Оружие слабых. Повседневные формы крестьянского сопротивления

Размер шрифта:   13
Оружие слабых. Повседневные формы крестьянского сопротивления

James C. Scott

Weapons of the Weak

Everyday Forms of Peasant Resistance

* * *

All rights reserved

© James С. Scott, 1985

© ООО «Книгократия», 2025

Предисловие переводчика

«Оружие слабых» в антураже глобальной смерти деревни

Великий американский антрополог и политолог Джеймс Кэмпбелл Скотт (1936–2024) не дожил всего несколько месяцев до выхода российского издания своей книги «Оружие слабых» – самой ранней из его работ, на сегодняшний день опубликованных на русском языке[1]. Автор этого предисловия не раз переводил важнейшие для современного социально-гуманитарного знания тексты, слишком долго искавшие путь к русскоговорящему читателю, но, пожалуй, ни разу ещё у меня не было ощущения, что книга, которая ждала своего часа много лет, выходит настолько своевременно. Всё дело в том, что сегодня многие процессы, которые Скотт – выдающийся крестьяновед, по определению Теодора Шанина, – на рубеже 1970–1980-х годов в небольшой деревне на севере континентальной части Малайзии, дошли до своего логического завершения уже в глобальном масштабе, и эта временнáя дистанция лишь подтвердила, что «Оружие слабых» – одна из тех парадигматических работ, смыслы которых только обогащаются по мере того, как момент их написания всё дальше уходит в прошлое. Если здесь допустима такая аналогия, то книгу Скотта можно сравнить с лучшими винами, которые добираются до пика своих свойств далеко не сразу, поэтому их не стоит пить в молодом возрасте. Сейчас, кажется, самое время наконец открыть эту работу, чтобы прочесть её в духе русской революционно-демократической критики середины XIX века, ставя во главу угла не банальное «что хотел сказать автор?», а куда более интересный вопрос: что сказалось по прошествии почти полувека?

«Оружие слабых», в оригинале вышедшее в 1985 году, во многом было продолжением предшествующей книги Скотта «Моральная экономика крестьянства» (1976), которая принесла ему репутацию талантливого исследователя. Но если в этой работе с подзаголовком «Восстания и средства к существованию в Юго-Восточной Азии» Скотт обращался к насильственным формам крестьянского сопротивления, то в «Оружии слабых», написанном по итогам четырнадцати месяцев включённого наблюдения автора за жизнью малайских крестьян, рассматривается противоположная стратегия. Волокита, притворство, неисполнение обязательств, нарочитое следование правилам, мелкие хищения, дуракаваляние, оговоры, поджоги, вредительство – вот лишь некоторые её формы, совершенно рутинные для крестьян не только в Малайзии, но редко попадавшие в фокус исследователей до появления книги Скотта. Кстати, стоит сказать пару слов о том, почему именно Малайзия. В 1960-х годах, когда Скотт учился в аспирантуре в Йеле, эта страна была чуть ли не самой безопасной для проведения исследований в Юго-Восточной Азии – регионе, который Скотт выбрал для себя еще в студенческие годы в Уильямс-колледже в Массачусеттсе. В соседней Индонезии последние годы правления президента Сукарно были ознаменованы кровавыми репрессиями против коммунистов, во Вьетнаме шла в ой на – Малайзия же тем временем демонстрировала явные успехи в «догоняющем развитии». Поэтому для полевых исследований Скотт отправился именно туда, а в 1967 году защитил докторскую о политической идеологии, основанную на интервью с малайзийскими политиками и чиновниками.

Основная посылка «Оружия слабых» предельно проста: крупные формы открытого крестьянского сопротивления – восстания или войны – представляют собой достаточно редкие феномены, возникающие после того, когда все остальные средства исчерпаны, или, грубо говоря, когда допекло. Проверить эту гипотезу очень просто. В самом деле, сколько масштабных крестьянских восстаний в Западной Европе можно вспомнить за последнюю тысячу лет, если извлечь из глубин памяти школьный курс зарубежной истории? Ответ: не больше пяти – французская Жакерия, восстание Уота Тайлера в Англии, Крестьянская вой на в Германии начала XVI века и «Великий страх» 1789 года, когда французские крестьяне после взятия Бастилии принялись громить замки сеньоров и делить землю. Вот, кажется, и почти всё, причём эти выступления длились в лучшем случае пару лет и преимущественно были разгромлены. Спрашивается: неужели крестьяне не сопротивлялись притеснениям всё остальное время? Конечно же, сопротивлялись – только формы этого сопротивления по большей части не становились фактами письменной истории, слишком уж мелкими они казались для её летописцев, в подавляющем большинстве горожан. Изначально на этот пробел в историографии обратил внимание, естественно, не Скотт: ещё в первой половине прошлого столетия великий французский историк, один из основателей школы «Анналов» Марк Блок указывал, что крупные крестьянские движения были лишь единичными событиями в сравнении с той «терпеливой и молчаливой борьбой, которую упорно вели сельские общины». Однако именно Скотту принадлежит честь едва ли не первого систематического описания этих форм сопротивления, причём в тот момент, когда крестьянство столкнулось с куда более опасным, чем феодальные сеньоры и даже глобальный капитализм, противником – с так называемым «государством развития».

* * *

Непосредственным макросюжетом книги Скотта является «зелёная революция» – совокупность процессов повышения производительности в сельском хозяйстве, развернувшихся во второй половине ХХ века преимущественно в странах глобальной периферии (в книге Скотта, написанной до распада СССР, используется более привычный на тот момент термин «Третий мир»). Эта фундаментальная трансформация аграрного сектора, основанная на внедрении новой техники наподобие уборочных комбайнов, новых технологий типа химизации и осуществлении грандиозных инфраструктурных проектов, сначала внесла свою лепту в быстрый рост мировой экономики после Второй мировой войны, а затем, когда эта волна была исчерпана, привела к резкому снижению глобальных цен на продовольствие[2]. Окончательную победу над голодом в масштабе планеты одержать так и не удалось, однако это был уже не тот «Царь-голод», который неотступно сопровождал человечество на протяжении тысячелетий – для десятков миллионов людей, прежде всего в небогатых странах, «зелёная революция» стала решением экзистенциального вопроса повседневного выживания. Этот момент в книге Скотта зафиксирован вполне чётко: в малайской деревне, где он проводил полевое исследование, опасность настоящего голода уже не угрожала никому, даже самым бедным – и это, конечно же, была типовая ситуация рубежа 1970-1980-х годов для тысяч деревень по всему миру.

Однако у «зелёной революции» была и обратная сторона – разрушение социального мира деревни. Этот процесс, представленный в «Оружии слабых» в мельчайших деталях, в течение ничтожного для истории промежутка – каких-то трёх-четырёх десятилетий – обернулся фактической смертью деревни, которую мы наблюдаем сегодня в глобальном масштабе. Чтобы это утверждение не выглядело голословным, обратимся к сравнительным данным о структуре населения малайского штата Кедах, где находится описанная Скоттом деревня с условным названием Седака. Ещё в 2000 году, согласно данным переписи населения страны, доля городского населения в этом классическом аграрном регионе, неофициально именуемом «чашкой риса Малайзии», составляла 39,3 %, однако два десятилетия спустя этот показатель увеличился до 67,3 %, лишь немного не дотянув до среднего по стране (около 75 %)[3]. Процесс необратим: вернуться в прошлое, где подавляющая масса людей жила в деревнях, уже не получится – ни в отдельном взятом штате Кедах, ни во всём мире. Поэтому сегодня «Оружие слабых» читается именно в контексте окончательного распада тысячелетнего аграрного уклада жизни, первые симптомы которого Скотт диагностировал на, казалось бы, совершенно частном примере деревни с несколькими десятками семей.

С чисто исследовательской точки зрения, Скотту сильно повезло, поскольку за десятилетие до него в той же самой деревне успел поработать японский экономист Кензо Хории, сделавший весьма подробное описание её структуры землепользования еще до начала «зелёной революции». Данные куда более подробного исследования, которое провёл Скотт (не поленитесь погрузиться в таблицы в основном тексте и приложениях – это как раз тот случай, который описывается расхожим штампом «говорящие цифры»), продемонстрировали, что всего за несколько лет в Седаке произошла ещё одна аграрная революция.

К концу 1970-х годов деревенские бедняки практически оказались в ловушке безземелья, из которой просматривался только один магистральный выход – перебираться в город без особых шансов вырваться из бедности и там. А что касается зажиточных крестьян-рисоводов, располагавших приличными земельными ресурсами и работавших на коммерческий рынок, то они не просто кратно увеличили свои доходы. Теперь, благодаря механизации и сузившемуся рынку труда, они могли, по сути, обходиться без своих не столь благополучных односельчан, которые стремительно маргинализировались в деревенском социуме, где главной ценностью некогда была классовая солидарность. Унижение от безделья – что может быть хуже для человека, чья жизнь наполнялась смыслом благодаря труду? А вместе с трудом утрачивался доступ и к другим основным факторам производства – земле и капиталу, а главное, к ощущению социального достоинства, которое не зависит от того, сколько денег у тебя в кармане или на счету.

