© АО «Дирекция кино», текст, иллюстрации, 2025
© Стихотворение «Жди меня». Симонов К.М., наследники, 2025
© Дудникова А.А., перевод, 2025
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2025
Глава 1
Об особенностях исполнения главной роли на сцене и в жизни
Городишко был маленький, но разбросанный по холмам, и потому казался значительным и большим. Дома были двухэтажными – первый, как правило, каменный, беленый известью, а второй – из почерневших от времени бревен. Все это было украшено резными наличниками, откосами и обязательными ставнями.
Каждый дом был окружен садом из фруктовых деревьев и ягодных кустарников, потому каждую осень отсюда подводами вывозили яблоки, груши, огурцы и редьку в ближайшие крупные города.
Река была узкая, но глубокая и судоходная.
Гражданская всеразрушающая война обошла городишко стороной, и потому в нем сохранились все церкви и железнодорожный вокзал.
А более в городке ничего не было, да он ни в чем и не нуждался.
Детская рука поставила на диск граммофона толстую пластинку – с собакой, слушающей граммофон, на этикетке; с трудом провернула несколько раз ручку завода граммофонной пружины, отогнула предохранитель. Деформированная, «лысая» от частого употребления пластинка, не торопясь, начала кружение.
Та же детская ручка поставила изогнутый хобот звукоснимателя с огромной иглой на край пластинки, и через хрипы и шипение из граммофонной граненой трубы прорвались первые звуки арии Лючии из оперы Доницетти «Лючия ди Ламмермур».
Вместе с пластинкой пискляво, но громко запела девочка лет шести. Распевая, она сдернула с полукресла старушечью вязаную шаль, завернулась в нее и вышла из комнаты; через веранду вышла в небольшой запущенный сад.
За плетеным круглым столом две румяные дебелые девахи потчевали обедом мастера лесопильной фабрики Кузьму Обрядкова. У Кузьмы были редкие вьющиеся черные цыганские волосы, расползающаяся лысина и так сильно перебитый нос, что любой желающий мог свободно наблюдать, что происходило в его ноздрях.
Девочка запела громче, наблюдая, как Кузьма Обрядков, издавая чудовищные звуки, высасывал мозг из сахарной косточки, выуженной из тарелки с борщом. Он приложил кость к глазу, пытаясь рассмотреть содержимое, после чего сообщил соседкам по столу:
– Не вылазит!
Девахи засуетились, ища на столе среди приборов – а семья была непростая, обедали с вилками, ножами и салфетками – нечто, что помогло бы Кузьме достать внутренность кости.
– Галька! – крикнула одна из девах. – Кончай голосить! Поди сорви веточку для Кузьмы Петровича!
Галя – так звали поющую девочку – петь не перестала, подошла к старой корявой яблоне и отломала от нее веточку. Тетя Наташа, пославшая Галю за веточкой, обтерла ее полотенцем и подала Кузьме Петровичу.
Любитель костного мозга выковырял вожделенное содержимое кости, проглотил его и, утерев жирные губы салфеткой, спросил, кивая в сторону Галины:
– Это по-каковски она поет?
– Бог его знает! – в сердцах откликнулась тетя Наталья. – Не по-русски! Галька, перестань ты голосить! Голова болит от твоего пения!
– Ты по-каковски поешь? – решил добиться правды у девочки напрямую Кузьма Петрович.
– Как мама, – ответила девочка. – Это мамина песня. Она ее пела.
– А где мамка твоя? – равнодушно спросил Кузьма Петрович, вожделенно глядя на тарелку жареных грибов с картошкой, принесенную из летней кухни второй тетей – Надеждой.
– В Москве, в актрисах, – ответила за Галю тетя Надежда.
Кузьма Петрович сочувственно зацокал языком.
– Стыд-то какой! Давно? – беря вилку в здоровенный кулак, спросил он.
– Почитай, с рождения ее, – с готовностью ответила тетя Наташа.
– Брошенка? – изумился Кузьма Петрович, пережевывая грибы.
– Что вы такое говорите? – возмутилась бабушка, ставя на стол горшочек с необходимой для грибов сметаной. – Какая же она брошенка, если мать ее в позапрошлом году навестить приезжала!
– А папка? – продолжал неспешные вопросы мастер лесопилки.
– Безотцовщина, – коротко ответила тетя Наташа.
– Дядя Кузьма, а кто вам нос сломал? – задала давно интересующий ее вопрос Галина.
Не обращая внимания на возмущенное шипение тетушек, дядя Кузьма снисходительно ответил:
– Это в малолетстве… кобыла лягнула.
– Вы ее обидели? – удивилась Галина.
– Кого? – перестал жевать Кузьма Петрович.
– Кобылу! – пояснила Галина.
– Не-е-е! – поморщился Кузьма. – Дурная была!
– Дядя Кузьма, – не отставала Галя, – вы на ком хотите жениться, на тете Наташе или на тете Наде?
Тетушки покраснели, тревожно и искательно глядя на жениха.
– Галечка, иди, погуляй… – Бабушка подтолкнула Галю к калитке.
– Я не хочу! – сопротивлялась Галина, – пускай он скажет, а то тети из-за него каждый вечер ссорятся и даже дерутся! Чего… Ему жалко разве сказать? А то ходит, обедает каждый день, а тетушки мучаются!
Бабушка схватила Галину за руку и потащила к калитке.
– Чего ты меня тащишь? – кричала обиженная Галя. – Сама говорила, что если они в этом году замуж не выйдут хоть за черта с рогами, то перезреют и взбесятся!
– Гуляй! – бабушка вытолкала Галю на улицу и захлопнула калитку.
На заборе соседнего дома сидел большеголовый мальчуган с бесцветными глазами и выгоревшими за лето до хлорной белизны волосами.
– Турнули? – радостно спросил он. – Женишку мешаешь?
– Ничего не турнули! – заносчиво ответила Галя. – Я гулять вышла.
– А-а-а… – равнодушно ответил Ипат.
– Ипат, давай играть, – предложила Галя.
– Во что? – недоверчиво спросил Ипат.
– Давай играть, будто я принцесса, а ты простой деревенский мальчик, – предложила Галина.
– И чего я делать буду? – оттопырил нижнюю губу недоверчивый Ипат.
– Ты будешь мне прислуживать, исполнять все мои желания, даже самые ужасные! – предложила Галя.
– Не-а, – после недолгого раздумья отказался Ипат, – не буду я тебе прислуживать.
– Ну и дурак! – расстроилась Галина. – Вот приедет за мной моя мама, привезет мне конфет, ландринок[1], новые ботиночки, я ничего тебе не дам!
– Не приедет твоя мамка! – злорадно поведал с забора Ипат. – Ты брошенка, тебя мамка бросила!
– Приедет! – закричала Галя.
– Не приедет! Не приедет! Не приедет! – кричал в ответ злой Ипат. – Твоя мамка в Москве за бублики голой скачет! Не приедет! Не приедет!
Галя подняла с земли увесистый камень и бросила его в обидчика, но камень был слишком тяжел для ее слабой ручки и до забора не долетел. Потому Ипат продолжал безнаказанно кричать:
– Не приедет! Не приедет!
Когда Галя, осторожно проскользнув в калитку, вернулась в свой сад, Кузьмы Петровича уже не было.
Заплаканная тетя Наташа схватила ее за ухо и потащила к дому мимо полулежащей в гамаке Нади с мокрым полотенцем на лбу.
Бабушка, наливавшая пустырник из пузатого флакона в чайную ложку, побежала вслед за своей дочерью, тащившей плачущую Галю.
– Не трогай дитя! – кричала она. – Дитя не виновато!
– Последний столующийся ушел! – шипела тетя Наташа, отвешивая племяннице подзатыльники. – Все из-за языка твоего поганого! На что жить будем, засранка? На что, я тебя спрашиваю?
Тетя Надя громко застонала, и бабушка была вынуждена вернуться к ней.
– Ухи не крути! – попросила она. – Хрящик повредишь. Лучше за волосы дери!
– Вот сиди здесь теперь! – приказала тетя Наташа, вталкивая Галю в погреб.
Погреб был неглубокий, «летний», в нем хранились банки с вареньем, картошка, лук, яблоки нового урожая и ненужный огородный инвентарь.
– Варенье не трогай! – приказала тетя Наташа и захлопнула кое-как сколоченную из горбыля дверь.
Галя вытерла слезы подолом платьица, подтащила к дверям дырявое ведро и, перевернув, села на него. Сквозь дверные щели она смотрела на тетушек и бабушку, обсуждавших ее судьбу.
– Я с ней жить не стану! – убежденно говорила бабушке тетя Наташа. – Последнего жениха отвадила, гадюка!
– А Павел? – робко напомнила бабушка.
– Он к Ляминской дочке ходит, – слабым голосом напомнила тетя Надя.
– Еще бы ему не ходить! – злобно откликнулась тетя Наташа. – Была бы у меня обувная лавка, и ко мне бы отбою не было!
– Лишний рот! – горестно продолжала тетя Надя. – Дармоедка!
– Она дитя! – напомнила бабушка, собирая со стола грязную посуду. – Наташа, – позвала она, разглядывая тарелку.
– Что, мама? – недовольно отозвалась дочь, укладываясь в гамак рядом с сестрой.
– На тарелке суповой щербинка… скол… вчера не было! – расстроилась она.
– Надежда на стол накрывала, – занятая своими мыслями, ответила тетя Наташа.
– Надя? – повернулась к другой дочери бабушка.
– Что вы ко мне пристали? – плачущим голосом спросила тетя Надя. – Не я это… может, Кузьма Петрович?
– Он что же, тарелки грызет, Кузьма ваш? – продолжила сбор посуды бабушка.
– Мама, – решительно вставая из гамака, сказала тетя Наташа. – Отправлять ее надо! Вместе нам не прожить!
– Куда отправлять? Как? – ахнула бабушка.
– В Москву, к Клавдии. Дочь к матери! – так же решительно продолжила тетя Наташа, легко подымая ведерный самовар со стола.
– Она дитя! – напомнила бабушка.
– Дитя, а ест как лошадь, – слабым голосом напомнила тетя Надя.
– Вот пока не выросла, и надо отправить! – рассудительно сказала тетя Наташа и понесла самовар в дом.
– Как же, в Москву? – расстроилась бабушка. – С кем? Три дня пути! Она ведь дитя! И куда? Клавдия ведь там не устроена…
– Вот пускай теперь и устраивается! – мстительно сказала тетя Надя из гамака.
– Так ведь и денег нет… на билет! – напомнила бабушка.
– Ну… на это найдем! – пообещала вернувшаяся помочь бабушке тетя Наталья.
Потом они еще долго сидели за пустым садовым столом и неспешно говорили, но о чем – Галя не слышала… она уже давно спала, прислонившись головкой к ветхим дверным доскам.
Проснулась Галя в своей кроватке поздно вечером. Напротив, на высокой металлической кровати с шарами сидела бабушка и расчесывала деревянным гребнем седую косу – на ночь.
– Бабушка! – позвала Галя.
– Что, моя ягодка? – устало откликнулась бабушка. – Попить хочешь?
– Бабушка, зачем мама в Москву от нас уехала? – серьезно спросила девочка.
– За любовью, – вздохнула бабушка.
– А что ж, у нас любви нет? – удивилась Галя. – Ты ее любишь, я ее люблю… так зачем было уезжать?
– Мамка твоя за другой любовью поехала… – ответила бабушка, крестясь на иконы, висевшие в углу за ее головой, – за настоящей!
– Как это… настоящая любовь? – не поняла Галя.
– Настоящая любовь – это любовь к мужчине, – серьезно пояснила бабушка.
– Разве у нас в городе нет мужчин? – удивилась Галя, – вон, дядя Кузьма…
– Какие это мужчины! – махнула рукой бабушка. – Так… воробьи!
– А Ипат будет мужчиной? – спросила Галя, вылезая из-под одеяла.
– Если в соплях не захлебнется, – ответила бабушка, вплетая в конец косы бумажку.
– Значит, все мужчины в Москве? – догадалась Галя.
– Значит, так… – согласилась бабушка. – Как раньше говорили? Москва – любовь, Питер – монета! Вот мамка твоя и поехала принца искать.
– А у меня будет принц? – замирая, спросила Галя.
– Конечно, солнышко мое! – обрадовалась бабушка, сползая с кровати. – Будет у тебя принц, красавица моя! – Она села к Гале, положив ей на голову морщинистую, худую, но очень крепкую руку.
– А какие они – принцы? – прижимаясь щекой к бабушкиной руке, спросила Галя. – Как их узнать? Такие, как из сказок?
– Да очень просто… – охотно объяснила бабушка, укрывая внучку одеялом. – Лик светлый, глаза ясные, волосы русые, рука прямая и твердая, плечи широкие, а чресла узкие… Спи, радость моя.
Бабушка поцеловала Галю, пошла к своей кровати, задула керосиновую лампу, и в наступившей темноте по скрипу пружин Галя поняла, что бабушка легла на кровать.
– Лик светлый, глаза ясные, волосы русые, рука прямая и твердая, – шептала Галя, чтобы запомнить. – Бабушка! – вдруг вспомнила Галя. – Ты меня в Москву отправишь?
– Умру – делайте что хотите! – зевнув, отозвалась бабушка. – Спи!
Галя выбралась из-под одеяла и, шлепая босыми ногами, подбежала к бабушкиной кровати.
– Бабушка, миленькая, отправь меня, Христа ради, к маме! – зашептала она, обнимая бабушку. – А я потом тебя к себе выпишу! Отправь, пожалуйста!
– Вот мамка приедет твоя и заберет с собою, – пообещала бабушка.
– Когда же она приедет? – плача, шептала Галя. – Ты все обещаешь, а она все не едет!
– Приедет, – пообещала бабушка. – Спи!
«Мобилизационный» вагон почти весь был заполнен мешками с яблоками. Хозяин пересчитывал мешки, сбивался, начинал пересчитывать заново, помечая мешки при помощи палки, вымазанной в дегте.
– Дяденька, у вас хлебца нету? – спросила Галя.
– Хлебца? – удивился хозяин яблок. – У тебя же пирог был?
– Я его съела, – призналась Галя.
– Яблочков пожуй, – посоветовал хозяин.
Галя взяла из ближайшего мешка яблоко, надкусила его и тут же выплюнула.
– Дяденька, – взмолилась она, – не могу я больше яблоки есть! Третий день ем и ем! Не лезут они в меня!
– Нету хлебца, – развел руками хозяин. – Нету. Откуда ж ему взяться, хлебцу-то! Теперь до самой Москвы ничего не будет… – и он, досадуя, что его отвлекли, продолжил пересчитывать мешки.
Галя прижалась носом к оконному стеклу, но за окном ничего интересного не было, и она вынула из корзины со своими вещичками фотографию мамы и стала смотреть на нее.
– Лактионова? – в недоумении рассматривал конверт небритый колченогий дядька.
Он подпрыгнул на протезе, опираясь на косяк двери, взобрался на порог и крикнул в задверную темноту:
– Лактионова живет?
В ответ донеслось что-то визгливое, женское, нечленораздельное, но явно ругательное.
– Вот мама! – Галя протянула колченогому фотографию мамы в рамочке, которую она держала у груди, как икону во время крестного хода. Дядька взял фотографию в руки, посмотрел и вернул обратно:
– Не видел.
Торговец яблоками в недоумении почесал затылок.
– Мил человек, – решительно обратился он к инвалиду, – адрес тот?
– Тот, – ответил дядька. – Счас… – Он опять запрыгнул на порог. – Паспорта посмотрю!
За дверью стоял столик с запачканным чернилами дерматином. Инвалид вынул из ящика стола пачку засаленных паспортов.
Торговец яблоками осторожно вступил вовнутрь. Огромная комната была перегорожена ситцевыми занавесками, фанерными перегородками, просто шкафами… Посередине, на длинном столе, работали бесчисленные керосинки и примусы, от баков и тазов поднимался густой пахучий пар – кипятили белье.
– Артелью живете? – догадался торговец.
– Вроде того… коммуной! – ответил закончивший изучение паспортов инвалид. – Нету Лактионовой.
– Чего ж делать? – в отчаянии спросил яблочник.
– Мама в театре, актрисой работает! – напомнила Галя.
– Мил человек, где здесь театр? – спросил торговец.
– Шут его знает! – искренне ответил инвалид.
– Тетки твои трешницу дали за доставку, а хлопот с тобой на весь четвертной[2]! – ругался торговец, выходя с Галей из переулка на большую улицу.
Он остановился, высматривая человека, который мог бы сказать ему, где в Москве есть театр.
У витрин универсального магазина чистильщик-айсор[3] наводил при помощи двух щеток блеск на ботинках клиента, сидевшего на высоком стуле.
– Мил-человек! – обратился к нему торговец. – Не подскажешь, где здесь театр?
– Какой театр? – деловито переспросил чистильщик обуви.
– Какой-нибудь… – растерялся торговец, – где актрисы работают.
– Откуда приехал? – печально спросил айсор.
– Из Касимова, – признался торговец.
– Понятно… – кивнул курчавой головой представитель древнего народа. – По этой улице пойдешь, в конце будет Большой театр, а напротив его – Малый.
– Благодарствуйте! – обрадовался торговец и заспешил в указанном направлении.
– Стой! – окликнул его чистильщик.
– Что? – испуганно обернулся яблочник, боясь, что чистильщик потребует за справку денег.
– А Касимов – это где?
– Как где? – обрадовался бесплатности торговец. – На Ловати!
– А Ловать – это что? – выпучил катарактные глаза чистильщик.
– Река! – удивился в свою очередь торговец.
Задрав головы, Галя и ее провожатый взошли под колоннаду Большого театра.
– Как фамилия матери? – спросил вахтер служебного входа Большого театра.
– Как у меня! – гордо ответила Галя, вдохновленная мыслью о том, что мама работает в доме с такими большими колоннами.
– А как у тебя? – терпеливо расспрашивал вахтер.
– Лактионова! – выкрикнула Галя.
– Балерина? – поинтересовался вахтер. – Или певица?
– Актриса! – снисходительно пояснила девочка.
– Нет такой! – сообщил вахтер, водя корявым, желтым от никотина пальцем по спискам.
– Как нету? – в отчаянии воскликнул торговец.
– Так и нету, – спокойно ответил вахтер. – Может, в каком другом?
– А в каком? – с вновь появившейся надеждой спросил яблочник.
– Черт его знает… – философски заметил вахтер. – В Москве театров много!
– Сколько? – тихо спросил торговец.
– Штук двадцать, – значительно ответил страж служебного входа.
– Вот горе-горе, беда-то какая! – сползая на стул, прошептал незадачливый провинциал. – Зачем вам столько театров-то? – в сердцах спросил он у вахтера.
– Народ ходит, – пожал плечами вахтер. – К культуре тянется!
– Дяденька! – взмолился торговец яблоками. – Я товар оставил на вокзале, в багажном дворе! Разворуют! Разорят башибузуки ваши московские!
– А что за товар? – оживился продолжению беседы вахтер.
– Яблоки наши… касимовские! – чуть не плача пояснил торговец.
– На каком вокзале? – сочувственно расспрашивал вахтер.
– На Казанском! – заплакал продавец.
– Там могут! – согласно кивнул вахтер. – Там татары грузчиками… народ лихой! Вороватый! Осип Аронович! – вдруг окликнул он худого до патологии парня в тюбетейке и с тортом в руках, проходившего через вертушку.
– Вы такую Лактионову… как маму звать? – спросил он у Гали.
– Мама Клавдия! – сообщила девочка.
– Лактионову Клавдию, актрису, знаете? – спросил вахтер.
– Знаю, – тонким томным голосом, растягивая гласные, ответил парень, – она у Вахтангова служит.
Яблочник, не в силах сдерживать нахлынувшие на него чувства, повторяя:
– Благодарствуйте вам! Благодарствуйте! Вот как все разрешилось-то! – вынул из карманов оставшиеся яблоки и одарил ими танцовщика Большого театра.
– Подождите здесь! – распорядилась значительного вида тетка с красной повязкой на руке и ушла по полукруглому коридору, в который выходили бесчисленные узкие двери.
Торговец и Галя разместились на крытой красным бархатом банкетке. Торговец с наслаждением вытянул натруженные за день ноги и сразу же задремал. Галя тихонько встала и пошла на неясные звуки, доносившиеся из-за высоких дверей. Она толкнула одну из них и очутилась в кромешной темноте. По дыханию, покашливанию, невидимому шевелению она поняла, что здесь люди. Много людей.
Откуда-то из-за смутных силуэтов доносилась громкая протяжная речь и женский плач. Галя осторожно пошла на плач, споткнулась о чью-то ногу, потом вспыхнул яркий свет, заиграла музыка. Галя увидела высокую сцену, а на сцене маму – бледную, невероятно красивую, в длинном кружевном белом платье…
– Мама! – закричала Галя. – Мама! Мамочка!
В ярком свете, идущем со сцены, обнаружился заполненный людьми зал и проход между рядами, по которому Галя побежала к сцене.
– Мама! Мама! – радостно кричала Галя, пытаясь влезть на барьер оркестровой ямы.
Это только кажется, что профессиональные театральные актеры, да еще и в идущем не первый сезон спектакле, в роли, переигранной десятки раз, играют «механически» – от сцены к сцене, от начала спектакля до антракта… Актерам понадобилось некоторое время, чтобы сообразить, что в зале происходит что-то необыкновенное.
Клавдия, не оборачиваясь к залу, продолжала говорить свой текст, когда плачущую Галю один из музыкантов снял с барьера и передал другому. – Где твоя мама? – спросил принявший девочку музыкант.
– Вот она! Вот! – указывая пальчиком, кричала Галя.
– Ее зовут Лактионова Клавдия!
Она вырвалась из музыкантских рук, пробежала среди пюпитров и оркестрантов к маленькой лестнице, ведущей на сцену, и начала неуклюже подниматься по высоким ступеням, не выпуская из рук ни фотографии, ни пластинки.
– Что? Что происходит? – не видя дочь, спросила Клавдия шепотом у партнеров. – Что в зале?
Галя уже бежала к ней по сцене, протягивая руки с фотографией и пластинкой – предметами, всю ее маленькую жизнь олицетворявшими для нее маму.
Клавдия увидела бегущего к ней ребенка и растерянно спросила:
– Товарищи, чей ребенок? Заберите ребенка со сцены!
И только когда Галя обняла ее, уткнувшись лицом в низ живота, Клавдия поняла, что эта девочка связана с нею, и растерянно спросила:
– Галя? Доченька? А где бабушка?
В гримуборной счастливая Галя сидела на руках еще не пришедшей в себя Клавдии:
– Бабушку похоронили на маленьком кладбище. На Заречном дорого было, – рассказывала она матери. – Батюшка был… отпевал, все было благочинно… – пересказывала она чужие слова. – Бабушка в гробу маленькая-маленькая была… как девочка! Ее в юбку в горошек одели и в белую кофту кружевную. Тетушки теперь дом с садом делить будут на приданое и замуж выходить…
Клавдия беззвучно плакала. Слезы катились из ее глаз, проделывая в густом гриме затейливые извилистые дорожки, а Галя, не чувствуя своей ненужности, продолжала распирающий ее рассказ:
– Они мне пирог в дорогу испекли, а пирог сырой… тесто, наверное, не взошло… Я его съела, и у меня живот заболел…
Галя заметила, что мама плачет.
