, как его купили летом и во всеуслышание провозгласили новым талантом НХЛ. Все считают, что я ни на что не годен и что меня нужно тайно депортировать, чтобы никто не понял, что я был самой большой ошибкой в их жизни. Уверен, что Ариа тоже так считает – что я был самой большой ошибкой в ее жизни. Внезапно горло сдавливает, пульс учащается, и я спрашиваю себя, почему в уравнении всегда ошибка во мне.
Я осматриваю зал, чтобы отвлечься.
«Дыши спокойно, Уайетт, просто дыши спокойно, животом, и все будет хорошо».
Бедняга запасной центральный нападающий тоже там. Грей. Для меня загадка, как он попал в профессиональную лигу. Рядом со мной Оуэн, наш левый крайний нападающий, беспрестанно дрыгает ногой. Он самый младший из нас, ему всего восемнадцать, и у него всегда начинается диарея, едва перед ним присаживаются люди с камерами. За те пятнадцать минут, что мы здесь сидим, он уже трижды сбегал в туалет, но ему не терпится сходить еще раз, потому что он все время поднимает задницу, как будто хочет встать, но не решается.
– Оуэн, – шиплю я, – останься тут, брат.
– Я сейчас наложу в штаны.
– Ну вот, началось.
Сэмюэл, наш вратарь, сидит по другую сторону от него. Он наклоняется, чтобы посмотреть Оуэну в лицо, и поднимает бровь:
– Дай знать заранее, пока тебя не разорвало. У меня потом еще свидание.
В этот момент дверь позади нашего стола открывается, и входит тренер Джефферсон, а за ним – наш пресс-атташе Карл. Они встают сбоку от Ксандера в дальнем конце стола, и Карл смотрит на Пакстона, который сидит в центре и будет отвечать на вопросы как капитан. Он кивает Карлу, давая понять, что мы готовы, и Карл выходит вперед.
– Дамы и господа, дорогие коллеги. Сегодняшняя пресс-конференция созвана для того, чтобы ответить на ваши многочисленные запросы касательно нашего нового центрального нападающего Уайетта Лопеза. Мы хотим дать вам возможность задать вопросы и ответить на них наилучшим образом. Как всегда, мы просим вас относиться к полученной информации коллегиально и ответственно. Было бы неприятно обнаружить клевету или сплетни в заголовках газет в ближайшие несколько дней, когда мы с вами знаем, что во всем этом нет ни капли правды. Итак, мы начинаем пресс-конференцию. Пожалуйста, задавайте свои вопросы.
Вспышки заливают стеклянный зал, синхронно со звуками щелчков фотоаппаратов. И тут начинается.
– Почему Лопез до сих пор не играет?
– Правдивы ли слухи о том, что его давно продали?
– Выйдет ли Лопез когда-нибудь на лед?
– Что с его травмой? Как он ее получил?
– У него есть девушка?
– У него такой грустный вид, он никогда не радуется, почему, что с ним?
Я обычно уверен в себе и быстро соображаю. Последнее слово обычно остается за мной. Редко бывает, когда что-то дается мне с трудом. Но вот теперь мне непросто. Слышать эти вопросы – все равно что снова и снова получать удар ножом, очень глубокий, по рукоять, потому что просто в живот недостаточно, он вопиющий и мучительный, и с каждым ударом мне приходится думать о том, что я не хочу вспоминать, и я уже хочу уйти, уйти, уйти, пусть даже меня посчитают трусом.
Я закрываю глаза и делаю глубокий вдох. Пакстон прочищает горло, и я понимаю, что пора начинать, что я должен что-то сказать. Я снова открываю глаза и вижу, как Пакстон поднимает массивное предплечье и указывает на журналиста в первом ряду, который все это время выкрикивал вопросы громче всех, – человека с редеющими волосами и длинными залысинами.
– Вас купили в последнем трансферном сезоне. Это было несколько месяцев назад. Когда вы сможете играть?
«Если б я сам знал».
– Э-э.