Вот почему бедные крестьяне – если они принимали решение остаться в деревне – могли полагаться лишь на тактику пассивного сопротивления. В ситуации, когда почти никаких рычагов активного экономического воздействия у них больше не было, единственным инструментом в их распоряжении оставалась прежняя система репутаций и уважения. Но и эта традиционалистская реакция в условиях полной перестройки социальных отношений изначально была лишь временным решением. Оснований для уверенности в том, что бедняки Седаки (читай: всего аграрного сектора глобальной периферии) смогут существенно улучшить свои материальные перспективы в деревне, констатирует Скотт уже в начале книги, было мало, – зато имелись все основания рассчитывать на то, что эти люди окажутся проигравшими, как и миллионы крестьян до них.

На первый взгляд, всё это сильно напоминает предшествующие исторические сюжеты о приходе капиталистических отношений в сельскую местность – например, формирование аграрных латифундий в Латинской Америке в XIX столетии, когда сгон с земли обернулся для крестьян социальной катастрофой. Однако, подчёркивает Скотт, эта историческая аналогия в случае Малайзии не вполне уместна. В отличие от Латинской Америки, где крупным латифундистам противостояла огромная масса обездоленных крестьян (что в конечном итоге внесло немалый вклад в Мексиканскую революцию начала ХХ века), структура землевладения и землепользования в Кедахе была куда более диверсифицированной, а возможности для концентрации земель в руках немногих хозяев были очень ограниченными. Свои «социальные бандиты», используя термин Эрика Хобсбаума, в Малайзии, конечно, были, но ни один из них и близко не напоминал легендарных Панчо Вилью и Эмилиано Сапату.

Более сложной представляется параллель между стремительным приходом капитализма в Седаку и пролетаризацией английского крестьянства во времена Промышленной революции XVIII века – здесь я бы позволил себе домыслить эту аналогию, к которой не раз обращается Скотт. Сравнение ситуации, в которой оказались бедные малайские крестьяне в 1970-х годах, с ранним индустриальным капитализмом в Англии требует более углублённого анализа, позволяющего сделать ряд концептуальных выводов о макроисторической трансформации самой капиталистической системы. Отдельные черты сходства наподобие борьбы с машинами как главным источником бедствий и попытками организации труда – свои луддиты и протопрофсоюзные активисты в Седаке, разумеется, присутствовали – не должны заслонять главное: в эти периоды у капитализма были принципиально разные ключевые акторы.

Британским властям два-три столетия назад, наверное, и в голову не приходило, что концептуальной задачей их деятельности является развитие в том специфическом смысле, который это понятие приобрело в ХХ столетии с подъёмом доктрины девелопментализма, подразумевающей, что менее развитые страны могут догнать – а то и перегнать – страны, ушедшие в своём развитии далеко вперед. Такая постановка проблемы в самом деле содержит отдельный вопрос: было ли развитие – понимаемое прежде всего как ускоренное развитие – осознанной задачей «архитекторов» раннего капитализма? Скорее всего, нет – и здесь достаточно привести лишь одну цитату из, пожалуй, главного экономического текста той эпохи – «Богатства народов» Адама Смита. Во введении к своему трактату он указывал, что предметом исследования в его первой части будут «причины прогресса в области производительности труда и порядок, в соответствии с которым его продукт естественным образом распределяется между различными классами и группами людей в обществе»[4]. Слово «естественный» я выделил курсивом неслучайно. Если в территориях глобального капиталистического ядра экономические успехи были действительно достигнуты во многом естественным образом – во всяком случае, без пресловутых планов или долгосрочных стратегий развития, – то не успевшим вскочить на этот поезд вовремя пришлось предпринимать не столь уж естественные усилия по развитию, инициированные «благими намерениями государства», цитируя заглавие, пожалуй, самой известной работы Джеймса Скотта[5].

В интервью, которое автор этого предисловия однажды взял у Вячеслава Глазычева, ныне покойный мэтр российской урбанистики обронил такую фразу: «Управлять развитием, честно говоря, ещё никто не научился»[6] – именно о ней стоит помнить, пытаясь ответить на вопрос о том, почему эти самые благие намерения государства зачастую либо заканчиваются крахом, либо приводят к совершенно иным, незапланированным результатам[7]. Доктрина девелопментализма, исходившая из представления о человеке прежде всего как о homo economicus, предполагала, что ускорение развития может быть обеспечено при помощи копирования технологий и лучших практик – были бы деньги у государства как главного инициатора и субъекта развития, – а управление развитием возьмут на себя соответствующие государственные институты во главе с веберовскими рациональными бюрократами. Однако реальность оказалась гораздо сложнее – анализу этой проблемы, собственно, и посвящено «Оружие слабых», равно как и остальные главные работы Скотта.

Государственные инвестиции в создание в Кедахе ирригационной инфраструктуры, позволившей получать два урожая риса в год, на первых порах действительно принесли желанный результат: в начале 1970-х годов доходы и уровень жизни практически всех крестьян выросли. Но всего через несколько лет оказалось, что интенсификация и механизация производства поставили рисоводов в неравное положение, которое уже было невозможно отыграть назад. И если ещё за несколько десятилетий до этого бедные крестьяне могли уходить на неосвоенное пограничье, чтобы расчищать там земли и начинать жизнь практически с нуля, то теперь этот выход для большинства оказался заблокирован: переселение на новые земли было охвачено государственными программами, попасть в которые могли лишь довольно состоятельные и политически благонадежные селяне.

«Протестуй, не протестуй, неважно – всё равно ничего не выйдет», – эта фраза, которую повторяли бедные крестьяне в разговорах с поселившимся у них под боком американским исследователем, как нельзя лучше передаёт то ощущение социальной клетки, испытываемое многими из нас при встрече с непреодолимыми обстоятельствами, за которыми в конечном итоге стоит государство с его намерениями – в нынешних реалиях уже даже не благими или хотя бы сомнительными, а всё чаще откровенно дурными и вредоносными. Возможности для протеста так или иначе остаются даже в условиях, когда открытое недовольство почти невозможно – в том числе из-за постоянного разрастания репрессивного аппарата, – но местом этого протеста всё реже оказывается реальный социальный антураж. «Мой гнев – в моём сердце» – так сформулировал эту мысль для Скотта один из седакских бедняков. Смерть деревни доводит эту ситуацию, которую Бруно Латур в ином контексте описал формулировкой «Негде приземлиться», до логического предела: в мире, разделённом на национальные государства, каждый из нас в той или иной степени заложник их политики.

* * *

Прежде чем вернуться к этой теме в связи с теоретическими выводами, к которым приходит Скотт, стоит уделить немного внимания его исследовательскому и писательскому мастерству. В работе переводчика результат – и, конечно же, удовольствие от самого процесса – зависят прежде всего от того, удалось ли за несколько месяцев работы над книгой прожить внутри текста на одной волне вместе с её автором и его героями, даже если последними выступают абстрактные концепции. Так вот, за полтора десятилетия работы с переводами мне сложно вспомнить другую книгу, которая настолько бы напоминала целый мир, пусть даже невероятно далекий от собственных жизненных реалий: как говорится, где я – а где малайские крестьяне? Но именно в этом, пожалуй, и состоит главное достоинство книги Скотта. Прочесть её наверняка будет интересно даже тем, кто почти ничего не знает о Малайзии, кроме стандартных общих сведений об этой стране.

Эффект присутствия для читателя автор обеспечивает уже в первой главе, представляя серию зарисовок из повседневной жизни Седаки – от похорон дочери деревенского отщепенца Разака до посиделок местных бедняков, перемывающих кости односельчанам, и баек об одном местном хаджи, который скупил все земли в округе, был настолько скупым, что ходил в обносках, зато имел трёх жен. Всё это читается как хороший реалистический роман старой школы – недаром Скотт постоянно обращается к произведениям Бальзака, Золя, Брехта и Гашека (солдат Швейк для него, конечно же, выступает образцовым героем пассивного сопротивления). И если следующие несколько глав с обилием таблиц и цифр покажутся вам скучными, вернитесь к ним после шестой главы, где Скотт красочно описывает несколько деревенских конфликтов – банальную, казалось бы, «коммунальщину», за которой скрывается драматизм, а то и трагизм жизненных ситуаций их героев.

Вот лишь один из примеров того, как Скотт умеет совмещать дар наблюдения за деталями повседневности с анализом учёного, привыкшего видеть за деревьями лес. Ситуация, описанная в этом фрагменте книги, представляет собой образцовый пример проведения границ – одного из важнейших типов социального действия. Долгое время на въезде в Седаку стоял шлагбаум, который препятствовал попаданию в деревню грузовиков для вывоза риса прямо с полей. Эти ворота, ключ от которых хранился у одного из влиятельных селян, в конечном счёте предназначались для того, чтобы местные жители, занимавшиеся перевозкой риса до главной дороги или мельницы на собственных мотоциклах, не лишились своего небольшого заработка – хотя для многих крестьян эти фактически навязываемые услуги были невыгодны. И вот однажды ещё один уважаемый в Седаке человек, возмутившись предложенными ему расценками на вывоз его риса, нарушил давно установленные границы.