– Ты от счастья плачешь? – уверенно спросила она.
Мать молча кивнула.
– А что мы теперь делать будем? – крепче обняла маму Галя.
– Будем жить… – ответила мать.
– Худая какая! – отметила соседка Клавдии по гримерной, тщетно пытавшаяся стереть обильный грим с лица. – Кожа да кости! Изголодалась в дороге? На, покушай… – предложила она Гале извлеченное из сумки яблоко.
Галя не могла отказать маминой подруге, тем более одетой в не менее красивое, чем у мамы, платье. Морщась, она откусила красный яблочный бок, и ее тут же стошнило.
Мама в пьесе о Великой французской революции «Четырнадцатое июля» играла Луиз-Франсуа Конта – парижскую куртизанку, по версии автора пьесы Ромена Роллана – трибуна и кумиршу парижской черни. Декорации на сцене изображали парижскую площадь, запруженную простым рабочим людом – актерами театра. Луиз-Франсуа взобралась на двуколку с капустой, запряженную в живую лошадь, спокойную от старости и влитой в нее перед спектаклем браги, и начала произносить пламенную речь:
– Вам меня не запугать! Вы не любите королеву? Вы хотите избавиться от нее? Что ж, выгоняйте из Франции всех красивых женщин! Только скажите – мы быстро разберемся! Посмотрим, как вы обойдетесь без нас! Какой дурак назвал меня аристократкой? Я – дочь торговца селедкой! Моя мать содержала лавочку возле Шатлэ! Я так же работаю, как и вы! Я так же, как и вы, люблю Неккера! Я – за Национальное собрание![4]
Эту речь слушала в кулисе Галя. Было ей уже десять лет. Она была обильно измазана углем, одета в драное платьице, за спиной на лямке была привязана тяжелая корзина с разнообразным тряпьем. Она ожидала своего выхода и от нетерпения переступала босыми ногами по грязным доскам сценического пола.
К девочке, неслышно ступая, подошел старик.
– Сама или ущипнуть? – спросил он.
– Ущипни, – попросила Галя.
– Пора уже самой научиться, – проворчал старик. – Год, почитай, тебя щиплю!
Он скрутил кожу на ее ручке. Галя тихо взвизгнула, из глаз ее потекли обильные слезы.
– Пошла! – старик легонько подтолкнул ее в спину.
Галя, плача навзрыд, выбежала на сцену, в толпу революционных парижан. Тогдашний соратник Робеспьера Марат, гладя Галю по голове, ласково спросил:
– Что с тобой, малютка? О чем ты плачешь?
– Меня зовут Жюли! – что есть силы крикнула Галя. – Моя мать прачка! Мы за тебя, о Марат!
– Тебя зовут Жюли. Твоя мать прачка. Ты за меня. А знаешь ли ты, чего я хочу? – вопросил Марат, почему-то продолжая гладить Галю по голове, но обращаясь к толпе.
– Свободы! – закричала Галя-Жюли, подымая вверх руку.
Темный, невидимый из-за света рампы зал отозвался аплодисментами.
«Конта», волоча за собою Жюли, влетела в самое начало очереди, состоявшей из еще не переодетых, в париках, артистов, только что отыгравших спектакль. Очередь стояла в окошечко театральной профсоюзной кассы.
– Мариша, милая, пропустишь? – вклинилась «Конта» перед девушкой, одетой маркитанткой. – Ничего не успеваю! Надо Гальку домой отконвоировать и на концерт в «Союз печатников» лететь, там денег не платят, но обещали в их ОРСе с обувью помочь!
– Становись, – разрешила «маркитантка».
– А по скольку дают? – тараторила «Конта».
– По шесть, – со скорбным вздохом отвечала снабженка национальных гвардейцев.
– А на воскресенье? – ахнула Клавдия.
– На воскресенье не дают, – так же скорбно продолжала «маркитантка».
– Почему? Всегда давали! – возмутилась Клавдия.
– Мама, – дернула за руку «Конту» «Жюли», – как я сегодня играла?
– Хорошо! – отмахнулась от дочери Клавдия. – Нет! Так дело не пойдет! Надо протестовать! В дирекцию надо идти, в партийную группу! – с интонациями лидера парижской черни возмущалась мать Гали. – Мы в воскресенье играем, значит, нам должны давать талоны и за воскресенье!
– Мам! А плакала я хорошо? – приставала Галя.
– Хорошо ты плакала, – рассеянно похвалила мама.
– Значит, я тоже стану актрисой? – радостно спросила девочка.
– Если будешь лезть вне очереди, то станешь не актрисой, а такой же наглой дрянью, как твоя мама! – величественно сказала старуха, стоявшая в очереди вслед за «маркитанткой».
– Как вы выражаетесь при ребенке? – взвилась Клавдия.
– Действительно, Софья Андреевна, – вступилась за подругу «маркитантка». – Я для Клавдии очередь занимала.
– Сама молчи, бездарь! – прервала ее старуха. – Понапринимали в театр шлюх провинциальных и удивляются, чего это зритель не ходит! А зритель – он не дурак! Он разницу знает между борделем и храмом искусства!
– Это кто бездарь? – начала наступать на старуху «маркитантка». – Кто, я спрашиваю?
– Ты! – взвизгнула старуха.
– Я? – переспросила «маркитантка», краснея в преддверии нешуточной драки.
– Ты! – подтвердила старуха. – Бездарь и шлюха!
– Мариночка! Мариша! – схватила за руки подругу Клавдия. – Оставь эту руину буржуазной пошлости! Ее зрителя Красная армия в Черном море утопила, вот она и злобствует! Не реагируй, родная! Будь выше этой содержанки купеческой, никому не нужной старухи!
– Я-то вот как раз и нужна! – завопила Софья Андреевна. – Мне Максим Горький адреса преподносил! Плакал и руки целовал за исполнение Гедды[5]! Литературное сообщество брошь бриллиантовую презентовало…
– Бриллианты сдала или сокрыла от советской власти? – обрадовалась «маркитантка».
– Лактионова! Быстро ко мне с дочерью! – прервал скандал пробегавший мимо озабоченный мужчина в мятом холщовом костюме.
– Валентин Валентинович! – протянула к нему руки старуха – Защитите! Это невыносимо!
– Потом, Софья Андреевна, – отмахнулся от нее заведующий труппой, – потом!
– Товарищ Касьянов, – представил заведующий, входя в свой кабинет, молодого мужчину в военном френче, рассматривавшего почетные грамоты и благодарственные письма, густо висевшие на стенах кабинета. – Из ЦК ВЛКСМ[6]. У товарища Касьянова к тебе, Лактионова, ответственное дело! Вернее, не к тебе, а к твоей дочери, – садясь за свой стол, заваленный бумагами и разнообразной макетной дрянью, сообщил заведующий. – Товарищ Касьянов, – вдруг хохотнул он, – знаешь, как в театре зовут заведующего постановочной частью?
– Нет, – мрачно ответил комсомольский работник.
– Завпост! – сияя от предстоящей шутки, заявил заведующий. – А как зовут меня, заведующего труппой, знаешь?
– Нет, – еще мрачнее ответил преисполненный важностью порученного ему задания важный гость.
– Завтруп! – засмеялся заведующий.
– Товарищ Лактионова, – отвернулся от весельчака-заведующего комсомольский работник, – мы отбираем детей для вручения цветов членам Центрального комитета ВКП(б)[7], во время парада на Красной площади, посвященного всесоюзному Дню физкультурника! Ваша дочь пионерка?
Клавдия с ужасом поняла, что она ничего не знает о взаимоотношениях своей дочери с недавно образованной пионерской организацией, и растерянно повернулась к Галине.
– Пионерка! – смело ответила дочь, глядя прямо в глаза ответственному товарищу.
– Хорошо, – похвалил ее Касьянов. – Как тебя зовут?
– Галя Лактионова! – звонко ответила дочь Клавдии.
Галя, совершенно голенькая, стояла, прикрываясь ладонями, перед суровым доктором, у которого из-под белого халата торчали военное галифе и начищенные до невероятного блеска лаковые сапоги.
Доктор покопался в ее коротко стриженных волосах и сказал:
– Вшей в волосистой части головы нет…
Сидевший за столом человек, в таком же белом халате, но почему-то в фуражке, записал этот факт в специальный журнал.
– Подними руки, – приказал доктор.
Галя, стесняясь, оторвала руки от низа живота и подняла их вверх.
– Пиши… в подмышечной части припухлостей нет, – продиктовал доктор. – Руки дай!
Галя протянула ему руки, доктор внимательно осмотрел ее ладошки, ногти и продиктовал:
– Кожные покровы чистые, прыщей, нарывов, коросты не обнаружено! Повернись!
Галя повернулась к доктору спиной.
Он вынул из кармана слушательную трубку и внимательно прослушал Галину спину.
– Легкие чистые, без хрипов. Повернись!
Галя повернулась.
– Дыхни! – приказал доктор.
Галя набрала воздуху и выдохнула доктору прямо в лицо.
– Пиши! – приказал доктор. – Изо рта не воняет. Может быть допущена, следующая!
Из толпы обнаженных девочек, томившихся у стены, мелко ступая, пошла к столу следующая.
Клавдия и Галя шли по Кривоколенному переулку к своему дому.
– Надо тебе в пионерки вступить, – озабоченно сказала мама.
Мимо прошла колонна красноармейцев, с присвистом распевая «Эй, комроты, даешь пулеметы…».
Красноармейцы шли в баню – у каждого под мышкой был сверток, состоявший из вафельного полотенца, чистых кальсон, рубахи и завернутых в них четвертушек мыла. Последние в строю несли мешки с вениками.
– Мама, а зачем он дышать на него заставил? – недоумевала Галя, заглядываясь на неряшливого старика, продававшего прямо около их подворотни птиц в клетках. Птицы невообразимо галдели – их было много, и ни одна не повторялась.
– Ну как же… вот ты будешь вручать цветы вождям. Очень может быть, что тебя захотят поцеловать… а у тебя изо рта дурно пахнет. Вождям будет неприятно, – пояснила Клавдия, поднимаясь по узкой замусоренной лестнице.
Вдруг она остановилась, присела на ступеньку перед дочерью и, обняв ее, очень серьезно спросила:
– Ты понимаешь, девочка, какая это ответственность? У всей страны на виду подняться на Мавзолей Владимира Ильича Ленина и вручить цветы… может быть, самому товарищу Сталину! А что? Чем черт не шутит? Может быть, и самому товарищу Сталину! Понимаешь, какая это ответственность и какое это счастье?
– Понимаю, – твердо ответила Галя. – А меня выбрали потому, что я на сцене хорошо играю?
– И поэтому тоже, – подымаясь и продолжая путь по лестнице, подтвердила мама.
– Мама, а что такое шлюха? – продолжила расспросы Галя.
– Забудь это слово… Это нехорошее слово, и к нам оно не имеет никакого отношения, – гордо ответила мама.
Они преодолели последний пролет и…
…обе замерли, как громом пораженные.
Перед дверьми в квартиру сидели на плетенных из ивняка чемоданах Галины тетушки и Клавдины сестры. К стене были прислонены свернутые самодельные тюфяки.
Увидев родственников, они кинулись к ним, причитая и осыпая бесчисленными поцелуями.
– Ой, Клавочка, сестричка наша! Красавица! Похорошела-то как! А Галечка! Девушка уже! Какая выросла! И тоже красавица! Вся в мамочку! – щебетала тетя Наташа.
– Чего приперлись? – остановила этот поток Клавдия.
– Так работу, женихов искать! – радостно пояснила тетя Наташа. – У нас же ни того ни другого нету! А Надя еще и учиться хочет на учителя!
– Дом мы продали! – сообщила тетя Надя. – Тебе твою долю привезли…
Родственники сидели за столом, на котором покоились остатки привезенных из Касимова гостинцев. Клавдия рассматривала бабушкину шаль и три фотографии – все, что осталось от ее матери. Рядом лежали пересчитанные деньги – ее доля за проданный дом.
Сестры напряженно ждали решения своей судьбы.
– Значит, так… – решила Клавдия – Живите, коль приехали!
Тетушки облегченно выдохнули и заулыбались.
– Я вам угол отгорожу. Столуемся отдельно. Как скажу – из дома вон, чтоб не мешали!
– Конечно, Клавочка! Мы понимаем! – заверили сестру приезжие.
Клавдия с сестрами передвигали на середину комнаты единственный шкаф, которому отводилась роль разделяющей стены. В стену был вбит здоровенный гвоздь, от него к шкафу протянута веревка. Клавдия закончила подшивать на швейной машинке «Зингер» занавеску, состоящую из двух кусков выцветшего ситца. Занавеску нанизали на веревку, и угол для сестер был готов.
Галя лежала на кровати в своем углу за такой же занавеской и старалась заснуть под негромкий разговор мамы и тетушек.
– Девка-то как на отца похожа. Просто вылитая! – шептала тетя Наташа.
– Руки такие же длиннющие и глаза его… бесстыжие! – поддакнула тетя Надя. – Не в наш она род!
– Руки что… – вздохнула мама, – вот характер… да! Его… Василия характер!
– Ох, намаешься ты с ней, Клавдия! – заохала тетя Наташа.
– Ничего, сломаем мы этот характер, – почему-то во множественном числе пообещала мама. – «Окать» отучила и характер переменю!
– А на кого выучить хочешь? – взволнованно спросила тетя Надя.
– На актрису. На кого же еще? – удивилась мать.
– Спаси Господь! – испугалась тетя Наташа.
Галя улыбнулась своей будущности и крепко заснула.
Был день, мама раздвинула занавеску в Галин «угол»:
– Доча, вставай! Вставай! Лежебока! Вставай! Иди на улицу, погуляй! – ласково попросила она.
Галя сползла с кровати, протерла кулачками глаза, вышла в комнату, натягивая через голову платьице.
– Здравствуйте, Антон Григорьевич, – поздоровалась она с крупным, значительным мужчиной, сидевшим за роскошно накрытым столом.
– Здравствуй, Галина, – снисходительно поздоровался мужчина.
И пока Галя быстро умывалась под жестяным рукомойником, мама поблагодарила Антона Григорьевича:
– Спасибо вам, Антон Григорьевич, за Галечку. Утвердили ее на парад физкультурников.
– Я знаю, – барственно отвечал Антон Григорьевич.
Мама быстро собрала бутерброды, налила стакан молока. С этим завтраком Галя вышла во двор, где на скамеечке сидели, лузгая семечки, ее тетушки. Посередине двора стоял огромный матово-серый «Паккард» с суровым шофером за рулем.
Галя присоединилась к тетушкам. Она ела бутерброды, запивала их молоком и мрачно смотрела на великолепный автомобиль, окруженный стайкой молчаливых мальчишек. Рядом со скамеечкой, в окнах полуподвала, из-за рядов горшечных гераней смутно виднелись бледные лица подвальных жильцов, с ненавистью любовавшихся невиданной машиной.
Послышались дребезжащие звуки жестяного колокола. Тетя Надя вынула из-под скамейки огромную бутыль в оплетке.
– Галька, керосин привезли! Сходи, купи. А стакан мы покараулим.
– Мама вам говорила, чтоб вы за керосином ходили, – буркнула Галя.
– Поговори еще у меня! – обрадовалась тетя Наташа.
– Яблоко от яблони недалеко падает! – со значением поддержала ее тетя Надя.
– Дармоедки! – мстительно сказала Галя и нехотя, зажав в кулаке мелочь, поплелась со двора.
У бочки с керосином змеилась длиннющая молчаливая очередь. Галя встала в самый конец очереди.
Когда она, согнувшись набок от тяжести бутыли, вернулась во двор, хмурый Антон Григорьевич усаживался в автомобиль. На тетушек, которые стояли у скамеечки как два солдата и радостно улыбались, он не обратил своего внимания.
– До свидания, Антон Григорьевич, – попрощалась вежливая Галя.
Антон Григорьевич отстраненно посмотрел на нее и, что-то буркнув в ответ, закрыл автомобильную дверцу. Мотор «Паккарда» взревел. Мальчишки бросились врассыпную, и чудо-автомобиль выехал со двора.
Клавдия лежала в кровати, укрывшись одеялом.
– Я посплю? – спросила она у вошедших сестер.
– Конечно, роднуша, – засуетились сестры. – Спи! Спи! Отдыхай! Что мы, не понимаем?
И они стали, стараясь не шуметь, убирать со стола.
Галя села рядом с маминой кроватью и стала смотреть ей в лицо. Мама спала, приоткрыв рот с искусанными губами, под дрожащими веками обозначились синие тени, кожа была покрыта красными пятнами. Галя вздохнула, положила руки между коленями и, сгорбившись, как старушонка, застыла, охраняя сон единственного родного ей человека.
А дальше была музыка! Громкие песни, исполняемые тысячами голосов! Сотни флагов! Громоподобные, с раскатистым эхом, крики «ура!».
Отобранные мальчики и девочки в пионерских галстуках, одинаковых белых панамках, белых же блузках и рубашках, в черных коротких штанишках, стояли у кремлевской стены позади Мавзолея, зажатые со всех сторон серьезными военными со множеством шпал в петлицах.
Дети видели только верхушки знамен, спортивных пирамид, представляющих живые, шевелящиеся танки, мартены, комбайны, а также сотворенные из папье-маше трактора, аэропланы и прочую технику, свидетельствующую о крепнущей советской индустрии.
Все это проплывало над головами почетных гостей, стоявших на гостевых трибунах – слегка приподнятых над брусчаткой Красной площади дощатых настилах – вдоль кремлевской стены.
Один из военных раздавал детям одинаковые букеты цветов, которые несли за ним в корзинах два стрелка НКВД. Еще один военный обходил детей с опросным листом:
– Номер пять! Кому подносишь букет? – спросил он пионера.
– Товарищу Ворошилову! – отвечал пятый номер.
– Номер шесть! Кому вручаешь букет? – продолжал он опрос.
– Товарищу Бухарину! – звонко отвечал шестой номер – рыженький серьезный мальчик.
– Смотри, не подведи! – погрозил пальцем военный.
– Н-н-не подведу! – краснея и заикаясь, обещал рыжий.
Номером седьмым была Галя.
Военный подошел к ней, обнял руками за плечи и, ничего не говоря, несколько мгновений смотрел ей в глаза.
Галя выдержала взгляд.
– Все знаешь? – тихо спросил военный.
– Все! – твердо ответила Галя.
– Не подведи! – погрозил он ей пальцем.
– Не подведу, – пообещала Галя и вдруг улыбнулась.
Военный еще раз внимательно посмотрел ей в глаза, провел руками по телу, обыскивая на всякий случай, и пошел дальше.
– Номер восемь! Кому вручаешь букет?
– Товарищу Кагановичу! – писклявым голосом отвечал восьмой номер.
С неба послышался рокот моторов.
Галя задрала голову. Прямо над Красной площадью пролетали эскадрильи аэропланов.
– Пошли! Пошли! Пошли! – услышала она громкий шепот военного, который махал опросным листом, подгоняя пионеров.
– Пошли! – шипел он. – Пошли! Не подведите! Пошли!
Пионеры цепочкой выбежали из-за Мавзолея, по гранитной лестнице поднялись на трибуну, и Галя остановилась как вкопанная…
Перед ней сплошной стеной стояли мужские спины и попы, одетые практически в одинаковые френчи[8] и одинаковые же, защитного цвета, бриджи. Только в самом конце трибуны мелькнул на мгновение обычный штатский костюм, принадлежащий Молотову, но Галя этого не знала.
Она метнулась обратно, столкнулась с восьмым номером, который от столкновения выронил букет и тут же заплакал. Галя повернулась в другую сторону: там уже вовсю вручали букеты и отдавали пионерские салюты.
И тогда, набравшись от отчаяния смелости, она постучала в ближайшую защитного цвета попу, как стучат в дверь, и крикнула:
– Дяденька Сталин! Дяденька Сталин! Повернитесь, пожалуйста!
Мужчина с большим круглым лицом и с черными, как хвостики новорожденных щенят, усами наклонился к ней и, показывая на мужчину рядом с ним, сказал:
– Товарищ Сталин рядом, девочка!
Опомнившаяся и подобравшая букет «восьмерка» пролетела мимо, злорадно толкнув Галю, попавшую в руки успевшего развернуться Иосифа Виссарионовича.
Сталин поднял ее, потянулся к ней губами. Галя, памятуя о запахе изо рта, что есть силы сжала губы и остановила дыхание, чтобы дурной запах, не дай бог, не прорвался сквозь ноздри. Вождь щекотнул ее усами, поставил обратно на гранит, взял букет, сказал с сильным кавказским акцентом:
– Збазыбо, – и повернулся к ней спиной.
Галя стояла, подняв руку в пионерском салюте, до тех пор, пока ее насильно не уволок с трибуны все тот же военный с опросным листом.
Провода были присоединены, заизолированы. Монтер крикнул с верхотуры:
– Готово! Включай! – и начал спускаться со столба на «кошках» к ожидавшим его мальчишкам.
Его коллега слез с подоконника, проверяя руками свежепроложенный по стене провод, вынул из картонной коробки радиопродуктор[9] «РТ-7», в просторечии называемый «тарелкой», сдунул с него невидимую пыль, поставил на комод, предупредив:
– Его можно и на стену вешать! Сзади крючок специальный!
Включил тумблер в центре «тарелки», вмонтированный в металлическую пластину, на которой было выгравировано: «Пионерке тов. Г. Лактионовой от тов. Сталина. 1929 год».
Из их «тарелки» вырвался хрипловатый голос народного артиста СССР В. И. Качалова, читавшего стихотворение Николая Алексеевича Некрасова:
Монтер дал расписаться маме в «заказ-наряде» и неслышно ушел. Семья сидела перед репродуктором, как зрители в зале перед сценой, и слушала стихи великого поэта-народника.
читала приемной комиссии Театра-студии рабочей молодежи Галя Лактионова.
Комиссию возглавляла народная артистка республики Юрьева, высокая надменная старуха, одетая в глухое черное платье с огромной камеей у самого подбородка. Ассистировал ей вновь назначенный главным режиссером театра Арсеньев Михаил Георгиевич, рассеянный с виду толстяк с шевелюрой спутанных волос, которые он постоянно тревожил руками. Рядом сидели сухонький, аккуратный преподаватель сценодвижения и фехтования Вольф Теодор Францевич и известнейший московский театральный критик Волоконников, про которого злые языки говорили, что он безвозвратно брал деньги в долг у самого А. П. Чехова.
закончила чтение Галина.
Комиссия молчала.
Арсеньев делал пометки в блокноте, Вольф шептал на ухо Юрьевой.
– Скажите, деточка, – спросила Юрьева, – зачем вы вообще хотите стать актрисой?
– Чтобы любить! – весело и нисколько не стесняясь, ответила Галя.
– Чтобы что? – оторвался от своих пометок Арсеньев.
– Чтобы любить! – так же легко повторила Галя.
– Кого? – не понимал главный режиссер.
– Всех! – пожала плечами Галя. – Зрителей, режиссеров, товарищей по сцене, вахтеров… всех!
– Этому вас мама научила? – величественно вопросила Юрьева.
– Нет, – честно призналась Галя, – сама поняла… Когда девочкой первый раз на сцену вышла, поняла: театр – это любовь!