Уголком глаза я вижу, как Карл щурится. У нас было три собрания, чтобы подготовить меня к этой пресс-конференции, два из них – с профессиональным оратором. Он сравнил слова-паразиты с жирными прыщами. Без дураков. Как он выразился, они постоянно лезут, но они мерзкие и никому не нравятся.
Я вздыхаю, и мое дрожащее дыхание касается микрофона.
– Уже недолго осталось.
Слабый ответ. Лица повсюду перекошены. Несколько журналистов закатывают глаза и не скрывают, как они раздосадованы, потому что, безусловно, они ожидали большего, настоящей сенсации. Я должен был открыть рот и сказать что-то такое, что заставило бы всех вскочить со своих стульев и подумать: «Ух ты», но, сюрприз-сюрприз, это я. Я – разочарование, даже для журналистов.
Взгляд Пакстона падает на меня. Я коротко киваю, и он указывает на следующего журналиста. На этот раз женщина, светловолосая блондинка, кошачьи глаза с темными кругами, сто процентов переутомленная. Кажется, она из тех, кто жаждет карьеры, поэтому работает даже тогда, когда другие спят. Она поправляет очки в роговой оправе, выпрямляется и постукивает карандашом по блокноту:
– Ходят слухи, что ваша бывшая девушка вернулась в Аспен. Говорят, она вам изменила. Это правда?
На мгновение я настолько растерялся, что не смог ответить. Что это такое – она издевается? Мой рот открывается, чтобы это сказать.
Но Пакстон, похоже, умеет читать то, что написано на моем лице. Он успевает вмешаться прежде, чем слова слетают с моих губ.
– Личная жизнь игроков не должна быть предметом обсуждения.
На накрашенном красной помадой рте журналистки появляется преувеличенная улыбка. Она щелкает языком, странно довольная тем, какую реакцию вызвали ее слова во мне. Ее рука буквально летает над бумагой. Я настолько отвлекся, что не заметил, как Пакстон указал на другого журналиста.
– Правда ли, что «Сноудогс» рассматривают возможность продажи Лопеза обратно в младшую лигу?
Можно подумать. Какой дрянной вопрос. Настолько дрянной, что я фыркаю и подавляю смешок. Я бросаю взгляд направо, на Кейдена, нашего правого защитника для поддержки («Ха, этот бездельник думает, что меня принижает, Кейден, меня! Смешно, да?»), но он не смеется. Он смотрит в свой стакан с водой, который держит в руках крепкой хваткой. Я продолжаю буравить взглядом Ксандера. Тот возится с пуговицами рубашки и не обращает на меня внимания.
В животе растет жирный, уродливый, липкий комок, настолько уродливый, насколько можно себе представить, потому что это катастрофа века. Какого черта парни из моей команды ведут себя так, будто журналист попал в яблочко своим вопросом?
Я понимаю, что пресс-секретарь, должно быть, раздобыл какую-то секретную информацию, которую определенно не стоит обсуждать сегодня. И, видимо, в моей команде ее знали все – кроме меня.
Я смотрю на Карла, который тоже трусит и избегает моего взгляда. Он смотрит на потолок, потому что он такой красивый, такой белый и простой, такой неотразимый. И только тренер Джефферсон смотрит на меня в ответ. Вид у него такой же, как у меня. Как будто его пожевали и выплюнули. Он тренировал меня в школе. Всего несколько недель, пока не перебрался в НХЛ в качестве тренера. Именно благодаря ему я получил это место. По его рекомендации глава «Сноудогс» Зейн Каллахан меня купил. И теперь он смотрит на меня с таким страдальческим видом, как будто извиняется, словно он готов поменяться со мной местами, лишь бы мне не пришлось с этим мириться, что, конечно, неправда, так всегда говорят, но никогда так не поступают.
Мне говорили: «Уайетт, очень жаль, что ты сломан». Под этим подразумевали руку, не подозревая, что моя голова сломана гораздо сильнее.