«Фадзил… решил взяться за проблему ворот кавалерийским натиском… Он отправился в Кепала-Батас, где встретился с знакомым китайским рисоторговцем, и тот послал в Седаку грузовик, который следовал за Фадзилом, ехавшим на мотоцикле. Добравшись до ворот, Фадзил слез с мотоцикла и взял ключ от шлагбаума у жены Лебая Пендека, заявив, что получил разрешение от Басира [местного лидера правящей малайской партии ОМНО] его открыть. К пяти часам вечера водитель-китаец и двое сопровождавших его малайских рабочих погрузили урожай Фадзила на грузовик и уехали… Тем временем новости о случившемся быстро распространялись, и вскоре в лавке Басира, где встречались сторонники ОМНО в Седаке, собралось немало разгневанных мужчин. Их настрой не вызывал сомнений. Несколько человек к этому моменту уже снесли пресловутый шлагбаум, как бы позволив себе ещё большее преступление, чем то, что совершил Фадзил. То, что он сделал, говорили они, „неправильно“ и „нечестно“ – более того, он поступил так, „будто это он был главным“, будто „он хотел порулить“. Кое-кто предлагал решить дело насилием: „Его надо застрелить!“, „Застрелить его немедленно!“…

Тем же вечером Басир собрал вместе пятерых человек, чтобы обсудить возникшую проблему. Особый замысел создания этой группы, возможно, заключался в том, чтобы изолировать Фадзила… Басир высказался за то, чтобы ворота были закрыты, но его беспокоили перспективы общего собрания по этой проблеме: если оно состоится, то более богатые крестьяне, поддерживающие ОМНO, которые обычно и ходят на такие мероприятия, действительно могут проголосовать за то, чтобы пускать в деревню рисовозы.

На следующий день после обеда в помещении, выступавшем в качестве сельского актового зала и учебного класса, состоялось небольшое собрание. На нём присутствовали примерно полтора десятка жителей деревни – все из семей, поддерживающих ОМНО, – а также двое посторонних лиц… Ведущим собрания был Акил, сотрудник государственной рисовой мельницы, а не Басир, что, судя по всему, представляло собой попытку выставить решения, о которых вскоре планировалось объявить, в качестве позиции более высокопоставленных должностных лиц… В конце собрания коротко выступил Гаафар – уважаемый в этих местах пожилой государственный муж, – говоривший об исламе, о решении проблем мирным путём, о помощи другим людям и воздержании от эгоистичных действий. Обошлось без голосования – вопрос был закрыт, и через пару дней на въезде в деревню появились новые ворота. Фадзил красноречиво воздержался от участия в небольшом „субботнике“ по их установке».

Сохранение деревенских ворот, констатирует Скотт, определённо было скромной победой закрытой экономики, предполагающей, что первой обязанностью деревни является защита собственных источников оплаты труда и доходов. Ворота, добавляет он, по-прежнему выступали небольшим, но значимым препятствием для полностью «рационализированных» капиталистических производственных отношений. Однако столь архаичный инструмент проведения границ, конечно же, был неспособен сдержать натиск извне такой обезличенной и не знающей границ силы, как капитализм: уже в следующем сезоне расценки на вывоз риса из деревни не выросли, а во многих случаях были ниже, чем прежде.

* * *

Главный вопрос, на который пытается ответить Скотт в заключительной части книги – как и почему люди вообще подчиняются сложившемуся социальному порядку? – выходит далеко за пределы Малайзии и во многом совпадает с проблематикой книги Пьера Бурдьё «Практический смысл», ещё одного интеллектуального бестселлера, в оригинале вышедшего в 1980 году[8]. Две эти работы сближает то, что для ответа на принципиальный для западной социологии вопрос их авторы привлекают незападный полевой материал (в случае Бурдьё это были кабилы, живущие на севере Алжира). Однако есть и принципиальная разница: Скотт гораздо больше внимания уделяет взаимодействию между социальными классами, тогда как его французский коллега видел в проблеме социальных классов в том виде, как она сложилась в марксистской традиции, «исключительную территорию противостояния объективизма и субъективизма, ограничивающую исследование рядом ложных альтернатив»[9]. Напротив, для Скотта при всём его вполне критическом отношении к марксизму классовые конфликты – классовая борьба и даже классовая вой на – выступают фундаментальным фактом социального мира.

Другое дело, что в исторических реалиях подчинённые классы крайне редко могут одержать победу над классами господствующими – именно этот момент и определяет интерес к вопросу о том, как происходит социальное подчинение, и ответ на него выходит далеко за рамки «тупого принуждения экономических отношений», о котором писал Маркс. Поэтому ключевой фигурой, с которой заочно дискутирует Скотт в последней главе «Оружия слабых», оказывается крупнейший теоретик итальянского марксизма Антонио Грамши, запустивший в интеллектуальный оборот понятие «гегемония» – идеологическое господство. Произошло это, так сказать, не от хорошей для ортодоксальных марксистов жизни: внимание Грамши и его продолжателей к идеологии и «надстройке», констатирует Скотт, вынужденно определялось явной долговечностью капитализма. Его материальным противоречиям, изображённым в «Капитале», так и не удалось произвести социалистическую революцию в индустриализированных демократических странах – следовательно, требовались более тонкие инструменты анализа. Однако в итоге Скотт фактически дезавуирует Грамши: проанализировав классовые отношения на совершенно локальном материале, он приходит к вполне глобальному выводу, что само понятие гегемонии нуждается в принципиальном пересмотре для подчинённых классов в целом. Именно здесь у сегодняшнего читателя «Оружия слабых» возникает преимущество временнóй дистанции, поскольку в ситуации глобальной смерти деревни попытка Скотта отбросить само понятие гегемонии выглядит весьма сомнительным начинанием – достаточно лишь обратиться к обществам, где этот процесс уже состоялся, например, к сегодняшней России. Но для начала рассмотрим вкратце собственную аргументацию Скотта.

Если попытаться найти некий общий знаменатель в тех тезисах, которые Скотт выдвигает против понятия гегемонии и связанных с ней терминов типа «ложное сознание» и «мистификация», то напрашивается допущение, что он исходит из вполне гуманистического, просвещенческого представления о человеческой природе – точнее, о природе человеческого разума, способного правильно разобраться в любой ситуации и принять соответствующие решения. Например, Скотт вполне убедительно показывает, что малограмотные крестьяне из Седаки – это далеко не простодушная деревенщина, безропотно принимающая всё, что ей скажут сверху: «большинство подчинённых классов способны на основании своего повседневного материального опыта проникать внутрь господствующей идеологии и демистифицировать её». Кроме того, у подчинённых классов, отмечает Скотт, есть вполне конкретные представления об альтернативах существующему положению дел – в реалиях сельской местности Малайзии речь шла о земельной реформе, которую в той или иной степени поддерживало бедное крестьянство, даже если таких планов и близко не было у существующих политических партий. Подчинённые классы, по мнению Скотта, отнюдь не склонны воспринимать то, что им навязывают, как неизбежность, не говоря уже о том, чтобы видеть в этом некую справедливость. А в формулировке собственных целей они исповедуют куда более реалистичный подход, не требуя, в отличие от радикальной интеллигенции, чего-нибудь типа построения социализма или коммунизма. Поэтому им, настаивает Скотт, совершенно не требуется внешнее руководство в виде авангардной партии, которая поможет подчинённым классам подняться над «непоследовательным» и «фрагментарным», используя формулировки Грамши, осознанием своего положения и установит режим контргегемонии как шаг к будущей революции. Иными словами,

«нет никакого смысла в тщетных надеждах на то, что пролетариат или крестьянство каким-то образом оторвутся от своего упорного преследования приземлённых целей, которое обеспечит им сносные материальные условия и толику достоинства. Напротив, есть все основания видеть именно в этих целях и их неутомимом преследовании во что бы то ни стало важнейшую надежду на более гуманный социальный порядок».

В этих рассуждениях Скотт делает важную оговорку: рассуждения Грамши и его последователей относились преимущественно к зрелым капиталистическим обществам, тогда как ситуация, в которой оказалось крестьянство Третьего мира, больше напоминало положение рабочего класса времен раннего капитализма – здесь как раз уместно вспомнить об аналогиях с Англией времен Промышленной революции. Однако последующая смерть деревни – стремительная урбанизация в глобальном масштабе – явно спутала все карты автора «Оружия слабых», отправив вчерашних крестьян в объятья позднего постмодернистского капитализма с его постправдой, где «всё не так однозначно». Перебравшись в города, эти люди оказались в шатком положении субпролетариата – он же прекариат, которым с легкостью манипулирует власть, вполне осознанно реализующая гегемонистскую политику, в том числе при помощи вездесущей пропаганды, ненавязчиво подбрасывающей мысль о том, что альтернативы нет. А тем, кого не устраивает власть, в широком ассортименте предлагаются популисты, преследующие, по большому счету, единственную цель – занять место существующих элит под антиэлитными лозунгами.

Более того, идеи Грамши, изначально предназначенные для левых, прекрасно пришлись ко двору политикам правого толка – и оказались вполне эффективными, причем тем более эффективными, чем дальше левая альтернатива по ходу нынешнего столетия вырождалась в парад политик идентичности, упражнения в публичных покаяниях на тему деколонизации, расизма или сексизма и прочий активизм любых цветов и оттенков. Вот вполне характерное рассуждение, прозвучавшее в 2006 году во время обсуждения московской лекции Перри Андерсона – крупнейшего, наверное, из ныне живущих специалистов по проблематике гегемонии:

«Где-то между тридцатыми и семидесятыми годами термин „гегемония“ исчез из нашей политической культуры и больше не обсуждался. Его обсуждение и разработка начались только в 70-е и 80-е годы, что уже было несколько поздно. В это время победила некоторая версия, второе издание народничества, пришедшая с Горбачевым и Ельциным. Такой размытый, аморфный дискурс, который прячет центральные понятия: где находится сила, в чьих она руках, кто её применяет, в чьих интересах? Поэтому выход из этого аморфного состояния в конце 90-х годов сопровождался в России интенсивными дискуссиями вокруг понятия „гегемония“, и, во второй половине 90-х годов, могу утверждать ответственно, в Кремле это было одно из наиболее употребительных слов… Сегодня термин „гегемония“ используется в сочетании с понятием преимущественной силы, основанной на консенсусе, на интегрировании разнородных ценностей – для России это особенно важно, потому что у нас общество чрезвычайно фрагментированных ценностей. Разработка этой традиции продолжается, она идет достаточно противоречиво, но можно сказать, что у власти у нас сегодня находятся правые последователи Грамши. Это, безусловно, Путин, это, безусловно, школа гегемонии»[10].