Народная артистка республики Гликерия Ильинична Юрьева, блиставшая в театре еще в те времена, когда стеснительный юноша, принятый в труппу по протекции состоятельных родителей, бегая для нее в буфет за чаем, помыслить не мог, что через лет двадцать он только начнет осмысливать необходимость актерской системы, а еще через четверть века его узнает весь мир под фамилией Станиславский… Гликерия Ильинична, пережившая и Ермолову, и Стрепетову, и Комиссаржевскую, только сейчас услышала от этой девочки, светящейся юностью и счастьем существования, о смысле, которому она посвятила свою многотрудную жизнь.
– Эта дрозда даст! – высказал мысль Волоконников.
– Кому? – поинтересовался Арсеньев.
– Всем! – еще более уверенно ответил Волоконников.
Юрьева молчала.
– Значит, так! – объявил секретарь приемной комиссии, только что закончивший подсчеты. – Из девятнадцати принятых на курс… девять имеют рабочее происхождение, три – крестьянское, один – демобилизованный красноармеец, пять – из служащих, и только у одной с происхождением не все ясно…
– У этой! – с удовлетворением отметил Волоконников.
– У Лактионовой, – подтвердил секретарь.
– Что же у нее с происхождением? – заинтересовалась Юрьева.
– Отец, – коротко ответил секретарь.
– Что отец? – раздраженно поторопила секретаря Юрьева.
– Они с матерью Лактионовой в разводе, но с другой стороны, похоже, он из купцов, – несколько коряво объяснил свои опасения секретарь.
– Похоже – это как? – недоумевал Волоконников. – С бородой и в поддевке?
– По анкете похоже, – уточнил секретарь.
– Чему учит нас партия? – спросил вдруг Арсеньев. – Партия учит нас, что есть реакционное дворянство, а есть прогрессивное дворянство, объективно порвавшее со своим классом! Петр Первый, например, Пушкин, Лев Толстой, Алексей Толстой, оба, между прочим, графы… или революционер Кропоткин. А он был князем! Партия учит, что есть реакционное купечество, а есть прогрессивное купечество… тот же драматург Островский, например! Так что ничего страшного в этом я не вижу! Чем сейчас ее отец занимается?
– В тюрьме сидит, – любезно сообщил секретарь.
– Во как! – прервал установившееся после этой новости молчание Волоконников. – А за что?
– Проворовался, – коротко ответил секретарь.
– Слава богу! – перекрестился Волоконников. – Я-то, грешным делом, подумал…
– Что делать будем? – осторожно напомнил секретарь.
– Принимать! – коротко ответила Юрьева.
– И протокол подпишете? – ласково спросил секретарь.
Юрьева, не взглянув на него, макнула ручкой в чернильницу и поставила на протоколе свою личную подпись.
Удар палкой пришелся Галине по плечам:
– Спину держать ровно! Попу не отставлять! Все вы хотите стать сарами-бернарами, а работать никто не хочет! – Юрьева сидела в кресле посередине балетного класса и при помощи длинной палки руководила занятием по классическому танцу.
Студенты отрабатывали у станка батманы.
– Вы можете играть Офелию, Джульетту, Эмму Бовари так, как никто до вас не играл, но если зритель увидит вашу отвислую попу, то мгновенно забудет про Шекспира, Мольера и Флобера и будет думать только о ваших попах! Это раньше, когда кринолины носили, было легко! Можно было под этим кринолином хоть пукать. А сейчас актриса обнажена! Выставлена напоказ! Потому что все в ней должно быть прекрасно: и лицо, и мысли, и чувства, и попа!..
…очередной удар палкой пришелся по спине Таисии, Галиной подруги.
– Ты так ногами машешь, что тебя подковать хочется! – сопроводила свой удар пояснениями Юрьева.
Щупленький Вольф принес небожительнице стакан чая с лимоном в большой фарфоровой чашке на подносике, своей росписью напоминавшем лихие времена Людовика ХIV, запечатленные на картине Фрагонара «Поцелуй украдкой». Юрьева передала ему палку и принялась сосредоточенно пить чай.
Спину Галины от усталости начала сводить судорога, когда она почувствовала, что по ее ноге от икры к бедру началось какое-то движение. Она посмотрела сначала вниз, потом обернулась.
Ее сокурсник, невероятно красивый и статный юноша по фамилии Русаков, гладил ее вытянутой якобы для упражнения ногой.
– Вечером приходи ко мне в общежитие! – не дав ей открыть рта, зашептал сластолюбец. – Будем любиться!
Галя повернулась к нему и, ни слова не говоря, влепила ему пощечину.
– Чего ты? – прошептал Русаков, испуганно взглянув на Юрьеву, погруженную в чаепитие.
– Ничего! – прошептала в ответ Галя. – Ты меня тронул, и я тебя тронула.
– Ну, извини… – презрительно скривив рот, попросил прощения Русаков.
– Конечно! – лучезарно улыбнулась Галина.
Она отвернулась от обидчика и встретилась с внимательным взглядом Юрьевой.
Галина замерла.
– Лактионова! – звучно начала старуха. – Сегодня у нас упражнения для ног… Упражнения для рук мы будем изучать гораздо позже! Так что… рановато, деточка!
– Простите, Гликерия Ильинична, – потупила глаза Галина.
– И запомните! – поддерживаемая Вольфом старуха встала со стула. – Простота взаимоотношений свойственна искусствам низменным. Кинематографу, например! А вы готовитесь к вступлению в храм искусства – театр! Ведите себя соответственно!
– Бегу! Бегу! Бегу! – кричала Галина, выбегая на улицу, на ходу подхватывая под руку негодующую подругу. Спотыкаясь о булыжную мостовую, она мчалась к трамвайной остановке, не обращая внимания на гневный монолог задыхающейся от возмущения и быстрого бега Таисии, своей ближайшей подруги:
– Галька! Это уж слишком! Это просто свинство! Ты не товарищ, Галька, ты… ты… – окончательно задохнулась Таисия.
– Знаю, – пытаясь на ходу застегнуть ремешок наручных часиков, успокоила ее Галина. – Я лахудра, ехидна… Таська! – остановилась она. – Ты где это взяла? – Она схватила подругу за край платья.
– Нравится? – мгновенно забыла все обиды Таисия – Всю ночь перешивала! Хозяйкино платье! Материальчик чувствуешь? Если не врет – дореволюционный китайский шелк!
– Таська! – возмутилась Галина. – Это ты ехидна! Могла бы предупредить, я бы тоже что-нибудь придумала! А то я рядом с тобой как Золушка выгляжу!
– Как я могла тебя предупредить? – резонно заметила подруга. – У меня телефона на квартире нету, курьера пока не завела! Говорю же тебе, что ночью перешивала!
– Трамвай! – закричала Галина. – Трамвай!
И подруги опрометью бросились к трамвайной остановке в самом низу улицы.
Они успели, пронесясь через небольшую толпу, вскочить на подножку и теперь, остервенело толкаясь, пробивались вглубь переполненного вагона. Трамвай был набит человеческой злобой, руганью, женским истерическим визгом, тяжелым запахом мывшихся раз в неделю человеческих тел и хриплыми воплями кондукторши, призывавшей пассажиров оплачивать проезд. Граждане платить не торопились: во-первых, деньги передавать было опасно – они могли до кондуктора не дойти и обратно не вернуться, а во-вторых, двугривенный при зарплате двадцать четыре рубля в месяц – это были деньги.
Подруги протолкались в самую середину, счастливо избежав парализованную давкой кондукторшу.
– Сколько времени? – спросила Таисия.
– Четверть восьмого, – посмотрев на свои часики, взятые для солидности у матери, ответила Галина.
– Материны? – догадалась Таисия.
– Ага! – гордо ответила Галина – Немецкие, «Мозер».
– Не успеем, – мрачно предсказала Таисия. – Еще на двух трамваях и на Белорусском пересадка.
– Таська! – ахнула Галина – Ты чего, брови выщипала?
– Ага! – хихикнула Таисия. – Ночью!
– У тебя ночь – с неделю! – завистливо сказала Галина. – Все-то ты сделала… И платье перешила, и брови выщипала…
– Чего мне Любка Каверзина рассказала! – вытаращив глаза и понизив голос, поведала Таисия. – Она в понедельник пробовалась…
– Чего? – испугалась Галина.
– Она говорит, что режиссер ей сказал, что у него два условия, чтобы сниматься… первое… – Таисия приникла к уху Галины и прошептала ей первое условие режиссера, услышав которое Галина в ужасе отшатнулась от подруги и твердо сказала:
– Я на это не пойду! А второе?
– Талант, – скорбно ответила Таисия.
– Может, нам не ехать? – скисла Галина.
– Чего ты! – возмутилась Таисия. – Может, Любка из злости наврала, ее же не утвердили сниматься. И потом, он орденоносец! Не может орденоносец такие предложения девушкам делать!
– Все равно страшно, – жалобно сказала Галина.
– Страшно, – согласилась Таисия – Но очень хочется сняться!
Светотехник, неслышно матерясь, крутил рычажок на задней стенке прибора, возбуждая угольный стержень зажечься, воспламенить собою другой угольный стержень и тем самым создать «дугу интенсивного горения».
Дуга со страшным скрежетом зажглась, светотехник металлической метелкой вымел угольный мусор из внутренностей прибора и пошел к следующему «ДИГу»[10].
За его действиями следил оператор-постановщик в зеленом светозащитном козырьке на лбу.
– Линзу! – напомнил он светотехнику.
Наверху, на светотехнических лесах, топтались невидимые люди, оттуда падали бухты толстенного кабеля и сыпалась мелкая едкая пыль.
Пришедшие на кинопробы девушки жались у стены павильона, терпеливо дожидаясь, когда кто-нибудь обратит на них внимание.
– Чего-то актеров не видно, – прошептала Галина.
– Рано еще, – ответила всезнающая Таисия. – Видишь, свет расставляют, а под светом жарко… у актеров может грим поплыть, поэтому их вызывают в последний момент.
– Берегут, значит! – восхитилась Галина – А эти откуда? – она кивнула на девушек, теснившихся рядом.
– Из таировской студии, из мхатовской, эти от Вахтангова, – зашептала Таисия. – А вон режиссер!
– Где? – испугалась Галя.
– Вон! – с трепетным шепотом Таисия указала пальцем.
У режиссера было изможденное клинообразное лицо и выпуклые, немигающие светлые глаза. Редкие черные волосы были тщательно зачесаны и обильно набриолинены. Он сидел в раскладном брезентовом кресле с надписью «режиссер» на спинке и вычитывал экземпляр сценария, делая в нем частые пометки толстенным иностранным карандашом с золотыми ободками.
– Ну, давайте! – вдруг приказал режиссер, откладывая в сторону сценарий. – Что у вас там?
– Студентки, – сообщил, наклоняясь к нему, второй режиссер, небольшого роста крепыш в заграничном костюме и высоких шнурованных ботинках, – кандидатки на роль Анюты.
– Сколько у нас времени? – спросил в пространство режиссер.
– Андрей Ильич! – закричал второй режиссер. – Сколько еще времени займет коммутация света?
– С полчаса займет, – ответил оператор-постановщик, глядя на прожектора в специальное затуманенное стеклышко, – минут сорок.
– Давайте, – распорядился режиссер.
– Девушки! – начал махать руками второй режиссер. – Сюда! Прошу вас!
Он выстроил кандидаток в ряд перед режиссером, сам встал позади него, приготовившись записывать фамилии счастливиц, если таковые окажутся, в блокнот, прикрепленный к черной дощечке.
Режиссер внимательно осмотрел девушек, кивнул одной из них:
– Как зовут?
– Меня? – испугалась девушка с великолепными рыжими волосами.
– Да, – подтвердил режиссер.
– Тереза.
– Немка? – удивился в свою очередь режиссер.
– Нет! – еще больше испугалась девушка. – Русская. А что?
– Ничего… – помотал головой режиссер и слегка повернулся к ее соседке.
– Я могу сменить имя! – крикнула девушка. – Пожалуйста, оно мне и самой не нравится!
– Не надо, – попросил рыжеволосую режиссер. – Даже боюсь спрашивать, – засомневался он, рассматривая следующую девушку. – Спрошу, как вас зовут, а вы скажете – Брахмапутра, – неулыбчиво пошутил он.
– Любовь. Люба, – ответила девушка.
– Вот какое славное имя, – одобрил режиссер. – Сколько вам лет?
– Девятнадцать.
– Где учитесь? – равнодушно расспрашивал режиссер.
– В студии при Вахтанговском, – ответила девушка.
– Что у нас с фотогенией[11]? – спросил режиссер, продолжая рассматривать девушку.
– Порядок, – поспешно ответила студентка.
– Я не у вас спрашиваю, – посуровел режиссер. – Андрей Ильич?
– Черт его знает! – прищурившись, всмотрелся в девушку оператор. – Фотографию надо делать.
– Я принесла! – девушка достала из сумочки фотографии.
Второй режиссер принял от нее фотографии и передал их режиссеру-постановщику, который, перебирая их, продолжил опрос:
– Как вас зовут? – не обращаясь ни к кому, спросил он.
– Меня? – ткнула себя пальцем в пуговицу на блузке и ответила Галина Лактионова.
– Учитесь? – утвердительно спросил режиссер.
– Да.
– Где? – начал терять терпение глава съемочной группы.
– В училище при ТРАМе, на первом курсе, – почему-то стесняясь своего образования, ответила Галина.
– Понятно, – без всякого энтузиазма кивнул режиссер. Вдруг в его выпуклых глазах появилось некое подобие интереса, и он спросил: – А-а-а… вы не дочь, случаем, Клавдии Лактионовой?
– Дочь, – мгновенно напрягшись, ответила Галина.
– Поклон ей передайте от меня, – попросил режиссер и повернулся к следующей кандидатке.
– И все? – удивилась Галина.
– А что еще? – в свою очередь удивился режиссер.
– Я готовилась… – растерянно пояснила Галина. – У меня отрывок, стихотворение, песня.
– Спасибо, – улыбнулся режиссер. – Не надо. Ваше имя? – обратился он к следующей девушке.
Девицы-конкурсантки захихикали, но Галина не дала конкурентке открыть рта.
– Что значит не надо? – возмутилась она. – Вы не послушали меня и говорите «не надо»! Мы же не лошади, в конце концов, чтобы нас по внешним данным отбирали! Вы бы еще в зубы нам заглянули!
– Девушка! – назидательно ответил ей второй режиссер. – Это кинематограф! Здесь внешние данные имеют приоритетное значение! Мы, кстати, и в зубы претенденткам смотрим, чтоб без изъяна были… у нас же крупный план!
– Я не знаю, что означает слово «приоритетное»… – начала Галина.
– Приоритетное – значит главное, основное, девушка, – любезно пояснил второй режиссер.
– У нас в стране Советов приоритетное – это человек! – гордо заявила Галина.
Девушки-конкурсантки испуганно смотрели на режиссера, ожидая громов и молний, которые должны были немедленно поразить бунтовщицу. И без того выпуклые глаза режиссера-постановщика вылезли из орбит… под вопросом был его непререкаемый до сих пор авторитет.
Даже равнодушные ко всему, кроме зарплаты, светотехники замерли на лесах в злорадном ожидании развязки, и режиссер-орденоносец принял решение.
– Читайте, – мрачно разрешил он.
– Я, если можно, вначале хотела бы спеть, – упрямо заявила Галина.
– Пойте, – со вздохом согласился режиссер. – Где Цецилия? – повысил он голос.
– Здесь я! – откликнулась из-за рояля неопрятная рыхлая старуха, похожая на актрису Раневскую лет через сорок после происходящего эпизода. – Что будем петь? – бодро спросила концертмейстер, перелистывая ноты с революционными и народными песнями.
– Я буду петь арию Лючии из первого акта оперы Доницетти «Лючия ди Ламмермур», – объявила Галина.
– Ого! – восхитилась старуха. – У меня и нот нету! Здесь только революционное и народное!
– Ничего. Я могу и без аккомпанемента, – согласилась Галина.
Она крепко сжала руки перед собою и запела…
В прокуренном организме Цецилии от звуков Галиного голоса и музыки Гаэтано Доницетти смутно зашевелились воспоминания о хороших, дворянского происхождения родителях, о ее большой, дружной и не чуждой либеральным идеям семье, о Бестужевских курсах и Московской консерватории, оконченных задолго до революции, и она, скорее по наитию, нежели по памяти, начала робко, а потом все более уверенно, подыгрывать Галине…
Галина пела, режиссер становился все мрачнее, второй режиссер неотрывно смотрел на своего шефа, пытаясь угадать ход его мыслей, и не мог упустить момент, когда нужно будет гнать из павильона зарвавшуюся хамку.
Светотехники потихоньку курили на лесах, соперницы Галины, нахмуря гладкие девичьи лбы, слушали неведомую им музыку.
– Все! – прервала пение Галина. – Теперь разрешите отрывок. Тургенев, «Стихотворение в прозе»…
– Не надо отрывка, – встал режиссер. – Кто опять курит в павильоне? – закричал он, пытаясь увидеть виновника наверху, среди горящих приборов.
– Кто курит? – прокричал павильонный пожарник, задыхаясь от ненависти.
– Нельзя же так, товарищи! – взмолился режиссер. – Как дети, честное слово, которые спички на кухне украли! Взрослые же все люди! Целлулоид! Он же от взгляда горит!
– Я их… – пообещал пожарник и полез на леса по деревянной шаткой лестнице.
– Девушкам спасибо, – взглянув на студенток, распорядился режиссер. – Почему я должен следить за пожарной безопасностью в павильоне? У меня что, других забот мало? – возмущался орденоносец.
– Товарищи студентки, вам спасибо! Скоренько покиньте павильон! – заверещал второй режиссер, выталкивая девушек из помещения. – Побыстрее, пожалуйста! – упрашивал он.
– Останьтесь, пожалуйста! – спохватился режиссер-постановщик.
– Кого оставить? – откликнулся второй режиссер.
– Ее!.. – режиссер-постановщик защелкал пальцами, вспоминая фамилию. – Ее! Она арию пела!
– Девушка, задержитесь! – Второй режиссер схватил за руку Галину.
– А мы? – пискнула Таисия.
– А вам спасибо, – подтолкнул ее к выходу второй режиссер.
– Ну что ж… давайте попробуем, – как-то очень просто и буднично предложил режиссер-постановщик.
– Что, простите, попробуем? – ошарашенно спросила Галина.
– Попробуем вас попробовать на главную женскую роль, – пояснил режиссер. – Но учтите, у меня есть два условия…
– Я не такая! – прервала его вспыхнувшая Галина.
– Какая? – не понял, раздраженный тем, что его прервали, режиссер-постановщик.
– Не такая… – твердо повторила Галина.
– У меня два условия, – поморщившись, повторил он. – Первое: вы должны забыть все, чему вас учили в вашем училище, и второе: это последний скандал, который вы устроили на съемочной площадке. Согласны?
– Да! – закричала Галина.
Фронтон кинотеатра «Художественный» закрывал рекламный плакат кинокартины «Девушка с характером». Плакаты тогда писали масляными красками на сшитом холсте, потому огромное лицо Гали сверкало в лучах солнца и казалось пугающе живым. В кассу кинотеатра томилась длинная очередь, в хвост которой пристроились Галина и Таисия.
– Никто не узнаёт! – повертев головой, расстроенно шепнула Галина Таисии.
– Подожди, – резонно заметила Таисия. – Не смотрели еще! Вот после сеанса увидишь…
– Что увижу? – обрадовалась Галя.
– Что такое слава! – печально ответила подруга.
– А вдруг не понравится? Вдруг плеваться будут? Ругаться? – расстроилась Галина.
– Не может этого быть, чтоб не понравилось! – с тайной надеждой на обратное успокоила подругу Таисия.
– Думаешь? – с верой в подругу обняла ее Галина.
– Чего тут думать? – удивилась Таисия. – Видишь, сколько народу в очереди стоит?
Стоявший перед ними человек бухгалтерской наружности, явно ради просмотра фильма сбежавший с работы, мельком взглянув на девушек, отвернулся, через минуту смуглая спина его напряглась до такой степени, что складки на поношенной толстовке[12] распрямились, Он обернулся…испуганно посмотрел на Галину, потом задрал голову на рекламный плакат и снова – на Галину. Почему-то осуждающе покачал головой, отвернулся и больше не поворачивался. Подруги захихикали.
С грохотом открылись двери запасных выходов и, щурясь от яркого солнца, на улицу пошли зрители. Они шли прямо на Галину, стоявшую в конце огибавшей здание кинотеатра очереди, проходили мимо нее, глядя и не узнавая. Мужчины, истосковавшиеся за время сеанса по никотину, жадно закуривали друг у друга. Никто не говорил о фильме, и вообще было такое ощущение, что они вышли не из кинотеатра, а с профсоюзного собрания.
Галине хотелось закричать: «Это я! Я здесь! Посмотрите на меня! Это я изображена на плакате, этом огромном плакате! Почему вы не аплодируете мне? Почему не хвалите? Ведь все должно быть не так!» Но толпа была равнодушна, погружена в свои маленькие заботы и хлопоты. Какая-то рывшаяся в кошельке женщина грубо толкнула Галину, не заметив ее, и жаждущая славы актриса разрыдалась.
– А чего ты хотела, деточка? – удивилась пожилая гримерша с маленьким морщинистым и сильно напудренным лицом, с трудом натягивая на голову Галины затейливый парик. – Кумиры по улицам ходить не должны! И в очередях им не место, и в трамваях они не ездят… на то они и кумиры! Не узнали ее! Потому и не узнали, что не должны были узнать! Кумиры, милочка, где живут? – гримерша встала между Галиной и зеркалом, придирчиво осматривая свою работу.
– Где? – спросила Галина. – На Тверской?
– Вот там! – и старуха показала пальцем куда-то высоко вверх. – А ты где была?
– В очереди, – призналась Галина.
– Ты была на их уровне! – Старуха приложила ладонь к глазам, показывая уровень. – А тут кумиры не живут! Вот когда я премьершей была, иначе как на лихаче не ездила! Дорого! А что делать – премьерша! Надо было соответствовать! Не понимаю, зачем они придумали вам этот дурацкий парик? У вас замечательные свои волосы!
– А где вы играли? – робко спросила Галина.
– В провинции, деточка, в провинции! Конечно, Стрепетовой я не была, но бриллианты дарили! И подношения были! – со вздохом вспоминала гримерша. – Сейчас для вас главное – не упустить момент! – назидательно продолжила она. – Сейчас пойдут предложения! Много предложений! Очень выгодных предложений! И тут торопиться не нужно ни в коем случае!
– Мне уже предложили роль в следующем фильме, – призналась Галина.
– При чем здесь роль? – возмутилась старуха. – Интересные предложения! Предложения руки и сердца! И тут уж действительно надо семь раз отмерить и только один раз ответить согласием, – учила провинциальная премьерша Галину. – Теперь о главном!
– Елена Никандровна, на сцену пора! – взмолилась Галина.
– Успеете! – властно остановила ее старуха. – О главном! – значительно повторила она. – Вы теперь, милочка, знаменитость! И вас будут домогаться! – сообщила она. – Желать вас! Не отказывайте! – строго предупредила она. – Но и не соглашайтесь сразу же! Они должны быть все время в напряжении!