Но я жалел. Себя, сестру, маму с папой, которые парят где-то там, над облаками, гордясь единственным, чем можно было гордиться, – своим сыном. Я жалел о своем прошлом, о надежде, о том одном ее проценте, за который так долго держался, несмотря ни на что. Я жалел обо всем, во что я когда-либо верил, за что когда-либо боролся.
И мне было жаль Арию, которая вечно твердила, что у меня все получится, что я доберусь до вершины, и что она будет верить в меня вечно. Но я разрушил остатки ее веры в меня. Отнял последнюю крупицу. И тогда я стал никем. От Уайетта, которого она когда-то любила, просто ничего не останется, а я не могу этого допустить, потому что это убьет последнюю искру, которая еще теплится во мне.
Что тогда во мне останется?
– Меня не будут продавать.
Мой ответ звучит торопливо, страх и паника сквозят в каждом слоге, и когда я губами касаюсь микрофона, зал наполняется неприятным скрипом. Толпа гримасничает, но после неловких двух секунд мои слова, кажется, доходят до них. Некоторые из них выпрямляются, а многие кричат: «Вы это серьезно?», «Почему вы так считаете?», «Мы слышали другое». Паника.
От моего заявления глаза Карла чуть не вылезают из орбит. Конечно. Все, что слышат здешние журналисты, становится достоянием гласности. Поэтому, когда я говорю, что «Сноудогс» меня не продадут, хотя, похоже, они именно это и собираются сделать, они бросят на себя тень.
Только тогда до меня начинает доходить.
«Аспен Сноудогс» хотят продать меня, que merda, меня в самом деле решили вышвырнуть. Нередко подобные новости скрывают от игроков, и они узнают о них через третьих лиц или прессу. Это хоккей, и каждый думает, что это отличный вид спорта, что игрок живет ради азарта, и все, кто стоит за командой, тоже. Но в принципе хоккейная команда – это одна большая экономическая машина. Все дело в деньгах. Как и почти везде в жизни. Сокрытие информации об игроках нельзя назвать небывалым событием, но это все равно скандал. И я никогда, ни при каких обстоятельствах в своей жизни не ожидал, что меня втянут в такой скандал.
Карл хочет что-то сказать. Он открывает рот. Я не могу этого позволить, потому что знаю, что, как только слова сорвутся с его языка, пути назад уже не будет.
«Титаник» тонет. Я – Джек. Карл – Роза. Я кидаюсь к микрофону, потому что это дверь, на которой мы плывем, и, прости, Карл, прости, Роза, но мне нужна эта дверь, потому что я хочу жить.
– Я буду играть, – повторяю я более твердым голосом.
Все уставились на меня. Каждая пара глаз в этой комнате прикована к моим губам, впитывая каждое слово, которое срывается с них, капля за каплей на раскаленном камне.
На шее выступают бусинки пота и стекают по спине.
– В следующие выходные. На домашней игре. Против Бостона. Я буду на льду.
Что бы я ни натворил, это было самое глупое, что я мог придумать. Черт, да мне и стакан с водой не поднять, не скривившись от боли.
Команда смотрит на меня так, словно я дефектный. Карл на грани нервного срыва. У него дергается веко. И только у тренера Джефферсона гордый вид. Он немного похож на меня. Такой же странноватый, как мне кажется. Вот почему он мне нравится. Его полулысая голова блестит, свет отражается в ней и ослепляет меня, а он улыбается и кивает, снова и снова, как будто я сделал что-то правильное, хотя я чувствую, что я в полном дерьме.
Тишина прекращается внезапно, как будто только что взорвалась брошенная мной бомба. Журналисты вскакивают и кричат в замешательстве, все камеры направлены на меня, щелк, щелк, щелк, тысяча вопросов, еще тысяча, и ничего, кроме страха, в моей голове. Оуэн рядом со мной в шоке. Для него это слишком: мальчик пускает газы не переставая. Он воняет, как скотина, как мощная белковая бомба, просто отвратительно. Лицо у него темно-красное, но никто этого не замечает, потому что все смотрят только на меня.
– Пакстон, – я говорю слабо и тихо, потому что не могу сейчас притворяться. – Мне надо отсюда смыться.