Автор этого высказывания – не кто иной, как покойный Глеб Павловский, один из первых идейных вдохновителей нынешнего российского режима, действительно, пусть и с определёнными оговорками представляющего собой образец той самой гегемонии, о которой писал Грамши. Гегемонии, характерной для позднего капитализма, при котором, как справедливо указывал Скотт, «достигается более высокая плотность институциональных оснований гегемонии (наподобие образовательных учреждений и СМИ) на низовом уровне, вследствие чего они явно становятся более эффективными»[11]. Именно так выглядит власть государства в эпоху смерти деревни, и несомненная ирония истории просматривается в том, что Скотт выполнил своё новаторское исследование в момент, когда для этого процесса, напоминающего коллапс, сложились все предпосылки. Сам Скотт здесь во многом оказался в ситуации, которую констатировал Гегель в своем афоризме «Сова Минервы начинает свой полёт лишь с наступлением сумерек» – наша мысль чаще всего не поспевает за реальностью, и понимание того, что происходит на самом деле, случается лишь после того, как реальность необратимо сложилась. В «Оружии слабых» этому знаменитому гегелевскому парадоксу, конечно же, нашлось место.

Однако всё это, естественно, не означает, что сегодня книгу Скотта надо воспринимать как лебединую песнь уходящей натуре. Вовсе нет: многообразие форм пассивного сопротивления, описанных Скоттом, выступает, пожалуй, лучшим контраргументом против вздорных рассуждений о «генетическом рабстве» и «выученной беспомощности» тех, кто якобы не готов выйти с открытым забралом против репрессивного режима, чтобы обозначить свою «гражданскую позицию» в социальном действии – столь же бессмысленном и беспощадном, как пресловутый русский бунт. Sapienti sat – и в качестве постскриптума ещё одна, пожалуй, самая главная для сегодняшних реалий мысль Скотта, не ограничивающаяся, надо думать, одним крестьянством:

«Повседневные формы сопротивления не попадают в заголовки газет, но точно так же, как миллионы полипов волей-неволей создают коралловые рифы, многочисленные акты крестьянского неповиновения и уклонизма создают собственные политические и экономические барьерные рифы… Всякий раз, когда государственный корабль садится на мель, наткнувшись на такие рифы, в фокусе внимания обычно оказывается само кораблекрушение, а не гигантская совокупность мелких действий, благодаря которым оно стало возможным. Понимание этой тихой и анонимной хаотичной массы крестьянских действий представляется важным в силу хотя бы одной этой причины».

Н. П., октябрь 2024 года

Ясно, что никто из этих Геростратов не решился отправиться в деревенскую глушь и изучить на месте непрерывный заговор тех, кого мы ещё называем слабыми, против тех, которые считают себя сильными, крестьян против богачей… Не является ли существенной задачей… изобразить, наконец, этого крестьянина, который сделал законодательство неприменимым, превратив собственность в нечто существующее и не существующее? Вы увидите этого неутомимого крота, этого грызуна, который дробит и кромсает землю, подвергает её переделам, расчленяет десятину на сотню участков, приглашаемый к этому пиршеству мелкой буржуазией, которая делает из него одновременно своего союзника и свою добычу… Возвышаясь над законом своим ничтожеством, этот Робеспьер с одной головой, с двадцатью миллионами рук, работает неустанно, притаившись во всех общинах и захватив власть в муниципальных советах, сформированный в национальную гвардию по всем кантонам Франции с 1830 года, когда забыли, что Наполеон предпочёл довериться своей злой судьбе, нежели прибегнуть к вооружению масс.

Оноре де Бальзак господину П.-С.-Б. Гаво, посвящение к роману «Крестьяне»

(Цит. по изд.: Бальзак О. Сочинения. М.-Л.: ACADEMIA, 1935)

Не следует, впрочем, предполагать, чтобы когда-нибудь Тонсар, его жена, дети или старуха-мать решились откровенно заявить: «мы станем жить воровством и воровать с ловкостью!» Привычка к хищению развивалась медленно. К сухим сучьям, которые разрешалось собирать в лесу, семья прибавляла сперва лишь очень немного свежих прутьев; затем, по привычке и поощряемые расчётом на безнаказанность, вызванную замыслами, описываемыми в этой правдивой истории, Тонсары за последние двадцать лет начали добывать там всё «своё» топливо и жить почти исключительно воровством. Пастьба коров на чужих лугах, грабёж во время жатвы и сбора винограда, таким образом, постепенно приобрели право гражданства. С тех пор, как семья Тонсаров и все местные лодыри в долине вкусили от этих четырёх прав, завоёванных деревенской беднотой, и доходили прямо-таки до опустошительного грабежа, крестьяне, разумеется, согласились бы отказаться от этих преимуществ лишь под давлением такой силы, которая превзошла бы их наглость.

Оноре де Бальзак, «Крестьяне»

…бинарное разделение между сопротивлением и несопротивлением в действительности отсутствует. Существование тех, кто, казалось бы, не бунтует, представляет собой лабиринт мгновенных, индивидуальных и автономных тактик и стратегий, которые противостоят зримым фактам тотального господства и отражают их, а цели и расчёты, желания и выбор этих людей не поддаются сколько-нибудь простому разделению на политические и аполитичные. Схема стратегии сопротивления как авангарда политизации должна быть должна быть подвергнута пересмотру: требуется принять во внимание такое сопротивление, стратегия которого заключается в уклонении или защите – сопротивление в духе солдата Швейка и Солженицына. Хороших субъектов сопротивления не существует.

Колин Гордон о книге Мишеля Фуко «Власть / знание»
Рис.0 Оружие слабых. Повседневные формы крестьянского сопротивления

Посвящается Скипу, Бернису и Элинор, с благодарностью Z и другим друзьям из «Седаки»

Предисловие

Ограничения любого исследовательского поля наиболее ярко проявляются в разделяемых его участниками определениях того, что именно считается актуальным (relevant). Основная часть недавно опубликованных работ о крестьянстве – как моих собственных, так и других авторов – посвящена восстаниям и революциям. За исключением неизменно стандартных этнографических описаний родства, ритуалов, земледелия и языка, будет справедливым утверждение, что значительное внимание исследователей уделялось организованным и крупномасштабным протестным движениям, которые представляются несущими – пусть и на короткий срок – угрозу для государства. Можно привести множество усиливающих друг друга оснований для того, почему подобное совместное для исследователей понимание актуальности должно преобладать. Если обратиться к левому флангу, то очевидно, что стимулами для чрезмерного внимания к крестьянским восстаниям выступили вой на во Вьетнаме и ныне угасающие романтические отношения между левыми представителями академической сферы и национально-освободительными войнами. Этому роману способствовали исторические свидетельства и архивы (и те и другие решительно сконцентрированы на интересах государства), где отсутствовали упоминания о крестьянах, за исключением тех эпизодов, когда их действия носили угрожающий характер. В остальных случаях крестьянство фигурировало лишь как субъект, вносивший анонимный вклад в статистику воинского призыва, производства зерновых, сбора налогов и т. д. При таком подходе каждый мог обнаружить что-то своё. Для одних он волей-неволей подчёркивал роль внешних сил – идеологов, радикальной интеллигенции, политических партий – в мобилизации крестьянства, в иных случаях бездеятельного и неорганизованного. Для других этот подход концентрировался именно на тех разновидностях движений, с которыми были наиболее знакомы представители западных социальных наук – у таких движений были наименования, лозунги, организационные структуры и формальное руководство. А кое-кто полагал, что достоинством описанного подхода является изучение именно тех движений, которые, казалось, предвещали крупномасштабные структурные изменения на уровне государства.

Уверен, что при таком подходе упускается из виду тот простой факт, что на протяжении большей части человеческой истории основная масса подчинённых классов редко позволяла себе роскошь открытой и организованной политической деятельности – либо, точнее сказать, такая деятельность была опасной, а то и самоубийственной. Даже в тех случаях, когда подобные возможности действительно существовали, не вполне понятно, нельзя ли было достичь тех же самых целей при помощи других стратегий. В конечном итоге, подчинённые классы в большинстве своём гораздо меньше заинтересованы в изменении более масштабных структур государства и права, нежели в том, что Эрик Хобсбаум метко назвал «действиями в рамках системы… с минимальным ущербом для самих себя»[12]. Формальная и организованная политическая деятельность, даже если она имеет подпольный и революционный характер, как правило, является уделом среднего класса и интеллигенции; искать в этой сфере политическое действие крестьянства – значит во многом заниматься напрасным трудом. В этом также – и не случайно – заключается первый шаг к выводу, что без организации и руководства извне крестьянство в политическом отношении представляет собой пустое место (nullity).