– Они… это кто? – улыбнулась Галина.
– Как кто? – поразилась Елена Никандровна. – Претенденты! Если вы будете чрезвычайно недоступны, они уйдут искать других, если слишком податливы – быстро охладеют! Позволяйте им целовать ваши ручки, особо интересным дарите поцелуй в щечку… – старуха показала в какое именно место щеки можно позволять поцелуи. – Ну а самым перспективным можно позволить и большее… – Елена Никандровна взяла паузу. – Можете позволить им обнажить ваше плечо и даже грудь! – зашептала старуха. – Но только одну! Только одну! Запомните, деточка, только одну и до соска! Не показывайте им сосок ни под каким видом!
– Хорошо, – пообещала, вставая, Галина. – Мне на сцену надо, Елена Никандровна, Арсеньев ругаться будет.
– Еще будут интриги, завистники, доносы… – перечисляла неутомимая ветеранша, поспешая вслед за Галиной из гримуборной. – В Тамбове в театре был случай, актрису вообще отравили мышьяком!
Галина пробиралась по узким коридорам театрального закулисья, сопровождаемая заклинаниями Елены Никандровны, и было похоже, что она убегает от них.
Повернув по указателю «Вход на сцену», она наткнулась на актера театра, ее сокурсника Сашу Русакова, того самого сокурсника, получившего от нее пощечину во время урока сцендвижения. Он молча протянул ей букетик цветов.
– Ты чего? – не поняла Галина.
– Я фильм посмотрел, – сообщил Русаков.
– И как? – оглядываясь на гримершу, спросила Галина.
– Мне очень! Очень! Очень! Очень понравился фильм и, самое главное, ты, Галя, – краснея и прижимая руки к груди, рассказывал Саша. – Знаешь… – вдруг сказал Русаков, – я ведь с тобой учился вместе…
– Знаю, – рассмеялась Галина.
– Но после фильма я понял, что я тебя не знал! – задыхаясь от волнения, продолжил Саша. – Как будто в первый раз тебя увидел… первый раз в жизни!
– Саша! – изумилась Галина. – Что с тобой? Ты красный, как рак!
– Я, кажется, влюбился в тебя, – пробормотал Русаков и побежал по коридору, едва не сбив с ног бывшую премьершу.
Наконец Галина выбежала на сцену.
– Лактионова, что с вами? – спросил Арсеньев, сидевший за режиссерским столиком в партере. – Вы больны?
– Нет, – справившись с собою и пряча букетик за спиною, ответила Галина. – Я здорова, все нормально, Михаил Георгиевич.
– Продолжим, – распорядился главный режиссер. – Теперь проверим мизансцену со входом Лизы, раз товарищ Лактионова почтила нас своим присутствием.
Галина украдкой взглянула в кулису. Там стояла Елена Никандровна, ладонью прикрывая грудь.
– Главное забыла сказать! – громко зашептала она, поймав взгляд Галины. – Не верьте вы этим россказням про любовь! Нет ее совсем, любви этой! Поверьте мне!
У студентов была отдельная гримерка – узкое пространство в подвале театра, хранилище отслуживших свой срок костюмов и реквизита. Галина смывала грим громадным куском банного мыла над жестяным рукомойником.
– Куда? – услышала она возмущенный голос Таисии. – Куда? Тебе чего здесь надо?
– Галю, – ответил ей Саша Русаков.
– Подожди! – властно приказала Таисия. – Видишь, девушки переодеваются! – Ты с ним поосторожнее! – предупредила она, подходя к торопливо одевающейся Галине.
– Почему? – насторожилась подруга.
– Больно красивый! – поморщилась Таисия. – Такие больше себя любят.
– Ты-то откуда знаешь? – рассмеялась Галина. – Ты говоришь, как Елена Никандровна… Как будто тебе сто лет!
– Ой, Галька! – по-старушечьи вздохнула Таисия. – Гляди! Я предупредила! – Оглянувшись, она выдала последний аргумент: – Он раньше с Сазонтьевой крутил любовь. А после Сазонтьевой с Сударушкиной…
– Я с ним ничего «крутить» не собираюсь! Поняла? – успокоила и себя, и подругу Галина.
– Гляди! – пророчески повторила Таисия.
Стараясь казаться неприступной и равнодушной, Галина вышла в коридор.
– Домой? – спросил дожидавшийся ее Русаков.
– А что? – неприступно спросила Галина.
– Я провожу? – попросил Русаков.
Галина пожала плечами:
– Как хочешь… мне недалеко.
Они вышли из театра.
Город был пуст. Граждане в те времена ложились рано, с тем, чтобы встать еще до рассвета – опоздание на работу грозило большими неприятностями, вплоть до уголовного преследования, ресторанов было мало, как и денег для их посещения, собак никто не держал по тем же финансовым причинам, потому в столь поздний час на улице можно было встретить только идущих в ночную смену на заводы, работников органов внутренних дел и совсем уж деклассированных элементов, типа возвращавшихся после спектаклей актеров.
Свернули на темные бульвары.
– Безобразие! – возмутилась Галина. – Неделю света нет!
– Я три раза твое кино смотрел, – признался Саша. – Из зала выходил и сразу же в кассу… снова билет покупать.
Он вынул из кармана широченных брюк мятую пачку папирос, засунул в нее пальцы… но пачка была пуста.
– Красивая ты… на экране, – продолжил он. – Сил нету смотреть!
– В жизни хуже? – кокетливо спросила Галина.
– Нет! – покраснел Русаков. – В жизни ты… другая!
– Фотогения, – понимающе ответила Галина.
– Чего? – насторожился Саша.
– Когда тебя берут сниматься, то в первую очередь смотрят твою фотогению… То есть как ты будешь смотреться на экране… – пояснила Галя, – потому что в жизни ты можешь быть писаной красавицей, а на экране дурнушкой… и наоборот!
– А у меня это есть… – Русаков забыл слово.
– Фотогения, – подсказала ему Галя.
– Как ты думаешь? – и Саша остановился в ожидании ответа.
Галина всмотрелась в него и честно призналась:
– Темно! Ничего не видно! Завтра днем посмотрю.
– Товарищ! – обратился Русаков к проходившему мимо мрачному работяге с деревянной сумкой на плече. – Закурить не найдется?
– В лавке хорошие, – огрызнулся работяга.
– Так закрыты лавки, товарищ, – не отставал хотевший курить Русаков.
– Утром откроются, – пошел дальше работяга.
– Жмот, – ругнулся Русаков вслед прижимистому курильщику.
Они дошли до единственного работающего фонаря на бульваре.
– Присядем? – предложил Саша. – Тепло!
– Сядем, – согласилась Галина. – Но ненадолго, завтра рано вставать.
Они сели на изрезанную сердцами и именами возлюбленных скамейку.
– Завтра распределение ролей! – мучаясь от отсутствия курева, напомнил Русаков. – Ромео наверняка Панкратову отдадут… а какой он Ромео? У него лицо плоское, деревенское! Рост небольшой и ноги с выворотом! Я всю жизнь мечтал Ромео сыграть, – продолжил жаловаться Саша. – На первом курсе тайком от всех роль выучил! Фехтованием занимался! Посмотри на меня! – вдруг попросил он. – Посмотри! Похож я на Ромео? Послушай!
Он вскочил со скамейки, вышел на середину аллеи и, воздев руки в мощном жесте, продекламировал:
– Как? – опустив руки, спросил он Галину.
– Хорошо, – одобрила Галина.
Русаков вернулся на скамейку:
– Я знаю, что хорошо… – печально согласился он. – Что с того? Арсеньев меня не любит и развиваться не дает! Если мне Ромео не дадут, я из театра уйду! – неожиданно заявил он. – А ты?
– Что я? – испугалась Галина.
– Ты уйдешь со мной? – он взял ее за руку.
– Как это… – растерялась Галя. – Уйти!
– Я, знаешь, люблю тебя! – признался он. – Сильно люблю! Я сегодня целый день думал… проверял себя… и окончательно понял – люблю я тебя! У меня ведь раньше… до тебя… были… там… страстишки, а вот чувство настигло в первый раз!
– Но зачем же сразу из театра уходить? – взмолилась Галина. – Надо поговорить с Арсеньевым, показаться ему, вот с этим отрывком, который ты сейчас читал! Он почувствует! Поймет! Поговори с ним завтра!
– Ты меня любишь? – не отпускал Галину руку Саша.
– Я не знаю, – призналась Галина.
Русаков осторожно положил ее руку на ее же колени и отвернулся.
Галя смотрела на его красивый профиль, на изящной формы руку, небрежно опирающуюся на спинку скамейки.
– Ликом светлый, глаза ясные, волосы русые, рука прямая… – прошептала она.
– Что? – повернулся к ней Саша. – Что ты шепчешь?
В свете тусклого бульварного фонаря его лицо мерцало…
Он был обижен, страдал и, наверное, оттого был невероятно прекрасен, как молодой античный бог.
– Нет, ничего, – устало ответила Галя. – Пойдем… поздно уже.
– Михаил Георгиевич! – взмолилась Галина – Хотите, на колени встану?
И она бухнулась на пол с таким грохотом, что Арсеньев выскочил из своего необъятного кресла.
– Не ушиблась? – Он помог ей встать, подал стул.
– Ничего! – морщась от боли и растирая колени, успокоила его Галина. – Михаил Георгиевич! Помогите молодому актеру! Знаете, как доверие окрыляет?
– Не потянет он! – возвращаясь за письменный стол, сморщился главный режиссер.
– А вы попробуйте! – превозмогая боль, встала со стула Галина. – Доверьте! Порепетируйте с ним – он и раскроется! А?
– Я вот попробую… – задумчиво глядя на Галину, сказал Арсеньев. – Я попробую предложить роль Джульетты тебе!
– Почему мне? – испугалась Галина.
– Сейчас, пожалуй, я тебе этого объяснить не смогу, – признался главный режиссер. – Да и не надо тебе объяснений сейчас! Согласна?
– Михаил Георгиевич! – почти шепотом спросила Галина. – А как же Андреева? Она же не переживет! Весь театр говорит, что Джульетту будет играть она!
– Поплачет и перестанет, – равнодушно предположил Арсеньев. – Потом, что значит «весь театр говорит»? Что, у Шекспира написано на могильном камне, что Джульетту должна играть Андреева?
– Я без Саши играть не буду, Михаил Георгиевич! – ответила Галина. – Попробуйте его! Пожалуйста!
Это был уже другой двор. Большой шестиэтажный дом. У подъезда стоял «Бьюик», за рулем скучал хмурый шофер, вокруг «Бьюика» молча стояли мальчишки. Но тетушки все так же грызли семечки, сидя на скамеечке у подъезда.
Во двор влетела Галина, таща за собою смущенного Сашу Русакова.
– Давно? – спросила она у тетушек, кивнув на «Бьюик».
– Давненько, – отвечали тетушки, бесцеремонно рассматривая Галиного спутника.
– Это Саша, актер нашего театра, – небрежно представила Сашу Галина.
Тетушки холодно приняли эту информацию.
Из подъезда вышел Антон Григорьевич. Времена сменились. Теперь он был в строгом широком черном костюме, в галстуке и шляпе.
– Здравствуйте, Антон Григорьевич! – по-русски, с широким заносом руки, поклонилась ему в пояс Галина.
– Ой, Галька! – вздохнул Антон Григорьевич. – Это кто? – кивнул он на остолбеневшего при виде такого большого начальника Сашу.
– Это Саша Русаков. Актер нашего театра, – торопясь, представила Галина и потащила Сашу за собой.
– Мама! – завопила она, врываясь в квартиру. – Это Саша Русаков, мой муж! Актер нашего театра! Мы будем жить у нас!
Клавдия, убиравшая в это время со стола остатки как всегда роскошной закуски, единственное, что могла спросить:
– Вы расписались?
– Нет еще! – беззаботно крикнула Галина, обнимая мать и целуя ее. – Времени не было! Репетиция и спектакль вечером. Завтра распишемся. Ну, как он тебе?
Мама внимательно посмотрела на Сашу, но ответить не успела.
– А где Наталья будет заниматься? Ей к экзаменам готовиться надо! – закричала тетка Надежда. – Клавдия, чего ты молчишь?
– Пускай в общежитие переезжает! – весело посоветовала Галина. – И потом, зачем ей готовиться? Все равно не сдаст. Она три года на одном курсе сидит.
– Она болела! – вступилась за сестру тетка Надежда. – А ты вообще ни одного курса окончить не смогла!
– Ну и что? – радостно ответила Галя. – Зато я – ведущая актриса театра и кино, а вы – старые девы! – и, схватив Сашу за руку, потащила его в свою комнату.
Тетка Наталья заплакала.
Клавдия достала папиросу с длинным мундштуком и, закурив, задумчиво уставилась на дверь дочериной комнаты.
– Яблоко от яблони… – пробормотала тетка Надежда, собирая со стола грязную посуду.
У себя в комнате Галина вскочила на скрипучую металлическую кровать с шарами, простерла руки к избраннику и, завывая наподобие мхатовских актрис, начала декламировать:
– Может, мне лучше уйти? – жалобно вопросил Саша. – Неудобно.
– Читай! – приказала Галина.
вяловато, но громким, поставленным актерским голосом ответил Саша.
Тетка Надежда стукнула кулаком в дверь и завопила:
– Распишитесь сначала, бесстыжие!
Шла репетиция сцены «у балкона».
Галина стояла на двух больших кубах, обозначавших балкон, и с болью смотрела на усилия своего возлюбленного. Саша не тянул… он форсировал голос, злоупотреблял жестом, отбегал от балкона, снова возвращался к нему, закидывая голову, в общем, играл «трагедию».
Мрачный Арсеньев, спустившийся так низко в кресле, что его почти не было видно за режиссерским столиком, давно уже смотрел не на сцену, а в пол.
Саша закончил чтение монолога. Тяжело дыша, раскрасневшийся и донельзя довольный собой, повернулся к главному режиссеру:
– Как, Михаил Георгиевич… что скажете?
– Перерыв, – выполз из кресла Арсеньев.
У выхода из зала он повернулся. Начальник режиссерского управления встал, ожидая указаний, и указание последовало:
– Вводите Панкратова!
– И Андрееву! – крикнула с кубов Галина.
Арсеньев согласно кивнул:
– И Андрееву, разумеется.
– Разве я плохо играл? – кричал Саша, смачивая полотенце. – Что ты молчишь? Плохо?
Он с остервенением стирал с лица остатки «романтического» грима.
– Тебе надо работать, Сашенька, очень много работать! – пыталась успокоить его Галина.
– Разве я не хочу работать? – вскричал Русаков.
Дверь в гримуборную отворилась, и появившаяся голова Таисии трагическим шепотом спросила:
– Ну можно уже? Народ же ждет!
– Закрой дверь! – заорал Русаков.
Таисия поспешила выполнить просьбу.
– Пожалуйста! Я готов работать сутками! Но он же меня выгнал после первой репетиции! Это как тебе? Это работа? Вот посмотришь, с Панкратовым он год будет репетировать! Два! Сколько надо, столько и будет! А меня после первой же репетиции! И ты мне после этого говоришь – работать! – передразнил он Галину.
– Хочешь, я с тобой буду репетировать? – предложила Галина. – А потом покажем Арсеньеву.
– Ты? – переспросил Русаков, останавливаясь около нее и почему-то скручивая полотенце в тугой жгут.
– Я, – повторила Галя. – Что ж в этом такого? Мы в студии репетировали друг с другом.
– А почему не тетка Надя? – спросил Русаков.
– Потому что она ничего не понимает в театре и актерском мастерстве, – сдерживаясь, пояснила Галина.
– А ты понимаешь? – обрадовался Русаков.
– Я хочу тебе помочь, – закусив губу, чтобы не расплакаться, сказала Галина. – Понимаешь, – она встала и взяла возлюбленного за руку, – мне кажется, что Ромео счастлив от своей любви к Джульетте, удивляется этой любви, наслаждается своей возлюбленной как небесным созданием! А ты играешь опытного и искусного любовника, для которого главное – любым способом завоевать Джульетту. У Ромео не может быть эффектных жестов, трагического шепота, постановки головы! Он же не павлин, гордящийся своим хвостом! Он влюбленный! Наоборот, он скован, косноязычен, он смущен, но не выразить своего чувства любимой он не может! Любовь переполняет его!
Галина увлеклась. И, слушая ее, Русаков понял, что она на его глазах становится тем самым Ромео, которого он никогда не сыграет, потому что на самом деле никогда не понимал этого сопляка, способного из-за какой-то, пусть даже очень красивой и богатой девки покончить жизнь самоубийством… но осмыслить странное ощущение он не успел, потому что его захлестнула мгновенная волна ненависти к своей жене.
Он вырвал руку и очень спокойно, глядя ей в глаза, сказал:
– Спасибо тебе за помощь, конечно, но все это зря!
– Почему зря? Почему? – не чуя беды, старалась возродить волю возлюбленного Галина.
– Так я же не девица, подмахнуть при случае не смогу, да и мама моя в кровати с большим начальником о моей судьбе словечка не замолвит, – и он, не обращая внимания на окаменевшую Галину, начал раздеваться.
– Можно? – открыла дверь Таисия.
– Можно. Заходи, – великодушно разрешил Русаков. – Вечером за вещами зайду, – предупредил он Галину и, запихивая рубаху в брюки, вышел из гримерной.
– Чего случилось? – вытаращив глаза, спросила подруга.
Галина только сейчас, поискав глазами стул, стоявший прямо за ней, медленно села.
– Поссорились? – пугаясь Галиного молчания все больше, расспрашивала Таисия.
Галя поднесла ладонь ко лбу, недоуменно посмотрела на подругу.
– Он бил тебя? – догадалась Таисия.
– Помоги мне, – попросила Галина и повернулась к Таисии спиной.
– Галька, не молчи ты, ради бога! Скажи мне, что произошло между вами! – взмолилась Таисия, расшнуровывая платье.
Галя вышла из платья, как улитка из раковины, и спокойно ответила:
– Детство кончилось, Тася. Я повзрослела.
Русаков пришел за вещами поздно и очень пьяный. Он повернул ушко звонка, и дверь сразу же открылась.
Суровый военный, взглянув на Русакова, брезгливо спросил:
– Вы кто?
– Русаков, – трезвея, ответил актер.
– Живете здесь?
– Я за вещами, – тихо ответил Русаков.
– Документы, – потребовал военный.
Русаков лихорадочно зашарил по карманам. Паспорт был в пиджаке.
Военный взял паспорт и пошел внутрь квартиры. Русаков, стараясь ступать неслышно, вошел в прихожую, робко кивнул, здороваясь с дворником и заспанной соседкой – понятыми.
– Где твои вещи? – спросил военный из комнаты.
– Вот… чемодан, – Русаков показал на фанерный чемодан, перевязанный веревкой, стоявший у дверей.
В квартире шел обыск. Тетушки в ночных рубашках с накинутыми на плечи платками и с перекошенными от ужаса лицами сидели рядком на кровати. Клавдия почему-то стояла за шкафом, как будто пряталась. Энкавэдэшники, перетянутые портупеями, с наганами в кожаных кобурах, заканчивали обыск.
Военный, изъявший у Русакова паспорт, вскрыл его чемодан, небрежно порылся в одежде, а томик Шекспира пролистал в поисках заложенных между страницами бумаг.
– Ты кто? – спросил он, закрывая чемодан.
– Русаков, – повторил Саша. – Я актер.
– Здесь ты кто? – начал сердиться военный. – Родственник?
– Знакомый, – искательно ответил Саша.
Старший из военных закончил писать.
– Гражданка Лактионова, подпишите протокол, – приказал он.
Клавдия вышла из-за шкафа и, не читая, подписала бумагу. Тетушки почему-то именно в этот момент начали плакать.
– Теперь понятые, – приказал старший.
– Понятые? – повторила испуганно соседка, глядя на дворника.
– Иди, подписывай, – негромко приказал ей многоопытный дворник.
Соседка подписала там, где ткнул пальцем старший. Подписал дворник. Старший собрал бумаги, протянул Клавдии повестку:
– Завтра к десяти утра на Лубянскую площадь. Кабинет сто шестьдесят четыре. Следователь Коваленко. Это я.
Клавдия взяла повестку и вместе с ней опять спряталась за шкаф.
Энкавэдэшники ушли. Вместе с ними – понятые.
– Мне… что делать? – спросил Русаков, когда они проходили мимо.
Ему никто не ответил.
Саша постоял у дверей, стараясь не смотреть на Галю, забрал со стола свой паспорт, с пола – чемодан и ушел.
Тетушки тихо плакали. Галина, все время обыска стоявшая у дверей в свою комнату, стала раскладывать по местам потревоженные вещи.
Проснулась Галя одетой. Дома было убрано и ничто не напоминало о вчерашнем обыске. Тетушки, с опухшими от плача лицами, сидели на корзинах с собранными вещами. Рядом стояли туго свернутые тюфяки.
– Куда собрались? – зло спросила Галя.
– Так ведь выселять будут… наверное? – предположила тетя Надежда.
Галя достала из шкафа мамину шляпку с плотной вуалью и приладила ее на голову.
У служебного входа в театр томились ее поклонницы с букетиками полевых цветов, нарванных у железной дороги, коротая время за распеванием «Все стало вокруг голубым и зеленым…».
Галина по стеночке, скрываемая вуалью, пробралась мимо них незамеченной.
– Я буду играть Джульетту? – спросила она Арсеньева.
– Разумеется… – кивнул Арсеньев. – Я знал, что ты вернешься. Русаков здесь ни при чем… просто это не его роль, не его образ… Он актер амплуа.
– Русаков здесь ни при чем, – согласилась Галина. – Просто я хочу играть эту роль.
– Ты знаешь, что маму уволили из театра? – осторожно спросил Арсеньев.
– Когда? – испугалась Галина.
– Утром. Мне Кононыхин звонил, из Главного управления театров, – мрачно пояснил главный режиссер.
– Что же теперь будет? – беспомощно спросила Галя.
– Ты будешь играть Джульетту, – повторил Арсеньев. – Во всяком случае, пока я здесь главный режиссер… – добавил он неуверенно.
– А с мамой?
– Не знаю… – развел руками Арсеньев. – Не знаю! Могут в провинцию сослать… куда-нибудь за Урал… примеры были…
– Я с ней поеду в таком случае… – тихо сказала Галя. – Спасибо вам, Михаил Георгиевич. – Галина неуклюже встала со стула.
– Ты куда? – спохватился Арсеньев.
– Домой, маму ждать. Она на допросе с утра, – пояснила Галина.
– Вот что… – подошел к ней Арсеньев. – В понедельник в театр Косырев приедет, для встречи с коллективом по поводу присвоения нам имени Ленинского комсомола…
– Я знаю, – равнодушно отозвалась Галина. – Мне партком поручил встречать его у входа, но теперь-то кто-нибудь другой встретит.
– Тебе надо переговорить с ним, – посоветовал Арсеньев. – Он театр любит и Клавдии может помочь. Сильно помочь!
– Как же я с ним переговорю? – спросила Галина.
– Как-нибудь придумаем, чтоб переговорила, – пообещал Арсеньев.
– Спасибо, – еще раз поблагодарила Галина.
– Да не за что, – мрачно ответил режиссер Арсеньев. – Эх! – со странной веселостью воскликнул он. – Времечко настало!