Кроме того, крестьянские восстания – а тем более революции – при всей своей значимости случаются крайне редко. Подавляющее большинство из них бесцеремонно подавляется, а когда – ещё более редкий случай – они действительно оказываются удачными, результаты, сколь бы это ни было печально, редко соответствуют тому, к чему стремилось крестьянство. В чём бы ещё ни состояли достижения революций – и мне бы не хотелось эти достижения опровергать, – в типичном случае они приводят к появлению более масштабного и более доминантного государственного аппарата, способного жиреть за счёт своих крестьянских подданных ещё более результативно, чем его предшественники.

В силу указанных причин мне представляется более важным понимание того феномена, который можно назвать повседневными формами крестьянского сопротивления – прозаической, но постоянной борьбы между крестьянством и теми, кто стремится извлекать из него труд, продовольствие, налоги, рентные платежи и проценты. Большинству форм этой борьбы далековато до открытого коллективного неповиновения – речь идёт о привычном оружии относительно бесправных групп: волокита, притворство, неисполнение обязательств, притворное следование правилам, мелкие хищения, прикидывание дурачком, оговоры, поджоги, вредительство и т. д. Эти формы классовой борьбы в духе Брехта или солдата Швейка имеют определённые общие черты. Для них не требуется значительной координации или планирования (либо таковые отсутствуют вовсе); в них задействуются представления, понятные по умолчанию, и неформальные сети контактов; зачастую они представляют собой форму индивидуальной самопомощи, а также, как правило, избегается какая бы то ни было прямая символическая конфронтация с властями. Понимание этих повсеместных форм сопротивления предполагает понимание многих из тех действий, которые крестьянство исторически предпринимало для защиты своих интересов как от консервативных, так и от прогрессивных порядков. Моя гипотеза заключается в том, что в долгосрочной перспективе именно такие разновидности сопротивления зачастую оказываются наиболее значимыми и наиболее эффективными. Именно поэтому историк феодализма Марк Блок отмечал, что возникавшие раз в несколько столетий великие крестьянские движения были лишь однократными яркими вспышками в сравнении с той «терпеливой и молчаливой борьбой, которую упорно вели сельские общины», чтобы избежать притязаний на создаваемый ими прибавочный продукт и утвердить свои права на средства производства, такие как пашни, леса и пастбища[13]. Во многом такой же взгляд явно уместен и при изучении рабства в Новом свете. Искать борьбу между рабами и рабовладельцами следует вовсе не в редких, героических и заранее обречённых деяниях фигур типа Ната Тёрнера или Джона Брауна[14]. Напротив, необходимо обратиться к повседневным формам сопротивления – к рассмотрению постоянного мучительного конфликта вокруг трудовых отношений, структуры севооборота, автономии и ритуалов. В странах Третьего мира[15] крестьяне редко рискуют вступать в прямую конфронтацию с властями по поводу налогов, моделей севооборота, политики социально-экономического развития или обременительных новых законов – вместо этого они, скорее всего, станут обесценивать эти меры при помощи неподчинения, волокиты и жульничества. Вторжению на землю крестьяне предпочитают её фрагментарный самозахват, открытому мятежу – бегство, нападению на государственные или частные зерновые склады – мелкое воровство. Когда от таких приёмов отказываются в пользу менее практичных действий, это обычно свидетельствует о том, что отчаяние приобрело громадный масштаб.

Подобные малозаметные приёмы прекрасно соответствуют социальной структуре крестьянства – социального класса, разбросанного по сельской местности, не имеющего формальной организации и наиболее приспособленного для продолжительных кампаний по истощению противника в партизанском стиле. Предпринимаемые крестьянами индивидуальные акты волокиты и уловок, подкреплённые почтенной народной культурой сопротивления и тысячекратно умноженные, в конце концов могут привести к тому, что политические начинания, возникшие в мечтах их мнимого столичного начальства, обернутся полнейшей неразберихой. Повседневные формы сопротивления не попадают в заголовки газет, но точно так же, как миллионы полипов волей-неволей создают коралловые рифы, многочисленные акты крестьянского неповиновения и уклонизма создают собственные политические и экономические барьерные рифы. Именно таким способом крестьянство преимущественно и заставляет ощущать своё политическое присутствие. И если продолжить начатую аналогию, то всякий раз, когда государственный корабль садится на мель, наткнувшись на такие рифы, в фокусе внимания обычно оказывается само кораблекрушение, а не гигантская совокупность мелких действий, благодаря которым оно стало возможным. Понимание этой тихой и анонимной хаотичной массы крестьянских действий представляется важным в силу хотя бы одной этой причины.

Для изучения повседневных форм крестьянского сопротивления я провёл два года (1978–1980) в одной деревне в Малайзии – в этой книге она будет называться Седака, чтобы не выдавать её настоящее имя. Это было небольшое (70 домохозяйств) крестьянское сообщество, расположенное в основном районе рисоводства в штате Кедах, где в 1972 году стало внедряться получение двойных урожаев риса. Как и в ходе множества других эпизодов «зелёной революции»[16], богатые становились богаче, а бедные оставались бедными либо становились ещё беднее. В качестве coup de grace [решающего удара – фр.], вероятно, выступило появление в 1976 году на рисовых полях огромных уборочных комбайнов, поскольку это нововведение ликвидировало две трети возможностей заработка для мелких землевладельцев и безземельных батраков (laborers). За два года мне удалось собрать гигантский объём фактологического материала. Моё внимание было направлено как на идеологическую борьбу в деревне, оказывающую поддержку сопротивлению, так и на сами практики этого сопротивления. На протяжении всей книги я попытаюсь поднимать более масштабные вопросы сопротивления, классовой борьбы и идеологического господства, которые придают данным темам практическое и теоретическое значение.

Борьба между богатыми и бедными в Седаке – это не просто борьба за труд, права собственности, зерно и деньги. Это ещё и борьба за присвоение символов, борьба за способы понимания и обозначения прошлого и настоящего, борьба за установление причин и нахождение виновных, провоцирующая споры попытка придать локальной истории односторонне тенденциозный (partisan) смысл. Подробности этой борьбы малоприятны, поскольку к ним относятся перепалки, сплетни, подрыв репутаций, грубые прозвища и жесты, а также презрительное молчание – всё то, что по большей части остаётся за кулисами деревенской жизни. В публичной жизни – то есть в контекстах, определяемых властью, – в основном преобладает тщательно рассчитанный конформизм. Примечательной особенностью этого аспекта классового конфликта является то, в какой степени он требует общего с другими людьми мировоззрения. Например, ни сплетни, ни подрыв репутаций не имеют особого смысла при отсутствии общих стандартов того, что именно является девиантным, недостойным и неучтивым. Ярость споров в некотором смысле зависит от того, что они апеллируют к общим ценностям, которые, как утверждается, были преданы. Предметом полемики являются не ценности, а факты, к которым эти ценности могут быть применены: кто богат, а кто беден, насколько богат и насколько беден, является ли такой-то и такой-то скрягой, отлынивает ли такой-то и такой-то от работы? Помимо санкционирующей силы мобилизованного общественного мнения, значительную часть этой борьбы также можно интерпретировать в качестве попытки бедняков противостоять экономической и ритуальной маргинализации, от которой они ныне страдают, и настаивать на минимальных культурных приличиях, содержащихся в принадлежности к этому малому сообществу. Принятая перспектива равносильна подразумеваемому доводу о ценности «смыслоцентричного» подхода к классовым отношениям. В заключительной главе книги я попытаюсь прояснить последствия этого анализа для более масштабных проблем идеологического господства и гегемонии.

Четырнадцать месяцев, которые я провёл в Седаке, были наполнены той смесью приподнятого настроения, уныния, просчётов и непосильного труда, которые знакомы любому антропологу. А поскольку тогда я ещё не был «членом клуба» антропологов, весь этот опыт был для меня совершенно новым – не знаю, как бы я справился без чрезвычайно практичных лекций по полевой работе, которые прислал мне Фредерик Джордж Бейли. Но даже с учётом его мудрых рекомендаций я не был готов к тому элементарному факту, что антрополог начинает работу в тот момент, когда просыпается утром, и заканчивает её, ложась спать ночью. В первые несколько месяцев в Седаке едва ли не половина моих походов в уборную не имела никакой иной цели, кроме как найти мгновение для уединения. Оказалось, что необходимость соблюдать разумный нейтралитет, то есть прикусить язык, было делом благоразумным и одновременно ложившимся на меня огромным психологическим бременем. Разрастание собственного «скрытого репертуара высказываний» (см. главу 7) заставило меня впервые оценить истинность следующего замечания Жана Дювиньо: «По большей части деревня раскрывает себя перед исследователем, и зачастую именно ему приходится укрываться в укромных местах»[17]. Кроме того, в Седаке у меня нашлись соседи, которые прощали мои неизбежные ошибки, были терпимы к моим проявлениям любопытства, не замечали моей некомпетентности и позволяли мне работать рядом с ними, обладали редкой способностью смеяться надо мной и вместе со мной одновременно, имели достоинство и смелость переступать границы, – эти люди были настолько настроены на коммуникацию, что порой мы говорили буквально всю ночь, если беседа шла оживлённо, а на дворе не стоял сезон сбора урожая, а их доброта была такой, что это они лучше приспосабливались ко мне, чем я к ним. Невозможно найти слова благодарности за то, какое значение для моей жизни и работы имело время, проведённое среди в их обществе.

Несмотря на мои решительные усилия по сокращению рукописи, итоговый текст остался длинным. Основная причина этого заключается в том, что определённая доля повествовательных элементов представляется абсолютно необходимой для передачи того, как выглядит ткань классовых отношений и как они реализуются. Поскольку у всякой истории есть по меньшей мере две стороны, необходимо учитывать и «эффект Расёмона»[18], который создаётся социальным конфликтом. Другая причина для включения ряда повествовательных элементов связана с тем, что ближе к концу книги предпринимается попытка перейти от изучения классовых отношений ближе к «земле» к рассмотрению их с довольно большой высоты. Полагаю, для того чтобы эти более масштабные соображения обрели содержание, им требуются плоть и кровь в виде подробных иллюстраций. Последние выступают не только наиболее удачным способом представить какое-либо обобщение в наглядном виде, но и обладают тем преимуществом, что примеры всегда богаче и сложнее, нежели те принципы, которые из них выводятся.

В тех случаях, когда перевод с малайского языка был непростой задачей, либо там, где малайский оригинал сам по себе представлял интерес, я включал его в основной текст или сноски. Поскольку я никогда не пользовался диктофоном, за исключением записи официальных выступлений лиц, прибывших из-за пределов деревни, я работал по отрывочным заметкам, сделанным во время какого-нибудь разговора или сразу после него. В результате малайский текст получился несколько телеграфным, поскольку восстановить удалось лишь наиболее запоминающиеся фрагменты многих высказываний. Кроме того, в начале моей экспедиции, когда сельский диалект Кедаха был ещё непривычен для моего слуха, многие селяне говорили со мной на упрощённой версии малайского, который они могли бы использовать на рынке. Глоссарий особых слов и выражений кедахского диалекта, встречающихся в основном тексте и сносках, представлен в Приложении D.

Подозреваю, что в силу особых причин эта книга в большей степени, нежели основная часть имеющихся исследований крестьянства, состоялась благодаря тем людям, которые стали предметом её рассмотрения. Когда я приступал к работе, мой замысел заключался в том, чтобы разработать аналитическую часть, написать текст, а затем вернуться в деревню, чтобы собрать реакции, мнения и критические замечания её жителей на краткую устную версию полученных выводов. Затем из этих реакций должна была получиться заключительная глава – своего рода раздел «Возражения селян» или, если угодно, «рецензии» на книгу со стороны тех, кому следовало о ней знать. Пока я собирал такие мнения от большинства жителей Седаки, это действительно были лучшие моменты последних двух месяцев, проведённых мною там. Среди разнообразия реплик, зачастую отражавших классовую принадлежность тех, кому они принадлежали, присутствовало множество проницательных критических замечаний, корректив и предложений по вопросам, которые я упустил. Всё это трансформировало аналитическую часть, но создавало определённую проблему: следовало ли мне представить читателю исходную – причём довольно недалёкую – версию моей работы, и лишь в конце поделиться теми соображениями, которые высказали жители деревни? Именно такой была моя первая мысль, но по мере работы над книгой я понял, что невозможно писать её так, будто я не знал того, что мне известно теперь, поэтому я постепенно контрабандным порядком включал все эти прозрения в свой анализ. В результате мера ответственности жителей Седаки как за аналитическую часть, так и исходный материал исследования снизилась, а исходный разговор с большим количеством собеседников стал в большей степени напоминать внутренний монолог.

Наконец, следует подчеркнуть, что эта книга представляет собой – причём вполне осознанно – исследование классовых отношений в локальном масштабе. Это означает, что отношения между крестьянами и государством, которые могли бы с лёгкостью лечь в основу увесистого тома на тему сопротивления, в нём подчёркнуто отсутствуют, за исключением тех случаев, когда они наталкиваются на локальные классовые отношения. Иными словами, вопросы этнических конфликтов, религиозных движений или протеста, которые почти наверняка приобретут значимость при любом политическом кризисе, также в значительной степени вынесены за скобки. Таким образом, экономические истоки рассматриваемых здесь классовых отношений в микроскопическом срезе – истоки, которые можно легко проследить вплоть до заседаний советов директоров в Нью-Йорке и Токио, – в этой книге не анализируются. Это означает, что официальная партийная политика на региональном уровне или в национальном масштабе игнорируется. С одной стороны, все эти упущения достойны сожаления. С другой стороны, в этой книге была предпринята попытка продемонстрировать, насколько важными, богатыми и сложными могут быть локальные классовые отношения и какие потенциальные знания можно почерпнуть из анализа, в центре которого не находятся государство, официальные организации, открытый протест и проблемы национального масштаба.

* * *

Приведённый ниже невероятно длинный список благодарностей выступает свидетельством того, сколь многому мне пришлось научиться, а также терпения и великодушия моих учителей. Семьям из «Седаки», чьи настоящие имена по понятным причинам я не называю, я лично обязан очень многим, и этот долг тем более весом, что у многих из этих людей моя книга может породить ощущение злоупотребления их гостеприимством. Здесь перед нами, конечно же, человеческая дилемма профессионального внешнего наблюдателя, и я могу лишь надеяться, что они сочтут написанное ниже честной попыткой – при помощи моих собственных скромных усилий – передать то, что я сам увидел и услышал.

Во время работы в Малайзии моей ведомственной принадлежностью была Школа сравнительных социальных наук при Университете Сайнс Малайзия (УСМ) в штате Пинанг, и здесь мне исключительно повезло и как гостю, и как исследователю. Вот имена сотрудников этого учреждения, которым мне хотелось бы выразить особую благодарность за их советы и доброту: Мансор Маричан, Чандра Музаффар, Мохд Шадли Абдуллах, Чиах Бун Кхенг, Ху Кай Джин, Колин Абрахам, проректор, а затем декан Камал Салих и заместитель декана Амир Хуссин Бахаруддин. Подготовиться к полевой работе мне помог Нафисах Мохамед – замечательный преподаватель кедахского диалекта. Центр политических исследований (ЦПИ) УСМ выполнил значительную часть блестящих работ, посвящённых проекту ирригации на реке Муда в Кедахе, да и, пожалуй, работ по аграрной политике в целом, к которым мне доводилось обращаться. Лим Тек Ги и Дэвид Гиббонс из ЦПИ не только помогли спланировать моё исследование, но и стали ценными друзьями и критиками, чьи усилия заметны на всем протяжении книги – даже когда я решил идти своим путём. Кроме того, выражаю благодарность Сукуру Касиму, Харуну Дину, Икмалу Саиду, Джорджу Эллистону и, конечно же, директору ЦПИ К. Дж. Ратнаму. Сотрудники головного офиса Администрации сельскохозяйственного развития долины реки Муда (МАДА)[19] в Телук-Ченгае близ Алор-Сетара неизменно щедро делились со мной своим временем, статистическими данными, а прежде всего своим богатым опытом. Для любого проекта развития территорий найти таких же функционеров, чья образованность, строгость и откровенность соответствовали бы знаниям Афифуддина Хаджи Омара и С. Джигатхисана, будут долгой и непростой задачей. Большую помощь мне оказал и Датук Тамин Еоп, тогдашний исполнительный директор МАДА.

Огромный вклад в моё понимание сельского общества Малайзии внесли те участники «незримой коллегии»[20] авторов, разрабатывающих и описывающих эту тему, чьи пути пересекались с моими. Поскольку круг этих людей значителен, кто-то из них неизбежно не будет назван, а кое-кто, возможно, предпочтёт вообще остаться непричастным к этой компании. Тем не менее я должен упомянуть следующие имена: Сайед Хусин Али, Ван Завави Ибрагим, Шахарил Талиб, Джомо Сундарам, Ван Хашим, Розмари Барнард, Айхва Он, Шамсул Амри Бахаруддин, Диана Вонг, Дональд Нонини, Уильям Рофф, Джудит и Шуичи Нагата, Лим Мах Хёй, Мари-Андре Куиллар, Родолфе де Конинк, Лоррейн Корнер и Акира Такахаси. Кроме того, важные советы и критические замечания мне предоставляли Мансор Хаджи Отман и С. Ахмад Хуссейн, штатные сотрудники Университета Сайнс, направленные в адъюнктуру в Йеле. Наконец, отдельной благодарности заслуживает великодушие Кензо Хории из Института развивающихся экономик в Токио, который ещё в 1968 году провёл исследование землепользования в Седаке и предоставил его результаты, позволившие мне определить основные вехи последующего десятилетия перемен.

Окончательный вариант рукописи подвергся значительным изменениям благодаря детальной критике со стороны коллег. Мне пришлось пойти на болезненные сокращения текста, отбросив тезисы, которые они посчитали смехотворными или неактуальными (или и то и другое сразу), и добавив исторические и аналитические материалы, которые они сочли необходимыми. И даже когда я пренебрегал их мудрыми советами, мне зачастую требовалось усиливать или трансформировать свою позицию, чтобы она была менее уязвима для прямых критических стрел. Впрочем, и этого достаточно: если бы коллеги полностью добились своего, то я бы по-прежнему работал над книгой, пересматривая текст и пытаясь свести к общему знаменателю ту неразбериху, которую они невольно породили. Но теперь мне не терпится воздать коллегам по заслугам – мои благодарности Бену Андерсону, Майклу Адасу, Клайву Кесслеру, Сэму Попкину (да-да, и ему тоже[21]), Мансору Хаджи Отману, Лиму Теку Ги, Дэвиду Гиббонсу, Георгу Элверту, Эдварду Фридмену, Фрэнсис Фокс Пайвен, Джену Гроссу, Джонатану Райдеру, Диане Вонг, Бену Керквлиту, Биллу Келли, Вивьен Шью, Джеральду Джейнсу и Бобу Хармсу. Не буду упоминать имена тех, кто согласился прочитать рукопись книги или даже выпрашивал её, но затем – возможно, увидев объём текста, – передумал. Они и сами об этом знают, а от себя добавлю: пусть им станет стыдно.