Галина мама свернула во двор своего дома, прошла под аркой, опасливо глядя на выщербленные кирпичи арочного строения, державшиеся неизвестно на чем, потому что цемент, скреплявший их, выкрошился еще во время Гражданской войны, когда Москва лет восемь не отапливалась зимами. Прошла по брошенной доске через большую лужу, свернула к своей парадной и остановилась…
На скамеечке у парадного сидели тетушки и грызли семечки.
Казалось, половину двора занимал огромный «Паккард» со скучающим шофером в военной форме за рулем. Вокруг «Паккарда» стояла небольшая мальчишеская толпа, с уважением рассматривавшая гигантскую машину.
– Кто? – спросила мама у тетушек.
– Косырев, комсомолец главный! – страшным шепотом сообщила тетка Наташа.
– Давно? – спросила мама.
– Давненько, – тяжело вздохнула Наташа.
Дверь открылась, и во двор вышел генеральный секретарь Центрального комитета ВЛКСМ, товарищ Косырев. У него было открытое доброжелательное лицо, хорошая улыбка, и он был очень похож на недавно покойного Сергея Мироновича Кирова, злодейски убитого троцкистами в Ленинграде.
Косырев поздоровался с тетушками, Галиной мамой, мальчишками, сел в автомобиль, и гигантская машина совершенно бесшумно выехала со двора.
– Сидите здесь, – приказала мама вставшим было со скамеечки тетушкам.
Галина стояла у окна и курила папиросу, длинную и дорогую.
– Полный набор! – радостно подытожила мама.
– Ты о чем? – повернулась к ней Галина.
– О папиросе. – Мама сняла шляпу и села за стол с остатками дорогой закуски.
Посмотрела на этикетку бутылки с вином. Налила себе, выпила немного и спросила, казалось, беззаботно:
– Как жить будем?
– Ты о чем? – Галина села напротив.
– О папиросе, – помрачнела мать.
– В дыму, – пожала плечами дочь.
– Ну, вот что, девочка. – Мама достала из сумочки папиросу и тоже закурила. – Конечно, я благодарна тебе за самопожертвование, за то, что помогла вернуться в театр, за то, что все закончилось… в общем, ты сама понимаешь… все могло быть ужаснее, если б не помощь Косырева… но у меня с Антон Григорьевичем… нас объединяли чувства…
– И меня с Алексеем Михайловичем объединяют чувства! – перебила маму Галина.
– Какие у тебя могут быть чувства в твоем возрасте? – горько вопросила мать. – Это имитация чувств! Что ты можешь знать о них, о чувствах? И куда ты так, в конце концов, торопишься? Поживи хоть чуть-чуть! Узнай хоть что-нибудь про нее… про эту жизнь, а уж потом, пожалуйста… говори о чувствах, купайся в них, делай, что тебе заблагорассудится! Но сначала узнай!
– Мама, сколько лет ты познавала жизнь, прежде чем родила меня? – запальчиво спросила Галина.
– Я знала, что ты про это скажешь! – слабо улыбнулась мать. – Это нельзя сравнивать! Тогда было другое время. Страшное, голодное! Шла война! Никто не знал, что будет завтра, и рожали мы, если хочешь знать, от отчаяния! Чтобы хоть что-то осталось после нас на этой земле.
– Но сейчас-то войны нет! – напомнила ей Галя.
– Сейчас войны нет, – согласилась мать. – Вот поэтому никуда торопиться и не нужно.
– Так можно и опоздать, мама. Мне уже двадцать два года, – напомнила Галя.
– Скажи еще, что ты его любишь, – зло попросила мать.
– Люблю, – просто ответила Галина.
– Нельзя любить генерального секретаря комсомола, да еще к тому же женатого человека, отца детей, который приезжает к тебе на такой машине, – рассмеялась мать.
– У Антона Григорьевича машина была поменьше, – сочувственно согласилась дочь. Но тут же спохватилась и, не дав матери ответить, продолжала: – Но почему же, скажи мне ради бога, нельзя любить генерального секретаря, военачальника, героя, известного всей стране! Что же такое получается? Выходит, я не могу любить человека, у которого персональный автомобиль? А если у него велосипед, то я не могу любить велосипедиста, потому что у меня нет велосипеда? Это знаешь на что похоже? – вопросила она у матери.
– На разврат, – коротко ответила мать.
– Нет, дорогая мамочка! Не на разврат! Это похоже на то, что творилось в стране до революции! На сословность, вот на что это похоже. Когда крестьянка не могла полюбить дворянина и наоборот! – выпалила Галина. – То, что так ярко описал в своей пьесе «Бесприданница» Островский!
– А если его постигнет судьба Антона Григорьевича? – вдруг спросила мама. – Ты об этом не думала?
– Не постигнет! – уверенно отвечала Галина. – Он вожак всей советской молодежи, его очень любит и ценит товарищ Сталин, и он хочет развестись со своей женой! Они останутся хорошими товарищами, а детей поделят!
– Далеко зашло, – задумчиво произнесла мать. – Ну что ж, девочка, ты уже взрослая, сама все знаешь: как жить, как любить! Мать тебе не нужна. Живи, как знаешь, где хочешь и как хочешь. Я снимаю с себя ответственность за тебя.
– Это что же… мне съезжать, что ли? – ужаснулась Галина.
– Да, – подтвердила мать.
– Куда? – не поверила Галина.
– В Центральный комитет комсомола, по-видимому, – пожала плечами мама.
Галя, как всегда, опаздывала… Прорвавшись сквозь поклонниц, она на ходу поздоровалась с вахтершей, даже не заметив, что та не ответила. Схватила на бегу пачку писем из своей ячейки, среди которых преобладали конверты с печатью в виде красной звезды вместо марки – письма от красноармейцев, побежала дальше по коридору, не видя испуганных белых лиц попадавшихся навстречу актеров и работников театра.
У лестницы на второй этаж она наткнулась на Елену Никандровну. Старушка, постоянно оглядываясь, вцепилась в нее и громким шепотом сообщила:
– Вы все правильно делали, Галочка! Я любовалась вами! Но что поделаешь… времена такие! Я ненавижу этих монстров!
– Про что вы, Елена Никандровна? – пыталась отцепить от платья старушечьи скрюченные артритом руки Галина.
– Коммунистов! – не слушая ее, шептала бывшая премьерша. – Он был не товарищ, он был барин! Теперь вам придется страдать! Это так прекрасно!
Галина, освободившись от полубезумной гримерши, пошла дальше, к своей гримерной, уже медленно, замечая, что люди при встрече с ней прячут глаза, что у режиссерского управления толпится народ, что-то изучая на доске приказов, что из парткома выглянула ее сокурсница Сазонтьева и, заметив ее, тут же скрылась в партийной цитадели.
Она подошла к доске приказов. Собравшийся народ читал газету, молча и испуганно, как читают некролог о безвременно почившем товарище.
Она сразу же нашла то, что касалось ее, – крошечную заметку в самом низу газетного листа… в пятнадцати строках сообщалось, что разоблачен и арестован один из главарей троцкисто-бухаринской банды Косырев А. М.
Галю потряс резкий укол в груди… в первый раз в жизни она почувствовала, что у нее есть сердце.
– Это у нас что? – спросил сам себя начальник Главного управления театров при Народном комиссариате образования Кононыхин, сорокалетний мужчина со спокойными доброжелательными глазами и очень гладкими, никогда не знавшими физического труда, руками. – Это у нас репертуар. Залитован? А как же! Все чин чином! Залитован!
Он подписал несколько листов с репертуаром.
– Теперь смета! Виза финуправления есть? Есть! Подписываем! – он подписал смету. – А это что такое? – обрадовался он. – Неужели план идеологической, шефской и общественной работы театра? Он самый! И какой объемистый! – он взвесил в руке пачку листов. – Грамм семьсот, а то и восемьсот… идеологии будет! В прошлом году и на четыреста не тянуло! Порадовал! – похвалил он сидящего напротив Арсеньева.
– Актерский, утвержденный главным режиссером и директором театра, состав на репертуар следующего сезона, – прочел он заглавие следующего документа. – Это мы потом подпишем, – он отложил документ на дальний край большого, как у всех начальников, стола. – Славненько! Если так дальше пойдет, винти дырку для ордена… минимум «Знак Почета», а если удастся что-нибудь ударное сваять… о современной Красной армии, например, то и о «Трудовом Красном Знамени» можно помечтать… И для тебя, и для театра!
– Где взять?.. Ударное! – скорбно отозвался Арсеньев. – Пьес нет! Совсем! Никто пьес не пишет!
– Почему? – встревожился начальник.
– Невыгодно, – предположил Арсеньев. – За прозу больше платят, плюс потиражные немаленькие, можно еще инсценировку продать или в киносценарий переделать. А за пьесу раз заплатили… и все! Невыгодно! – повторил он.
– Возьмем на карандаш, – пообещал начальник, делая запись в своих бумагах. – Так мы советскую драматургию не создадим! А что Погодин? Движение есть?
– Договор подписал год назад. Аванс взял, – печально доложил главный режиссер.
– А пьеса? – поторопил его начальник.
– А пьесы нет! Говорит – материал собирает, – закончил Арсеньев.
– О чем пьеса, я запамятовал? – наморщил лоб начальник.
– О вредителях, – напомнил ему Арсеньев.
– Вот обманщик! – возмутился начальник управления. – Каждая газета заполнена статьями о вредителях. А он материал собирает!
– А что мы можем сделать? – развел руками Арсеньев. – Аванс он не вернет.
– И это возьмем на карандаш, – зловеще пообещал начальник, делая пометку. – Как Лактионова? – как бы невзначай спросил он.
– Нормально… репетирует Джульетту, – напрягся Арсеньев.
– Джульетту… – повторил в задумчивости мгновенно помрачневший начальник. – Сколько уже идут репетиции?
– Месяц – полтора… – осторожно ответил главный режиссер.
– Миша, – начал свою речь начальник, – есть такие моменты в жизни, когда от решения другой судьбы – зависит твоя судьба…
– Не продолжай! – попросил начальника Арсеньев. – Я этого не смогу сделать.
– Ты подумай хорошо, Миша… – попросил начальник.
– Я подумал, – прервал его Арсеньев. – Я не смогу!
– Лактионова, Мишенька, после разоблачения Косырева – это пятно на знамени театра! А знамя театра – это его главный режиссер! Вот так-то! – поучительно произнес начальник.
– Меняйте знамя, – переходя на «вы», предложил Арсеньев.
– Это не по-большевистски! – расстроился начальник. – Пятно со знамени надо смыть! Ты о зрителе подумай! – предложил Кононыхин. – Придет зритель в театр и вместо того, чтобы переживать печальную судьбу Джульетты Капулетти, будет думать о том, что эта Джульетта сожительствовала с врагом народа Косыревым! Ну какой тут, к чертовой матери, Шекспир?
– Коля, – неожиданно возвратившись к дружескому обращению, продолжил Арсеньев, – ты начальник всех советских театров! Человек честный и жесткий! Возьми грех на себя! Лактионова – актриса талантливая, я бы сказал… ей совсем немного до выдающейся актрисы! Таких сейчас нет! И ты хочешь, чтобы я ее уволил! Да еще по такой статье! А как мне жить после этого? Как остальным актерам в глаза смотреть? Как спектакли ставить? «Сеять разумное, доброе, вечное»?! Уволь… я не смогу! – закончил он.
– Это надо! – мягко сказал начальник. – Это жертва, которую необходимо принести. Пойми… иначе ты принесешь в жертву себя, свой театр и меня!
– Так спаси нас всех! – обрадовался Арсеньев. – И меня, и театр, и себя!
– Нет! – так же мягко улыбнулся Кононыхин. – По нормативному акту комиссариата увольнять работника своего театра можешь только ты! Потому что ты отвечаешь как за его принятие на работу, так и за его увольнение! – И начальник управления показал Арсеньеву заранее подготовленную к этому разговору бумагу. – Ну, естественно, с согласия партийной и комсомольской организации… – Начальник замолчал. – Лактионова комсомолка? – спросил он и сам себе ответил: – Конечно, комсомолка! Кто у вас секретарь комсомольской организации?
– Мерзавцы мы! – тоскливо подытожил все понявший Арсеньев.
– Нет! – твердо и убежденно ответил ему начальник. – Большевики!
Глава 2
О том, что счастье, на удивление, достижимо
В Театре имени Ленинского комсомола, бывшем Театре рабочей молодежи, шло комсомольское собрание.
– Товарищи! На комсомольском собрании Театра имени Ленинского комсомола присутствуют тридцать шесть человек, двое отсутствуют… по уважительной причине… больны. Есть предложение начать собрание. Кто за? – Секретарь комитета комсомола театра, лысеющий парень с озабоченными глазами, посмотрел в зрительный зал, где на первых рядах расположились комсомольцы театра. Все согласно подняли руки. – В президиум собрания предлагаю избрать следующих товарищей, – читал секретарь по бумаге. – Секретаря городского комитета ВЛКСМ товарища Панкова.
Панков, широкоплечий парень с квадратным рабочим лицом, очень хмурый и очень значительный, уже сидел в президиуме – на сцене, за длинным столом, покрытым красным сукном.
– Секретаря партийного комитета театра товарища Седельникова, народного артиста республики… – продолжил представление секретарь.
Седельников, удивительно похожий на последнего премьер-министра России Александра Федоровича Керенского, игравший в театре в основном недобитых буржуев и фашистов, по старой артистической привычке встал и поклонился, что было встречено недоуменным взглядом секретаря горкома.
– Чего это вы кланяетесь, товарищ Седельников? – негромко спросил он. – Здесь собрание комсомольское. А не спектакль.
– Извините, – пробормотал Седельников.
– И член комитета комсомола театра товарищ Сазонтьева, актриса нашего театра, – закончил представление президиума комсомольский вожак театра.
Сазонтьева, красная от возбуждения и ответственности, сидела, не поднимая глаз.
– Секретарь собрания и стенографистка товарищ Полагаева, – сообщил секретарь.
Сбоку от стола президиума был приставлен маленький столик, за которым пожилая женщина в очках с невероятной скоростью записывала все сказанное на собрании.
– На повестке дня один вопрос! Персональное дело комсомолки Лактионовой.
– Формулировка? – выкрикнули из зала.
– Формулировка – связь с врагом народа Косыревым, бывшим генеральным секретарем Центрального комитета ВЛКСМ, – пояснил секретарь. – Лактионова, выйди на сцену, – потребовал секретарь.
Галина, сидевшая в самом краю ряда, отдельно от всех, встала и в совершеннейшей тишине, под стук своих каблуков, взошла на сцену. Секретарь комитета комсомола театра повернулся к секретарю горкома. Горкомовский начальник хмуро осмотрел Галину и потребовал:
– Лактионова, расскажи о своем отце.
– Я не могу о нем ничего рассказать. Я его не знаю. Он ушел от нас с мамой, когда мне и года не было, – ответила Галина.
– Он осужден, – уточнил секретарь горкома, с удовольствием заглядывая в свои бумаги.
– За растрату, – быстро ответила Галина.
– Вот как! Про отца ничего не знает, а за что осудили – знает! – удивился секретарь.
– Мне мама сказала. И потом, когда я вступала в комсомол, я от отца отказалась, – ответила Галина.
Секретарь замолчал, изучая свои бумаги. Секретарь комитета комсомола театра осторожно напомнил ему:
– Товарищ Панков?..
– Задавайте вопросы… – не отрываясь от бумаг, разрешил секретарь горкома, – я позже.
– Вопросы, товарищи! – воззвал к собранию секретарь.
Зал молчал.
– Лактионова! – заговорила вдруг Сазонтьева высоким, срывающимся голосом. – Расскажи нам, Лактионова, о своей развратной связи с комсомольцем Русаковым!
– Ну и гадина же ты, Зинка! – сказал кто-то из темноты зала.
– Кто это сказал? – встал секретарь комитета комсомола театра.
– Я это сказала, – поднялась подруга Гали Таисия Аграновская. – Ты же сама за Русаковым приударяла. А он на Галине женился, вот ты и злобу затаила!
– Не по теме! – вскричал секретарь театрального комитета. – Сядь, Аграновская! А ты, Лактионова, отвечай на вопрос, поставленный перед тобой членом комитета товарищем Сазонтьевой! А вы, товарищи, не превращайте комсомольское собрание в базар!
– Это Сазонтьева все в базар превращает, – пробурчала Аграновская, но на место села.
– Вон Русаков в зале сидит, – кивнула Галина на бывшего гражданского мужа, сидевшего в зале. – Пускай он и расскажет о развратной связи.
– Какая связь, – невнятно начал объясняться побледневший Русаков, – если мы даже не зарегистрировались? Я узнал, что ее мать живет с врагом народа, и сразу же ушел. Я ведь не знал… я думал, что она… нет, я подозревал… мне многое не нравилось… сомнения были…
– Лактионова, ты здесь не распоряжайся! – прервал Русакова секретарь горкома. – Здесь не ты вопросы задаешь, а тебя спрашивают.
– Расскажи, вот… – он показал почему-то в сторону севшего Русакова. – О преступной связи твоей матери с врагом народа Евграфовым Антоном.
Галя молчала.
– Что же ты молчишь, Лактионова? – настаивал представитель горкома. – Сказать нечего? Ну, тогда мы скажем… Евграфов до двадцать первого года состоял в эсерах, потом по заданию эсеровского подполья замаскировался, вступил в большевистскую партию с целью совершения диверсий и подготовки покушений на руководителей нашей партии и нашего государства рабочих и крестьян, – прочел он в своих бумагах.
– Я не знала этого, – тихо сказала Галина.
– Громче, Лактионова! – потребовал секретарь горкома. – Мы не слышим, что ты там бормочешь!
– Я правда не знала про это, – так же тихо повторила Галя.
– Про отца не знаешь, про Евграфова, с которым твоя мать десять лет сожительствовала, не знаешь, про Косырева тоже не знаешь? – почти кричал Панков.
– Я знала Алексея Михайловича, – призналась Галина.
– Знала! – вцепился в последнее признание Галины Панков. – Ну, рассказывай, что знала о Косыреве? – и он взял карандаш, готовый записывать все, что расскажет Галина.
– Он помогал мне… и театру… – так же тихо сказала Галя. – Я не знала, что Алексей Михайлович… ведь никто не знал, правда? – обратилась она к президиуму. – Вы ведь тоже не знали?
– Театру помогал Центральный комитет Ленинского комсомола! – закричал, багровея, секретарь горкома. – А вот тебе – да! Тебе помогал лично троцкисткий недобиток Косырев! Не ей! – он ткнул в сторону мгновенно побледневшей от одной мысли о помощи со стороны троцкисткого недобитка Сазонтьевой. – Не ему! – теперь секретарь указал коротким и мощным, как рука, пальцем на опустившего голову Русакова. – Не им! – широким жестом он обвел притихший зал. – А тебе, Лактионова! – Секретарь замолчал, тяжело и громко дыша ноздрями – Молчишь? – с ненавистью вопросил он. – Знаешь, про что молчишь! Хватит! – Привычным жестом он провел большими пальцами рук за поясным ремнем, оправляя гимнастерку. – Хватит демагогии! Ставлю вопрос: кто за то, чтобы исключить Лактионову из рядов комсомола?
Он не успел поднять руку… сзади него что-то заскрежетало, заскрипело… Откуда-то с колосников[15] медленно опустился задник, расписанный дымящимися фабричными трубами и доменными печами, а вслед за задником вниз поехали бутафорские деревья с трепещущими листочками на ветвях.
– В чем дело, товарищ Бастрыкин? У нас комсомольское собрание происходит! – обратился возмущенный секретарь комитета комсомола театра к вышедшему на сцену мрачного вида старику.
– Оно у вас уже три часа происходит, а мы еще монтировочную репетицию даже не начинали. Публика вечером придет, вы чего ей, спектакль будете показывать или собрание ваше? Кубы выносите! – заорал он в кулису. – Чего встали?
Из кулис рабочие тут же потащили огромные, обшитые холстом кубы, реквизит и прочую необходимую для сцены ерунду.
– Можно продолжить в фойе театра, – робко предложил секретарь комитета комсомола театра.
– Нет, – после секундного размышления отверг предложение секретаря непримиримый борец с троцкисткими недобитками. – Дело политическое! Показательное! А мы будем в подвалах прятаться? Нет! Здесь в зале начали, здесь и закончим! А вам я объявляю выговор с занесением в личное дело за халатное отношение к своим обязанностям! И чтоб завтра была стопроцентная явка комсомольцев! – Секретарь горкома начал засовывать свои бумаги в клеенчатый портфель.
– Рассмотрение персонального дела комсомолки Лактионовой переносится на завтра, на три часа дня! – уныло объявил секретарь. – Явка обязательна! – добавил он, посмотрев на начальника.
Секретарь горкома, справившись с портфелем, спустился со сцены и, топая сапогами, прошел через зал к выходу.
– Выговор получил, – чуть не плача, жаловался партийному руководителю театра комсомольский вожак. – За что?
– Надо было объяснить, что фойе – это вестибюль… – посоветовал секретарь парткома. – Помещение перед зрительным залом, – поправил сам себя Седельников. – А то товарищ Панков подумал, что фойе – это подвал.
– Подвела ты нас всех, Лактионова! – потерянно сказал секретарь.
– У меня завтра спектакль… «Бедность не порок», – в отчаянии напомнила Галина.
– Ты не о спектакле думай! – взмолился секретарь. – Ты о себе хорошенько подумай, Лактионова! Завтра тебя исключат из советской жизни! – и он пошел мимо нее в кулису.
Вслед за ним прошмыгнули Сазонтьева, равнодушный Седельников и подслеповатая, осторожно ступающая по незнакомым сценическим доскам женщина-стенографистка.
Как-то незаметно опустел зал. Галина стояла на сцене одна, если не считать рабочих, монтировавших позади нее декорацию.
– Галя! – позвали ее снизу.
Она посмотрела вниз: у оркестровой ямы стояли Таисия и Паша Шпигель – ее сокурсники.
– Вы чего? – устало спросила Галя.
– Мы тебя ждем, – сказала Таисия.
– Зачем? – не поняла Галина.
Таисия заплакала.
– Мы хотели тебе сказать, что мы с тобой! – тоненьким голоском объяснила она. – Что нам тебя очень жалко!
– Ой, Таська! – попросила Галина. – Так выть хочется, а тут еще ты мокроту разводишь!
– А ты повой! Поплачь! Не сдерживай себя! Легче будет! – обрадовалась своей нужности Таисия.
С гримерного столика полетели в квадратный чемоданчик круглые картонные коробки с пудрой, медовые краски для наложения линий и морщин на лице, жестянки с гримом и тенями, расчески, шпильки для волос, обрывки копировальной бумаги, вата и прочие, вдруг ставшие ненужными актерские мелочи.
– Страшно, Таська! – плакала Галина, утрамбовывая рассыпающиеся вещи в чемоданчик. – Мне очень страшно! Я не хочу, чтобы меня вычеркивали из жизни! Бежать надо! – вдруг поняла Галина.
– Куда? – изумилась Таисия. – Куда ты убежишь, несчастная?
– Не знаю, – призналась Галя. – Может, в Самару? Там новый театр построили на берегу Волги. Я не знаю! Мне страшно!