Начиная с 1978 года мне лично и моему интеллектуальному начинанию помогали держаться в строю довольно много организаций. В особенности я хотел бы поблагодарить Мемориальный фонд Джона Саймона Гуггенхайма, Национальный научный фонд (грант № SOC 78-02756) и Йельский университет за поддержку во время моей экспедиции в Малайзию. В дальнейшем завершить работу над окончательным вариантом книги и внести большинство правок удалось благодаря докторантской стипендии Exxon, предоставленной по программе «Наука, технология и общество» Массачусетского технологического института (МТИ). Моей плодотворной интеллектуальной работе в МТИ способствовали Карл Кейсен, который с терпением отнёсся к моей увлечённости рукописью, а также Мартин Крейгер, Кеннет Кеннистон, Чарльз Уэйнер, Питер Бак, Лорен Грэхем, Карла Кирмани, Лео Маркс и Эмма Ротшилд. Более чётко сформулировать мою позицию помог симпозиум «История и сознание крестьян в Юго-Восточной Азии», организованный Национальным музеем этнологии в Осаке (Япония) под руководством Сигэхару Танабэ и Эндрю Тертона. Анализ сопротивления, представленный в главе 7, появился благодаря ещё одному, более полемичному семинару, организованному при содействии Совета по исследованиям в области социальных наук и проходившему в Институте социальных исследований в Гааге. Сомневаюсь, что хоть кто-то из участников этих двух мероприятий будет готов полностью согласиться с выдвигаемыми мною тезисами, но мне хотелось бы, чтобы они по меньшей мере знали, насколько ценными для этой книги оказались их тексты и критические замечания.

Также выражаю благодарность следующим изданиям, в которых были опубликованы небольшие фрагменты первых набросков к этой книге: International Political Science Review (октябрь 1973 года), History and Peasant Consciousness in Southeast Asia (под редакцией Эндрю Тертона и Сигэхару Танабэ), Senri Ethnological Studies, No. 13 (Osaka: National Museum of Ethnology, 1984), Political Anthropology (1982) и Kajian Malaysia 1:1 (июнь 1983 года) (на малайском языке).

После того, как рукопись книги ушла в печать, немало наборщиков, корректоров и редакторов вздохнули с облегчением. Среди них с особым восхищением хотел бы поблагодарить за прекрасную работу Беверли Апотекер, Кей Мэнсфилд и Рут Мюссиг.

Отношения между этой книгой и моей семейной жизнью оказались достаточно сложными, поэтому я хотел бы исключить любые банальности, которые обычно звучат в связи с этой стороной работы исследователя. Достаточно будет сказать, что мне никогда и близко не приходилось – хотя я мог приложить к этому все усилия – убеждать Луизу и наших детей[22] в том, что их задача – помогать мне писать книги.

Глава 1

Малокалиберный огонь в классовой войне

Всё это, безусловно, не означает, что «мораль» является некой «автономной областью» человеческого выбора и воли, возникающей независимо от исторического процесса. Такое представление о морали никогда не было достаточно материалистическим, поэтому оно зачастую сводило эту грозную инерцию – а порой и грозную революционную силу – к желанной идеалистической фикции. Напротив, необходимо сказать, что любое противоречие является конфликтом ценностей, а заодно и конфликтом интересов, что внутри любой «потребности» присутствует аффект, или «желание», которое находится на пути к превращению в «долженствование» (и наоборот), что любая классовая борьба одновременно является борьбой за ценности.

Э. П. Томпсон, «Нищета теории»
Разак

В то утро на узкой грунтовой дорожке, которая служит главной улицей этой небольшой деревни рисоводов, было оживлённее, чем обычно. Женщины несколькими группами направлялись на пересадку риса для ирригационного сезона, а мужчины везли на велосипедах детей на утренние занятия в школу в соседнем городке Кепала-Батасе. Мои дети, как обычно, столпились у окон, наблюдая, как всякий прохожий провожает нас взглядом с того момента, как наш дом появится в поле его зрения, и до того, как он исчезнет из виду. За несколько недель эта сцена превратилась в каждодневный ритуал. Жители деревни Седака удовлетворяли своё любопытство, связанное с появлением в их окружении странной семьи. Любопытство моих детей, напротив, было не столь доброжелательным. Они уже стали слегка возмущаться своим положением золотой рыбки в аквариуме, и были убеждены, что рано или поздно какой-нибудь пешеход или велосипедист потеряет осторожность, вытягивая шею в нашу сторону, и свалится прямо в придорожную канаву. Эта комическая возможность овладела их воображением, и они хотели застать тот момент, когда это неизбежно произойдёт.

Но сегодня что-то пошло невпопад. Перед соседним домом образовалась небольшая кучка людей, не нарушавшая тишины, и некоторые прохожие останавливались, чтобы с ними поговорить. Там были Хамзах и его старший брат Разак, а также жена Разака Азиза и деревенская повитуха Ток Сах Бидан[23]. Тональность разговора была слишком сдержанной и серьёзной, чтобы походить на повседневную болтовню, а Азиза, как и другие женщины из бедных семей, в этой время обычно уже уходила заниматься пересадкой риса вместе со своей бригадой. Не успел я выйти на улицу, как вошёл зажиточный землевладелец Хаджи Кадир (мы жили в доме его семьи) и рассказал мне о случившемся: «Умерла маленькая дочь Разака – та, что родилась два сезона назад… Такова уж её судьба, ей не повезло (Хабуан диа, насиб так баик[24].

Подробности случившегося были просты. Два дня назад ребёнка свалила лихорадка. В конце сухого сезона лихорадки в Кедахе дело привычное, но здесь, похоже, было нечто большее, чем просто лихорадка – возможно, это корь, предположил кто-то из собравшихся. Накануне девочку свозили к Лебаю Сабрани – чрезвычайно почитаемому религиозному учителю и традиционному целителю из соседней деревни Сунгай-Тонкан. Тот прочитал над ней стихи из Корана и посоветовал поставить припарку на лоб. Позже Разак сообщил мне, что я тоже был причастен к происходившему: если бы я не отправился в другую деревню, он попросил бы меня отвезти ребёнка в поликлинику или в больницу в столице штата, городе Алор-Сетаре. Однако он обратился с этой просьбой к Шамсулу, единственному владельцу автомобиля в деревне, и услышал в ответ, что бензин обойдётся в 15 ринггитов (малайзийских долларов)[25]. У Разака вообще не было денег, либо, насколько я могу судить, достаточного доверия к больницам, чтобы настаивать на своём, и на следующий день, незадолго до рассвета, его дочь умерла.

Я инстинктивно направился к расположенному за домом Хамзаха дому Разака, где тело по традиции должны были выставить на общее обозрение, однако Разак остановил меня и сказал: «Нет, не там. Мы положили её в доме Хамзаха, так будет лучше». Его смущение было заметно по тому, что он избегал смотреть мне в глаза.

В деревне Разак был «опустившимся» (папа-кедана) человеком, а его дом был позорищем не только для него самого – это было общее унижение и для значительной части жителей Седаки. Когда я прибыл в деревню, Разак и его семья жили под домом, а не в нём: две его стены из аттапа[26] и бамбука обвалились, а бóльшая часть крыши рухнула. «Они живут как куры в курятнике, в шалаше, не то что малайцы», – с насмешкой говорили жители деревни. Вскоре после этого Басир, местный лидер правящей партии, памятуя, что Разак вступил в его организацию, и беспокоясь за то, что некоторым малайцам в его деревне приходится жить на земле подобно полевым зверям, добился от главы района выделения скромной суммы из свободных средств на пиломатериалы для ремонта дома. Затем небольшая группа работников-добровольцев – все они были членами правящей партии – починила три стены, оставив завершение ремонта – последнюю стену и крышу – самому Разаку, ведь он и Азиза всё-таки зарабатывали на жизнь тем, что делали крыши из аттапа. Однако крыша так и не была починена, а доски для ремонта последней стены исчезли. Разак продал их односельчанам, причём дважды: один раз – Рокиах, а другой – Камилу, но достались доски только последнему, в связи с чем Рокиах называла Разака «старым лжецом» и говорила, что тот продал бы и собственных детей. Она клялась, что больше никогда не купит у него ничего, если только сначала Разак не представит ей товар.

Когда мы поднялись по лестнице в жилище Хамзаха, я понял, что впервые оказался в доме, представлявшем собой однокомнатное помещение с общей зоной и спальными местами, где жила его семья. Раньше я действительно никогда не заходил в дом Разака или дома шести других беднейших семей деревни. Вместо этого они всегда предпочитали встречаться со мной на улице, где мы сидели на корточках или на простых скамейках. Домой меня не звали, потому что бедняки стеснялись состояния своих жилищ, а кроме того, приглашение гостя в дом подразумевало определённое гостеприимство (кофе и печенье), которое было бы не по карману для их скудных средств. Поэтому я старался встречаться с этими людьми на нейтральной территории – на рисовых полях, на главной сельской дороге, а при случае и в одной из двух небольших деревенских лавок, либо на близлежащем рынке, где дважды в неделю я мог обоснованно выступать в роли хозяина. Для богатых жителей деревни эта проблема никогда не возникала: они вообще не бывали в домах бедняков. Если не брать ситуации, когда в гости друг к другу ходили равные по своему положению люди, то визиты в деревне всегда наносились тем людям, которые располагались выше в статусной иерархии – в особенности во время ритуальных посещений односельчан после завершения мусульманского поста[27]. Фактически именно модель нанесения визитов и определяла статусную иерархию деревни. Этот порядок существенно нарушался только в случае тяжёлой болезни или смерти человека из бедной семьи, когда действие обычных правил гостеприимства приостанавливалось из уважения к драматическим событиям более общечеловеческого характера.

Таким образом, именно смерть Мазнах, дочери Разака, открыла мне и многим другим двери в дом Хамзаха. Девочка лежала на крошечном матрасе, окружённая москитной сеткой, натянутой на стропила. Её тело было завёрнуто в новую белую ткань, а лицо едва виднелось под кружевной шалью наподобие той, что женщины надевают для молитвы. Рядом с сеткой лежали благовония и оловянная тарелка. Каждый новый посетитель, приподняв сетку, чтобы взглянуть на ребёнка, клал на тарелку деньги – от 50 центов до двух ринггитов. Эти взносы на похоронные расходы – так называемые «облегчённые», или «мгновенные», пожертвования (дерма килат) – сейчас были особенно необходимы, поскольку ни Разак, ни многие другие из беднейших жителей деревни не участвовали в ассоциации страхования на случай смерти, которая выплачивает пособия на похороны. К концу дня денег на тарелке было достаточно для совершения ритуала с хотя бы минимальными приличиями.

На полу пустой комнаты сидели десятка два с половиной жителей деревни – в основном женщины – и тихо переговаривались небольшими группами. Несколько оставшихся мужчин беседовали в своей компании, но большинство из них быстро ушли, присоединившись к другим мужчинам на улице. На Разака, сидевшего у двери, никто не обращал внимания, однако то, что он остался в одиночестве, не было коллективным актом уважения к его личному горю. Остальные мужчины всегда держались несколько поодаль от Разака и на пирах, на других похоронах, в сельских магазинах и даже у рыночных прилавков. Сам он тоже не навязывался окружающим. Смерть дочери не стала исключением: мужчины, выходившие из дома Разака, обходили его стороной, словно он был мебелью. В редких случаях, когда с ним кто-то заговаривал, тон этого обращения был недвусмысленным. Несколько мужчин, которые пили охлаждённые напитки и курили в одной из деревенских лавок, приветствовали его появление словами: «А вот и Тун Разак» – после чего все вокруг начинали понимающе улыбаться. Данная формулировка – Тун Разак – представляла собой аристократический титул второго премьер-министра Малайзии[28]: применительно к этому неопрятному, тщедушному и раболепному деревенскому изгою она должна была указывать на его настоящее место. Всякий, кто выставлял угощение по какому-нибудь случаю, платил и за его выпивку, а Разак забирал себе табак и резаные листья нипы[29], из которых делались крестьянские сигареты. Ему не отказывали в минимальных любезностях, но в остальном его игнорировали – точно так же Разак и сегодня мог оставаться невидимым, когда деревня хоронила его дочь.

Сразу на другой стороне сельской дороги, рядом со зданием, в котором располагались сельская администрация, религиозная школа (мадрасах)[30] и молитвенный дом, несколько молодых людей принялись измерять тонкие доски, которые они приготовили для гроба. Яакубу показалось, что доски слишком длинные, и Дауда, сына старосты деревни, отправили обратно в дом Хамзаха с бечёвкой для замеров. Тем временем явился Басир с горячим чаем и специальным холстом, который клали на дно гроба. Разговор, как это часто бывало в кофейнях, переключился на рассказывание историй о многочисленных выходках Разака, большинство из которых превратились в неотъемлемую часть деревенских сплетен. Амин сообщил самую недавнюю из них – речь шла о субсидиях, которые правительство выделяет на благоустройство домов и установку стационарных уличных туалетов[31]. Вместе с другими членами правящей партии – этой привилегии были удостоены только они – Разак стал обладателем фарфорового унитаза. Но, несмотря на недвусмысленные предупреждения о том, что продавать это добро нельзя, Разак обменял этот унитаз с доплатой на пластиковый унитаз Амина, а затем продал его Нору за 15 ринггитов. «Зачем Разаку вообще нужно строить туалет, если у него даже нет дома (Апа пасал бикин джамбан, румах пун так ада)?» – под всеобщий хохот задался вопросом Яакуб.

Затем Яакуб поинтересовался, не видел ли кто-нибудь ещё, как Разак поглощал закуску с карри на свадебном пиру дочери Рокиах двумя днями ранее (самого Яакуба на это мероприятие не приглашали). Шахнон сообщил, что не далее как вчера, когда Разак появился у кофейного ларька на городском рынке, он пригласил его выпить кофе, причём подразумевалось, что платить будет именно Шахнон. Потом, добавил он, Разак ушёл, не только выпив кофе, но и прихватив с собой три пирожных и пару сигарет. Другие участники разговора вспоминали – отчасти эти реплики были полезны для меня, – как Разак взял у Камила плату за кровлю из аттапа, но так и не выполнил заказ, а ещё Камил дал ему денег на покупку особых семян риса, которые, по словам Разака, он может достать у друга в соседней деревне. Когда через неделю Камил поинтересовался у Разака, как идут дела, тот заявил, что его друга с семенами не было дома. На следующей неделе Камил снова начал выяснять, что происходит, но Разак сообщил, что его друг уже продал семена, а деньги так и не вернул. Как утверждали собеседники, Разак неоднократно выпрашивал семена риса для посадки, либо дроблёный рис для своей семьи – и в каждом из этих случаев продавал подаренное, а не сажал или ел. Газали обвинял Разака в том, что тот присваивал листья росшей за его домом нипы для изготовления кровли, никогда не спрашивая разрешения, и клянчил рис в качестве религиозного дара (закята) ещё до того, как урожай был собран. «Моё терпение лопнуло», – добавил Газали, и многие закачали головами.

Когда зажиточные селяне сетуют на всё большую лень и «самодеятельность» тех, кого они нанимают для работы на полях – а такие жалобы звучат всё чаще, – случай Разака всегда оказывается под рукой. У них, конечно, найдутся и другие подобные примеры, но Разак, безусловно, самый расхожий. Односельчане утверждают, что он не раз брал аванс деньгами или рисом, а потом не выходил на работу. Что же касается его бедности, то по этому поводу они настроены скептически. В конечном итоге, у Разака имеется половина релонга земли (0,35 акра [0,14 гектара]), которую он сдаёт в аренду как собственник, а не возделывает этот участок сам[32]. Общий вердикт таков: Разак попросту не в состоянии зажить лучше (Як пандаи пусин)[33]. Когда глава подокруга (пенхулу) Абдул Маджид признавался мне, что бедняки больше не испытывают охоты работать и настаивают на нереальной зарплате, он приводил в пример именно Разака: «Он сам виноват в своих тяготах, сам это заслужил (Диа буат сисах[34].

После того как простой гроб был почти готов, Амин, лучший плотник в деревне, стал добавлять какие-то небольшие декоративные штрихи на его торцах. «Не нужно никаких украшений», – сказал Ариффин, и Амин ушёл. Когда они несли гроб к дому Хамзаха, где лежала Мазнах, кто-то из селян оценил работу Амина словом «убого» (лекех)[35].

Когда я возвращался к себе домой, мне повстречалась небольшая компания подруг жены Пака Хаджи Качура, которые обсуждали смерть ребёнка. Все они, кажется, были согласны с тем, что Разак и Азиза во многом были сами виноваты в случившемся. Ведь это они позавчера взяли свою больную дочь на пиршество к Рокиах, накормили её едой, которую ей не следовало есть, и не давали ей спать до самого утра. «Они совсем плохо едят, вот им и приходится таскаться по чужим пирам» (Maканан так джемух, кема тумпан кендури оран), – сказала жена Тока Касима. Я попросил, чтобы они подробно описали для меня скудный рацион семьи Разака. На завтрак, если в доме имелись хоть какие-то деньги, у них были кофе и, возможно, маниока или немного холодного риса, оставшегося со вчерашнего дня. А если денег не было – только вода. А воду, добавил кто-то из женщин, семья Разака пила из той же канавы, которая предназначалась для купания. Какая-нибудь каша появлялась на их столе редко, молоко – никогда, а сахар – в считанных случаях, лишь когда Азиза привозила его от своих родственников в Дулане. Для сравнения, староста деревни Хаджи Джаафар, обычно завтракавший в городской кофейне, ел там кашу или жареный плоский хлеб с сахаром либо карри, разнообразные пирожные и сладости из клейкого риса и пил кофе с подслащённым сгущённым молоком. Обед – основное время приёма пищи среди селян – у семьи Разака, как правило, состоял из риса, овощей, которые можно было бесплатно собрать в деревне[36], и, если позволяли средства, небольшого количества сушёной рыбы или самой дешёвой рыбы с рынка. Никто никогда не видел, чтобы Разак покупал овощи. Свежую рыбу, когда она была доступна его семье, обычно готовили на открытом огне, поскольку они редко могли позволить себе купить самое дешёвое растительное масло за 30 центов. Полуденная трапеза Хаджи Джаафара, напротив, была выражением и его богатства, и довольно шикарных вкусов: аппетитное карри из самой дорогой рыбы и рыночных овощей, а также, по меньшей мере два раза в

Продолжить чтение