– Завтра же собрание и спектакль! – напомнил Паша.
– А вдруг меня арестуют? – тихо спросила она. – Прямо на собрании? – Галя посмотрела в полные ужаса глаза Паши. – Арестуют? – спросила она, ожидая ответа.
– Нет! – замотал головой Паша. – Не арестуют!
– Почему? – с надеждой спросила Галина.
– Если бы тебя хотели арестовать, то арестовали бы сегодня! – уверенно ответил Паша.
– Пашка прав! – обрадовалась Таисия.
– Что же делать? – жалобно спросила Галина, ища ответа в глазах своих друзей.
– Мы тебя будем защищать! – твердо сказал Паша, ободренный своей способностью логически мыслить. – Я выступлю на собрании!
– Может, мне все-таки уехать? – повторила Галина. – На время… Может быть, пока меня не будет, здесь все как-то уладится?
– Нет, Галька! – решительно покачала головой Таисия. – Нельзя тебе никуда уезжать! Тебе завтра надо быть на собрании, а вечером на спектакле! Кто бежит, тот и вор!
– Меня завтра из комсомола исключат, – напомнила Галина, – из советской жизни вычеркнут… возьмут и вычеркнут… – Галя показала рукой, как вычеркивают. – Была Галя Лактионова, и нет ее!
– Надо покаяться! – загорелся вновь пришедшей идеей Паша Шпигель. – Признать ошибки! Сразу же, как только собрание откроют, сразу же покаяться!
– В чем? – тусклым голосом спросила Галя. – Знала бы в чем – покаялась!
– Все равно уезжать нельзя, – отвечал своим мыслям Паша, – ты куда ни приедешь, везде справки потребуют, характеристики…
– Никто тебя не вычеркнет! – не очень уверенно убеждала подругу Таисия. – Твое лицо по всему городу расклеено! Тебя все знают! Песню твою в народе поют!
– Алексея Михайловича тоже все знали, – тихо напомнила Галина. – Будь что будет! – решила она, закрывая концертный чемоданчик.
– Ты куда? – насторожилась Таисия.
– Домой, – устало ответила Галя.
– Галька! Не делай глупостей! – погрозила ей пальцем Таисия. – Чемоданчик тебе зачем? Оставь чемоданчик здесь!
Галя поставила чемоданчик на гримерный столик.
– Сколько злобы в людях, сколько ненависти! – удивилась она. – Я секретаря этого… городского первый раз в жизни видела, слова ему не сказала, а он ноздрями шипит, как Змей Горыныч, и смотрит на меня так люто, как будто я враг ему! Такой враг, которого и убить не жалко! А с Алексеем Михайловичем – это ошибка! Не может он врагом народа быть! Он людей любил… и люди его любили! – добавила Галина.
Паша приоткрыл дверь, высунул голову в коридор.
– Пойдем, Галь! Я тебя домой провожу! – взмолился он.
– Пойдем, – согласилась Галя, – только, Пашенька, не провожай меня! Дай мне одной побыть!
На улице Таисия вцепилась в Галину руку:
– Вот еще! – возмущалась она. – Не оставим мы тебя одну в таком настроении! А злоба, Галька, это от зависти! Посуди сама… в театре никто в кино не снимался, а ты еще в училище главную роль сыграла, Джульетту репетируешь, Глафиру в «Волках и овцах» играешь, у Арсеньева на хорошем счету, конечно, всем завидно! А как же иначе? – задыхаясь от быстрой ходьбы, тараторила Таисия. – Но они, Галечка, актеры, завидуют по-хорошему! Они на самом деле радуются твоим успехам… а-а-ах! – вдруг вскрикнула она.
– Что с тобой? – отвлеклась от своих мыслей Галина.
– Каблук сломала! – в отчаянии поведала Таисия.
Каблук – это было серьезно… В те нищенские времена, когда обувь купить было невозможно, непостижимым путем доставшаяся пара туфель носилась до состояния полного распада, а если таковой не наступал, то туфли передавались по наследству или же дарились ближайшей подруге, и по той же «дефицитной» причине и во времена Гражданской войны, и в период наступивших репрессий перед расстрелом у приговоренных в первую очередь требовали снять сапоги. Потому каблук – это было серьезно.
– Как же ты так? – укоризненно спросила Галина, помогая подруге добраться до гранитной тумбы у дворовой арки.
– Как-как! Оступилась! Вон… – Таисия гневно кивнула на тротуар, – яма на яме! Тут сам черт ногу сломит! Жалко, Пашку прогнали, он бы заколотил, – пожалела она, печально разглядывая каблук с торчащим из него гвоздями. – Как же я в гости пойду? – окончательно расстроилась она.
– Возьми мои, – великодушно предложила Галина.
– А ты? – обеспокоилась Таисия.
– Я как-нибудь доковыляю, – успокоила подругу Галя. – Дом-то рядом.
– Я должна тебя проводить до самых дверей! – напомнила Таисия. – Так что бери свои туфли обратно! – она прервала обувной обмен – Галька! – вдруг попросила Таисия. – Пошли со мной! Там летчики будут! Развеешься! Ну, пошли, ну, пожалуйста! Герой Советского Союза Костецкий будет… – привела Таисия главный аргумент.
– Мне сейчас только героев не хватает, – усмехнулась Галя. – И потом у нас туфли одни. Так что шагай, товарищ Таисия, ты одна к Герою Советского Союза, полярному соколу, товарищу Костецкому! Выпей там горького вина за помин души бывшей актрисы Театра имени Ленинского комсомола, бывшей комсомолки Галины Лактионовой!
Галина надела Тасины сломанные туфли, встала и спросила:
– Кстати, а как правильно называются жительницы города Самара: самарчанки, самарки или самаритянки?
– Что ты такое говоришь? – расстроилась Таисия. – Ни в какую Самару ты не поедешь, и никакая ты не бывшая и бывшей никогда не будешь!
– Да? – удивилась Галина. – Это почему?
– Потому что ты красивая, Галька… и талантливая! Очень талантливая! Слишком талантливая даже для Москвы, а уж для Самары … – она махнула рукой.
– Ты в Самаре была? – поинтересовалась Галина.
– Нет, – честно ответила Таисия.
– А говоришь, – укорила ее Галина.
– А ты была? – язвительно прищурилась Таисия.
– Мне рассказывали, – уклончиво ответила Галя. – Ладно, Таська, ты тоже и красивая, и талантливая, – обняв подругу, примирительно говорила Галя. – Все у тебя будет хорошо… герои у тебя есть, а успех придет!
– Знаю я все насчет моей красоты и талантов, – усмехнулась Таисия. – Пошли к Герою Советского Союза! – вновь попросила она.
– Нет, Таська! Иди одна, – твердо ответила Галя.
Дверь открыл сам, тогда уже легендарный, долетевший до Америки, летчик-полярник Костецкий. Был он навеселе, в распахнутой форменной тужурке летчика гражданской авиации, со Звездой Героя на ней.
– Вы к кому, девчата? – игриво спросил он.
Девушки не успели ответить. Из-за спины Костецкого вынырнул еще один молодой, розовощекий летчик, только, в отличие от Костецкого, он был в военной гимнастерке с орденом Боевого Красного Знамени на груди.
– Это ко мне, – радостно пояснил он, – знакомься, Валера! Мои хорошие знакомые! Актрисы театра Таисия и… ой! Я узнал вас! – крикнул он, протягивая руку к Галине. – Вы «Девушка с характером»!
– Галя Лактионова, – помогла юноше Галина.
– Конечно!.. Я вас узнал… конечно! Как вас не узнать! – покраснел от смущения молоденький летчик. – Я просто забыл, как вас зовут. А так я узнал! Я вас в кино видел… смотрел, вернее… – совсем запутался летчик.
– Опозорился ты, Сереженька, на веки вечные! Сам обмишурился и весь воздушный флот СССР опозорил! – пришел к нему на помощь Костецкий. – Придется, душа моя, мне за тебя отдуваться! Ну да ничего, не впервой!
Костецкий был радушен и снисходителен, как все известные, обласканные властью люди того времени.
– Проходите, товарищи! – пригласил он широким жестом Галину и Таисию. – Разрешите принять? – он взял из рук Галины ее вязанную тетушками кофту.
В огромной прихожей не было ничего из мебели, даже вешалки. Одежда висела на гвоздях, вбитых в стену. Костецкий взял с табурета молоток, здоровенный гвоздь, вбил его в стену и пояснил:
– Я вчера только въехал, до этого в летчицком общежитии в Лианозове жил. Квартира – комнат двадцать, наверное! Здоровущая! Я их все еще и не обошел!
Он принял и повесил кофточку Таисии.
– Вы уж извините, мебелью пока не разжился, – извинительно развел он руками.
Галина и Таисия все это время растерянно оглядывались.
– Что? – встревожился Костецкий.
– Товарищ Костецкий, – зашептала Таисия, – нет ли у вас зеркала?
– Зеркало? – изумился Костецкий, вспоминая. – Зеркало! Было где-то зеркало…
Он ушел вглубь длиннющего коридора, через мгновение вернулся, торжественно неся ванное, в медной с завитушками раме, зеркало.
– Во! В ванной снял! Держи, Сережа, будешь как трюмо!
Молоденький летчик держал в руках зеркало, пока гостьи поправляли свои прически.
Наконец Костецкий распахнул створки дверей, и девушки вошли в огромную комнату, практически зал, где, как и в прихожей, мебели не было никакой – только большой стол, за которым на разномастных стульях и табуретах сидела компания из двадцати человек. Все были летчиками, у всех были ордена, и все были очень молоды, за исключением смурного сорокалетнего дядьки в синей коверкотовой гимнастерке с одним, но очень внушительных размеров ромбом в петлице.
Дядька ковырялся в заломе[16] и даже не посмотрел на вошедших девушек, все же остальные при появлении девушек встали.
– Товарищи! – провозгласил Костецкий. – У нас гостьи – замечательные актрисы, Таисия и Галина! Прошу поприветствовать их, товарищи!
Военные, за исключением мрачного дядьки, зааплодировали так, как хлопали только в эти годы – громко, долго, искренне и что есть силы.
Поскольку свободных стульев не было, двое молодых летчиков тут же встали, уступая свои места девушкам, и разместились на широченном подоконнике.
– Марьсеменна! – заорал Костецкий. – Марьсеменна! Где ты?
Одна из дверей отворилась, и в зал вошла пожилая женщина в кружевном белом переднике и в кружевной же наколке на крашеных редких волосах.
Женщина была грузная, пожилая, видимо, болезненная и очень неприветливая.
– Чего? – спросила она.
– Марьсеменна, гости пришли. Надо еще два бокала и тарелочек с вилочками, – попросил Костецкий.
– Где ж я их возьму? – удивилась домработница. – На кухне посуды больше нету. Все у вас на столе.
– Ну, посмотри где-нибудь, Марьсеменна! – миролюбиво попросил Костецкий.
– Не знаю я тут ничего и смотреть не буду. Сами смотрите, а я боюсь по незнакомым комнатам ходить, – отрезала домработница и удалилась из зала.
Смурной дядька внимательно посмотрел ей вслед, но ничего не сказал, вернувшись к своему увлекательному занятию – разделке залома. Надо отметить, что делал он это весьма профессионально, как патологоанатом при вскрытии. Неуловимым движением острого ножа он пластовал нежную селедочную плоть, отделяя ее от хребта таким образом, что ни одна косточка не оставалась в филе.
Костецкий растерянно пожал плечами, состроил товарищам гримасу ужаса и сказал:
– Придется самому в разведку идти.
Герой-полярник шел по абсолютно пустым, анфиладой расположенным комнатам, зажигая при входе в каждую из них свет. Комнаты были разновеликие, но во всех них на стенах белели правильных форм квадраты и прямоугольники от стоявшей здесь некогда мебели и висевших на стенах картин. Наконец он достиг последней, сплошь заставленной мебелью. Были здесь и огромные шкафы, и солидные, черной кожи кабинетные диваны, и двуспальная кровать с балдахином, и трюмо, и трельяжи, не говоря уже о всякой мелочи – тумбочках, ломберных столиках, стойках для зонтов, вешалках и еще каких-то мебельных приспособлениях, смысл которых Костецкому был неизвестен.
Когда Костецкий зажег свет, между шкафами метнулась чья-то тень.
– Кто здесь? – весело спросил Костецкий. – А ну, выходи!
Из-за шкафа вышел человек в габардиновом пальто и вежливо поздоровался.
– Ты кто такой? – так же весело и доброжелательно спросил Костецкий.
– Гомза Алексей Теодорович, – представился человек.
– Костецкий, военлет первого класса, – представился в свою очередь Костецкий. – Ну, и чего ты тут делаешь, товарищ Гомза?
– Я пришел за кое-какими личными вещами, которые не успел забрать, – пояснил Гомза. – Дело в том, что мы здесь раньше жили… Вернее сказать, мой брат, и так случилось, что мы не успели забрать личные вещи… письма, фотографии… вы разрешите?
– Бери, конечно! – разрешил Костецкий. – Вещи-то твои. Слушай, – вдруг озаботился он, – а как ты сюда проник?
– Там черный ход, – Гомза показал куда-то за шкафы. – А у меня ключ… – он показал ключ. – Я вам его оставлю.
– Оставляй, – разрешил Костецкий. – Слушай, Гомза, ты, случайно, не знаешь, где тут посуда?
– Здесь, – Гомза показал на резной буфет.
– Вот спасибо! Выручил! – обрадовался Костецкий, доставая из буфета бокалы. – Слушай, товарищ Гомза, может, присоединишься? Ко мне товарищи пришли… новоселье отметить.
– Спасибо, – вежливо поблагодарил Гомза. – Мне некогда.
– Ну, как знаешь, – согласился Костецкий.
– Марьсеменна! – закричал Костецкий, входя в зал. – Я бокалы нашел! Вина неси!
– Товарищи! – вскочил со своего места розовощекий летчик. – Я предлагаю, поскольку товарищ Костецкий нашел бокалы, поднять тост за наших дорогих гостей, за замечательных актрис нашего советского кино, товарищей Лактионову и Аграновскую!
– Это он за тебя… – прошептала Таисия, наклонившись к Галине. – Они-то не знают, что я в кино не снималась.
– Успеешь еще, – пообещала шепотом Галина. – Фильмов много снимается, на всех хватит.
– А где Толя? – вдруг спохватился Костецкий. – Не разбудили? Э-эх! Ничегошеньки вам доверить нельзя! Ничего! Забыли друга! – Костецкий обошел стол и начал раскидывать ворох форменных тужурок и шинелей, которые были навалены, как показалось сначала девушкам, прямо на полу. Раскидывал он до тех пор, пока не обнаружилась низенькая железная походная кровать-раскладушка, а на ней – спящий спиной к собравшимся летчик.
– Вставай! Поднимайся! Филин ты мой, сова круглоглазая, летучая мышь лопоухая!
Таисия, недоумевая, повернулась к вездесущему молоденькому летчику, который уже был рядом с ней:
– За что это он его так?
– Это Герой Советского Союза товарищ Ковров! Он сейчас осваивает на экспериментальном истребителе ночные полеты в условиях полного отсутствия видимости! Только по приборам! Приехал сюда с аэродрома и сразу же лег спать! – восторженным шепотом сообщил румянощекий летчик.
Наконец усилия Костецкого увенчались успехом… летчик проснулся, сел на низенькой кровати, встряхнул головой и только после этого открыл глаза.
Первое, что он увидел, – это была Галя. Она сидела прямо напротив него.
– Вот это да! – восхищенно произнес он. Потом еще раз встряхнул головой, как будто пытался отогнать видение.
Повернулся к Костецкому и спросил:
– Валер, я разбился?
– Дурак! – выругался Костецкий и трижды суеверно сплюнул через левое плечо.
То же самое сделали все остальные летчики за столом, кроме сумеречного дядьки с заломом.
– Это товарищ Лактионова, актриса, – сердито представил Галину Костецкий, – а это ее товарка, тоже актриса, товарищ Аграновская. А если ты, Толька, еще раз подобные глупости скажешь, то я тебе, ей-богу, всю морду разобью! Пускай меня потом трибунал судит! Понял?
– Понял, – не сводя глаз с Галины, ответил Ковров. Он протянул ей руку и назвал свое имя: – Анатолий.
– Галина, – ответила Галя, пожимая его руку.
– Таисия, – протянула свою руку Тася.
Но Ковров даже не повернул в ее сторону головы.
Тасина рука повисла в воздухе… Ковров повернулся к ней и переспросил:
– Что вы сказали?
– Ничего, – закусив губу, чтобы не расплакаться, ответила несчастная Таисия.
– Товарищи! – напомнил о себе молоденький летчик. – Я тост произнес!
– Да, Сережка тост произнес! – согласился Костецкий. – Давайте выпьем!
– Я не слышал тоста! Я спал! – запротестовал Ковров. – Я не буду пить тост, который я не слышал!
– Повторяй! – махнул рукой Костецкий.
– Товарищи! – опять волнуясь, начал розовощекий. – Я поднимаю тост…
– Поднимают стакан, а тост провозглашают! – поправил его Костецкий.
– Я провозглашаю тост за замечательных актрис советского кино, товарищей Лактионову и Аграновскую! Ура, товарищи!
И все летчики, и даже «заломный» специалист, встали и прокричали троекратное «ура!».
– А-а! Вот откуда я вас знаю! – как-то просто сказал окончательно проснувшийся Ковров. – А я проснулся и подумал – я ее знаю!
– И я вас знаю, – призналась Галина.
– Откуда? – удивился Ковров.
– В газетах ваши фотографии чуть ли не каждый день печатают, – объяснила Галина.
– Да, – вспомнил Ковров. – Почему вы такая печальная?
– Устала. Много работы, – соврала Галина.
– Репетиции! – сообразил Ковров.
– И репетиции тоже, – подтвердила Галина.
– Можно, я к вам в театр приду? – попросился Ковров.
– Ну почему же нет? – спокойно ответила Галя. – Приходите. Вам будут рады.
– Я к вам на спектакль хочу прийти… где вы играете, – настаивал Ковров.
– Вот с этим будет сложнее, – стараясь казаться беззаботной, ответила Галина.
– Почему? – не понял Ковров.
– Долго рассказывать, – попыталась улыбнуться Галина, – а в театр обязательно приходите. Театр хороший.
Сидевший напротив них летчик с обожженным лицом рассказывал своему соседу:
– Колеса шасси дисковые, и их гидравлика лучше, чем у американцев, да и у немцев тоже. Мы ихний «Юнкерс» испытывали… у нас гидравлика лучше…
Сумрачный дядька отвлекся от селедки и сурово сказал:
– Не болтай!
– Так он же в серии, – возразил ему обожженный, – уже на вооружение поступил.
– Все равно не болтай!
– Ладно… – обиделся летчик. – Нельзя – не буду. Но он все равно на вооружение поступил.
– Толя, спой, голуба! – попросил, пресекая нарождающийся конфликт, Костецкий, – а то сейчас как пойдут разговоры про шасси да винтомоторную группу… девчата же не на аэродроме, в конце концов, а в гостях!
– У летчиков в гостях! – задорно напомнила Таисия.
– Врачи, Тасечка, когда они вне лечебницы, никогда промеж себя о болезнях не говорят. Для этого есть работа! Так и летчики, когда собираются вместе, говорят о чем угодно, только не о самолетах, – развил свою мысль Костецкий.
– О чем же говорят летчики, если не о самолетах? – не отставала Таисия.
– О девушках, – совершенно серьезно отвечал Костецкий, – о кино, о прочитанных книжках, о театрах! Вот о чем говорят советские летчики, когда они на отдыхе. Толя, пой!
– Чего петь? – поинтересовался Ковров, принимая гитару.
– «Кармелу»! – на разные голоса просили летчики.
– Демьяныч, можно? – слегка кивнув в сторону девушек, спросил Ковров.
– Нельзя, конечно, – вздохнул дядька, – но уж больно песня хорошая… пой! – махнул он рукой. – Пой под мою ответственность!
Ковров, как человек, чувствующий аудиторию, запел не сразу… некоторое время он крутил колки, настраивая струны, взял два-три невнятных аккорда и только после этого, выдержав значительную паузу, запел…
У него оказался красивый, от природы поставленный голос. Он пел странную, никогда прежде не слышанную девушками песню. Но что-то было связано с этой песней для собравшихся за столом летчиков. Вроде ничего не изменилось в их лицах – никто не пригорюнился, а уж тем более не заплакал, никто не сидел, оперев голову на тяжелый кулак… Однако в их глазах появилось то жесткое, даже жестокое выражение, которое всегда является предвестником мести за погибших товарищей, за нанесенную однажды обиду, за те смерти и обиды, которые еще не случились, но уже очень скоро произойдут.
Через несколько лет, вспоминая эту первую встречу с Ковровым, Галина поняла, что именно тогда она в первый раз почувствовала надвигающуюся катастрофу – войну. А пока она старалась не смотреть на Анатолия, который пел только для нее и не сводил с нее глаз, и она чувствовала это…
– Какая красивая песня! – плача и сморкаясь в платочек, призналась Таисия, – как вы красиво и душевно поете, Анатолий! У вас безусловный вокальный талант! У нас в театре никто из актеров так не поет, правда, Галина?
Галина молча кивнула, боясь посмотреть на Коврова.
– А на каком языке вы пели песню? – всхлипывая, спросила Таисия.
Все замолчали и посмотрели на нее. Таисия, утираясь платочком, со страхом осмотрела сидящих за столом и дрожащим голосом, жалко улыбаясь, спросила:
– Я что-нибудь не то сказала?
Ковров посмотрел на смурного дядьку. Демьяныч только махнул рукой.
– На испанском, – коротко ответил Ковров.
– Ох! – тоненьким голоском ахнула Таисия. – Это значит… вы… там… были! – она показала пальчиком куда-то вверх и сторону.
Ковров молча кивнул.
– И товарища Долорес Ибаррури[17] видели?
Ковров кивнул.
Демьяныч обхватил голову руками.
– И, может быть, говорили с нею?
Ковров тяжело вздохнул.
– Вот здорово! – вдруг закричала Таисия. – Как здорово, товарищи!
И все с облегчением вздохнули и тут же разом заговорили, стали разливать вино, включили радиолу невероятных размеров в футляре красного дерева с надписью «Вестингауз», разом закурили.
Сразу же несколько человек приглашали Таисию танцевать. Обожженный доказывал своему соседу преимущество монопланов перед бипланами, румяный летчик прилаживал сломанный каблук к Тасиной туфле.
– Разрешите? – встал перед Галиной Ковров.
Галя покачала головой и показала свои ноги в одной туфле.
Из-за застольного галдежа время от времени прорывались фамилии: Муссолини, Лемешев, Козловский, географические названия, связанные с начавшейся в Европе войной, технические термины и просто громкий беззаботный смех физически и нравственно здоровых людей.
Белобрысый и уже сильно пьяненький летчик, глядя на Галину, танцующую босиком с Ковровым, с завистью сказал соседу по столу:
– Ну и что? Вот я воевал под Халхин-Голом… если б я сейчас по-монгольски запел, разве она со мною пошла бы танцевать?
– Нет, – с уверенностью ответил сосед.
– Вот и я говорю, – печально подытожил белобрысый.
А они между тем не танцевали. Просто стояли, покачиваясь в такт музыке, глядя друг на друга, не слыша никого вокруг себя.
– Как-то я оказался не готов к такой встрече, – удивился сам себе Ковров.
– Я тоже, – серьезно ответила Галина.
– Да, но я-то спал! – возразил Ковров. – Просыпаюсь… и вижу…
– Что? – встревожилась Галина. – Что вы увидели?
– Я увидел свою мечту, – серьезно ответил Ковров.
Галина остановилась, убрала руки с плеч партнера.
– Что? – встревожился Ковров. – Я обидел вас?
– Нет, – улыбнулась Галина. – Просто… вам лучше помечтать о ком-нибудь другом.
– Я не понял, – окончательно расстроился летчик. – Я ведь это серьезно сказал! Я так чувствую!
– Готово! – радостно оповестил румяный летчик, поднося к Галине починенную туфлю.
Галина надела туфли и, стараясь не привлекать внимания, проскользнула в прихожую.
– Я провожу вас? – попросил Ковров.
– Нет, – взмолилась Галина, – не надо меня провожать! Ничего не надо!
И захлопнула за собою дверь.
Ковров остался один. Он был похож на обиженного ребенка, которого не пустили на детский праздник. Он вошел в комнату, остановился в дверях, внимательно глядя на счастливую, танцующую с Костецким Таисию.
Таськины туфли были малы и страшно жали… Галина, осторожно ступая, шла по безлюдной улице. На перекрестке остановилась, сняла обувь и дальше пошла босиком, старательно обходя лужи.
С фронтона кинотеатра «АРС» рабочие с длинных качающихся лестниц снимали афишу «Девушки с характером». Огромное полотно с улыбающейся Галиной с хрустом рухнуло на мокрый асфальт. Галина остановилась около поверженного плаката, рабочие спустились с лестниц, с любопытством поглядывая на босоногую девушку, начали сворачивать плакат в рулон.
– Почему вы сняли плакат? – дрожащим голосом спросила Галина.
– Другое кино будет, – ответил один из рабочих. – Простудишься… – кивнул он на ее босые ноги.
– Ничего, – ответила Галина и пошла дальше.
Клавдия ждала ее…
– Где твои туфли? – спросила она, когда Галя вошла в прихожую.
– Таське отдала, – Галя села на стул и накрыла ноги вязаным платком, снятым с вешалки, – она в них танцует. Уезжаешь? – спросила она мать.
– Да. Сейчас автобус придет. – Мать закурила. – Что в театре?
– Собрание на завтра перенесли, – неохотно ответила Галя.
– Плохо? – спросила мать.
– Да, – ответила Галина.
– А Арсеньев? – зная ответ, спросила мать.
– Его не было. Он не пришел, – пожала плечами Галя.
– Понятно, – Клавдия встала. – Если что… сразу бери билет и приезжай ко мне… там будешь решать, как дальше жить.
– Останься, мам! – заплакала Галя. – Мне так плохо! Я так боюсь! Останься!
– Ну как? – застонала Клавдия. – Как я останусь, маленькая моя, меня и так почти со всех ролей сняли после ареста Антона Григорьевича. Это же гастроли! Как мне не поехать?
Они плакали тихо, чтобы не разбудить спящих тетушек.
Погудел с улицы автобус… Клавдия торопливо ушла, и Галина осталась одна.
Комсомольский актив театра, уже одетый и загримированный для вечернего спектакля, томился в зрительном зале в ожидании начала продолжения комсомольского собрания.
На сцене, посереди декорации «дом Гордея Карповича Торцова», торчал стол, покрытый красным сукном. За столом сидели члены комитета комсомола театра и секретарь партийного комитета, тоже, кстати, загримированный и в рваном армяке[18] – он играл представителя эксплуатируемого крестьянства. Галина примостилась тут же, в кресле купца первой гильдии – хозяина дома.
Секретарь горкома ВЛКСМ запаздывал. Наконец появился и он. Секретарь сосредоточенно шел по проходу между рядами кресел, слегка помахивая увесистым портфелем. Дойдя до сцены, он поднял глаза и увидел бородатого секретаря партийного комитета. Повернулся к залу, в котором сидели комсомольцы в паневах[19], кокошниках, армяках и длиннополых сюртуках.
– Это что за… – он запнулся, подыскивая в своем нехитром комсомольском словарном запасе подходящее определение, – маскарад?
– У нас в семь часов спектакль сегодня, – начал оправдываться секретарь комитета комсомола театра. – Неизвестно, сколько времени займет собрание, поэтому актеры решили загримироваться и подготовиться к спектаклю.
– Начинайте, – после недолгого раздумья разрешил секретарь и занял свое место за кумачовым столом. Секретарь о чем-то долго шептался с комсомольским вожаком театра.
– Ты с ней говорила? – прошептал Паша Таисии. – Каяться будет?
– Молчит. Даже не поздоровалась, – прошептала в ответ Таисия.
– Значит, не будет, – закачал головой Паша.
– Продолжаем общее собрание комсомольцев Театра имени Ленинского комсомола, – провозгласил секретарь комитета комсомола театра, – на повестке дня один вопрос – персональное дело комсомолки Лактионовой. Присутствуют тридцать семь членов комсомольской организации театра. Отсутствует один. По уважительной причине – у подшефных колхозников перенимает искусство игры на гармони-трехрядке для спектакля «Домна номер пять-бис», который готовится к постановке в нашем театре…
Секретарь что-то пометил в своих бумагах, одобрительно кивая.
– Секретарь собрания – товарищ Сазонтьева, – продолжил комсомольский вожак. – Мы остановились на голосовании об исключении Лактионовой из рядов комсомола, кто за исключение Лактионовой…
– Подождите! – прервал его секретарь горкома. – Лактионова так и не рассказала нам о преступной связи с врагом народа Косыревым. Говори, Лактионова! – приказал он.
– Все, – прошептала Таисия, – они ее сожрут и не подавятся! Выгонят Гальку из комсомола с волчьим билетом, ни одна Самара не примет! Не надо ей было сегодня приходить!
– Ну не пришла бы… – печально прошептал Паша, – все равно бы выгнали.
– Зато не так противно было бы! – прошипела верная Галина подруга.
Галя молчала.
– Будешь говорить, Лактионова? – повторил секретарь горкома.
– Буду, – согласилась Галина, – у Алексея Михайловича Косырева связь была не со мной, а со всем театром. Ему очень нравился наш театр, он часто бывал у нас. Между прочим, если кто не знает, имя Ленинского комсомола было присвоено театру по его предложению…
За фоном[20], стараясь ступать неслышно, появился Арсеньев. Остановился, слушая происходящее на сцене…
– Он часто посещал комсомольские собрания в театре, подолгу беседовал с актерами… и с вами он подолгу беседовал, – обратилась она к секретарю парткома театра.
Загримированный секретарь испуганно дернулся в сторону секретаря горкома.
– Я помню, после одной из таких бесед вы вышли из своего кабинета и сказали нам, актерам: «Каких великолепных коммунистов, как Алексей Косырев, воспитала партия за столь короткий срок!», и мы все с вами согласились… – Галина улыбнулась.
– Он маскировался! – выкрикнул побелевший партийный секретарь.
– А ты не улыбайся, Лактионова! – начал хрипеть ноздрями секретарь горкома.
– Я не улыбаюсь, – покорно ответила Галина.
– Вот и не улыбайся! – повторил секретарь горкома. – Ничего смешного пока не происходит. Секретарь ваш, товарищ Седельников, конечно, виноват в том, что потерял бдительность, и степень его вины определит городской комитет! В этом, товарищи, можете не сомневаться! Но товарищ Седельников потерял бдительность здесь, в театре, на рабочем месте! А ты, Лактионова, как мы доподлинно знаем, общалась с врагом народа Косыревым дома… и не раз, и не два!
Сазонтьева, которая до этих слов секретаря неотрывно, с наслаждением смотрела на Галину, вдруг смешалась, потупила глаза и начала перекладывать бумаги перед собою.
– Что же это получается? – продолжал секретарь. – Мать твоя общается с врагом народа на дому, ты общаешься с разоблаченным на том же дому… это уже не дом получается, а какое-то… троцкистское гнездо! Что ты на это ответишь, Лактионова?
– Я все сказала, – устало ответила Галина, – делайте что хотите.
– Э-э, нет! – обрадовался секретарь горкома. – Так дело не пойдет! Ты своим молчанием, Лактионова, своей неискренностью вынуждаешь нас для выяснения истинного положения дел обратиться в органы! – чеканя каждое слово, говорил секретарь, – а у органов и без тебя, Лактионова, забот хватает!
Галя ничего не успела ответить. Двери распахнулись, и в зрительный зал вошли улыбающиеся военлеты первого класса, товарищи Ковров и Костецкий. У каждого на груди висели звезды Героев, а в руках огромные букеты цветов. Они прошли почти к самой сцене и уселись, подобно зрителям, ожидающим начала спектакля.
Секретарь горкома, а за ним и весь президиум, сообразив, кто вошел в зрительный зал, встали. Галя испуганно и непонимающе смотрела на Коврова, не сводившего с нее глаз. Костецкий крутил головой по сторонам, пока не заметил смутившуюся Таисию, а заметив, тут же начал слать воздушные поцелуи.
Надо было что-то делать.
– Э-э… – начал секретарь комитета комсомола театра, – я, конечно, извиняюсь, товарищи… но… как бы сказать… спектакль начнется только через два часа.
– Мы подождем, – миролюбиво сказал Костецкий.
– Да, – согласился секретарь, но тут же поправился: – но у нас понимаете… комсомольское собрание общее…
– Так мы тоже комсомольцы! – обрадовался удачному стечению обстоятельств Костецкий. – А Толик у нас даже секретарь комсомольской ячейки эскадрильи! Правда, Толик?
– Правда, – ответил Ковров, по-прежнему глядя на Галину и улыбаясь ей.
Секретарь комитета комсомола театра повернулся к секретарю горкома. Секретарь горкома вспомнил, что единственный раз в жизни он видел этих людей вживую, а не на страницах газет, во время похорон Чкалова, где он стоял в толпе специально отобранных скорбящих комсомольцев. Кроме того, по взглядам Коврова он понял, к кому они пришли, а еще он сообразил, что если уж эти люди похоронили Чкалова и несли вместе со Сталиным его гроб, то для его, секретаря горкома, похорон понадобится только один телефонный звонок одного из этих красивых и счастливых людей.
– Да мы, собственно, уже и заканчиваем… – по-доброму улыбнулся секретарь, – внимательнее надо быть, Лактионова, и к товарищам, и к товарищеской критике! И вообще… внимательнее надо быть!
Секретарь горкома замолчал, раздумывая, и предложил:
– Предлагаю поставить товарищу Лактионовой на вид. Кто за?
За были все.
Галя сошла со сцены в сомнамбулическом состоянии, оглядываясь на секретаря горкома, в задумчивости собиравшего бумаги в портфель. Внизу ее встретил Ковров. Отдал букеты, взял за руку и повел за собою… прочь из этого зала. А за ними Костецкий, как верный оруженосец – с букетами наперевес.
– Как красиво! Как волнительно! – воскликнула чувствительная Таисия. – Просто роман!
У входа в театр стояла огромная, сверкающая хромом и полированными боками, открытая машина невероятного красного цвета. Ковров открыл дверцу пассажирского сиденья, приглашая Галину.
– Это что же, ваша? – испугалась Галина.
– Наша, – подтвердил Ковров, – подарок испанского правительства.
– За бои? – сообразила Галина.
– За исполнение испанских песен, – пояснил Костецкий, приложив палец к губам.
– Да ладно! – хлопнул его по плечу Ковров. – Чего ты? Демьяныча-то нету. Садись, – приказал он Галине.
– У меня спектакль через час, – напомнила Галя.
– Управимся, – посмотрев на часы, уверенно ответил Анатолий.
– А куда мы поедем? – не в силах противиться его воле, спросила Галина.
– В загс, – коротко ответил Ковров, усаживаясь за руль.
– Я же в гриме! – ужаснулась Галина и тут же вскрикнула: – Стойте! В какой загс?
Но автомобиль уже мчался по улице.
– В какой загс? – кричала Галина.
– На Гнездниковском. Он самый близкий, – резко свернув в переулок, пояснил Ковров.
Женщина-делопроизводитель подняла голову от бумаг, увидела Галину в театральном костюме и гриме и в недоумении спросила:
– Это что значит?
Потом перевела взор и увидела Коврова.
– Вы к нам? – все, что смогла сказать она, вставая со стула и стаскивая нарукавники.
– К вам, – подтвердил Ковров.
– А зачем? – испугалась работница загса.
– Жениться, – терпеливо пояснил Ковров.
– Вы? – поразилась женщина.
– Я, – рассмеялся Ковров.
– Товарищ, у нас времени мало, – вмешался Костецкий. – Нам еще невесту в театр везти.
– В какой? – все больше теряла ощущение реальности делопроизводитель.
– Товарищ, какая разница! – вскипел Костецкий. – Начинай процедуру, товарищ!
Женщина собрала остатки воли и сказала:
– Нужны свидетели.
– Я свидетель, – успокоил ее Костецкий.
– А со стороны невесты? – чуть не плача, указала на Галину делопроизводитель.
– Сейчас будет, – пообещал Костецкий и выбежал из комнаты.
– Я не понимаю, зачем все это? – наконец заговорила Галя.
– А по-моему, все понятно, – уверенно и даже грубовато ответил Ковров, – я люблю тебя и хочу, чтобы ты стала моей женой.
– Но мы только вчера познакомились! – напомнила ему Галина. – Вы ничего обо мне не знаете! Ничегошеньки!
– Я все про тебя знаю! Все! Все, что мне надо знать! – негромко и очень нежно сказал летчик.
– Что вы знаете про меня? – чуть не застонала Галя.
– Что я тебя очень люблю!
– Но нельзя же за один день… дня не прошло! За несколько часов принимать такие серьезные решения! – пыталась сопротивляться Галина.
– Можно, – посуровел Ковров, – если любишь – то можно! Необходимо! И потом я истребитель! Все решения обязан принимать мгновенно… иначе погибну…
– Ну, как свидетель? – закричал, вваливаясь в комнату, Костецкий.
Он притащил с собою женщину-мороженщицу в белом переднике, с белыми нарукавниками и тележкой на велосипедных колесах, которую она не бросила на улице, а приволокла с собою.
– Первый класс! – поднял большой палец Ковров.
– Начинайте, товарищ! – распорядился Костецкий. – А то мороженое тает!
По Москве мчался чудо-автомобиль, обгоняя глупые, набитые горожанами автобусы, важные правительственные автомашины, смешные тупорылые грузовики «АМО», которые, подобно муравьям, везли груз, в три раза превышающий их по размерам, многочисленных в то время извозчиков и, конечно, замечательные деревянные трамвайчики с мальчишками на «колбасе»[21].
За рулем теперь сидел Костецкий, а Галина с Анатолием сзади, как и полагается молодым. Летчики поглощали сладкие трофеи, зажатые между двумя вафельными кружками, Галина смотрела на своего теперь мужа, пытаясь понять, что же с ней произошло за эти два дня, и не могла насмотреться.
– Братцы! – вдруг закричал Костецкий. – Вы посмотрите какое чудо! – и он резко нажал на тормоза.
Галина, едва не вылетевшая из автомобиля, ошеломленно смотрела на мороженое, которое протягивал ей Костецкий. На одном вафельном кружке было выдавлено «Толя», а на другом «Галя».
– Вот так! – многозначительно сказал Костецкий. – Вот и не верь после этого приметам.
Он переключил скорость, нажал на газ, и машина рванула вперед.
– И что будет дальше? – спросила Галина.
– У тебя спектакль, – напомнил Ковров.
– А после спектакля? – прокричала Галя.
– Жизнь! – закричал и засмеялся в ответ Ковров. – Долгая, счастливая жизнь!
Костецкий крутанул руль вправо, машина, визжа покрышками, влетела в переулок, Галину, согласно законам аэродинамики, бросило на Анатолия, и дальше, до самого театра, он не раскрывал объятий.
А потом был спектакль. Галя играла Любовь Гордеевну в той самой декорации, посереди которой четыре часа назад стоял стол под красным сукном, а за столом сидел президиум, мечтавший исключить ее из комсомола, а дело ее направить в органы.
– Нет, Митя, я нарочно. Я знаю, что ты любишь меня; мне только так хотелось пошутить с тобой, Митенька! Митя, что же ты молчишь? Ты рассердился на меня? Я ведь говорю тебе, что шучу! Митя! Да ну скажи же что-нибудь!
– Эх, Любовь Гордеевна, не шутки у меня на уме! Не такой я человек! – гордо отвечал Митя.
– Черт принес! – выругался заведующий труппой, отлетая от дырки в занавесе, через которую он наблюдал за зрительным залом. – Кто их пригласил в театр? Что за сволочь? Своими руками придушу!
– Кого? – переспросил выпускающий, отходя от своего пульта.
– Героев! – почти кричал заведующий труппой.
– Каких героев? – недоумевал выпускающий.
– Сам посмотри! – огрызнулся заведующий труппой и исчез в закулисье.
Выпускающий приник к дырке… Увиденное испугало его. Зритель смотрел не на сцену, зритель смотрел в сторону ложи, в которой восседали два Героя Советского Союза, два великих летчика – Ковров и Костецкий.
Все взгляды, бинокли, пальцы были направлены в их сторону.
– Пропал спектакль, – пробормотал многоопытный выпускающий.
– Какая гордость теперь, Митенька! До гордости ли теперь? Ты, Митенька, не сердись на меня, не попомни моих прежних слов: не шутки с тобой шутить, а приласкать бы мне тебя, бедного, надо было! А ну как тятенька не захочет нашего счастья? – плакала Любовь Гордеевна.
– Что загадывать вперед, там как Бог даст. Не знаю как тебе, а мне без тебя жизнь не в жизнь, – отвечал Митя.
С этими словами актеры покинули сцену, уступая место следующим персонажам пьесы Островского.
Галина вихрем, гремя бесчисленными накрахмаленными юбками, промчалась к выходу, пронеслась по коридору, ворвалась в ложу.
– Немедленно уйдите отсюда! – зашипела она.
– Что случилось? – испугался Ковров.
– Посмотрите! – захлебывалась шепотом и гневом Галина. – Они не смотрят спектакль! Они смотрят на вас.
Летчики посмотрели в зал.
– Мать моя! – прошептал Костецкий.
Зал смотрел на них.
А на сцене тем временем решалась судьба Митеньки и Любови Гордеевны… суровый Вукол Наумович Чугунов вершил судьбы униженных и оскорбленных.
Старушки-гардеробщицы на манер вражеских снайперов наблюдали через театральные бинокли за Ковровым, ходившим взад-вперед по фойе мимо курящего на банкетке Костецкого.
– Как она играла! – восхищался Анатолий. – Как! Мороз по коже! Я думал, что люблю ее сильно, а сейчас понимаю, что люблю ее в два раза сильнее, чем прежде! Как она играла!
– Э-э, друг! – внимательно посмотрел на него Костецкий. – Ты, я вижу, влюблен не на шутку!
– Да! – воскликнул Ковров. – Я как будто в штопор вошел! Ног под собой не чую… во как забрала!
– Пойду я, – встал деликатный Костецкий, – сейчас я тебе не нужен.
– Не нужен! – радостно подтвердил Ковров. – Иди, Валерка. Завтра увидимся. Мне сейчас никто кроме Гали не нужен! Извини!
Они обнялись, и Анатолий остался один.
Из-за дверей гулкой волной докатились аплодисменты… спектакль закончился.
Анатолий уверенно открыл дверь с табличкой «Посторонним вход воспрещен. Служебные помещения».
– Как мне найти Лактионову Галину?
– Вы ей кто? – строго спросила вахтерша.
– Я ей муж! – гордо ответил Анатолий.
– Когда это она замуж успела выйти? – удивилась вахтерша. – С утра вроде холостая была?
– Четыре часа назад, – сообщил Ковров. – Так где мне ее искать?
– По коридору налево, на дверях написано, – указала озадаченная вахтерша.
На двери в стальной рамочке значились фамилии актрис, обитавших в этой гримуборной. Ковров поднял было руку, чтобы постучать, но передумал, достал из кармана гимнастерки толстенный «Паркер», зачеркнул фамилию «Лактионова» и рядом написал «Коврова Г. В.», и только после этого постучал.
– Здравствуйте, товарищи, – поздоровался он.
– Здрасте… – прошелестели актрисы.
– Мне очень понравилось… – сообщил Ковров, – то, что я успел посмотреть.
– Спасибо… – поблагодарил коллектив гримерной и, затаив дыхание, замер в ожидании следующих слов влюбленного летчика.
– Я у машины буду ждать. – Ковров неловко повернулся: – До свидания, товарищи. Еще раз спасибо за спектакль.
– У машины! – прошептала Таисия. – Роман! Я такое только в книжках читала! Какая же ты счастливая, Галька!
Соседки по гримерной вздохнули, Галина исподлобья посмотрела на свою подругу.
Рывком открыла ящик гримерного столика и высыпала в него содержимое пузатого концертного чемоданчика, собранного ею вчера вечером.
Ковров ждал ее у машины, Галя подошла к нему совсем близко.
– Что теперь? – улыбнулась она.
– Поехали, – осторожно обнял ее Ковров.
– Куда? – улыбнулась Галина.
– С родителями знакомиться! – уверенно ответил Анатолий.
– У меня только мама, – тихо сказала Галина.
– Поехали к маме! – легко согласился Ковров.
– Мама в Ленинграде, на гастролях, – торжествуя, сказала Галя.
– У тебя спектакль завтра есть? – озадаченно спросил Ковров.
– Нет, а что? – насторожилась Галина.
– Поехали в Ленинград. – Ковров посмотрел на часы: – Как раз на «Стрелу» успеваем!
Пурпурный «Крайслер Империал» въехал на пандус Ленинградского вокзала и резко затормозил.
– А машина? – спросила Галина. – Как ты ее оставишь?
– Машина? – переспросил Ковров. – Я и не подумал… Товарищ! – позвал он милиционера в белой гимнастерке и в белом «колонизаторском» шлеме с огромной красной звездой.
Милиционер подбежал и отдал честь.
– Товарищ, прими пост. Мне в Ленинград на денек съездить надо, а с начальством твоим я по возвращении договорюсь, – попросил Ковров.
– Есть! – взял под козырек милиционер и встал по стойке «смирно» у капота автомобиля.
У вагона к ним подбежал запыхавшийся дяденька в серой железнодорожной тужурке и черной фуражке с молоточками.
– Товарищ Ковров, начальник поезда «Красная стрела» интендант путей сообщения третьего ранга Никифоров! – на одном дыхании выпалил он. – Какие будут указания?
– Указания? – удивился Ковров, подумал и сказал: – Принеси нам, товарищ Никифоров, два стакана чая с лимоном.
Никифоров четко, по-военному, повернулся и побежал почему-то в сторону паровоза.
– Мне надо рассказать вам… – начала Галина.
– Кому? – нахмурился Ковров.
– Тебе, – поправилась Галина.
– Так-то лучше… а то «вам»! – возмутился Анатолий. – Ты же замуж за меня вышла! Забыла? Мы теперь на «ты»! Рассказывай!
– Мне надо рассказать о себе… – вновь начала Галина, – ты ведь ничего не знаешь обо мне…
– О себе в поезде расскажешь… когда в вагон сядем, – прервал ее Ковров.
Галя заплакала.
– Что с тобой? – испугался Анатолий.
Силы человеческие не беспредельны… эту простенькую истину Галя ощутила сейчас на платформе Ленинградского вокзала. Все страшные события последних суток соединились вместе, и у нее подкосились ноги.
Ковров подхватил ее, дотащил до тележки, опершись о которую скучал ее хозяин – грузчик в белом переднике с огромной бляхой на груди; осторожно посадил на тележку.
– Что? – Он обнял ее лицо ладонями. – Тебе плохо? Почему? Я тебя обидел?
– Никто меня не обидел, – призналась Галина. – Мне просто страшно. Я боюсь.
– Чего ты боишься, любимая? – Он поцеловал ее. – Я не понимаю!
– Я боюсь, что все это кончится, – призналась Галина.
– Почему? – удивился Ковров.
– Потому что так не бывает, – убежденно ответила Галина.
– Бывает, – спокойно ответил Ковров. – Бывает и будет.
– Товарищ, – осторожно напомнил о себе носильщик, – за врачом сбегать?
– Что? – не понял Ковров – Да, окажи любезность.
Носильщик, топая сапогами, побежал к вокзалу.
– Что случилось? – сунулась к ним строгая женщина в кожаном пальто и берете. – Девушке плохо?
– Нет, – улыбнулась Галина, – мне как раз хорошо.
– Бледная, – разглядела женщина, – нашатырь ей дайте.
– Я буду охранять нас, – вдруг решила Галина, – нашу любовь, нашу семью. Мне это счастье не по заслугам, поэтому я буду относиться к нему трепетно и осторожно.
– Хорошо, – быстро согласился озадаченный Анатолий. – Сейчас врач будет.
– Я поеду в Ленинград одна, – Галина начала подниматься с тележки.
– Почему? – как-то по-детски расстроился Ковров. – Я не могу тебя одну отпустить.
Она встала при помощи Анатолия.
– Я поеду одна, – упрямо повторила Галя. – Не возражай мне. Я так решила.
Посмотрев на мужа, она поняла, что нужно объясниться:
– Я уже была замужем… недолго, правда… я привела его домой и сказала маме: «Это мой муж», а через неделю мы расстались, даже расписаться не успели… понимаешь?
– Понимаю, – согласился Ковров, но было видно по обиженному детскому лицу, что не понимает.
– Мне надо поговорить с мамой… так, боюсь, она не поймет… не примет. Когда поговорю, сообщу тебе, и ты приедешь, – уговаривала Галина.
– Чай, товарищ Ковров! – отдавая честь свободной рукой, доложил интендант третьего ранга.
– Ты его чего, из паровоза наливал? – поднимая стакан, спросил Ковров.
– Шутка? – хихикнул Никифоров.
– Шутка, – подтвердил Ковров. Он отпил глоток, обжегся, вернул стакан испугавшемуся коменданту и сказал: – За чай спасибо. У меня к тебе просьба, товарищ Никифоров…
– Слушаю, – напрягся начальник поезда, отдавая стаканы с чаем проводнику и извлекая из кармана тужурки блокнот с надписью «Красная стрела».
– Доверяю тебе самое дорогое, что у меня есть – мою жену! – очень серьезно говорил Ковров. – Довези ее до колыбели трех революций быстро и без происшествий.
– Не сомневайтесь, – заверил начальник поезда.
– У вас нашатырный спирт есть? – вспомнил Ковров.
– Найдем! – опять заверил начальник поезда.
– Давай прощаться? – спросил Анатолий. – Я люблю тебя.
– Я люблю тебя, – тревожно сказала Галя.
Дежурный по вокзалу засвистел в серебряный свисток, замахал фонарем. Засвистели проводники, выставив для обозрения желтые флажки, загудел паровоз, выпустил огромное облако пара, и поезд поехал.
Ковров стоял на платформе, пока красные тормозные фонарики последнего вагона не затерялись среди десятков других железнодорожных светлячков. Навстречу ему от вокзала в сопровождении носильщика поспешал доктор – пожилой усатый толстяк в наспех надетом халате.
– Я доктор! – сообщил он, подбегая. – Извините, задержался! Что случилось?
– То, что случилось, в шестом вагоне уехало! – зло ответил Ковров и пошел дальше, не оборачиваясь.
«Крайслер Империал» пронесся через КПП Тушинского аэродрома. Часовые с винтовками, не останавливая машину, дружно отдали честь. «Крайслер» вырулил прямо к стоянке самолетов.
– Какой заправлен? – спросил Ковров у подбежавшего техника.
– Все готовы, товарищ Ковров! – отрапортовал техник.
– На этом полечу, – ткнул Ковров в «Спарку» И-129[22]. – Шлем дай!
Техник забрался по крылу к уже сидевшему в кабине Коврову, протянул ему шлем и планшет с картами.
– Спасибо, – поблагодарил Ковров. – Заводи!
– А полетное задание, товарищ Ковров? – напомнил техник.
– Вот тебе полетное задание, – Ковров сунул в руки технику какую-то бумагу.
Техник несколько раз прокрутил винт, услышал заветное «от винта!», проводил взглядом вознесшийся истребитель и развернул бумагу с полетным заданием.
На бумаге значилось «Свидетельство о регистрации брака».
Паровоз медленно подкатил к зданию Московского вокзала в городе Ленинграде и замер, тяжело дыша после длинного перегона. Галина, сопровождаемая интендантом третьего ранга, вышла в тамбур и остановилась как громом пораженная.
У вагона с букетом цветов стоял улыбающийся, свежевыбритый, с заклеенным кусочком газеты порезом на лице Герой Советского Союза Анатолий Ковров.
– У тебя вчера были таинственные, хитрые глаза, – сказала Галина, прислонившись к стенке тамбура.
– Не напирайте, товарищи! Не напирайте! Подождите! – остановил пытавшихся выйти пассажиров начальник поезда.
– Я буду работать над собой, – пообещал Ковров, – буду учиться актерству.
– Не актерству, актерскому мастерству, – поправила его Галина, – и у тебя не получится. Ты никогда не научишься врать! – убежденно сказала она. – Господи, как же я люблю тебя! – заплакала Галя.
– Что же ты все время плачешь? – изумился Ковров. – Люди подумают, что я тебя обижаю.
– Не подумают, товарищ Ковров! – подал голос начальник поезда.
Ковров посмотрел на его растянутую умилением харю и подумал, что, наверное, начальник прав.
Они завтракали в ресторане гостиницы «Европейская». Ресторан был воплощением дореволюционной роскоши, и Галина, которая никогда в жизни не была в Ленинграде, а уж тем более в такой гостинице, где останавливались только известные всей стране люди и богатые иностранцы, не могла насмотреться на позолоченную лепнину, расписной потолок, массивные, красного камня колонны и на вышколенных еще при капитализме официантов.
– Нравится? – подмигнул ей Ковров.
– Красиво, – согласилась Галина и добавила: – Роскошно.
– Так всю жизнь не будет, – предупредил Анатолий. – Я военный. Сегодня здесь… – он обвел рукою пространство вокруг себя, – а завтра в такую дыру послать могут…
– Я знаю, – улыбнулась Галина, – не волнуйся ни о чем! Театры есть везде. Советская власть каждый месяц открывает по театру. У нас вывесили объявление о наборе актеров во вновь созданный театр в Саранске. А я даже не знаю, где это.
– На Волге, – просветил жену Ковров. – Столица Мордовской автономной республики. Тысяч сто пятьдесят населения.
Подплыл официант с огромным подносом, уставленным тарелками с едой, мгновенно переместил тарелки с подноса на стол; в каком-то загадочном для молодоженов, но веками освященном для официантов порядке расставил их.
– А это что? – удивилась Галина, кивая на тарелку.
– Артишоки, – пояснил Ковров.
Официант влюбленно посмотрел на известного летчика:
– Они у нас в собственной оранжерее, на крыше произрастают. Первый раз с семнадцатого года востребовали! Я знал, что востребуют! – с угрозой неизвестно кому сказал он. – Знал! Приятного вам аппетита!
– А как их есть? – широко открыв глаза, спросила Галина.
– Вилкой держишь лист. А ножом срезаешь мякоть, – показал Анатолий. – Испанцы их ручками едят.
Дверь с грохотом отворилась, и в зал ввалилась шумная компания. Шедший во главе компании всенародно любимый актер Марк Бернес, на шее которого болталась связка баранок, выронил из рук газетный пакет с воблой и начал истово креститься:
– Свят! Свят! Свят! Привидится же такое с похмелья! Толя, это ты или мне лечиться пора?
– Это я, – Ковров встал из-за стола. – Здравствуйте, друзья.
– Слава богу! – обрадовался Бернес. – А то мы здесь уже два дня кутим по случаю премьеры кинокартины «Истребители». Так такой, не поверишь, успех, что думал, окончательно сопьюсь! Встреча со зрителями – обратно пьянка! И так круглые сутки, напролет и навылет!
– Почему не поверю? – улыбнулся Ковров. – Верю.
– Ну, раз так, давай я тебя поцелую!
И всенародный актер троекратно, по-русски облобызал знаменитого летчика.
– А ты как здесь оказался? Если не секрет, конечно? – допытывался Бернес.
– Не секрет. Я, товарищи, женился, – признался Ковров.
– Когда? – удивился Бернес.
– Вчера.
– На ком? – недоумевал Бернес.
– Вот на ней, – Анатолий повернулся к Галине.
– Так я ее знаю! – вскричал Бернес. – Это же Галька из Ленинского комсомола! Как ее по фамилии… она в Островском играет… – начал стучать он по своей голове, вспоминая.
Ковров не успел открыть рта…
… как Бернес вспомнил:
– Лактионова ее фамилия! Вспомнил! А! – в восхищении собою он обратился к компании. – А вы говорите, мозги пропил! А я вспомнил!
– Коврова, – поправила его Галя.
– Ну, понятное дело, что Коврова. Я вообще удивился, как можно с фамилией Лактионова на сцену выходить. Так когда же вы успели? – опять вопросил он.
– Я же сказал – вчера, – повторил Ковров.
– А? – восхитился Бернес, опять обращаясь к своим товарищам. – Одно слово – истребитель! Вчера женился, а сегодня в Ленинграде уже… в «Европейской» завтракают…
Бернес подошел к столу и нагнулся над ним, рассматривая:
– А что за гадость вы едите?
– Артишоки! – гордо пояснила Галина.
– Да? – удивился Бернес. – А что это?
– Марк! – негромко окликнул его невысокий полнеющий молодой человек в круглых роговых очках.
– Что? – беззаботно откликнулся Бернес.
– Я думаю, надо поздравить невесту, – мягко напомнил очкарик.
– Точно! – обрадовался Бернес. – Спасибо, Никитушка. Ну… – обернулся он к Галине, – давай целоваться, товарищ Коврова.
И троекратно поцеловал вставшую из-за артишоков Галину.
– Толя! – вдруг закричал он. – Ты знаком с моими товарищами? Знакомься, пожалуйста… который в очках, то композитор, Никитка Богословский. Сейчас он песню нам сыграет из кинофильма. Знатная песня получилась! Народ из кинотеатров выходит с нею на устах! Который хмурый – это, понятное дело, режиссер, Леня Луков…
Пока представляемые жали руки молодоженам, Бернес смотрел на следующего – улыбающегося человека в строгом костюме и с корзиной вина в руках, пытаясь вспомнить, как его зовут, но не вспомнил и спросил:
– Я извиняюсь, товарищ… запамятовал, как тебя зовут?
– Мустафаев, – напомнил, улыбаясь еще шире, человек. – Я из управления кинофикации по Ленинграду.
– Вспомнил! Вспомнил тебя, товарищ Мустафаев! – обрадовался Бернес. – Дай сюда! – Он принял от Мустафаева корзину и распорядился: – столы сдвигай!
– Нам к маме надо! – умоляюще напомнила Галя.
– Марк, нам к теще, – развел руками Ковров.
– А где мама? – расстроился Бернес.
– Здесь, на гастролях, в Александринском, – пояснила Галя.
– Я-то думал! – махнул рукой Бернес. – К маме успеем! Дорогу перейти! Никита, за рояль! Товарищ официант, всем артишоков!
Богословский сел за инструмент, сыграл вступление, и всенародный любимец Марк Бернес, разливая по бокалам вино, запел:
Кровать была размером с аэродром. К тому же с балдахином, стоявшим на четырех витых венецианских столбах красного дерева. Ковров присел на краешек и признался жене:
– Сам не ожидал. Я сказал, чтобы дали люкс, но я не знал, что у них такой люкс. – Жених казался растерянным.
– К маме не пошли, – огорченная Галина села рядом.
– Завтра пойдем, – пообещал Ковров. – Кто же знал, что здесь Марк окажется!
Они сидели молча.
– Какой замечательный человек – Марк! – вдруг с воодушевлением сказал Анатолий.
– Да, – согласилась Галя, – кажется неплохим.
– Нет! Ты не права! – Ковров встал и в возбуждении зашагал вокруг кровати. – Отличный человек! И актер какой!
– Какой? – снисходительно спросила Галина.
– Не такой, как все! – убежденно ответил Анатолий.
– Толя, – позвала его Галина.
– Что? – остановился Ковров.
– Не такой, как все, – это ты. – Она подошла и стала расстегивать пуговицы на его кителе. – Я не за Бернеса замуж вышла… за тебя!
Теперь они лежали рядом, глядя прямо над собою на веером расходящиеся складки шелкового балдахинового купола.
– У тебя в первый раз? – повернулась к мужу Галина.
– Почему в первый? – обиделся Ковров. – Вовсе не первый. Я просто говорить не хотел. Хвастаться неудобно… – он помолчал, взял с тумбочки папиросу и добавил: – перед женой.
– У тебя в первый раз, – с нежностью гладя его лицо, повторила Галина.
– Да говорю же тебе, не в первый! – пытался защищаться Анатолий. – И даже не во второй и не в третий! Я просто говорить про это не люблю.
– В первый! – убежденно повторила Галина. – Ты врать не умеешь.
– Как я люблю тебя! – почти шепотом сказал Ковров.
– И я тебя, – призналась Галина.
Он натянул на них шелковое узорчатое покрывало…
начал он петь так же шепотом, как и говорил слова о любви.
так же тихо подхватила Галя.
И уже вместе в один голос они запели, сбросив с себя шелковые одеяла и обнявшись:
В дверь постучали. Потом еще раз.
– Кто там? – недовольно крикнул Ковров.
– Товарищ Ковров, выйдите, пожалуйста. Вам срочный пакет, – послышался из-за дверей приглушенный голос.
– Не ходи! – вскрикнула Галина.
– Что ты? – улыбнулся, целуя ее, Анатолий. – Это пакет. Получу пакет, и все!
В коридоре, кроме перепуганной коридорной, Коврова дожидался сурового вида военный. Он отдал честь и протянул Коврову небольшой, казенной бумаги пакет с сургучной печатью. Ковров вскрыл пакет и, вынув из него машинописный листок, пробежал глазами его содержание.
– Что случилось? – спросил он у военного. – Почему к коменданту?
– Не могу знать! – ответил лейтенант.
– Слушай, друг… – наклонился к нему Ковров. – А нельзя до утра подождать? Тут такое дело… – он оглянулся на дверь люкса. – Я женился вчера. У меня там невеста… жена уже, – и он, привыкший распоряжаться, извинительно улыбнулся.
– Приказано доставить немедленно, – ответил лейтенант. – Машина ждет внизу.
– Полковник Ковров прибыл согласно предписанию в ваше распоряжение, – мрачно доложил Анатолий военному коменданту города.
Генерал встал из-за стола и, держа перед собой бумагу, прочел ее содержание:
– За не санкционированный командованием самовольный вылет из аэропорта «Тушино» в ночь с двадцать шестого на двадцать седьмое мая тысяча девятьсот тридцать девятого года, в направлении Калинин[23] – Ленинград, полковника Коврова подвергнуть дисциплинарному взысканию в виде заключения его под арест на гарнизонную гауптвахту сроком на трое суток. Командующий военно-воздушными силами генерал-полковник Смушкевич.
Генерал закончил читать. Положил листок на стол и распорядился:
– Сдайте личное оружие, портупею и наручные часы.
– Часы-то зачем? – изумился Ковров. – Вы чего думаете? Я на ремешке повешусь?
– Так полагается, товарищ полковник, – мягко пояснил генерал.
Утром Галина вышла из гостиницы, остановилась, соображая, в каком направлении может быть Александринский театр, сверяясь с планом, кем-то нарисованным ей на клочке бумаги. Была она бледна, с опухшими веками – явным признаком бессонной ночи. Проходя мимо газетного киоска, остановилась. Обычный киоск: газеты «Правда», «Известия», «Ленинградская правда», «Комсомольская правда», «Гудок», «Красная звезда», «Смена», «Литературная газета» и «Красная новь». Все четырехполосные, с мельчайшим шрифтом. Журналы: «Огонек», «Работница», «Крестьянка», «Чиж» и «Костер».
За квадратными, похожими на дачную веранду, окошечками ларечной витрины располагались фотооткрытки: слева летчики, Герои Советского Союза, справа актеры и актрисы советского кинематографа.
Галина купила открытку с изображением своего мужа.
– Этот хороший, – мать положила фотографию Коврова на столик, – чистый.
Потом добавила:
– Сильный… он в Москве?
– Здесь, в Ленинграде, – устало ответила Галина.
– Почему же не пришел? – удивилась мать.
– Его арестовали вчера, – коротко пояснила Галя.
У мамы выпала из рук ложечка с мороженым. Она побледнела.
– На трое суток. За воздушное хулиганство, – поспешила успокоить Клавдию дочь. – Он без разрешения ночью на самолете прилетел сюда… за мною.
– Красиво, – подняла брови мать. – Ты его любишь, – поставила она диагноз, пристально глядя на дочь.
– Я его очень люблю, мама, – как-то очень спокойно и жестко подтвердила дочь.
Они сидели на балконе под десятью колоннами классического ордера Александринского театра, где было устроено летнее кафе.
Внизу, прямо под ними, за огромной статуей Екатерины Великой, проезжала кавалерийская часть Красной армии с духовым оркестром впереди.
Впереди своего оркестра ехал дирижер: одной рукой он держал повод коня, а другой дирижировал, не оборачиваясь при этом к своим музыкантам.
– Почему ты не написала мне? – продолжила тягучий разговор мать.
– Мы вчера женились, – как будто извиняясь, ответила Галина.
– А познакомились?
– Позавчера.
– Такое бывает? – сама себя спросила мать.
– Да, – ответила дочь и первый раз за сегодняшний день улыбнулась.
Мать отодвинула от себя вазочку с недоеденным мороженым, достала из сумочки пудреницу и маленькое зеркало, внимательно осмотрела себя, два раза провела по щекам пуховкой и разрыдалась…
– Мама! Мамочка! – кинулась к ней испуганная Галина. – Что с тобой, родная? Скажи мне, пожалуйста! Это я? Это из-за меня ты плачешь?
– Из-за тебя… – подтвердила мать, лихорадочно роясь в сумочке в поисках платка. – Из-за тебя! – повторила она.
– Я тебя обидела? – еще больше испугалась Галя.
– Ничем ты меня не обидела, глупая! Ничем! – всхлипывала мать. – Просто я счастлива! Я счастлива за тебя! Понимаешь?
– Нет, – заплакала Галина.
– Ты прости меня, доченька! Прости, ради бога! – просила мать. – За то, что в Москву не забрала, за то, что увидела тебя только в семь лет, за то, что ты отца не видела никогда, за то, что я так мало времени и внимания уделяла тебе, за то, что обижала тебя, за Антон Григорьевича… мне трудно было, доченька, надо было жизнь устраивать… жить как-то… А вот теперь… какая же ты у меня стала! – вдруг затихла мать.
– Какая? – счастливо улыбнулась Галина.
– Как звездочка! Звезда!
На Московском вокзале Галина склонилась к окошечку билетной кассы и почему-то сразу же, заискивая, попросила невидимого кассира:
– На «Красную стрелу», если можно, билет на сегодня.
– Не можно, – последовал ответ.
– Нету? – наивно спросила Галя.
– На «Красную стрелу» билеты продаются только по спецпутевкам, – назидательно ответило окошечко.
– А на что есть? – спросила Галина.
– Двадцать седьмой пассажирский, общий вагон, – злорадно ответило окошко.
– А может, хотя бы плацкартный? – безнадежно спросила Галя.
– На двадцать седьмом, гражданка, плацкарты не бывает! – презрительно ответило окошко.
Галина ехала в душном, битком набитом ужасно одетыми людьми вагоне. Все проходы были забиты какими-то мешками, корзинами, потрепанными громадными чемоданами и неподъемными тюками. Где-то в конце вагона надсадно плакал младенец. Иконописные старухи смотрели слезящимися глазами прямо перед собою в никуда. Мужик на полке, прямо над Галиной головой, вдумчиво перематывал черные от пота портянки, кто-то пьяненький запел заунывную песню, но тут же перестал.
В поезде ехала Родина, неизвестно откуда и неизвестно куда.
Через вещевые залежи с трудом пробирался патруль, освещая себе путь фонарями «летучая мышь».
– Зашторить окна! – монотонно кричал старший патруля. – Проезжаем мост через Волхов! – И снова: – Зашторить окна! Проезжаем мост через Волхов!
Галины соседи торопливо опустили штору. Двадцать седьмой пассажирский влетел на клепанный, недавно построенный мост, у крайней мостовой фермы[24] под навесом стоял красноармеец с винтовкой.
А Герой Советского Союза, полковник Анатолий Ковров маялся на аккуратно заправленной железной койке гарнизонной гауптвахты для старшего командирского состава. Окно было обычное, но с решетками, наполовину закрашенное мелом. В углу на табурете стоял титан с кипяченой водой и железная кружка к нему, на небольшом столе лежала книга статей И. В. Сталина, стопка чистой бумаги и карандаш – если вдруг захочется конспектировать. Но конспектировать Коврову не хотелось.
Дверь, которая, между прочим, не запиралась, открылась, и в комнату вошел дежурный по комендатуре с красной повязкой на руке. Отдав честь, он протянул Коврову портупею, наручные часы и личный «браунинг».
– Товарищ Ковров, вам надлежит немедленно прибыть на комендантский аэродром для последующего вылета в Москву. Предписание в конверте. Машина ждет.
Ковров надел на руку часы, посмотрел на циферблат и в отчаянии схватился за голову:
– С ума сойти! Почти сутки здесь проваландался! Где теперь она, скажи мне на милость?
– Кто, товарищ полковник? – дежурный сделался еще серьезнее, чем был.
– Жена моя! – с этими словами полковник Ковров покинул гарнизонную гауптвахту.
Дверь открыла Марьсеменна все в том же переднике с кружевами и в той же кружевной наколке. Она держалась рукою за распухшую до невероятных размеров щеку. Лицо ее было искажено страдальческой гримасой, а от того казалось еще более уродливым.
– Чего надо? – еле ворочая языком, проговорила она.
Галина, потрепанная после долгой дороги, с грязной головой, не спавшая в поезде ни мгновения, пыталась заглянуть через ее плечо вглубь квартиры: