Зеркало и свет

Размер шрифта:   13
Зеркало и свет

Этой книгой я поставила перед собой самую сложную творческую задачу за всю свою писательскую карьеру – но и результатом довольна, как никогда. Надеюсь, и читатели не будут разочарованы после такого долгого ожидания.

Хилари Мантел

По сравнению с романами Мантел о Томасе Кромвеле 99 % современной прозы выглядит бледно и бескровно.

The Times

У римлян была «Энеида», у русских – «Война и мир»; благодаря Хилари Мантел теперь и у нас в Англии есть подлинный эпос, написанный на материале нашей истории.

Sunday Telegraph

И снова шедевр. Пружина сюжета закручена неумолимо, на зависть иным триллерам. Хилари Мантел принципиально переосмыслила сам жанр исторического романа сверху донизу. Вся трилогия, вместе взятая, – величайшее достижение британской литературы в новом веке.

Observer

Редкие авторы не просто закапываются в окаменевшие напластования прошлого, но поднимают свою добычу к свету, чтобы снова блестела, нам на радость. Хилари Мантел – из их числа. «Зеркало и свет» – даже в большей степени, чем первые два романа трилогии, – обеспечивает полное погружение в сенсориум былого и держит читателя тем сильнее, чем увереннее вторгается на территорию поэзии.

Саймон Шама, автор «Силы искусства» и «Глаз Рембрандта» (Financial Times)

Глубокий, драматичный, многоплановый, безумно увлекательный – не роман, а натуральное пиршество. И самое удивительное, что «Зеркало и свет» ничуть не уступает двум первым романам, получившим Букера. С чем бы сравнить… ну вот представьте, если бы третий «Крестный отец» был так же великолепен, как два первых.

Элизабет Гилберт, автор «Есть, молиться, любить» (The Wall Street Journal)

«Зеркало и свет» – как богато структурированный фриз, высеченный из безупречных изысканий, восхитительных характеров и экспрессионистского языка. Хилари Мантел – наш Микеланджело от литературы.

Oprah Magazine

Прошлое под пером Мантел буквально оживает: мы до последнего верим, что Кромвель имеет шанс спастись.

Vox

Если «Зеркало и свет» не принесет Хилари Мантел третьего Букера – нет в мире справедливости.

St. Louis Post-Dispatch

История Тюдоров утрачивает здесь всю тяжеловесную привычность и становится идеальным полигоном для характерно мантеловской мускулистой прозы и беспощадного остроумия, не говоря уж о ее давней зачарованности злом и насилием, религией и призраками.

Times Literary Supplement

«Зеркало и свет» являет нам новый эталон исторической прозы на поколения вперед.

Independent

Триумфальный финал завораживающей саги; многолетнее ожидание окупилось сторицей.

National Public Radio

Шедевр, который еще долго будет радовать читателей своими богатствами, меняясь с нами вместе и с нами вместе двигаясь в будущее.

Guardian

Закрыв «Зеркало и свет», я рыдала так, как не рыдала над книгой с детства. Из кремня по имени Томас Кромвель неподражаемая Хилари Мантел высекла неугасимую искру, искра же разгорелась жарким пламенем.

Сара Перри, автор «Змея в Эссексе» и «Мельмота» (Telegraph)

Ее трилогия о Кромвеле – величайшее достижение в жанре исторического романа за последнее десятилетие.

The New York Times Book Review

Ее Томас Кромвель – персонаж одновременно шекспировской глубины и модернистской сложности. Он мог бы быть Гамлетом – или пациентом из записных книжек Фрейда: то ныряет в детские воспоминания, то воспаряет к ангельским сферам.

The Atlantic

Противоречия и шероховатость – вот что придает ценность исторической прозе. Найти форму, а не навязать форму. И позволить читателю жить с неоднозначностью. Томас Кромвель – персонаж, для которого это особенно важно. Он почти что эталон неоднозначности. Есть Кромвель популярной истории и Кромвель академической науки, и это два разных человека. Мне удалось объединить два лагеря, и теперь подоспели новые биографии Кромвеля, от популярных до самых строгих и научных. Так что у нас будет непротиворечивый Кромвель… возможно.

Хилари Мантел

Хилари Мантел – писательница, умеющая видеть сквозь кровь. Силой свой прозы она рисует моральную неоднозначность и реальную неопределенность политической жизни… Она воссоздала самый важный период новой английской истории: величайший английский прозаик современности оживляет известнейшие эпизоды из прошлого Англии.

Сэр Питер Стотард, председатель жюри Букеровской премии

Литературная изобретательность Мантел не изменила; все так же метко и точно в каждом слове.

Маргарет Этвуд (Guardian)

Мантел вдохновенно говорит голосом Кромвеля. Когда она создает сцены и придумывает диалоги, она убедительнее любой исторической хроники.

Филиппа Грегори (Sunday Express)

Портрет Томаса Кромвеля, созданный блистательной и самобытной писательницей, ниспровергает все каноны и вполне заслуженно получил Букеровскую премию.

Ф. Д. Джеймс(Sunday Telegraph: Books of the Year)

История Тюдоров, написанная мастерски и с большим знанием дела. Творение одного из лучших современных литераторов, этот грандиозный труд исследует психологию, политику и религиозное ханжество бурной эпохи Генриха VIII.

Кейт Мосс(The Times)

Настолько ново и неожиданно, что наши взгляды на историю и литературу уже никогда не будут прежними.

Том Холланд (Sunday Telegraph)

Удивительно, как Мантел воспроизводит язык и быт прошлого. Она перерывает исторические материалы и выкапывает мельчайшие, самые выразительные детали, воссоздающие прошлое как въявь. Диалоги настолько убедительны, что кажется, она в прежней жизни стенографировала разговоры в английских дворцах и тавернах.

Росс Кинг(Los Angeles Times)

Поистине завораживает. Написано виртуозно, с глубоким знанием эпохи; за счет богатейшей фактуры тюдоровский Лондон и окружение человека, идущего в гору, воссозданы с удивительным правдоподобием. Персонажи, как реальные, так и вымышленные, от ребячески упрямого короля до кардинальского шута, обретают жизнь и замечательно передают буйный дух эпохи.

К. Дж. Сэнсом (автор романа «Горбун лорда Кромвеля»)

Масштабное полотно с тончайшей проработкой деталей, композиция из множества персонажей, лапидарный стиль, создающий мощный эффект присутствия, остроумие, поэзия и богатство оттенков.

Сара Дюнан (автор «Рождения Венеры»)

Хотя мы прекрасно знаем, чем все закончится, проза Мантел завораживает и волнует; история борьбы за власть разворачивается на наших глазах.

The Times: Books of the Year

Книга, от которой невозможно оторваться… Мантел пишет историческую прозу с такой разговорной живостью, что чувствуешь себя мухой на стене Кромвелева кабинета. Полный восторг от первой страницы до последней.

Mail on Sunday

Гений Мантел в том, что она пересказывает хорошо известную историю, залезая людям в голову, отыскивая тайные уголки мыслей, видя то, чего не видят другие. Я немного смущаюсь писать слово «гений», но…

Daily Mail

Мантел совершает переворот в литературе.

Times Literary Supplement

Мантел продолжает строить осязаемый тюдоровский мир.

Guardian: Books of the Year

Романы Мантел ничем не уступают «Крестному отцу»: те же эпичность, драматизм и напряжение.

Scotsman

Захватывающая история ярости и ужаса.

Independent on Sunday

Шедевр изящества и увлекательности.

Marie Claire

Проза Мантел великолепна… фактурная и в то же время простая, наполненная жизненной энергией. Для этих книг изобретен собственный язык: не тюдоровский, но интонациями воспроизводящий дух эпохи.

Canberra Times

Упоительно читать творение писательницы в расцвете сил, сплетенной в счастливых объятиях с музой, которую она себе покорила. Мантел и Томас Кромвель созданы друг для друга.

Sydney Morning Herald

Мантел знает, что выбрать, как сделать сцену живой, как вылепить персонажей. Она как будто не умеет отрешиться или обмануть… она инстинктивно хватается за реальность. Короче говоря, это писатель, наделенный тем, чему нельзя научить, – даром писать увлекательно.

The New Yorker

Мантел решительно сметает с истории паутину, снимает потемневший глянец архаичных фраз и маскарадной сентиментальности исторических романов, так что прошлое предстает нам живым, свежим и непривычным.

The New York Times Book Review

В 2009 году Хилари Мантел произвела фурор своим захватывающим романом «Вулфхолл», получившим Букеровскую премию… Кто бы думал, что история может быть настолько завлекательной?

Vanity Fair

То, что зовется трилогией «Вулфхолла», – удивительный труд, рождающийся на наших глазах. Прошлое кажется близким и – что лучше всего – непредсказуемым. Даже если вы знаете историю, вы будете глотать страницу за страницей, торопясь узнать, что же случится дальше.

People

Теперь, когда этот литературный подвиг совершен снова, мы видим, что самый умный вовсе не Кромвель; самая умная – Мантел.

The Huffington Post

Ее персонажи – реальные и живые люди, носители противоборствующих идей своего времени. Мантел делает прошлое живым и насущным.

The Economist

Остроумием, смелостью и поразительной широтой исторического знания Мантел вдохнула новую жизнь в избранную ей область.

Bookslut

Просто исключительно… Завидую тем, кто еще этого не читал.

Daily Mail

Новый уровень. История ближайшего советника Генриха VIII – лучшая историческая проза, какую мне случалось читать. Потрясающее достижение.

Sunday Telegraph

Блистательно в каждом слове… выше всяких похвал.

Spectator

Не думайте, что можете взяться за эту книгу когда угодно, – планируйте загодя, потому что оторваться от нее невозможно и, пока не дочитаете, вы толком не сможете даже спать.

Country Life

Увлекательный пересказ знакомой истории в непривычном ракурсе – мы проживаем драму пятивековой давности как современную и животрепещущую.

The Times

Мантел – изумительный писатель, тонкий стилист, соединяющий абсолютную точность с захватывающей глубиной погружения, и одновременно тонкий наблюдатель человеческой натуры.

New Statesman: Books of the Year

Лучший Букеровский лауреат за много лет. Насыщенная атмосфера, смелый повествовательный стиль, безусловный шедевр.

Scotsman: Books of the Year

Соединяя современное понимание зла с иронией, Мантел переносит нас прямиком в разум человека XVI столетия.

The Economist: Books of the Year

Ее Кромвель человечен и правдоподобен, а воссозданный ею двор Генриха VIII пугающе убедителен.

Scotsman: Books of the Year

Смело и захватывающе.

Financial Times: Books of the Year

Блестяще… Тюдоровская Англия Мантел – это сочащееся кровью мясо, кишки и грязь. Мантел заставляет нас задумываться о том, что мы якобы знаем. Есть историческая правда, а есть правда творческая. Мантел… чтит и ту и другую.

Spectator

Ошеломляюще прекрасно. Увлекательное повествование о борьбе за власть и политических махинациях и в то же время дивно поэтическое, полное ярких образов и фраз. Утонченное волшебство.

Daily Mail

Мантел создает мир настолько конкретный, что чувствуешь запах мокрого шерстяного плаща и колкие стебли тростника под ногами. Мы жадно ждем продолжения…

Daily Telegraph

Хилари Мантел не только безгранично талантлива, но и безгранично смела.

Observer

Мантел прекраснее всего в мрачных мелочах. Ощущение зла здесь густое, как дым от сожженной человеческой плоти, и от него перехватывает дыхание. Вот на что изредка способно слово в высшем своем проявлении.

Financial Times

Великолепно… Никогда еще не было такого сильного фаворита на Букер; не зря говорят, что Мантел наполнила само понятие исторического романа совершенно новым смыслом. В прозе Мантел есть безусловная уверенность Мюриель Спарк, и у читателя не возникает вопросов, откуда она столько знает про те времена, как не возникает сомнений и в ее оценке событий.

Evening Standard

Согласны мы с тем, как госпожа Мантел трактует историю, или нет, ее персонажи обладают собственной жизненной силой, шекспировской мощью. Стилистически ее подход «незримого наблюдателя» достигается через настоящее время, которым она владеет блестяще. Ее проза насыщенна и энергична. Диалоги не рядятся в тюдоровскую мишуру, а написаны современным языком.

The Economist

Великолепный портрет общества в эпоху пугающих перемен, а в центре этого портрета – Томас Кромвель, могущественный советник Генриха. Проза Мантел – на удивление упругая и точная.

The Washington Post

Мантел интересуют вопросы добра и зла в применении к людям, наделенным огромной властью. Отсюда ненависть, ликование, сделки, шпионы, казни и роскошные наряды… Она всегда стремится к цвету, богатству, музыке. Она внимательно читала Шекспира, но слышны и отзвуки молодого Джеймса Джойса.

The New Yorker

Мантел не просто приближает прошлое, а одним махом переносит нас туда своей искусной и мрачной прозой. Мы – путешественники во времени, очутившиеся в чужом мире… Интриги и переживания далекой эпохи превращают книгу в долгое изысканное удовольствие.

The Boston Globe

Шедевр исторической литературы… олицетворяет то, что последнее время казалось таким же мифическим, как принцессы-змеи: великий английский роман.

Bloomberg News

Мантел исследует темные течения политики XVI века и создает на удивление современного персонажа и конфликты.

The Christian Science Monitor

История Кромвеля оживает в динамичной и умной прозе госпожи Мантел… Мантел берет традиционный исторический костяк и наращивает на него фантасмагорическое разнообразие трудов и тактик, успехов и уловок своих героев.

Washington Times

Не бывает новых историй, есть только новые способы их рассказать. Мантел как писатель дерзновенна не меньше Анны Болейн; она сочиняет личные разговоры известных людей, и они читаются так, будто она их подслушала.

People Magazine

Любители исторической прозы – и великой литературы – должны визжать от восторга.

USA Today

Это тугой клубок интриг, а исторические фигуры кажутся, как никогда, живыми и человечными!

Miami Herald

Искусно сплетая историю и вымысел, Мантел рисует грандиозную картину тюдоровской Англии. Блестяще выстроенный сюжет и захватывающие диалоги…

St. Louis Post-Dispatch

На сцене истории выступает монарх, но кто-то должен за кулисами управлять всем балаганом. Для Генриха VIII этим человеком был Томас Кромвель, по крайней мере часть его царствования. У Генриха был свой способ избавляться от надоевших приближенных – топор, – и многие его советники сложили головы на плахе. Кромвель (очень дальний родственник Оливера Кромвеля, который тоже многих казнил) эффективно привел в исполнение грандиозный королевский проект по отделению церкви от Рима, но в конце концов навлек на себя гнев раздражительного Генриха (того самого, у которого было столько жен!) и был казнен. Большинство американцев простительно путает Кромвелей, но англичане знают, что это два разных человека. Томаса обычно изображают хитрым безжалостным негодяем, который уничтожал монастыри и преследовал реальных и мнимых врагов короля, мешавших тому подмять под себя католическую церковь в Англии. Все это происходило в XVI веке, когда Англию раздирали религиозные споры, а король все не мог дождаться наследника. Генрих был женат на Екатерине Арагонской, испанке, вдове его старшего брата, и та никак не могла родить сына. У нее была только дочь, Мария, которая позже наделала столько бед. С помощью Кромвеля Генрих променял Екатерину на более молодую и теоретически более плодовитую Анну Болейн. Хотя вся история больше отдает коневодством, любители королевских особ ею упиваются. Она романтизирована и мифологизирована, и часто человеческое измерение заслоняет все остальное. Хилари Мантел блистательно восстановила историческое измерение… Погрузившись в ее прозу, вы окажетесь в мире Кромвеля и увидите его с той полнотой, какую дает только литература.

Pittsburgh Post-Gazette

В отличие от аристократов, для которых простонародье – почти инопланетная раса, Кромвель помнит жизнь простых людей и насущные нужды страны: дороги, лучшее питание, даже карты… Мантел пишет ясно и без лишних ухищрений; она воссоздает эпоху, не прибегая к архаичной речи. Огромная подготовительная работа нигде не выпирает на поверхность, но мелкие подробности рисуют осязаемую картину. Действие в значительной мере состоит из диалогов, ведь для Кромвеля слова – хлеб насущный…

Portsmouth Herald

Можно с уверенностью сказать, что романы обращаются к периоду кардинального социокультурного прорыва. Томас Кромвель, по Х. Мантел, не только персонаж истории Англии, во многом определивший этот «дрейф» страны в сторону нового мироустройства, но и личность, которая, по сути, являла собою образ новой страны, нового мышления, отношения к людям, законам, правилам и нормам бытия.

История в представлении Мантел не только политика, политические события и политические фигуры, но нечто более объемное, глубокое, одновременно более сущностное и обобщенное. Мантел понимает, что с точки зрения реконструкции истории важно все ее «тело». Наверное, поэтому в романах так много того, что называется «реалии», артефакты, физическая субстанция прошлого в ее телесности и осязаемости. Именно при их помощи скорее всего и легче всего реконструируется прошлое.

Борис Проскурнин (Филологический класс)

Читается этот политический экшн, скажем прямо, не всегда легко (а кто сказал, что заниматься интригами в Англии XVI века легко?), но очарование живого, трепещущего исторического действа того стоит. Да и харизма самого Томаса Кромвеля тоже – не обаяние зла, не обаяние наглого выскочки, но почти магические флюиды универсального ренессансного человека-который-кажется-знает-и-умеет-все… хотя, надо признаться, есть в мантелевском Кромвеле и что-то от крутых, опасных парней из американского кино. В любом случае у Хилари Мантел получилось создать персонаж, в который можно влюбиться, – а это, согласитесь, один из лучших способов выучить историю.

Мария Мельникова (Книжное обозрение)

Чем на этой поляне, вытоптанной до залысин десятками писателей и сотнями историков, можно еще удивить? Оказалось, главным героем. Мантел выбрала Томаса Кромвеля, нежно полюбила, переиначила его давно сложившийся демонический образ и не прогадала. Если иные утверждают – льстил и манипулировал, автор отвечает: был внимателен и умел убеждать. И не жадный, а хозяйственный. Не хитрый, а рациональный. Не мстительный, а последовательный. Не выскочка, а self-made man.

Чтобы упрочить свидетельскую правдивость героя, автор плотно набивает тексты подлинными вещами. Когда упоминает латинское издание «Государя» Макиавелли, золоченую звезду для новогоднего дерева, подаренный архиепископом перстень, резные шахматы – не сомневайтесь: существование этих предметов документально подтверждено.

Остальное – кривотолки: главная движущая сила сюжетов. Все интригуют против всех, о важнейших событиях узнают по сплетням, власть зиждется на заговорах, государственные решения зависят от придворных фейков. Мантел мастерски передает атмосферу словесной вакханалии – романная действительность соткана ею из диалогов. Отточенных, как меч казнившего Анну палача. Энергичных, как алчущие выгоды аристократы. Раскрывающих замыслы собеседников «от» и «до». И предельно информативных. Как те слухи, коими полнятся эти книги.

Big Kyiv

Мантел не предлагает никаких постмодернистских ребусов «переведи то время в наше», как это было, например, в «Имени Розы» Умберто Эко. И точно так же нет в ее книгах политической назидательности, ради которой пишут такие тексты многие современные романисты (из соотечественников, например, Дмитрий Быков и Леонид Юзефович), у которых прошлое – всего лишь метафора нашего времени, а знаменитые «мертвецы» оказываются всего лишь удобными трансляторами авторских мыслей о современном. Мантел же совсем не интересует совпадение теперешней картинки с трафаретом прошлого. Вообще, если ее что-нибудь интересует, помимо собственно фигуры ее главного героя, – то это то, что называется «судом истории», и его справедливость.

При жизни Томас Кромвель практически официально был «самым ненавидимым человеком в Англии». Жесткость, с которой он закрывал монастыри и подавлял восстания монахов, угнетала даже короля, в пользу которого это все и делалось. При этом Кромвель, как оно часто и бывает, был умным государственником и прекрасным администратором.

«Не мертвые преследуют живых, а живые – мертвых. Кости и черепа вытряхивают из саванов, в лязгающие челюсти, как камни, бросают слова. Мы исправляем книги, оставшиеся от покойников, переписываем их жизнь». Если Хилари Мантел и стоило давать беспрецедентных Букеров – подряд за первую и вторую часть ее трилогии, – то за это высказывание. За признание своего (то есть писательского вообще) произвола, позволяющего делать давние жизни и смерти козырями в своей игре.

Анна Наринская (Коммерсантъ)

Сначала ты ждешь Букеровскую премию двадцать лет, а потом получаешь сразу две. Сейчас мне предстоит сложная задача: пойти и написать третью часть. Я, конечно, не рассчитываю стоять на этой сцене снова, но рассматриваю премию как знак доверия.

Хилари Мантел (из речи на Букеровской церемонии)

Мэри Робертсон в честь многолетней дружбы

Действующие лица

Покойники

Анна Болейн, королева Англии.

Ее предполагаемые любовники:

Джордж Болейн, виконт Рочфорд, ее брат.

Генри Норрис, главный из джентльменов, состоящих при короле.

Фрэнсис Уэстон и Уильям Брертон, джентльмены из окружения короля.

Марк Смитон, музыкант.

Дом Кромвеля

Томас Кромвель, позднее лорд Кромвель, государственный секретарь, лорд – хранитель малой королевской печати, викарий короля по делам церкви.

Грегори, его сын, единственный выживший ребенок от брака с Элизабет Уайкис.

Мерси Прайор, его теща.

Рейф Сэдлер, его старший письмоводитель, который вырос в семье Кромвеля, позднее приближенный короля.

Хелен, жена Рейфа.

Ричард Кромвель, его племянник, женатый на Франсис Мерфин.

Томас Авери, его домашний счетовод.

Терстон, его главный повар.

Дик Персер, псарь.

Женнеке, дочь Кромвеля (вымышленный персонаж).

Кристоф, слуга (вымышленный персонаж).

Мэтью, слуга, ранее служивший в Вулфхолле (вымышленный персонаж).

Бастингс, рулевой барки (вымышленный персонаж).

Семья и двор короля

Генрих VIII.

Джейн Сеймур, его третья жена.

Эдуард, его малолетний сын, рожденный в 1537 году, наследник престола.

Генри Фицрой, герцог Ричмондский, незаконнорожденный сын Генриха от Элизабет Блаунт, женатый на Мэри Говард, дочери герцога Норфолка.

Мария, дочь Генриха от Екатерины Арагонской, лишена права престолонаследия после того, как брак ее родителей был признан недействительным.

Елизавета, малолетняя дочь Генриха от Анны Болейн, лишена права престолонаследия после того, как второй брак короля был признан недействительным.

Анна, сестра герцога Вильгельма Клевского, четвертая жена Генриха.

Кэтрин Говард, фрейлина Анны, пятая жена Генриха.

Маргарет Дуглас, племянница Генриха, дочь его сестры Маргариты от второго брака с Арчибальдом Дугласом, графом Ангусом, выросла при дворе Генриха.

Уильям Беттс, врач.

Уолтер Кромер, врач.

Джон Чамберс, врач.

Ганс Гольбейн, художник.

Секстон, известный как Заплатка, шут, ранее состоял при Вулси.

Семейство Сеймуров

Эдвард Сеймур, старший сын, женатый на Энн (Нэн) Стэнхоуп.

Леди Марджери Сеймур, его мать.

Томас Сеймур, его младший брат.

Элизабет Сеймур, его сестра; вдова сэра Антони Отреда, впоследствии жена Грегори Кромвеля.

Политики и церковники

Томас Ризли, прозванный Зовите-меня, хранитель личной королевской печати, бывший протеже Гардинера, впоследствии переметнувшийся к Кромвелю.

Стивен Гардинер, епископ Винчестерский, посол во Франции, бывший секретарь кардинала Вулси, впоследствии королевский секретарь, чья должность перешла к Кромвелю.

Ричард Рич, спикер палаты общин, канцлер палаты приращений.

Томас Одли, лорд-канцлер.

Томас Кранмер, архиепископ Кентерберийский.

Роберт Барнс, лютеранский священник.

Хью Латимер, реформат, епископ Вустерский.

Ричард Сэмпсон, епископ Чичестерский, специалист в каноническом праве, консерватор.

Катберт Тунстолл, епископ Даремский, бывший епископ Лондонский.

Джон Стоксли, епископ Лондонский, консерватор, соратник казненного Томаса Мора.

Эдмунд Боннер, посол во Франции после Гардинера, епископ Лондонский после Стоксли.

Джон Ламберт, священник-реформат, обвиненный в ереси и сожженный на костре в 1538 году.

Придворные и аристократы

Томас Говард, герцог Норфолкский.

Генри Говард, его сын, граф Суррейский.

Мэри Говард, его дочь, замужем за Фицроем, королевским бастардом.

Томас Говард, его единокровный брат, известный как Правдивый Том.

Чарльз Брэндон, герцог Суффолкский, старый друг Генриха, был женат на его покойной сестре Марии.

Томас Уайетт, друг Кромвеля, поэт, дипломат, предполагаемый любовник Анны Болейн.

Генри Уайетт, его престарелый отец, давний сторонник Тюдоров.

Бесс Даррелл, любовница Уайетта, ранее фрейлина Екатерины Арагонской.

Уильям Фицуильям, позднее лорд-адмирал и граф Саутгемптон, союзник Кромвеля.

Николас Кэрью, видный придворный, сторонник Марии, дочери короля.

Элиза Кэрью, его жена, сестра Фрэнсиса Брайана.

Фрэнсис Брайан, прозванный Наместником Сатаны, закоренелый игрок и недипломатичный дипломат, шурин Николаса Кэрью.

Томас Калпепер, джентльмен из свиты короля.

Филип Хоуби, джентльмен из свиты короля.

Джейн Рочфорд, фрейлина, вдова казненного Джорджа Болейна.

Томас Болейн, граф Уилтширский, отец Анны Болейн и Джорджа Болейна.

Мэри Шелтон, кузина Анны Болейн и бывшая фрейлина.

Мэри Маунтигл, фрейлина.

Нэн Зуш, фрейлина.

Кэтрин, леди Латимер, урожденная Кэтрин Парр.

Генри Буршье, граф Эссекский.

Двор королевских детей

Джон Шелтон, распорядитель двора королевских дочерей.

Энн Шелтон, его жена, тетя Анны Болейн.

Леди Брайан, мать Фрэнсиса Брайана и Элизы Кэрью, воспитательница королевских дочерей Марии и Елизаветы, позднее малолетнего Эдуарда.

В монастыре в Шефтсбери

Элизабет Зуш, настоятельница.

Доротея Вулси, известная как Доротея Клэнси, незаконнорожденная дочь кардинала.

Соперники Генриха в борьбе за трон

Генри Куртенэ, маркиз Эксетерский, потомок дочери Эдуарда IV.

Гертруда, его жена.

Маргарет Поль, графиня Солсбери, племянница Эдуарда IV.

Генри, лорд Монтегю, ее старший сын.

Реджинальд Поль, ее сын, предполагаемый вождь крестового похода с целью вернуть Англию под власть папы.

Джеффри Поль, ее сын.

Констанция, жена Джеффри.

Дипломаты

Эсташ Шапюи, посол императора Карла V в Лондоне, франкоговорящий савояр.

Диего Уртадо де Мендоса, посол императора.

Жан де Дентвиль, французский посол.

Луи де Перро, сеньор де Кастильон, французский посол.

Антуан де Кастельно, епископ Тарба, французский посол.

Шарль де Марильяк, французский посол.

Гохштеден, посланник Клеве.

Олислегер, посланник Клеве.

Харст, посланник Клеве.

В Кале

Лорд Лайл, лорд-наместник, губернатор, дядя короля.

Хонор, его жена.

Энн Бассет, одна из дочерей Хонор от первого брака.

Джон Хуси, чиновник из гарнизона Кале, поверенный Лайла.

В Тауэре

Сэр Уильям Кингстон, королевский советник, комендант Тауэра.

Эдмунд Уолсингем, смотритель Тауэра, его заместитель.

Мартин, тюремный надзиратель (вымышленный персонаж).

Друзья Кромвеля

Хемфри Монмаут, лондонский купец, побывавший в тюрьме за то, что дал приют Уильяму Тиндейлу, переводчику Библии на английский язык.

Роберт Пакингтон, купец и член парламента.

Стивен Воэн, антверпенский купец.

Маргарет Вернон, аббатиса, ранее наставница Грегори.

Джон Бойл, монах-расстрига, драматург.

  • Frères humains qui après nous vivez
  • N’ayez les cuers contre nous endurciz.
  • Терпимей будьте, братья-люди, к нам,
  • Что раньше вас прошли земным путем[1].
Франсуа Вийон
  • Взгляни наверх, крепчает ветер,
  • Готовы мы отплыть.
«Потоп», миракль

Часть первая

I

Обломки (1)

Лондон, май 1536 г.

Королеве срубили голову, он уходит. Острый приступ голода напоминает ему, что сейчас время второго завтрака или раннего обеда. Для событий этого утра еще не придумано правил. Очевидцы, преклонившие колени, чтобы проводить ее душу, встают и надевают шляпы. Под шляпами ошеломленные лица.

Он возвращается похвалить палача, который исполнил работу с изяществом и блеском, и, хотя король был щедр, важно наградить за отличную службу не только кошельком, но и словами. Бывший бедняк, он знает по опыту.

Маленькое тело лежит там, где упало: на животе, раскинув руки, оно плывет в алом, кровь сочится сквозь доски эшафота. Француз – за ним посылали в Кале – запеленал голову в ткань и передал одной из женщин, которые прислуживали Анне в последние минуты. Он наблюдает, как, приняв узел у палача, женщина вздрагивает от затылка до пят. Впрочем, узел она сжимает крепко, голова тяжелее, чем кажется. Ему, бывавшему на полях сражений, это известно.

Женщины ведут себя весьма похвально. Анна бы ими гордилась. Они не позволяют никому из мужчин ее коснуться; выставляют вперед ладони, отстраняют тех, кто вызвался помочь. Оскальзываясь в крови, склоняются над тщедушным телом. Он слышит их сдержанные вдохи, когда они поднимают за ткань то, что осталось от Анны. Женщины боятся, что ткань порвется и пальцы коснутся холодеющей плоти. Обходят пропитанную кровью подушку, на которой она преклонила колени. Краем глаза он видит, как кто-то срывается с места – легкий на подъем тощий придворный в кожаном джеркине. Ловкач Фрэнсис Брайан спешит сообщить королю, что отныне тот – свободный мужчина. Фрэнсис – кузен мертвой королевы, однако не забывает, что и будущая королева – его кузина.

Под гроб приспособили узкий сундук для стрел, как раз по размеру. Женщина, которая держит узел, опускается на колени вместе со своей подмокшей ношей. Поскольку места в сундуке больше нет, голову помещают в ноги трупа. Женщина встает, крестится. Окружающие повторяют ее жест, его рука послушно следует за всеми, затем он спохватывается и сжимает пальцы в кулак.

Бросив прощальный взгляд, женщины отступают, держа руки на весу, чтобы не запачкать платья. Кто-то из подчиненных Кингстона приносит льняные полотенца, слишком поздно. Эти люди меня поражают, говорит он французу. У них было несколько дней, чтобы найти гроб. Они знали, что ей не жить. Никаких сомнений не было.

– Может, и были, мэтр Кремюэль. – (Ни один француз не способен произнести его имя правильно.) – Может, и были, поскольку, как я понимаю, сама дама надеялась, что король пришлет гонца остановить казнь. Видели, как она смотрела через плечо, поднимаясь по ступеням?

– Он о ней и думать забыл. Все его мысли о новой невесте.

– Alors[2], пусть на этот раз все сложится, – говорит француз. – Надейтесь на лучшее. Если меня вызовут снова, я запрошу больше.

Палач отворачивается и начинает чистить меч, обращаясь с ним любовно, словно оружие – его друг.

– Толедская сталь. – Француз протягивает меч, предлагая ему полюбоваться. – Чтобы заполучить такой клинок, до сих пор кланяемся испанцам.

Он, Кромвель, трогает пальцем лезвие. Сегодня, глядя на него, в это трудно поверить, но его отец был кузнецом. Его влечет ко всему железному, стальному, к тому, что извлечено из земли и выковано, к тому, что плавится, чеканится, заостряется. На мече гравировка: терновый венец и молитва.

Зрители понемногу расходятся, придворные, олдермены и городские чиновники, в шелках и золотых цепях, в ливреях Тюдоров, со знаками отличия лондонских гильдий. Два десятка очевидцев, и никто толком не понимает, свидетелем чего стал. Они знают, что королева мертва, но все произошло так быстро, что еще не уложилось в голове.

– Она не страдала, Кромвель, – говорит Чарльз Брэндон.

– Милорд Суффолк, не переживайте, она страдала.

Брэндон ему омерзителен. Когда все преклонили колени, герцог остался стоять. Слишком много чести; герцог ненавидит королеву. Он вспоминает, какой нетвердой походкой она шла к эшафоту, ее взгляд через плечо, который не ускользнул от француза. Даже произнеся последнее слово и призвав молиться за короля, она продолжает всматриваться поверх толпы. И все же не позволила надежде себя ослабить. Редкая женщина способна так встретить свой конец, да и мужчин немного. Он заметил, что ее начала бить дрожь, но это было уже после молитвы. Обошлись без плахи, француз просто велел Анне встать на колени. Одна из женщин завязала повязку. Она не видела ни меча, ни даже его тени, клинок вошел в шею с тихим свистом, мягче, чем ножницы в шелк. Все мы – точнее, большинство, не Брэндон – сожалеем, что до такого дошло.

Сундук несут в часовню, плиты подняты: Анну положат рядом с братом Джорджем Болейном.

– При жизни они делили ложе, – говорит Брэндон, – весьма удобно, что теперь они делят гробницу. Посмотрим, как они будут любиться там.

– Идемте, господин секретарь, – говорит комендант Тауэра. – Предлагаю легкий завтрак, если вы окажете мне честь. Все мы сегодня встали ни свет ни заря.

– Вы можете есть, сэр? – Его сын Грегори сегодня впервые видел смерть.

– Мы должны трудиться, чтобы есть, и есть, чтобы трудиться, – говорит Кингстон. – Зачем королю слуги, которые из-за мыслей о куске хлеба не могут сосредоточиться?

– Сосредоточиться, – повторяет Грегори.

Недавно сына послали учиться искусству риторики, и, хотя Грегори еще не овладел приемами красноречия, он стал внимательнее к отдельно взятым словам. Иногда кажется, будто он выстраивает их в ряд, чтобы рассмотреть, иногда – тычет в них палкой, а порой – от этого сравнения невозможно удержаться – подбирается к ним, крутя хвостом, словно пес, обнюхивающий какашки других собак.

– Сэр Уильям, а бывало раньше, чтобы английскую королеву казнили? – спрашивает Грегори коменданта.

– Насколько я знаю, нет, – отвечает комендант. – Во всяком случае, юноша, при мне такого не случалось.

– Это заметно, – говорит он, Кромвель. – Так все ваши промахи последних дней просто из-за отсутствия опыта? Вы не способны с первого раза что-нибудь сделать правильно?

Кингстон заливисто смеется. Вероятно, думает, что он пошутил.

– Видите, милорд Суффолк, – обращается комендант к Чарльзу Брэндону, – Кромвель считает, мне не мешает набраться опыта в отрубании голов.

Этого я не говорил, думает он, а вслух произносит:

– Сундук для стрел был удачной находкой.

– Я бросил бы ее в навозную кучу, – откликается Брэндон. – А под ней закопал бы ее братца. И заставил бы их отца смотреть. О чем вы только думали, Кромвель? Зачем оставили его в живых? От него одни неприятности.

Он гневно оборачивается к герцогу, впрочем зачастую его гнев притворный.

– Милорд Суффолк, вам часто случалось оскорблять короля и после на коленях умолять о прощении. И, зная вас, не сомневаюсь, что на этом вы не остановитесь. Так что же? Вам нужен король, которому неведомо милосердие? Если вы, как утверждаете, любите короля, подумайте о его душе. Однажды он предстанет перед Господом и ответит за каждого подданного. Если я говорю, что Томас Болейн не опасен для государства, значит не опасен. И если я говорю, что он будет жить в мире и покое, то так тому и быть.

Гуляющие придворные поглядывают на них: Суффолк, с огромной бородой, сверкающие глаза, мощная грудь, и государственный секретарь, одетый неярко, приземистый, в теле. Придворные с опаской обходят ссорящихся, удаляясь судачить в дальний конец лужайки.

– Господи помилуй! – говорит Брэндон. – Вы решили преподать мне урок? Мне, пэру королевства? Вы, оттуда, откуда вы взялись?

– Я стою там, куда меня поставил король. И если я намерен преподать вам урок, вам придется его усвоить.

Он, Кромвель, думает, остановись, что ты творишь? Обычно он сама учтивость. Но если смолчать у эшафота, то где тогда говорить правду?

Он косится на сына. С коронации Анны прошло три года без одного месяца. Некоторые из нас стали мудрее, другие – выше. Грегори, когда он велел ему присутствовать на казни, сказал, что не сможет: «Она женщина, я не выдержу». Однако мальчик следил за лицом и речами. Всякий раз, когда ты будешь среди людей, учил он Грегори, знай, они оценивают тебя, прикидывают, достоин ли встать рядом со мной на королевской службе.

Они отступают, чтобы отвесить поклоны герцогу Ричмондскому, Генри Фицрою, королевскому бастарду. Это красивый юноша, унаследовавший от отца тонкую розоватую кожу и рыжие волосы: нежное растеньице, гибкий, как тростинка, ему еще предстоит вытянуться и возмужать. С высоты своего роста Ричмонд нависает над ними.

– Господин секретарь? Этим утром Англия стала лучше.

Грегори спрашивает:

– Милорд, вы тоже не встали на колени. Почему?

Ричмонд вспыхивает. Он понимает, что не прав, и, как его отец, не умеет это скрыть, но, как отец, готов с пеной у рта отстаивать свою неправоту.

– Я не хочу быть лицемером, Грегори. Милорд отец сказал мне, что Болейн хотела меня отравить. Хвасталась этим. Теперь ее непотребства разоблачены и она понесла заслуженное наказание.

– Вы не больны, милорд? – Слишком много вина вчера вечером, догадывается он: пили за будущее Ричмонда, не иначе.

– Просто устал. Мне нужно выспаться. Выбросить это зрелище из головы.

Грегори провожает Ричмонда глазами:

– Как вы думаете, он станет королем?

– Если станет, он тебя не забудет, – весело отвечает он.

– Он и так меня помнит, – говорит Грегори. – Я сболтнул лишнего?

– Иногда полезно говорить то, что у тебя на уме. В особых случаях. Даром тебе это не пройдет, но говорить все равно следует.

– Не думаю, что стану советником, – замечает Грегори. – Вряд ли я когда-нибудь это освою: открывать рот или молчать, смотреть или отводить взгляд. Вы сказали, когда палач занесет меч, после чего она умрет, – так вот, когда он занесет меч, вы сказали, опусти голову и закрой глаза. Но я наблюдал за вами – вы смотрели.

– А что мне оставалось? – Он берет сына за руку. – Иначе покойница приставила бы отрубленную голову на место, выхватила у палача меч и гнала бы меня до самого Уайтхолла.

Может быть, она и мертва, думает он, но все еще способна меня погубить.

Завтрак. Пшеничные булки из лучшей муки, кружащее голову крепкое вино. Герцог Норфолк, дядя покойной, кивает ему:

– Не всякий труп влезет в сундук для стрел, другому пришлось бы руки отрубать. Вы не думаете, что Кингстон сдает?

Грегори удивлен:

– Сэр Уильям не старше вас, милорд.

Раздается гогот:

– Считаешь, шестидесятилетних надо, как старых лошадей, ссылать в деревню щипать траву?

– Грегори считает, из них давно пора варить клей. – Он обнимает сына за плечи. – И скоро сварит его из собственного отца.

– Но вы гораздо моложе милорда Норфолка. – Грегори оборачивается к герцогу, подробно объясняет: – Мой отец здоровяк, если не считать лихорадки, которую он подхватил в Италии. Да, он работает от зари до зари, но работа еще никого не сводила в могилу, как он любит повторять. Врачи говорят, его не свалишь с ног пушечным ядром.

Те, кто присутствовал на казни, своими глазами видели, что с прежней королевой покончено, и теперь теснятся в открытых дверях. Городские чиновники, отпихивая друг друга, спешат перемолвиться с ним словечком. У всех на устах один вопрос: господин секретарь, когда мы увидим новую королеву? Когда Джейн удостоит нас чести ее лицезреть? Проедет ли она по городу верхом или проплывет на королевской барке? Какой герб выберет, какой девиз? Когда нам усадить художников и мастеров за работу? Скоро ли коронация? Какой подарок придется ей по душе, как угодить будущей королеве?

– Мешок с деньгами будет всегда кстати, – отвечает он. – Вряд ли она покажется на публике до свадьбы, но ждать осталось недолго. Она по-старомодному набожна, поэтому стяги и расписные ткани с изображением ангелов, святых и Девы Марии придутся ей по вкусу.

– Придется поискать, что у нас залежалось со времен Екатерины, – говорит лорд-мэр.

– Весьма благоразумно, сэр Джон, к тому же сэкономит городскую казну.

– У нас есть триптих с житием святой Вероники, – замечает престарелый член гильдии. – На первой доске плачущая святая стоит на пути к Голгофе, а Христос несет мимо свой крест. На второй…

– Разумеется, – бормочет он.

– …на второй святая вытирает лицо Спасителя, на третьей держит окровавленный плат, на котором проступает образ Христа, запечатленный Его драгоценной кровью.

– Моя жена заметила, – говорит комендант Кингстон, – что утром дама вместо обычного своего чепца надела головной убор по образцу тех, которые носила покойная Екатерина. Жена задумалась, что бы это значило.

Возможно, то был знак уважения умирающей королевы королеве умершей. Этим утром они встретятся в иной стране, им будет о чем поговорить.

– Если бы моя племянница подражала Екатерине в скромности, кротости и покорности, – говорит Норфолк, – то сберегла бы голову на плечах.

Грегори от изумления пятится, врезаясь в лорд-мэра:

– Но, милорд, Екатерина не была покорной! Она годами отказывалась подчиниться королю, который велел ей отступиться и дать ему развод! Разве вы не сами ездили убеждать ее, а она заперлась у себя в комнате, и вы все Святки кричали ей через дверь?

– Вы перепутали меня с милордом Суффолком, – бросает герцог. – Еще один бесполезный старый дурень, так, Грегори? Чарльз Брэндон – это великан с большой бородой, а я жилистый старикан с дурным нравом. Видите разницу?

– Ах да, припоминаю, – говорит Грегори. – Эта история так пришлась по душе моему отцу, что мы сделали из нее пьесу, которую поставили в Двенадцатую ночь. Моему кузену Ричарду, который изображал милорда Суффолка, приделали кудельную бороду до пояса, а мастер Рейф Сэдлер, натянув юбку, честил герцога по-испански. Отцу досталась роль двери.

– Жаль, я не видел. – Норфолк трет кончик носа. – Нет-нет, Грегори, я не шучу. – Они с Чарльзом Брэндоном давние соперники и радуются промахами друг друга. – Интересно, что вы поставите на следующее Рождество?

Грегори открывает рот и снова закрывает. Будущее – чистый белый лист. Он, Кромвель, спешит вмешаться, пока сын не начал этот лист заполнять:

– Джентльмены, могу поведать вам, какой девиз избрала новая королева. «Повиноваться и служить».

Гости пробуют слова на вкус.

Брэндон хохочет:

– Лучше подстелить соломки, не так ли?

– Совершенно согласен. – Норфолк опрокидывает мадеру. – Отныне, кто бы ни вздумал перечить Генриху, это будет не Томас Говард.

Он тычет себя пальцем в грудину, словно иначе его не поймут. Затем хлопает государственного секретаря по плечу, всем видом подчеркивая доброе расположение:

– И что теперь, Кромвель?

Не обманывайтесь. Дядюшка Норфолк нам не товарищ, не союзник и не друг. Он хлопает нас, чтобы оценить нашу твердость. Оглядывает бычью шею Кромвеля, примеряется, какой клинок подойдет.

В десять они оставляют честную компанию. Снаружи солнечные лучи пятнают траву. Он шагает в тень, его племянник Ричард Кромвель рядом.

– Надо бы навестить Уайетта.

– Все хорошо, сэр?

– Лучше не бывает, – отвечает он честно.

Именно Ричард несколько дней назад привел Томаса Уайетта в Тауэр, не применяя силу, не зовя стражников. Словно пригласил на прогулку по берегу реки. Ричард наказал относиться к узнику со всевозможным почтением, поместить его в удобную камеру в надвратной башне: туда и ведет их надзиратель Мартин.

– Как заключенный?

Словно речь идет не об Уайетте, а о простом узнике, до которого ему не больше дела, чем до любого другого.

Мартин отвечает:

– По-моему, сэр, он никак не может забыть тех пятерых джентльменов, что третьего дня лишились голов.

Мартин произносит это небрежно, будто потерять голову все равно что шляпу.

– Мастер Уайетт удивляется, почему его не было среди них, – продолжает Мартин. – А еще он все время ходит, сэр. Потом садится, на столе бумага. Кажется, будто собирается писать, но нет. Не спит. Глухой ночью требует света. Подвигает к столу табурет, очиняет перо. Шесть утра, светло как днем, ты приносишь ему хлеб и эль, он сидит перед чистым листом, а свеча горит. Только добру перевод.

– Приноси ему свечи. Я оплачу.

– Хотя должен признать, он настоящий джентльмен. Не такой гордец, как те, другие. Генри Норриса называли Добрый Норрис, но с нами обращался как с собаками. Истинного джентльмена по тому и видно, что он учтив даже в дни испытаний.

– Я запомню, Мартин, – говорит он серьезно. – Как поживает моя крестница?

– Ей уже два, можете поверить?

В ту неделю, когда родилась дочь Мартина, он навещал в Тауэре Томаса Мора. То было самое начало их поединка; он еще надеялся, что Мор уступит королю и спасет свою жизнь. «Будете крестным?» – спросил его Мартин. Он выбрал имя Грейс, так звали его умершую младшую дочь.

Мартин говорит:

– Мы не можем присматривать за узником каждую минуту. Боюсь, мастер Уайетт наложит на себя руки.

Ричард смеется:

– Мартин, неужто среди твоих подопечных не было поэтов? Любителей тяжко вздыхать, а если молиться, то непременно в рифму? Поэт подвержен меланхолии, но, уверяю тебя, способен позаботиться о себе не хуже прочих. Ему нужны пища и питье, а если у него что-нибудь заболит или кольнет, ты об этом услышишь.

– Уайетт пишет сонет, когда ушибет палец на ноге, – замечает он.

– Поэты благоденствуют, – подхватывает Ричард, – а вся боль достается их друзьям.

Мартин сообщает узнику об их прибытии легким стуком в дверь, словно за ней покои знатного лорда.

– Посетители, мастер Уайетт.

В комнате танцуют солнечные блики, молодой человек сидит за столом в луче света.

– Отодвиньтесь, Уайетт, – говорит Ричард. – Солнце падает вам прямо на лысину.

Он забывает, как груба молодость. Когда король спрашивает: «Я лысею, Сухарь?» – он отвечает: «Форма головы вашего величества восхитит любого живописца».

Уайетт проводит ладонью по редким светлым волосам:

– Выпадают, не успеешь оглянуться, Ричард. К моим сорока ни одна женщина на меня и не взглянет, если только не вздумает проломить мне череп ложечкой для яйца.

Каждую минуту Уайетт готов расплакаться или расхохотаться, но ни смех, ни слезы не имеют значения. Еще живой, когда пятеро казнены, живой и не перестающий этому изумляться, он трепещет на грани нестерпимой боли, словно человек, который подвешен на крюке и упирается в пол лишь пальцами ног. Он, Кромвель, слышал о таком способе допроса, но не имел надобности к нему прибегать. Заводите руки узнику за спину и подвешиваете его на потолочной балке. Вес тела удерживает лишь эта крохотная точка опоры. Если узник шевельнется или если выбить из-под него ноги, он повиснет на руках и вывихнет оба плеча. Хотя это лишнее, незачем никого калечить, пусть болтается в воздухе, пока не удовлетворит ваше любопытство.

– В любом случае мы уже позавтракали, – говорит он. – Комендант Кингстон такой растяпа, что мы боялись, как бы он не угостил нас заплесневелым хлебом.

– Он не привык, – говорит Уайетт. – Отрубить голову английской королеве и пяти ее любовникам. Такое выпадает не каждую неделю.

Он раскачивается, раскачивается на крюке, вот-вот оступится и завопит.

– Итак, все кончено? Иначе бы вас здесь не было.

Ричард пересекает комнату, склоняется над затылком Уайетта, треплет его по плечу, твердо и по-дружески, словно хозяин любимого пса. Уайетт неподвижен, лицо в ладонях. Ричард поднимает глаза: сами скажете, сэр?

Он наклоняет голову: говори ты.

– Она храбро встретила смерть, – произносит Ричард. – Говорила мало и по делу, просила прощения, благодарила короля за милосердие и не пыталась оправдаться.

Уайетт поднимает голову, в глазах изумление.

– Она никого не обвиняла?

– Не ей обвинять кого бы то ни было, – мягко замечает Ричард.

– Но вы же знаете Анну. У нее было здесь время подумать. Должно быть, она спрашивала себя, – его голубые глаза косятся в сторону, – почему я здесь, где свидетельства против меня? Наверняка она молилась за пятерых казненных и недоумевала, почему среди них нет Уайетта?

– Вряд ли она обрадовалась бы, увидев вашу голову на плахе, – говорит он. – Знаю, любви между вами не осталось, знаю, насколько злобный был у нее нрав, но едва ли она желала увеличить число мужчин, которых погубила.

– Не уверен, – говорит Уайетт. – Возможно, она сочла бы это справедливостью.

Ему хочется, чтобы Ричард наклонился и зажал Уайетту рот.

– Том Уайетт, – говорит он, – покончим с этим. Возможно, вы чувствуете, что исповедь облегчит душу. Коли так, пошлите за священником, скажите, что должны, получите отпущение грехов и заплатите ему за молчание. Но, бога ради, не исповедуйтесь мне. – Он мягко добавляет: – Вы сделали то, что трудно было сделать. Вы сказали то, что должны были сказать. Но больше ни слова.

– Иначе платить придется нам, – говорит Ричард. – Ради вас мой дядя прошел по лезвию ножа. Подозрения короля были настолько сильны, что никто другой не сумел бы их развеять, и, если бы не мой дядя, король казнил бы вас вместе с остальными. А к тому же, – Ричард поднимает глаза, – сэр, можно ему сказать? Суд не нуждался в показаниях, которые вы нам дали. Ваше имя не упоминалось. Ее брат сам себя осудил, открыто насмехаясь над королем и утверждая перед лицом судей, что, несмотря на всю похвальбу, Генрих не способен удовлетворить женщину.

– Именно так, – говорит он, глядя в потрясенное лицо узника, – чего вы хотели от Джорджа Болейна? А мне пришлось терпеть этого глупца годами.

– А жена Джорджа, – продолжает Ричард, – оставила письменное признание, в котором утверждает, что видела, как ее муж целовал свою сестру и его язык был у нее во рту, а также, что они часто запирались вдвоем и проводили вместе часы.

Уайетт отодвигает табурет от стола, подставляет лицо свету, и солнечные лучи стирают с него всякое выражение.

– Фрейлины Анны, – продолжает Ричард, – тоже свидетельствовали против нее. Рассказали обо всех этих хождениях в темноте. Так что обошлись без вашей помощи. Они сообщили, что это продолжалось целых два года, если не больше.

Господи, думает он, довольно. Вынимает из-за пазухи стопку сложенных листов, бросает на стол:

– Это ваши показания. Сами уничтожите или доверите мне?

– Сам, – говорит Уайетт.

Он до сих пор мне не доверяет. Господь свидетель, думает он, я всегда был с ним честен. Всю неделю, час за часом, он торговался за жизнь Уайетта. В обмен предлагал Генриху свидетельства узника о прелюбодеяниях королевы. Прелюбодействовал ли с ней сам Уайетт – об этом он не спрашивал и никогда не спросит. Короля заверил, что нет, впрочем без лишних слов. Если он ввел Генриха в заблуждение, лучше об этом не знать.

– Я обещал вашему отцу за вами присмотреть. Я исполнил обещание.

– Премного обязан.

Снаружи красные коршуны чертят небо над Тауэром. Король решил не выставлять на всеобщее обозрение головы Анниных любовников. Если придется ехать по Лондонскому мосту с новой женой, его город должен быть чист и прибран. Коршунов лишили добычи; неудивительно, замечает он Ричарду, что они кружат над Томом Уайеттом.

Ричард говорит:

– Сами видите. Достойный человек. Даже тюремщики от него без ума. Ночной горшок и тот в восторге, что Уайетт до него снисходит.

– Мартин пытался обиняками вызнать, что его ждет.

– Ага, – говорит Ричард. – Еще привяжешься к нему ненароком. И что потом?

– Здесь он пока в безопасности.

– Аресты прекратятся? Уайетт был последним?

– Да.

– Значит, с этим покончено?

– Покончено? Нет.

Сейчас Томасу Кромвелю пятьдесят. Те же быстрые глазки, то же непробиваемое коренастое тело, то же расписание дня. Его дом там, где он просыпается: в архивах на Чансери-лейн, в его городском доме в Остин-фрайарз, с королем в Уайтхолле или в любом из тех мест, где случится заночевать Генриху. Встает в пять, читает молитвы, совершает омовение, завтракает. В шесть принимает посетителей, рядом с ним его племянник Ричард Кромвель. Барка государственного секретаря доставляет его вверх или вниз по реке в Гринвич, в Хэмптон-корт, на монетный двор или в арсенал Тауэра. Хотя он до сих пор простолюдин, большинство согласится, что Кромвель – второй человек в Англии. Он викарий короля по делам церкви. У него есть право вмешиваться в работу любого ведомства, любого департамента королевского двора. Он держит в голове английские законы, псалмы и пророков, колонки королевских бухгалтерских книг, а также родословную, размер владений и доход каждого влиятельного англичанина. Он знаменит своей памятью, и король любит его проверять, вытаскивая на свет подробности забытых судебных дел двадцатилетней давности. Иногда он крошит пальцами сухие стебли розмарина или руты, чтобы запах пробудил воспоминания. Однако всем известно, это для вида. Он не помнит только того, чего никогда не знал.

Его главная обязанность (в настоящее время) избавлять короля от старых жен и снабжать новыми. Дни его длинны и наполнены трудами, всегда найдутся законы, которые следует написать, или послы, которых следует улестить и ввести в заблуждение. Он трудится при свече летними сумерками и зимними закатами, когда темнеет в три пополудни. Даже его ночи ему не принадлежат. Часто он спит в соседней с королем комнате, и Генрих будит его среди ночи, чтобы допросить о поступлениях в казну, или просит истолковать сон.

Иногда Кромвелю приходит в голову, что ему следует жениться, – уже семь лет, как он потерял Элизабет и дочерей. Но какая женщина смирится с его образом жизни?

Дома его встречает Рейф Сэдлер. При виде хозяина он стягивает шляпу:

– Сэр?

– Все позади.

Рейф ждет, не сводит глаз с его лица.

– Рассказывать нечего. Достойный конец. Король?

– Мы почти его не видели. Бродил между часовней и спальней, говорил со своим капелланом. – Рейф теперь доверенное лицо Генриха, у короля на посылках. – Я решил зайти на случай, если вы захотите что-нибудь ему передать.

На словах. То, что нельзя доверить чернилам. Он задумывается. Что можно сказать мужчине, который только что убил жену?

– Ничего. Ступай домой к жене.

– Хелен будет рада узнать, что несчастья дамы остались позади.

Он удивлен:

– Хелен же ее не жалеет?

Рейф смущен:

– Она считает Анну защитницей евангельской веры, которая, как вы знаете, близка сердцу моей жены.

– Ах да, – говорит он, – но я сумею защитить ее лучше.

– И потом, все женщины сочувствуют, когда что-то случается с их сестрой. Они жалостливее нас, и без их жалости наш мир стал бы суровее.

– Анна не заслуживает жалости, – говорит он. – Ты не рассказывал Хелен, что она угрожала отрубить мне голову? И, как нам известно, хотела укоротить жизнь короля.

– Да, сэр, – отвечает Рейф, словно успокаивая его. – Это подтвердили в суде, верно? Однако Хелен спросит – простите меня, естественный вопрос для женщины, – что станет с дочерью Анны Болейн? Король от нее отречется? Он не может быть уверен, что она его дочь, но и в противоположном не может быть уверен…

– Теперь это не важно, – говорит он. – Даже если Элиза – дочь Генриха, она все равно незаконнорожденная. Как мы теперь знаем, его брак с Анной никогда не был законным.

Рейф чешет макушку, отчего его рыжие волосы встают хохолком.

– Выходит, если его брак с Екатериной также незаконен, король ни разу не был женат. Дважды был молодоженом, но не мужем – такое когда-нибудь случалось с королями? Может быть, в Ветхом Завете? Дай Бог, чтобы мистрис Сеймур не оплошала и подарила ему сына. Нам без наследника никак. Дочь короля от Екатерины незаконнорожденная. Как и дочь Анны. Остается его сын Ричмонд, который всегда был бастардом. – Рейф нахлобучивает шляпу. – Пошел я домой.

Рейф выскальзывает за дверь, оставляя ее открытой.

– До завтра, сэр, – доносится с лестницы.

Он встает, запирается, но у двери медлит, рука застыла на деревянной панели. Рейф вырос в доме, и ему недостает его постоянного присутствия – у Рейфа собственный дом, семья и новые обязанности при дворе. Он помогает карьере Рейфа, который для него все равно что сын, почтительный, не знающий усталости, заботливый, и – что немаловажно – Рейфа любит и ему доверяет король.

Он садится за стол. На дворе еще май, а уже две английские королевы отправились на тот свет. Перед ним письмо Эсташа Шапюи, императорского посла, хотя предназначено письмо не ему, а новости, в нем изложенные, не первой свежести. Посол использует новый шифр, но, вероятно, его можно прочесть. Должно быть, ликует, сообщая императору Карлу, что конкубина доживает последние часы.

Он трудится над письмом, пока не начинает различать имена, включая собственное, затем обращается к иным заботам, оставляя письмо мастеру Ризли, королю дешифровщиков.

Когда колокола бьют к вечерне, он слышит, как внизу мастер Ризли смеется с Грегори.

– Поднимайтесь, Зовите-меня! – кричит он, и молодой человек, прыгая через две ступени, взлетает по лестнице и размашистым шагом входит, в руке письмо.

– Из Франции, сэр, от епископа Гардинера.

Письмо предусмотрительно вскрыто, чтобы ему не трудиться самому.

Зовите-меня-Ризли? Эта шутка из тех времен, когда Том Уайетт был кудряв, Екатерина была королевой, Томас Вулси правил Англией, а он, Томас Кромвель, еще спал по ночам. Зовите-меня однажды вбежал в Остин-фрайарз – изящный юноша, деятельный, нервный, как заяц. Мы оценили его дублет с разрезами, шляпу с пером и сверкающий кинжал на поясе. Как же мы смеялись. Он был обходителен, схватывал на лету, любил поспорить и ждал, что им будут восхищаться. В Кембридже Стивен Гардинер был его наставником и многому его научил, но епископу не хватало терпения, в котором нуждался Зовите-меня. Он хотел, чтобы его слушали, хотел делиться своими мыслями; по-заячьи настороженный, чего-то недопонимая, что-то угадывая, вечно натянутый как струна.

– Гардинер сообщает, что французский двор бурлит, сэр. Ходят слухи, что у королевы была сотня любовников. Король Франциск веселится от души.

– Еще бы.

– Вот Гардинер и спрашивает, что ему, как английскому послу, отвечать?

Французское воображение живо дорисует подробности, которые упускает Стивен: чем занималась покойная королева, с кем, сколько раз и в каких позах.

– Нехорошо давшему обет безбрачия смущать свой ум подобным, – говорит он. – Наш долг, мастер Ризли, уберечь епископа от греха.

Ризли встречает его взгляд и хохочет. Пребывая вдали от Англии, Гардинер ждет, что Зовите-меня будет снабжать его самыми подробными сведениями. Учитель вправе рассчитывать на благодарность ученика. У Ризли есть должность, он хранитель личной королевской печати. Есть доход, красавица-жена, расположение короля. В настоящую минуту он владеет вниманием государственного секретаря.

– Грегори выглядит довольным, – замечает Ризли.

– Грегори рад, что все позади. Он никогда такого не видел. Впрочем, никто из нас не видел.

– Наш бедный государь, – говорит Зовите-меня. – Его добротой воспользовались. Ни один мужчина не страдал так, как страдал он. Две такие жены, как принцесса Арагонская и Анна Болейн! Такие острые языки, такие порочные сердца. – Он присаживается на краешек табурета. – Двор бурлит. Все хотят знать, конец ли это. И что вам сказал Уайетт без протокола.

– Пусть себе бурлит.

– Спрашивают, будут ли еще аресты.

– Неизвестно.

Ризли улыбается:

– Это вы решаете.

– Не знаю.

Он чувствует усталость. Семь лет король добивался Анны. Три года правления, три недели, чтобы довести дело до суда, три удара сердца, чтобы все завершить. Три удара его сердца – не только ее. И это цена, о которой не следует забывать.

– Сэр, – Зовите-меня подается вперед, – пора заняться герцогом Норфолком. Внушите королю сомнения в его преданности. Сделайте это сейчас, пока герцог в опале. Другого случая может не представиться.

– Сегодня утром герцог был со мной на редкость любезен. Учитывая, что мы погубили его племянницу.

– Томас Говард равно любезен с врагами и с друзьями.

– Верно.

Герцогиня Норфолкская, которую герцог бросил, отзывается о нем теми же словами, если не хуже.

– Теперь, – говорит Зовите-меня, – когда Анна и его племянник Джордж опозорены, самое время герцогу со стыдом удалиться в свои владения.

– Стыд и дядюшка Норфолк несовместимы.

– Я слышал, он требует объявить Ричмонда наследником. Герцог рассуждает так: если мой зять станет королем, а моя дочь сядет на трон рядом с ним, вся Англия будет под пятой Говарда. Говорит: «Раз все трое детей Генриха теперь незаконные, почему бы не выбрать Ричмонда? По крайней мере, он может сидеть на лошади и держать меч, это не хворая карлица леди Мария и не Элиза, которая так мала, что способна обкакаться на публике».

Он говорит:

– Не сомневаюсь, Ричмонд стал бы отличным королем, но мысль о пяте Говарда невыносима.

Взгляд мастера Ризли останавливается на нем:

– Друзья леди Марии хотят вернуть ее ко двору. Они рассчитывают, что парламент, когда соберется, провозгласит ее наследницей. И они ждут, что вы исполните свои обещания. Обратите сердце короля к дочери.

– Ждут? – переспрашивает он. – Вы меня удивляете. Если я что-нибудь кому-нибудь обещал, то не им.

Зовите-меня пугается:

– Сэр, старые семейства – ваши союзники, они помогли вам сбросить Болейнов. Они ждут благодарности. Они старались не для того, чтобы Ричмонд стал королем, а Норфолк захватил власть.

– Стало быть, мне придется выбирать? – спрашивает он. – Из ваших слов следует, что обе стороны сцепятся между собой и в этой войне уцелеют либо друзья леди Марии, либо Норфолк. А вы не задумывались, что, кто бы ни одержал верх, первым делом он расправится со мной?

Дверь открывается. Зовите-меня вздрагивает. Входит Ричард Кромвель:

– А вы кого ждали, Зовите-меня? Епископа Винчестерского?

Вообразите Гардинера в дверях в легком дуновении серы, он бьет раздвоенными копытами, опрокидывая чернильницу. Вообразите слюну, что стекает у него по подбородку, когда он вскрывает сундуки и роется в бумагах, вращая злобным глазом.

– Письмо от Николаса Кэрью, – говорит Ричард.

– А я вас предупреждал, – произносит Зовите-меня. – Люди Марии. Уже.

– Кстати, – замечает Ричард, – кошка снова сбежала.

С письмом в руке он спешит к окну:

– Где она?

Зовите-меня позади него:

– Какая кошка?

Он ломает печать:

– Вон там, на дереве!

Он опускает глаза к письму. Сэр Николас просит о встрече.

– И это кошка? – удивляется Зовите-меня. – Это полосатое чудище?

– Она приехала в ящике из Дамаска. Я купил ее у итальянского торговца, и вы не поверите, сколько я ему заплатил. Кошка не должна выходить за порог, иначе загуляет с лондонскими котами. Мне следует подыскать ей полосатого мужа. – Он открывает окно. – Кристоф, она на дереве!

Кэрью предлагает собрать представителей старых династий: Куртенэ во главе с маркизом Эксетерским и Полей, которых будет представлять лорд Монтегю. Как потомки короля Эдуарда и его братьев, они ближе всех стоят к трону. Они якобы защищают интересы королевской дочери Марии. Если им не суждено самим управлять Англией, как раньше Плантагенетам, они надеются управлять ею через королевскую дочь. Предмет их восхищения – ее родословная, кровь, унаследованная от испанской матери. Печальная малышка Мария волнует их куда меньше. И я не премину намекнуть ей об этом при встрече, думает он. Ее судьбу нельзя доверять людям, грезящим о прошлом.

Кэрью, Куртенэ, Поли – все как один паписты. Кэрью – старый боевой товарищ Генриха, но также друг королевы Екатерины. Невозможное сочетание для нынешних времен. Воображает себя образцом благородства и любимцем фортуны. Для Кэрью, Куртенэ, Полей и их сторонников Болейны были грубым промахом, ошибкой, которую исправил палач. Разумеется, Томаса Кромвеля также не мешает подправить, низведя до писаря, ему не привыкать к низкому положению – пусть добывает нам деньги, но много на себя не берет. Раб, которого можно растоптать на пути к грядущему величию.

– Зовите-меня прав, – обращается он к Ричарду. – Сэру Николасу не мешало бы умерить спесь. – Он поднимает письмо. – Эти люди ждут, что я прибегу к ним по свистку.

– Они ждут, что вы станете им служить, – говорит Ризли. – Иначе они вас раздавят.

Под окном толпится вся молодежь Остин-фрайарз, повара, писари, мальчики на побегушках.

– Кажется, мой сын лишился разума. Грегори, – говорит он в окно, – кошку сетью не поймаешь. Она тебя заметила, отойди от дерева.

– Посмотрите, Кристоф трясет дерево, – говорит Ричард. – Недоумок.

– Прислушайтесь к моим словам, сэр, – умоляет Зовите-меня. – Не далее как на прошлой неделе…

– Ничего удивительного, – обращается он к Ричарду, – что кошка сбежала. Устала от воздержания. Хочет найти своего принца. Так что там случилось на прошлой неделе?

– Я слышал разговор о кардинале. Смотрите, Кромвелю хватило двух лет, чтобы отомстить врагам Вулси. Томас Мор мертв. Королева Анна мертва. Те, кто оскорблял кардинала, – Брертон, Норрис – хотя Норрис был не худшим…

Норрис, думает он, никогда не сказал кардиналу плохого слова в лицо. Только за глаза. Паразит и захребетник ваш Добрый Норрис, лицемер.

– Если бы я хотел отомстить за Вулси, – говорит он, – мне пришлось бы расправиться с половиной королевства.

– Я только передаю, что болтают люди.

– Наконец-то Дик Персер, – говорит Ричард, высовываясь из окна. – Сними ее оттуда, малый, пока не стемнело.

– Они спрашивают себя, – продолжает Ризли, – кто главный враг кардинала? И отвечают: король. Как отомстит Томас Кромвель королю, своему правителю и властелину, когда предоставится возможность?

В темнеющем саду ловцы кошки воздели руки, словно молятся на луну. Различить смутный силуэт на дереве способен лишь зоркий глаз, кошка почти слилась с веткой, на которой лежит, свесив лапы. Он вспоминает Марлинспайка, кардинальского кота, которого принес в Остин-фрайарз, когда тот умещался в кармане. Марлинспайк вырос и сбежал на поиски кошачьего счастья.

Я выше этого, думает он: этого дня, этого меркнущего света, этих силков. Я та кошка из Дамаска. Мне пришлось так долго сюда добираться, что меня на моей ветке ничто не испугает и не смутит.

И все-таки вопрос Ризли свербит в голове, просачиваясь в мозг, словно прохладный ручеек по стене подвала. Он в смятении: во-первых, тем, что такой вопрос задан. Во-вторых, тем, кто мог его задать. И в-третьих, он не знает ответа.

Ричард оборачивается от окна:

– Что говорит Кристоф, сэр?

Он переводит: арго мальчишки не просто понять.

– Кристоф клянется, что во Франции они всегда ловили котов сетью, даже малые дети, и, если к нему прислушаются, он покажет, как это делается. – Он обращается к Ризли: – Вопрос…

– Только не обижайтесь…

– …исходит от Гардинера?

– Потому что, кроме этого чертова паскудника, епископа Винчестерского, кто мог такое сказать? – подхватывает Ричард.

Зовите-меня отвечает:

– Когда я передаю слова Винчестера, я только передаю его слова. Я не говорю ни за него, ни в его пользу.

– Хорошо, – говорит Ричард, – потому что иначе я оторву тебе башку и зашвырну на дерево, к кошке.

– Ричард, поверьте, я не сторонник епископа. Иначе я был бы с ним в составе посольства, а не с вами здесь. – На глаза Ризли набегают слезы. – Я пытаюсь образумить господина секретаря, а вам бы только возиться с кошкой да угрожать мне. Вы заставляете меня продираться через тернии.

– Я вижу ваши раны, – говорит он мягко. – Когда будете писать Стивену Гардинеру, скажите, что ради него я пороюсь среди трофеев. Джордж Болейн получал от Винчестерской епархии две сотни фунтов в год. Для начала вернем епископу эти деньги.

Едва ли это смягчит Гардинера, думает он. Всего лишь демонстрация добрых намерений разочарованному человеку. Стивен так надеялся, что падение Анны увлечет на дно и его, Кромвеля.

– Вы упомянули о врагах кардинала, – говорит Ричард. – Я бы причислил к ним епископа Гардинера. Однако он ведь не пострадал?

– Он считает, что пострадал, – говорит Ризли. – Был доверенным лицом кардинала, пока мастер Кромвель его не оттеснил. Королевским секретарем, пока мастер Кромвель не отнял у него пост. Король удалил его от двора, и он думает, это происки мастера Кромвеля.

Верно, все так и есть. Гардинер знает, как навредить, даже из Франции. Знает, как расчесать кожу и впрыснуть отраву.

– Мысль, что я затаил злобу против моего государя, не что иное, как измышления больного епископского разума. Что у меня есть, кроме того, что мне даровал Генрих? Кто я без него? Все мои упования только на короля.

Ризли спрашивает:

– Но вы напишете Николасу Кэрью? Вы готовы с ним встретиться? Мне кажется, это необходимо.

– Чтобы его успокоить? – спрашивает Ричард. – Нет. – Закрывает окно. – Ставлю на Персера.

– А я на кошку.

Он воображает, каким кажется кошке мир сверху: сквозь призму громадного глаза руки возбужденных людей раскручиваются, словно ленты, маня во тьме. Возможно, она думает, что они на нее молятся. Или решила, что добралась до звезд. Возможно, тьма расступается перед ней вспышками и пятнами света, крыши и фронтоны кажутся тенями на воде. И когда она всматривается в сеть, то видит не ее, а просветы между ячейками.

– По-моему, следует выпить, – говорит он Ризли. – А еще зажечь свечи и камин. Пришлите Кристофа, когда вернется из сада. Пусть покажет нам, как у них во Франции разводят огонь. Возможно, мы сожжем письмо Кэрью, мастер Ризли, как думаете?

– Что я думаю? – Зовите-меня ощеривается почти как сам Гардинер. – Я думаю, что Норфолк против вас, епископ тоже, а теперь вы хотите настроить против себя старые семейства. Храни вас Господь, сэр. Вы мой хозяин, вам я служу и за вас молюсь. Но святые угодники! Вы же не думаете, будто эти люди свалили Болейнов, чтобы сделать вас хозяином положения?

– Думаем, – говорит Ричард. – Именно так мы и думаем. Возможно, это вышло случайно, но мы постараемся, чтобы так все и оставалось.

Как тверда рука Ричарда, когда он протягивает ему кубок. Как тверда его рука, когда он кубок принимает.

– Лорд Лайл прислал это вино из Кале, – говорит он.

– За погибель наших врагов, – говорит Ричард, – и удачу друзьям.

– Надеюсь, вы их различаете, – говорит Ризли.

– Зовите-меня, согрейте ваше бедное дрожащее сердце. – Он бросает взгляд на окно, замечает свое мутное отражение в стекле. – Можете написать Гардинеру, что скоро он получит деньги. А потом займитесь шифром.

Кто-то принес в сад факел. Слабое мерцание заполняет окна. Его тень в окне поднимает руку, наклоняет голову.

– Пейте за мое здоровье.

Ночью ему снится смерть Анны Болейн в виде триптиха. На первой доске он стоит и смотрит, как королева восходит на эшафот в своем тяжелом гейбле. На второй она в белом чепце преклоняет колени, а француз поднимает меч. На последней доске на ткани, в которую завернута отрубленная голова, проступает кровавый лик.

Он просыпается, когда ткань сдергивают. Если на ней запечатлелось лицо Анны, он все равно уже ничего не видит. Сегодня двадцатое мая тысяча пятьсот тридцать шестого года.

II

Спасение обломков

Лондон, лето 1536 г.

Где мой оранжевый джеркин? – спрашивает он. – У меня был оранжевый джеркин.

– Я его не видел, – отвечает Кристоф. Тон скептический, словно они рассуждают о комете.

– Я перестал носить его до того, как взял тебя в дом. Ты был за морем, украшал собой навозную кучу в Кале.

– Вы меня оскорбляете! – Кристоф возмущен. – А ведь именно я поймал кошку.

– Нет, не ты! – возражает Грегори. – Это был Дик Персер. Кристоф только стоял и улюлюкал. А теперь ждет благодарностей.

Его племянник Ричард говорит:

– Вы перестали носить его после падения кардинала. Не лежало сердце.

– Зато сегодня я бодр и весел. И не собираюсь предстать перед женихом с кислой миной.

– С нашим королем одежду нужно шить двухстороннюю, – замечает Кристоф. – Никогда не знаешь, будешь плясать или подыхать.

– Твой английский все свободнее, Кристоф, – замечает он.

– Этого не скажешь про ваш французский.

– Чего ты хотел от старого солдата? Слагать стихи на нем я не собираюсь.

– Зато ругаетесь вы отменно, – говорит Кристоф ободряюще. – Лучше всех, кого я знаю. Лучше моего папаши, который был вор не из последних и держал в страхе всю округу.

– Интересно, признал бы тебя отец? – спрашивает Ричард. – Таким, каким ты стал? Наполовину англичанином в ливрее моего дяди?

Кристоф поджимает губы:

– Его небось давно повесили.

– Ты жалеешь о нем?

– Плевал я на него.

– Не надо так говорить, – произносит он умиротворяюще. – Джеркин, Кристоф? Поищешь?

Грегори замечает:

– Последний раз, когда мы все вместе выходили из дома…

– Не надо, молчи, – перебивает его Ричард. – Даже не вспоминай.

– Понимаю, – соглашается Грегори. – Мои учителя внушили мне это с младых ногтей. Не говорить об отрубленных головах на свадьбе.

Вообще-то, королевская свадьба состоялась вчера, маленькая приватная церемония. Сегодня депутации верноподданных готовы поздравить новую королеву. Цвета его повседневной одежды – тусклые дорогие оттенки, которые итальянцы именуют berettino[3]: серо-коричневая палая листва Дня святой Цецилии, серо-сизый свет Рождественского поста. Однако сегодня повод обязывает. Изумленный Кристоф помогает ему облачиться в праздничное одеяние, когда вбегает Зовите-меня-Ризли.

– Я не опоздал? – Ризли пятится. – Сэр, вы собираетесь идти в этом?

– Разумеется! – Кристоф оскорблен. – А вас никто не спрашивает.

– Я только хотел напомнить, что темно-желтый носили люди кардинала, и если это напомнит королю… ему может не понравиться такое напоминание… – Зовите-меня запинается. Вчерашний разговор словно пятно на его собственном джеркине, которое он не может стереть. – Хотя, конечно, ему может понравиться, – добавляет он смиренно.

– Если ему не понравится, он велит мне снять джеркин с плеч. Главное, чтоб не голову.

Зовите-меня вздрагивает. Он очень чувствителен, даже для рыжеволосого. Когда они выходят на солнце, Ризли съеживается.

– Зовите-меня, – говорит Грегори, – вы знаете, что Дик Персер забрался на дерево и снял кошку. Отец, разве ему не положена прибавка к жалованью?

Кристоф что-то бормочет. Похоже на «еретик».

– Что? – спрашивает он.

– Дик Персер – еретик, – говорит Кристоф. – Он верит, что облатка всего лишь хлеб.

– Как и мы! – восклицает Грегори. – Безусловно… хотя… – Сомнения отражаются на его лице.

– Грегори, – говорит Ричард, – мы ждем от тебя меньше теологии и больше развязности. Тебе предстоит встреча с новыми королевскими братьями – сегодня Сеймуры в фаворе. Если Джейн подарит королю сына, они еще больше возвысятся, Нед и Том. Но будь начеку. И мы будем.

Ибо это Англия, счастливая страна, земля чудес, где под ногами валяются золотые самородки, а в ручьях течет кларет. Белые соколы Болейнов словно жалкие воробьи на заборе, а феникс Сеймуров устремился ввысь. Благородные представители славного рода, лесничие, хозяева Вулфхолла, новые родственники короля теперь ровня Говардам, Тэлботам, Перси и Куртенэ. Кромвели – отец, сын и племянник – тоже могут похвастаться происхождением. Разве не все мы родом из Эдема? «Когда Адам пахал, а Ева пряла, кто джентльменом был тогда?» На этой неделе, когда Кромвели выходят из дома, джентльмены в Англии расступаются.

Король облачен в изумрудный бархат – лужайка, сияющая алмазами. Отойдя от старого друга Уильяма Фицуильяма, своего казначея, он берет под руку государственного секретаря, отводит в нишу окна, где стоит, моргая в солнечном свете. Сегодня последний день мая.

Итак, первая брачная ночь: как спросить? Невеста выглядит такой невинной, что, забейся она под кровать и пролежи до утра на спине, читая молитвы, он бы не удивился. А Генрих, как утверждают многие женщины, нуждается в поощрении.

Король шепчет:

– Такая свежесть. Такой такт. Такая девичья pudeur[4].

– Рад за вас, ваше величество. – Он думает, да, да, но как тебе удалось?

– Из ада в рай, и всего за одну ночь!

Такой ответ его устраивает.

Король говорит:

– Задача, как всем известно, стояла непростая, деликатная… и вы, Томас, проявили твердость и расторопность. – Король оглядывает комнату. – Джентльмены и, должен признаться, не только джентльмены, но и дамы спрашивают меня: не пора ли мастеру Кромвелю получить награду за труды? Вы знаете, я не спешил продвигать вас, но потому лишь, что боялся оставлять палату общин без вашего присмотра. Однако, – Генрих улыбается, – палате лордов твердая рука нужна не меньше. Именно там теперь ваше место.

Он кланяется. Маленькие радуги порхают по каменной кладке.

– Королева со своими фрейлинами, – говорит король. – Набирается смелости. Я просил ее показаться двору. Ступайте к ней, шепните несколько одобряющих слов. Приведите ее, если сможете.

Он отворачивается, и посол Шапюи тут как тут. Один из франкоговорящих подданных императора, не испанец, а савояр. Шапюи в Англии уже довольно давно, однако не смеет вести разговоры на нашем языке; для дипломатического разговора его английский недостаточно хорош. Чуткие уши посла уловили слово «pudeur», и он с улыбкой спрашивает:

– Итак, господин секретарь, кому пришлось стыдиться?

– Стыдиться? Напротив, гордиться. Невеста проявила истинную скромность.

– Я думал, что стыдиться пришлось вашему королю. Учитывая недавние события. И просочившиеся слухи о том, что предыдущую он удовлетворить не мог.

– На сей счет мы располагаем только свидетельством Джорджа Болейна.

– Что ж, если королева, как вы утверждаете, делила постель с Джорджем – собственным братом, – естественно, что именно ему она поведала о бессилии мужа. Впрочем, теперь, с отрубленной головой, лорду Рочфорду затруднительно отстаивать свою точку зрения. – Посол сверкает глазами, кривит губы, но он держит себя в руках. – Стало быть, вчера новобрачный показал себя с лучшей стороны. И он думает, что до прошлой ночи мадам Джейн сохраняла невинность? Разумеется, откуда ему знать. Он считал девственницей Анну Болейн, чем, уж мне-то поверьте, удивил всю Европу.

С послом не поспоришь. В этом деликатном вопросе обвести Генриха вокруг пальца не сложнее, чем сыграть на дудочке.

– Полагаю, он потешится с мадам Джейн месяца два, – рассуждает Шапюи, – пока не положит глаз на другую. И сразу обнаружится, что Джейн ввела короля в заблуждение и брак незаконен, поскольку до свадьбы она дала обещание другому джентльмену, не так ли?

Эсташ забрасывает удочку наобум. Он знает, что голова Анны Болейн слетела с плеч, но хочет знать, на каком основании расторгнут брак. Ибо брак должен быть расторгнут: казни недостаточно, чтобы исключить Элизу из числа наследников престола, – следует доказать, что брак с самого начала был незаконен. И как королевский клир это проделал? Он, Томас Кромвель, не намерен удовлетворять любопытство посла. Он наклоняет голову и торит путь сквозь толпу, на ходу меняя языки. Новая королева говорит только на родном английском, да и то нечасто. Ее брат Эдвард хорошо знает французский, младший, Том Сеймур, – неизвестно, что тот говорит, но слушать не желает никого.

Женщины вокруг Джейн разодеты в пух и прах, и в сердце позднего утра аромат лаванды струится в воздухе, словно пузырьки смеха. Какая жалость, что душистые травы бессильны против высокородных вдов, которые обступили свою добычу, словно часовые в парче. Женщины Болейнов растворились: ни бедной Мэри Шелтон, которая надеялась выйти за Гарри Норриса, ни бдительной Джейн Рочфорд, вдовы Джорджа. Вокруг лица, которых не видали при дворе со времен королевы Екатерины; в центре толпы бледная молчаливая Джейн выглядит крохотной фигуркой из теста. Генрих щедро одарил ее драгоценностями казненной женщины, a золотошвеи спешно расшили платье сердечками и узелками влюбленных. Она делает движение ему навстречу, один из узелков отваливается. Джейн наклоняется, но фрейлина оказывается шустрее.

Джейн шепчет:

– Спасибо, мадам.

На лице Джейн смущение. Ей не верится, что Маргарет Дуглас – племянница короля, дочь шотландской королевы – у нее на посылках. Мег Дуглас хорошенькая девица лет девятнадцати-двадцати. Она выпрямляется – свет вспыхивает на рыжих волосах – и занимает свое место. На ней французский головной убор во вкусе Анны Болейн, но большинство женщин вернулись к старомодным гейблам. Рядом с Мег ее ближайшая подруга Мэри Фицрой, молоденькая жена Ричмонда. Ее муж, вероятно, уже ушел, поздравив отца с новым браком. Юной супруге нет семнадцати, неуклюжий гейбл придает ей вид прилизанный и настороженный, глаза стреляют по сторонам. Она замечает его, локтем толкает Мег, опускает глаза, выдыхает:

– Кромвель.

Обе отводят взгляд, словно не желая его видеть. Фрейлинам Анны не по душе вспоминать, как они, поняв, что дни королевы сочтены, наперебой с ним откровенничали. Чем делились, какие показания давали. Кромвель сплутует, вложит нужные слова в ваши уста. С его обходительностью он заставит вас сказать то, чего вы вовсе не имели в виду.

Его опережает семейство новой королевы: ее мать леди Марджери и двое братьев. Эдвард Сеймур выглядит довольным, Том Сеймур – развязным, а одет с такой вызывающей роскошью, которую даже Джордж Болейн счел бы de trop[5]. Взгляд леди Марджери пронзает знатных вдов. Ни одной из них не удалось сохранить остатки былой красы, ни одна не сподобилась выдать дочку за короля. С прямой спиной она низко приседает перед Джейн, а когда выпрямляется, явственно слышен хруст коленных суставов. Поэт Скелтон однажды сравнил Марджери с примулой. Но сейчас ей шестьдесят.

Взгляд Джейн скользит поверх ее родных, затем она поворачивает голову, позволяя ему скользнуть поверх Кромвеля.

– Господин секретарь, – произносит она. Долгая пауза, пока королева преодолевает робость. Наконец она шепчет: – Хотите… поцеловать мне руку? Или что-нибудь еще… в таком роде…

Он опускается на колено, губы касаются изумруда, который ему уже доводилось лобызать на узкой руке покойной Анны. Короткими пальчиками другой руки Джейн гладит его по плечу, словно говоря, ах, нам обоим тошно, но мы переживем это утро.

– Ваша сестра не с вами? – спрашивает он Джейн.

– Бесс в пути, – отвечает леди Марджери.

– Все случилось так внезапно, – говорит Джейн. – Бесс никогда не думала, что я выйду замуж. Она еще в трауре по мужу.

– Довольно ей носить черное. Позвольте предложить свои услуги. Я знаю хороших итальянских портных.

Леди Марджери сверлит его испытующим взором. Затем отворачивается и взмахом руки велит вдовам отступить. На мгновение взгляды знатных старух сцепляются с ее взглядом. Они втягивают воздух, словно от боли, приподнимают подолы и пятятся. Ничего не поделаешь – кому, как не прямым родственникам королевы, подвергнуть ее неделикатному допросу, столь естественному наутро после первой брачной ночи.

– Итак, сестра? – начинает Том Сеймур.

– Тише, Том, – говорит его брат Эдвард, оглядываясь через плечо.

Он, Кромвель, стоит непрошибаемой стеной между семьей и двором.

– Итак, – повторяет новая королева.

– Нам хватило бы словечка, – вступает ее мать. – Просто знать, как ты себя чувствуешь этим утром.

Джейн размышляет. Долго разглядывает свои туфельки. Том Сеймур ерзает. Кажется, он готов ущипнуть сестрицу, как некогда в детской. Джейн набирает воздух в легкие.

– Итак? – требует Том.

Джейн шепчет:

– Братья, миледи мать… мастер Кромвель… я скажу только, что совершенно не ожидала того, что попросит у меня король.

Братья смотрят на мать. Разумеется, девица в курсе, как мужчины совокупляются с женщинами? К тому же она уже не девица.

– Разумеется, – говорит леди Марджери. – Тебе двадцать семь лет, Джейн, простите, ваша милость.

– Да, – соглашается Джейн.

– Королю не следовало обхаживать тебя, как тринадцатилетнюю, – говорит мать. – Если он выказал нетерпение, то таковы все мужчины.

– Ты привыкнешь, – утешает сестру Том. – Это цена, которую приходится платить за все.

Джейн кивает с несчастным видом.

– Уверена, король не был груб, – заявляет леди Марджери.

– Нет, не груб. – Джейн поднимает глаза. – Дело в том, что он хочет от меня очень странного. Я и вообразить не могла, что жена такое должна.

Они смотрят друг на друга. Губы Джейн движутся, она словно проговаривает слова про себя, прежде чем произнести вслух.

– Впрочем, наверное… право, я не знаю… наверное, мужчинам это нравится.

Эдвард почти отчаялся. Том решает взмолиться:

– Господин секретарь?

Почему он? Разве он в ответе за вкусы короля?

Лицо леди Марджери застывает.

– Это что-то неприятное, Джейн?

– Наверное, да, – отвечает королева. – Хотя, конечно, я еще не пробовала.

Том делает страшное лицо:

– Я советую, сестра, делай все, что он просит.

– Дело в другом, – говорит Эдвард, – что бы там ни было… его капризы… его требования… они способствуют зачатию ребенка?

– Думаю, что нет, – отвечает Джейн.

– Вы должны с ним поговорить, – обращается к нему Эдвард. – Кромвель, вы должны напомнить ему, как надлежит вести себя христианину.

Он заключает ручки Джейн в свои ладони. Смелый жест, но ничего другого не остается.

– Ваша милость, отбросьте стыдливость и расскажите, чего от вас требует король.

Ее руки ускользают из его рук, бледная фигурка утекает, она раздвигает братьев, шаткой походкой продвигаясь к своему королю, своему двору и своему будущему.

Шепчет на ходу:

– Он хочет, чтобы я поехала с ним в Дувр осматривать укрепления.

Без улыбки Джейн преодолевает огромный зал. Все глаза обращены к ней. Держится надменно, бормочет кто-то. Не знай вы Джейн, можно подумать, это и впрямь так. Генрих протягивает ей руки, словно ребенку, который учится ходить, и горячо целует. На его губах вопрос, она шепчет ответ. Он склоняет голову, чтобы расслышать ее слова, лицо гордое, взволнованное. Шапюи толпится со знатными старухами и с их мужским потомством. И, словно делегат – делегат от них к Кромвелю, – посол отделяется от толпы и обращается к нему:

– Похоже, она надела на себя все украшения, как флорентийская невеста. Впрочем, для такой простушки держится неплохо. Ей идет в отличие от предыдущей, у которой чем богаче был наряд, тем меньше ее красил.

– Под конец. Возможно.

Он вспоминает дни, когда кардинал был жив и Анне не требовалось иных украшений, кроме ее глаз. Последние месяцы она таяла, а ее лицо заострялось. Когда Анна сошла с барки у Тауэра, ускользнула из его рук, уперлась локтями и коленями в булыжную мостовую, он поднял ее, и она была не тяжелей воздуха.

– Итак, – говорит Шапюи, – пока ваш король в добром расположении духа, заставьте его признать принцессу Марию наследницей.

– Разумеется, вслед за его сыном от новой жены.

Шапюи кивает.

– Заставьте вашего господина поговорить с папой, – отвечает он послу. – Над моим господином висит булла об отлучении. Негоже угрожать королю в его собственном королевстве.

– Вся Европа желает залечить эту рану. Пусть король обратится к Риму с покаянным письмом и отменит закон, отделивший вашу страну от Вселенской церкви. Как только это будет сделано, его святейшество с распростертыми объятиями примет заблудшую овцу и возобновит взимание доходов с Англии.

– Полагаю, с процентами за выпавшие года?

– Разве это не обычная банковская практика? Кроме того…

– Как, это еще не все?

– Король Генрих должен отозвать своих послов. Нам известно, что вы ведете переговоры с лютеранскими правителями. Мы хотим, чтобы вы их прекратили.

Он кивает. Шапюи просит его зачеркнуть труды последних четырех лет. Вернуть Англию Риму. Признать первый брак Генриха законным, а его дочь от этого брака – наследницей престола. Разорвать дипломатические отношения с немецкими княжествами. Отречься от Евангелия, обнять папу и преклонить колена перед идолами.

– А чем в эти дивные новые дни заняться мне? – спрашивает он. – Мне, Томасу Кромвелю?

– Вернуться к кузнечному ремеслу?

– Боюсь, я утратил навык. Пожалуй, выберу дальнюю дорогу, как поступил мальчишкой. Пересеку море и предложу услуги пехотинца королю Франции. Как думаете, он будет рад меня видеть?

– Это не единственный вариант, – говорит Шапюи. – Вы можете остаться на своем посту и принять щедрый предварительный гонорар от императора. Он понимает сложности возвращения вашей страны к status quo ante[6]. – Посол улыбается ему, затем поворачивается, рука взлетает в приветствии. – Карю!

Плюшевый фасад, широкая грудь шита золотом. Неужто это сам Николас Кэрью?

Вельможа живо поправляет посла:

– Кэ-рью.

Ждет повторения.

Шапюи разводит руками:

– Мне это не по силам, сэр.

Кэрью не настаивает, обращается к государственному секретарю:

– Мы должны встретиться.

– Это честь для меня, сэр Николас.

– Принцессе Марии нужен эскорт, чтобы вернуться ко двору. Приезжайте ко мне в Беддингтон.

– Лучше вы ко мне. Я занят.

Сэр Николас сердится:

– Мои друзья ждут…

– Можете привести с собой ваших друзей.

Сэр Николас придвигается ближе:

– Мы заключили с вами сделку, Кромвель. И теперь рассчитываем получить по счету.

Он не отвечает, просто отодвигает сэра Николаса с дороги. Проходя мимо, прикладывает руку к сердцу. Может показаться, его срывает с места внезапная забота. Однако это не так, никаких срочных дел у него нет.

Его мальчики тут как тут.

Ричард спрашивает:

– Чего хотел сэр Николас Кара Господня?

– Получить по счету.

Прав был Ризли – это сделка. По версии Кэрью: мы, друзья принцессы Марии, поможем тебе свалить Анну Болейн, а потом, если будешь перед нами пресмыкаться, не станем тебя уничтожать. У государственного секретаря иная версия. Вы помогаете мне свалить Анну, и… и ничего.

Ричард спрашивает:

– Вы знаете, что король спал с женой Кэрью? До ее свадьбы и после.

– Нет! – говорит Грегори. – А мне не рано знать? А остальные знают? А Кэрью знает, что все знают?

Ричард ухмыляется:

– Он знает, что мы знаем.

Это лучше слухов, это власть: сведения о внутренней экономике двора, из счетных контор, где устанавливают меру обещаний и взвешивают монеты стыда.

Ричард говорит:

– Мне самому по душе Элиза Кэрью. Для холостяка…

– Нам это ни к чему, – замечает он.

– Когда это вас останавливало? Не далее чем две недели назад вы с женой графа Вустерского заперлись одни в комнате.

Добывал улики.

– А вышла она, улыбаясь, – говорит Ричард.

Потому что я заплатил ее долги.

Грегори замечает:

– К тому же она с пузом. И от кого ребенок, болтают разное.

– Пошли, – говорит Ричард, – пока не вернулся сэр Николас Кара Господня. Сейчас мы над ним посмеемся.

Однако тут из-за угла выскальзывает Рейф. Он от короля, и выражение его лица – если вы в состоянии его прочесть – смесь почтительности, осторожности и недоверчивости.

– Король зовет вас, сэр.

Он кивает:

– А вы, мальчики, ступайте домой. – В голову приходит мысль. – Ричард…

Племянник оборачивается.

Он шепчет:

– Загляни к Уильяму Фицуильяму. Узнай, готов ли он поддержать меня в королевском совете. Он знает, что у Генриха на уме. Знает не хуже прочих.

Именно Фицуильям пришел к нему в прошлом марте, рассказал, как ненавидят Болейнов, и дал понять, что эта ненависть способна объединить их врагов, сплотить вокруг общей цели. Именно он намекнул на готовность короля к переменам, намекнул со спокойной уверенностью человека, знающего Генриха с младых лет.

Ричард говорит:

– Думаю, он пойдет за вами, сэр.

– Выясни, на что он надеется, – говорит он. – И внуши ему, что его надежды оправданны.

– Сэр… – перебивает Рейф.

Он берет Рейфа под руку. Компания джентльменов оборачивается и смотрит на них. Рейф оглядывается через плечо, оставляя их за спиной, разодетых, словно собрались позировать Гансу: шелковые чулки, шелковистые бородки, кинжалы в ножнах черного бархата, алые книжечки в руках. Все они Говарды или родня Говардов, а один, младший единокровный брат герцога Норфолка, даже имя носит такое же. Томас Говард меньшой. Спутать их невозможно. Молодой Говард – худший поэт при дворе, старый в жизни не сочинил ни строчки.

Рейф говорит:

– Настроение у короля не такое радужное, каким кажется. Сегодня он сомневается в том, во что верил еще вчера. Спрашивает, справедлив ли был приговор? В виновности Анны он уверен, но как насчет джентльменов? Помните, сэр, с какой неохотой он подписывал бумаги? Как нам пришлось на него насесть? Теперь его вновь одолевают сомнения. «Гарри Норрис был моим старым другом, – говорит король. – Возможно ли, что он предал меня с моей женой? А Марк? Лютнист, мальчишка, неужто она согрешила бы с таким?»

Некогда жизнь короля протекала на виду у двора. Он обедал в огромном зале, говорил вслух все, что думал, испражнялся за одной тонкой занавеской и совокуплялся за другой. Ныне правители ценят уединение: их охраняют слуги в мягких туфлях, а в королевских покоях тишина. Министр, который спешит на доклад со шляпой в руке, вынужден приспосабливаться к новым порядкам, быть уступчивым и терпеливым. Обычно, когда требовалось успокоить королевскую совесть, он звал архиепископа. Однако сейчас это не поможет. С тех пор как осудили покойную королеву, Кранмер сам не находит покоя.

У дверей его встречают. В старые дни – и то сказать, всего месяц назад – бдительные королевские джентльмены преградили бы ему путь. Гарри Норрис, выскальзывая навстречу: «Сожалею, господин секретарь, его величество молится». И сколько он намерен молиться, Гарри? «О, без сомнения, все утро…» И Норрис, очаровательно посмеиваясь, испаряется, а из-за двери слышится хихиканье этой мартышки Фрэнсиса Уэстона.

Придворные недоумевают, неужели королева делила ложе с таким ухмыляющимся щенком, как Уэстон?

Нам остается только пожимать плечами.

Король обмяк в кресле, локти лежат на коленях. Прошел час с тех пор, как Генрих скрылся от глаз подданных, и изумрудное сияние потускнело. С ним Чарльз Брэндон, нависает над королем, словно часовой.

Он опускается на одно колено: «Ваше величество». Поднимаясь, вежливо бормочет: «Милорд Суффолк».

Герцог осторожно кивает.

Генрих спрашивает:

– Сухарь, вы слыхали историю о Екатерининой гробнице?

Суффолк говорит:

– Об этом болтают во всех тавернах и на всех ярмарочных площадях. Как только голова Анны упала с плеч, свеча рядом с гробницей вспыхнула сама по себе. – Герцог смотрит с беспокойством, словно и впрямь считает такое возможным. – Вам необязательно в это верить, Кромвель. Я вот не верю.

Генрих раздражен:

– Разумеется, верить необязательно. Откуда эти слухи, Сухарь?

– Из Дувра.

– Вот как. – Генрих явно не ожидал ответа. – Она похоронена в Питерборо. Что может быть известно в Дувре?

– Ничего, ваше величество.

Он намерен и дальше отвечать односложно, пока король не отошлет Брэндона восвояси.

– Если эта история родом из Дувра, – замечает тот, – значит ее выдумали французы.

– Порочишь французов, Чарльз, – говорит Генрих, – а от их денег не отказываешься.

Герцог оскорблен:

– Но я же этого не скрываю!

– Видите ли, ваше величество, – вставляет он, – милорд Суффолк берет также деньги у императора, так что одно уравновешивает другое.

– Знаю, – говорит Генрих. – Господь свидетель, Чарльз, если бы мои советники не брали денег, мне пришлось бы платить им самому, а Сухарю пришлось бы изыскивать на это средства.

– Сэр, – обращается он к королю, – что будет с Томасом Болейном? Возможно, не стоит отбирать у него графский титул?

– До того как я его возвысил, Болейн был небогат, – отвечает Генрих. – Однако он сослужил стране некоторую службу.

– К тому же, сэр, он искренне стыдится преступлений, которые совершили его дочь и сын.

Генрих кивает:

– Хорошо. Только он должен отказаться от этого глупого титула «монсеньор». И не попадаться мне на глаза. Пусть сидит в своих землях, подальше от меня. Как и герцог Норфолк. Я больше не желаю видеть никого из Болейнов, Говардов и их родни.

До тех пор, разумеется, пока французы или император не задумает вторгнуться в наши земли либо шотландцы не перейдут границу. Если запахнет войной, первым делом вы вспомните о Говардах.

– Болейн останется графом Уилтширским, – говорит он. – А вот должность хранителя малой королевской печати…

– С этим справитесь вы, Сухарь.

Он кланяется:

– И если вашему величеству будет угодно, я оставлю за собой также должность государственного секретаря.

Стивен Гардинер занимал ее, пока, как тонко заметил мастер Ризли, его не сместили. Он не желает, чтобы Стивен наушничал, выплескивая королю свои гнилостные измышления в надежде, что его вернут ко двору. И единственный способ этого не допустить – взять все на себя.

Однако Генрих его не слушает. На столе перед ним стопка из трех книжиц в переплете алой кожи, перевязанная зеленой лентой. Рядом его ореховая шкатулка для писем, еще времен Екатерины, украшенная ее вензелем и гранатом, ее эмблемой.

Генрих говорит:

– Моя дочь Мария прислала письмо. Не помню, чтобы я разрешал ей мне писать. Может быть, вы?

– Я бы не посмел.

Он был бы не прочь заглянуть в шкатулку.

– Кажется, она питает надежды, что может стать моей наследницей. Как будто считает, Джейн не сумеет родить сына.

– Она сумеет, сэр.

– Легко сказать, одна уже клялась, но не сдержала клятвы. Наш брак чист, говорила она, Господь вознаградит вас. Но прошлой ночью во сне…

Надо же, вы тоже ее видели: Ану Болену в кровавом воротнике.

Генрих спрашивает:

– Я поступил правильно?

Правильно? Непомерность вопроса удерживает его, словно рука на запястье. Был ли я беспристрастен? Нет. Был ли рассудителен? Нет. Хотел ли я блага моей стране? Да.

– Что сделано, то сделано, – говорит он.

– Как вы можете так говорить? Словно нет греха? Нет раскаяния?

– Не оглядывайтесь назад, сэр. Вперед – вот единственное направление, какое дозволяет Господь. Королева подарит вам сына. Ваша сокровищница наполняется, законы блюдутся. Вся Европа с восхищением смотрит на то, как вы противостоите ложным притязаниям Рима на власть.

– Смотрит-то смотрит, но без восхищения.

Пусть так. Они полагают, что Англия – низко висящий плод. Обессилевшая дичь. Добыча для чужеземных владык и их охотников.

– Наши крепости растут, – говорит он. – Форты. Никто не осмелится.

– Если папа меня отлучит, император и Франция получат благословение вторгнуться в Англию. По крайней мере, так скажет им папа.

– Они не развяжут войну ради благословения, сэр. Вспомните, как часто они говорили: «Мы пойдем крестовым походом на турок»? И где их обещания?

– Тот, кто завоюет Англию, получит отпущение грехов. Желающих найдется немало.

– Успеют нагрешить еще. – Он стоит над Генрихом – пришло время напомнить королю, ради чего была пролита кровь. – Каждый день я беседую с послом императора. Вы знаете, что его господин готов заключить с нами союз. При жизни Анны Болейн он был вынужден вам противостоять. Теперь вы устранили причину раздора. Имея союзником императора, мы можем не бояться короля Франциска. – (Хотя, думает он, с Франциском я тоже веду переговоры, постоянно.) – А если император подведет, у нас есть друзья среди немецких князей.

– Еретики, – встревает Брэндон. – А дальше что, Сухарь? Союз с сатаной?

Он раздражен:

– Милорд, немецкие князья не еретики и ничем не хуже наших правителей, они являют пример для своих подданных, отказываясь вручать их тела и души Риму.

Генрих обращается к герцогу:

– Милорд Суффолк, вы не могли бы нас оставить?

Чарльз выглядит недовольным:

– Как будет угодно. Но помни мои слова и не вешай носа, Гарри. В прошлом году жена родила мне здорового сына, а я старше тебя.

Герцог выходит. Король смотрит ему вслед с тоской, словно Брэндон отправляется в долгое путешествие.

– «Гарри», – повторяет он. Собственное имя в его устах звучит нежно. – Суффолк забывается. Но для него я всегда останусь мальчишкой. Его не убедить, что мы оба давно немолоды. – Рука короля незаметно поглаживает книжицы, ласкает мягкую алую кожу. – Вы знали, что у Джейн нет собственных книг? Только маленькая поясная, с драгоценным камнем, да и тот недорогой. Я подарю ей эти.

– Они ее обрадуют, сэр.

– Книги принадлежали Екатерине. Это духовные наставления. Джейн много молится. – Королю не по себе. Можно подумать, будто молитвы – его единственная надежда. – Сухарь, все может случиться. Что, если завтра я умру? Я не могу оставить королевство на дочерей, одна из которых наполовину испанка и не отличается добрым нравом, другая еще дитя, и обе рождены вне законного брака. Следующая в очереди на трон – дочь королевы Шотландии, но, зная мою сестру, – король вздыхает, – кто поручится, что Мег законнорожденная? Я спрашиваю себя: женщина, слабая телом и духом, способна ли она править, учитывая изъяны ее пола? И даже если она наделена твердостью характера и живым умом, наступит день, когда ей придется выбрать мужа, посадить на трон чужеземца или возвысить подданного, – кому она сможет довериться? Поставить женщину у власти – значит всего лишь отсрочить беды, и пусть десять – двадцать лет все будет идти своим чередом, однажды беды вас настигнут. Остается одно. Мы должны объявить наследником юного Ричмонда. Я поручаю это вам, но что скажет парламент?

Ничего хорошего, думает он.

– Я полагаю, они станут убеждать ваше величество довериться Господу и приложить все усилия, чтобы увенчать нынешний брак рождением наследника. А мы тем временем примем закон, который позволит вам выбрать наследника по вашему усмотрению. И необязательно объявлять свой выбор. Не стоит ни в ком возбуждать излишних надежд.

Кажется, будто Генрих слушает вполуха, – на самом деле это значит, что он весь обратился в слух.

– Ее библиотеку описали. – Покойной Анны, имеет в виду Генрих. – Там есть крамольные сочинения, почти на грани ереси. А также среди книг ее брата.

Превосходные французские тома: имена Джорджа и Анны рядом, черный лев Рочфордов и коронованный сокол, надпись его рукой: «Эта книга принадлежит мне, Джорджу Рочфорду». Он ждет. Король успокаивает свою совесть: убеждает себя, что Болейны и их присные – враги Божьи. Едва ли хоть какая-нибудь из этих книг покажется ему еретической. Впрочем, как и Генриху, когда его разум прояснится. Король поднимает один из алых томиков, заглядывает внутрь, высказывая наконец то, что тревожит его по-настоящему:

– Палата общин заявит, что я не вправе распоряжаться короной. – Жалкий икающий смешок. – Они укажут мне мое место, Сухарь.

– С них станется, – улыбается он. – Они могут даже обратиться к вам «Гарри», но я найду на них управу, сэр.

– Кто в эту сессию спикер?

– Ричард Рич.

– Понятно. Вы спите по ночам, Сухарь?

В вопросе нет подвоха – никакого скрытого смысла.

– Ибо, – добавляет Генрих, – хранитель малой королевской печати – высокий пост, к тому же вы мой викарий по делам церкви, и скоро епископы соберутся на собор, а еще, к моему удовольствию, вы остаетесь королевским секретарем. Кто еще способен нести такую ношу? Впрочем, в этом вы похожи на кардинала – трудитесь за десятерых. Я часто спрашиваю себя, откуда вы взялись?

– Из Патни, ваше величество.

– Это мне известно, я другого не понимаю: что делает вас таким, какой вы есть? Чудны дела Твои, Господи, – говорит Генрих, и на сем разговор завершается.

В кордегардии его ждет Чарльз Брэндон.

– Послушайте, Кромвель, я знаю, вы злитесь, что я не преклонил колени, когда этой потаскухе рубили голову.

Он поднимает руку, но остановить Чарльза – все равно что остановить несущегося на тебя быка.

– А вы не забыли, как она меня донимала? – орет герцог. – Обвиняла в том, что я сношаю собственную дочь!

Все головы в людном помещении поворачиваются к ним. Он лихорадочно перебирает в голове отпрысков Чарльза, законных и незаконных.

– Будто здесь Вулфхолл! – бушует герцог и тут же поправляется: – Не то чтобы я верил в клевету про старого сэра Джона. Это Анна Болейн утверждала, что он блудит с невесткой. А на самом деле отвлекала внимание от шашней с собственным братцем!

– Возможно, милорд, впрочем неудивительно, что она затаила на вас обиду. Именно вы рассказали королю про нее и Тома Уайетта.

– Да, я, и не отказываюсь от своих слов! Разве мог я спокойно стоять и смотреть, как моему старому товарищу наставляют рога? Гарри не понравилось, он вышвырнул меня вон, как собаку. Что ж, он король, а король всегда убивает гонца. – Герцог понижает голос. – Но я всегда, даже под страхом смерти, буду говорить ему то, что он должен знать, потому что я его друг. Я подсаживал его в седло, Сухарь, когда он был зеленым юнцом. Подставлял плечо, когда он держал наперевес свое первое копье, готовясь ко встрече с настоящим противником, а не с размалеванной деревяшкой. Его рука в перчатке дрожала, и я сказал ему ни больше ни меньше: «Courage, mon brave!»[7] – специально выучил фразу по-французски. И после первых проб на турнирах не было никого храбрее, чем Гарри. Как опытный воин, я помог ему, вы же знаете, я был старше, тогда и сейчас. – Лицо герцога разглаживается. – Ваш малец Грегори тоже хорош на ристалище. Отличная выправка, лучшая сбруя и оружие, прямой, честный, почтительный. И ваш племянник Ричард крепкий малый, правда не так изящен, поздно начал, но мяса на костях хватает, – поверьте мне, они с Грегори из той породы, что не свернут с пути, только вперед! Страх им неведом. Голос крови. – С высоты своего роста герцог смотрит на него сверху вниз. – Это у вас в роду. Думаю, бывает жребий и похуже, чем родиться сыном кузнеца. Каким-нибудь дурачком, грызущим перо. А у этих в крови железо, а не чернила.

Отец Чарльза пал при Босворте, где был рядом с Генрихом Тюдором. Говорят, он нес тюдоровское знамя, хотя кто поручится, что в действительности было на поле боя? Если он пал рядом со стягом, рука живого подхватила древко; Тюдоры входили в силу, а с ними Брэндоны.

Он говорит:

– Мой отец был пивоваром, не только кузнецом. Варил отвратительный эль.

– Прискорбно слышать, – искренне сочувствует Чарльз. – А теперь слушайте, что я скажу. Гарри понимает, что поступил дурно. Сначала женился на вдове брата, затем его угораздило взять в жены ведьму. Он говорит, доколе мне искупать грехи? Ему известно, чем промышляют ведьмы – забирают мужскую силу. Заставляют твой корень усохнуть. Я сказал ему, ваше величество, хватит киснуть. Позовите архиепископа, очистите совесть и начните сначала. Мне не нравится, что эти мысли одолевают его, словно проклятие. Вы советуете ему идти вперед, не оглядываясь. От вас он это выслушает. Я что, он держит меня за дурачка. – Герцог протягивает ему мощную длань. – Итак, друзья?

Союзники, думает он. Что-то теперь скажет герцог Норфолк?

В Остин-фрайарз вечная толпа у ворот, люди выкрикивают его имя, суют прошения.

– Дорогу, дорогу! – Кристоф собирает бумаги. – Назад, крысы! Не лезьте к господину секретарю!

– Эй, Кромвель! – кричит кто-то. – Вместо того чтобы держать этого французского шута, взял бы на службу доброго англичанина!

Это подливает масла в огонь: половина Лондона хочет проникнуть за ворота и служить Кромвелю, и сейчас они выкрикивают свои имена, а также имена сыновей и племянников.

– Спокойно, друзья. – Его голос перекрывает крики. – Король может сделать меня великим, и тогда жду вас всех погреться у моего камелька.

Они смеются. Он уже стал великим, и лондонцы это знают. Его собственность огорожена высокими стенами, его дом полон людьми днем и ночью. Стражники салютуют ему, он минует двор и входит в дверь. Слева и справа от двери два отверстия. В них можно высунуть шпагу или дуло. Любой злодей будет заколот или пронзен пулей сразу с двух сторон. Терстон, его главный повар, как-то сказал:

– Я не военный, сэр, но по мне это слишком: прикончив врага у ворот, вы зарежете его еще раз в дверях?

– Никакая предосторожность не лишняя, – отвечал он. – В наши времена гость войдет в ворота другом, а по пути через двор превратится во врага.

Некогда Остин-фрайарз был невелик: двенадцать комнат, которые он снял для себя, своих писарей, Лиззи, дочерей и тещи Мерси Прайор. Ныне Мерси вошла в преклонный возраст. Она хозяйка дома, но по большей части сидит у себя с книгой на коленях. Она напоминает ему изображение святой Варвары, которое ему случилось видеть в Антверпене, – святая читала посреди стройки на фоне лесов и необожженного кирпича. Строителей принято ругать – за то, что затягивают работу и завышают расходы, за пыль и шум, но он любит грохот и стук, их болтовню и песенки, их тайные приемчики и секреты. Мальчишкой он вечно забирался на чужие крыши. Покажи ему лестницу – и он мигом влезет наверх в поисках обзора. Но что он видел с крыши? Только Патни.

В гостиной его ждет племянник Ричард. Стоя под шпалерой, подарком короля, он распечатывает собственноручное письмо королевской дочери.

Ричард говорит:

– По-моему, леди Мария решила, что возвращается.

Он идет к себе, отбиваясь от писарей, которые тащатся вслед за ним, нагруженные стопками бумаг, конторскими книгами, распухшими от статутов и прецедентов, пергаментами и свитками.

– Потом, мальчики, потом…

В его комнате резкий аромат можжевельника и корицы. Он снимает оранжевый джеркин. Окна закрыты ставнями от полуденной жары, и в полутьме ткань светится, словно в руках у него огонь. В дни темнее нынешних некоторые жалкие богословы утверждали, что если бы Господь пожелал, чтобы мы ходили в цветном, то создал бы цветных овец. Вместо этого Божественное провидение даровало нам красильщиков и материалы для их ремесла. В городе, среди грязно-серого и сизого, мышиного и цвета ослиного крупа, золото заставляет сердце биться чаще. Под серым обложным дождем, поливающим Лондон зимой и летом, промельк лазури напоминает нам о небесах. Как солдат на поле битвы поднимает глаза и видит трепетание ярких знамен, так и работник среди дневных трудов радуется королевскому пурпуру, серебру, пламени и оттенку зимородкова крыла на платье вельможи на фоне блеклых английских небес.

Ричард входит за ним, закрывает за собой дверь. Становится тихо. Он привычным жестом прикладывает руку к груди и вынимает из внутреннего кармана кинжал.

– Даже теперь? – удивляется Ричард.

– Особенно теперь. – Без привычной тяжести рядом с сердцем он не чувствовал бы себя собой.

– Я понимаю, на улице, – говорит Ричард. – Но при дворе? Не могу представить себе обстоятельства, при которых он вам понадобится.

Вот и я не могу, думает он. Именно поэтому мне нужен кинжал. Он трогает лезвие большим пальцем. Первый нож он сделал себе сам еще мальчишкой. Отличный кинжал, ему до сих пор не хватает того клинка.

– Ступай к Шапюи, – велит он Ричарду. – Кланяйся ему от меня и пригласи его на ужин. Если откажется, скажи, я внезапно почувствовал неодолимую страсть к дипломатии и хочу заключить сделку до заката. И если он не придет, придется позвать французского посла.

– Отлично придумано.

Ричард уходит, а он, без оранжевого джеркина и без кинжала, спускается во внутренний двор, на свежий воздух, идет на кухню навестить Терстона.

Он слышит повара раньше, чем видит: какой-то несчастный жалеет, что родился на свет.

– Я говорил тебе раз, – ревет Терстон, – говорил два, говорил три, а в следующий раз, если ты возьмешь для чеснока эту ступку, я собственноручно вытряхну твои мозги, разотру пестиком и отдам Дику Персеру накормить собак.

Он проходит холодную комнату, где с крюков свисают два павлина, горло перерезано, на шпорах гири. Заворачивает за угол, видит лицо мальчишки, которого распекают:

– Мэтью? Мэтью из Вулфхолла?

Терстон фыркает:

– Из Вулфхолла? Прямиком из ада!

Он удивлен, встретив мальчишку здесь:

– Я взял тебя в писари, а не на кухню.

– Да, сэр, я им говорил.

Бледный честный Мэтью каждое утро приносил ему письма, когда в прошлом году король посещал Сеймуров. Тогда он решил, что такому миловидному и смышленому мальчишке не стоит прозябать в провинции. Бледное личико озарилось, когда он спросил Мэтью, не хочет ли тот повидать мир.

– Этот мальчик не на своем месте, – говорит он Терстону. – Произошла ошибка.

– Отлично, забирайте, иначе я его покалечу!

– Снимай. – Он показывает на заляпанный фартук.

– Правда, сэр?

– Пришло твое время. – Он помогает мальчишке снять фартук, без которого тот выглядит очень тощим. – Как поживает твой приятель Роб? Есть от него известия?

– Да, сэр. Он делает, как было велено, держит ухо востро и честно записывает всех, кто бывает в Вулфхолле. Только я не могу добраться до вас, чтобы передать новости.

– Прости, что с тобой обошлись так сурово. Перейди двор, найди Томаса Авери и скажи, что я велел обучить тебя счетоводству. Если освоишь это ремесло, твои услуги могут пригодиться в других домах.

Мальчишка обижен:

– Но мне нравится у вас!

– Несмотря на этого грубияна? – Он показывает на Терстона. – Если я тебя куда-нибудь отошлю, ты все равно останешься на моей службе.

– И мне придется взять другое имя? – Мальчишка натягивает на плечи воображаемый джеркин. – Я вас понял, сэр.

Терстон говорит:

– Хорошо, хоть кто-то понял.

Вокруг две дюжины мальчишек тащат по каменному полу корзины с провизией, точат ножи для резки овощей, пересчитывают яйца, делают пометки в списках, ощипывают птицу. Дела в доме идут своим чередом без его участия. Здесь кровяные пудинги томятся на плите, чистится рыба; а через двор востроглазые писари сидят на табуретах, готовые строчить письма. Здесь жаровни и латунные кастрюли; там перочинные ножички, воск для печатей, ленты и шелковые шнурки, чернильные слова, что ползут по пергаменту, гусиные перья. Он вспоминает тот день во Флоренции, когда наверх позвали его. «Эй, англичанин, тебя зовут в контору». И как он неспешно снял фартук, повесил на гвоздь и навсегда оставил позади медные сковороды и тазы, ряды кувшинов для масла и вина в нише, каждый высотой с семилетнего мальчишку. Он прыгал через две ступеньки, а когда пересекал sala[8], слышал, как капли из фонтана в стене падали в мраморную чашу, тихий неритмичный барабанный бой: кап-кап… кап… кап-кап-кап. Мальчишка, которые скреб ступени, посторонился, давая ему дорогу. Он пел: «Скарамелла идет на войну…»

Он говорит Терстону:

– У нас ужинает Шапюи, только мы двое.

– А то как же. – Терстон просеивает муку, поднимая белые клубы. – Кто-то мне сказал, этот испанец, что вечно толчется в вашем доме, и твой хозяин сгубили королеву, потому что она мешала их дружбе.

– Шапюи не испанец, а савояр, не притворяйся, будто не знаешь.

Терстон одаривает его взглядом, в котором читается: не хватало еще различать чужеземцев между собой, это унизительно и бессмысленно.

– Я знаю, что император – король Испании и господин половины мира. Неудивительно, что вы хотите забраться к нему в постель.

– А что делать, – говорит он. – Прижму его к груди.

– Когда к нам снова пожалует король? – спрашивает Терстон. – Хотя откуда у короля взяться аппетиту? Кто стерпит, когда твои яйца открыто обсуждают при дворе?

– Откуда мне знать? Со мной такого не случалось.

– Весь Лондон слышал. – Терстону явно по душе тема разговора. – Конечно, что именно сказал Джордж, мы не знаем, он говорил по-французски, но мы думаем что-то вроде: у короля встает и он заправляет куда надо, но ненадолго, поэтому дама не получает удовольствия.

– Вот видишь, надо было учить французский.

– Суть я уловил. – Терстона не сбить с толку. – Если ты не ублажишь даму, она не понесет, а если понесет, то ребеночек не доживет до крещения. Вспомните королеву-испанку. В молодости она рожала дюжинами. И ни один не выжил, кроме малышки Марии, которая размером с мышь.

У его ног блестящие угри извиваются в корыте, сплетаясь друг с другом, словно ждут, что их забьют и замаринуют.

Он спрашивает Терстона:

– Что говорят на улицах? Про Анну?

Терстон хмурится:

– Никто ее не любил, даже женщины. Говорят, если она занималась этим с братцем, ясно, почему никто из ее детей не задержался в утробе. Ребенок от брата, или зачатый в пятницу, или когда суешь бабе сзади – все это против природы. Они сами вываливаются, бедные грешные создания. А ради чего им рождаться? Чтобы тут же отдать концы?

Терстон верит в то, что говорит. Кровосмешение греховно, мы все это признаем, но греховно и соитие в любой позе, кроме одобренной священниками. А равно соитие в пятницу, когда Христос был распят, в воскресенье, субботу и среду. Послушать церковников, так грешно входить в женщину во время Рождественского и Великого поста, а равно в дни почитания святых, которыми пестрит календарь. Больше половины года следует воздерживаться по той или иной причине. Удивительно, что дети еще появляются на свет.

– Некоторые женщины любят быть сверху, – рассуждает Терстон. – Разве это угодно Господу? Вообразите, какие жалкие отродья от этого заводятся. Обычно им не протянуть и недели.

Послушать Терстона, так дети все равно что черствые булки или вянущий цветок – недели не протянут. Однажды они с Лиззи потеряли ребенка. Терстон сварил куриный бульон, чтобы поддержать ее силы, и молился за хозяйку, пока резал овощи. Это было на Фенчерч-стрит. В те дни он перебивался случайными заработками, Грегори держался за материнскую юбку, Энн еще не отняли от груди, а Грейс не было и в помине. Тогда Терстон был простым поваром, а не главным, под командой у которого армия помощников. Он помнит, как бульон поставили перед Лиззи, как слезы капали в тарелку и бульон унесли нетронутым.

– Так и будете стоять без дела? – спрашивает Терстон. – Или забьете для меня этих угрей?

Он смотрит на корыто с угрями. Сам он в бытность поваром держал угрей в их стихии, пока не закипит вода в кастрюле. Впрочем, что толку спорить? Он закатывает рукава.

– И шкуру с них спустите, – говорит Терстон.

– Студентом в Италии, – рассуждает посол Шапюи, – я на ужин довольствовался хлебом с оливками.

– Нет пищи здоровее, – соглашается он. – Однако английский климат не годится для олив.

– Изредка мог позволить себе немного зеленых бобов в стручках. Стаканчик vin santo[9].

Из уважения к гостю Грегори сам вносит льняное полотенце и таз. Пальцы посла теребят стебли сухой лаванды.

– Вы собираетесь охотиться летом, мастер Грегори?

– Надеюсь, – отвечает Грегори и опускает голову, а посол осеняет себя крестным знамением и произносит молитву перед едой.

Часто забывают, что Шапюи – духовное лицо. Интересно, как у него с женщинами? Блюдет ли посол обет безбрачия или, как и хозяин дома, не выставляет свои похождения напоказ?

Приносят угрей, приготовленных двумя способами: соленых, под миндальным соусом, и запеченных в апельсиновом соке. К угрю подают пирог со шпинатом, зеленый, как летний вечер, приправленный мускатным орехом и сбрызнутый розовой водой. Блестит серебро, салфетки сложены в форме тюдоровских роз, полотенца, которыми накрывают хлеб и столовые приборы, расшиты серебряными веночками.

– Bon appetite[10], – желает он послу. – Я получил письмо.

– От принцессы Марии. И что она пишет?

– Вы знаете, что она пишет. А теперь послушайте, что скажу я. – Он подается вперед. – Принцесса, как вы ее называете, а вернее, леди Мария верит, что отец вернет ее ко двору. Она считает, что с новой мачехой ее беды остались позади. Вы должны ее в этом разубедить, или это сделаю я.

Шапюи двумя пальцами берет кусок угря.

– Все эти годы она винила в своих страданиях Анну Болейн. Считала, что именно конкубина разлучила ее с матерью и заперла в глуши. Она чтит своего отца и верит в его мудрость. Как и должно дочери, разумеется.

– Тогда ей следует принести присягу. До сих пор она увиливала, но теперь время пришло. Все подданные должны сделать это по требованию короля.

– Давайте уточним, чего именно вы от нее хотите. Она должна признать, что брак ее матери не имел законной силы, и хотя она старшая из детей короля, но трон не наследует. Она также должна будет признать наследницей малолетнюю дочь казненной Болейн.

– Клятву пересмотрят. Там не будет упоминания об Элизе.

– Отлично. Поскольку, как я понимаю, она дочь Генри Норриса. Или лютниста? Это восхитительно, – говорит посол про угря. – Итак, чего добивается Генрих? Мой господин не согласится признать наследником вместо Марии молодого Ричмонда. Как и король Франции.

– Парламент установит порядок престолонаследования.

– Серьезно? Не прихоть короля? – Посол хихикает. – Вы сказали об этом Генриху?

– Мария утверждает, что не хочет быть королевой. Говорит, что поддержит того, кого выберет отец. Однако не соглашается признавать его главой церкви.

– Верно, – кивает посол.

Старый епископ Фишер отверг присягу, и в прошлом году Генрих его казнил. Томас Мор отверг присягу и стал короче на голову.

Он говорит:

– Мария тешит себя иллюзиями. Неужто она думает, будто мы повернемся к Риму, потому что Анна Болейн мертва?

Шапюи вздыхает:

– Жаль, Томас, что в старые дни в Риме мы друг друга не знали. Каким удовольствием было бы разделять с вами трапезу! Там готовят такие крошечные равиоли с начинкой из сыра и трав. Легкие, воздушные, если повар знает свое дело. – Посол поправляет салфетку на плече. – Разумеется, император желает королю успеха в новом браке. Его печалит, впрочем, что ваш господин не счел нужным прислушаться к его советам относительно выбора невесты. Он мог бы получить в жены герцогиню Миланскую, прелестную вдову шестнадцати лет от роду. Но что сделано, то сделано, будем исходить из того, что есть. Император надеется, что, если мадам Джейн родит королю наследника, это будет способствовать миру и благоденствию. Вам, мон шер, я желаю, чтобы новый брак сделал Генриха более… – посол заводит глаза, – податливым. И что бы ни говорил о его трудностях в постели брат покойной королевы, мы должны пожелать королю… как там у Боккаччо? – «восстания плоти»?

Мальчик приносит телятину. Он, Кромвель, сам берет нож для нарезания мяса.

– Я полагаю, – Шапюи делает паузу, дожидаясь ухода слуги, – я полагаю, что в Германии сейчас недоумевают. Ваши друзья-еретики знают, что мадам Джейн была фрейлиной королевы Екатерины. Они спрашивают себя, неужто Кремюэль обезумел? Зачем погубил конкубину, такую же еретичку, как он сам, и привел на ее место верную дочь Рима? – Посол касается пальцем губ. – Не иначе, Кремюэль что-то замышляет. Однако, как я всегда говорю императору, Кремюэль всегда что-то замышляет. И, судя по событиям двухнедельной давности, его замыслы всегда успешны.

– Я не виновен в смерти Анны, – говорит он. – Она сама себя сгубила, она и ее джентльмены.

– Но в удобное для вас время.

Он кладет нож на стол, перламутровая ручка блестит.

– Едва ли я мог назначить время для их ссоры.

– Вы говорили, что не знаете, как от нее избавиться, но должны это сделать, иначе она избавится от вас. Говорили, что вернетесь домой и попытаетесь вообразить, как это могло бы случиться. Видимо, вы обладаете самым сильным воображением в Англии. По-моему, Генрих ужаснулся тому, что вскрылось при расследовании. – Шапюи вытирает пальцы. – Что за картину вы вложили в голову христиан! Королева Англии лежит на спине, задрав юбку: «Все сюда, все ко мне!»

– Эта картина заставляет вас ворочаться по ночам?

– Генри Норрис, лучший друг короля. Фрэнсис Уэстон, тщеславный юнец, которого угораздило проходить мимо, когда она была не одета. Сельский головорез с Севера Уилл Брертон. Мальчишка Смитон… выходит, не такая уж она гордячка, если легла с мальчишкой, которого наняли играть на лютне. Какая ненасытность! Неужто ей не хватало братца? – Шапюи кладет салфетку на стол. – Я все понимаю: Генрих устал от нее и возжелал малютку Джейн. «Кремюэль, – сказал он, – найдите способ от нее избавиться». Однако он был не готов к тому, что вскроется в результате вашего расследования. Возможно, мон шер, он не простит вам, что вы его выставили на посмешище.

– Напротив, он пожаловал мне титул.

– Когда-нибудь это вам аукнется. У Генриха долгая память. А сегодня примите мои поздравления. Вы стали милордом. Барон Кромвель…

– Уимблдонский.

– О нет, пощадите! Возьмите другое имя. Этого мне не выговорить.

– И теперь я лорд – хранитель малой королевской печати.

– Это высокий пост?

– Мне больше не нужно.

Посол берет ломтик телятины:

– А знаете, совсем неплохо.

– Предупреждаю вас, – говорит он. – Если Мария разозлит отца, его гнев докатится до ваших дверей.

– Если ваш повар захочет сменить место, пришлите к моим дверям заодно и его. – Шапюи берет со стола вилку, восхищаясь зубцами. – Мы оба знаем, что принцесса не станет приносить клятву, провозглашающую ее отца главой церкви. Она не может присягать тому, что считает неестественным. Может быть, чем подвергать гонениям, король отправит ее в обитель? И больше не будет подозревать в том, что она жаждет трона? Это станет достойным уходом от мира. Она может удалиться в один из великих монастырей, где впоследствии станет аббатисой.

– Шефтсбери подойдет? Или Уилтон? – Он опускает кубок. – Ах, оставьте, посол! Она готова удалиться в обитель не больше вашего. Если мир с его треволнениями так Марии безразличен, почему бы не присягнуть, и дело с концом? Тогда все от нее отстанут.

– Мария может отказаться от будущих притязаний, но не от прошлого. Она не признает, что ее родители не состояли в законном браке. Не смирится с тем, что ее мать назовут шлюхой.

– Никто не называл ее шлюхой. Вдовствующей принцессой. Вы не забыли, что после расставания Генрих относился к ней с почтением и не жалел расходов на ее содержание?

– Послушайте, Екатерина умерла! – с горячностью произносит посол. – Оставьте ее, пусть покоится с миром!

Однако она не желает покоиться с миром. Даже из могилы Екатерина тянется к дочери. Приходит по ночам, рядом с ней тощий старик, ее советник епископ Фишер, а в руках у нее свиток доводов в свою пользу. Когда пришло известие о смерти Екатерины, при дворе устроили танцы, но в день похорон у Анны Болейн случился выкидыш. Труп восстал из гроба и принялся душить разлучницу, пока у той не застучали зубы; встряхнул ее так, что королевский сын выскочил из утробы.

– Посол, – он соединяет кончики пальцев, – позвольте мне заверить вас, что Генрих любит дочь. Однако он ждет от нее покорности, как отец и правитель.

– Более всего Мария почитает Отца Небесного.

– Но если ей суждено умереть, ее душа предстанет пред Господом, отягощенная грехом непокорности.

– Вы злодей, – говорит Шапюи. – Верны себе. Вместо того чтобы утешать, угрожаете. Генрих не станет убивать собственную дочь.

– Кто знает, что на уме у Генриха? Только не я.

– Так и передам императору. Подданные Генриха живут в страхе. Я уговариваю моего господина: ваш христианский долг – освободить Англию. Даже узурпатор Ричард Скорпион не был так презираем, как нынешний правитель.

– Мне не нравится выражение: «нынешний правитель». Граничит с изменой. Всякий, кто его употребляет, подразумевает другого претендента.

– Изменить может только тот, кто должен хранить верность. Я ничего не должен Генриху, за исключением формальной благодарности за гостеприимство, которое я могу назвать весьма символическим и не идущим ни в какое сравнение, – посол кланяется, – с вашим радушием. Вся Европа знает, как туманно его будущее. Только в январе…

Отложите вилку, думает он, хватит меня закалывать. Память о том дне жива до сих пор. Цепенящий холод и смятение. Его выдернули из-за письменного стола – увидеть несчастье своими глазами. Конь Генриха рухнул на ристалище. Генрих ударился головой, его принесли в шатер. Король лежал восковой, словно кукла, ни дыхания, ни пульса, мы решили, он умер. Он помнит, как положил руку королю на грудь и ощутил слабое биение жизни, – но неужели это он, как впоследствии рассказывали очевидцы, воззвал к Господу и, не боясь переломать королевские ребра, со всей силы ударил короля в грудину? Как он мог такое забыть? Генрих дернулся, захрипел, его вырвало, и король сел. Обратно в мир живых. «Кромвель, это вы? – сказал Генрих. – А я думал, что увижу ангелов».

– Хорошо, – говорит Шапюи, – не станем упоминать этот эпизод, если он лишает вас аппетита. Однако нельзя не признать, что в Англии есть люди, представители лучших семейств, которые остаются верными сынами Рима.

– Как такое возможно? – спрашивает он. – Все они принесли присягу. Куртенэ, Поли. Все признали Генриха не только своим королем, которому обязаны служить, но и главой церкви.

– Разумеется, – отвечает Шапюи. – А что им было делать? Какой выбор вы им оставили?

– Вероятно, вы считаете, что клятвы для них ничего не значат. И ждете, что они нарушат слово.

– Вовсе нет, – успокаивает его посол. – Уверен, они не пойдут против помазанника Божия. Я беспокоюсь, что, возмущенный попранием древних прав, какой-нибудь их сторонник нанесет королю смертельный удар. Хватит простого кинжала. Все может произойти и без человеческого участия. Чума убивает за день, потовая лихорадка – за несколько часов. Вы знаете, что я прав, и, если я прокричу это лондонцам с кафедры у стен собора Святого Павла, вы не посмеете меня повесить.

– Не посмею. – Он улыбается. – Но, к вашему сведению, бывало, что послов убивали на улицах. Я ни на что не намекаю.

Посол опускает голову. Ковыряется в листьях салата. Сладкий латук, горьковатый эндивий. Мэтью входит с фруктами.

– Боюсь, абрикосы снова не уродились, – сетует он. – Кажется, я не ел их уже несколько лет. Надеюсь, епископ Гардинер угостит меня абрикосами, если заглянет на огонек.

Шапюи смеется:

– Предварительно замочив их в кислоте. Вы знаете, что он уверяет французов, будто Генрих собирается вернуть страну в объятия Рима?

Он не знает, но подозревал.

– Вместо абрикосов мы заготавливаем персики.

Шапюи доволен.

– Вы готовите их по венецианскому рецепту. – Он зачерпывает ложку и лукаво смотрит на него поверх десерта. – Что будет с Гуйеттом?

– С кем? А, с Уайеттом. Он в Тауэре.

– Я прекрасно знаю, где он. Там, где вы можете за ним присмотреть, пока он сочиняет свои загадочные вирши. Почему вы его защищаете? Его место на плахе.

– Его отец был другом моего бывшего хозяина, кардинала.

– И просил вас покрывать преступные деяния сына? – смеется посол.

– Я дал ему слово, – сухо отвечает он.

– Выходит, это обещание для вас свято. Но почему? Когда ничто другое не свято? Я вас не понимаю, Кремюэль. Вы не боитесь, когда следует бояться. Вы как будто играете костями, залитыми свинцом.

– В игральные кости заливают свинец? Как интересно.

– Вы обманываете самых знатных людей королевства.

– Вы про Кэрью и прочих?

– Они знают, что вы в них нуждаетесь. Вам не выстоять в одиночку. Если новый брак короля продлится недолго, что тогда? Сегодня вы в фаворе, но что с вами будет, если Генрих лишит вас своей милости? Вспомните кардинала. Его не спасла даже принадлежность к духовному сословию. Если бы он не умер по пути в Лондон, Генрих отрубил бы ему голову вместе с кардинальской шапкой. И некому будет вас защитить. У вас есть сторонники. Сеймуры вам обязаны. Фицуильям помог вам избавиться от конкубины. Но за вашей спиной нет родословной. Вы были и остаетесь сыном кузнеца. И ваша жизнь зависит от следующего удара королевского сердца, а ваше будущее – от того, улыбнется он или нахмурится.

В январе, когда я думал, что Генрих умер, и когда все вокруг вопили не своим голосом, я вскочил и сказал: «Я иду, я рядом». Но прежде чем выйти из комнаты, я посыпал бумаги песком и взял со стола турецкий стилет с гравированным подсолнухом на рукояти, который лежал там для красоты. Теперь у меня было с собой два кинжала. Потом я нашел Генриха и заставил его воскреснуть из мертвых.

– Я помню те крохотные равиоли, – говорит он. – В доме Фрескобальди, когда кончался Великий пост, их начиняли рубленой свининой, а за столом посыпали сахаром.

– Похоже на банкиров, – фыркает Шапюи. – Никакого вкуса, одни деньги.

Ризли вплывает в Остин-фрайарз, когда они приходят с вечерней молитвы.

Ричард говорит:

– Здесь Зовите-меня, но вам на сегодня достаточно. Выставить его?

– Нет. Я хочу послать его к Марии.

– Вы доверите ему такое дело?

– Я пошлю с ним Рейфа, если король его отпустит. Однако Мария очень чувствительна к собственному статусу и может решить, что Рейф связан…

– С нами, – заканчивает фразу Рейф.

В то время как мастер Ризли происходит из семьи потомственных герольдов. Герольды имеют собственный статус и очень им дорожат. Зовите-меня входит с пергаментом в руке:

– Когда мы начнем обращаться к вам лорд Кромвель, сэр?

– Когда пожелаете.

– Я подумал… теперь, когда вам пожалован титул, не стоит ли вернуться к вашему происхождению? – Он разворачивает разноцветный свиток. – Это герб Ральфа Кромвеля из замка Таттершолл. Он был казначеем великого Гарри, завоевавшего Францию.

Сколько можно?

– Я не имею никакого отношения к лорду Ральфу, равно как и он ко мне. Вы знаете, кем был мой отец и откуда я родом. Если не знаете, спросите Стивена Гардинера. Он посылал своего человека в Патни выведать мои секреты.

Зовите-меня изнывает от желания спросить: и выведал? Но от темы не отклоняется:

– Вы должны пересмотреть свои взгляды на этот вопрос. Так будет удобнее королю.

Ричард говорит:

– Удобней, чем сейчас, ему уже никогда не будет.

– Однако если бы вы носили древнее имя, то пользовались бы большим уважением. Не только среди вельмож, но и среди простонародья, не говоря о чужеземных дворах. За границей говорят, будто Генрих вас прогнал, а на ваше место посадил двух епископов.

– Держу пари, один из них – Гардинер. – Он обожает эти умозрительные миры, что прорастают в складках правды. – А что еще говорят?

– Что любовников конкубины четвертовали, а ее заставили смотреть, прежде чем сожгли на костре. Считают нас такими же варварами, как сами. Говорят, все семейство под замком. Предвижу, ее отцу будет нелегко убедить людей, что он жив. Я полагаю, вы не тронули его, потому что… – Зовите-меня запинается. – Потому что он поступил так, как вы ему велели. Люди должны знать, что за это полагается награда.

Если можно назвать наградой такую жизнь, какая предстоит Томасу Болейну.

Он говорит:

– Я верю в экономию. Палачу нужно платить, Ризли. Думаете, он предлагает свои услуги gratis?[11]

Зовите-меня замолкает, моргает, набирает побольше воздуху и с искренним рвением продолжает:

– Говорят, что леди Мария уже вернулась ко двору и примерила драгоценности покойной королевы. Что король собирается выдать ее замуж за сына французского короля герцога Ангулемского и что герцог будет жить в Англии, готовясь взойти на престол.

– Я слышал, она не имеет склонности к замужеству.

– Так вы обсуждали с ней этот вопрос?

– Кто-то же должен поддерживать надежды французов.

Зовите-меня сомневается, – возможно, его дразнят? Он, лорд Кромвель, изучает герб другого лорда Кромвеля:

– Я предпочел бы корнуольских галок кардинала. Что сегодня из Кале?

В Кале злоба и междоусобицы знатных семейств заперты внутри городских стен. Эти крошащиеся стены, английская защита – бездонная яма для денег, кишащая слухами, подтачиваемая интригами. Кале – своего рода чистилище. Несчастный ждет не дождется, но не прощения, а попутного ветра. Все, о чем говорят в крепости, несется через море с шипением и грохотом волн, разбиваясь о стены Уайтхолла. Кале наша последняя опора на материке, его пределы – наша последняя территория. Управлять Кале должен самый стойкий и верный из слуг короля. Вместо этого там правит лорд Лайл. Он приходится Генриху дядей, один из бастардов короля Эдуарда, и Генрих обожает товарища по детским играм. Лорд Лайл уже хлопочет о том, чтобы его не забыли при дележке имущества Болейнов. Раньше, для того чтобы выбивать синекуры и поблажки, у него был Гарри Норрис, не позволявший королю о нем забыть. Прошли те времена, теперь Норрис кормит могильных червей.

Зовите-меня говорит:

– Это жена Лайла мутит воду. Она ведьма, к тому же папистка. Вы знаете, что у нее есть дочери от первого брака? Она вечно пыталась пристроить их в свиту Анны. А теперь рассчитывает на новую королеву.

– Мне кажется, у Джейн хватает фрейлин, – говорит он. – Зовите-меня, я попрошу вас с Рейфом поехать в Хансдон. Попытайтесь образумить Марию. Но будьте с ней ласковы. Она нездорова.

Письмо Марии по-прежнему лежит у него в кармане. Даже в собственном доме он не решается оставить его без присмотра. Мария пишет, что у нее слезятся глаза, ноют зубы, а по ночам она не может сомкнуть век. И только свидание с отцом способно ее утешить. Неверные друзья разлучили их. Когда они будут изгнаны или сокрушены мечом правосудия, когда ложные советчики будут сброшены в Темзу, тогда король, ее отец, обратится к ней, и пелена спадет с его глаз, и он увидит свою дочь и наследницу в истинном свете.

Однако сначала король должен призвать ее к себе. Позволить ей согреться в лучах его славы. До той поры она – дева в зачарованном саду. Ждет того, кто прорвется сквозь колючие заросли и разрушит чары.

– Поезжайте сами, сэр, – говорит Ризли.

Он мотает головой.

– Не желаете быть разносчиком дурных вестей?

– Она любит отца, – говорит он. – И ей придется ему поверить. Король не потерпит своеволия. Тем более от собственного дитяти.

Солнце садится, последний теплый луч ложится на стол. На столе «Декреталии папы Григория» с обширными примечаниями и монограммой: «TC» – Thomas Cardinalis. В неверных сумерках, в которых тени словно текучая вода, он видит фигуру королевской дочери: она съежилась, ушла в себя, лицо бледное, упрямое. Его зачаровывает осторожное смещение света, где она, живой призрак, выстраивает себя по частям. Она на него не смотрит – он смотрит на нее.

– Ризли, вы должны сказать ей: «Смирение, мадам, вот добродетель, которая вас спасет. Истинное смирение – это не раболепство, оно не унизит вас, не затронет вашу совесть. Скорее его можно назвать преданностью».

– Так и быть, – говорит Зовите-меня, – раз вы считаете, что я должен обращаться к ней, как вы обращаетесь к палате общин. Вероятно, следует упомянуть, что смирение снимает немалую долю ответственности.

– Думаю, это ее утешит. Но не говорите с ней как с малым ребенком. И не пытайтесь ее запугать. Она храбра, как ее мать, и способна дать отпор. Более того, она упряма, как мать, и может занять оборону. Если она разозлится, отступите и передайте слово Рейфу. Вы должны воззвать к ее женской природе. К ее дочерней любви. Скажите ей, как это ранит ее отца, – он прикладывает руку к сердцу, – ранит вот здесь, скажите, что ей следует думать не о мертвых, а о живых.

Фигура мастера Ризли расплывается: он теряет очертания, его окутывает ночь. Ему хочется, чтобы принцесса не исчезала, пока она не растает в пламени его воли, а это случится, если он найдет нужные слова, которые заставят ее усомниться в собственной правоте.

– Сэр, – говорит Ризли, – по-моему, вам известно то, что неизвестно остальным.

– Мне? Ничего я не знаю. Никто мне ничего не рассказывает.

– Это как-то связано с Уайеттом?

Рейф сказал, что стихи, обвиняющие Уайетта, полные зашифрованных обвинений и горьких шуток, имеют хождение между придворными в непосредственной близости от короля. Листок вкладывают в молитвенник, втискивают в перчатку, используют в игре вместо пикового короля.

– Все напуганы, – говорит Зовите-меня. – Все оглядываются через плечо. Гадают, не будет ли выдвинуто новых обвинений. Я беседовал с Фрэнсисом Брайаном, и, когда всплыло имя Уайетта, он потерял нить разговора и посмотрел на меня так, словно видит впервые.

– Фрэнсис? – смеется он. – Вероятно, был пьян.

– По-моему, дамы тоже боятся. Когда я доставил послание королеве Джейн, они встрепенулись, начали переглядываться, подавать друг другу знаки…

– Мой бедный мальчик! Вы входите – и женщины начинают переглядываться. Неужели с вами такое впервые? Расскажите мне, какие знаки они подавали друг другу, и я постараюсь их расшифровать.

Зовите-меня вспыхивает:

– Сэр, это не шутки. Королева – та, другая – заплатила за деяния, которые совершила, но этим дело не кончилось. Ты входишь в комнату, слышишь, как хлопает дверь, как кто-то шарахается при твоем приближении. И в то же время чувствуешь, что за тобой следят.

Следят, а ты как думал?

– Все решили, – продолжает Зовите-меня, – что Анну сгубило признание Уайетта, но никто не понимает, что заставило его так поступить, его считали храбрым и…

– Неразумным?

– Не совсем. Скорее галантным. Все гадают, чем Анна ему насолила и почему мед обратился желчью? Лучше бы их похоронили в одной могиле, чем…

Неудивительно, что ты запинаешься. Порой наши фантазии, словно танцоры, неожиданно и резко взмывают вверх. И мы видим ящик для стрел, узкий даже для одного тела.

– Они считают, что Уайетт должен был умереть ради любви, а сами ради нее не готовы перейти улицу.

Он думает об Уайетте в тюрьме. Сумерки наползают от ручейков и протоков Темзы, последний луч света скользит, словно шелк, всплывает на поверхность, уходит под воду. Свет движется, в то время как вода неподвижна. Он видит Уайетта издалека, словно отражение в зеркале или сквозь время.

Он говорит Ризли:

– Доброго пути. Запоминайте все, что скажет Мария. Как выйдете от нее, сразу запишите.

Он идет в спальню, Кристоф топает за ним.

– Этот чудной Мэтью, – говорит Кристоф. – Я слыхал, его повысили. Отошлите его обратно в Вулфхолл. Ему только свиней пасти, а не прислуживать лорду.

– Надо было мне самому поехать к Марии, – говорит он. – Вернулся бы прежде, чем об этом начнут судачить.

Он затворяет дверь, завершая день.

Кристоф говорит:

– Как раньше, когда мы ездили в Кимболтон, чтобы втайне повидать старую королеву. Когда мы остановились на постоялом дворе, женка трактирщика…

– Прекрати, хватит уже.

– …запрыгнула к вам в постель. На следующее утро вы велели мне заплатить по счету и дали свой кошелек. А в Кимболтоне мы остановились у церкви. Помните, я свистнул и появился священник?

Он помнит каменного дьявола, его змеиные объятия, зеленовато-голубые перья на крыльях архангела Михаила, его разящий меч.

– Мы решили тогда, вам нужно исповедаться. Надеялись послушать. Но вы не стали исповедоваться. И даже если мы раскаемся, прощения нам не видать, если мы намерены грешить снова.

Он видит себя в оконном стекле, раздетого до рубахи, яркий всполох белого. Без парчи и бархата он выглядит грузным – тяжелый отруб мясницкой туши. Его седеющие волосы коротко стрижены, и нечему смягчить черты, которыми наказал его Господь: маленькие рот и глаза, большой нос. Нынче он носит льняные рубахи столь тонкие, что сквозь них можно читать английские законы. У него есть бархатный зеленый джеркин, который сшили в прошлом году и прислали в Вулфхолл; есть пурпурный джеркин для верховой езды. От прошлой коронации у него остался темно-багровый, в котором, как сказала фрейлина Анны, он был похож на ходячий синяк. Если человека создает одежда, то он создан, но никто, даже в юности, не говорил ему: «Наш Томмазо сегодня красавчик». В лучшем случае: «Раненько надо проснуться, чтобы опередить этого дюжего английского ублюдка». Никто не скажет, что он хорошо смотрится в седле, – он просто садится на лошадь и едет куда надо. Он пускает лошадь неспешным шагом, но на месте оказывается раньше прочих.

Ночь теплая, но Кристоф развел слабый, потрескивающий огонь и поставил на него мисочку с ароматическими травами и ладаном – эта смесь убивает любую заразу. Толстые восковые свечи, ждущие прикосновения тонкой свечи, чернила, записная книга, открытая на чистой странице, в случае если он проснется и решит внести еще пункт в список завтрашних дел. Похоже, мне нужно выспаться, говорит он Кристофу, и Кристоф отвечает: посла давно след простыл, даже Зовите-меня убрался, мастер Ричард дома с женой, король читает молитвы или пытается ублажить королеву, птицы сложили головки под крыло, заключенные сопят в Тауэре, Маршалси, Клинке и Флите. Дик Персер уже выпустил сторожевых псов. Бог в своих небесах. Ворота на засове.

– А я наконец в собственной спальне, – говорит он.

Семь лет назад, когда Флоренция, осажденная войсками императора, умоляла французов о помощи, члены городского совета пришли в дом к торговцу Боргерини и заявили: «Мы хотим купить вашу спальню». Прекрасные расписные филенки, роскошные занавеси и прочее должны были растопить сердце короля Франциска. Но Маргарита, жена торговца, заупрямилась и прогнала просителей прочь. Не все в жизни продается, заявила она. Эта комната – сердце моей семьи. Вон отсюда! Если хотите забрать спальню, придется переступить через мой труп.

Он не готов жертвовать жизнью ради мебели. Но он понимает Маргариту и никогда не сомневался в правдивости этой истории. Наши вещи переживут нас, преодолеют потрясения, которые нас сломят. Мы должны быть достойны их, потому что, когда нас не станет, они будут свидетельствовать о нас. В этой комнате есть вещи тех, кто уже не может ими воспользоваться. Книги, которые подарил ему его хозяин Вулси. Одеяло желтого турецкого атласа, под которым он спал с Элизабет, своей женой. В сундуке лежит резной образ Пресвятой Девы, завернутый в стеганый чепец. Гагатовые четки свернулись в ее старом бархатном кошельке. Есть еще наволочка, на которой она вышивала оленя, бегущего сквозь листву. Смерть ли оборвала работу, или Элизабет сама ее бросила, недовольная результатом, но иголка осталась в ткани. Позднее другая рука – ее матери или одной из ее дочерей – вынула иглу, но остались два прокола, и, если провести пальцем вдоль линии стежков туда, где они должны были продолжиться, почувствуешь два крохотных бугорка. У него есть сундучок фламандской работы, который перенесли из соседней комнаты, и в нем, переложенные пряностями, лежат ее рукава, ее золотая шапочка, ее юбки и чепцы, ее аметистовое кольцо и кольцо с алмазной розой. Если она войдет, ей будет во что одеться. Однако жену не сотворишь из чепцов и рукавов; сожми в ладони все ее кольца, но ты не сожмешь ее руку.

Кристоф говорит:

– Вы грустите, сэр?

– Нет, не грущу. Не могу себе позволить. Я слишком многого достиг, чтобы грустить.

Я был прав, говорит он, мне не следует ехать к Марии. Пусть все идет как идет, посмотрим, какие вести привезут Рейф и Зовите-меня. Вот кардинал, думает он, был мастером в подобных делах. Вулси всегда говорил: разберись, чего хотят люди, и, может быть, ты сумеешь предложить им именно это. И пусть ты ошибешься, но все может пройти легче, чем ты ожидал. С Томасом Мором не вышло. Мор вел себя словно утопающий, который отталкивает протянутую руку. Он предлагал ему руку снова и снова, неизменно встречая отказ. Для Генриха век уговоров позади – он закончился, когда Мор каплями стек на эшафот, утонув в крови и дождевой воде. Отныне настал век принуждения, и королевская воля – инструмент, который каждое утро затачивает кузнец: остроконечный, жалящий, он глубоко ввинчен в наш испорченный век. Ты увидишь, как Генрих, изощренный обманщик, берет посла под руку и пытается очаровать. Ложь доставляет ему глубокое и утонченное удовольствие, такое глубокое и утонченное, что он даже не осознает своей лжи, искренне считая себя правдивейшим из государей. Генрих считает, что он, Кромвель, недостаточно знатен, чтобы беседовать с чужеземными вельможами, поэтому ему остается только стоять у стены и не сводить глаз с королевского лица. Впоследствии они с послом перекинутся парой фраз: «Кремюэль, неужели на этот раз я должен ему верить?» Вы просто обязаны, посол, скажет он. «Вы считаете, я только вчера родился на свет? Сегодня он говорит одно, а что скажет через неделю?» Верьте мне, посол, готов поклясться, я прослежу, чтобы он сдержал слово. «Но чем вы поклянетесь, если выкинули вон святые реликвии?»

Он кладет руку на грудь. Моей верой, говорит он.

– Ах, господин секретарь, – скажет посол, – вы слишком часто прижимаете руку к груди. А ваша вера представляется мне весьма легковесной, способной меняться день ото дня.

После чего посол, оглянувшись через плечо, придвинется ближе:

– Нам нужно встретиться, Кремюэль. Давайте поужинаем.

Затем кости встряхивают в стаканчике, и уже не важно, знатен ты или нет. Он будет договариваться снова и снова, и посол, исполнившись доверия, выложит ему свои беды. «Мой господин, мой господин император, мой господин король… в некотором смысле он очень похож на вашего… и, держу пари, мой дорогой Кремюэль, ваши заботы не слишком отличаются от моих». Посол будет лгать и выдавать правду за ложь, внимательно следя за реакцией. И когда Кремюэль наконец кивнет, они выберутся на твердую почву. Поднимая брови, усмехаясь, они продолжают торг, обмениваясь вынужденной ложью – легко, словно перепрыгивают через лужи. Его новый друг поймет, что правители не чета обычным людям. Правителям приходится прятаться от самих себя, чтобы их не ослепил собственный свет. И когда вы это осознаете, то можете возводить барьеры, скрывающие лицо, ширмы, чтобы за ними улаживать дела, потаенные углы, куда можно уединиться, открытые пространства, где можно развернуться и все переиграть. В этом есть своя прелесть, ты наслаждаешься собственной ловкостью, но есть и цена: привкус желчи во рту и усталость. Жан де Дентвиль однажды спросил его, вы не задумывались, Кремюэль, почему мы все время лжем? И не кажется ли вам, что, когда мы будем исповедоваться на смертном одре, сила привычки непременно заведет нас в ад?

Впрочем, и эти слова француза были уловкой, попыткой выведать что-то свое. В зале совета, в присутствии и в отсутствие короля, у них есть условные жесты и вздохи – словно контрапункт тому, что может быть сказано вслух. Но когда джентльмен из личных покоев сообщает, что его величество задерживается, все ерзают, скрывая облегчение. Советники гадают, что случилось: конная прогулка, несварение или лень, а возможно, король просто устал от наших лиц? Кто-нибудь непременно скажет: «Господин секретарь, может быть, вы начнете?» И, ведомые им, они запускают новый виток перебранок и ссор, однако над столом витает тайный дух товарищества, который негоже проявлять при короле, предпочитающем видеть своих советников разобщенными. Если советники хмурятся, король улыбается – неизменно великодушный правитель. Если лезут в драку – воздает зачинщикам должное. Если проявляют настойчивость, король смягчается, уговаривает, очаровывает. Это его советники, шайка отъявленных злодеев, которые берут на себя его грехи. Те, кто соглашается быть хуже ради того, чтобы Генрих стал лучше.

В июне ночи коротки, но, когда городские вороты запирают и гасят огни, он, Кремюэль, задергивает занавески и запирается наедине с заботами об Англии. За пределами этой спальни, этой кровати, тьма расползается до самого побережья, летит над волнами: к стенам Кале, через сонные поля Франции и темные заснеженные пики, через Италию к султанатам. Ночь укутывает Лондон одеялом, будто нас уже нет и над нами могильный покров, черный бархат и холодный серебряный крест. Сколько жизней мы проживаем, где спим и видим сны и где забытые языки снова вползают в рот. Когда он был ребенком, его звали Ножи-Точу, потому что отец точил ножи. Ему не исполнилось и двенадцати, а он уже выбивал мелкие отцовские долги: дружелюбный, улыбающийся, настойчивый. В пятнадцать скитался с приятелями где придется, вечно в бегах, в синяках, в поисках новых синяков и новых драк. Наконец, когда он подался в солдаты к королю Людовику, за синяки стали платить. Тогда он говорил на французском – арго бивуаков. Он говорил на любом языке, потребном для торговли или обмена – от холщовых мешков до статуй святых, скажи, что тебе нужно, и я это раздобуду. В восемнадцать две из его жизней были прожиты. Третья началась во Флоренции, во дворе дома Фрескобальди, куда он приполз израненный с поля сражения. Опираясь на стену, он мутным взором разглядывал новое поле битвы. Со временем хозяин взял его наверх – молодого англичанина, способного договариваться с соотечественниками и впоследствии ставшего незаменимым: честного, неболтливого, почтительного к старшим, не привыкшего ныть, не знающего усталости, готового исполнить любое поручение. Он не похож на других англичан, хвастался его хозяин приятелям: не дерется на улицах, не плюется как дьявол, носит кинжал, но прячет его под одеждой. В Антверпене он начал сызнова писарем у английских купцов. Он итальянец, кричали они, весь ловкость и коварство и способен добывать прибыль из воздуха. Это была его четвертая жизнь: Нидерланды. Он говорил по-испански и на языке, который был в ходу в Антверпене. А потом оставил и эту жизнь – вдову Ансельму в ее домике, полном теней, выходящем на канал. Ты должен вернуться домой, говорила она, найти молодую англичанку с хорошим приданым, а я буду надеяться, что она сделает тебя счастливым в постели и за столом. В конце концов она заявила, Томас, если ты сейчас не уйдешь, я сама соберу тебе котомку в дорогу и выброшу ее в Шельду. «Садись на корабль», – говорила она, словно тот корабль был последним.

Следующую жизнь он прожил с женой, дочерями и своим хозяином – великим кардиналом. Это и есть моя настоящая жизнь, думал он, наконец-то я до нее добрался: но стоит так подумать, и снова пора собирать котомку. Его разум и сердце путешествовали вместе с кардиналом на север, в изгнание. Путешествие оборвалось на полпути, и его похоронили в Лестере, зарыли вместе с Вулси. Шестую жизнь он прожил государственным секретарем, слугой короля. Седьмая – лорда Кромвеля – только начиналась.

Для начала, думает он, нужно устроить церемонию – короновать Джейн. Для Анны Болейн я расставил на улицах говорящих святых и соколов в человеческий рост. Я размотал мили синевы, словно дорогу в рай, от дверей аббатства до трона. Я заплатил за каждый ярд, и вы, миледи, прошли по этому пути. Теперь все сначала: новые знамена, расписные полотнища с геральдическим фениксом; с утренней звездой, райскими вратами, кедром и лилией среди терний.

Он ворочается во сне. Ступает по синеве, по волнам. В Ирландии нужны большие луки, а хороший лук идет по пять марок за два десятка. В Дувре нужны деньги, чтобы платить за починку крепостных стен. А еще лопаты, совки и сорок дюжин землекопов, причем нужны были вчера. Сделать пометку, думает он, а еще разобраться, что тревожит фрейлин. Это заметил Зовите-меня, это заметил я. Тут что-то нечисто. Этим женщинам есть что скрывать.

В Кенте вдова Джорджа Болейна разбирается с делами и пытается взглянуть в лицо будущему: она написала ему, что нуждается в деньгах. Бет, жена графа Вустерского, со своим громадным животом удалилась в деревню. Ребенок не от него, что бы ни болтали при дворе. Если родится мальчик, граф расшумится, если девочка – пожмет плечами и примет дитя. Женщины могут ошибаться в расчетах. Повитухи могут ввести их в заблуждение.

Однажды в Венеции, думает он, я видел женщину, нарисованную на стене высоко над каналом, а позади нее были луна и звезды. «Подними факел, – сказал ему Карл Хайнц. – Видишь ее, Томмазо?» И на миг он ее увидел – она смотрела со стены Немецкого подворья на Кремуэлло, который шел к ней из самого Патни. Он был ее паломником, она – его святыней. Обнаженная, увитая венками, она приложила руку к своему пылающему сердцу.

На эшафоте Анне прислуживали четыре женщины. Они оскальзывались в ее крови. Их лица скрывали вуали, и ему не верится, что это те, кто был с ней в последние недели, те, кого он сам к ней приставил, чтобы записывали ее слова. Хочется думать, что король, вняв мольбам, позволил ей самой выбрать спутниц для последней прогулки по неровной земле, когда ветер трепал ее юбки, и она все оглядывалась через плечо, навстречу вестям, которых не дождалась.

Леди Кингстон, думает он, скажет мне, кто они. Но должен ли я знать? У них останутся воспоминания об этом дне. Возможно, они захотят ими поделиться.

Оставьте меня, говорит он им, я должен выспаться. Замрите под вашими вуалями по углам кровати. Плотнее запеленайте эту голову с отверстым в крике ртом. Вы знаете, на что способен взгляд Медузы. Нельзя смотреть ей в лицо. Уловите ее образ в полированной стали. Всмотритесь в зеркало будущего: незапятнанное, speсula sine macula[12]. Мы украсим город для Джейн. На каждом углу будет райский сад с девой в беседке, оплетенной полосатыми ало-серебряными розами; змей обвил ствол яблони; певчие птицы, пойманные Адамом, сидят в клетках на суку.

Завтра он ответит на письмо вдовы Джорджа Болейна. Джейн хочет получить столовое серебро и вещи мужа. У нее всего сотня марок в год, а этого недостаточно для благородной дамы, которой больше не суждено устроить судьбу, – кто польстится на женщину, которая пришла к Томасу Кромвелю и обвинила собственного мужа в том, что он спал с сестрой и замышлял убить короля.

Нам не сбежать из этих недель. Они повторяются, всякий раз сызнова, всякий раз иначе, и никогда не кончаются. Когда Анну арестовали, каждый час приносил ему письма от Кингстона, коменданта Тауэра. Рейф изучал их, в каких-то делал пометки, какие-то оставлял для архива. «Сэр Уильям пишет, королева снова говорит, что король отошлет ее в монастырь. И тут же – что за свои добрые дела она отправится прямиком в рай. Пишет, что королева все время смеется. Отпускает шутки. Говорит, потомки запомнят ее как Анну без головы».

– Бедняжка, – заметил Ризли. – Едва ли потомки запомнят ее.

Рейф посмотрел на письмо:

– Я должен зачитать: «Эта дама черпает в смерти радость и удовольствие».

– По-моему, это выдает ее страх, – сказал Ричард Кромвель.

– Если так, – ответил Зовите-меня, – ей нужны капелланы.

– А еще, – продолжил Рейф, – она хочет сообщить господину секретарю, что через семь лет после ее смерти на страну обрушатся невиданные бедствия, но какие именно, она не уточняет.

– Хорошо хоть она дает нам отсрочку, – сказал он.

– Возможно, Анна обнаружит, что Господь не готов исполнять ее пожелания с таким рвением, с каким их исполняли мужчины. – Рейф распечатал еще письмо и пробежал его глазами. – Джордж Болейн хочет вас видеть, сэр. Пишет, это вопрос его совести.

– Хочет исповедоваться? – Ризли поднял бровь. – Чего ради? Расследование завершено, а его преступления столь отвратительны, что даже милосерднейший из правителей не принял бы его покаяния. Думаю, избегни он кары, люди на улице побили бы его камнями или его поразил бы сам Господь.

– Избавим Господа от хлопот, – сказал Ричард. – Ему есть чем заняться.

Он заметил косой взгляд Ризли. Мальчишки сражались за влияние, за место рядом с ним.

– Лорд Рочфорд оставил долги, – сказал он. – Он хочет, чтобы я привел в порядок его дела.

– Не думаю, что его беспокоят долги, – заметил Рейф. – Похоже, мне недостает милосердия. Хотите схожу вместо вас, сэр?

Он мотнул головой. Джордж Болейн, мужчина, который возвысился благодаря тому, что обе его сестры раздвинули ноги перед королем. Сначала Мария, затем Анна. Но когда тебя зовет умирающий, ты должен явиться лично.

Позднее, ведя его в Мартинову башню, Кингстон сказал:

– Кроме вас, никто ему не поможет, господин секретарь. Он думал, у него есть друзья. – Комендант оглядывается. – Однако его друзья оказались в таком же положении.

Джордж читал молитвенник.

– Сэр, я знаю, вы мне поможете. – Он вскочил, слова путались. – У меня есть долги, а кое-кто должен мне…

– Не спешите, милорд. – Он поднял руку. – Послать за писарем?

– Нет, всё здесь. – Джордж перебирает стопку бумаг на столе. – А еще у меня есть труппа актеров. Вы дадите им работу? Мне бы не хотелось, чтобы их вышвырнули на дорогу.

Это он исполнит. Он как раз намерен развлечь лондонцев.

– Монахи и их жульничества, – сказал он. – Двор Фарнезе в Риме и его подхалимы.

Джордж воодушевился:

– У нас есть все необходимое! Тиара, посохи, епитрахили, а еще колокольчики, свитки и ослиные уши для монахов. Один из актеров, он играет Робина Доброго Малого, он выходит с метлой и метет перед актерами, а после еще раз выходит со свечой, показать, что представление окончено. Вот, сэр. – Джордж придвигает ему бумаги. – Король получит все, и мои долги тоже, но эти скромные люди, которые мне задолжали, я не хочу, чтобы их преследовали.

Он взял бумаги:

– Никогда не поздно проявить заботу о ближнем.

Джордж вспыхнул:

– Я знаю, вы считаете меня великим грешником. Таков я и есть.

Он видел, что Джордж в нелучшей форме. Под глазами синяки, выбрит плохо, словно во время бритья ему не сиделось на месте. Джордж опустился в кресло, сжал рукой подлокотник, чтобы унять дрожь, с удивлением всмотрелся в нее – и впрямь, пальцы выглядели непривычно голыми.

– Я отдал кольца на хранение. – Поднял другую руку. – Но обручальное не снимается…

Снимется, когда твои пальцы остынут. Кому достанутся украшения Джорджа? Вдова их продаст.

– Вы в чем-нибудь нуждаетесь, милорд? Кингстон делает все, что должен?

– Я хотел бы увидеть сестру, но вы не позволите. Пусть успокоится и приготовится к встрече с Господом. По правде сказать, господин секретарь, – Джордж хохотнул, – я не представляю себе встречу с Богом. По закону я уже мертв, но, кажется, этого не сознаю. Удивляюсь, что до сих пор дышу. Мне нужно записать это, объяснить, или… быть может, вы мне объясните, мастер Кромвель? Как я могу быть одновременно живым и мертвым?

– Читайте Евангелие. – Лучше бы я послал Рейфа, подумал он. Гордость не позволила бы Джорджу утратить перед ним самообладание.

– Я читал Евангелие, но не следовал ему, – сказал Джордж. – Думаю, я его не понимал. Потому что, если бы понимал, остался бы в живых, как вы. Жил бы себе в тишине, вдали от двора. Презирал свет и его соблазны. Сторонился суеты, забыл о честолюбии.

– Никто из нас на такое не способен, – заметил он. – Все мы читаем проповеди. И даже пишем их сами. При этом все мы тщеславны, честолюбивы и не умеем жить в тишине и покое. Мы просыпаемся утром, чувствуем, как кровь бурлит в жилах, и думаем, во имя Пресвятой Троицы, чью голову я должен снести с плеч сегодня? Какие новые миры завоевать? Или, по крайней мере, думаем: если Господь сделал меня матросом на корабле дураков, как мне убить пьяного капитана, чтобы отвести корабль в порт и не разбиться о скалы?

Вряд ли он сказал это вслух. Судя по лицу Джорджа, все-таки про себя. Джордж задал вопрос и ждал ответа, подавшись вперед.

– Том Уайетт сказал, что имел мою сестру?

– Его свидетельство не было публичным и не дошло до суда.

– Но оно дошло до короля. Не понимаю, как Уайетт мог сказать такое и остаться в живых? Почему Генрих не убил его на месте?

– С какого-то времени короля перестало заботить ее целомудрие.

– Хотите сказать, одним больше, одним меньше? – Джордж вспыхнул. – Господин секретарь, не знаю, как вы это называете, но я отказываюсь считать это правосудием.

– Я никак это не называю, Джордж. Или, если хотите, можно назвать это necessita[13].

Он почуял в углу ночной горшок Джорджа. Очевидно заметив его деликатное внимание, то, как вздрогнули его ноздри, Джордж сказал:

– Я мог бы вылить горшок сам, но меня не выпускают. – Он развел руками. – Господин секретарь, я не стану ничего оспаривать. Ни вердикт, ни обвинение. Я знаю, почему мы умираем. Я не такой дурак, каким вы меня всегда считали.

Он промолчал. Однако Джордж отпихнул кресло и последовал за ним к двери:

– Мастер Кромвель, помолитесь Господу, чтобы укрепил меня на эшафоте. Я должен показать пример, если, как я полагаю, в соответствии с моим положением, начнут с меня…

– Да, милорд, вы будете первым.

Виконт Рочфорд. Затем остальные джентльмены. Последним лютнист.

– Лучше бы первым шел Марк, – сказал Джордж. – Он простолюдин и, скорее всего, сломается. Но я не думаю, что король нарушит традиции.

И тут Джордж зарыдал. Раскинул руки, привыкшие к шпаге, – молодые, сильные, полные жизни – и обхватил Томаса Кромвеля, словно сцепился с самой смертью. Его тело сотрясалось, ноги дрожали, он съежился и зашатался, словно репетируя то, что не позволил бы увидеть миру, – свой страх, неверие, безумную надежду, что все это сон, от которого можно проснуться. От слез глаза стали как щелки, зубы стучали, руки слепо шарили по его спине, голова клонилась к его плечу.

– Храни вас Господь, – сказал он и поцеловал лорда Рочфорда на прощание, как равного. – Скоро ваша боль останется позади. – За дверью велел стражникам: – Бога ради, вынесите его горшок.

И вот он просыпается в собственном доме. Джордж ретируется, унося с собой привкус своих слез. В комнате затихают шаги. Он распахивает занавески: тяжелый бархат, вышитый листьями аканфа. Еще не рассвело. Я спал всего ничего, думает он. Иногда, когда размышляете над тем, как утекают и притекают деньги, вас может сморить сон: река намывает монеты, и вы подбираете их на берегу. Но затем в ваш сон вторгаются люди: «Сэр, если вам нужны писари для нового ведомства, мой племянник хорошо управляется с цифрами…» Не простое это дело – упразднить монастыри. Даже несмотря на то, что сейчас распускают только мелкие. У некоторых земли в десяти графствах. Добавьте движимое и недвижимое имущество, деньги, что пойдут в королевскую казну… впрочем, из них еще придется вычесть долговые обязательства, пенсии, дарственные, ренту. Он учредил новую службу, которая займется проверкой расчетов, доходами и расходами. «Сэр, мой сын изучает древнееврейский и ищет пост, где пригодится его греческий…» Со времен Вулси у него остались тридцать четыре туго набитых сундука с бумагами. Нужно перевезти их. «Ваш сын способен таскать тяжести?» Может, Ричард Рич согласится хранить их у себя дома. Недавно он назначен канцлером палаты приращений, но места для нового ведомства нет – ему отвели в Вестминстерском дворце небольшой закуток, который приходится делить с мышами. Это не дело, думает он. Я построю для нас дом.

На мече палача из Кале слова молитвы. «Покажите мне», – просит он. Он помнит выгравированные слова, чувствует их под пальцами. Любовников Анны обезглавили, а после раздели. Пять льняных саванов. Пять тел. Пять отрубленных голов. Когда мертвые восстанут из могил, они захотят узнать себя. Какое кощунство приложить голову не к тому телу! Вы только подумайте, что сотворили эти неумехи из Тауэра! Когда подмокшую ношу сгрузили с телеги, без всяких знаков отличия, то обнаружили, что не могут определить, кто есть кто. Его с ними не было, он был в Ламбетском дворце с архиепископом, поэтому обратились к его племяннику Ричарду: «Сэр, что нам теперь делать?»

Я бы развернул саваны и посмотрел на руки, думает он. У Норриса на ладони был шрам, у Марка мозоли от струн, Уэстон в детстве лишился ногтя, Джордж Рочфорд… у Джорджа на пальце обручальное кольцо. Остается Брертон. Если, конечно, эти болваны по ошибке не срубили голову случайному прохожему.

Что мне нужно, думает он, так это люди, владеющие счетом. Способные сосчитать пять голов, пять тел и тридцать четыре сундука бумаг. Умеет ли ваш сын считать? Готов выйти из дома в любую погоду? Без устали cкакать по зимним дорогам? Клерки, которые трудятся в палате приращений, честны и знают свое дело: Данастер и Фримен, Джобсон и Гиффорд, Ричард Полет, Скьюдамор, Арундель, Грин. Нанял ли он Уотерса и может ли представить его Спилмену? Его друг Роберт Саутуэлл, Боллз, Морис и… кто еще? Кого он забыл?

Когда Анну разрубили на две части, человек из Кале показал ему свой меч, и он провел пальцами по выгравированным словам. От прикосновения к стали пальцы немеют. Когда я похолодею, я сниму это обручальное кольцо. Он шагает к королю, всегда к королю, его руки – без колец, без оружия – распахнуты. Шелковые джентльмены из его сна поворачиваются и смотрят ему вслед. Лица Говардов накладываются на ухмылки Говардов. Томас Говард старший, Томас Говард меньшой. В полусне он спрашивает себя: чем занимается младший, на что тратит свое время? Это ведь тот, который плохой поэт. Его рифмы падают и шлепаются. Тебя-Любя. Ночь-Прочь. Розы-Грезы. Радость-Младость. Тяп-Ляп.

Зачем ты считаешь Говардов, думает он. Считай клерков. Бекуит, я забыл Бекуита. Саутуэлл и Грин. Гиффорд и Фримен. Джобсон и Стамп – Уильям Стамп. Кто способен забыть Стампа?

Я. Очевидно.

Все нужно записывать, наставляет он своих людей. Не доверяйте себе. Человеческая память изменчива. Вы чиновники палаты приращений. Двадцать фунтов в год плюс щедрая оплата издержек. Вы не сидите дома, вечно в пути, пересекаете королевство вдоль и поперек по делам службы. Вы будете загонять лошадей, если дело срочное. В каждом монастыре свои уставы, свои обязательства, свои монахи. Некоторые аббаты говорят: «Пощадите нас», и он говорит, возможно, пощадим. Заплатите в казну доход за два года, и мы подумаем, не сделать ли для вас исключение. Монастыри надо закрывать помедленней, чтобы монахи – те, кто пожелает, – нашли себе место в крупных обителях. Надо назначить аудиторов. Некоторые уже назначены, и троих зовут Уильямами. А еще есть Майлдмей и Уайзмен, Роукби и Бергойн. Но не Стамп. Прочь из моего сна, Стамп. Во времена Христа не было ни монахов, ни Стампа. Палате нужны гонцы и привратник. Кто-то должен сдерживать толпу просителей, но при этом открывать дверь. Плати ему per diem[14], остальное он доберет подношениями. Разве ты не хочешь, чтобы перед тобой распахивали дверь, если ты готовишься завоевать мир? Фортуна, твои двери отворены: Томас, лорд Кромвель, входи.

Ныне Остин-фрайарз превращается в дом влиятельного человека, фасад освещен эркерными окнами, городской садик прирастает фруктовыми садами. Он купил прилегающие угодья у монахов и своих друзей – итальянских купцов, которые живут неподалеку. Он владеет окрестными землями, и в его сундуках: ларе орехового дерева с резными лавровыми венками и шкафе размером выше Чарльза Брэндона – купчие, разложенные в строгом порядке. Это его права и свободы, древние печати и подписи мертвых, заверенные городскими чиновниками, олдерменами и шерифами, чьи цепи переплавлены на монеты, а тела покоятся под землей. Здесь – на Броад-стрит, Свон-аллей и Лондон-уолл – трудились портные и скорняки. Две сестры унаследовали сад и до того, как их мужья продали его монахам, бродили под сенью плодовых деревьев, розовощекие в вечернем, пропитанном яблочным ароматом воздухе. Пальцы Изабеллы лежат на локте Маргариты. Сквозь сплетение ветвей они смотрят в небо, их ноги в деревянных башмаках приминают траву. Виноторговец продает склад, торговец свечами уступает лавку, склад и лавка отходят аббатству, минуют века – его палец прилежно водит по строчкам, – и ныне они принадлежат мне. Осторожно, не размажь имена, чернила еще не высохли: Саломон Ле Котилье и Фульке Сент-Эдмунд. Вот их печати: кролики, львы, цветы, святые мученики, птенцы в гнездах; городские гербы, подкова, дикобраз и сердце Христово. История пишется на коже: шкурах давно забитых овец и нерожденных ягнят; мертвые вырезают землю у нас из-под ног, и, когда он спускается по лестнице в Остин-фрайарз, ступени под ним расступаются, ниже другая лестница, видимая только мысленным взором, ступени ведут все глубже, туда, где римские легионы оставили свой прах в земле, стекло в глине и кости в реке. Все глубже и глубже ведут ступени, в недра его души, через Францию, Италию и Нидерланды, сквозь низины и зыбучие пески, топи и заливные луга, через поймы снов, покуда, потрясенный, он не пробуждается навстречу новому дню. Лязг наковальни, несущийся из кузни, сотрясает солнечный свет в комнате, где он, беспомощное дитя, лежит спеленатый, плохо соображающий со сна, словно впервые ощущая биение собственного сердца.

В Тауэре Томас Уайетт сидит за тем же столом, за которым он его оставил, в том же луче света, словно не сдвинулся с места со дня смерти Анны. Перед ним книга, и Уайетт не поднимает от нее глаз, не говоря о том, чтобы встать и приветствовать его, просто замечает вслух:

– Вам понравится, господин секретарь. Новая.

Он берет книгу. Стихи Петрарки, листает.

Уайетт говорит:

– В этом издании стихотворения расположены в порядке, который сообразуется с жизнью поэта. Они выстроены в связную историю. Или кажутся таковыми. Я всегда хотел иметь собственную историю, а вы? – Поднимает взгляд, голубые глаза блестят. – Выпустите меня. Я больше не выдержу и дня.

– Как раз сегодня король решил, что именно при французском дворе Анна рассталась с девственностью. Я хочу, чтобы он утвердился в этом мнении и не вспоминал об англичанах, которые могли оказаться у нее под рукой. Здесь безопаснее.

– Я вернусь в Кент. Не буду мозолить глаза. Уеду туда, куда скажете.

– Вам бы только куда-нибудь ехать, – говорит он. – Не важно куда.

Уайетт говорит:

– Я подбивал итог жизни – в этом году десять лет, как я впервые отправился во Францию с посольством Чейни. Мне сказали, что у меня молодые ноги и крепкий желудок, поэтому я был гонцом, болтался по волнам туда-сюда. Обливался потом, загонял лошадей, а Вулси спрашивал: «Где вас носило, юноша? Цветочки собирали?» Милорду кардиналу не было равных в скорости.

– Ему не было равных во всем.

– Теперь Болейны и их присные освободили для вас место. Вы можете приблизить к королю своих людей. Гарри Норрис, я понимаю, почему вы хотели от него избавиться. Брертон, Джордж Болейн – ясно, в чем ваша выгода. Но Уэстон совсем мальчишка. А Марк хоть и носил шляпу с брошью, но, ручаюсь, не нашел в карманах и двадцати пенсов, чтобы заплатить за саван.

– Бедный Марк, – говорит он. – Стоял на коленях перед Анной, а она смеялась над ним.

Он видит телегу, груженную телами, дерюга, которой тела прикрыты, пропиталась кровью, мальчишеская рука вывалилась наружу, словно в поисках поддержки.

Он говорит:

– Я собирался сделать Марка свидетелем. Но он сам себя выдал. Я его не пытал.

– Я вам верю. Но я такой один.

– Дайте мне несколько дней. Возможно, неделю. Когда вы выйдете отсюда, получите сотню фунтов из казны.

– Они мне не нужны.

– Поверьте мне, они вам нужны.

– Скажут, что это плата за то, что я предал друзей.

– Господи Исусе! – Он шлепает книгой о стол. – Друзей? Когда это они проявляли к вам дружеское участие? Уэстон, этот вечно скалящийся паяц, неспособный удержать в штанах свой уд? Или хвастун Брертон. Уверяю вас, теперь его родня на севере будет вести себя осмотрительнее. Они думали, что законы не про них. Но те дни миновали. Прошла пора мелких властителей. Закон един для всех, и это королевский закон.

– Осторожнее, – говорит Уайетт, – вы на грани того, чтобы объяснить свои мотивы.

Или просто на грани, думает он.

– Чтобы спасти вас, Том, мне пришлось трудиться до кровавого пота. Ваша жизнь висела на волоске.

Уайетт поднимает глаза:

– Я скажу вам, почему до сих пор жив. Не потому, что боюсь смерти или равнодушен к бесчестию. Есть женщина, которая носит мое дитя. Если бы не это, вам пришлось бы губить Анну как-то иначе.

Он изумленно смотрит на Уайетта:

– Кто она? – Он опускается на трехногий табурет. – Вы же понимаете, что рано или поздно признаетесь. – Внезапно до него доходит. – Только не говорите, что это дочь Эдварда Даррелла. Та, что последовала за Екатериной, когда король отправил ее в ссылку.

Уайетт опускает голову.

– А вы не пробовали влюбиться в женщину, которая принесет вам меньше хлопот?

– Я такой, какой есть. Понимаю, это плохая отговорка.

Он говорит:

– Я помню Бесс Даррелл ребенком в Дорсете. Бывал там по делам. Ее отец хранил верность Екатерине, он был ее управляющим, но теперь, после его смерти, дочь ничто не связывает.

– Думаете, ей было бы лучше в свите Анны Болейн?

Справедливое замечание.

– Лучше всего ей было бы в монастыре. Но я полагаю, вы поступили по-своему.

– По-своему, – печально соглашается Уайетт. – Я люблю ее, люблю давно. Мы сумели сохранить нашу любовь в тайне потому лишь, что она жила вдали от двора.

Когда я навещал Екатерину в Кимболтоне, думает он, не Бесс ли маячила в тени? Он вспоминает старых испанок. Они не доверяли поварам и готовили Екатерине в ее собственной комнате, их платья пропитались запахом дыма и вареных овощей. Они оскорбляли его на своем языке, спрашивая друг друга вслух, волосатое ли у него тело, как у сатаны? Он видит, как входит в покои Екатерины, видит ее, закутанную в меха, в воздухе пахнет нездоровьем. Краем глаза замечает движение – кто-то выносит таз. Он подумал тогда, что девушка несет рвоту своей госпожи прикрытой, словно гостию. Это могла быть дочь Эдварда Даррелла, золотистые волосы под чепцом служанки.

– Я убеждал ее, – говорит Уайетт, – что, если она не хочет оставить Екатерину, пусть хотя бы присягнет. Какая тебе разница, Бесс, что король провозгласил себя главой церкви? Я приводил примеры, искал доводы. Но она не позволила Генриху победить в споре. Она была с Екатериной, когда та умирала.

– Деньги? – спрашивает он.

– Ничего. То, что завещала ей Екатерина, так и не выплатили. Кроме меня, ее некому защитить. Она знает, что я женат, и с этим ничего не поделаешь. Она не может вернуться в семью с моим ребенком под сердцем. Я не могу отправить ее в Аллингтон – мой отец ее не примет. Не знаю, кто мог бы ее приютить, семья жены настроила против меня всех. Ничто не обрадует их сильнее, чем мои злоключения.

Уайетт по возможности не называет жену по имени. Он прижил с ней сына, но одному Господу ведомо, как он умудрился.

– Я бы выбрал Аллингтон. Поговорить с вашим отцом?

– Он болен. Я не хочу его тревожить. Я страшусь его презрения. И я знаю, что заслужил его.

Ему хочется возразить. Какое презрение? Отец любит вас и восхищается вами, но жизнь ожесточила его. В Тауэре Генри Уайетт сидел не в светлой, наполненной воздухом комнате, а в подвале, закованный в кандалы, прислушиваясь, не раздадутся ли шаги его мучителей и скрежет их ключей. Палачам не нужны специальные приспособления. Боль могут причинять самые простые предметы. Тюремщики закидывали голову Уайетта назад и вгоняли ему в рот конский мундштук. Вливали в ноздри горчицу и уксус, и, почти захлебнувшись едкой смесью, он извергал ее наружу, проглатывая то, что не сумел выплюнуть. Узурпатор Ричард приходил посмотреть на его мучения, убеждая отступиться от Тюдора, беглеца без средств и без будущего. «Уайетт, почему ты так глуп? Чего ради служить нищему изгнаннику? Оступись от него, переходи на мою сторону, и я сумею тебя вознаградить».

Он не отступился. И тогда его бросили на соломе в темноте. Зубы Уайетта были выбиты, внутренности он успел выблевать на грязный пол. Желудок был пуст, горло разъедала кислота. У него не было чистой воды, а когда он смог есть, ему не принесли хлеба.

Уайетт говорит:

– Эта забавная история о том, как кошка приносила еду моему отцу, я никогда в нее не верил, даже ребенком. Думал, ее придумали для детей глупее меня. А теперь я понимаю, что значит сидеть взаперти. Узники готовы поверить во что угодно. Кошка спасет нас. Томас Кромвель принесет ключ.

– Интересно, готова ли Бесс присягнуть сейчас? Екатерина мертва и не обидится.

– Я не спрашивал, – говорит Уайетт, – и не собираюсь. Не станет же Генрих ее преследовать? В тех, кто твердит ему, что он глава церкви и стоит ближе всех к Господу, нет недостатка. Мы надеемся, что, когда леди Мария вернется ко двору, она нам поможет. Она должна позаботиться о Бесс – девушке, которая осталась одна на белом свете и которая держала руку ее умирающей матери.

– Несомненно, – говорит он. – Однако, пока вы пребывали тут в обществе Петрарки, мир не стоял на месте. Король требует клятвы от самой Марии. И если она будет упрямиться, то вскоре окажется здесь, рядом с вами.

Уайетт отводит глаза:

– Тогда вам придется мне помочь. На кону моя честь.

Где была твоя честь, думает он, когда ты задирал юбки Бесс Даррелл? Он встает и отпихивает табурет ногой. Жалкое сиденье для королевского советника.

– Я поговорю с Бесс. Где-нибудь для нее найдется местечко. Возьмите королевские деньги, Том. Они вам нужны.

– Я подчинюсь вам, – говорит Уайетт, – как велел мне отец. Думаю, вам, как и всем людям, свойственно ошибаться, и одному Господу ведомо, не приведет ли ваш путь к пропасти. Впрочем, меня туда ведут все дороги. Я дошел до перекрестка, я бросил жребий, и теперь мне все едино – что трясина, что бездна, что лед. Поэтому я последую за вами, как гусенок за гусыней. Или Данте за Вергилием. Даже в преисподнюю.

– Сомневаюсь, что заберусь этим летом дальше южного побережья. Или острова Уайт.

Он поднимает книгу со стола. На переплете ни царапины, хотя кожа тонкая, как у женщины: отпечатано в Венеции, на титульном листе гравюра с изображением резвящихся путти, клеймо издателя в виде морского чудища. Представим, что кто-то сохранил обрывки Уайеттовых виршей – пастораль, нацарапанная на обороте счета от оружейника, стих, который женщина прижала к обнаженной груди. Если издатель возьмется напечатать жизнь этого поэта, у него выйдет история, способная погубить многих.

Уайетт говорит:

– Она меня не оставляет, Анна Болейн. Я вижу ее такой, как в последний раз, вижу здесь.

Я тоже ее вижу, думает он, в шапочке с пером, с усталыми глазами.

Он выходит:

– Мартин! Кто додумался принести Уайетту этот жалкий табурет?

– Он не жаловался, сэр. Джентльмен не жалуется.

– А я лорд, и я жалуюсь.

Как же я не заметил этот пакостный табурет, когда посещал узника в прошлый раз, думает он. Впрочем, я пришел сразу после того, как наблюдал фокус, проделанный палачом из Кале.

В Остин-фрайарз его ждет Грегори:

– Приходили от Фицроя. Зовут вас к нему.

– Я видел Уайетта, – говорит он.

– И? – Грегори встревожен.

– После расскажу. Негоже заставлять королевского сына ждать.

– Рейф думает, Фицрой попросит вас сделать его королем.

– Ш-ш-ш.

– Не сейчас, – поправляется Грегори. – Это не измена говорить, что все люди смертны.

– Нет, и все равно говорить такого не стоит.

Это сгубило Анну Болейн, думает он. Она принимала Генриха за обычного мужчину. А он, как все правители, полубог-полузверь.

Грегори говорит:

– Пришел Ричард Рич. Сочиняет обращение к королю. Посмотрим? Я люблю смотреть, как он работает.

Сэр Ричард роется в бумагах, как ворон в мусорной куче. Тюк-тюк-тюк – не клювом, а пером – крошит все, словно разбивает об камень раковины улиток.

– Здравствуйте, господин спикер, – говорит Грегори.

– Здравствуй, Сухарик, – рассеянно отвечает Рич.

Красивый и праздный, его сын наблюдает, как трудится сэр Ричард.

– Рич считает свою фамилию пророческой[15], – говорит Грегори. – Он умеет превращать чернила в деньги. У вас острый ум, не правда ли, Рикардо?

– Находчивый, – говорит Рич. – Цепкий. На большее не претендую.

Обязанность Рича – составление приветственного слова королю на открытии парламента.

– Не хотите послушать, сэр? Я кое-что набросал.

Он садится:

– Вообразите, что я король.

– Позвольте предложить вам другую шляпу, – говорит Грегори.

Рич говорит:

– С вашего позволения я готов.

Начинает читать.

Грегори ерзает:

– Помните шляпу посла Шапюи? Мы еще хотели нахлобучить ее на снеговика?

– Ш-ш-ш, – шикает он на сына. – Внимай господину спикеру.

– Интересно, что с ней стало.

Рич замолкает, хмурится:

– Вам не нравится начало?

– Думаю, королю оно понравится.

– Далее я сравниваю его в мудрости с Соломоном…

– С Соломоном вы точно не ошибетесь.

– …с Самсоном в силе и Авессаломом в красоте.

– Постойте, – говорит Грегори. – У Авессалома были роскошные волосы, иначе они не запутались бы в ветках. Волосы короля не столь… обильны. Он может решить, что вы издеваетесь.

– Никто не заподозрит в подобном господина спикера, – говорит он твердо.

– Тем не менее, – гнет свое Грегори, – Авессалом едва ли может служить примером достойного поведения.

– Отложите вашу речь, – говорит он Ричу, – идемте со мной к Фицрою.

Рич с радостью соглашается. На пороге их догоняет Кристоф:

– Не уходите без меня, сэр. Вдруг на вас нападут. Теперь, когда вы стали лордом, вы не должны ходить без охраны.

– Ты, что ли, охрана? – Рич смеется.

– Пусть идет, он старается быть полезным.

Со временем он научился ценить внешность Кристофа. Кто станет брать в расчет такого увальня? На улице он оправляет на Кристофе ливрею, стряхивает с нее пыль:

– Ты должен с меня пыль отряхивать, не я с тебя. Это ты ходил сегодня ночью в моей спальне?

– Ночью я сплю, – отвечает Кристоф. – Наверное, это был призрак.

– Вряд ли, – говорит Рич. – Никогда не слышал, чтобы призраки расхаживали в июне.

Похоже на правду. Дамы под вуалями – насколько он знает, они пока живы – пробыли с ним до зари, после чего растаяли в стене. Он помнит пятна на их платьях, темные мазки – там, где ткань впитала кровь королевы.

Король охотится, но его сын по совету врачей остался в Лондоне, в Сент-Джеймсском дворце, который недавно возвели на месте больницы. Место, затопленное рекой Тайберн, осушили и очистили, и теперь там красивый парк. Туда король с семейством удаляется, когда устает от многолюдного Уайтхолла.

Двор заставлен лесами, и сразу за воротами их встречают крики рабочих. Слышно, как откалывают и отбивают камень. При виде прибывших важных господ шум стихает, но эхо от звона металла о камень еще длится. Каменщик спускается с лесов и стягивает шапку:

– Мы сбиваем ГА-ГА, сэр.

Инициалы Генриха и покойной королевы, переплетенные любовно, словно змеи.

– Отдохните часок, пока я буду говорить с лордом Ричмондом.

Каменщик выбивает из шапки пыль.

– Никак нельзя, сэр.

– Слушай, что тебе говорят, – вмешивается Кристоф.

– Вам заплатят за это время, – убеждает он.

– Десятнику нужен письменный приказ.

Он пригибает голову каменщика рукой, теперь они стоят нос к носу.

– Чего ради я должен строчить любовное письмо твоему десятнику? Назови его имя, и я запечатлею его инициалы в своем сердце. – (От каменщика разит потом.) – Кристоф, сбегай на кухню, пусть принесут работникам хлеба, эля и сыра. Скажи, Кромвель велел.

Каменщик нахлобучивает шапку:

– Все равно сейчас обед. Как увидите короля Гарри, скажите, что мы пьем за новую королеву.

За приемной, в маленьком, обитом деревянными панелями кабинете герцог Ричмонд на правах больного принимает их в длинном халате и ночном колпаке.

– Ночью у меня была лихорадка. Доктор опять не разрешает мне выходить.

На стекле капли дождя.

– Сегодня не лучший день для прогулок, сэр. Оставайтесь дома.

– Главное, это не потница, – решает подбодрить больного Рич.

– Нет, – соглашается юноша. – Иначе я не стал бы вас звать, чтобы не заразить.

Они кланяются, благодарные, что с их здоровьем считаются, хоть они и простолюдины.

– И не чума, – добавляет Рич. – На расстоянии пятидесяти миль о чуме не слыхать. По крайней мере, пока.

Он громко смеется:

– Напомните, чтобы я не подпускал вас к своей постели, если мне случится захворать. Нашли чем приободрить его милость!

Рич неловко извиняется перед герцогом. Однако он удивлен: что здесь смешного?

Юноша говорит:

– Рич, я благодарен за вашу заботу, но не могли бы вы оставить нас с господином секретарем наедине?

Рич не намерен сдаваться:

– Со всем почтением, милорд, у господина секретаря нет от меня тайн.

Знал бы ты, как сильно ошибаешься, думает он.

Рич мнется, кланяется, выходит.

Фицрой говорит:

– Стук прекратился.

– Я подкупил их хлебом и сыром.

– Как бы они ни спешили, мне все мало. Я хочу, чтобы она исчезла. Эта женщина. Стереть все ее следы. По крайней мере, все видимые следы. – Юноша бросает быстрый взгляд в окно, словно кто-то зовет его с улицы. – Кромвель, бывают медленные яды?

Он вздрагивает:

– Храни Господь вашу милость.

– Я думал, возможно, когда вы жили в Италии…

– Вы подозреваете, что покойная королева вас отравила?

– Отец сказал мне, она бы отравила меня, если бы смогла.

– Милорд ваш отец был… – он подыскивает слова, – был в потрясении от открывшихся ему деяний покойной королевы.

– И они куда ужаснее тех, о которых нам сообщили, ведь правда? Милорд Суррей говорит, ему показали свидетельства, которые не огласили в суде. Все самое страшное от нас утаили. Я бы казнил ее еще более изощренным способом.

Интересно, каким, думает он. Что бы вы сделали с ней, сэр? Отпилили бы голову ржавым кухонным тесаком? Сожгли на костре из зеленых веток?

– И, кроме того, – говорит Ричмонд, – она была ведьмой. – Его беспокойные пальцы теребят завязки колпака. – Некоторые не верят, что ведьмы существуют, хотя про них упоминается у Фомы Аквинского. Я слышал, они могут заставить молоко скиснуть, а домашнюю скотину выкинуть. Могут наколдовать, чтобы лошадь споткнулась на дороге, всегда на одном и том же месте, и всадник получит увечья.

Если всегда на одном и том же месте, думает он, то что мешает всаднику держаться крепче?

– Ведьмы могут сделать так, чтобы у человека усохла рука. Разве узурпатор Ричард не страдал от этого недуга?

– Так он утверждал, однако после болезни его рука была такая же, как прежде.

– Иногда они вредят детям. Читают молитвы задом наперед. Или травят их ядом. Вы не думаете, что Анна Болейн отравила милорда кардинала?

Неожиданно.

– Нет, – честно отвечает он.

– Его смерть не была вызвана естественными причинами. Я слышал от джентльменов, заслуживающих доверия.

– Кто-нибудь мог подкупить его врачей.

Он вспоминает доктора Агостино, взятого под стражу в Кэвуде, его ноги связали под брюхом лошади. Куда он делся потом? Прямиком в подземелье Норфолка. Нельзя же сказать юноше, что если в деле и был отравитель, то, скорее всего, это его тесть.

Фицрой говорит:

– Когда я был маленьким – я вам уже рассказывал, – кардинал принес мне куклу – моего двойника в платье, вышитом гербами Англии и Франции. Я не знаю, где она сейчас.

– Я могу предпринять поиски, сэр. Возможно, она у госпожи вашей матери?

Юноше такая мысль в голову не приходила.

– Вряд ли. Это было после того, как мы расстались. У нее теперь другие дети, и едва ли она обо мне вспоминает.

– Напротив, сэр. Вы причина ее возвышения, ее нынешнего почтенного замужества и высокого статуса. Уверяю, она каждый день поминает вас в своих молитвах.

Первые шесть-семь лет мальчики живут с матерями, потом их без всяких разговоров отрывают от материнской юбки, стригут – и теперь уши постоянно мерзнут – и швыряют в угрюмый мир, где их за все ругают и наказывают, и дальше до самой женитьбы ни любви, ни ласки, кроме как за деньги. Разумеется, его воспитывали иначе. В пять лет он уже сидел в кузне, копался в куче железяк, в шесть болтался под ногами подмастерьев, привыкая к слепящим искрам, которые взмывали в воздух дугой, звенящей поверхности наковальни и неумолчному грохоту, застревавшему в голове, даже когда кузню закрывали на ночь. В семь, не научившись читать, но умея браниться, он бегал где придется, словно сын лудильщика.

Ричмонд говорит:

– Ребенком я не знал, что Вулси низкого рода. Он казался мне таким величественным. Увы, его кончина достойна жалости. Ему повезло не сгинуть на плахе. Мне говорили, его сердце разбилось в дороге, и это его убило.

Все возможно. Тем, кто не верит, что сердце может разбиться, повезло прожить жизнь без бед.

Ричмонд привстает в кресле:

– Как вы думаете, королева Джейн родит сына?

– Всей Англии известно, что она из рода, который славится плодовитостью.

– Но при дворе утверждают, что король не может удовлетворить женщину и не способен…

– Я советую вам, сэр, – я настоятельно вам советую – сменить тему.

Но Ричмонд – сын короля и несется вперед на всех парусах.

– Мой брат Суррей сказал, – герцог имеет в виду своего шурина, – что парламент поступил дурно, приняв билль о престолонаследии. Они предоставили королю право выбирать наследника, а должны были признать мое первенство.

Слава богу, у юнца хватило мозгов выставить Рича. Услышь он такое, все выложил бы Генриху.

– Я хочу быть королем, – продолжает Ричмонд. – Я готов. Суррей говорит, отец должен это признать. Если сегодня он умрет, я могу не бояться Элизы, она всего лишь дочь конкубины, если не подкидыш, найденный в канаве. Никто во всей Англии не поддержит ее притязания.

Он кивает, в целом все так и есть.

– А что до леди Марии, она такая же незаконнорожденная, как и я, но я англичанин, а она наполовину испанка. К тому же я мужчина. Говорят, она отказывается признать моего отца главой церкви. А значит, она изменница.

– Мария принесет присягу, – говорит он.

– Она может произнести слова присяги. Может подписать документ, если вы ее заставите. Но милорд отец видит ее насквозь. Мария недостойна трона, и она его не получит.

Когда он в последний раз беседовал с Ричмондом, тот был доволен своим положением. Кто стоит за этими нечестивыми притязаниями? Его тесть Норфолк? Если Норфолк что-то замышляет, ему хватит ума держать свои мысли при себе. Нет, это сын Норфолка, недалекий своевольный юнец, подталкивающий своего друга к трону, который еще не освободился.

Он говорит:

– Если милорд Суррей советовал…

– Я сам себе голова, – перебивает юноша. – Суррей мне друг и дает хорошие советы, но, когда я стану королем, я сам решу, как поступать, и никому не позволю морочить мне голову, как моему отцу. Я не позволю женщинам собой помыкать.

Он склоняет голову:

– Милорд, я не в силах изменить порядок престолонаследования. Нововведения выражают волю короля. Не вижу, чем я могу помочь.

– Придумайте что-нибудь. Все говорят, что вы верховодите в парламенте. А когда я стану королем, я вас награжу.

Когда ты станешь королем?

– Я не доживу.

– Доживете, – говорит Ричмонд. – С тех пор как в январе отец свалился с лошади, его нога воспалена. Мне говорили, что старая рана открылась и там свищ до самой кости.

– Если это так, то он переносит боль с удивительной стойкостью.

– Если это так, то рана не останется в чистоте. Она загноится, и он умрет.

Измена в каждом его выдохе, но Ричмонд себя не слышит. Он чувствует напряжение воли в теле мальчика, становящегося мужчиной. Прядь волос, которая выбилась из-под колпака, огненно-рыжая, цвет Плантагенетов. Его прадед Эдуард признал бы его. Дом Йорков поддержал бы его притязания. Если бы исчезнувшие в Тауэре сыновья короля Эдуарда были живы, они походили бы на Ричмонда с его блеском в глазах, словно отсвет на лезвии меча, с его тонкой кожей, которая то бледнеет, то краснеет, выдавая чувства, которые обуревают юношу.

Ричмонд говорит:

– Будь милорд кардинал жив, он посадил бы меня на трон. Он предлагал провозгласить меня королем Ирландии, разве нет? В нынешних обстоятельствах он непременно сделал бы меня королем Англии.

Он отворачивается:

– Вам следует отдохнуть, милорд, и ваше недомогание пройдет.

Львы иногда загрызают своих детенышей. Стоит ли этому удивляться, думает он.

– Сделайте это, – говорит Ричмонд ему вслед.

Он в немом изумлении, словно получил удар из воздуха. Лучше держаться подальше от монархов. Они думают об убийстве с утра до вечера. А еще и об отцеубийстве, словно в этом году было мало сюрпризов.

Рич, прислонившись к стене, сплетничает с Фрэнсисом Брайаном. При виде него они выпрямляются. Украшенная драгоценными камнями повязка на глазу Брайана хитро подмигивает.

– Вам привет из Франции. Епископ Гардинер шлет вам свою любовь и поцелуи. Я здесь только до ближайшего отлива. Привезти депеши. Пошептаться с королем. Вас проведать. Гардинер не верит, что теперь вы барон. Говорит, когда-нибудь удача от вас отвернется.

– Правда? Поцелуйте его от меня.

– Непременно, – говорит Брайан. – Он удивляется, чего вы так носитесь с Екатерининой дочкой. Убежден, что вы покрываете Марию и это вас погубит. Он сказал: «Для дочери Генриха отрицать, что ее отец глава церкви, такая же великая измена, как отрицать, что он король». И добавил: «Поверьте мне, Фрэнсис, Кромвель зайдет слишком далеко и это его погубит».

– Спасибо, – говорит он. – Что бы я без вас делал, Фрэнсис.

Рич смущен. Государственный секретарь шутит? Ричу невдомек.

– Чего хотел Фицрой, сэр? Полагаю, он в долгах? – спрашивает Рич.

– Сколько? – Признанного мота Брайана радуют успехи многообещающих юнцов.

– Он говорил о кардинале. Думаю, у него приступ меланхолии.

Рич спрашивает:

– Если вы беспокоитесь о его здоровье, не стоит ли сообщить королю?

– У него лучшие лекари. К тому же король не придет его навестить, вы же знаете, как он боится заразы.

– Но король навестил вас, сэр, когда вы лежали с лихорадкой.

– Не раньше, чем я пошел на поправку. К тому же у меня была итальянская лихорадка.

Настоящая, пробирающая до кости трехдневная малярия, не чета простому ознобу, поражающему тех, кто не бывал южнее кентских болот.

– Особая честь, – замечает Рич с завистью.

Лихорадка вернется, думает он. И скорее всего, Генрих снова придет его навестить. Ему не верится, что король скоро умрет, хотя человек, на которого ополчится его единственный сын, все равно что покойник. Отец любит сына, но сын не любит отца. Сын хочет, чтобы отец умер, хочет занять его место. Так заведено. Так должно быть.

Он думает о кардинале в день ареста, люди Гарри Перси врываются в его покои, рука, прижатая к ребрам. «Мне больно. Холод словно точильный камень в груди». Если сердце кардинала разбилось, то кто в этом виноват? Сам король, кто еще?

– Вернуть рабочих? – спрашивает Рич.

Фрэнсис говорит:

– Мне сказали, что на потолочных балках Хэмптон-корта затесался один Екатеринин резной гранат. Сам я не могу разглядеть. Лекари утверждают, когда теряешь один глаз, второй начинает видеть хуже. Скоро я ослепну и стану просить подаяние на большой дороге, а добрый епископ Гардинер будет водить меня за руку.

Рейф Сэдлер и Томас Ризли возвращаются от Марии из Хансдона без подписанного документа, без присяги.

Ризли говорит:

– Зачем вы нас послали, сэр? Вы знали заранее, что мы ничего не добьемся.

– Как она выглядит?

– Болезненно, – отвечает Рейф.

– Король винит во всем тех, кто дает ей плохие советы, – говорит он.

– Если честно, – заявляет Ризли, – я не думаю, что виноваты те, кто ей советует. Всему виной ее собственное упрямство.

– Какая разница, – небрежно замечает он.

Ризли говорит:

– Сэр, не посылайте меня туда больше. – Он вспыхивает и выпаливает со страстью: – Если мастер Рейф не хочет рассказывать, я расскажу. Дом полон людей Николаса Кэрью, слуг семьи Куртенэ, слуг в ливреях Монтегю. Никто не разрешал им там находиться, и они бахвалятся, что, мол, Кромвель теперь ничто и им все позволено. Мария возвращается ко двору, власть папы будет восстановлена, и в мире воцарится порядок.

– Они называют ее принцессой, – вставляет Рейф, – не заботясь, что их могут услышать.

– Мы обратились к ней «леди Мария», – говорит Зовите-меня. – Она разозлилась. Думала, что мы назовем ее принцессой и преклоним колени. Когда мы передавали ей ваши пожелания, она прервала нас: «Расскажите мне, как она умерла». Она без конца проклинала Анну Болейн. Мы сказали, что она ушла с миром, а Рейф назвал ее…

– Образцом христианского смирения. – Рейф отводит взгляд, удивленный собственными словами: его даже не было на казни.

– Но она ничего не хотела слышать. Называла Анну «тварью», жалела, что ее не сожгли живьем. Спрашивала, какую молитву она читала, побледнела ли, задрожала… Я не предполагал, что девушка может быть такой жестокой, что одна женщина может так ненавидеть другую. Меня чуть не стошнило, клянусь. У нее черное сердце, и она этим кичится.

Рейф смотрит на Зовите-меня:

– Ш-ш-ш. Это было нелегко, но все уже позади. К тому же Мария не так тверда в своем решении, как считают ее люди. Она спросила: «Как, государственный секретарь не приехал?» Будто ждала именно вас. Чтобы принести присягу и никто ее в этом не обвинил. Она всем скажет, что вы ее заставили, что вы ей угрожали. Рим и Европа ей поверят.

– Я предпочел бы, чтобы она подчинилась добровольно. Что бы кто ни говорил.

– Подчинилась? – переспрашивает Ризли. – Я в жизни не видел никого, менее склонного подчиняться или уступать. О чем она думает по ночам? Изобретает новые пытки? Сэр, вы знаете, меня сложно выбить из колеи. Я многое повидал. Я был в Тауэре, когда вы подвесили монаха за руки…

– Никого я не подвешивал, – перебивает он.

– …и даже тогда я не дрогнул. Я понимал, что его вопли – это вопли гнусного предателя, который еще надеется себя спасти…

– Никого я не подвешивал, – повторяет он. – Рейф, скажи ему.

– Вы перепутали, – спокойно говорит Рейф. – Говорили о том, чтобы его подвесить, но на самом деле все это произошло только в вашем воображении.

– В воображении монаха, – говорит он. – В этом все дело. Я заставил монаха это вообразить.

– Так заставьте Марию, – говорит Зовите-меня. – Посмотрим, станет ли ей так же худо от того, что она вообразит, как мне от нее. Мария думает, ее кузен-император прискачет за море на белом коне и усадит ее перед собой в седло. Скажите ей, что никто за ней не прискачет, никто за нее не заступится, а отец силой заставит ее подчиниться своей воле.

Июнь. Герцог Ричмондский шагает в процессии вместе с палатой лордов. Вылитый отец, судачат в толпе, – мощные мышцы под душной тяжелой мантией. На раскрасневшемся лице предвкушение, словно в теплом ветерке юноша предчувствует будущее.

Кажется, Генриху пришлась по душе приветственная речь Ричарда Рича. Королю нравятся сравнения: царь Соломон, царь Давид. И он не помнит слов Авессалома: «Нет у меня сына, чтобы сохранилась память имени моего».

Не только в Хансдоне верят, что со сменой королевы волна повернет вспять и Англия вернется к Риму. На это он, лорд Кромвель, дает обоснованный ответ: «Акт об аннулировании полномочий епископа Римского».

Заседает не только парламент, епископы собираются на конвокацию. Они суетятся и ворчат – старые, новые, – «мои епископы», как называла их Анна. До вечера спорят о таинствах, их именовании и количестве, какие обряды приемлемы, какие признать идолопоклонством, кому доверить чтение проповедей и на каком языке. Он, лорд Кромвель, возвышается над ними, викарий короля по делам церкви, а ведь когда-то, во времена архиепископа Мортона, был последним из мальчишек, чистивших овощи на кухне Ламбетского дворца.

Грегори восклицает:

– Подумать только, мой отец над всеми епископами!

– Я не над ними, я просто… – хочет поправить он сына, но осекается. – А ведь и вправду над ними.

Всю неделю, прошедшую с казни королевы, архиепископ не высовывал носа. Сейчас, припертый к стене в задней комнате, Кранмер делает вид, будто углубился в бумаги, испещренные пометками.

– Епископ Тунстолл почеркал мой текст. А теперь, – Кранмер берет перо, – я почеркаю его текст.

– И правильно! – Хью Латимер похлопывает архиепископа по плечу. – Кромвель, как Ричарду Сэмпсону удалось стать епископом? От него так разит папизмом, что, мне кажется, передо мной сам епископ Римский.

Кранмер говорит:

– Он ускорил аннуляцию королевского брака, и это его награда. Мне хотелось бы, чтобы король… я предпочел бы, чтобы король выдержал некий период времени для раздумий между двумя… прежде чем снова… – Он запинается, отодвигает бумаги, трет уголки глаз. – Я этого не вынесу.

– Анна была нашей доброй госпожой, – говорит Хью. – Так мы думали. Нас ввели в заблуждение.

– Я принял ее последнюю исповедь, – говорит Кранмер.

– Кстати, да, – говорит он. – И что?

– Кромвель, вы же не думаете, что я поведаю вам ее слова?

– Нет, но я надеялся прочесть их по вашему лицу.

Кранмер отворачивается.

Латимер говорит:

– Исповедь не таинство. Покажите мне, где Христос ее установил.

Кранмер говорит:

– Короля вы не убедите.

Генрих любит исповедоваться и получать отпущение. Он всегда искренне раскаивается и намерен не повторять грех. Возможно, в данном случае. Искушение отрубить жене голову возникает не каждый год.

– Томас… – Архиепископ запинается, на лице внутренняя борьба. – Томас… поместье в Уимблдоне…

Хью с удивлением смотрит на Кранмера. Меньше всего он ожидал от архиепископа этих слов.

– Поскольку поместье отходит к вам вместе с титулом, – говорит Кранмер, – полагаю, вы захотите его забрать. Сейчас оно принадлежит мне, точнее, епархии…

– А также дом в Мортлейке, – говорит он. – Если не возражаете. Король вам возместит.

Хью Латимер говорит:

– Не спорьте, Кранмер. Вы должны Кромвелю деньги.

Епископы задумали изложить принципы единой веры, чтобы унять злопыхателей и положить конец заблуждениям глупцов, а также угодить немецким богословам, с которыми хотят достичь согласия, одновременно успокоив короля, который не доверяет новизне, и превыше всего немецкой. Они намерены выпустить официальный акт, даже если придется заседать до Пасхи. Учитывая разногласия, которые они намерены примирить, и количество сторон, которые хотят ублажить, едва ли им удастся это раньше, чем солнце погаснет, а земля остынет.

Нам бы не помешал совет мертвецов, говорит Хью Латимер. Если бы с нами был отец Томас Билни. Он учил нас пути и истине, он открыл наши ожиревшие сердца. Но Маленький Билни сожжен в Нориче, в лоллардском рву, а его кости выброшены собакам. И когда ты об этом вспоминаешь, то слышишь, как хихикает Томас Мор.

Именно Латимер, епископ Вустерский, открывает собрание проповедью. «Прежде всего определимся с тремя понятиями: что есть благоразумие, что есть век и что есть свет. И кто есть сыны века, и кто – сыны света».

От Латимера тоже несет гарью. Когда он идет, воздух вокруг него искрит.

Король, памятуя о том, как его дочь заботит собственный статус, велит герцогу Норфолкскому ехать в Хансдон и добиться ее подчинения. После молодого Ричмонда Норфолк – самый знатный вельможа в королевстве.

Норфолк заходит к нему пожаловаться на дурацкое поручение. Впрочем, по нынешним временам герцог рад любому поручению. Норфолк признает, что после казни племянницы не знал, куда бежать. И пусть он оправдал ожидания Генриха на суде, герцог уверен, что король отправит его в изгнание и отберет титул. Сейчас Норфолк в нетерпении меряет шагами комнату, бренча при ходьбе. На шее тяжелая золотая цепь – символы Говардов перемежаются тюдоровскими розами. Под рубашкой, в резной ладанке, святые реликвии, пучки поблекших волос и осколки костей. На правой руке толстый золотой браслет, украшенный сероватым алмазом, словно выбитым зубом.

– Я заявил Генриху, – возмущается герцог, – что мои манеры оставляют желать лучшего, и я не привык сюсюкать с юными кокетками. Если бы Мария была моей дочерью… но что толку об этом говорить? – Сдерживая себя, герцог сжимает кулак ладонью другой руки.

Герцогиня Норфолкская рассказывала ему, что когда Томас Говард захотел взять ее в жены – не важно, что в те времена у нее уже был жених, – то вломился в дом ее отца и пригрозил, что не оставит от него камня на камне. Девушке пришлось подчиниться, о чем она очень скоро пожалела. Возможно, так будет и с Марией?

Герцог не умолкает, предвидя отпор:

– …и тогда она заявит мне… а я ей в ответ… скажу, что все королевство считает ее упрямство и своенравие достойными самого сурового порицания, но король, известный милосердием и ангельским характером… стоит ли говорить «ангельским», Кромвель?

– Лучше «отеческим». Смысл тот же, но без ненужного преувеличения.

– Хорошо, – неуверенно соглашается герцог. – Так вот, известный милосердным, отеческим и так далее и тому подобное… характером, король полагает, что, будучи женщиной, существом слабым и изменчивым, она поддалась дурному влиянию, но тогда ей придется назвать тех, кто потворствует ее упрямству, и, хочет она того или нет, признать власть короля и подчиниться его законам, и это меньшее, Кромвель, из того, что король вправе требовать от подданных. А затем ей придется отказаться от попыток искать защиты в Риме? Так?

Он кивает – все споры следует решать дома, в Англии.

Юноша рядом с ним кланяется. Томас Говард меньшой. Ах да, вспоминает он, мне снились ваши стихи: слезы-грезы, борьба-судьба, очи-ночи.

Старший Томас не рад единокровному брату:

– Что заставило тебя вылезти из-под девкиной юбки, юнец?

– Сэр… милорд…

– Праздное поколение. – Норфолк поджимает губы. – Им бы все в игрушки играть.

– А что ваша милость предложит взамен? – спрашивает юноша. – Войну?

Он подавляет улыбку.

– Правдивый Том, – говорит он.

Юноша подскакивает:

– Что?

– Разве не так вы себя именуете? В ваших виршах. «Навеки ваш, Правдивый Том». – Он пожимает плечами. – Дамы обмениваются вашими стихами.

Герцог смеется, впрочем, смех больше похож на рычание.

– Мастер Кромвель знает, что замышляют дамы. От него ничего не утаишь.

– Обмениваться стихами не преступление, – замечает он. – Даже плохими.

Правдивый Том краснеет.

– Вас требует король, сэр.

– А меня? – спрашивает герцог.

– Нет, ваша милость, только лорда Кромвеля. – Молодой человек отворачивается от герцога. – Если позволите, король ударил шута Секстона. Тот неудачно сострил и теперь ходит с разбитой головой. Видит Бог, бедняга выбрал неудачный момент. Его величество получил письмо от кузена и начал вопить так, словно обжегся, а само письмо пришло прямиком из ада и подписано сатаной. И я не знаю – мы не знаем, – от какого кузена письмо. Их слишком много.

Слишком много кузенов. И мало кто из них верен и честен.

– Дайте пройти, – говорит он. – Я разберусь. Хорошего дня, милорд Норфолк. – И добавляет через плечо Правдивому Тому: – Поль его имя. Реджинальд Поль. Сын леди Солсбери.

Он шагает к королевским покоям, явственно ощущая, как пружинят подошвы башмаков. Говарды взволнованы – меньшой Томас схватил старшего за рукав и что-то шепчет. Чем бы это ни было, пусть себе секретничают.

В караульной, раскинув ноги, сидит Секстон, словно только что свалился на пол. Рана пустяковая, но шут держится за голову и скулит:

– Моя бедная головушка дала течь.

Он нависает над шутом:

– Что ты здесь делаешь, Заплатка?

Шут поднимает голову:

– А ты? Никак заришься на мой хлеб?

– Я решил, ты удрал. Говорили, в прошлом году король тебя прогнал.

– И прогнал, и побил, потому что я назвал его женщину бесстыжей. Из милосердия меня подобрал Николас Кэрью и держал у себя, пока мои шутки вновь не поднялись в цене. А они в цене, не так ли? Теперь весь мир знает правду про Нэн Буллен. Дешевка каких поискать. Такая ляжет с прокаженным под забором.

Он говорит:

– У короля теперь есть Уилл Сомер. Ты ему больше не нужен.

– Сомер, Сомер, только и слышишь про Сомера. А как же Секстон? Гоните в шею, его время прошло. Все говорят, Томас Кромвель, вот истинный благодетель для тех, кто лишился хозяина, – пригрел кардинальскую челядь. Да только не Заплатку, Заплатку вышвырнул в канаву.

– Моя воля, вышвырнул бы тебя в навозную кучу. Ты высмеивал кардинала, от которого видел только хорошее.

– Удивительно, почему я до сих пор жив? – говорит Секстон. – Четверо актеров, тащивших кардинала в ад, казнены. Как и Смитон, чья вина лишь в том, что сделал кукле старого Тома Вулси голову из свиного пузыря, пинал ее да горланил песенку, вытягивая колбасные кишки из кукольного нутра. Их всех казнили, как ты пожелал, и я слышал, ты похоронил их не с теми головами, и теперь, когда мертвые восстанут из могил, Смитон будет Джорджем Болейном, а пустая башка Уэстона достанется Доброму Норрису.

Нам есть чего стыдиться, думает он, но не этого.

– Головы рубить не шутка, неудивительно, что тебе не до Заплатки. – Шут задирает клетчатый джеркин и почесывается. – Лорд Том из Патни. Ты пустил шутов по миру. Сомеру не позавидуешь. Кому нынче нужны остроты, когда шутки расхаживают по дворцу, разглагольствуют обо всем на свете и называют себя баронским титулом?

Ему приходится перешагнуть через ноги шута.

– Запахнись и убирайся вон, Секстон. И чтоб я больше тебя здесь не видел.

Когда он предстает перед Генрихом, король любезно обращается к гудящей толпе:

– Не могли бы вы оставить меня наедине с лордом – хранителем малой печати?

Замешательство – Генрих впервые именует его новым титулом. Шарканье, топот, поклоны. Придворные, сметенные королевским взглядом, недостаточно проворны.

На столе лежит толстый фолиант. Генрих положил сверху руку, словно запрещая открыть книгу:

– Когда-то я мог рассчитывать на ваш совет… – Король запинается, смотрит в пустоту перед собой. – Поль. Из Италии пришла его книга. Мой подданный, мой вассал, Реджинальд Поль. Мой кузен, моя родня. Как он может спать по ночам? Единственное, чего я не в силах вынести, – это неблагодарности и вероломства.

Пока король перечисляет, чего он не в силах вынести, глаза его советника не отрываются от книги. Он знал, что Поль ее пишет. Его предупреждали. Его удивляет лишь ее толщина. Не меньше трехсот страниц, и каждая пропитана изменой. Он знает, что внутри, однако это не остановит короля от пересказа – это история Полей, их обид и зависти. Бесконечная резня до Тюдоров, когда лучшие семьи Англии кромсали друг друга на полях сражений, казнили на рыночных площадях и развешивали части тел на городских воротах. События, которые привели к тому, что этим летним днем манускрипт оказался перед Генрихом на столе, начались задолго до нашего рождения: до того, как Генрих Тюдор высадился в Милфордской гавани и прошел через Уэльс под бело-зеленым знаменем с красным драконом. Это знамя победитель возложил на алтарь собора Святого Павла. Он пришел с войском, одетым в лохмотья, с молитвой на устах: пришел ради спасения Англии, с метлой, чтобы вымести обугленные кости, и тряпкой, чтобы стереть кровь.

Что осталось от старого правления после победы, после того как Ричарда Плантагенета сбросили в могилу нагишом? Сыновья старого короля Эдуарда пропали в Тауэре. Остались бастарды и дочери, а еще племянник не старше десяти лет от роду. Предъявив его народу, Тюдор убрал мальчика с глаз долой. Однако он никогда не отказывал ему в праве именоваться графом Уориком, в отличие от права угрожать новому правлению.

Генрих Тюдор славился плодовитостью, и теперь его детям надлежало продолжить династию. Невесту для старшего сына Артура искали среди европейских принцесс. Король и королева Испании предложили одну из своих дочерей, но с оговоркой. Они не желали отпускать Каталину в чужую страну, пока положение ее правителя оставалось шатким. Всю жизнь Генриха Тюдора преследовали мертвецы, претендующие на его корону. И хотя юный Уорик пребывал в заточении, это не останавливало самозванцев, собиравших армии под его знаменами. Поэтому претендент должен был умереть, но не заколот или задушен в темном углу – ему предстояло окончить дни при свете дня на Тауэрском холме от меча палача.

Был раскрыт заговор – попытка побега. Кто в это поверит? Юноша, с детства лишенный свободы, был чужд честолюбивых замыслов. Его не учили рыцарским доблестям, он никогда не держал в руках меча. Все равно что убить калеку, но Генрих Тюдор пошел на это, чтобы не упустить испанскую принцессу. Со смертью Уорика его сестра Маргарет оказалась во власти короля, и он обеспечил ее будущее, отдав в жены своему стороннику.

– Моя бабка выдала ее за Ричарда Поля, – говорит король. – Скромный, но достойный брак. Я вернул ей положение. Я почитал ее семейство за древнюю кровь и сожалел о его упадке. Я сделал ее графиней Солсбери. Что еще я мог ей дать? Вернуть брата? Я не умею воскрешать мертвых.

Испанская принцесса Каталина знала, что стоит за ее браком. Всю жизнь она пыталась примириться с Маргарет Поль. Доверила ей стать воспитательницей Марии, своей единственной дочери.

– Однако, как мне рассказывали, существовало проклятие.

Не упоминайте о проклятии, думает он. Упоминание только увеличивает его силу.

– Свадьба состоялась, и спустя несколько недель Артур умер. Что дальше, вы знаете…

Он думает о недоношенных детях Екатерины, слепых личиках и недоразвитых ручках, соединенных в молитвенном жесте.

– Не я погубил Уорика, – говорит Генрих. – И даже не мой отец. Виноваты родные Екатерины. Не понимаю, почему отец позволил испанцам запустить свои кровавые руки в дела королевства. Сколько мне еще страдать, чтобы успокоить совесть Кастилии? Что еще я могу дать семье Уорика? Мне они обязаны положением и богатством. Другие короли держали бы их в черном теле.

Это правда. Они играют на вашем чувстве стыда, думает он.

– Кто способен понять Маргарет Поль? Только не я.

Генрих говорит:

– Ее сын Монтегю никогда меня не любил. Честно говоря, я отвечал ему тем же. Его брат Джеффри не заслуживает доверия. Но в Реджинальда я верил – добрая душа, единственный, кто выглядел достойным моих забот, – по крайней мере, так меня уверяли. Я оплатил его учение, его путешествие в Италию. Я доверил ему отправиться в Сорбонну, представлять меня в деле об аннулировании брака.

Первом аннулировании.

– Я слышал, он справился блестяще.

– Я наградил бы его. Сделал бы архиепископом Йоркским. Вы знаете, он не рукоположен в священники, но ничего не мешало ему принять сан, а после Вулси как раз оставалась свободная епархия… но он отказался. Сказал, что слишком молод, что недостоин. Я тогда еще должен был догадаться, что он задумал. – Король ударяет кулаком по книге. – Все, о чем я просил, – одно слово из Италии, заявление, ученое суждение, нечто, что я мог предъявить миру как свидетельство, что его семья на моей стороне. Я сказал ему, мне не нужна книга, у меня их достаточно. Одно слово, объясняющее, как и почему я могу быть главой собственной церкви. И я ждал. Долго. А он все обещал и обещал. И всегда находилось оправдание. Жара, холод, внезапная болезнь, плохие дороги, ненадежные гонцы, необходимость поехать туда и сюда, свериться с редкой книгой или спросить совета ученого богослова. Что ж, теперь все позади. Вот она, эта книга. – Король выглядит изможденным, словно сам ее написал. – Стоило ждать так долго, ибо пелена упала с моих глаз.

Он тянется к манускрипту, но король прикрывает его рукой:

– Я избавлю вас от хлопот. Здесь есть предисловие, адресованное мне, холодное и оскорбительное по тону. И каждая следующая страница обиднее предыдущей. Я опаснее для христиан, чем магометане. Реджинальд называет меня Нероном и диким зверем. Советует императору Карлу вторгнуться в Англию. Утверждает, что с самого начала своего царствования я разорял подданных и бесчестил знать. И теперь они готовы взбунтоваться, лорды и простолюдины, и он убеждает их восстать и покончить со мной.

– Ваше величество должны были заметить…

– А еще я проклят, – говорит Генрих. – И ад разверзся подо мной. Так он утверждает.

– …ваше величество не могли не заметить, что бунт, к которому он призывает, не только может быть направлен против кого-то, но и сыграть кому-то на руку…

– Разумеется. Вы видите, как все взаимосвязано? Поль убеждает Европу выступить против меня в то время, как моя собственная дочь отказывается мне подчиниться. Скажите, почему Реджинальд до сих пор не принял сан? Раз уж его так влечет духовная стезя. Я скажу вам почему. Потому что семья задумала женить его на моей дочери.

Ловко придумано, если им удастся это провернуть. В жилах Марии Тюдор течет самая благородная испанская кровь. Соединить ее с кровью Плантагенетов – в этом и состоит их замысел. Поли с их кликой мечтают о новой Англии – на самом деле об Англии старой, – которой они будут править.

– Я думаю, – говорит он, – что леди Мария дорожит вашим расположением больше, чем благосклонностью любого жениха. Даже если его послали Небеса.

– Это вы так говорите. Вы вечно ее выгораживаете.

– Она женщина, она молода. Поверьте, ваше величество, она поймет, в чем состоит ее долг, и подчинится. Эти люди, которые именуют себя ее сторонниками, используют ее. Не верю, что она способна разгадать их интриги.

Король говорит:

– Я двадцать лет прожил с ее матерью, и поверьте, она была способна разгадать любые интриги. Вы сами сказали когда-то, что, родись Екатерина мужчиной, из нее вышел бы герой, подобный Александру.

Однажды он сказал Кранмеру, что сны королей не похожи на сны обычных людей. Во сне к королям приходят их предки, чтобы поговорить о войне, мести, законе и власти. Мертвые короли спрашивают: «Ты знаешь нас, Генрих? Мы тебя знаем». Есть места, где кипели древние битвы, и, когда ветер всегда дует в определенную сторону, луна убывает, а ночь темна, там можно расслышать топот копыт, скрип упряжи и вопли раненых. А если подкрасться ближе – вообрази себя духом, способным проскользнуть между травинками, – то услышишь хрипы и молитвы умирающих. И все они, души Англии, взывают ко мне, говорит ему король, ко мне и к каждому королю, ибо король несет бремя преступлений других королей, и былое по-прежнему вопиет о справедливости.

– Вы считаете меня суеверным, – говорит Генрих. – Вам не понять. Как бы ни оскорбляли меня Поли, я связан с ними нашей общей историей.

Путы истории можно ослабить, думает он.

– Если было преступление, это старое преступление. Если был грех, он давно утратил новизну.

– Вам не понять моих забот. Да и откуда?

И правда, думает он, откуда? Духи не преследуют Кромвелей. Уолтер не встает по ночам – в руке кружка с элем, чекан в поясе, – чтобы бражничать у причалов, показывая Патни свои сбитые кулаки. У меня нет истории, только прошлое.

– Но если я не в силах понять вас, что я могу для вас сделать, сэр?

– Ступайте к Маргарет Поль. Она в Лондоне. Выясните, знает ли она о книге своего жалкого сына. Знает ли его брат.

– Уверен, они станут отрицать.

– Я спрашиваю себя: что вам известно? – Глаза короля останавливаются на нем. – Вы не так потрясены, как я.

– Вспомните, ваше величество, за что в былые времена меня приблизил милорд кардинал. Не за мои познания в законах, законников вокруг было пруд пруди. А за мои связи в Италии. Я ценю моих итальянских друзей. Пишу им письма, а они пишут мне.

– Если вы знали, почему не остановили его?

– Я мог помешать Реджинальду отослать книгу вашему величеству. Но он был полон решимости изложить свои мысли. Помешать ему отослать книгу папе я не в силах.

Генрих отпихивает книгу от себя:

– Он клянется, что существует единственная копия, и она перед вами. Но почему я должен ему верить? Через два месяца книгу напечатают, и ее будут читать все, кому не лень. Возможно, именно сейчас ее читают папа и император.

– Думаю, Карла он должен был предупредить. Если ему предстоит возглавить вторжение, к которому призывает Поль.

– Они никогда не сойдут на английский берег, – говорит Генрих. – Я съем их живьем.

Все отступает, боль, сомнения и затаенная ревность, терзавшие Генриха последний час. Он ударяет по книге кулаком, и кровожадный огонек в глазах не дает забыть: псы едят псов, но никому не под силу поглотить Англию. Король встает с кресла, и ты думаешь, сейчас он велит принести Эскалибур.

Но дни великанов и героев миновали.

Он говорит:

– Людей в ливреях Полей видели в Хансдоне с посланиями для леди Марии, хотя мы не можем утверждать, что она их прочла. И Куртенэ тоже там, хотя леди Марии запрещено принимать…

– Куртенэ? Лорд Эксетерский собственной персоной? – Король потрясен.

– Нет, его жена. Думаю, леди Мария не могла не впустить ее в дом. Вы же знаете Гертруду Куртенэ.

– Ничего, видит Бог, я найду на нее управу. Она исчерпала мое терпение. Скажите Эксетеру, что он больше не состоит в совете. Мужчина, неспособный управиться с женой, не может править государством. – Генрих хмурится. Перед его мысленным взором мелькают лица. – Что скажете насчет Рича?

Он предпочел бы уменьшить число членов совета, но еще один советник, умеющий считать, не помешает.

– Отлично. Можете ему сказать.

Ричард Рич в королевском совете! Он видит Томаса Мора, который вертится в могиле, словно цыпленок на вертеле. Словно одержимый тем же видением, Генрих показывает на фолиант:

– Поль утверждает, что я погубил Мора и Фишера. Пишет, что не смел меня обвинять, его останавливала верность престолу, но, когда пришла весть об их смерти, он воспринял ее как божественное послание.

– Ему следовало счесть ее посланием от меня.

Генрих отходит к окну и говорит:

– Верните Реджинальда. – Фигура короля смутно отражается в оконных стеклах, разделенных свинцовым переплетом. Кажется, будто платье давит ему на плечи и он не в силах возвысить голос, упавший до шепота. – Обещайте ему что хотите. Дайте любые гарантии. Заставьте вернуться в Англию. Я хочу посмотреть ему в глаза.

В караульной перешептываются королевские советники. Он подходит ближе. Советники замолкают. Он обводит их взглядом:

– Надеялись, что он даст мне по голове, как Заплатке?

Слухи о книге Поля успели просочиться. Генриху книга не понравилась, в ней короля называют Нероном.

Уильям Фицуильям говорит:

– Поль не мог бы найти худшего времени. Все это ударит по Марии, если Генрих решит, что она причастна.

– А также по семье Полей, – добавляет лорд-канцлер Одли. – И всем знатным семействам. В том числе Куртенэ.

– Эксетер больше не в совете. Вы вместо него, Рич.

– Что? Я?

– Поддержите его, Фицуильям.

– Исусе! Спасибо! – восклицает Рич. – Спасибо, лорд Кромвель.

– Вас выбрал король. Думаю, ему понравилось то, что вы сказали про Авессалома.

– Что? – спрашивает лорд-канцлер. – Сына царя Давида? Который запутался волосами в ветвях дерева? Что сказал о нем Рич? Где сказал?

Кто-то отводит лорда Одли в сторонку, объясняет.

Рич выглядит изумленным.

Фицуильям говорит:

– Сухарь, вы знали об этой книге.

– Я влез в голову Реджинальду, словно червяк в яблоко.

– Когда? Когда вы узнали? – гадает Фицуильям.

Рич говорит:

– Неудивительно, что в последние недели вы держались так самоуверенно. С такой-то картой. Теперь не стоит опасаться, что король снова обратится к Риму.

– А юноша-то схватывает на лету, – замечает он Фицуильяму.

Он признает, что уже год наблюдает за Полем, который застрял в Италии. Истерзанный собственными словесными излияниями, Реджинальд пишет и зачеркивает. Вносит поправки, дописывает, делая еще хуже. Но наконец письмо подписано – чернила просушены песком, листы свернуты и перевязаны, посланец найден. Смерть Анны Болейн ускоряет развитие событий. Вероятно, Реджинальд размышляет так: «Ныне, когда решимость Генриха поколеблена, когда он готов раскаяться, я пригрожу ему проклятием и заставлю вспомнить о Риме». Возможно, он добился бы своего, если бы смягчил аргументы, но Реджинальд не понимает Генриха как человека и еще меньше понимает разум и волю правителя.

– Я с ним встречусь, с Полем, – говорит он.

Вспоминает молодого ученого, юношу не высокого и не низкого, не худого и не полного, вспоминает его приятное широкое лицо. Невзрачный облик Реджинальда не вяжется с замысловатым и бесполезным устройством его разума, заставленного полками и нишами, где хранятся сомнения и неуверенность.

– Однажды я над ним посмеялся, – говорит он.

Юноша разглагольствовал о том, что народами должна управлять добродетель. Согласен, заметил он тогда, но советую вам больше читать, чтобы возместить недостаток практического опыта. Итальянцы знают толк в подобных материях.

С тех пор Реджинальд его боится и неизменно отзывается о нем дурно: называет его дьяволом, не самый лестный отзыв. И тем не менее, когда к нему заходит путешествующий ученый или знатный молодой итальянец, который хочет усовершенствовать свой английский, Полю не приходит в голову спросить себя: «Возможно, его подослал сатана, он же Кромвель?» В былые времена Реджинальд склонялся к учению Лютера, мы помним, как он колебался то в одну, то в другую сторону. В былые времена он ставил под сомнение власть папы, и его сомнения записаны. Просчет Поля в том, что он думает вслух. Беспомощные фразы, составленные на манер Цицероновых, дрожат в воздухе – он уверен, что никто их не слышит. Затем берется за перо, уверенный, что никто не прочтет. Однако друзья Люцифера заглядывают в его книги. В сумерках он прячет манускрипт под замок, но у дьявола есть ключ. Демонам ведомы все его помарки и кляксы. Чернила предают его, бумажные волокна шпионят за ним. Когда он ложится в постель, английские лазутчики – конский волос в матрасе и перья в подушке – подслушивают, как уклончиво и обтекаемо он молится тому Богу, в которого верит сейчас.

Фиц говорит:

– Теперь вы можете разделаться с Полями. Со всем семейством.

– За исключением Реджинальда, – встревает Рич. – Он не в нашей юрисдикции.

Лорд Одли говорит:

– Дельное замечание, господин спикер. Но вы можете запереть в клетке одну певчую птицу, чтобы завлечь другую.

Рич говорит:

– Разве суть в этом, лорд-канцлер? Дела обстоят ровно наоборот. Это Поль находится на свободе, и его песня выманивает остальных. Налицо измена.

– Пожалуй, вы правы, – соглашается Одли.

Он говорит:

– Надо было разделаться с ними два года назад.

– Пророчица, – говорит Фиц, – Элиза Бартон, изменница. Как это похоже на них – прятаться за юбками безумной монашки, возомнившей, что с ней говорит Господь. Впрочем – поправьте, если я ошибаюсь, – кажется, Бартон ставила Куртенэ выше Полей?

– По-моему, она не отличала одних от других, – говорит Рич. – Думаю, господин секретарь прав. Пусть строят козни. А мы будем наблюдать. Они сами себя повесят.

– Клянусь Богом, готовый советник! – Фиц сдергивает с Рича шляпу и, отскочив на другой конец комнаты, подбрасывает к украшенному тюдоровскими розами потолку.

Неужто среди роз затесались инициалы «ГА-ГА»? Верный долгу, лорд-канцлер щурится и вытягивает шею.

Л’Эрбе, дом Полей. Когда он входит, графиня Маргарет поднимает глаза, но не произносит ни слова.

Чем она занята? Вышивает, как все старые дамы. Ястребиный профиль склоняется над вышивкой, словно клюет ее.

Сын Маргарет Генри, лорд Монтегю, при виде его морщится:

– Господин секретарь, прошу вас, садитесь.

Он предпочел бы стоять.

– Полагаю, вы знаете, о чем книга, более или менее? Король никому ее не показывает. Думаю, он не откажется прочесть вам избранные места, но хочет, чтобы вы написали брату в Италию и сообщили ему, что его величество не гневается.

Монтегю с изумлением смотрит на него:

– Не гневается?

– Ваш брат может вернуться в Англию и изложить свои соображения лично.

– Будь вы Рейнольдом, вы бы вернулись?

Рейнольд, так вот как зовут его в семье. Имя нежное и текучее, словно вода.

– Король даст ему охранную грамоту. А король всегда держит слово.

Монтегю говорит:

– Мы, его семья, поверьте, Кромвель, мы потрясены поступком моего брата. Полагаю, вам известно об этом деле больше нашего.

– Могу я передать королю, что вы от него отрекаетесь?

Монтегю с заминкой отвечает:

– Пожалуй, это слишком…

– Осуждаем, – говорит Маргарет Поль. – Можете передать, что мы осуждаем его книгу и пребываем в смятении.

– Или в изумлении, – предполагает он. – Глубоко скорбите и охвачены ужасом при мысли, что он осмелился осудить короля, оклеветать и опорочить своего правителя, угрожать ему вторжением и утверждать, что он проклят.

– Разве я сторож брату моему? – спрашивает Монтегю.

– Кому-то придется стать ему сторожем. Если не вам, то мне. Реджинальда следует запереть ради его собственного блага. Сейчас между вами и королевским гневом стою только я.

– Очень любезно с вашей стороны, – говорит Монтегю.

– Я также стою между королем и его дочерью. Вам следует понять, что до того, как король получил книгу, леди Мария была в опасности из-за собственной глупой гордости. А теперь ее положение ухудшилось, потому что король подозревает ее в соучастии. И именно ваше семейство виновато в этом.

Медлительного Монтегю непросто расшевелить, но Маргарет Поль откладывает вышивку и говорит:

– Мы помогли вам избавиться от Болейнов, которые вам угрожали.

– Я взял на себя ответственность, не вы.

– Вы должны нам, а платить не хотите. Вы знали, что книга пишется. Знали, к чему это приведет.

– Вы можете объяснить это Николасу Кэрью? Кажется, он не понимает. Я ничего ему не должен. Я ничего не должен вам, мадам. Напротив, это вы мне должны. Жизнь и смерть Марии от меня не зависят, но могут зависеть от вас. Я прошу вашей помощи для того, чтобы она и дальше пребывала среди живых, и, надеюсь, совершила бы еще немало добрых дел.

– Ее мать, храни Господь ее душу, поручила мне воспитание Марии, – говорит Маргарет Поль. – Могу ли я предать доверие Екатерины, посоветовав ее дочери поступить против совести?

Монтегю говорит:

– Не понимаю, Кромвель, в чем ваша выгода. Вы хотите спасти Марию от нее самой и от ее друзей, но вы же не думаете, что она это оценит?

– Если она станет королевой, – говорит Маргарет Поль, – а я молюсь, чтобы ее миновала эта напасть, то первым делом она…

Что? Посадит меня в Тауэр? Отрубит голову? Сделает лорд-канцлером?

– Миледи матушка… – предостерегает Монтегю.

– О, я помню Акт об измене, – живо откликается Маргарет. – Я вижу ловушку. Предвидеть будущее – преступление. Мы вынуждены жить одним днем.

– В предыдущие месяцы, – говорит он Монтегю, – вы уверяли императорского посла Шапюи, что Англия готова восстать против короля. – Он поднимает руку: не перебивайте. – А две-три недели назад на юго-западе видели вооруженных простолюдинов.

– Это земли Куртенэ, – говорит Монтегю. – Их и обвиняйте.

Вор у вора дубинку украл, думает он.

– Вам повезло, что все обошлось и там стало спокойнее. Но любое повторение – попытка нарушить покой короля в любой части королевства, – и вам будет сложно объяснить, что подстрекатель не вы.

– Но как вы докажете его вину? – спрашивает Маргарет. – Насколько я понимаю, это обязанность обвинителя.

– Это не составит труда. К тому же закон дает способ защитить страну от изменников. Я говорю про билль о лишении прав за измену, для которого суда не требуется.

Маргарет замолкает, втыкает иглу в ткань. Вспоминает горькую участь отца.

– Мадам, – говорит он, – не пытайтесь вашим упрямством, увертками и интригами развязать руки королю, который приложил все усилия, чтобы возместить вам причиненные страдания. Молитесь о примирении, как надлежит доброй христианке. И напишите леди Марии письмо.

– А вы его доставите? – спрашивает Монтегю.

– Передайте его вашему другу Шапюи. Чтобы юная леди не подумала, будто оно поддельное.

Маргарет говорит:

– Вы змий, Кромвель.

– Ах нет, что вы.

Я пес, мадам, и я иду по вашему следу. Он вклинивается массивным корпусом между Маргарет и светом. Графиня вышивает цветочный узор. Виола, символ ее рода, по-другому фиалка, или анютины глазки.

– Мои поздравления. Для такой тонкой работы нужен острый глаз.

Маргарет берется за ножницы.

– Теперь не то, что раньше. Я знавала и лучшие времена.

Он посылает племянника Ричарда в Тауэр освободить Томаса Уайетта. Прибытие книги Реджинальда, как только просочились слухи о ее содержании, вызвало такой переполох, что все и думать забыли про Уайетта. Никто не видел самой книги; придворные догадываются, чтó там, но не могут вообразить ее горького многословия, ее безрассудного пренебрежения к покровительству живых и неуемного восхваления мертвых. Ходят слухи о новых арестах. Леди Хасси, некогда состоявшую при Марии, отправили в Тауэр. Он посылает Ризли поговорить с ней. Она признается, что когда на Троицу с милостивого позволения короля навещала Марию в Хансдоне, то называла ее принцессой.

– Клянется, что во всем виновата привычка, – говорит Ризли. – Что она и в мыслях не держала заявлять, будто Мария – законная наследница Генриха. Что сказала так, не подумав.

В комнату влетает Ричард Кромвель.

– Я велел Уайетту убираться в Кент и никогда не упоминать о мертвых. Сидеть там, пока не позовут. Комендант Кингстон спрашивает, нужны ли камеры для знатных узников, и если нужны, то сколько, а также желательно уточнить их ранг, пол, возраст и когда их ждать. Он хочет подготовиться.

– Как, Кингстон не готов? Удивительно!

– Сэр, – говорит Ризли, – я знаю, вы жалеете леди Марию, но пришло время отказаться от нее. – Он обращается к Ричарду: – Она выглядит скромницей, как любая девушка, говорит тихо, шарахается от мужчин, но, когда мы с Сэдлером приехали в Хансдон, клянусь, будь у нее в руке кинжал, она вонзила бы его в меня, когда я сказал, что палач из Кале чисто исполнил свою работу.

Ее трудно любить, только и скажет он, ничего больше.

Генрих занимает место за столом совета, упираясь кулаком в стол, чтобы удержать равновесие. Король двигается осторожно, избегая толчков и ударов. Вежливо благодарит нового советника, когда Рич отодвигает кресло, чтобы дать больше места перевязанной ноге.

– Принесли клятву, Рич? Отлично.

Король с тихим сопением опускается в кресло и хватается за стол, чтобы придвинуться ближе.

– Подушку, ваше величество? – предлагает Одли.

Генрих закрывает глаза:

– Спасибо, нет. Сегодня у нас один вопрос…

– Или кресло попросторнее?

Король осекается:

– …вопрос, не терпящий отлагательства… Спасибо, лорд Одли, мне удобно.

Он ловит взгляд лорд-канцлера и прижимает ладонь ко рту. Но Ричарда Рича так просто не уймешь.

– И вы здесь, сэр? – обращается Рич к Эдварду Сеймуру. – Я не знал, что вы приняли присягу.

– Так вышло… – начинает Эдвард.

– Так вышло, что мне нужен его совет, – говорит король. – По крайней мере в этом вопросе, который касается меня очень близко. Вам ясно, Рич?

Теперь Эдвард – родственник короля, разумеется, королю нужен братский совет. Однако Эдвард ерзает в самом конце стола, будто в суде, гадая, придется ли платить. Ему и сестре.

Ричард Рич никак не угомонится. Он наклоняется и шепчет: сэр, это точно заседание совета? Куда я попал? Он, Кромвель, отвечает тоже шепотом: сидите тихо и слушайте.

Фицуильям оглядывается:

– А где милорд Норфолк?

– Я велел ему не показываться мне на глаза, – отвечает Генрих.

Отличная новость для Фица. Его ссоры с Норфолком тянутся десятилетиями.

– Вам не стоило посылать его к Марии, сэр. Вы же его знаете. Он разговаривает с женщиной, словно с крепостной стеной, которую собирается проломить.

– Я не думаю, – говорит лорд-канцлер, – что следует именовать королевскую дочь «женщиной».

– А кто же она? – спрашивает Фицуильям. – Можете называть ее «леди», от этого ничего не изменится. Норфолк – последний человек на свете, способный ее убедить.

Генрих говорит:

– Я признаю, что мой выбор был нехорош. Она не из тех, кто подчиняется силе. – Ему показалось или в тоне короля мелькнула извращенная гордость? – Нам следует выбрать другого посланника. Возможно, милорда архиепископа с его даром мягко увещевать…

Фиц изумленно смотрит на короля:

– Она ненавидит Кранмера. И с чего ей любить его? Он развел вас с ее матерью. Кранмер называет ее плодом кровосмешения.

– И вполне справедливо. – Король склоняет голову. – То был великий грех – совершенный, разумеется, по неведению.

– Ваше величество, – говорит Эдвард Сеймур, – мы понимаем… нет нужды… избавьте себя…

– Простите, груз двадцати лет давит на плечи. – Генрих выглядит расслабленным и покорным, но он знает это опасное подергивание королевских губ. – Поскольку весь христианский мир вот уже целое поколение обсуждает мой брак во всех университетах, с каждой церковной кафедры, в каждом трактире, я не считаю зазорным повторить это еще раз. И хотя из Писания следует, что подобный союз незаконен, некогда я верил, что папа вправе его разрешить. Теперь я вижу, что ошибался. Моя дочь Мария – плод преступной связи. Если Екатерина не раскаялась в этом грехе при жизни, боюсь, ей суждено ответить за него там, где она сейчас.

В Питерборо, думает он.

– Мои же глаза открылись на мерзости и нечестивые притязания Рима, – продолжает король, – и я уже семь лет тружусь над тем, чтобы выйти из-под его ненавистной власти и повести мою страну истинной дорогой Христовой. Если я до сих пор не искупил свой грех, то уж не знаю, джентльмены, как и когда я его искуплю. Терпеть непослушание дочери, знать, что мои близкие родственники настраивают ее против меня, читать в собственном доме поношения от этого неблагодарного чудовища Поля, который называет меня еретиком, раскольником и иудой…

– Нет, сэр, – встревает Рич. – Иудой Поль называет не вас, а епископа Сэмпсона, который был вашим поверенным в деле о разводе.

– Наш новый советник любит точность. – Генрих разворачивается к Ричу. – А кем тогда он называет меня? Антихристом? Люцифером?

Денницей, думает он; светоносным.

– Предупреждаю, – говорит Генрих, – если я услышу хотя бы один голос в защиту этого заблудшего создания, моей дочери, я буду знать, что это слова изменника. Я готов выслушать ваши советы. Я созвал судей, чтобы решить, каким образом довести ее дело до суда.

Фицуильям хлопает ладонью по столу:

– До суда? Храни нас Господь! Вашу плоть и кровь? Умоляю, не спешите с решением. Вы будете выглядеть чудовищем в глазах всего света!

Он вставляет:

– Ваше величество, Мария больна.

– Король скоро и сам заболеет! – восклицает Рич. – Только посмотрите на него!

Эдвард Сеймур шепчет:

– Рич, помолчите.

Генрих поворачивается к нему:

– Скажите, Сухарь, а когда она не больна? Неужели я породил это болезненное создание? Ее братья и сестры умерли. Удивляюсь, что она до сих пор жива. Интересно, что Господь хотел этим сказать.

Фицуильям говорит:

– Если вы не знаете, Гарри, то кому тогда знать? Вы наместник Божий, разве нет? Вам ведомы все наши судьбы.

– Мне ведома ваша, – говорит Генрих.

Король бросает взгляд на дверь. Кивок – и сюда войдут стражники. Ричард Рич застыл, челюсть отвисла, пальцы сжимают перо. Эдвард Сеймур привстает с места:

– Простите, ваше величество. Простите господину казначею его грубую речь. Мы все… мы все переутомились…

Генрих вздыхает:

– Переутомились, изнурены, обессилены. Верно, Нед. Ступайте, Фицуильям, пока я не велел вас вывести, мое терпение не беспредельно, ни вы, ни моя дочь не можете испытывать его бесконечно. Итак, Сухарь, расскажите нам о ее болезни. Что на сей раз? Я слышал о коликах, лихорадке, головной и зубной боли.

– Боюсь, все вместе. Она пишет…

– Покажите мне ее письмо.

Письмо лежит у него в кармане.

– Я пошлю за ним, сэр.

– Некоторые из вас, моих советников, знают больше меня о том, что на уме у моей дочери. – И снова эта улыбка сквозь зубы – Генриху больно. – Господин секретарь обещал, что получит ее согласие – что заставит ее принести присягу, не выходя из Уайтхолла. Но и он подвел меня.

Фицуильям с порога оборачивается к советникам, прижимая бумаги к груди:

– Некоторые из ваших советников, ваше величество, пытаются спасти вас от себя самого. Вы бушуете оттого, что Поль вас оскорбил. Бросайтесь на врагов, но не обижайте друзей. А что до Марии, так заприте ее, заприте покрепче, туда, откуда она не причинит никому вреда. Но созвать судей, предать суду собственную дочь? И что дальше? Я скажу вам, она виновна. Зачем вам судья? Зачем присяжные? Она не станет приносить присягу и приведет свои доводы, но не так, как Томас Мор. Скажет, что она не приблуда, а принцесса Англии, а вы такой же глава церкви, как и я. И что вы сделаете? Отрубите ей голову?

Одли говорит еле слышно:

– Храбрец.

Сеймур бормочет:

– Мертвец.

Он, лорд Кромвель, встает, пересекает комнату, хватает казначея за джеркин, толкает к дверям. Двери мягко распахиваются, словно адские врата. Он сжимает казначейскую цепь, пытаясь сдернуть ее через голову Фица. Советник вопит, цепь извивается. Фиц продевает пальцы сквозь звенья, завязывается борьба.

– Руки прочь, Кромвель! – орет Фиц, пытаясь достать его другим кулаком, но он подтягивает цепь к себе, оказываясь нос к носу с казначеем.

– Угомонись, болван, – шипит он.

До Фица доходит, он разжимает кулак. Вскрикивает – пальцы застряли в звеньях, – и цепь свободна. Толчок в грудь, Фиц падает навзничь, двери захлопываются.

Он, лорд Кромвель, подходит к столу, кладет цепь на стол перед королем. Цепь звякает.

– Не стоило, – говорит Генрих. – Не стоило драться ради меня, если вы разделяете его мысли. – Его пальцы тянутся к цепи – золото еще хранит тепло бархата. – Впрочем, я аплодирую вам, милорд. Фица нелегко сдвинуть с места. – Король не смотрит на советников. – Приведите ко мне лорда Монтегю, хочу зачитать ему отрывки из письма брата. Позовите епископа Иуду, странно, но Сэмпсон – единственный, на кого я могу положиться. Вероятно, стоит вернуть Гардинера из Франции. Обычно он находит решения, которые не приходят в голову никому из вас. Напомните сэру Николасу Кэрью, что я запрещаю ему видеться с моей дочерью. Скажите Куртенэ, что для меня не тайна их поползновения и что я крайне ими недоволен. Фрэнсиса Брайана – в Тауэр, я слышал, он распускает по городу сплетни, что Марию содержат в черном теле и что я бессердечный отец.

– Вы же знаете Фрэнсиса, – говорит Эдуард Сеймур. – Это пустая болтовня. Он любит вас, ваше величество.

– А Фицуильям? – хмурится Одли. – Мы должны назначить нового казначея?

– Фицуильям, – мягко произносит король. – Не стоит судить его слишком строго. Он мой старый друг, и, думаю, вы согласитесь, что он понимает меня лучше, чем кто-либо из живущих. – Генрих с пугающей неторопливостью оглядывает притихших советников; их время полностью принадлежит ему. – Я знаю, о чем вы толкуете между собой, как пытаетесь мною управлять, как обсуждаете тех, кого я люблю и кого ненавижу. Единственное живое существо на свете, которому мужчина может доверять, – его незамужняя дочь. У нее не должно быть воли, кроме отцовской, не должно быть мыслей, кроме тех, что ему по нраву. Взамен отец защищает ее и заботится о ее благополучии. Но у господина казначея нет детей. Так распорядился Господь. Он не может чувствовать то, что чувствую я, не в силах понять, как я страдаю. Мои помыслы неизменны: Мария знает, какого признания я от нее требую, знает с тех пор, как была составлена присяга. Если она думает, будто мои права всего лишь причуда недавно умершей женщины, то ее ввели в заблуждение, и если она еще питает надежду, что я готов на коленях ползти в Рим, то она глупее, чем я думал. Но чего вы не видите и не в состоянии понять, так это того, что я люблю мою дочь. Я думаю обо всех моих детях, умерших в колыбели, и о тех, кто умер, не увидев света. Если я потеряю Марию, что у меня останется? Спросите себя… в ком найду я утешение в этом мире, если не в ней?

В комнате тихо. У меня было чувство, признается потом Одли, что надо перекреститься и сказать: «Аминь». Даже новый советник не осмеливается заметить: «Как же, ваше величество, ведь у вас есть молодой Ричмонд». Или напомнить Генриху о рыжем поросеночке Элизе, повизгивающем где-то в глуши. Эдвард Сеймур хмурится: если у короля нет никого в этом мире, то как быть с его сестрой Джейн, как быть с семейством из Вулфхолла?

– Итак, достойный господин секретарь, – говорит король, – раз вы так любите меня и мою службу, будьте любезны, доведите это дело до конца. Здесь мы больше не будем это обсуждать.

Король упирается в стол рукой, помогая себе встать. Советники вскакивают, преклоняют колени. С колен не встают, пока король не выходит. И даже когда дверь за ним закрывается, все молчат.

Молчание прерывает лорд-канцлер:

– До конца? Какого конца?

– Бог его знает, – говорит он.

– Лучше бы я никогда не становился советником! – выпаливает Рич. – Лучше бы мне оказаться в Китае!

Сеймур бормочет:

– Лучше бы тебе оказаться в Утопии.

В письме, которое до сих пор лежит у него в кармане, Мария пишет: «Кромвель, дальше пути нет, я не уступлю ни пяди. Я не подпишу бумагу, порочащую королеву, мою покойную мать. Я никогда не соглашусь, что мой отец – глава церкви. Не позволяйте им меня подталкивать, не позволяйте им умолять меня, я поступлю так, как велит мне совесть. Вы мой лучший друг, моя опора. Вся моя надежда на Вас».

– Думаю, он хочет, чтобы вы ее убили, – говорит Эдвард Сеймур.

В былые дни кардинал любил смеяться над тем, как Генрих, выпростав ногу из-под шлафрока, демонстрировал французскому послу свою икру. «Разве у вашего короля такая нога? Скажите, такая? Господь не обидел короля Франциска ростом, но ему не сравниться со мной шириной плеч».

Ныне тот же король волочит ноги, а выходя из комнаты совета, запахивает шлафрок. Превосходная икра забинтована, лицо одутловатое и бледное. Генрих – средоточие боли, его тело очаг болезни, кровь, желчь и флегма. Его отяжелевшая недужная плоть – место, где все аргументы истощились.

В Тауэре Фрэнсис Брайан спрашивает его:

– Тут вы держали Тома Уайетта?

– Здесь много воздуха, не находите? – говорит он. – Моим друзьям всегда отводят лучшие помещения.

– Одного выпускаем, другого сажаем. – Фрэнсис сползает в кресле, оглядывает комнату. На одном глазу повязка, другой затуманен. – Домашнего ареста было недостаточно?

– Здесь безопаснее. Я говорил то же самое Уайетту.

– Я слыхал, теперь вы хранитель малой королевской печати. Вы лезете вверх с такой прытью, милорд, что скоро в королевстве не хватит лестниц.

– Зачем мне лестницы? У меня есть крылья.

– Так скорее летите во тьму, пока они не растаяли.

– Король полагает, что Мария бы так не упрямилась, если бы ее кто-то не убеждал. И прежде всего ваш зять Кэрью.

– Старина Кара Господня, – смеется Фрэнсис. – Возомнил себя верным рыцарем в черных доспехах. Обещает Марии сделать ее королевой.

Записывать некому. На столе только ин-фолио с бумагами лорда Кромвеля, рядом томик Петрарки: путти, морское чудище, переплет мягкий, словно кожа. Его руки неподвижны. Еще будет время, чтобы все записать.

– Значит, Кэрью. Кто еще?

– Клан лорда Эксетера. Маленький плакса Монтегю.

– Если король арестует их, вы дадите показания?

– Дам. Или я, или они. Почему я должен быть лучше Тома Уайетта?

– Никто и не думает, что вы лучше.

– Но вы ведь не захотите тащить их сюда? Предпочтете договориться.

– Мое природное человеколюбие останавливает меня от…

Фрэнсис фыркает:

– Вас ничто не остановит. Но вы не сможете погубить людей Марии, не затронув ее, а ее трогать вы не хотите. И вы не думаете, что сумеете и дальше управлять Генрихом, если он и дальше будет убивать своих близких.

Он вспоминает Фрэнсиса у эшафота, потеющего в кожаном джеркине, ждущего, когда можно будет помчаться к Сеймурам с вестью, что голова Анны слетела с плеч. Хотите скорости, обращайтесь к Фрэнсису Брайану. Ваши желания бурлят у него под кожей, готовые реализоваться. Если нужно кого-нибудь подкупить или очаровать, провернуть что-нибудь тайное или грязное, вы знаете, кто никогда вам не откажет. Хотите, чтобы кто-нибудь произнес вслух то, что больше никто не осмелится произнести, только кивните Фрэнсису.

– Я вас раскусил, Кромвель, – говорит он. – Считаете себя осторожным и предусмотрительным политиком. А вы такой же игрок, как и я.

– Такой, да не такой. Если вас отравят, вы все равно поползете к карточному столу. Если ослепнете, будете распознавать жезлы и кубки по запаху. Ощупывать пальцами точки на костях.

Фрэнсис говорит:

– Другой с вашим происхождением получил бы спокойное местечко и пересчитывал трофеи. Но не Кромвель. Он должен непременно всем заправлять. Если девчонка Сеймуров родит королю сына, кто займется его воспитанием, если не Кромвель? А если наследником объявят Фицроя, на кого ему положиться, если не на Кромвеля? Если Мария станет королевой, она никогда не забудет, кому обязана спасением.

– Поверьте, Фрэнсис, – улыбается он. – Так далеко я не загадываю. Мне бы пережить эту неделю.

– Вы не остановитесь, пока не станете герцогом. Или королем. – Фрэнсис сдергивает повязку, трет шрам. – Кстати, из вас выйдет неплохой король.

Он отводит взгляд от изуродованного лица Брайана. Тот хохочет:

– Вы видали лица и пострашнее.

Он идет к двери:

– Мартин? Принеси мне кресло. Почему этот жалкий табурет все еще здесь? Разве я не вышвырнул его за дверь?

Появляется тюремщик:

– Никак сам обратно приполз? Я спущу негодника с лестницы.

– Лучше порубите его на дрова, – предлагает Фрэнсис. – Покажите, кто тут главный.

– И кларет захвати, – велит он Мартину. – Запишешь на мой счет.

– У вас тут и счет открыт? Благослови меня, святая Агнесса.

– Я подумываю завести здесь собственного повара, кухонных мальчишек и кладовую для дичи. Я держу тут рубашки на смену и овчинный тулуп. А еще писарей.

– Никаких писарей, – говорит Фрэнсис. – Иначе я не открою рта.

– Если вы дадите обещанное признание, я отложу его до той поры, когда оно мне пригодится. Я сам запишу ваши показания, а остальным незачем знать, что они исходят от вас. Но чтобы хоть кто-нибудь из нас дожил до следующей недели, Кэрью должен написать Марии, что ей не стоит ждать помощи ни от него, ни от его друзей и, если она не поступит так, как я ей велел, ее ждет смерть. Я замолвлю за вас словечко перед Генрихом, – он трет глаз, как раньше Брайан, – и, когда все закончится, вы выйдете на свободу. Это не продлится долго. Марии придется выбирать: отец или папа.

– Отец или мать, – говорит Фрэнсис. – Вы не можете сражаться с мертвыми. Уступите им Марию. Один Бог знает, отчего вы решили связать с ней будущее. Даже если вы спасете ее теперь, она может умереть, с ее-то слабым здоровьем. А если король обратит свой гнев против вас, никто не позволит вам уйти тихо, обрезать яблони и слушать соловьев, как старине Генри Гилдфорду. Вспомните падение Вулси. Не справитесь – и Генрих посадит вас на мое место. Или куда похуже, где вы обрадуетесь и кривому трехногому табурету.

– Надо же, похоже, вас заботит мое будущее, – говорит он. – Советы раздаете.

– Что без вас эта страна? Я предпочту, чтобы вы благоденствовали. Ссужали мне деньги.

Входит Мартин, толкая перед собой кресло. Придется запастись терпением, думает он: даже если я добуду доказательства измены, могу ли я позволить себе извлечь их на свет? Брайан прав. Трудно низвергнуть два старинных семейства и их присных, не успев толком похоронить Болейнов, да еще не повредить при этом девушке, чьи интересы они якобы защищают. Генрих не может быть готов до того, как я буду готов: я должен сдерживать моего кровожадного короля.

– Это не все, Фрэнсис. Когда Кэрью напишет письмо, ваша сестра Элиза должна лично отвезти его в Хансдон и поговорить с госпожой вашей матушкой. Леди Брайан состоит при Марии с рождения. Полагаю, она принимает ее интересы близко к сердцу.

– К тому же, – говорит Фрэнсис, – госпожа моя матушка не такая безголовая дура, какой кажется.

– Пусть поговорят с Марией, мать и дочь, пусть дают любые обещания. Я доверяю всему вашему семейству быть моими посредниками.

– Что ж, – неприязненно замечает Фрэнсис, – если вам обязательно втягивать в это женщин.

– Они уже втянуты. Все это дело вертится вокруг них.

Фрэнсис смотрит в чашу. Он жадно осушил ее, словно хочет разглядеть судьбу в винном осадке.

– Одни говорят, Генрих не убьет свою дочь. Другие говорят, мы не верили, что он убьет жену. Но я… я всегда знал, что он уничтожит Анну Болейн. Если не собственными руками, то чужими.

Приходит тепло. Долгие дни, на протяжении которых, если слухи правдивы, леди Мария не берет в рот ни крошки. Короткие светлые ночи, которые она проводит, меряя комнату шагами, лицо распухло, глаза покраснели. Она утопает в горьких слезах. Слезы полезны молодым женщинам, особенно тем, у кого прекратилось обычное женское, или тем, кто жаждет мужской ласки, но вынужден обходиться без мужчины. Если королевская дочь перестанет плакать, возможно, ей станет хуже. Поэтому никто не утешает ее, когда ее рыдания доходят до рвоты. И когда она восклицает: «Пожалей меня, Господи!» – очевидно, Он ее не жалеет.

Юристы, чьего совета спросил король, постановили, что Марию следует снова привести к присяге, а стало быть, ей прекрасно известно, что ей предстоит. Разумеется, известно, говорит король. По этому поводу у нее не должно быть никаких сомнений. И все же, как месяцем раньше, имея в виду Анну Болейн, он добавляет:

– Кромвель, закон должен быть соблюден до последней буквы.

– Пригласи Шапюи, – велит Ричарду он, лорд Кромвель. – Он должен со мной поужинать. Посол скажет, что у него нет аппетита, однако ничто не мешает ему смотреть, как буду есть я.

Ричард говорит:

– Вам следовало решить этот вопрос две недели назад. С каждым днем вы подвергаете нас опасности. Почему вы не хотите сами навестить Марию?

– Потому что я могу действовать только на расстоянии.

Он вспоминает Виндзорский замок, палящую жару, лето от Рождества Христова тысяча пятьсот тридцать первое. Во дворах телеги со скарбом, король и его приближенные отбывают охотиться, устраивать танцы и прочие развлечения. Он, вынужденный обратиться в незаметную тень, поднялся по лестнице и миновал галерею пустых комнат с закрытыми ставнями, пока не нашел Екатерину в одиночестве, всеми покинутую, ожесточенную, сознающую, но не смирившуюся с тем, что Генрих ушел, не сказав ей ни слова прощания. Ее дочь Мария, хрупкая как тростинка, прислонилась к спинке материнского кресла. Мадам, сказал он, ваша дочь нездорова, ей лучше присесть. От судорожной боли девушка согнулась и вцепилась в позолоту. Екатерина сказала ей на кастильском: «Ты дочь Испании. Стой прямо».

В тот день он сразился за болезненное худенькое тельце и победил. У его ног табурет, на нем подушка, на подушке вышита русалка. Одной рукой он поднял табурет, другой – русалку. Выдержав взгляд испанской королевы, со стуком опустил табурет на каменные плиты пола. Солнце лилось сквозь цветные стеклышки: квадраты света, бледно-зеленого и алого, трепетали, словно флаги, на бледном камне.

Екатерина закрыла глаза. Еле заметно кивнула, словно сама испытывает страдания. Затем открыла глаза, посмотрела в сторону. Он заметил, что принцесса качнулась, шагнул вперед и подхватил ее. Он помнит ее тонкие косточки, трепещущее невесомое тельце, блестящий от пота лоб. Мария опустилась на табурет, он подал ей подушку, всматриваясь в ее лицо. Девушка прижала русалку к животу, обняла, согнулась, чтобы утишить боль. Через секунду со стоном выдохнула. Затем вскинула голову, посмотрела на него изумленно и благодарно. И тут же сделала бесстрастное лицо. Все произошло так быстро, будто и не было. Но до конца разговора, до того как он откланялся и вышел, Мария не сводила с него глаз.

После ужина, когда падает тишина и длинный летний день уступает место сумеркам, они с послом поднимаются на одну из садовых башен. Лондон притаился под ними в голубоватой дымке. На столе блюдо с клубникой, которую они должны доесть, пока не взойдет луна. Посол оставил бумаги у подножия башни. Ин-фолио белой кожи с императорским двуглавым орлом покоится на траве среди маргариток.

– Меня раздражает, – говорит он послу, – как свысока смотрят на Генриха европейские правители. Они могут сколько угодно разгонять парламенты, душить подданных налогами, взламывать церковные сундуки, убивать советников, но если они преклоняют колени перед Ватиканом, то могут служить образцами добродетели, и папа шлет им свое благословение, называя блистательными монархами. Кто из них годами терпел бы рядом бесплодную жену? Давно бы ее отравили. Кто смирился бы с непокорством собственного дитяти? Будь Мария дочерью кого-нибудь из этих правителей, ее бы заперли и забыли, а то и убрали по-тихому.

– Вы правы, – соглашается Шапюи, – но вы же не станете такое предлагать.

– Дело не в том, что я предложу. Эта история меня погубила. Я покойник.

– Вы говорили такое и раньше. Когда вас изводила конкубина.

– Говорил и снова повторю. В этом деле я зашел так далеко, что пути назад нет, – я заверил короля, что Мария подчинится. А Генрих не терпит тех, кто нарушает обещания.

Шапюи задумчиво водит пальцем по мраморным прожилкам столешницы:

– Как вы втащили это сюда?

– Лебедкой через окно. Вы же не думаете, что я помолился мощам епископа Фишера и он заставил стол взлететь?

Он арендовал дом у каноника церкви Святого Варфоломея в Смитфилде. Настоятель Уилл Болтон строил для короля, умело планируя и доводя до конца крупные архитектурные замыслы. Благослови меня, Болтон, говорит он порой, когда приезжает сюда и его лошадь ведут в стойло, а Кристоф втаскивает в дом дорожные сумы. Настоятель отдыхал и охотился здесь летом, и его ребус – бочонок (тон), пронзенный арбалетной стрелой (болт), до сих пор вмурован в стену. Дом маленький, по одной большой комнате на этаже, плодовые деревья, беседки и садовые башни, установленные так, чтобы ловить летний ветерок и разглядывать город над верхушками деревьев.

– Настоятель Болтон в последние пять лет жизни охромел, – говорит он. – Он ни разу не поднимался сюда полюбоваться видом. Хотя стоит ли удивляться, каноник почил в возрасте восьмидесяти двух лет.

– Ну вы-то собираетесь жить вечно, – замечает Шапюи. – И вечно карабкаться вверх.

– Когда войдем в дом, я покажу вам глазурованные плитки в гостиной. Настоящая лазурь. Наверняка Болтон выписал их из Италии.

Приглушенные голоса, голуби устраиваются на ночлег, чистят перышки на голубятне – словно летние снежинки, перья уплывают в сумерки, он провожает их глазами.

Шапюи говорит:

– Меня не удивляет, что все в этой стране презирают Ватикан. Рим своей многолетней нерешительностью предал Екатерину.

– Ее все предали. Королева слушала горстку старух. Фишер, может быть, и святой, но ничем ей не помог. Полагаю, он советовал ей крепиться и надеяться на лучшее. А что до ее друзей за границей… что сделал для нее император? Издавал воинственные звуки?

Шапюи говорит:

– Мой повелитель воевал с турками. У него хватало забот поважнее, чем усмирять своевольного правителя маленького острова.

– А что сдерживает моего короля сейчас? Он в своем праве. И волен вести себя с собственной дочерью как пожелает.

– Я заранее извиняюсь за то, что скажу, – говорит Шапюи, – и да простят меня умершие, но, если император не предпринимал шагов ради спасения своей благородной тети, возможно, он просто не знал, что с ней делать. Она стала бы ему обузой. Королева привыкла жить на широкую ногу. И могла дожить до преклонных лет.

Человек, способный так открыто высказать то, что у него на уме, отринув условности, достоин уважения. Он всегда говорил, не стоит недооценивать Шапюи. Под маской показной учтивости страстный маленький человечек, коварный, но всегда готовый рискнуть.

– С Марией все иначе, – продолжает посол. – Даже если ей не суждено править самой, на трон могут претендовать ее отпрыски, и они способны развернуть мир в сторону, угодную императору. Вы сказали, Генрих в своем праве. Но какие бы заботы ни тревожили императора, он не допустит дурного обращения с Марией. Он пришлет корабли.

– Они никогда не пристанут к берегу.

– Вы видели карту этих островов? Мой господин правит морями. Пока вы будете защищать побережье Кента, он вторгнется со стороны Ирландии. Пока будете следить за юго-западом, нападет с северо-востока.

– Его капитаны сгинут на этих берегах. Король сказал, что съест их живьем.

– Я должен это передать?

– Как хотите. Вы понимаете и я понимаю, что император не в силах спасти Марию. Ее дело не терпит отлагательства.

В пролете винтовой лестницы возникает голова Кристофа.

– Господа, желаете цукатов? – Он со звоном опускает на стол серебряный поднос. – Здесь мастер Зовите-меня. – Кристоф бросает злобный взгляд на Шапюи. – Пришел заняться шифрами. Он может взломать любой.

Шапюи всплескивает руками. Он боится за бумаги, которые оставил у подножия башни. У посла ноют коленные суставы, и от мысли, что надо спуститься на три пролета и подняться обратно, Шапюи издает тихий стон.

– Попроси Зовите-меня подождать в тени виноградных лоз, послушать соловьев. Затем принеси бумаги посла. И не смей в них заглядывать.

Голова Кристофа пропадает из виду.

– Что за осел! – Шапюи берет с блюда ягоду и хмурится. – Томас, я понимаю, нелегко внушить невинной девушке, что мир не таков, каким она его воображает. Покойная Екатерина в присутствии дочери не позволяла и словом осудить короля. Во всем был виноват кардинал, совет, конкубина. Генрих был всегда прав. Естественно, Мария ожидала, что отец немедленно заключит ее в свои объятия, как только с Анной Болейн будет покончено. – Посол осторожно откусывает от ягоды. – Естественно, вы должны ее в этом разубедить.

Он кивает:

– Она не знает своего отца.

– Да и откуда? Она не видела его пять лет. Она была в заточении.

– В заточении? Ее содержали в роскоши.

– Но мы не должны говорить об этом ей, Томас. Лучше заверить ее, что она страдает, на случай если она считает, что страдала недостаточно. Мария хвасталась мне, что не боится топора.

– Не боится? Когда наступит ее последняя ночь на земле, которую она проведет без сна, и впереди останется только жалкий завтрак с палачом, поздно будет плакать и умолять меня ее спасти.

В последовавшем молчании он гадает, куда подевался Кристоф? Неужели читает бумаги посла? То-то будет скандал. Впрочем, это может быть полезно, если бумаги на французском. У Кристофа отличная память.

– Ее мать… – Посол осекается. В сгущающихся сумерках он опасается говорить о мертвых дурно. – Я думаю, она поклялась Екатерине, что не отступится. Живых переубедить можно. С мертвыми не договоришься.

– Она не хочет жить?

– Не любой ценой.

– Значит, такой ее запомнит история – внучкой испанских королей, которой не хватило ума или расчета, чтобы себя спасти?

Кристоф ухает снизу, заставляя посла, положившего в рот анисовый леденец, поперхнуться. Юноша врывается в башню, хлопает бумагами об стол – черный орел на фоне белого мрамора.

– Почему так долго, Кристоф?

– Из Ислингтона пришли вести, что надвигается ненастье. Коровы улеглись на поле. Умоляю, спускайтесь, как только начнется дождь. Если сюда ударит молния, вам конец. Только дурак будет торчать на башне в грозу.

– Я увижу по небу. Сначала гроза начнется над Лондоном.

Голова Кристофа скрывается из виду, сальный шар под шляпой набекрень. Он ждет, пока юноша окажется вне пределов слышимости, и говорит:

– Если ее отец умрет, Мария может стать королевой вне зависимости от желания Генриха или парламентского акта. А став королевой, наведет свои порядки. Вернет нас под власть Рима. Закует в кандалы. С радостью отрубит мне голову. Я не верю ни единому ее слову.

– Какому именно слову?

Он вынимает из кармана письмо и подталкивает к послу:

– Послать Кристофа за свечой?

– Я разберу, – говорит Шапюи. – Ее рука, – соглашается он и прищуривается. Арка позади него наполняется отраженным вечерним светом, бледным матовым сиянием. – Она полна решимости отвергнуть присягу. Однако называет вас своим другом, ближайшим после отца, храни Господь ее невинную душу, своим лучшим другом.

– Должен ли я ей верить? Думаю, она исполнена вероломства.

Он наслаждается собой. Послу придется меня уламывать, думает он. Я буду изображать ветреную наследницу, а ему придется прогонять мои страхи и задабривать меня обещаниями.

– Мария уже навлекла на меня неисчислимые беды, – говорит он. – Я утратил расположение короля, а что у меня есть, кроме этого? Даже если король меня пощадит, кому нужен отставной советник?

Посол не включается в игру, лишь мрачно замечает:

– Почему она считает вас другом? Должно быть, это идет от ее матери. Единственное объяснение. После всех трудов… – Шапюи резко обрывает себя, он разгневан и пристыжен. – Если она вам доверяет, придется и мне вам довериться. Что за наказание!

– Вам следует убедить ее подчиниться отцу и уладить все с императором. Он должен дать ей благословение.

– К несчастью, я не держу императора в кладовке, чтобы всякий раз спрашивать у него разрешения.

– Разве нет? Так повесьте там его портрет. Со временем вы научите его вам отвечать.

Ему кажется, внизу кто-то топает.

– Ш-ш-ш.

Он встает, кричит в пролет:

– Кто там?

Посол подбирается, готовый при любой опасности спуститься с башни. В окне нет стекла, меркнущий свет окрасил кирпичную кладку слабым румянцем.

Ответа нет. Настоятель Болтон не озаботился тем, чтобы выстроить высокую стену или укрепить изгородь. Злоумышленнику ничего не стоит согнуть иву или акацию, раздвинуть податливую лещину и проникнуть внутрь. Он кладет руку на сердце, нащупывая кинжал между шелком и льном.

– Оборонять башню нетрудно, – замечает он. – Даже садовую. Просто сбрасываешь всех сверху.

– Уверен, вам понравится, – говорит Шапюи. – Говорят, вы подрались с советником Фицгийомом. Томас, какой вы еще ребенок.

– Кристоф? – зовет он, его голос закручивается в каменной спирали. – Ты здесь?

Эхом приходит ответ:

– А где еще мне быть?

Кристоф удивлен. Юноша всегда настороже, не зря все детство провел среди воров. Когда Кристоф не исполняет его поручений, он садится на корточки, прислонившись спиной к стене, опускает голову и, кажется, дремлет, но уши держит востро и незаметно зыркает по сторонам.

– Никого нет, – успокаивает он посла, – только Кристоф.

Шапюи откидывается в кресле.

– Ешьте клубнику, – говорит он. – Напишите в Рим.

– Не доверяю я этому фрукту. Почему вы едите его сырым? – Шапюи хмурится. – Chez-moi[16] его запекают в тесте.

– Папа простит ее, если для нее это вопрос жизни и смерти. Скажите, что получите для нее отпущение грехов. Если беспокоитесь о цене, я сам улажу этот вопрос с Римом.

– Я больше беспокоюсь о том, что у меня случится несварение. И о том, что мои доводы ее не убедят.

– Отправляйтесь с утра, я выпишу разрешение. – Он наклоняется к послу. – Скажите ей, что, пока Анна Болейн была жива, Генрих никогда не восстановил бы ее в правах наследования. Но сейчас, если она готова к безусловному подчинению, фортуна может перемениться.

– Вы делаете Марии предложение? – Шапюи поднимает брови. – Я думал, Генрих предпочитает ей своего бастарда. Я думал, вы сами благоволите к Ричмонду. Что случилось?

– Нельзя посадить на трон Ричмонда, не вызвав ожесточенных споров. На ком бы ни был женат король – если он когда-либо был женат, – всему свету известно, что он никогда не состоял в браке с матерью Ричмонда. Что до новых наследников, то можно ли полагаться на живучесть младенцев? Скажите Марии: если она готова поступиться своими убеждениями, сейчас самое время позаботиться о будущем. – Он откидывается в кресле. – Да, после она будет себя презирать. Но такова цена. Скажите ей, время все залечит.

– Мне кажется, – говорит посол, – все ваши речи сводятся к одному: вы будете жить, если позволит Кромвель. Возможно, вы даже будете править, но только с позволения Кромвеля.

– Можете и так сказать. – Он начинает терять терпение. – Можете сказать что хотите. Я пришлю ей документ, который она должна подписать. Акт о повиновении. Ей необязательно его читать. Лучше не читать, тогда впоследствии она сможет от него откреститься. Но пусть его перепишут, король не должен видеть, что он составлен моей рукой.

– Разумеется. – Шапюи улыбается. – Она не глупа, вы же знаете.

– Скажите ей, что отныне я обещаю ей защиту. Она будет жить свободно как королевская дочь, и никто не заставит ее молиться так, как молюсь я, или отказаться от святых и обрядов. Но пусть знает: если не подчинится сейчас, она пропала. Я буду считать ее самой жестокой и неблагодарной из женщин. Я не стану препятствовать воле короля. И даже если случится чудо и она останется в живых, для меня она все равно что умерла. Я попрощаюсь с ней навеки. Никогда больше не появлюсь перед ней. Не взгляну на нее и не перемолвлюсь с ней ни словом.

Пауза.

– Ясно. – У посла язвительный вид. – Об этом лучше напишите ей сами. А я обещаю передать письмо.

– Спускаемся?

Вставая, Шапюи морщится и трет спину:

– Сначала вы, милорд. Мне потребуется время.

Он поднимает бумаги посла с мраморной столешницы:

– Позвольте мне.

Он спускается. На первом пролете бросает через плечо:

– Обещаю не заглядывать внутрь.

Кристоф на посту, в той самой позе, в какой он его воображал. Рядом в сумерках маячит тень.

– Добрый вечер, сэр, – мягко произносит тень. Это мастер Ризли с охапкой пионов в руках.

В гостиной с лазоревой плиткой, где пламя единственной свечи мерцает на синеве, он пишет первый черновик. Ему трудно вообразить себя королевской дочерью. На рассвете забирает черновик с собой в город и в первых солнечных лучах снова корпит над бумагой: робкий, дрожащий, покорный. Вероятно, черновиком следовало бы заняться в одиночестве, но не хочется слишком много о нем думать.

Он берет перо, проверяет острие:

– Это потребует самоуничижения.

Ричард Кромвель спрашивает:

– Мне привести кого-нибудь более способного?

– Ричард Рич знает толк в искусстве пресмыкаться, – говорит Грегори. – И Ризли умеет лебезить, если потребуется.

Он начинает: «Смиренно простираюсь перед вашим величеством…»

– А что, если так? «У ног вашего величества», – предлагает Грегори.

– Это слишком, – замечает Ричард.

– Возможно, но не грех и подольститься.

Он исправляет фразу:

– Только не вздумайте упомянуть, чем мы тут занимались, за пределами этой комнаты. Король должен думать, будто она сочинила сама. «Пишу вам, чтобы…» Чтобы что?

– «Чтобы открыть свое сердце… вручаю мою душу… всецело предаю мое тело… не желая иного положения, состояния, а равно статуса и способа существования, нежели тот, который ваша милость сочтет…»

– Словно учебник по праву, – говорит Ричард. – Одного, другого, третьего.

– Верно, не пойдет. Она же не судейский из Грейз-инн.

Он раздражен. Он не умеет писать, не учитывая все возможные обстоятельства, исключая любые лакуны, щели, крошечные просветы, которые позволят смыслу вытечь и ускользнуть. «Простить мои прегрешения… Я признаю, принимаю, выражаю согласие, отдаю должное, полагаю законным…»

– Короля не должно удивлять, что она обратилась к юристам, – говорит Грегори. – И поэтому в ее признании чувствуется их рука.

– «…признаю и принимаю право его королевского величества быть перед Господом верховным главой церкви Англии… И от чистого сердца, без всякого принуждения заявляю и признаю, что брак, ранее заключенный между его величеством и моей матерью, был по законам божеским и человеческим кровосмесительным и нелегитимным…»

– Кровосмесительным и нелегитимным, – повторяет Грегори. – Это охватывает все. Больше желать нечего.

– Если забыть, – замечает Ричард, – что фактически она не приносит слов присяги.

Он посыпает чернила песком.

– Пока никто не откроет Генриху на это глаза.

Пусть это будет ее собственное признание, сокрушительное и всеобъемлющее. Упоминая Екатерину, он называет ее «покойной вдовствующей принцессой», как надлежит верноподданным, но также «моей матерью», моей дорогой матерью, чьи руки бессильно опущены и вздрагивают внутри савана. Каталина, сегодня ты повержена, живое победило мертвое, Англия одержала верх над Испанией. Он и раньше писал письма за Марию, более жалобные и угодливые: «Я всего лишь женщина, и я ваше дитя». Они не имели успеха и не тронули сердце короля. Чтобы тронуть его сердце, вы должны дать ему все, чего он хочет, и в той форме, о которой он до поры до времени не догадывается сам. «Я вручаю мою душу вашему попечению и предаю мое тело на вашу милость».

– Пусть Рейф отвезет это в Хансдон, – говорит он. – И сегодня же получит ее подпись.

На дворе третья неделя июня. Анна умерла хмурой дождливой весной, но прошел месяц – и лето в разгаре. Жарким утром закрываете глаза, и на веках пылающий отпечаток золотистой ткани. Поднимаете руку, чтобы прикрыть лицо, и сияние становится пурпуром, словно епископы просвечивают сквозь пламя. С герцогами Норфолком и Суффолком он скачет в Хансдон, почтить юную леди, раскаявшуюся, смирившуюся, униженную – и снова достойную называться дочерью короля.

Хертфордшир – графство богатое и многолюдное, в нем много зелени, а также усадеб джентльменов и придворных. Дом, построенный из кирпича на возвышенности, приспособлен для приема королевской семьи. Поместье старое, но нынешнему дому всего около восьмидесяти лет. Они гордятся древними грамотами с раскрашенными щитами и гербами давно забытых лордов: черная полоса наследницы Деспенсеров, серебряный лев Моубреев, королевский герб Эдмунда Бофорта с сине-серебряной составной каймой. Два года назад король потратил около трех тысяч на новую черепицу и перекрытия, а также прислал людей из мастерской Галейона Хоне украсить стекла главных покоев розами в полоску, любовными узелками, трепещущими белыми соколами и геральдическими лилиями. В то же самое время – как оказалось, весьма кстати – дом обзавелся новыми петлями, запорами, крючками, засовами и замками.

В пути челядь трех лордов едет отдельно во избежание ссор.

Норфолк посмеивается:

– Все знают, чем занимается Кромвель, когда забирается к северу от Лондона. Останавливается в каком-нибудь грязном кабаке, хватает судомойку и получает свое. – Мало того что герцог выражается куда грязнее, он сопровождает свои слова жестами: поднимает и опускает локоть, сжимает и разжимает кулак.

Чарльз Брэндон хохочет. Такие шутки ему по вкусу.

Он замечает, что Томас меньшой скачет рядом с Норфолком. О чем бы братья ни шептались, когда он оставил их одних, они шепчутся снова.

– Видите? – спрашивает он Суффолка.

– Вижу, – отвечает тот. – «Навеки ваш, Правдивый Том». Полюбил-Разлюбил. Блещут-Плещут. Птичьем-Девичьем.

Бедняга, думает он. Даже Суффолк понимает, как дурны его вирши. Он вспоминает потрясенное лицо молодого Говарда при словах, что дамы обмениваются его стихами. Словно Правдивый Том впервые об этом слышал. Словно думал, что после прочтения дамы съедают бумагу.

В доме их встречает леди Шелтон. Мария состоит под ее присмотром последние три года – должность, которой не позавидуешь. Входит Брэндон, леди Шелтон приседает:

– Милорд Суффолк. И Томас Кромвель, наконец-то.

Она горячо целует его, словно кузена. Томаса Говарда, который и впрямь приходится ей кузеном, спрашивает:

– Мы можем надеяться, что ваша милость не станет портить мебель? Согласно описи, шпалера, которую ваша милость разорвали, стоит сто фунтов.

– И что с того? – спрашивает Норфолк. – Я же не зад подтер вашей шпалерой. Где Джон Шелтон? Впрочем, не надо, я сам его найду. Чарльз, идемте со мной.

Герцоги выходят, криками требуя хозяина дома.

Он спрашивает:

– Норфолк набросился на шпалеру? Чем еще он успел вас удивить?

– Угрожал избить леди Марию, повредил кулак о стену. – Леди Шелтон прикрывает рукой улыбку. – Буянил, словно пьяный медведь. Я думала, Мария лишится чувств. Я сама чуть в обморок не упала. Но теперь, слава богу, вы здесь.

– Безобразнее прежнего, – говорит он. – А вот вы, миледи, от забот и тягот становитесь только краше.

Леди Шелтон не держит на него зла, хотя покойная королева приходилась ей племянницей. Она отмахивается от комплимента, говорит:

– Пресвятая Дева, мы вас заждались. Леди Брайан, как вам известно, вверены заботы о малышке, но поскольку она опекала Марию с тех пор, как ее отняли от груди, то считает нужным вмешиваться во все на свете и указывать Шелтону, как вести хозяйство, словно весь мир вертится вокруг леди Элизы. У нас нет никаких инструкций, запрещено только называть ее принцессой Елизаветой. Как вы считаете, король от нее отречется?

Он пожимает плечами:

– Мы не смеем спрашивать. Нога беспокоит Генриха, он не в духе, потому что не может с утра три часа ездить верхом, а после играть в теннис. С королем непросто сладить, когда ему недостает моциона. Но кто знает, теперь, когда леди Мария подчинилась, возможно, мы найдем способ к нему подступиться. Что вы думаете? Вы видите ребенка каждый день.

– Я думаю, она дочь Генриха. Никому не даст покоя своим ревом. У кого-нибудь из любовников Анны были рыжие волосы?

– Ни у кого из покойных джентльменов.

Леди Шелтон задумывается.

– Понятно… выходит, были и другие? Те, которых не судили? – Ее мысли кипят. – Уайетта можно назвать светловолосым…

– Уайетта можно назвать лысым.

– Вы, мужчины, так безжалостны друг к другу.

– Король полагает, Анна спала с сотней мужчин.

– Неужели? Мало ему быть простым рогоносцем. – Она оглядывается через плечо. – Это правда, Уайетта освободили?

Ему хочется сказать, земля приняла вашу племянницу, пора двигаться дальше.

– Никто больше не содержится в тюрьме по этому делу. Вы слыхали о письме из Италии?

– Рейнольд, да. Редкий дурак. Я решила, что он погубил Марию. А что дочь Джона Сеймура? Как держится, она ведь теперь хозяйка?

– Она подходит Генриху. Смиряет его норов.

– Для этого хватило бы и мокрой тряпки. Впрочем, я желаю ей успеха. Возможно, она не так проста, если сумела одолеть мою племянницу.

Леди Шелтон берет его под руку, ведет вглубь дома и велит принести вина.

– Я расскажу вам, как было, когда Сэдлер приехал с вашим письмом. Мы можем присесть. Шелтон просидит с герцогами не меньше часа, будет изливать жалобы на леди Брайан.

Ему нравится слушать леди Шелтон. Ее рассказу можно доверять.

– Ступай, Роб, – говорит леди Шелтон слуге.

Мальчишка – Мэтью из Вулфхолла – поворачивается к двери и ловит его взгляд. Он отводит глаза. Я же говорил ему, думает он, как бы одиноко тебе ни было – странный дом, чужое имя, – ты не должен подавать мне никаких знаков, особенно в присутствии женщин, которые порой видят то, что упускают мужчины.

– Мы с часу на час ждали ваше письмо, – говорит леди Шелтон, – и документ, который Мария должна подписать. Императорский посол Шапюи посетил нас два дня назад и просидел с ней три или четыре часа. Есть он не стал, но осушил большую кружку эля. Шелтон сказал тогда: «Надеюсь, бедняга не пожалеет об этой кружке. Когда молодая дама считает себя принцессой, как извиниться и оставить ее ради того, чтобы навестить ночной горшок?» Посол вышел от Марии с таким видом, словно речь шла о спасении его собственной жизни. Шелтон проводил его и пожелал счастливого пути, а когда вернулся в дом и стаскивал сапоги, Мария вбежала к себе, заперлась на засов и придвинула к двери сундук. Для нас такое не впервой. Обычно мы зовем крепкого детину, который рубит для нас дрова. Шелтон послал за ним и на этот раз, и, когда дровосек вышиб дверь, Мария как ни в чем не бывало читала молитвы.

Однако у нее был еще целый день, думает он, чтобы осмыслить предстоящее.

– Когда прискакал Сэдлер, давно стемнело, на часах было одиннадцать. Мария еще не спала, вытянулась на покрывале в сорочке, мы не смогли заставить ее лечь на простыню. Она сказала: «Если это джентльмен, я оденусь. Если письмо, то заявляю вам, что прочту его не раньше утра». Это Сэдлер, ответили мы и принялись гадать, как она поступит, потому что раньше она утверждала, что Сэдлер не джентльмен, хотя и приближенный короля.

Как с ней сладить, думает он.

– Но тут она воскликнула: «Сэдлер – слуга лорда Кромвеля!» – бросилась вниз по лестнице, не обувшись, и вырвала пакет у него из рук. Она сказала: «Отдайте его мне, и покончим с этим!» Прижала пакет к себе и унеслась наверх, крича: «Я подпишу! Я должна. Шапюи мне советовал, император мне велел, а папа простит меня, потому что меня заставили, и это не грех».

Леди Шелтон продолжает:

– Я в жизни так не удивлялась. Позднее она вышла из комнаты, брызгая слюной, и обратилась ко мне: «Шелтон, скоро вашей службе придет конец. Мой добрый отец призовет меня к себе. И вы никогда больше не будете за мной шпионить». – Леди Шелтон сжимает в руках кубок с вином. – К полуночи она подписала документ и заявила, что не желает, чтобы он оставался в доме. Велела мастеру Сэдлеру убираться в ночь. «Или письмо, или я. Я не останусь с ним под одной крышей». Какая глупость, ворота парка охраняются, она не одолела бы и пятидесяти шагов. Вообразите, все это время леди Брайан таскалась за ней с горячим отваром ромашки и вопила: «Моя дорогая, вы подхватите лихорадку!» А в детской не переставая ревел этот дьявольский ребенок – у нее все еще режутся зубы, – и тут Шелтон, который в обычных обстоятельствах держится учтиво, как заорет: «Прочь отсюда, леди Брайан! А вы, принцесса, живо пейте, если не хотите, чтобы я зажал вам нос и заставил выпить силком!» Простите его, что назвал Марию принцессой, но это самый быстрый способ заставить ее подчиниться. Затем мастер Сэдлер заявил весьма разумно и любезно: «Я не погнушаюсь соломенным тюфяком в беседке, а письмо заберу с собой. Думаю, это всех устроит».

Хороший мальчик. Он улыбается. Клянусь вам, сэр, говорил ему Рейф, чтобы убраться из этого дома, я провел бы ночь в гамаке, в хлеву или на траве. Так и вышло, ночь я проспал как убитый, во сне видел мою жену Хелен, а проснулся под пение птиц, прижимая Хелен к груди. Мне принесли хлеба и эля, а еще воды, чтобы умыться. Не побрившись и наскоро попрощавшись, я сел на лошадь и поскакал к вам. Поверьте, сэр, стоило провести ночь под звездами, чтобы, передавая вам пакет, увидеть, как просветлело ваше лицо.

Он отставляет кубок:

– Миледи, нам надо идти к остальным. Я защищу вас от Норфолка. Я не шпалера, меня так легко не порвать.

Мария Болейн однажды припала ко мне, приняв за стену. Норфолк ударит меня кулаком, но кулак отскочит.

Леди Шелтон спрашивает:

– Мы с Джоном гадаем, распустят ли ее двор?

– Не сейчас. – Он умолкает, потом говорит: – Король не примет Марию, пока весть о ее покорности не перелетит границу и он не удостоверится, что Рим и император знают.

– Разумеется. Иначе это будет выглядеть так, будто король передумал и решил не настаивать. Или испугался императора.

– Вы разумная женщина. Идемте. – Он подает ей руку. Все Болейны не чужды политике. – Можете смягчить условия ее содержания. Никаких посетителей без моего согласия, но она может прогуливаться в парке. И переписываться.

Леди Шелтон опирается на его руку:

– Я думаю, она только притворяется покорной.

– Леди Шелтон, – говорит он, – мне все равно.

Войдя к Марии, они преклоняют колени. Норфолку, как самому знатному, надлежит приветствовать ее от имени короля, могущественного и милосердного властелина, да продлятся дни его правления. Просить прощения за нанесенные обиды, за излишнюю настойчивость. Лишь страхом за ее жизнь можно оправдать резкость их предыдущих бесед, говорит Норфолк.

– Томас Говард, – отвечает Мария, – я удивляюсь вашей смелости.

Норфолк вскидывает голову, глаза вспыхивают.

– Милорд Суффолк, – Мария отворачивается к Брэндону, – на вас вины нет.

– Ну, раз так… – Брэндон пытается встать, один взгляд – и он снова опускается на колени.

– Вероятно, вы считаете женщин немощными созданиями, – обращается Мария к Норфолку, – если думаете, что они не способны помнить дольше недели. Я на память не жалуюсь. И не забыла, как вы преследовали мою мать.

– Я? – удивляется Норфолк. – О чем вы…

– Мне известно, что вы поощряли честолюбивые замыслы вашей племянницы Анны, затем отреклись от нее и довели ее до смерти. Полагаете, я не испытываю жалости к этой заблудшей женщине? – Мария берет себя в руки, понижает голос. – Я не чужда раскаяния.

Стоя на коленях, он рассматривает королевскую дочь. Ей двадцать лет, и, очевидно, она уже не вырастет. Мария выглядит такой же тощей и чахлой, как в Виндзоре пять лет назад. Болезненное бледное личико, мутные глаза, удивленные и наполненные болью. На ней корсаж и юбка цвета пижмы, который совершенно ей не идет. Волосы забраны под шелковую плетеную сеточку. Мария не носит гейбл, вероятно, чтобы не давил на голову, которая болит нестерпимо.

– Моя дражайшая леди, – говорит Чарльз. Голос непривычно мягок. Герцог повторяет фразу, но больше ему сказать нечего. – Что ж, здесь Кромвель. Все образуется.

– Образуется, как же! – огрызается она. – Когда милорд Норфолк все исправит. Вы собираетесь пользовать меня как свою жену?

– Что? – Герцог таращит глаза, губы трогает непрошеная ухмылка.

Мария вспыхивает:

– Я имела в виду, вы собираетесь меня бить?

– Кто сказал вам, что я бил жену? Кромвель, вы? Что наплела вам эта окаянная баба? – Герцог разворачивается, простирает к ним руки. – Шрам на виске, который она показывает, был у нее до нашей встречи. Она утверждает, что я стащил ее с кровати, где она рожала, и проволок по комнате. Клянусь Иоанном Крестителем, не было такого!

Мария говорит:

– Я не знала этой истории, теперь знаю. Вы не уважаете женщин, даже если Господь поставил женщину над вами. Ступайте. Я хочу поговорить с лордом Кромвелем наедине.

– Вот как? – Норфолк усмирен, но усмирен не до конца. – И что такого вы хотите ему сказать, чего не готовы сказать нам?

– Чтобы объяснить это вам, милорд, не хватит вечности.

Брэндон уже на ногах. Больше всего на свете ему хочется убраться восвояси. Норфолку подъем дается тяжелее. Нога подворачивается, он с силой наступает на камыш, которым устлан пол, кряхтит, рука молотит по воздуху. Чарльз подхватывает его под локоть:

– Держись крепче, Говард, я тебя подниму.

Норфолк отпихивает его:

– Отпусти меня! Это судорога. – Герцог не желает признавать возраст.

Он обходит герцогов – позвольте, милорд Суффолк, – обхватывает Томаса Говарда обеими руками сзади и небрежным рывком поднимает на ноги. Его сердце поет.

– Итак, – говорит Мария. – Я слышала, теперь вы хранитель малой королевской печати. А что случилось с Томасом Болейном?

– Король разрешил ему удалиться в Сассекс и жить в мире и покое.

Она презрительно фыркает, трет лоб, – кажется, даже сетка ее раздражает.

– Болейн, в отличие от Томаса Говарда, всегда был любезен с моей матерью. Никогда не оскорблял ее, по крайней мере в глаза. И все-таки он холодный и себялюбивый человек и водит компанию с еретиками. Король милостив.

– Некоторые говорят, даже слишком.

Это предупреждение. Она не слышит его:

– Вы стали таким влиятельным, лорд Кромвель. Возможно, вы были таким всегда, только мы этого не замечали. Кому ведомы замыслы Господа?

Только не мне, думает он.

– Я велел Кэрью написать вам. Полагаю, он написал?

– Да, сэр Николас дал мне совет.

– Который вас разочаровал.

– Который удивил меня. Видите ли, милорд, я знаю, что он принес присягу, несмотря на то что поддерживал мою мать. Я думаю, все, кто остался в живых, ее принесли.

Не все, думает он. Бесс Даррелл не принесла. Любовница Тома Уайетта.

– Миледи Солсбери подписала, и ее сын лорд Монтегю, лорд Эксетер и все Куртенэ. Покуда была жива Анна Болейн, им приходилось перед нею склоняться. Но я думала, после ее смерти им незачем скрывать свои истинные мысли. Почему не сказать прямо, что отец должен примириться с Римом? Почему не помочь мне вернуть отцовское расположение, а также мои права и титул? Я не знала, что король будет упорствовать в своих заблуждениях, не знала…

Что вокруг столько робких сердец? Столько соглашателей, честолюбцев и трусов?

– Они предоставили отдуваться вам, – говорит он. – А сами по привычке спрятались.

– С тех пор как я получила эти советы от моих друзей – такие отличные от того, что они говорили раньше, – я почувствовала себя очень одинокой, милорд.

Она идет к нему – он успел забыть, какая она неуклюжая, тычется, словно слепая. На низком столике стеклянный графин в серебре. Она замечает его, делает шаг вбок, хватается за столик, он наклоняется, плещется вино – багряная волна заливает белую льняную скатерть.

– Ой! – вскрикивает Мария, хватает графин, тот выскальзывает из ее пальцев…

– Оставьте, – говорит он.

Она в ужасе смотрит себе под ноги, шарахается от осколков:

– Это графин Джона Шелтона. Из Венеции.

– Я пришлю ему другой.

– Я знаю, у вас там друзья. Посол Шапюи мне сказал.

– Я рад, что он сумел объяснить вам опасность вашего положения. Последняя неделя была… – Он качает головой.

– Шапюи сказал: «Кромвелю пришлось применить все свои таланты и добродетели. Рискнуть всем. Он уже ощущал острие топора». – Подол ее платья пропитался кларетом, она безуспешно пытается стряхнуть влагу. – Больше никто из лордов за меня не вступился. Ни Норфолк, он не стал бы. Ни Суффолк, он бы не посмел. Мы этого не забудем…

Она запинается. Вот она и назвала себя во множественном числе, думает он. Уже.

– Посол говорит: «Кромвель еретик, но мы должны надеяться, что Господь направит его к истинной вере».

– Мы все на это надеемся, – замечает он набожно.

– Я часто спрашиваю себя, почему я не умерла в колыбели или в утробе, как мои братья и сестры? Должно быть, у Господа был особый замысел относительно меня. Возможно, вскоре я буду возвышена так, как не смею и мечтать.

Опасность возникает внезапно, словно удушливая вонь вспыхнувшей серы. Когда Мария движется, платье цвета пижмы отбрасывает бледный желтушный отсвет. Она, как и Ричмонд, думает, что Генрих при смерти.

– Какой у Господа мог быть замысел, кроме того, чтобы вы жили в довольстве и были доброй дочерью своему отцу? – спрашивает он.

– Я всегда буду послушна королю. Но у меня есть другой Отец, Небесный.

– Волю Отца Небесного порой трудно истолковать, воля же вашего отца предельно ясна. Поздно делать оговорки, Мария. Вы подписали документ.

Она поднимает глаза, во взгляде ярость. В следующий миг они уже вновь бесстрастно-голубые, как у Генриха.

– Да, я приложила к нему руку.

– Шапюи прав. Я не смог бы сделать для вас большего. И сомневался, хватит ли моих сил даже на это. Ваш отпор ранил вашего отца, его здоровье пошатнулось.

– Я верю, – говорит она. – Мое здоровье тоже пошатнулось. Итак, когда я могу вернуться ко двору? Вы могли бы забрать меня с собой уже сегодня. Пусть мне найдут лошадь. Мы будем в Гринвиче до темноты.

– Король в Уайтхолле. К тому же многое еще нужно устроить.

– Разумеется, но я неприхотлива. Я готова разделить ложе с прачкой, лишь бы быть рядом с отцом. – Она снова начинает ходить по комнате, давя осколки. – Я знаю, вы считаете меня хилой. Леди Шелтон говорит, труп и тот порумянее, и она права. Но я всегда была хорошей наездницей. Клянусь, я не отстану от вас в дороге.

– Леди Мария, вам придется набраться терпения. Король должен удостовериться, что весть о вашем решении разлетелась по стране и за ее пределами.

– Теперь об этом узнают все, – говорит она, – я понимаю.

– И мало кто усомнится, что вы поступили правильно.

– Шапюи рассказал мне о письме Рейнольда. Ко мне это не имеет никакого отношения. Я ничего не знала.

Я могу лишь пожалеть тебя, думает он, даже если не до конца тебе верю.

Он говорит:

– Ваши сторонники – Куртенэ, Поли, – забудьте о них. Они уверяют, будто чтут вашу древнюю кровь, но больше думают о своей. Возможно, они не прочь выдать вас за кого-нибудь из своих наследников, но взамен потребуют подчинения, ибо жена должна подчиняться мужу, будь она хоть королевской дочерью. И если вашему отцу, не приведи Господь, суждено умереть до того, как у него родится сын, они потребуют корону. Они могут выступать под вашими знаменами, но никогда не позволят вам править.

Мария отворачивается. В солнечном свете, что пробивается сквозь королевские гербы, сквозь желтую шкуру львов на стекле, она поднимает руки, теребит шелковую сетку чепца, стаскивает его. Опустив голову, трет виски и лоб, затем вынимает шпильки, распуская волосы.

Он смотрит на нее, онемев. На его памяти женщины проделывали такое только в одном случае. Да и то он знавал такую, которая, прежде чем приступить к делу, плотнее затягивала волосы в пучок на макушке.

Она говорит:

– Я так страдаю, мастер Кромвель, что думаю, Господь меня любит. Простите, я больше не в силах выносить эти путы. Голова болит, зубы ноют. Джон Шелтон сказал, может быть, лучше их вырвать, чтобы боль ушла. У меня течет из глаз и носа, а тут, – она подносит руку к щеке, – опухоль размером с теннисный мяч.

Она невинна, думает он. Сомнений быть не может. Как она сказала Норфолку: «Вы собираетесь пользовать меня как свою жену», не ведая, отчего он ухмыляется.

– Миледи, – говорит он, – позвольте мне вам помочь. Ваши глаза, голова, ваш разум, все ваши органы взбунтовались. Вы не можете переварить съеденное, ночной сон вас не освежает. Но теперь вы избрали правильный путь, поступили как все – мужчины и женщины, любящие Господа, – все, кто покорился и осознал свой долг перед страной. Вы прилагали все усилия, чтобы отвечать «нет». Теперь вы ответили «да». Выбрали жизнь, и вас ждет процветание. Вы думаете, только слабые люди подчиняются закону, потому что он их страшит? Только слабые люди исполняют свой долг, потому что не смеют отказаться? Это не так. Подчинение дает силу и спокойствие. И скоро вы их ощутите. Поверьте, я не лукавлю. Это будет как солнечный луч посреди долгой зимы.

Она говорит:

– Я бы много отдала, чтобы снова сесть в седло. Но у меня нет лошади. Мне запретили ее иметь.

– Как только я доберусь до Лондона, я найду вам лошадку. И я скажу Джону Шелтону, что вы можете выезжать с сопровождающими когда захотите.

– Он боялся, что крестьяне при виде меня преклонят колени и признают меня принцессой.

Если такое случится, думает он, Шелтон найдет способ их усмирить. И едва ли посол Шапюи выскочит из канавы и похитит вас.

Он говорит:

– В моей конюшне есть прелестная серая в яблоках кобыла, очень умная. Ее можно доставить сюда очень быстро.

– Как ее зовут?

Жидкая рыжеватая прядь ее волос вяло свисает с плеч. Мария беспокойно тянет к ней руку. В это мгновение она выглядит вдвое моложе своих лет.

– Ее зовут Дусёр. Но вы можете назвать ее по-своему.

– Нет. Хорошее имя.

Она роняет чепец на столик, шелковые нити впитывают пролитое вино. Ему хочется поднять чепец, но сетка безнадежно испорчена.

– Ничего, возьму другую, – говорит она. Ее глаза следят за ним, в них горит алчный огонь. – Этот синий на вашем джеркине хорош. Мне нравится узор.

Он вспоминает Марию Болейн. «Мне нравится ваш серый бархат». Как давно это было, словно в другой жизни. Тогда внутри джеркина я был другим человеком. Тоньше? Возможно. Осторожнее? Наверняка.

Он говорит:

– Когда вернетесь ко двору, выберете любой шелк и дамаст, который только пожелаете. Король обсуждал со мной ваши нужды.

Мария подносит ладонь ко рту, издает тихий стон, и ее лоб прорезает глубокая морщина. В следующее мгновение влага начинает течь у нее из носа и глаз, слезы катятся по щекам – тяжелые холодные слезы, словно камни у входа в гробницу.

Он пересекает комнату. На высокой ноте, зажав рот пальцами, она голосит, словно споткнулась о труп. Раскачивается из стороны в сторону, мычит, и он подхватывает ее, чтобы не упала. Ее мышиные косточки трепещут в его руках. Дверь открывается. Леди Шелтон окидывает взглядом разбитое стекло, багровое пятно, девушку с перекошенным лицом и обращается к ней строго, как к собственной дочери:

– Мария, хватит. Отпустите милорда хранителя. Наденьте чепец.

Вой прекращается. Лицо Марии пошло алыми пятнами, ее трясет как в лихорадке.

– Я не могу. Мой чепец испорчен. Я врезалась в стол и разбила графин сэра Джона, о чем сожалею, затем я…

– Не важно, – заявляет леди Шелтон. – Я никогда не слушала ваших объяснений, с чего бы мне теперь начинать. – Она собирает рыжие пряди, зажимает их в кулаке, словно собирается выволочь Марию из комнаты за волосы, затем, издав гневный возглас, отпускает ее. – Я отведу вас к леди Брайан, пусть приведет вас в порядок. Вытрите нос.

Он слышит мысли Марии, они такие громкие, словно шлепаются о стены: я английская принцесса, вы мне обещали.

– Мария, запомните, – говорит он. – Я сдержал обещание. Я отношусь к вам с почтением. Можете на меня рассчитывать. Но это все.

В глазах Марии смятение.

– Но вы сказали, что я буду… если что-то случится с королем… что вы поможете мне… разве вы не обещали послу?

– Я обещал то, что должен был обещать, – говорит он. – У меня не было выхода.

Дернув Марию за волосы, Энн Шелтон прекращает дальнейшие расспросы. Она обращается к нему поверх головы Марии:

– Вы обязательно должны перед отъездом увидеть Элизу. Леди Брайан настаивает.

То, что желает продемонстрировать им леди Брайан, представляет собой дергающийся ворох ткани, молотящие по воздуху красные кулачки, глотку, из которой вырывает пронзительный визг.

– А теперь, миледи, – леди Брайан подхватывает малышку, – покажите этим джентльменам, как хорошо вы умеете себя вести. Они прискакали издалека, чтобы поведать вашему милорду отцу, как вы поживаете.

Он в смятении:

– Она вопит так, словно увидела епископа Гардинера.

Брэндон фыркает. Томас Говард кисло улыбается.

– Не хотите сказать их милостям, как рады их видеть? – спрашивает леди Брайан у своей подопечной. – Песенку не споете?

– Позволю себе усомниться, – говорит Норфолк.

– «Ой-лю-лю, лю-лю, лю-лю, – выводит леди Брайан. – Дрозд строит храм на холме, зяблик на мельницу тащит мешок…» Нет? Не важно, милая. Держите. – Она достает кольцо из слоновой кости, перевязанное зелеными ленточками, дитя хватает кольцо и сует в рот. – Ее зубки растут очень медленно.

Суффолк взирает на ребенка с высоты своего роста:

– Слава богу, не то, боюсь, она бы меня покусала.

– Еще не все потеряно, мы можем вернуться позднее, – говорит он.

– Да, когда ей исполнится тридцать, – бормочет Суффолк.

Но герцог любит детей и не может устоять, чтобы не наклониться к ребенку и не скорчить рожицу. Девочка перестает хныкать, дотрагивается до герцогской бороды, гладит, с сомнением разглядывает свои пальцы.

– Ничего, не отвалится, – говорит ей герцог.

Черные глазки стреляют в него, затем дитя снова сует в рот кольцо, но больше не плачет.

– Никогда не видела, чтобы ребенок так страдал, – говорит леди Брайан. – Поэтому я порой слишком ее балую. Сэр Джон разрешает ей сидеть за столом, и она слишком мала, чтобы не озорничать. – Она оборачивается к нему. – Мастер Кромвель, а как поживает ваш малыш Грегори?

– На голову выше меня, подыскивает себе невесту.

– Как летит время! Кажется, совсем недавно вы привозили его… куда же…

– В Хартфилд.

– Мария чахла, – леди Брайан оборачивается к герцогам, – и, пока не появился Томас Кромвель, с ней не было сладу. Мы не могли заставить ее сесть за общий стол, потому что тогда ей пришлось бы сидеть ниже сестры, – тогда Элиза была принцессой. И сэр Джон сказал, помяните мое слово, дай волю одной, другая тоже захочет обедать у себя, повара будут сбиваться с ног, а расходы станут непомерными, – и он решил, или Мария будет садиться за стол с нами, или останется без обеда и ужина. Но мастер Кромвель велел лекарям сказать, что Марии для здоровья необходим кусок красного мяса с утра. Сэр Джон не мог отказать ей в завтраке, поскольку завтракаем мы у себя. Поэтому она исправно получала свою порцию оленины утром, пока были запасы, или солонины, когда запасы кончались.

Суффолк улыбается:

– Она завтракала, как Робин Гуд со товарищи, пирующие в лесу. Уверен, ей это пошло на пользу.

– Значит, Мария снова принцесса? – спрашивает леди Брайан.

Он говорит:

– Она остается леди Марией, королевской дочерью.

– А эту красотку, – добавляет Норфолк, – надлежит именовать леди Приблуда, пока не будет других указаний.

– Как не стыдно! – Леди Брайан возмущена. – Кем бы она ни была, она дочь джентльмена, и я не знаю, как дальше поддерживать ее статус. Дети растут, и за последний месяц она выросла из всех одежек, а сэр Джон заявил, что у него нет ни денег, ни указаний. Мы ставили заплаты и штопали, пока было можно. Ей нужны сорочки, чепчики…

– Мадам, разве я похож на няньку? – спрашивает Норфолк. – Обратитесь к Кромвелю, полагаю, он понимает детские нужды. Кромвелю не чуждо любое ремесло – дайте ему кусок батиста, и до ужина он обошьет вашу маленькую леди.

Герцог круто поворачивается и выходит из комнаты. Они слушают, как он велит Джону Шелтону распорядиться насчет лошадей.

– Напишите мне, – говорит он леди Брайан. Он собирается выйти вслед за Норфолком, не хочет оставлять его наедине с Марией.

Но леди Брайан не отстает, на лестнице шепчет ему в ухо:

– Кромвель, я с ней беседовала. Как вы велели. И моя дочь леди Кэрью тоже. – Она говорит еле слышно. – Мы сделали, как вы велели.

– Хорошо.

– Вы разрушили ее гордость. Это нехорошо.

– Я спас ей жизнь.

– Для чего?

Он ускоряет шаг:

– Пришлите мне список того, что нужно малышке.

Шелтон снаружи, с конюхами. Леди Шелтон, смеясь, говорит:

– Незачем спешить. Мария унеслась наверх. Думали, она побежит советоваться с вашими врагами? Похоже, вы считаете ее неверной любовницей.

Он замедляет шаг:

– Герцоги мне не враги. Мы все слуги короля.

– Кажется, вы внушаете Суффолку благоговейный страх.

И впрямь, думает он, Брэндон ведет себя как шелковый.

Он оборачивается и берет ее руку, но снизу доносится рев, словно охотничий клич:

– Кромвель!

Это Чарльз, стоит на пороге, закинув голову назад, и тычет вверх:

– Кромвель, вы это видите?

Ему приходится сбежать по ступеням, чтобы взглянуть с другого угла. Над ними в дымке алого цвета инициалы покойной Анны на глазурованном своде.

– Шелтон! – вопит герцог. – У вас «ГА-ГА». Разбейте их. Пока погода не испортилась. – Чарльз гогочет. – Позвольте леди Марии швырнуть в них кирпичом.

Мэтью держит его лошадь под уздцы.

– Так держать, – говорит он. И это не про лошадь.

Он взбирается в седло, и под скрип седла и сбруи мальчишка бормочет:

– Заберите меня домой, как только будет можно, сэр.

– Я передам Терстону, что ты по нему соскучился.

Мэтью отворачивается:

– Храни вас Господь, сэр.

Он подбирает поводья. Джон Шелтон стоит на пути, извиняясь за «ГА-ГА».

– Я уж думал, что извел все до единого.

Он говорит:

– В прошлом месяце Галейон Хоне прислал счет из Дуврского замка за витражи с гербом королевы в личных покоях.

– Что? – спрашивает Норфолк. – Теперешней или старой?

– Потрачены впустую, – говорит он. – Две сотни фунтов.

Брэндон присвистывает:

– Дьявол. С камня их можно сбить, с дерева срезать, забелить стену, распороть узор, но когда они сияют сверху, подсвеченные солнцем, что делать тогда?

Они выезжают на дорогу. Летние дни длинные, они еще успевают вернуться до темноты.

– Не отчаивайтесь, Кромвель, – говорит Норфолк. – Понимаю, вы предпочли бы где-нибудь заночевать, но не все потеряно. Смотрите по сторонам, может быть, разглядите в канаве девку с раздвинутыми ногами.

Норфолк скачет впереди со свитой, они с Брэндоном едут рядом, колено к колену. В Саутуорке, говорит герцог, где у его семьи был большой дом, а стекольщики держали лавки, все жили в страхе перед пожарами, которые вспыхивали, когда открывали печи.

– Хватит пучка соломы, – говорит Брэндон, – чтобы сгорел целый квартал.

Еще бы, при таком жаре, думает он. Кузня опасное место, и кузнецы вечно ходят черные и обгорелые, но им не пронзают сердце изделия собственных рук, и они не разбиваются насмерть, свалившись с колоколен, что почти каждый день происходит со стекольщиками.

На перекрестке с дорогой в Вэр Томас Говард останавливается и оборачивается в седле. Брат следует его примеру и, изогнувшись, смотрит на них.

– Видите, как корежит Говардов? – говорит он. – Не терпится знать, о чем мы беседуем.

Как ни странно, о стеклах.

– Знаете, Кромвель, – говорит герцог, – в юности я славился меткостью и переколотил немало стекол. Полагаю, вы тоже. Или у вас не было случая?

– Было, милорд, в Патни тоже есть стекла.

– Милорд Норфолк! – кричит Чарльз. – Я рассказываю Кромвелю, что не бил стекол много лет.

В первую неделю июля король дает понять, что готов встретиться с дочерью. Нет, вернуть ее ко двору пока не готов.

– Королева меня торопит, – говорит Генрих. – И я думаю, вы могли бы устроить нашу встречу. Я оценил бы ее дочерние чувства. И еще, Сухарь, – добавляет король, – я не хочу ехать далеко.

Доктора не выходят от Генриха. Настроение короля испорчено ноющей болью в раненой ноге. Я начинаю подозревать, говорит Беттс, что задета кость. Будь это мясо, мы бы промыли рану – или отрезали ногу, если не будет другого выхода. Но кость либо заживет, либо нет. Молодой Ричмонд прав. Болезнь запущена. В следующем году Генрих может нас покинуть.

В Остин-фрайарз он заходит в комнату Мерси Прайор:

– Матушка, король хочет повидаться с дочерью. Думаю, мы могли бы предложить ему для этого наш новый дом в Хакни.

Комната Мерси выходит в сад, и она всегда может посидеть на припеке. Она поддерживает переписку с друзьями, многие моложе ее, есть ученые, некоторые лютеране. Иногда мистрис Сэдлер приходит почитать ей вслух. Теперь Хелен читает так свободно, словно ее учили этому с детства, и пишет разборчиво. Но сегодня Мерси сидит в одиночестве с Новым Заветом Тиндейла на коленях. Она уже не может разбирать слова, но любит держать книгу в руках. Мерси откладывает ее и некоторое время разглядывает, словно ребенка, чтобы убедиться, что ему удобно.

– Новостей нет?

Вот уже год с тех пор, как его арестовали в Антверпене, ученый богослов сидит в императорской тюрьме в Вилворде. Его время истекает. Тиндейл или отречется, или сгорит на костре. Или отречется и сгорит на костре. Император хочет создать прецедент, чтобы другим было неповадно, хочет держать Антверпен в страхе. Король Англии не намерен защищать своего подданного – Тиндейл выступал против его развода. Если вам не нравится папа, это не значит, что вы на стороне Генриха. Тиндейл, как и Мартин Лютер, всегда говорил, мы не признаем Рим и его власть, но не можем порицать ваш брак с Екатериной: он законен и его нельзя расторгнуть.

– Ты можешь замолвить за него словечко перед королем? – спрашивает Мерси. – Теперь, когда с ним новая королева и он успокоился… Ты говоришь, он готов примириться с дочерью. А другая сторона спора умерла.

Екатерина умерла и не умерла. Ее дело живет, пустив глубокие корни в кислую почву.

Мерси говорит:

– Я думаю о Тиндейле в темнице. Ты не вытащишь его оттуда до зимы? Это возможно?

– Ты имеешь в виду, возможно ли это для меня? Думаешь, я на это способен?

– Ты на все способен.

Для Мерси это не комплимент.

У него есть план крепости Вилворде. Он знает, где содержат Тиндейла. Но даже если удастся доставить его к побережью, куда Тиндейлу податься дальше?

– Я думаю, вскоре мы увидим Новый Завет в Англии. Генрих разрешит. В переводе Тиндейла. Но без его имени.

– Надеюсь, что доживу, – говорит Мерси. – Это все Томас Мор и его шпионское гнездо, оно живо даже после его смерти. Если бы я думала, что мертвецы способны испытывать боль, я выкопала бы его из могилы и пинала вдоль Чипсайда за те страдания, что он причинил мужчинам и женщинам, которые несравненно ближе к Господу, чем он.

– Блаженны кроткие, – говорит он.

– Да, так утверждают. Я вижу, куда это заводит.

В эти недели ему часто приходило на ум, что если сравнить дочь короля и Тиндейла – кто упрямее, кто более склонен к саморазрушению, – то неизвестно, за кем останется победа.

– Но ты же видишь, – говорит он, – Мария сдалась. Если мы привезем ее в Хакни и они не договорятся, королю будет легче отступить.

Весь год он перестраивает дом, переданный Генриху графом Нортумберлендским. Молодой Гарри Перси болен и сильно задолжал казне. Он предложил в частичную уплату долга дом со всей обстановкой. Генрих спросил его, почему бы вам, Сухарь, туда не переехать? Вместе с молодым Сэдлером, который строит летний дом напротив. Сможете присмотреть за тем, как ведутся работы. Король прислал им высушенные дубы из собственных угодий, и вместе с Рейфом они устроили производство кирпича, благо воду можно брать из ручья.

Мерси говорит:

– Пойми, Томас, как только тяжелые работы будут завершены, Генрих тебя выставит.

Но ведь, в конце концов, дом принадлежит королю. Он заложил сад, поручив послам присылать ему саженцы и семена растений, не произрастающих в Англии. Свет зальет старые комнаты. Никаких больше «ГА-ГА», никаких заносчивых стекольщиков Хоне – Джеймс Николсон справится ничуть не хуже, только запросит дешевле. Вместе со строителями он обошел участок, обсуждая трубы, объем резервуаров, скрытые родники, которые можно использовать для подачи воды. Даже в давние дни в Остин-фрайарз он обустроил ванную, но у воды, текущей из труб, слабый напор; если хотите накормить короля, воды на кухне должно быть достаточно.

– Ты со мной? – спрашивает он Мерси. – Все должно быть готово для ночлега двух королевских особ женского пола.

– Хелен Сэдлер справится. Стара я уже ездить. А поскольку ни я, ни она и близко не бывали при дворе, нам обеим пришлось бы гадать, чего они захотят. Впрочем, Мария такой же человек, как все мы, и ничем не отличается от других девушек.

А Джейн такая же королева, думает он, как и другие. Генрих представил ее послам, позволил вступить в беседу. Он удивлен – все вокруг удивлены – ее спокойствию и умению держаться. Однако потом она будто ушла в себя. В первую неделю ее глаза то и дело искали его или братьев, словно она хотела спросить, что дальше? Женщины в ее окружении до сих пор вздрагивают от каждого шороха. А чего вы хотели, Томас, спрашивает Фрэнсис Брайан. Всего несколько недель миновало с тех пор, как вы допрашивали их одну за другой, связывая их жалкие истории в узелки. Им нужно время, чтобы оправиться от страха.

Великий день настает. У Хелен в руках список. Мебель Гарри Перси была накрыта, чтобы уберечь ее от побелки и запаха краски. В парадной спальне с синего балдахина и золотой парчи спороли гербы. Под графским стеганым покрывалом золотого дамаста и синего бархата новые одеяла из плотной белой шерсти. Утром он просыпается с мыслью о Тиндейле в сырой темнице. Если его не прикончит палач, то доконает следующая зима. В Антверпене отпечатанные листы прячут между складок ткани в тюках, белое на белом. В тепле и покое Господь шепчет внутри каждого рулона. Его слово плывет по морю, выгружается в восточных портах, едет в Лондон на телеге. Он делает пометку: Тиндейл, поговорить с Генрихом, еще одна попытка.

Он посоветовал выделить для леди Марии самую теплую комнату в доме. Огромная пуховая перина готова, желтый бархатный балдахин, подушки желто-коричневого бархата и зеленого узорчатого атласа.

– Настоящая постель для новобрачных, – говорит Хелен.

Видно, какое удовольствие ей, девочке, выросшей в бедности, доставляет возиться с превосходными тканями и иметь под своим началом целую армию подушек.

Она говорит:

– Я передвинула большое пурпурное кресло в галерею для короля. Теперь нужно найти кресло пониже для королевы. Есть еще золотое парчовое креслице для леди Марии. Говорят, она маленькая и тщедушная. Я ее увижу?

Хелен замужем за доверенным лицом короля, почему бы ей не сделать реверанс леди Марии? Однако она не станет нарушать традиций.

– Когда вы пригласите их на ужин, я встану рядом со слугами. Не подзывайте меня, вы же знаете, это нехорошо.

Они разговаривают в галерее, Хелен смотрит на шпалеру, на белые шерстяные ноги бегущих фигур, на девушку со струящимися волосами:

– Я не знаю, кто эти люди.

На шпалере выткана горестная история Аталанты.

– Она тоже была дочерью царя, – говорит он.

– И?

Дочери правителя не суждено жить в покое. Вечное «и» или «но».

– Но царь хотел сына. И когда родилась дочь, он оставил ее умирать на склоне горы.

– Невинного младенца? – Хелен потрясена.

– Это было очень давно, в Аркадии, – говорит он. – Но она выжила, медведица выкормила ее своим молоком.

– Так это сказка. А что потом?

– Она стала охотницей, жила в глуши. Поклялась остаться девственницей.

– Ради чего?

– Думаю, она обещала это богам. Тогда еще не было пап. И Христа. Они верили в своих маленьких божков.

Шум со двора заставляет их выглянуть из окна. Прибыл Терстон в окружении свиты кухонных мальчишек. Дождливым английским летом приходится излучать собственное сияние. Терстон займется блюдами, требующими руки мастера: желе из розовой воды, трясущимся пудингом, корзиночками с творожным суфле.

Король одет в белое с золотом, королева – в белое с серебром.

– Сегодня получше, – говорит король.

Он не спешит навстречу дочери – или делает вид, будто не спешит, – гуляет по саду, рядом с ним Рейф Сэдлер, обозревает новые посадки.

– Поживу тут с неделю. Ближе к концу лета.

А ты выметайся, думает он. Рейф ловит его взгляд.

– Я загляну к тебе в гости, Сэдлер, – обещает король. – Мастер Сэдлер живет через дорогу, – объясняет он Джейн. – Ты знаешь, что он женился на нищенке?

– Нет, – отвечает Джейн, и снова молчок.

– Она пришла просить милостыню к дому лорда Кромвеля с двумя детишками, которые цеплялись за ее юбку. У нее не было никого в этом мире, но Кромвель, увидев, что она женщина добродетельная, взял ее в дом. – Королю нравится собственная история, на лице играет румянец, манеры просты и изящны, глаза горят ярче, чем в предыдущие несколько недель. – Мастер Сэдлер, видя, как она расцветает день ото дня, отдал ей свое сердце – и, несмотря на ее бедность, он на ней женился.

Джейн не проявляет должной отзывчивости – или королю кажется, что не проявляет.

– Разве это не высшее милосердие? – настаивает Генрих. – Мужчина, который мог выгодно жениться, выбирает женщину, стоящую ниже его, за ее высокие моральные качества?

Джейн что-то бормочет. Король наклоняется к ней:

– Разумеется, еще как встревожились! Кромвель, семейство Сэдлеров не в обиде? Кромвель их уговорил. Он сказал им, что нет преград для истинной любви. – Король поднимает руку Джейн и целует ее. – И он был прав.

Сигнал подан, момент приближается. Король озаряет комнату своей улыбкой:

– Этого дня мы ждали очень давно. Приведите ее, Кромвель. – Генрих оборачивается к Рейфу. – Лорд Кромвель обошелся с моей дочерью с таким тактом и заботой, словно он мой родственник, – кажется, король удивлен собственным словам, – что, разумеется, далеко от истины, но я собираюсь щедро вознаградить его и весь его дом. Леди Шелтон, вы сходите с ним?

Леди Шелтон прибыла из Хертфордшира в свите Марии вместе с сундуком новых платьев.

Когда они вместе поднимаются по лестнице, она говорит:

– Король весь светится. Можно подумать, Джейн сообщила ему добрую весть, хотя, я полагаю, еще рановато.

– Некоторые женщины знают с той минуты, когда понесли.

– Когда имеешь дело с королем, лучше перестраховаться.

На вершине лестницы он останавливается:

– Как она?

– Молчит.

– А как поживает ее корсаж цвета пижмы?

– Истреблен, как имя папы.

– И никогда не воскреснет?

– Из него сшили подушку и отдали в детскую. Будем надеяться, леди Элиза с ней разберется, как только у нее прорежутся зубки. Должна признаться, это я виновата. Король не поскупился на траурные цвета после смерти ее матери. Но мне показалось, вашей милости не понравится, если она будет в черном.

Тридцать два ярда черного бархата по тридцать фунтов восемь шиллингов. Сорок два шиллинга восемь пенсов новому главе гильдии портных за пошив. Четырнадцать ярдов черного атласа по шесть фунтов шесть шиллингов. Тринадцать ярдов черного бархата для ночной сорочки и подкладку из тафты. Девяносто черных беличьих шкурок. А еще нижние юбки, парлеты, корсажи, рукава, всякая всячина. Итого – одна тысяча семьдесят два фунта шестнадцать шиллингов шесть пенсов заплачено королем. Теперь Марии предстоит носить цвета поярче. Каждый день после его отъезда, точнее, с тех пор как король выразил свое одобрение, возы с щедрыми дарами тянулись из Бишопсгейта. Он говорил с итальянскими торговцами тканей, обсуждал с Гансом прекрасный изумруд – будущую подвеску в оправе из жемчуга. Меха Екатерины придется переворошить и, если король сочтет нужным, отдать Марии на зиму.

Тиндейл, думает он. Помни о будущей зиме.

Когда они входят, Мария поднимает взгляд. Встречается с ним глазами. Красавица Элиза Кэрью избегает смотреть на него. Другая дама возится с подолом Марии. Это Маргарет Дуглас, рыжеволосая племянница короля.

– Со мной леди Мег, – говорит Мария, словно он мог ее не заметить. – Король решил… раз уж это семейная встреча…

Всякий раз, Мег, когда я вижу тебя, ты стоишь на коленях. Он хочет помочь ей. Не обращая внимания на его протянутую руку, Маргарет поднимается с пола, пересекает комнату и выглядывает в сад из окна. Жена Кэрью остается поправить шлейф.

– Миледи? – говорит он. – Вы готовы?

Мег понесет шлейф. Они выплывают из комнаты, в новом малиновом с черным платье Мария выглядит чопорно и зажато, а он жестом удерживает леди Кэрью:

– Спасибо.

– За что?

– За то, что помогли мне ее спасти.

– У меня не было выбора, меня заставили.

Женщины, лестницы, слова из-под ладони – неужели слугам императора тоже приходится этим заниматься? Ты задерживаешь дыхание, пока Мария отмеряет каждый шажок. Дочь английского короля, ребенок королевы Шотландии – такие мгновения кажутся созданиями мастера, задумавшего вышить их шерстью или цветами. Мария оглядывается, словно проверяет, на месте ли он. Мег дергает ее за шлейф. Кажется, будто она управляет Марией, бормоча и кудахтая, словно женщина, толкающая тачку. Когда Мария останавливается, леди Мег тоже останавливается. Неужели Мария в панике? Что, если именно сейчас она думает, нет, я не смогу? Однако, шепчет он леди Шелтон, я не слишком тревожусь за исход дела, если она передумает, то потеряет равновесие и приземлится бесформенной кучей прямо у ног отца.

– Мы старались как могли, – вздыхает леди Шелтон. – По-моему, ей к лицу более нежные оттенки, но она пожелала выглядеть царственно. Что такое с шотландской девчонкой? Вы ей не нравитесь?

– Бывает, – говорит он.

Их не предупредили, что королевских особ женского пола будет три: Мария, королева, Мег Дуглас. Они думали, королева возьмет с собой обычных камеристок. Но всадники еще не успели спешиться, а он уже окликнул Хелен, и она унеслась в дом. Совсем скоро Хелен вернулась: добавила красные подушки золотого шитья, доложила она, постелила на пол ковер. Повесила шпалеру с историей Энея, – по крайней мере, Рейф так сказал. Надеюсь, думает он, Дидона вышита не в языках пламени.

У подножия лестницы Мария резко останавливается:

– Милорд Кромвель!

Мег злобно выдыхает:

– Мадам, король ждет!

– Я забыла поблагодарить вас за серую в яблоках. Очень спокойная лошадка, как вы и обещали. – Она обращается к Мег: – Лорд Кромвель прислал мне кобылу из своей конюшни. Ничто не обрадовало бы меня больше – я не сидела в седле пять лет, и теперь мое здоровье пошло на поправку.

– Она и впрямь выглядит лучше, – говорит леди Шелтон. – В лице прибавилось краски.

– Ее звали Дусёр. Мне нравится, но я придумала новое. Я зову ее Гранат. Это эмблема моей матери.

Леди Шелтон закрывает глаза, словно от боли. Мария у порога расправляет юбки. Двери распахиваются. Король и королева стоят против света: золотое солнце и серебристая луна. Мария глубоко и прерывисто вдыхает. Он становится у нее за плечом – а что ему остается?

Вечером король отпускает его, чтобы побыть с семьей. Расходятся рано, никаких бесед о политике, никаких бумаг на подпись.

Хелен говорит:

– Вы утомились. Не хотите перейти лужайку и часок посидеть с нами? Грегори и мастер Ричард уже там.

Вечер, словно голубка, устраивается на ночлег. Когда хроники нынешнего правления будут написаны нашими внуками или чужеземцами, далекими от этих тающих в дымке полей и мерцающего света, они придумают заново встречу короля и его дочери – речи, которыми они друг друга приветствовали, взаимные поклоны, обещания, благословения. Они не увидят, не запишут, как леди Мария, чуть не падая с ног, склонилась в поклоне и как король вспыхнул, пересек комнату и прижал ее к груди. Ее сопение и хныканье, когда она обнимала белую с золотом ткань его джеркина, его всхлипывания, несмелые ласки и слезы, брызнувшие из глаз. Королева Джейн робко стояла поодаль с сухими глазами, пока неожиданная мысль не заставила ее сдернуть кольцо с пальца:

– Вот, это вам, носите.

Мария перестает хныкать. Он вспоминает леди Брайан, сующую кольцо для зубов леди Приблуде.

– Ах. – Мария едва не роняет кольцо. Крупный алмаз удерживает полуденный свет в ледяном объятии.

Маргарет Дуглас берет ее запястье и надевает кольцо на палец:

– Слишком большое! – Мег в отчаянии.

– Его подгонят.

Король протягивает открытую ладонь. Камень исчезает в одном из кармашков.

– Ты щедра, милая, – говорит он Джейн.

Он, Кромвель, замечает блеск в глазах короля, когда тот подсчитывает стоимость камня.

– Вы великодушны, мадам, – говорит Мария королеве. – Я желаю вам того, что принесет вам утешение. Надеюсь, скоро вы родите сына. Я каждый день буду за вас молиться. Отныне я считаю вас своей матушкой. Словно так было задумано Господом.

– Но… – говорит королева. Обеспокоенная, она делает знак мужу, чтобы тот наклонил голову, шепчет ему в ухо.

Король говорит, улыбаясь:

– Королева сказала, даже Господу такое не под силу – она старше вас всего на семь лет.

Мария в изумлении смотрит на Джейн:

– Скажите ей, это выражение моего почтения. Общепринятая форма пожелания добра. Ее милость не должна…

– Она поняла, не правда ли, милая? – Генрих улыбается Джейн сверху вниз. – Мы идем?

Коленопреклоненные слуги ждут, когда мимо прошествуют августейшие особы. В комнату врывается Хелен с серебряным подносом, на котором лежат половинки лимонов, – и, поняв свою ошибку, пятится назад, отвешивая низкий поклон. Запах лимонов наполняет воздух. Джейн рассеянно улыбается Хелен. Мария ее не замечает, но хотя бы не сбивает с ног. Король замедляет шаг и готов заговорить, затем оборачивается к жене и дочери, которые замерли перед дверью.

– Я не пойду впереди вас, – говорит Джейн.

– Мадам, вы королева, вы должны быть первой.

Джейн протягивает руку, голую, без кольца. Звезда испускает лучи в кармане на животе короля.

– Давайте войдем как сестры, – говорит Джейн. – Никто не будет в обиде.

Генрих сияет:

– Ну разве сама она не драгоценность? Вы согласны, Кромвель? Идемте, мои ангелы. Попросим Господа благословить нашу трапезу и наше воссоединение. Молюсь, чтобы оно продлилось вечно.

Но позднее, когда молитва прочитана, король омыл руки в мраморном тазу, блюда расставили и король отведал артишоков, заметив, что любит их больше всего на свете, он замолкает и погружается в раздумья. Наконец выпаливает:

– Сэдлер, это ваша жена? Та, что поклонилась нам, когда мы вошли? – Он ухмыляется. – Если бы она пришла просить милостыню к моим воротам, я бы тоже на ней женился. И милосердие тут ни при чем. Какие глаза! Какие губы! – Король косится на Джейн. – И она уже подарила Сэдлеру сына.

Джейн не видит и не слышит. Она поглощена своим пирогом с форелью, ломтики огурцов разбросаны по тарелке, словно зеленые полумесяцы. Будто ее наставляет Блаженная Екатерина. Та, другая, сидя на ее месте, хохотала бы, замышляя месть.

Шагая по тропинке, Рейф удивляется:

– Гранат? – Он издает стон. – Я знал, что добром это не кончится.

Приносят клубнику и малину. Приходит Ризли под руку с Ричардом Ричем. Занимают места в беседке. Кувшины с белым вином стоят на земле в лохани с холодной водой. Окажись здесь Мария, думает он, непременно бы ее опрокинула.

Кубки Рейфа украшены изображениями учеников Христа.

– Надеюсь, это не Тайная вечеря, – говорит Рейф. – Держите, сэр. Этот ваш.

Он узнает святого Матфея, сборщика податей, поднимает кубок и произносит тост, который слышал от тосканских купцов: «Во имя Господа и барышей».

Тяжесть этого дня опускается на плечи. Голоса то громче, то тише, и он уходит в свои мысли. Думает о крыльях, которыми бахвалился перед Фрэнсисом Брайаном. Когда крылья Икара расплавились, тот беззвучно пролетел сквозь воздух и с шуршанием вошел в воду, а перья остались на ровной маслянистой поверхности моря. Почему мы упрекаем Дедала за падение Икара и помним только его неудачи? Он изобрел пилу, топор и отвес. Выстроил лабиринт на Крите.

Он приходит в себя. Из дома доносится детский плач.

Хелен подскакивает:

– Маленький Томас! Окно открыто! Ночной воздух вреден!

Они смотрят наверх: появляется лицо няни, ставни плотно закрываются, плач смолкает.

Рейф протягивает руку:

– Милая, успокойся. У него хватает нянек.

Они хотят, чтобы она посидела с ними подольше, ее красота словно благословение. Хелен садится и говорит:

– Иногда, когда он плачет, у меня болит грудь, хотя его уже забрали у кормилицы. Дочерей я кормила сама, но теперь я леди. Вот так-то.

Они улыбаются, все отцы, за исключением Грегори.

Рич поднимает святого Луку. Он никогда не забывает о делах.

– За ваш успех, сэр. – Рич опрокидывает кубок. – Хотя вы дотянули до опасной черты.

Грегори говорит:

– К тому времени, как мой отец выпустил из тюрьмы нашего друга Уайетта, тот успел выдернуть последние остатки волос. Отец не спешит, дабы показать свою власть.

– Не вижу в этом ничего дурного, – говорит Рич. – Если она у тебя есть. Милорд, сегодня Кристофер Хейлс принял присягу в качестве начальника судебных архивов. Он спрашивает, вы готовы съехать?

Он не собирался съезжать. От Чансери-лейн рукой подать до Уайтхолла.

– Скажите Киту, я найду ему другой дом.

– Жаль, вы не слышали короля, – говорит Рейф, – когда он сказал, сколь многим обязан нашему хозяину. Лорд Кромвель стал мне ближе, чем родственник.

– А потом вспомнил, что я из простых, – улыбается он. – Если бы не это, он был бы рад состоять со мной в родстве. – Он окидывает их взглядом. Все ждут. Он вспоминает слова Уайетта: вы на грани того, чтобы объяснять свои поступки. – Господь свидетель, я бы решил все давным-давно, но Мария должна была осознать, чего от нее хотят. Вы были на совете, Рич, когда король вышвырнул Фицуильяма…

– По-моему, вышвырнули его вы.

– Поверьте, так лучше. – Мне было тяжело вернуться к столу с цепью в руке, думает он. Затылком я ощутил холодок, словно моя голова отделилась от плеч. Но мне пришлось идти. Словно Иисусу по воде. Пришлось расправить крылья.

Мастер Ризли дотрагивается до его руки:

– Сэр, ваши друзья хотели, чтобы я сказал… они поручили мне сказать вам… они надеются, что доброе расположение, которое вы проявили к королевской дочери, вам не повредит. С одной стороны, достойно похвалы примирить отца с дочерью и заставить непокорное дитя подчиниться…

– Зовите-меня, возьмите клубники, – говорит Рич.

– …с другой стороны, у нас нет причин полагать, что благодарность воспоследует. Остается надеяться, что вам не придется жалеть о своей доброте.

– Гардинер будет рвать и метать, – говорит он. – Решит, что я хитростью добился преимущества.

– Но вы добились, – говорит Хелен. – Мария с вас глаз не сводила.

– Это другое, – говорит он. Она смотрела на меня, думает он, как на диковинного зверя: на что еще он способен? – Я обещал Екатерине за ней присмотреть.

– Что? – Рейф изумлен. – Когда?

– В Кимболтоне. Когда Екатерина была больна.

– И вы завалили в постель ту женщину на… – Грегори осекается. – Простите.

– На постоялом дворе. Но я не отравил ее мужа. Не измыслил преступления, за которое его могли бы повесить.

– Никто и не думал вас обвинять, – успокаивает его Рич.

– Епископ Гардинер обвиняет. – Он смеется. – Я видел ту женщину первый и последний раз в жизни.

Но я помню ее, помню, как на рассвете она пела на ступеньках трактира. Я помню комнату больной в замке и Екатерину, съежившуюся в горностаевом плаще. Ее лицо, отмеченное печатью пережитых страданий и страданий, которые еще предстоят. Неудивительно, что она не боялась топора. В тот день она назвала его «ничтожным». Он помнит юную женщину – теперь он знает, что это была Бесс Даррелл, – которая скользнула в тень с тазом в руках. Мастер Кромвель, спросила его Екатерина, вы исповедуетесь? На каком языке? Или вы не ходите к исповеди?

Он не помнит, что ей ответил. Возможно, сказал, что исповедовался бы, если бы чувствовал вину. Он уже уходил, когда: «Господин секретарь, постойте…»

Он подумал тогда – вечно одно и то же. Стоит повернуть к двери, сделать вид, что тебе больше нет до узника дела, – и он готов признаться, предложить взятку, назвать имя, которого ты ждал. «Вы помните нашу встречу в Виндзоре? – спросила тогда Екатерина и, не дрогнув, добавила: – В тот день, когда король меня бросил?»

Даже лебеди на реке застыли от жары, листья на деревьях поникли, собаки во дворе выводили свою собачью музыку, пока их звонкий лай не стих вдали, и кавалькада величественных всадников двинулась через луга и поляны, королева упала на колени, молясь в полуденном свете, а король уехал на охоту и больше к ней не вернулся.

– Помню, – ответил он. – Ваша дочь была больна. Я заставил ее присесть. Не хотел, чтобы она потеряла сознание и расшибла голову.

– Считаете меня плохой матерью?

– Да.

– И все ж я верю, что вы мой друг.

Он посмотрел на нее с изумлением. Морщась от боли, вцепившись в ручки кресла, царственная дама встала. Горностаи соскользнули на пол, обнюхивая друг друга, сбившись в мягкую груду.

– Как видите, я умираю, Кромвель. Когда я больше не смогу ее защитить, не позвольте им причинить вред принцессе Марии. Я оставляю ее на ваше попечение.

Она не ждала от него ответа, только кивнула: вы свободны. Он ощутил запах кожаных переплетов ее книг, несвежего пота ее белья. Поклонился: мадам. Спустя десять минут он был в дороге – на пути к предстоящей задаче, туда, где обещания исполняются.

Грегори спрашивает:

– Зачем вы это сделали?

– Я ее пожалел.

Умирающую женщину в чужой стране.

Ты же меня знаешь, думает он. Должен был узнать. Генри Уайетт сказал мне, присмотрите за моим сыном, не дайте ему себя погубить. И я сдержал обещание, пусть ради этого мне пришлось его запереть. В дни кардинала меня называли псом мясника. Пес мясника силен и жилист. Я таков, и я хороший пес. Вели мне охранять что-нибудь, и я не подведу.

Ричард Кромвель говорит:

– Тогда вы не могли знать, сэр, о чем на самом деле просит вас Екатерина.

В этом смысл обещания, думает он. Грош ему цена, если ты заранее знаешь, во что тебе обойдется его исполнение.

– Что ж, – говорит Рейф, – вам удалось сохранить это в тайне.

– Я никогда не был открытой книгой.

– Мне кажется, зря вы согласились, – замечает Грегори.

– Что? По-твоему, не следовало мешать королю убить собственную дочь?

Ричард Рич спрашивает:

– Скажите, сэр, мне любопытно, насколько далеко простиралась ваша верность слову? Если бы Мария открыто выступила против короля, вы и тогда бы ее поддержали?

Ричард Кромвель отвечает:

– Мой дядя – королевский советник, который давал присягу. Его обещание Екатерине было не пустыми словами, но и не клятвой. Оно не связало бы его, если бы затронуло интересы короля.

Он молчит. Как сказал Шапюи, живых переубедить можно – с мертвыми не договоришься. Он думает: я связал себя. Почему? Почему тогда отвесил поклон?

Рич спрашивает:

– Мария знает об этом… как бы сказать… обязательстве?

– Никто не знает, кроме меня и вдовствующей Екатерины. Я никогда о нем не упоминал.

– Не стоит и впредь о нем распространяться, – продолжает Рич. – Пусть и дальше остается в тени.

Он улыбается. Все, произнесенное таким вечером в саду, покрыто туманом. В Аркадии.

Ричард Кромвель поднимает глаза:

– Не пытайтесь сделать из этого грязный маленький секрет, Рич. Это было проявление доброты, и ничего больше.

– А вот и Кристоф, – говорит Рейф. – «Et in Arcadia ego»[17].

Туша Кристофа заслоняет последние солнечные лучи.

– Шапюи пришел. Я велел ему оставаться в доме, пока не узнаю, расположен ли мой хозяин его принять.

– Надеюсь, ты изложил эту мысль вежливее, – говорит Рейф и встает.

– Я приведу его, – вмешивается Грегори.

Его сын видит, что Рейф не готов встретить посла. Рейф снимает шляпу и приглаживает волосы.

– Так ты выглядишь опрятнее, – замечает он, – но едва ли счастливее.

Рейф говорит:

– По правде сказать, Мария поразила меня, когда я привез в Хансдон бумаги. Сбежала с лестницы – мне не приходилось раньше видеть благородную даму необутой, только если на пожаре. Когда она выхватила письмо из моих рук, я решил, она хочет его порвать. А затем она с воплем унеслась, словно в руках у нее карта острова сокровищ.

– Этим сокровищем, – говорит он, – была ее жизнь.

– Я не поручусь за надежность этой дамы, – говорит Рич. – Боюсь, она может оказаться поддельной монетой.

Хелен поднимает глаза:

– Тише, наш гость.

Грегори говорит:

– Он не понимает по-английски.

– Разве? – удивляется Хелен.

Они смотрят, как посол пересекает лужайку, блестя, словно черный с золотом светлячок.

– Рад случаю вас приветствовать, – говорит Шапюи. – Мастер Сэдлер, какое наслаждение видеть вас в кругу семьи. Как буйно цветет ваш сад! Вам следует посадить виноградную лозу и обвить ее вокруг решетки, как у Кремюэля в Кэнонбери. – Посол берет руку Хелен. – Мадам, вы не говорите по-французски, а я по-английски, но, даже владей я вашим языком, слова бессильны. Таким прекрасным цветком можно лишь молча любоваться. – Посол поворачивается. – Итак, Кремюэль, мы пережили dies irae[18]. И все ваши мальчики здесь. Думаю, мы можем друг друга поздравить. До меня дошли слухи, что король пожаловал дочери тысячу крон, не говоря об алмазе, который стоит не меньше, и предоставил гарантии ее будущего. Поверьте мне, джентльмены, если Кремюэль сумел усмирить леди Марию, вскоре он спустится в ад и уговорит Сатану пожать руку Гавриилу. Поймите меня правильно, я не сравниваю молодую даму с дьяволом. Однако должен признать, его жалобы, что она самая упрямая женщина на свете, вполне обоснованны.

Надо же, думает он, она показала тебе billet doux[19], что я ей прислал. Они обнимаются. Он боится раздавить хрупкие кости посла. Шапюи с улыбкой оглядывается:

– Друзья, пусть это будет началом эры согласия. Никому не нужна ни еще одна мертвая дама, ни война. Ваш правитель не может позволить себе воевать, мой господин любит мир. Я всегда говорю, что войны начинаются в человеческое время, а заканчиваются во время Господне. Какой прелестный летний дом. – Посол ежится. – Простите, сырость. Мы не войдем внутрь?

– Что за ужасный климат, – замечает Рейф.

– Увы, – соглашается посол, следуя за хозяином дома. – Будете в Италии…

Хелен собирает кубки:

– Кристоф, забирай, но осторожнее со святым Лукой, – кажется, он треснул. Должно быть, Ричард Рич его грыз. Придется использовать для цветов.

– Шапюи смотрел на вас с вожделением, – говорит Кристоф. – Он сказал, когда я вижу мистрис Сэдлер, я сгораю от желания и жалею, что не говорю на ее языке. Я готов сразиться за нее с самим королем Генрихом!

– Ничего подобного он не говорил! – смеется Хелен. – Ступай в дом, Кристоф. – Она берет его за руку. – Вы не закончили историю, сэр. Про Аталанту со шпалеры.

Лучше бы это была другая история, думает он.

– Она была девственницей, – подгоняет его Хелен, – а ее отец… А дальше вы замолчали.

– Он хотел выдать ее замуж, но она питала неприязнь к супружеской жизни.

– Она вызывала женихов на состязание, – вступает Грегори. – Аталанта была самой быстрой бегуньей в мире.

– Если обожатель сумел бы обогнать Аталанту, ей пришлось бы стать его женой, но если побеждала она, то…

– Он лишался головы, – встревает Грегори. – И это доставляло ей большое удовольствие. Головы валялись повсюду, нельзя было сделать и шагу, чтобы из оливковой рощи тебе под ноги не выкатилась голова. В конце концов она вышла замуж за того, кто сумел ее обогнать, но ему помогла богиня любви.

Позднее, в тающем свете галереи Грегори аккуратно разворачивает ее к шпалере:

– Видите золотые яблоки? Венера дала их жениху, и, когда они побежали, он бросил яблоки под ноги Аталанте.

– Это яблоки? – Хелен разглядывает шпалеру, смеется, посасывая палец. – Я и не поняла, что они бегут. Решила, играют в шары. Видите ее руку? Я думала, она только что бросила шар.

Он видит, как рука хватает воздух. Понятно, почему Хелен ошиблась.

– Так что случилось? – спрашивает кто-то. – Она споткнулась о яблоки?

Голоса бормочут, гости расходятся, свет гаснет. Птицы устраиваются на ночлег под крышей. Вечерня и повечерие отслужены. Холодная роса выступает на траве. Ставни защищают дом от озерных и болотных испарений. Аталанта хватает золотое яблоко, сдается. Нельзя сказать, что она уступает намеренно, но ей ведомо, что ее ждет, если она собьется с пути.

– Возможно, она просто устала бежать, – говорит Хелен.

– Ей была не чужда корысть, – говорит он. – «Et in Arcadia»[20].

– Она вышла замуж? – Хелен оценивает героиню мифа – женщину с распущенными волосами, простертыми обнаженными руками. – Думаю, муж запретил бы ей бегать с голыми сиськами. Впрочем, возможно, в те времена мужьям не было до этого дела.

Он думает, я видел ее в Риме, высеченную в мраморе: сильные тонкие ноги, туника в складку, торс, прямой, как у мальчика. Некоторые мифы утверждают, что Аталанта была неравнодушна к плотской жизни. Она разделила ложе с супругом в храме языческой богини, а после обратилась львицей.

По крайней мере, думает он, этого можно не опасаться. Превращение в дикого зверя дочери Генриха не грозит. Когда-нибудь Марии придется выйти замуж, но пока у ее порога не толпятся женихи, заключившие договор с богиней любви. Завтра утром она возвращается в Хертфордшир. Король с королевой собираются провести вместе свое первое лето. Нанесут визит в Дувр. Когда закончится сессия парламента, отправятся на охоту. Кольцо, неожиданный дар, будет уменьшено. Но изумрудная подвеска достанется не Марии, цветущей ветви Арагона и Кастилии, а Джейн, дочери Джона Сеймура из Вулфхолла.

Возможно, вам доводилось видеть в Италии картину, которая изображает дом, у которого отсутствует четвертая стена? Художник хотел показать внутреннее убранство комнаты, где дева преклонила колени на prie-Dieu[21] в окружении ваз со спелыми плодами. Дева ушла в себя, лицо сосредоточенное, она скинула туфли и ждет благодати. Вы уже видите ангела, золотым пятном реющего на фоне неба над крышей. Горожане внизу спешат по своим делам, кто-то поднял голову, привлеченный колыханием воздуха. На соседней улице под аркой, ниже на лестничный пролет, хозяйка развешивает белье, кто-то восстает из мертвых. Белые пеликаны расселись на крыше в ожидании вести о пришествии Христа. Епископ в митре пересекает площадь, павлин сидит на балконе среди горшков с цветами, перистые облака растянулись рулонами шелка над городом – городом, который сам изображен на блюде в миниатюре, его перевернутые очертания мягко сияют на серебристой поверхности: шпили и башни, сады и колокольни.

А теперь вообразите Англию, ее столицу, где лебеди плавают среди речных судов, а ее мудрые дети наряжены в бархат. Широкая Темза – ползучая дорога, по которой королевская барка несет от дворца к дворцу короля и его молодую жену. Отдерните занавески, которые защищают их от нескромных взглядов, и увидите ее скромно сдвинутые ножки в крохотных парчовых туфельках, лицо опущено, королева внимает виршам, которые шепчет ей в ухо король: «Грущу, сударыня, похищен поцелуй…» Его мощная рука подбирается к ней, кончики пальцев вопрошающе замерли на животе. Руки короля в огне, на каждом пальце рубин. Внутри камней мерцает свет, мелькают серые и белые облака. Рубин веселит душу и защищает от чумы. Врачи рассуждают о его страстной натуре, подразумевая страстный нрав короля. Изумруд также обладает чудодейственными свойствами, но во время соития может расколоться. И все же его зелень не сравнится ни с какой другой земной зеленью – это арабский камень, его находят в гнездах грифона. Его зеленые глубины лечат утомленный ум и, если всматриваться в него не отрываясь, делают глаза зорче. Смотрите… улица расступается, стены распахиваются: перед вами королевский советник, поглощенный думами, на пальце бирюза, в руке перо.

В день середины лета стены Тауэра расцвечены стягами и вымпелами цвета солнца и моря. Потешные сражения разыгрываются посередине реки, а грохот пушечных выстрелов тревожит извилистые протоки устья и рыбу в ее глубинах. Во время торжеств и увеселений королеву Джейн показывают лондонцам. Она едет рядом с королем в здание гильдии шелкоторговцев на парад городской стражи. Две тысячи человек в сопровождении факельщиков проходят от собора Святого Павла до Вестчип и Олдгейта и через Фенчерч-стрит обратно на Корнхилл. На констеблях алые плащи и золотые цепи, сияет оружие, и лорд-мэр вместе с шерифом скачут в доспехах и багряных сюрко. Танцоры и великаны, вино, пироги и пиво, сверкающие во тьме фейерверки. «О Лондон, ты цветок средь прочих городов».

III

Обломки (2)

Лондон, лето 1536 г.

Знаете, почему говорят: «Нет дыма без огня»? Это не слова ободрения тем, кто любит огонь, а предупреждение об опасности дымоходов, но равно и королевских дворов – как и любых пространств, где спертый воздух не находит выхода. Случайная искра, сажа с треском воспламеняется, пламя с ревом взмывает в небеса, несколько минут – и дворец полыхает.

В начале июля grandi[22] играют тройную свадьбу, объединяя состояния и древние имена. Маргарет Невилл выходит за Генри Мэннерса, Энн Мэннерс за Генри Невилла. Доротея Невилл станет женой Джона де Вера.

Милорд кардинал как свои пять пальцев знал все их титулы, гербы и родословные, все родственные связи по вторым-третьим бракам, всех крестных и крестников, опекунов и их подопечных, все прибыли от поместий, приходы и расходы, судебные тяжбы, древние свары и неоплаченные долги.

Празднование почтил своим присутствием сын и наследник Норфолка Генри Говард, граф Суррейский. Юный граф намерен провести лето, охотясь с королем и Фицроем. С детства он был товарищем королевского сына, и Ричмонд смотрит ему в рот. Суррей везде поспел, ему нет равных ни в чем, играет ли он в карты или в кости, ставит на игроков или сам выходит на корт, гарцует на ристалище или танцует, исполняет песенки собственного сочинения или вписывает их в дамские альбомы, украшенные рисунками лент, сердец, цветов и стрел Купидона. Его брак с дочерью графа Оксфордского не помеха волокитству. Не будем строги к поэтам – мы не ждем, что Суррей исполнит все обещания. Он молод и долговяз: длинные ноги, длинные пестрые чулки. Суррей торит свой путь, возвышаясь над простыми смертными, как на ходулях. Его презрение к лорду Кромвелю не имеет границ: «Я приму во внимание ваш титул, лорд Кромвель. Впрочем, для меня вы остались тем, кем были».

Тройная свадьба побуждает короля задуматься о других браках. Из-за близости к трону его племянница, шотландская принцесса, лакомый кусок. Если Джейн не преуспеет, а Фицрой не получит поддержки парламента, однажды Маргарет Дуглас может стать королевой. Никому не по душе идея посадить женщину на трон, но, по крайней мере, Мег хороша собой и не спесива. Она живет под покровительством короля с двенадцати лет, и Генрих любит ее, как родную дочь. Кромвель, замечает король, пометьте: мы должны найти для нее принца.

Однако король медлит, король откладывает. Вечно одно и то же, те же трудности были с Марией, бывшей наследницей, или с Элизой, другой наследницей, пусть и недолго. Выбери мужа будущей королеве, и ты выберешь английского короля. Жена подчиняется мужу: это долг любой женщины, даже королевы. Но как довериться чужестранцу? Англию может ждать судьба провинции, управляемой из Лиссабона, Парижа или с востока. Лучше выдать ее за англичанина. Но как только жених будет назван, подумай, что возомнит о себе его семейство. Подумай о зависти и злобе великих домов, чьих сыновей обошли.

Ты смотришь на королеву Джейн и спрашиваешь себя: да или нет? И если да, то когда? Женщины записывают дни своих регул. Вероятно, записывают и за другими, присматриваются опытным взглядом, готовые разнести добрые или злые вести. И двух месяцев не прошло после королевской свадьбы, но вы уже ощущаете нетерпение короля.

Вместе с Фицуильямом и Ризли он незаметно покидает гостей, чтобы заняться бумагами в задней комнате. На Фицуильяме цепь казначея. Король простил ему выходку на совете. Это сделано из любви к нам, сказал Генрих. Казначей сжимает цепь, гадая, прогрызают ли личинки тщеславия ходы в мозгу герцога Норфолка:

– Говорю вам, Сухарь, если бы молодой Суррей не был женат, отец домогался бы для него шотландской принцессы или, на худой конец, Марии, если ее восстановят в правах наследования. Покуда была жива его племянница Анна, Норфолк кичился тем, что трон достался Говардам, и не готов отказаться от честолюбивых планов.

Не очень-то она привечала дядюшку Норфолка, замечает он. Покойная королева ни с кем не считалась. Ни со мной, ни с вами, ни даже с королем. Впрочем, длинноногий уже женат, поэтому здесь дядюшке Норфолку ловить нечего.

– И даже будь Суррей свободен, – добавляет Ризли, – сомневаюсь, что Мария выберет Говарда. После того, как Норфолк обещал размозжить ей голову.

Король прибывает на празднования в Шордич. Он и его свита наряжены турками: бархатные тюрбаны, шаровары полосатого шелка, алые башмаки с кисточками. В конце пира король ко всеобщему ликованию снимает маску.

Молодой герцог Ричмонд уходит рано, разгоряченный вином и танцами. Уходит рано и Ризли, что куда более неожиданно.

– Я пойду в Уайтхолл, сэр, и как только…

Фиц смотрит ему вслед:

– Вы ему доверяете? Ему, выкормышу Гардинера? – Он трет щеку. – Впрочем, вы никому не доверяете, не так ли?

– Всем нам нужен второй шанс, Фиц. – Он подкидывает в ладони казначейскую цепь.

Всю прошлую неделю, завидев Кромвеля, лорд Одли в притворном ужасе хватался за свою.

Его обычные шуточки. Одли знает, что он, лорд Кромвель, не претендует на канцлерский пост. Государственный секретарь обладает любыми полномочиями, какие пожелает, и с утра до ночи рядом с королем, ловит каждый его знак.

К середине июля обустройство двора леди Марии идет полным ходом. После визита в Хакни – в дом, который отныне зовется «королевским», – она возвращается в Хертфордшир. После слез, обещаний, отцовских клятв, что отныне он ее от себя не отпустит, наступает период охлаждения: Генрих понимает, что должен отдалиться от дочери, чтобы подавить все домыслы, будто готов снова объявить ее наследницей. Леди Хасси, жену ее бывшего управляющего, держат в Тауэре после досадной оговорки на Троицу. Король требует уважения к собственной дочери, но не желает, чтобы ее именовали «принцессой». К тому же он хочет показать Европе: не он нуждается в Марии, а она в нем.

В Хакни она промолвила, так тихо, что расслышал только он: «Я вам обязана, лорд Кромвель, и буду молиться за вас до конца моих дней». Но случись что, и ему может потребоваться нечто большее, чем молитвы. Он зовет Ганса, хочет сделать ей подарок. Она молода и нуждается во внимании. Он намерен подарить ей нечто куда более ценное, чем скаковая лошадь. То, что будет напоминать ей о последних опасных неделях и о том, кто отвел ее от края пропасти. Он думает о кольце, на котором будет выгравирована похвала смирению. Смирение нас связывает, смирение каждого пред Господом. Благодаря Ему мы живем в человеческих домах и жилищах, а не прячемся в полевых норах и убежищах, словно дикие звери. Но даже звери покоряются льву, проявляя мудрость и благоразумие.

Граверы искусны, они могут вырезать молитву или стих мелко-мелко. Однако, предупреждает Ганс, кольцо все равно будет весить немало, – возможно, женщине с маленькими ручками оно не подойдет. Тогда пусть привесит его на цепочке к кушаку, рядом с миниатюрой, изображающей отца, – туда, где уже носит образки, которым молятся юные девы: святая Урсула и одиннадцать тысяч дев, Фелицитата и Перпетуя, съеденные живьем на арене.

У Ганса круглое лицо, деловитое и простодушное. Не скажет ни слова поперек, в его речах не бывает второго дна. Никогда.

– А почему бы не сделать подвеску? Медальон? И места больше, чтобы поместить добрый совет.

– Но кольцо это…

– Знак, – говорит Ганс. – Томас, как вы можете быть таким…

Посланцы от герцога Ричмонда. В последнее время его постоянно прерывают на полуслове, что в собственном доме, что в королевских покоях, в конюшне, часовне или в комнате совета.

– Уже иду, – говорит он и добавляет, обращаясь к Гансу: – Нужно подумать.

Он оставляет стол, заваленный набросками, – его идеи, исправления Гольбейна. Он должен снова повторить Марии то, что проговорил недостаточно ясно. Вы взвалили на себя ношу и несли ее в одиночку. А теперь взгляните, к чему это привело. Ваши плечи поникли, вы устали, согнулись под грузом прошлого, а ведь вам всего двадцать. Хватит. Пусть бремя ляжет на тех, кто сильнее, кто избран Господом нести тяжкий крест государственного правления. Оглянитесь вокруг, оторвите глаза от молитвенника. Улыбнитесь. Вы удивитесь, какую легкость вы почувствуете.

Разумеется, он не станет объясняться с женщиной в подобных выражениях. Поникли, согнулись, – чего доброго, Мария обидится. Иногда она выглядит в два раза старше своих лет, иногда кажется несформировавшейся девочкой.

В Сент-Джеймсском дворце люди Ричмонда увлекают его в комнату больного, закрытую ставнями от летней жары.

– Доктор Беттс, – кивает он и отвешивает поклон жалкому комку под грудой одеял.

При звуке его голоса молодой герцог шевелится и откидывает одеяла:

– Кромвель! Вы не исполнили того, что я вам велел. Я говорил, что парламент должен объявить меня наследником. – Он ударяет в подушку кулаком, словно та противится его законным правам. – Почему моего имени нет в билле?

– Потому что милорд ваш отец еще не решил, – отвечает он просто. – Билль позволяет королю выбрать того, кто будет ему наследовать. И вам известно, что ваши шансы велики.

Слуги сгрудились вокруг постели, под присмотром доктора они укладывают молодого герцога обратно на подушки, встряхивают одеяла, укутывают больного. Большая миска воды булькает на жаровне, увлажняя воздух. Ричмонд подается вперед, кашляет. Его лицо горит, сорочка в пятнах пота. Подавив приступ кашля, он откидывается назад, дотрагивается до груди.

– Болит, – говорит он Беттсу.

– Перевернитесь на больной бок, милорд.

Юноша отгоняет слуг. Он хочет видеть Кромвеля и не собирается отказываться от своего намерения. Ричмонд говорит что-то, но слова бессвязны, и вскоре его веки начинают трепетать. По знаку доктора слуги убирают подушки и укладывают больного на бок.

Беттс жестом подзывает его, сюда, милорд.

– Обычно я заставляю его сидеть, чтобы облегчить дыхание, но ему нужен сон, и я прописал микстуру. Иначе он может вскочить и сделает себе только хуже. Его беспокоит яд, часто упоминает вас. – Доктор делает паузу. – Я не говорю, что он вас обвиняет.

– Некоторые люди постоянно думают, что их отравили. Я слышал про такое в Италии.

– В Италии, – говорит Беттс, – у них, вероятно, есть для этого основания. Я говорю ему, милорд, отравление обычно проявляется спазмами и ознобом, рвотой и помрачением сознания, жжением в горле и кишках. Но тогда он вспоминает Вулси, говорит, что перед смертью тот испытывал боль в груди.

Он бесцеремонно тянет доктора за полу. Есть разговоры, не предназначенные для чужих ушей. В покоях герцога не протолкнуться: слуги, те, кто пришел пожелать больному выздоровления, вероятно, кредиторы. Схоронившись в оконном проеме, он бормочет:

– Кстати, насчет Вулси. Не знаю, откуда у юного Фицроя такие сведения, но как вы считаете, это похоже на правду?

– Что кардинала отравили? – Беттс пристально смотрит на него. – Понятия не имею. Скорее, его подвело сердце. Напрягите память. Я восхищался вашим старым господином и делал все, чтобы примирить его с королем. – Беттс выглядит озабоченным, словно боится, что он, Кромвель, затаил обиду. – В конце жизни его пользовал доктор Агостино, не я. Говорят, он голодал и прочищал желудок, что нежелательно во время путешествия в зимнюю пору… к тому же вспомните, что ждало его в конце пути. Суд или лишение прав без суда, затем Тауэр. Страх способен многое сотворить с человеком.

Он говорит:

– Кардинал не боялся ни живых, ни мертвых.

– О чем не преминул вам сообщить, полагаю. – Ясно, что доктор недоумевает, к чему ворошить прошлое? – Не думайте, будто я придаю значение словам Ричмонда. Когда король болен, он убежден, что против него ополчится весь мир. Юноша весь в отца, невыносимый пациент. Когда его лихорадило, он заявил: «Это всё Говарды – Норфолк не испытывает ко мне отцовских чувств, он любит меня только потому, что я королевский сын. И если я не стану королем, я для него бесполезен. А теперь Норфолк во мне не нуждается – он нашел другой способ подобраться к трону, честный или бесчестный».

– Если задуматься, честных способов нет.

– Что до меня, я предпочитаю об этом не задумываться, – говорит доктор Беттс.

– Были свидетели его слов?

– Рядом стоял доктор Кромер. С Божьей помощью и посредством врачебной науки мы обуздали лихорадку, а с ней и разговоры об измене.

– Но если не яд, что тогда?

Помимо уязвленного самолюбия, думает он.

Доктор пожимает плечами:

– Июль. Мы должны быть за городом. Вы принимаете слишком много законов, милорд. Распустите парламент, и мы немедленно покинем Лондон. Говорят, города изобрел Каин, а если не он, то кто-то другой, столь же склонный к смертоубийству. – Доктор отворачивается, чтобы уйти, но медлит. – Милорд, насчет королевской дочери… Доктор Кромер поручил мне передать вам наше общее мнение. Вы справились лучше нас, эскулапов. Ее дух был так подавлен папистскими обыкновениями, что ее здоровье и разум истощились. Говорят, ваше присутствие в Хакни подействовало на нее, как зелье Асклепия.

Асклепий, бог врачевателей, обязан своим искусством змее. Он спасал тех, кто был на пороге или даже за порогом смерти. Аид, боясь лишиться притока покойников, возревновал.

– Здесь нет моей заслуги, – говорит он. – Приятная компания пробудила аппетит. Она держит пост. Словно ее плоть недостаточно истощена.

– Если бы король потрудился спросить нас, мы настоятельно рекомендовали бы выдать ее замуж. Мои коллеги показывали мне сочинения древних, в которых описана подобная немощь: юные девы, исполненные пылкости, усердия и одолеваемые фантазиями, склонны морить себя голодом, будучи принуждаемы к чему-либо помимо их воли. Их девственность – причина недуга, и, если не устранить ее, они начинают видеть духов и пытаются повеситься или утопиться.

– Я бы сказал, нам это не грозит.

Интересно, можно ли не видеть духов? Они ведь обычно являются незваными. Когда люди упоминают кардинала, он спрашивает себя: если бы я был с ним тогда, поддался бы он яду, страху, чему-то еще? Некоторые утверждают, что кардинал наложил на себя руки. Он вспоминает промозглый и темный конец тысяча пятьсот двадцать девятого года: Томас Говард и Чарльз Брэндон врываются в Йоркский дворец, как умеют врываться только герцоги, набивают сокровищами Вулси дорожные сундуки; бубнящие писари составляют описи серебряной посуды и драгоценных камней; от реки тянет холодом, с навеса барки капает, призрачные голоса глумятся во влажном тумане. В Патни, когда они пересекали пустошь, их нагнали лошади; Гарри Норрис, весь в мыле, соскочил с седла – передать невразумительное послание короля. Он видел, как вспыхнули глаза его господина, как прояснилось лицо. Вулси решил, что кошмар закончился, что Норрис отвезет его домой, и упал на колени – кардинал, коленопреклоненный в дорожной пыли.

Однако Норрис покачал головой и что-то зашептал ему на ухо, притворяясь расстроенным. Когда надежда испарилась, вместе с ней ушли силы Вулси, и словно под воздействием чар он мгновенно переменился: неуклюжий, бормочущий старик. Слуги отряхнули пыль с его ладоней, усадили его в седло, вложили поводья ему в руки, словно ребенку. Без всякого почтения, для это не было времени, а еще этот мерзавец Секстон хихикал и выкидывал коленца, пока он угрозами не заставил его угомониться. Они приехали в Ишер, к холодному очагу и пустым кладовым, к низким лежанкам, освещая путь сальными свечками в оловянных подсвечниках. По крайней мере, погреб оказался полон, и вместе с Джорджем Кавендишем, человеком кардинала, они пили всю ночь – сказать по чести, были так напуганы, что не смогли бы уснуть.

Если бы я знал, чем все закончится, поступил бы я иначе? Впереди ждала суровая зима; голодный, нечесаный, в отчаянии, он ежедневно скакал через Суррей по лужам, в сумерках, доставляя своему господину вести из парламента: что было сказано и сделано против Вулси, колкости Томаса Мора и грубые измышления Норфолка. Ни еды, ни отдыха, ни молитвы, он приезжал и уезжал в темноте, взбираясь на дышащего паром жеребца. Зима туманов, влажной шерсти и дождя, ручьем стекающего с гладкой кожи. И Рейф Сэдлер, промокший и замерзший до дрожи, как щенок грейхаунда, одни ребра да глаза: изумленный, потерянный, не проронивший ни единой жалобы.

И все же спустя шесть лет он в Сент-Джеймсском дворце: барон Кромвель, солнце сияет. Над головами слуг мастер Ризли выкликает его имя. Протиснувшись в комнату, Ризли отчаянно размахивает шляпой с пером, на лице румянец, шнуровка на вороте распущена.

– Не ходите туда, – говорит он, торя путь из комнаты больного. – Иначе Фицрой объявит вас отравителем.

Доктор Беттс хихикает:

– Я вижу, вам не терпится поделиться новостями, юноша. Что ж, я вас покидаю. Но прислушайтесь к моему совету, каким бы срочным ни было ваше дело, никогда не спешите на жаре. И шляпу носите на голове, а не в руках, иначе солнце сожжет вашу бледную кожу. А воду лучше пить теплую – от холодной случаются колики. И ни в коем случае не прыгайте в реку.

– Не буду. – Ризли изумленно взирает на доктора.

Тот касается полей шляпы и удаляется.

Глядя ему в спину, Ризли спрашивает:

– Фицрой поправится?

Беттс безмятежен:

– Видал я и более безнадежные случаи.

Они выходят на солнцепек, спинами ощущая жар. Ризли обращается к нему:

– Сэр, я допросил слуг шотландской принцессы.

– С какой целью? И наденьте вы шляпу. Беттс дело говорит.

Молодой человек аккуратно надевает шляпу, хотя рядом нет зеркала, чтобы восхититься тем, под каким углом она надвинута, пристально смотрит на хозяина, словно пытается разглядеть в его глазах отражения маленького Зовите-меня.

– Я давно подозревал, с ней что-то не так, – неделями вертел эту мысль в голове, – ее виноватый вид в вашем присутствии, словно она боялась, что неприятная правда выйдет наружу, и…

– Вы думали, что дамы обменивались тайными знаками.

– Вы смеялись надо мной, – говорит Ризли.

– Да. Итак, что вы обнаружили? Надеюсь, не любовника?

– Я должен извиниться, сэр, что забежал вперед вас, – я понял на свадьбе, но не стал говорить, пока не добыл доказательства. Я допросил ее капеллана, слуг Харви и Питера, конюхов: не было ли у принцессы тайных свиданий? И они не стали скрытничать, все, за исключением капеллана, который боится.

Он начинает понимать:

– Как я мог быть таким наивным? Кто он? Кто знает? Кто из женщин, я имею в виду?

Мастер Ризли говорит:

– Женщин я оставляю вам.

Шорох мягких подошв, спешка, внезапное исчезновение бумаг, шиканье, шелест юбок, грохот дверей; затаенный вздох, косой взгляд, быстрый росчерк пера, невысохшие чернила; шлейф аромата и воска, которым запечатывают письмо. Всю весну мы следили за Анной-королевой, ее привычками и обыкновениями, ее стражниками и воротами, ее дверями и потайными комнатами. Мы наблюдали за джентльменами короля в гладком черном бархате, невидимыми, если только лунный свет не упадет на расшитую бисером манжету. Мы различали внутренним оком силуэт – там, где никого не должно быть. Мужчина, крадущийся вдоль пристани к лодке, терпеливый гребец, которому заплачено за молчание, и ничто не выдаст тайны, кроме легкой волны и мерцающей серебром зыби на реке, видавшей многое. Лодка качается, всплеск, широкий шаг, сапоги неизвестного мерят скользкий причал: он в Уайтхолле или Хэмптон-корте, куда бы ни ехала королева и ее фрейлины. Тот же трюк на твердой земле: монетка конюху, незапертая дверь или ворота, стремительный бросок вверх по лестнице в комнату, где дрожит пламя свечей. Что дальше? Поцелуи и преступные объятия, пуховая перина, на которой Мег Дуглас, племянница короля, раскинулась в ожидании запретных наслаждений.

Зовите-меня говорит:

– Это Томас Говард. Меньшой, конечно. Единокровный брат Норфолка.

– Томас меньшой.

– Навеки ваш, Правдивый Том. Завлек ее своими виршами, сэр. Совлек с нее покровы своим хитроумием.

Катастрофа, думает он. Всю зиму и весну мы не сводили глаз с Анны, а приглядывать следовало за другой. Правдивый Том на реке, Правдивый Том в темноте. Срывает с себя рубаху, срам выпирает через белье, шотландская принцесса лежит на спине, раздвинув округлые бедра. Для Говарда.

Он спрашивает Зовите-меня, как Мег умудрилась оставаться с ним наедине? При дворе столько остроглазых матрон. Взять ту же миледи Солсбери, Маргарет Поль. Она до сих пор состоит при новой королеве, поскольку король, пусть и взбешен поведением ее сына, предпочитает держать графиню перед глазами. Разумеется, чтобы сохранить лицо перед миром, мы делаем вид, будто никакого письма не было, будто проклятая книга все еще в Италии, где Поль сражается с непослушными фразами.

Мы предпочитаем многого не замечать. И вот характерный пример.

– Сначала поговорим с Мег.

Он представляет, как она бежит к ним, растрепанная и простоволосая, вылитая Аталанта, рот открыт, в горле замер протяжный вопль.

Поначалу она возмущена и все отрицает: какое право вы имеете вмешиваться в мою жизнь? Мне донесли… говорит он. Как, кто?

– Ваши собственные люди, – отвечает он и видит, как ранит ее это открытие, как она заливается слезами размером с яблочное семечко.

Ее подруга Мэри Фицрой, дочь Норфолка, стоит рядом.

– И что же такого особенного донесли вашей милости слуги? – Голос Мэри Фицрой сочится ядом.

– Мне донесли, что леди Маргарет уединялась с одним джентльменом.

Мэри Фицрой кладет руку на плечо Мег: молчи, ничего не говори. Но Мег вспыхивает:

– Что бы вы ни думали, вы ошибаетесь! И нечего так на меня смотреть!

– Как, миледи?

– Словно я шлюха.

– Господь покарает меня, если я хотя бы на миг…

– Так знайте, мы с Томасом Говардом женаты. Мы принесли друг другу обеты и свято их соблюдаем. Вы не сможете нас разлучить. Наш брак законен во всех смыслах. Вы опоздали, все кончено.

– Возможно, не все, – говорит он. – Будем надеяться, что нет. Когда вы сказали «во всех смыслах», что вы имели в виду? Я не понимаю. Посмотрите на мастера Ризли – он тоже теряется в догадках.

На столе перед ними эскизы кольца для леди Марии. Мастер Ризли сдвигает их в стопку, торжественный, как алтарный служка. Его взгляд задерживается на эскизах, где линии вьются и переплетаются.

– Простите, сэр, – бормочет он и кладет на листы книгу.

Тоже верно. Не хватало только, чтобы Мег взяла эскиз и высморкалась в него. Он спрашивает Мэри Фицрой:

– Вы не присядете?

– Мне и на ногах хорошо, лорд Кромвель.

– Итак, что мы имеем.

Мастер Ризли поднимает табурет, вопросительно глядя на Мег. Когда ее носовой платок промокает от слез, она комкает его и бросает на пол, и Мэри Фицрой подает ей новый: он вышит эмблемами Говардов, и Мег промокает щеки синеязыким львом Фицаланов.

– Кромвель, у вас нет права сомневаться в моих словах. Отведите меня к моему дяде-королю.

– Поверьте, лучше вам иметь дело со мной, миледи. Я могу доложить королю, но сперва нам следует решить, как преподнести ему эту новость. Разумеется, вы хотите сохранить ваше доброе имя. Это мы понимаем. Но ни вам, ни мне лучше не станет, если вы будете настаивать, что состоите в браке, поскольку вы с лордом Томасом принесли свои обеты без разрешения и согласия короля.

– И мы не станем вас выгораживать, – говорит Ризли, поднимая перо. – Итак, какого числа состоялась ваша помолвка?..

Новый поток слез, и новый носовой платок. Интересно, думает он, что будет делать Мэри Фицрой? Это платок точно последний. Задерет юбку и оторвет кусок ткани от исподнего?

Мег говорит:

– Какая разница когда? Я люблю лорда Томаса больше года. Поэтому вы не сможете и мой дядя не сможет утверждать, что мы действовали необдуманно. Вы не разлучите нас, ибо наши судьбы соединены пред Господом. Миледи Ричмонд подтвердит мои слова. Она все знала, и, если бы не ее помощь, мы бы никогда не познали блаженства.

Он поднимает глаза:

– Вы сторожили за дверью, миледи?

Мэри Фицрой съеживается. Угодить такой молоденькой в такую мясорубку…

– Вы подавали им сигнал, когда старшие уходили? – высказывает предположение Ризли. – Вы поощряли их свидания? Вы присутствовали при помолвке?

– Нет, – отвечает она.

Он оборачивается к Мег:

– Таким образом, свидетелей ваших слов нет. Заметьте, я говорю «слов», не осмеливаясь упоминать «клятвы» или «обеты».

Отрицай, шепчет он Мег еле слышно, отрицай все вместе и по отдельности и будь настойчива в своем отрицании. Никаких слов. Никаких свидетелей. Никакой помолвки.

Мег вспыхивает:

– Но свидетель есть. Мэри Шелтон стояла за дверью.

– Снаружи? – Он качает головой. – Это ведь не может считаться свидетельством, верно, мастер Ризли?

Ризли смотрит на него с яростью. Это ведь он раскрыл заговор и не хочет, чтобы дело замяли:

– Леди Маргарет, вы и ваш любовник обменялись подарками?

– Я подарила лорду Томасу свой портрет, украшенный алмазом. – Она с гордостью добавляет: – А он подарил мне кольцо.

– Кольцо еще не доказательство, – утешает он ее, взгляд скользит по наброскам. – Вот, смотрите, эскизы кольца, которое делают для леди Марии. Знак дружбы, не более того.

Мэри Фицрой перебивает:

– Это целебное кольцо, такие дарят друг другу знакомые, дешевенькое.

Ризли спрашивает:

– А теперь вы скажете, что и алмазик был крошечный?

– Такой крошечный, – отвечает Мэри Фицрой, – что я сперва его не заметила.

Ему хочется ей аплодировать. Она не боится Зовите-меня, хотя даже я его порой побаиваюсь.

– Никаких доказательств на бумаге? – спрашивает он Мег. – Я имею в виду, кроме…

Стихов, думает он.

Девушка говорит:

– Я не отдам вам мои письма. Я ни за что с ними не расстанусь.

Он смотрит на Мэри Фицрой:

– Покойная королева знала об этих делах?

– Разумеется. – В ее тоне презрение, но к нему ли, к его вопросу или к Анне Болейн?

– А ваш отец Норфолк? Он знал?

Мег перебивает:

– Мой муж, – она смакует слово, – мой муж решил, будем держать все в тайне. Сказал, если мой брат Норфолк узнает, он будет трясти меня, пока зубы не выпадут, поэтому станем скрывать, пока можно. Но после… – Мег закрывает глаза, – не знаю, вероятно, он ему рассказал.

Он вспоминает тот день в Уайтхолле, разговор с Норфолком и Правдивым Томом, прерванный призывом короля. Он сказал тогда: «Дамы обмениваются вашими стихами», и поэт неожиданно испугался. И когда он пошел к двери, схватил брата за руку, и Томасы Говарды яростно зашептались. Обернувшись, он заметил на лице старого герцога гнев и смущение: что, что ты сделал, мальчишка? Все сходится. Не похоже на Норфолка – задумать интригу с таким количеством рассыпающихся элементов ab origine[23], но, когда Правдивый Том обратился к нему за защитой, герцог, выбранив и прокляв брата, наверняка постарался обратить эту напасть во благо Говардов.

Он подается вперед над столом, ближе к Мег. Не будь она особой королевской крови, похлопал бы ее по руке.

– Вытрите слезы. Давайте начнем заново. Вы сказали, что лорд Томас посещал вас в покоях королевы. Многие бывали в покоях королевы, скажем так, забавы ради. Пели, смеялись. Приходили туда без задней мысли. Спустя много месяцев – там было всегда многолюдно – в случайном разговоре лорд Томас выразил вам восхищение, что неудивительно, и сказал: «Миледи, если бы вы не стояли так высоко…»

– Он – Говард, – говорит Ризли. – Думаю, он полагает, что на свете нет никого выше его.

Он поднимает руку. Сцена так великолепна, что жаль ее прерывать.

– «Если бы вы не стояли так высоко надо мной и не были назначены королем в жены какому-нибудь правителю, клянусь, я умолял бы вас отдать мне вашу руку».

– Да, – говорит Мэри Фицрой, – именно так все и было, лорд Кромвель.

– А вы ответили: «Лорд Томас, моя рука не для вас. Я сочувствую вашим страданиям, но не могу их облегчить».

– Нет, – говорит Мег; ее бьет дрожь. – Нет, вы ошибаетесь. Мы помолвлены. Вам нас не разлучить.

– И, будучи мужчиной, влюбленным мужчиной, и не в силах противиться вашей красоте и желанию обрести столь бесценный дар, он не удержался и посвятил вам стихи, ну и так далее. Но вы остались неколебимы и не позволили ему даже лизнуть вашу нижнюю губу.

Зря я так сказал, думает он. Следовало обойтись «поцелуем».

Мег встает. Носовой платок зажат в кулачке – усеянный перекрещенными серебряными крестиками Говардов, легкими, как летний снег.

– Я хочу поговорить с королем наедине. Как бы высоко он вас ни вознес, король не позволит вам допрашивать меня и заявлять, будто я не замужем, когда я утверждаю обратное.

Мастер Ризли спрашивает:

– Миледи, вы действительно не понимаете? Лучше бы вас соблазнили, опорочили и распевали о вас непристойные баллады на улицах, чем дать слово мужчине без согласия короля.

Мэри Фицрой говорит:

– Ради Христа, присядь, Мег, и постарайся понять, о чем толкует милорд. Он старается изо всех сил.

– Ему не разделить того, что соединил Господь!

Мэри Фицрой поднимает на нее глаза:

– Уверена, лорду Кромвелю уже говорили такое раньше.

Он улыбается:

– Мы должны спросить себя, леди Маргарет, что есть брак. Это не только обеты, но и постель. Если вы принесли обеты при свидетелях и разделили ложе, вы замужем по закону. Вы будете мистрис Правдивый Том, и вам придется столкнуться с крайним недовольством короля. И я не знаю, какую форму оно примет.

– Мой дядя не станет меня преследовать. Он любит меня, как дочь.

Мег запинается. Она произнесла это собственными устами, она слышит себя и только сейчас понимает: что есть любовь короля к дочери? Две недели назад тонкий лед трещал под Марией. И только Томас Кромвель отвел ее от полыньи.

Зовите-меня встает, словно хочет поддержать готовую упасть Мег. Но принцесса аккуратно опускается в кресло.

– Король скажет, что я поступила глупо.

– Или вероломно.

Мастер Ризли нависает над ней, теперь почти с нежностью.

Мег спрашивает:

– Мой брак – это ведь не преступление?

– Пока нет, – отвечает он. – Но скоро будет. Мы примем билль до созыва парламента.

Мэри Фицрой спрашивает:

– Вы примете закон против Мег Дуглас?

– Вы же понимаете, леди Ричмонд, дамы порой не сознают собственных интересов. Иногда не знают, как себя защитить. Теперь об этом позаботится закон. Иначе любой поэт не откажется заполучить такой трофей и, если ему улыбнется удача, обеспечить свое будущее. А если не выгорит, что он теряет, кроме уязвленной гордости? Согласитесь, это несправедливо.

– А сами вы стихов не пишете? – спрашивает Мэри Фицрой.

– Не люблю входить на поле, где и без меня тесно, – говорит он. – Мастер Ризли, вы не запишете?

Зовите-меня снова садится за стол и берет перо.

Он диктует:

– «Акт против того, кто, не имея на то королевского дозволения, женится или возымеет намерение жениться на королевской племяннице, сестре, дочери…»

– Может быть, добавить тетю? – спрашивает Зовите-меня.

Он смеется:

– Добавьте тетю. Итак, подобное деяние будет признано изменой.

Мэри Фицрой не верит своим ушам:

– Изменой? Даже если женщина согласна?

– Особенно если согласна.

– Тру-ля-ля, тра-ля-ля, – бубнит Зовите-меня, скрипя пером, – трам-парам-пам-пам, и будет наказан как за измену. Отдам Ричу, пусть сформулирует.

– К счастью, – говорит он, – в данном случае о согласии речи не идет. Я сомневаюсь, что леди Мег действительно может считаться замужней ввиду отсутствия консумации брака, как полагает мастер Ризли.

– Я? – Зовите-меня поднимает песочные брови и оставляет на бумаге кляксу.

Мэри Фицрой говорит:

– Мег, отношения между тобой и лордом Томасом никогда не переходили границы пристойности. Ты подтвердишь это и будешь на этом настаивать.

– Леди Маргарет, ваша подруга дает вам весьма ценные советы. – Он оборачивается к Мэри Фицрой. – Вы должны быть рядом с мужем. Я прикажу сопроводить вас в Сент-Джеймсский дворец.

Мэри говорит:

– Я не нужна Фицрою. Я ему даже не нравлюсь. Он не считает меня своей женой. Мой брат Суррей снабжает его шлюхами.

Прямолинейна, совсем как ее отец.

– Миледи, – говорит он, – вы немало поспособствовали этой интриге. Однако, поскольку мы еще не определили рамки нового билля, я не знаю, какое наказание грозит вам. Впрочем, едва ли король станет преследовать жену своего сына, если застанет ее у постели больного. Не тревожьтесь о леди Маргарет, в Тауэре она ни в чем не будет знать нужды. Но если не хотите последовать за ней, советую вам отправиться в Сент-Джеймсский дворец и оставаться там.

Мег снова на ногах, снова заливается слезами, цепляясь за спинку кресла. Мастер Ризли встает и берет дело в свои руки. Он тверд и холоден:

– Леди Маргарет, вас не бросят в подвал. Не сомневаюсь, лорд Кромвель устроит так, чтобы вас поместили в апартаменты покойной королевы.

Он собирает бумаги.

– Идемте, миледи, – умоляет Мэри Фицрой, – вспомните о вашем королевском достоинстве. Не заставляйте их выводить вас силой. И благодарите лорда Кромвеля – я ему доверяю, только он способен отвратить от вас гнев короля.

И направить его на Правдивого Тома, думает он. Генрих не простит ему. Он стоит у стены, пока женщины проходят мимо, не проронив ни слова. Но шотландская принцесса не унимается.

– Что плохого, если я расскажу правду? – слышится с лестницы ее звонкий голос, затем они уходят.

Зовите-меня говорит:

– Я думал, она не примет вашу протянутую руку.

– По природе она не глупа, просто влюблена.

– Хорошо, что мужчины от этого не глупеют. Посмотрите на Сэдлера.

А ведь правда. Влюблен в жену, но ничуть не утратил остроты ума.

Настроение мастера Ризли поднимается. Теперь, когда Мег в тюрьме, он доведет дело до конца.

– А вы были когда-нибудь влюблены, сэр?

– Обошлось.

Он вспоминает, как расспрашивал Рейфа: каково это? Хотя Уайетт предупреждал его о симптомах. Жаркие вздохи, холодная грудь. Или наоборот?

Он думает, нужно исхитриться помочь Бесс Даррелл. Я тут разбираюсь с новым коварством Говардов, а в ней тем временем дитя Уайетта растет.

– Мне нужен Фрэнсис Брайан. Он здесь или за границей?

– Хотите стребовать услугу за услугу? – Зовите-меня взволнован, нетерпелив, так что не развивает эту тему. – Кто сообщит королю, что Мег замужем?

Он вздыхает:

– Я.

– Не хотел бы я оказаться на месте Норфолка. Племянница опозорила его весной, брат – летом. Теперь вы легко его свалите. – Зовите-меня бросает на него косой взгляд. – Если захотите.

Я сам не знаю, чего хочу, думает он. Если Норфолк задумал этот мезальянс или просто скрыл его от короля, то дело серьезное. Однако не серьезнее прежних, которые я ему якобы простил.

– Допустим, шотландцы перейдут границу? Кто, если не Норфолк, даст им отпор?

– Суффолк, – отвечает Ризли.

– А если французы постучатся в другую дверь?

– Когда-то вы были солдатом, сэр.

– Много лет назад. – Я нес пику. Или прислуживал тому, кто ее нес. Мы сражались как единое целое. Я был мальчишкой. А сейчас мне пятьдесят. Пожалуй, я сумею постоять за себя в уличной драке, но предпочту уладить ссору миром. – Я так стар, что за мной нужен уход, Зовите-меня. Как вы заметили, все в прошлом. Но что толку было спасать королевскую дочь, если теперь он обратит свой гнев на племянницу и казнит ее?

– Но почему, если, как она уверяет, они давно любят друг друга, обеты были принесены только через год? Думаю, его страсть вспыхнула, когда малышку Элизу объявили незаконнорожденной и Мег стала ближе к трону.

– Или устал посвящать ей стихи без надежды. Думаю, после помолвки они разделили ложе.

– Определенно. Но неужели они не думали о последствиях?

Он пожимает плечами. Мег пришлось положиться на удачу. А еще бывает, что женщина теряет ребенка раньше, чем кто-либо еще узнает о ее беременности. И только потом, лет двадцать спустя, у нее развяжется язык.

Зовите-меня говорит:

– Король захочет, чтобы на нее надавили, захочет знать, когда именно это случилось, имена свидетелей.

– Тогда мы надавим на Правдивого Тома. Он уже думает, что мне известно больше, чем на самом деле.

– Так думают многие, – замечает Ризли.

– Том боится, что из его виршей всем понятно, куда ему удалось засунуть своего петушка. Однако у дочери Норфолка храброе сердце. Ей следовало бы заседать в королевском совете. Помните, как она не хотела пускать меня в покои Анны после коронации?

Ризли не помнит, да и откуда? Зовите-меня досталась бурлящая толпа, рев труб, стяги, фырканье лошадей и топот копыт. Анне, хрупкой, на сносях, пришлось выдержать три дня на палящей жаре под враждебными взглядами толпы. Цвет английской аристократии с неохотой нес ее шлейф. У алтаря под весом короны ее тонкая шейка согнулась. Ее лицо блестело, но не от пота – от сознания своей судьбы. Ее рука, которая давно чесалась, уверенно сжала скипетр. Архиепископ Кранмер помазал ей лоб миром.

После церемонии королева удалилась, подальше от взоров города и его богов, в покои, где сняла с себя торжественные одежды. Он последовал за ней. Он видел, что ее глаза остекленели от усталости, но ему надо было поднять ее и сопроводить на пир в Уайтхолл. Если бы это ему не удалось, пришлось бы срочно переговорить с королем, ибо слухи распространяются, как огонь по соломенной крыше: не появись Анна на публике, сказали бы, что у нее выкидыш.

У двери он наткнулся на дочь Норфолка, четырнадцатилетнюю упрямицу, возмущенную до глубины души: «Королева не одета!» Анна ответила ему раздраженным голосом, и он, отодвинув девушку, вошел. Королева лежала на громадной кровати, как покойница, тонкая сорочка обтягивала живот, тонкая рука словно успокаивала принца внутри. Волосы разметались вдоль тела, как черные перья. Он смотрел на нее с жалостью, изумлением и каким-то даже аппетитом, воображая, что у него самого есть сейчас женщина на сносях. Она повернула голову. Прядь волос упала с кровати. Под влиянием странного порыва – что это было, страсть к аккуратности? – он поднял прядь, задержал на мгновение между большим и указательным пальцем, затем уложил рядом с остальными и разгладил.

– Нет! Не трогайте королеву! – взвизгнула Мэри Норфолк.

Мертвая женщина сказала:

– Ему можно, он заслужил.

Она открыла глаза. Оглядела его и одарила странной, замедленной улыбкой. Тогда я понял (скажет он после), что Анна не удовлетворится королем, а поглотит еще многих мужчин: молодых и старых, богатых и бедных, благородных и простых. Но по крайней мере, она не поглотила меня.

Он вспоминает ее распухшие ступни, босые, с синими венами. Жалкие, беззащитные, ледяные даже среди июньской жары.

По велению короля для Правдивого Тома готовят помещение в Тауэре. Комендант Кингстон является лично, предлагает верхний этаж Колокольной башни, где хороший камин. Будем надеяться, говорит Кингстон, что король проявит милосердие и молодой человек доживет до зимы.

Он спрашивает Кингстона:

– Вы знаете Мартина, надзирателя?

– Знаю, один из ваших единоверцев.

– Пусть Мартин присматривает за лордом Томасом, – говорит он. – Он уважает стихотворцев.

Кингстон недоуменно смотрит на него:

– Они все писали стихи. Все покойные джентльмены.

– Джордж Болейн, несомненно, – говорит мастер Ризли. – Полагаю, Марк. Но вообразите Уилла Брертона, жонглирующего терцинами! Что до Норриса, он был занят подсчетами прибылей и активов.

Кингстон говорит:

– Они все баловались стишками. Я не судья. Но покойная королева говорила, что только Уайетт знал в этом толк.

– Сэр Уильям, попросите жену составить леди Маргарет компанию, как некогда покойной королеве. Я должен знать, о чем она говорит. – Он добавляет: – Я не утверждаю, что все кончится, как в прошлый раз. Пусть леди Кингстон поддерживает в ней веру, что впереди ее ждет долгая счастливая жизнь, если она осознает, в чем состоит ее долг.

– Говорят, вы хотите принять новый закон, – замечает Кингстон. – Это слишком жестоко – заставить их совершить преступление задним числом.

Они пытаются объяснить коменданту Тауэра, в чем суть. Правителя не сдерживают путы времени: прошлое, настоящее, будущее. Он не вправе извинять прошлое тем, что оно позади. Не может сказать: «былое не воротить», ибо прошлое просачивается сквозь почву, сочится ручейком, за которым не уследишь. Порой истинное значение событий раскрывается только задним числом. Воля Господа, к примеру, явлена в наши дни более искусными переводчиками. Что до будущего, то желания короля меняются стремительно, и закону приходится за ними поспевать.

– Не забывайте, какое выдающееся предвидение проявил его величество во время суда над покойной королевой. Он знал, каким будет приговор еще до объявления вердикта.

– Все так, – соглашается Кингстон. – Палач уже пересекал море.

Кингстон давно в советниках. Он должен знать, как устроен королевский мозг. Если Генрих говорит: «Я так хочу», его желание все равно что уже исполнено. Король выражает свою волю и ждет, чтобы она осуществилась.

– Но вы же не собираетесь ее казнить? – спрашивает Кингстон. – Шотландскую принцессу! Что скажут ее соплеменники?

– Не думаю, что она им дорога. Они давно считают Мег англичанкой. Тем не менее я молюсь за благоприятный исход. Что до лорда Томаса, думаю, герцог Норфолк замолвит за него словечко.

– Норфолк? – удивляется комендант. – Генрих спустит его с лестницы.

Несомненно, думает он. Хотел бы я это видеть.

– Будьте готовы, сэр Уильям. Больше посоветовать ничего не могу. Не хочется, чтобы вы снова оплошали.

В конце концов, с казни королевы прошло уже два месяца. Вполне возможно, внутренняя машинерия, которой ведает Кингстон, успела заржаветь.

– В любом случае, – говорит Кингстон, – я полагаю, мы не станем приглашать его снова?

– Француза? Нет. Бог мой! Я не так богат.

Нет, только старый добрый топор. Говарды – приверженцы традиций. Чтобы умереть, им не нужны новомодные штучки.

– Следует отдать ему должное, – говорит Кингстон, – справился он превосходно. Отличный меч. Он мне показывал.

Мы все убили Анну Болейн, думает он. В любом случае все представляли, как это будет. Скоро я услышу, что король сам спрашивал у палача: «Господин палач, можно на пробу замахнуться вашим мечом?» Как сказал Фрэнсис Брайан, Генрих непременно убил бы Анну Болейн, но в данном случае это сделал за него другой.

Его руки помнят тяжесть, когда француз дал ему меч. Он видел, как свет играет на острие, прочел слова на лезвии, провел по ним пальцем. «Зерцало справедливости». Speculum justitiae. Моли Бога о нас.

В Остин-фрайарз все восхищены мастером Ризли: его упорством, его убежденностью, что не бывает дыма без огня. И Мег Дуглас повезло, что он не стал медлить.

– Вообразите, – замечает Ричард, – если бы кто-нибудь застал ее голышом в объятиях Правдивого Тома.

Ричард Рич говорит:

– Оскорбив короля подобным образом, я бы не рассчитывал прожить долго.

Рич трудится над новым законом. Новые статьи не помешают лицам королевской крови делать глупости, но пропишут формальный порядок действий, буде таковое случится. Нужно решить, кто замешан в преступлении Мег? Он запросил расписание дежурств: кто из фрейлин прислуживал покойной королеве в марте, апреле и в те дни мая, когда она была жива. Но надменные знатные старухи, ведающие этими делами, – леди Рэтленд, леди Сассекс – удивленно поднимают брови, намекая, что сие есть тайна. В то же время, по словам Рейфа Сэдлера, в покоях короля есть список: знаешь, кто там должен быть и когда.

Впрочем, это не обязательно работает. Нынешней весной все перемешалось.

Приближаясь к королю с дурными вестями, он находит Генриха в толпе архитекторов. Король вознамерился потратить деньги.

– Милорд Кромвель? Который?

В руках у Генриха макет фриза с иониками – орнаментом из яиц и стрелок, который нравится ему чуть больше, чем лавровые венки.

– Венки, – говорит он. – Я должен кое-что вам рассказать.

Архитекторы сворачивают эскизы. Он глазами провожает их до двери.

Поняв, о чем речь, король начинает орать во всю глотку, что дело надлежит сохранить в тайне. Фриз до сих пор у него в руке; будь Мег Дуглас рядом, он бы разбил яйца о ее голову и утыкал ее стрелками.

– Я не желаю повторения того, что было в мае, – особа королевской крови перед открытым судом. Европа будет возмущена.

– Так что мне делать?

Генрих понижает голос:

– Найдите более тонкий способ.

Что касается Правдивого Тома:

– Предъявите обвинение в измене – пусть в обвинительном акте будет указано, что он действовал по наущению дьявола. Или это был милорд Норфолк?

Он молчит. Тем временем, как сказано в одном из Томовых виршей: «и как трава растет молва». Ходят слухи, что лорд Томас арестован, предполагают, будто он был одним из любовников покойной Анны.

В Колокольной башне они с Ризли идут к Правдивому Тому через нижнее помещение, где тень Томаса Мора сидит на корточках в темноте при закрытых ставнях. Он прикладывает ладонь к стене, словно надеется прочесть в дрожи каменной кладки, что произносил здесь Мор: шутки, истории и притчи, библейские стихи, афоризмы, банальности.

Кристоф шагает позади с доказательствами. Это не запятнанные простыни, а кое-что похуже. Стихи – Правдивого Тома и Мег в числе других – дошли до него в великом множестве: что-то нашлось, что-то передано через третьи руки. Листки загнуты по краям, некоторые многократно складывались, записаны одной рукой, прокомментированы другой, неразборчиво, с кляксами, они сомнительны с точки зрения поэтического мастерства, но не содержания. Я ее люблю, она меня не любит. Ах, она жестокая! Ах, я умру! Интересно, не затесались ли среди них стихи, сочиненные Генрихом? Покойным джентльменам вменяли, что они смеялись над королевскими виршами. К счастью, почерк Генриха не спутаешь ни с каким другим. Он узнает его даже в темноте.

В верхнем помещении Правдивый Том глядит в стену:

– Я все гадал, когда вы появитесь.

Он – лорд Кромвель – снимает джеркин.

– Кристоф?

Юноша подает бумаги. Они кажутся еще более помятыми, чем раньше.

– Жевал ты их, что ли?

Кристоф ухмыляется.

– Я всеяден, – сообщает он Тому.

Когда он, лорд Кромвель, расправляет листки, готовясь читать вслух, Том подбирается, как любой поэт, в ожидании вердикта, который вынесут его стихам.

  • Дни без нее уж сочтены,
  • Мои намеренья честны.
  • Ничто мое не скрыто от нее,
  • Ей сердце ведомо мое.

Он смотрит на Тома поверх бумаг:

– «Ничто мое не скрыто от нее»?

– Вы с ней сношались? – спрашивает мастер Ризли.

– О, бога ради, – говорит Правдивый Том. – Когда? Вы с нас глаз не спускали.

Всевидящий Аргус. Он держит бумаги на вытянутой руке.

– Вы не продолжите, мастер Ризли? Я не могу. Дело не в почерке, – обращается он к Тому. – Язык отказывается повторять.

Мастер Ризли берет бумаги за край:

  • О как мне счастье обрести,
  • И не обречь себя беде…

– Может, их лучше напеть? – спрашивает Ризли. – Не позвать Мартина с лютней?

  • Когда надежде нет пути.
  • И нету счастия нигде.

– Здесь остановитесь, – просит он Ризли. Он забирает бумаги, держа их большим и указательным пальцами. – Итак, вы открыли свои чувства, даже рискуя получить отказ. «Ничто мое не скрыто от нее». Она не была готова ответить на вашу страсть. Впрочем, это ведь обычная вежливость, уверять даму, будто ваша любовь куда сильнее, чем ее?

– Это проявление учтивости, – подтверждает Ризли.

– Однако она подарила вам алмаз – знак любви.

Правдивый Том спрашивает:

– Тогда зачем мне это писать?

– Вы забыли, – говорит он. – Как любой разумный человек. Хотя в пятой строфе вы пишете: «Навеки ваш Правдивый Том». К несчастью, «Том» рифмуется с «влеком».

Кристоф хихикает:

– Я и то лучше умею, хоть и француз.

– При дворе много Томасов, – отвечает обвиняемый, – и не все из них говорят правду, хотя утверждают обратное.

– Он смотрит в нашу сторону, – обращается он к Томасу Ризли. – Надеюсь, вы не станете утверждать, что это написано кем-то из нас?

Зовите-меня говорит:

– Всему свету известно, что это ваше прозвище, и вы от него не отказывались. Вы связали себя обетами, ее слуги признались.

Правдивый Том открывает рот, но он, продолжая листать, перебивает:

– Вы просите ее избавить вас от боли.

– В яйцах? – спрашивает Кристоф.

Взглядом он велит юноше замолчать, но не может удержаться от смеха:

– Вы были влюблены – «Я весь горю, горю давно», – затем принесли обеты. Ради чего, если не с целью убедить ее разделить с вами ложе?

Ризли говорит:

– Дама призналась, что есть свидетели вашего брака.

Когда молчание затягивается, он замечает:

– Я не заставляю вас отвечать в стихах.

Правдивый Том говорит:

– Я знаю, как вы действуете, Кромвель.

Он поднимает брови:

– Я действую, как велит король. Без его указания я и мухи не прихлопну.

– Король не позволил бы вам дурно обращаться с джентльменом.

– Вы правы, но не советую вам испытывать терпение лорда Кромвеля, – замечает Ризли. – Он как-то сломал человеку челюсть одним ударом.

Я? Он потрясен.

Он говорит:

– Мы готовы потерпеть. Со временем вы признаетесь, что замышляли недоброе, пусть и не достигли желаемого. Вы покаетесь перед королем в своей ошибке и будете молить о прощении. – Хотя сомневаюсь, что вы его получите, думает он. – Я понимаю, что вас подвигло. Вы происходите из древнего рода, но младшие Говарды бедны. Как представитель столь знатного семейства, вы считаете зазорным марать руки любым трудом. Чтобы обеспечить свое будущее, вам приходится ждать войны или выгодно жениться. И вы сказали себе, вот я, такой неотразимый, и пусть мои карманы пусты и никто со мной не считается, только путают со старшим братом, я знаю, что делать, – женюсь-ка я на королевской племяннице. Авось когда-нибудь стану английским королем.

– А до тех пор буду жить в долг, – добавляет Ризли.

Он вспоминает строку из «Покаянных псалмов» Уайетта: «И без защиты немощен и чист». В стихах Уайетта борьба в каждой фразе. Стихи лорда Томаса беззубы, один гладкий идиотизм. Впрочем, надо отдать ему должное, держится он стойко. Не рыдает, не просит пощады. Просто спрашивает:

– Что вы сделали с леди Маргарет?

– Она здесь, в покоях королевы, – отвечает мастер Ризли. – Вероятно, ненадолго.

Они уходят, оставляя его размышлять над двусмысленным ответом. Безобидная правда в том, что Мег, скорее всего, переведут куда-нибудь еще, если король поспешит с коронацией, ибо по традиции Джейн должна провести ночь в Тауэре перед тем, как отправиться в Вестминстер. Король говорил о середине лета, но город полнится слухами о чуме и потовой лихорадке. Опасно собирать толпы на улицах и забивать людьми закрытые помещения. Сеймуры, разумеется, убеждают Генриха рискнуть.

Они спускаются по ступеням. Сражались как единое целое. Ему не хватает Рейфа справа. Но ничего не поделаешь, если король в нем нуждается.

Он спрашивает:

– Я? Сломал челюсть? Кому?

– Кардинал любил об этом рассказывать, – довольно замечает Ризли. Они выходят в солнечное сияние. – Иногда это был аббат, иногда мелкий лорд. Где-то на севере.

Когда все закончится – каким бы ни был конец, – он вернет стихи владельцам, хотя они не оставили имен. Он представляет, как в ветреный день швыряет их в воздух и стихи парят над Уайтхоллом, перелетают реку и приземляются в Саутуорке, где шлюхи, похихикав над ними, подотрут ими задницу.

Вернувшись домой, он говорит Грегори:

– Никогда не пиши стихов.

Бесс Даррелл присылает ему весточку: приходите в Л’Эрбе. Неудивительно, что Поли предложили ей свой кров, она – наследие покойной Екатерины. Но ей придется скрывать, что она носит ребенка. Старая графиня не потерпит бастарда Уайетта под своей крышей.

Он находит Бесс и леди Солсбери мирно сидящими рядом, словно Пресвятая Дева и святая Анна из молитвенника. На коленях – отрез превосходного льна, украшенный райской вышивкой – цветущим летним садом. Он приветствует графиню изысканным поклоном – куда ниже, чем при предыдущей встрече. Замечает, что Бесс еще не расшнуровала корсаж. Она деликатного сложения; сколько ей удастся скрывать свою тайну?

Графиня показывает на вышивку:

– Я знаю, что вы в своей доброте всегда замечаете женское рукоделие. Видите, я нашла себе в помощь молодые глаза.

– Должен выразить вам восхищение. Хотел бы я, чтобы цветы в моих садах расцветали так же быстро.

– Ваши сады разбиты недавно, – сладко замечает леди Солсбери. – Господь не торопится.

– И все же, – говорит Бесс, – Он создал мир за неделю.

Он наклоняет голову, обращается к графине:

– Говорят, вашего сына Рейнольда вызвал к себе папа.

– Правда? Первый раз слышу.

Он и сам услышал только что, и это вполне может оказаться ложью.

– Интересно, что замыслил Фарнезе. Не стал бы он гонять Рейнольда в Рим, чтобы перекинуться в «Сдайся-смейся».

Графиня смотрит вопросительно.

– Это карточная игра, – объясняет Бесс. – Детская.

Графиня говорит:

– Мы знаем о планах моего сына не больше вашего.

– Меньше, – еле слышно выдыхает Бесс, теребя пальцами лепестки.

– А вам известно, что король требует его возвращения?

– Это дело Рейнольда и его величества. Я уже объясняла – и его величество принял мое объяснение, если вы не знали, – что ни я, ни мой сын Монтегю не знали заранее, что Рейнольд пишет книгу против короля. И нам неизвестно, где он сейчас.

– Но он написал вам?

– Написал. Его письмо глубоко задело мое материнское сердце. Он считает, что тем, кто соблюдает законы этого королевства и этого короля, не видать рая, даже если их принудили к подчинению обманом или угрозами.

– Но ведь вас не обманывали и не принуждали? Ваша верность происходит от благодарности.

– И это еще не все, – продолжает Маргарет Поль. – Мой сын просит меня не вмешиваться в его дела. Говорит, что я бросила его в детстве, что я в нем не нуждалась. Я действительно отослала его учиться. Но я полагала, что отдала его Господу. – Она поднимает подбородок. – Рейнольд разрывает родственные связи. Он считает, что мы прокляты из-за того, что покорились Генриху Тюдору.

Печально, что Рейнольд написал такое письмо, думает он. Впрочем, весьма удобно для всех. Графиня делает аккуратную петельку и втыкает иголку в ткань.

– Вы хотели поговорить с мистрис Даррелл. – Вставая, она перекладывает работу на колени Бесс и бормочет вопрос, не предназначенный для его ушей.

Бесс отвечает вслух:

– Нет, я доверяю милорду хранителю малой королевской печати.

– Тогда и я ему доверяю, – говорит графиня.

Он улыбается:

– Это обнадеживает.

Леди Солсбери подбирает юбки. Мое обаяние на нее не действует, думает он. Бесс Даррелл сидит, опустив голову, и не поднимает глаз, пока они не остаются одни. Дверь тем временем приоткрыта. Ее гейбл скрывает то, что имел возможность лицезреть Уайетт, волосы цвета чистого золота. Он воображал, что Уайетт преследовал только бегущую дичь, что его волновала погоня, а не добыча. Впрочем, Бесс выглядит не просто пойманной, но и укрощенной. Женщина в ловушке злой судьбы. Он смотрит вслед леди Солсбери:

– Можете судить, насколько она мне не доверяет. Даже дверь оставила открытой.

Бесс говорит:

– Она не думает, что вы повалите меня на пол и изнасилуете. Скорее, боится, что вы станете нашептывать мне на ухо плохие стихи, склоняя к замужеству.

Выходит, она знает о Мег Дуглас. Неудивительно, все только об этом и толкуют.

Он говорит:

– Я нашел для вас пристанище. Как и обещал Уайетту. Семейство Куртенэ просит вас составить компанию миледи маркизе.

– Гертруде? – Она складывает ткань на коленях, складывает снова и снова, пока не получается квадрат с иголкой внутри. – Но она вас не любит.

– Зато она у меня в долгу.

– Верно. Вы могли уничтожить ее семейство два года назад. А вы терпеливы. Думаю, вы отложили это до лучших времен. Королева Екатерина всегда говорила: «Кромвель держит слово, к добру или к худу». – Она отводит глаза. – Я знаю, что вы исполнили обещание присмотреть за Марией. Я была в Кимболтоне, когда вы его дали. Все, что я могу сказать, милорд, остерегайтесь благодарности.

Неудивительно, думает он, что Уайетт к вам так привязан. Загадочные колкости слетают с ваших уст с той же легкостью, что у него.

– А что до вашего положения, сами решите, как его объяснить. Куртенэ понимают, чем вам обязаны. Вы были с Екатериной в ее последние часы. Вытирали смертный пот с ее лба. Сейчас они бахвалятся тем, что для нее сделали, а на деле они не сделали ничего. Они не станут выпытывать имя мужчины. А если станут и им не понравится ваш ответ, придется смириться.

– Понравится, – говорит она. – Они обязаны Уайетту его признаниям. Он сотворил это. – Она разводит руками. – Страну, в которой мы живем. Англию без Болейнов.

– Уайетт ничего не сотворил. Его показания не понадобились.

– Как скажете. Вы любите утешать, милорд. Торите свой путь через поле сражения, с молитвой для раненых и водой для умирающих.

– Так и есть, – просто соглашается он. – Я вернул ему бумаги, и он может порвать их. Он рассказал мне о вашей связи, и я обещал найти вам убежище… Думал предложить свой дом, любой из своих домов, но мои советчики – домашние, которым дороги мои интересы, – решили…

Она смеется:

– Нет, лорд Кромвель, я не стану делить с вами кров. Незамужняя женщина, отвергнутая собственной семьей, – ваши враги только обрадуются такому подарку, а вы, викарий короля по делам церкви, будете выглядеть как похотливый епископ или римский кардинал.

Он говорит:

– Куртенэ не догадываются о моем участии в вашем деле. Пусть так и остается. За вас замолвил словечко Фрэнсис Брайан. Он ваш избавитель. Он любит Тома Уайетта и восхищается им.

– Думаю, Фрэнсису не впервой избавляться от женщин, – говорит она. – Нет-нет, во мне не сомневайтесь, я поступлю, как вы скажете. И буду вечно вам благодарна. Вы спасли Тома Уайетта, когда он сам бы себя не спас.

– Я просто отпер дверь, – говорит он, – но это вы заставили его выйти из темницы. Если бы не дитя, которое вы носите, он не стал бы бороться за жизнь. Мальчик или девочка, этот ребенок обладает великой силой. Он уже спас отца от плахи.

– Ребенок? – говорит она. – Кажется, я ошибалась.

– Так ребенка нет?

– Нет.

– И не было?

– Я не уверена.

– Уайетт знает, что вы его обманули?

– Он знает, что до сих пор дышит! – взрывается она.

Они молчат. Бесс разматывает ткань, белизна распускается цветами на фоне ее юбки. Найдя иголку, пробует острие указательным пальцем, словно хочет пустить кровь. Говорит:

– Вы понимаете, почему я пошла на обман.

– Мне нравится ваш обман, – говорит он. – Он поднимает вас в моих глазах.

– Вы правы, идти мне некуда. Я никому не нужна, кроме Уайетта, а он не может быть рядом. Я поклялась ему кровью своего сердца и считаю себя замужней, как любая женщина в Англии, только у него уже есть жена.

«Amor mi mosse», – думает он. Меня ведет любовь, я говорю любя.

– Возможно, вы захотите остаться здесь, с леди Солсбери.

– Здесь найдется и другая пара глаз. К тому же, думаю, в этом доме у вас уже есть шпионы. Что я должна буду делать у Куртенэ?

– Жить.

– Но чем мне отплатить вам, лорд Кромвель?

– Пишите мне. Держите связь через слугу, который сам к вам подойдет. Я даже пришлю вам бумагу.

– И что я должна буду писать?

– Кто навещает их. Кто в отъезде. Кто из дам задумал рожать.

– У меня нет денег.

Пару раз он уже оплачивал ее карточные долги. Набожная Екатерина даже в дни изгнания играла на крупные суммы и ждала, что приближенные заплатят.

– Я все улажу, если Уайетт не сможет.

Она говорит:

– Я буду следить за тем, что происходит в семействе Куртенэ, но не стану писать о личном, а лишь о том, что угрожает общественному благу. Обо всем, что может представлять для вас интерес.

– Спасибо. – Он встает. – Но имейте в виду, мои интересы весьма разносторонни и обширны.

– Прежде чем уйти, не хотите посмотреть вышивку?

– С удовольствием.

Она поднимает вышивку, показывает, как символ Полей – виола, или анютины глазки, сплетается по краю с цветами календулы.

– Это их способ поддерживать друг друга, они раздают эти вышивки своим сторонникам. Цветы вышивают на алтарных облачениях, делают украшения для шляп. На прошлой неделе такое украшение подарили послу Шапюи. Календула, или, как ее еще зовут, мэригольд, золото Марии, означает… – да, вижу, вы уже поняли – означает леди Марию, этот образец сияющей добродетели. А теперь смотрите, – она показывает острием иглы, – как они сплетаются. Так и Рейнольд обовьет ее тело и душу.

– Выходит, сегодня леди Солсбери солгала мне in toto[24] или только частично?

Она бросает взгляд на дверь:

– Рейнольд действительно написал ей письмо.

– Очевидно, они состряпали его всем семейством. Это уловка, способ отвести подозрения.

– Кажется, она потрясена до глубины души.

– Равно как и король. Он чувствует себя одураченным, смятенным, обманутым. Своими письмами Рейнольд добился, чего хотел. Удивляюсь, что он не написал мне. – Он дотрагивается до ее руки. – Благодарю вас.

Трудно представить, что Ричард Рич пишет билль против вышивания, но в этом нет нужды. Для того чтобы охватить все, что у Полей на уме, хватит существующих законов, особенно подойдет последний, направленный против тех, кто замыслил жениться на королевской дочери. Он не узнал о мечтах леди Солсбери ничего по-настоящему нового, однако лишнее доказательство, вышитое стежками на ткани, не помешает.

– Надеюсь, когда вышивка будет закончена, – говорит он, – ее спрячут подальше от света.

Как сокровища на небе, где ни моль, ни ржа не истребляют.

Она говорит:

– Интересно, где сейчас Анна Болейн?

К такому вопросу он не готов. Он воображает, как Анна мечется по продуваемым сквозняками залам потустороннего мира, где стены сделаны из треснутого стекла.

Отправляясь к королеве Джейн, он берет с собой Ризли:

– На случай, если женщины вновь что-нибудь замышляют. Отныне я доверяю только вам. Если увидите, что кто-то вступил в непозволительный брак, тут же укажите мне на них. Не миндальничайте. Доколе мы будем терпеть?

Ясное летнее утро. Дамы только что вернулись с молитвы. Бесс Отред, вдовая сестра королевы, сидит рядом с Джейн. По другую руку – жена Эдварда Сеймура Нэн, до замужества Нэн Стенхоуп. Разумеется, это не та, что грешила со старым сэром Джоном. Та умерла, и ее имя никогда не упоминают в Вулфхолле. Шотландской принцессы словно и не было. Дамы трудятся над тем, что занимает их досуг уже много недель, – спарывают букву «А» с атласа и дамаста, заменяя ее на «Д», чтобы Джейн могла носить платья покойной королевы.

– Неужто эту прелюбодейку невозможно извести? – сочувственно мурлычет мастер Ризли.

– У нее было много платьев, – говорит Бесс Отред. – Я помню, как перешивала их. – Голос низкий и сосредоточенный, мелкие жемчужины дождем сыплются под ее ножницами в шелковую коробочку.

– Хвала Господу, припуски довольно большие, – бормочет Нэн. – Ее величество будет пошире старой королевы. – Она подбрасывает рукав Джейн. – А скоро, даст Бог, станет еще шире.

Джейн опускает голову. Нэн поднимает глаза, откладывает ножницы:

– Мы рады визиту любезного мастера Ризли.

Зовите-меня вспыхивает. Джейн обращается к сестре:

– Мастер Ризли теперь… этот, личной королевской печати. Я хотела сказать, хранитель. И разумеется, вы знаете государственного секретаря. Хотя теперь он лорд – хранитель малой печати.

– Вместо чего? – спрашивает Бесс Отред.

– Вместе со всем прочим, миледи, – кланяется он.

Джейн объясняет:

– Он отвечает за все в Англии. Я не понимала, пока мне не объяснил один посол. Его изумляло, что один человек может занимать столько постов и иметь столько титулов. Такого никогда не было. Лорд Кромвель и правительство, и церковь в одном лице. Посол сказал, когда-нибудь король загоняет его до того, что ноги у него подломятся, он рухнет в канаву и умрет.

Зовите-меня решает сменить галс:

– Миледи Отред, надеюсь, теперь вы будете жить при дворе?

Бесс мотает головой:

– Семья моего мужа хочет видеть меня на севере. Они не отпускают маленького Генри, хотят вырастить из него настоящего йоркширца. И как бы я ни желала видеть сестру в зените славы, мне не хочется, чтобы малыши меня забыли.

Джейн трудится над собственной вышивкой. У женщин свои правила, которых мужчинам не понять. Не подобает королеве отпарывать инициалы предшественницы. Джейн поднимает вышивку – орнамент из жимолости и желудей.

– Неплохо для деревенской простушки, – замечает она.

Прав Норфолк, думает он, скоро я научусь управляться с иголкой.

– Ваше величество, у меня есть просьба, но, возможно, вам она придется не по душе. Мне нужно встретиться с фрейлинами покойной королевы. Нам придется пригласить их ко двору. – Внезапно он чувствует страшную усталость. – Я должен расспросить их. Возможно, имело место недоразумение. Нам придется пересмотреть обстоятельства, о которых я надеялся забыть.

– Бедная Мег Дуглас, – говорит Бесс Отред. – Королю следовало давно найти ей мужа. Оставьте без присмотра нежное создание, и Говарды налетят, словно мухи.

– Кого вы хотите расспросить? – спрашивает Нэн.

– А вы как думаете?

– Мистрис Мэри Шелтон.

Шелтон была составительницей сборника, она решала, какие стихи оставить, какие выбросить, знала, что в них зашифровано.

– И, – продолжает Нэн, – вдову Джорджа Болейна.

– Леди Рочфорд дама весьма деятельная, – замечает мастер Ризли. – Она помнит все, что видела.

Дальнее, смутное воспоминание проплывает перед его мысленным взором: мягкой походкой Джейн Сеймур движется в покоях Анны, в руках – сложенные простыни. Анна еще не королева, но живет надеждой, и прислуживают ей, как королеве. Он вспоминает белые сгибы, легкий аромат лаванды. Вспоминает Джейн, чье имя едва ли знал тогда, лавандовые тени на белом склоненном лице.

Нэн говорит:

– Думаю, именно леди Рочфорд была свидетельницей брака Мег. Ей в радость погубить другую женщину.

Бесс Отред удивлена:

– Но не она ее погубила. Не она их выдала.

Это правда. Но, как заметила другая Бесс – Бесс Даррелл, – настоящий, бесповоротный крах готовится долго и тщательно. Бесчестье Мег, раскройся оно раньше, стало бы бесполезной кодой к тому, что случилось с покойной королевой, – пропало бы зазря.

Нэн говорит:

– Мег, Шелтон и Мэри Фицрой вечно шушукались по углам. Мы-то думали, это все ради… – Она прикусывает губу.

Бесс говорит:

– Мы думали, они защищают тайны Болейнов. – Она серьезнеет. – De mortuis nil nisi bonum[25].

Он изумлен:

– Вы знаете латынь, мидели?

– В отличие от сестры я не пренебрегала уроками. Много же хорошего это мне принесло. Джейн поднялась высоко, а я бедная вдова.

Королева только улыбается. Она говорит:

– Я не против, если Мэри Шелтон вернется ко двору. Она не завистлива и не зла.

А еще, думает он, для короля она давно прочитанная книга, так что одной заботой у вас будет меньше.

– Но, Джейн, – говорит Бесс, – ты же не приблизишь к себе леди Рочфорд? Она издевалась над тобой вместе с Болейнами. И она жена изменника.

– Она в этом не виновата, – замечает мастер Ризли.

– И что с того? – Бесс возмущена. – Я удивлена, что король решился обратиться к Джейн с такой просьбой.

– Это не он, – говорит королева. – Король никогда не позволяет себе сделать что-нибудь неприятное. Лорд Кромвель старается за него. – Джейн поворачивает голову, бледные глаза словно брызги прохладной воды. – Я уверена, леди Рочфорд будет рада вернуться ко двору. Лорд Кромвель в долгу перед ней за некий совет, в котором когда-то нуждался.

Нэн говорит:

– Если Рочфорд вернется, то уже навсегда. И мы никогда больше от нее не избавимся.

– Не важно, – говорит Джейн. – Вы будете ей достойной противницей.

Это комплимент? Нэн не уверена.

Бесс резко бросает:

– Сестра, не будь такой смиренной. Не забывай, что ты английская королева.

– Уверяю тебя, я об этом помню, – бормочет Джейн. – Но коронации еще не было, так что никто не знает.

– Все королевство знает, – говорит он. – Весь свет.

– О вас знают даже в Константинополе, мадам, – говорит Ризли. – Венецианцы отправили туда послов с новостями.

– А им что за дело? – спрашивает Джейн.

– Правителям важно знать, что происходит в семействах других правителей.

– У каждого турецкого султана по дюжине жен, – говорит Джейн. – Будь король их веры, мог бы стать мужем покойной королевы, упокой Господь ее душу, Екатерины, упокой Господь ее душу, и моим. А еще Мэри Болейн, Мэри Шелтон и матери Фицроя. И папа ничего бы ему не сказал.

Мастер Ризли робко замечает:

– Вряд ли король намерен стать турецким султаном.

– Много вы знаете, – говорит Джейн. – Если вы пойдете к нему прямо сейчас, то увидите его в любимом костюме. Королю показалось мало надеть его один раз на свадьбу. Притворитесь удивленными.

Нэн говорит:

– Лорда Кромвеля ничем не удивишь.

Джейн оборачивается к ней:

– Иногда, отрываясь от забот, лорд Кромвель приносил нам пирожные. Апельсиновые тарты в корзинках. Когда королева бывала им недовольна, она швыряла их на пол.

– Так все и было, – говорит он. – Но покойная королева делала много чего похуже. Впрочем, nil nisi… – Он встречает взгляд Бесс Отред и улыбается.

Когда они выходят из покоев Джейн, он замечает:

– Нэн ошибается. На свете еще есть такое, что может меня удивить. Например, вдова Отреда с ее латынью.

Он сухо называет ее «вдовой Отреда», словно никогда о ней не думал. Представляет себе сэра Антони Отреда, старого бравого воина, представляет свою покойную жену. Мертвые стесняют нас. Чем говорить о них дурно, лучше вовсе не поминать их всуе. Мы не говорим о них и не думаем, мы раздаем их одежду нищим, сжигаем их письма и книги. Когда они вышли от Правдивого Тома и спускались по лестнице, Кристоф шлепал ладонью по стене – хлоп-хлоп-хлоп, словно будил тени, чающие обрести мир. Два года минуло с тех пор, как епископ Фишер спустился по этой лестнице навстречу казни. Он был стар, тощ и слаб, его тело распласталось на эшафоте, как сухие водоросли.

У дверей на него обрушивается толпа просителей:

– Лорд Кромвель, на одно слово!

– Посмотрите сюда, сэр!

– Милорд хранитель малой королевской печати, вы должны это знать!

Ему пихают бумаги, хранитель личной королевской печати их собирает. Он видит слугу в ливрее Ричмонда, окликает его:

– Как здоровье милорда?

– Ему стало хуже. Мы не хотим говорить королю.

– Я ему скажу.

– Король должен навестить сына.

В тюрбане Генрих кажется очень высоким. Со времен тройной свадьбы он добавил на тюрбан самоцветов и перьев. На боку висит кривой кинжал, украшенный не полумесяцем, а тюдоровской розой.

Он, лорд Кромвель, преклоняет колени перед королем, Зовите-меня рядом. Они не выражают изумления его нарядом. И у притворства есть пределы.

– А я надеялся вас поразить, – с обидой замечает Генрих. – Вижу, королева вас предупредила.

Как быстро во дворце распространяются слухи.

– Она не хотела испортить вам удовольствие.

Раздраженный король велит им подняться:

– Вам не кажется, что я женился на дурочке? Она не в состоянии понять простых вещей.

Он колеблется:

– Она из тех смиренных душ, что не ведают своей выгоды. Ваше величество правит много лет, за что мы ежедневно благодарим Господа, королева же, в отличие от вас, неопытна в делах мирских.

Король поправляет серебряный пояс:

– Думаю, послы считают ее некрасивой.

– Им-то что? – Он раздражен. – Шапюи не знаток женщин.

– А равно и французы, – добавляет Ризли. – Они все прелаты – негоже им высказывать свое суждение по этим вопросам.

Кажется, им удается его успокоить. Зеркало полускрыто занавеской, Генрих бросает косой взгляд, довольный собственным отражением.

– Итак, – спрашивает король, – зачем я вас вызывал?

Он вынимает из кармана шелковый мешочек:

– Я хотел просить соизволения вашего величества подарить леди Марии вот это.

Генрих вынимает подарок из мешочка. Снова и снова вертит в руке, всматриваясь в резьбу. На случай, если король не разобрал надпись, мастер Ризли зачитывает вслух.

– В награду за смирение, – произносит Генрих. – Очень уместно. Думаете, моя дочь усвоила урок? – Не дожидаясь ответа, говорит: – Я заездил вас, Томас. Вы непременно должны поохотиться со мной этим летом. А еще я возьму с собой моего сына. Надеюсь, к тому времени он оправится и сможет держаться в седле.

Король любит называть Ричмонда «моим сыном».

Он говорит:

– Ваше величество, слуги герцога полагают, вам следует посетить Сент-Джеймсский дворец.

– А что вы посоветуете?

Он чувствует, как дрожь сотрясает хранителя личной печати, Зовите-меня трепещет всеми фибрами. Подобный совет влечет последствия. Ибо Генрих добавляет:

– Природа его недуга еще себя не показала. Если выяснится, что это заразно…

– Храни Господь, – вставляет мастер Ризли.

Генрих смотрит на кольцо, сжимает его в ладони.

– Оно мне нравится, поэтому я сам вручу его дочери. А вы найдете что-нибудь еще, не правда ли?

Он кланяется. Можно подумать, у него есть выбор. Король кивком отпускает их, его голубые глаза спокойны. Изумруд на тюрбане сверкает, как глаз ложного божества, а большие розовые ноги в бархатных туфлях похожи на поросят, бредущих на рынок.

Вероятно, дамы, которых отлучили от двора, сидели на тюках – никого не приходится просить дважды, и он заходит их поприветствовать. Мэри Шелтон напоминает ему резную деву работы Николауса Герхардта: белокожую, розовощекую, в ямочках, но взгляд резкий. Впрочем, она и не дева.

Когда Шелтон собирала рукописи, имевшие хождение среди рабов и обожателей покойной королевы, она сравнивала загадки, остроты и нечестивые молитвы, переписывала и порой сопровождала стихотворными комментариями или новыми загадками, решая, кому отвечать. Ее правка очень щадящая, иначе она вычеркнула бы все стишки Правдивого Тома до последнего. Он соглашается с покойной королевой: только Уайетт умеет писать стихи.

Он говорит ей:

– Уверен, ваша кузина знала про Мег и Правдивого Тома. Ей доставляло удовольствие, что еще один из Говардов возвысился?

– Нет. Но удовольствие она получала.

– Ей не приходило в голову предостеречь леди Мег?

– Зачем?

Он обдумывает ее ответ. Почему одна женщина должна помогать другой?

Мэри Шелтон говорит:

– Я согласна, это вина моей кузины Анны. Она научила нас думать только о себе и следовать своим желаниям. Amor omnia vincit[26]. Так она говорила.

– Возможно, на время.

– Любовь побеждает все? – Бедное нежное создание, она опускает голову. – При всем уважении, милорд, любовь не победит и гусенка, калеку с ног не свалит, яйца не разобьет!

Шелтон собиралась замуж за Гарри Норриса, пока Анна не сказала ей: «Если король умрет, Норрис женится на мне». Шелтон выстроила для своей любви маленький домик, а он рухнул от одной фразы, и теперь она живет на обломках.

Он спрашивает:

– А дочь Норфолка? Я знаю, она покрывала Мег. Она не живет с мужем, не правда ли? Ей никогда не позволят. У нее, случаем, нет любовника?

Шелтон качает головой:

– Слишком боится отца. А вы бы на ее месте не боялись?

– Если бы смог вообразить себя на ее месте, – смеется он, – боялся бы. А как в этом замешана Джейн Рочфорд?

– Она, как всегда, себе на уме. Спросите у нее сами.

– Я спрашиваю у вас.

– Не стану утверждать, что она была в спальне в первую брачную ночь Мег, но чистые простыни принесла она.

Он поднимает руку:

– Ни слова о простынях. Мег Дуглас невинна. Нетронута, как дочь Норфолка. Чиста, как будто только что из материнской утробы.

– Ясно, – говорит Мэри Шелтон. – Не забудьте оповестить Джейн Рочфорд. Пусть начисто сотрет свою память.

Почему непременно на белых простынях, думает он. Господь даровал вам для наслаждений целый мир. Почему не в парке у дерева?

Перед тем как вернуться ко двору, вдова Джорджа Болейна оговаривает условия. Уточняет, какие комнаты хочет, просит выделить стойла для двух лошадей, а также стол и кров для себя, двух служанок и слуги. Дайте леди Рочфорд то, что она требует, пишет он, но, как только она прибудет, пришлите ее ко мне.

– Что слышно про Бет Вустер? – Она с ходу завязывает разговор, словно и не было прошедших недель. В глазах блеск. – Сейчас она на седьмом месяце. Интересно, граф определился, чей ребенок?

– Король желает знать про Мег Дуглас.

– Нет, не желает. Много ли ему радости знать, что его племянница себя сгубила? А желает он, чтобы все знали, что ее подруг опросили, а стало быть, он сделал все ради установления правды. Его можно только пожалеть. Так и будет считать себя ничтожеством: друзья наставили рога, дочь непокорна, племянница вышла замуж без его ведома. Да и вы с ним не церемонились.

– Я?

– Генрих сказал: «Сделайте меня свободным». И вы сделали. Но он хотел быть свободным как принц, а не как нищий. Вы разнесли дворец его мечты и оставили его нагим среди обломков. Вы раскрыли ему глаза, и оказалось, что жена лгала ему, а друзья притворялись. Вы всегда ждете от женщин предательства – грех Евы, как вы это называете, измена в женской натуре. Но предательство Норриса и Уэстона, которых он любил всей душой…

– Я дал королю то, о чем он просил.

Она говорит, как Шапюи, думает он. Считает, что Генрих никогда меня не простит.

– Но разве он знал, как над ним будут смеяться? – спрашивает леди Рочфорд. – Над его одеждой, стихами, мужской силой? Теперь ему с этим жить, а вам – с ним. Придется создавать ему новую репутацию. Вам и Сеймурам.

– Репутацию? Он король Англии.

– Он обычный мужчина. – Она усмехается. – Думаю, с бледной Джейн он управится. Много от него не требуется. Не завидую я ей. Анна говорила, обслюнявит тебя всю, как щенок мастифа.

Он прикрывает глаза.

– Говорят, коронация отложена, – замечает она.

– Ждут, пока спадет жара. Скорее всего, на Михайлов день.

Я надеюсь, что меня известят заранее: нужно время замазать черноглазых богинь, которых я заказал написать для Анны, заменить их танцующими англичанками с округлившимися животиками и поднятыми вверх розовыми руками.

Леди Рочфорд говорит:

– Думаю, он не коронует Джейн, пока она не убедит его, что наследник у нее в утробе.

– Убедит? Думаете, она может солгать?

– Всякое бывало.

Так не пойдет, думает; она хочет увлечь его туда, куда он ни ногой, – в заросли прошлого.

– Сеймур разыграет свою карту, – говорит она. – За ней наблюдают и ждут. Господь свидетель, совести у нее нет. В деревне мне пришлось терпеть бесконечные вздохи соседей: «Ах, наконец-то наш король обрел счастье, Англия обрела счастье, этот брак благословен!» Но откуда взяться благословению, если свадебный наряд шили из савана?

– Кто шил, миледи?

– Интересный вопрос. Вы, я, мастер Уайетт – кому принадлежит основная заслуга? Думаю, вам. Мы выкололи наш мелкий узор, но ткань кроили вы.

– В мае я предупреждал вас, подумайте, прежде чем говорить. Если вы дадите показания против собственного мужа, от вас станут шарахаться. Вас будут ненавидеть. Вы будете одиноки.

– Как мало вы знаете о нашей жизни, – говорит она. – О женской доле. Я одинока много лет.

– Отныне все изменится. Никто больше не вспоминает об Анне Болейн. Никто о ней не думает. Вы будете веселы, угодливы и постараетесь заслужить одобрение новой королевы, иначе вас отошлют от двора, и я не стану вас защищать.

– Джейн Сеймур никуда меня не отошлет. Я ее знаю. Я кое-что знаю про нее.

У него екает сердце. Шапюи спрашивал, как она умудрилась столько лет провести при дворе и остаться девственницей? Он думает, какой-то мерзавец ее обесчестил. Волна ярости, словно морской вал, едва не сбивает его с ног.

Джейн Рочфорд ухмыляется:

– Это не то, о чем вы подумали. Никто не зарился на бедную Джейн, в постели она холодна, как рыба. Мне известно кое-что другое – ее приемы. Я видела все, что она делала против Анны, служанка против госпожи. Помните, Анна нашла в кровати рисунок? Мужчина в короне, а рядом женщина без головы.

Доктор Кранмер потянулся, чтобы выхватить рисунок и разорвать, но она отвела руку и прочитала вслух: «Anne Sans tête»[27]. Анна сказала, это люди Екатерины, они за мной следят. «Кремюэль, – она стиснула его руку, – как им удалось добраться до меня в моей собственной спальне?»

Он говорит:

– Это не Джейн, она не говорит по-французски.

– Любой знает по-французски несколько слов, – смеется леди Рочфорд. – Я уверена, что все эти годы вы думали на меня.

– Неудивительно. Вы с Анной друг друга не любили.

Она говорит:

– Эти люди унижали меня с детства – Говарды, Болейны. Джордж Болейн разговаривал со мной так, словно я девчонка, которая разносит уголь, чтобы добыть пропитание, или прачка. Я родом из такой же знатной семьи. Чем Анна Болейн лучше меня?

Она похожа на голодного ребенка, думает он. Брось ей ломтик внимания, и она будет жадно глотать, пока не подавится. Он помнит Анну Болейн в тот день, но, кроме страха, в ее словах было презрение. «Пусть делают что хотят, все равно я стану королевой, пусть даже потом меня сожгут».

– По крайней мере, до этого не дошло, – говорит он. – До костра.

Джейн поднимает бровь:

– В этом мире, возможно. Думаю, дьявол свое дело знает.

Он собирает бумаги, хотя они не договорили. На самом деле, они даже не приступили к настоящему разговору.

– Так я свободна? – Леди Рочфорд встает. – Спасибо, что вернули меня ко двору. С тем имуществом, что досталось мне от Болейнов, и жалованьем от Джейн я сумею вести жизнь, достойную знатной дамы, если буду осмотрительна в тратах. Если нет, осмелюсь надеяться, вы меня выручите.

– Моя признательность имеет границы.

– По крайней мере, вы не сказали: «Мои сундуки не бездонны». Я бы рассмеялась вам в лицо. – Она поворачивается к двери. – Что до Мег Дуглас, должно быть, вы спрашиваете себя, могла ли я неверно истолковать то, что видела весной: ночные хождения, жаркие взгляды, томные вздохи…

– Миледи, если вы знали об этой интрижке, почему не пришли ко мне? Это позволило бы избежать большой беды, это помогло бы мне…

– В чем? Вы ни на миг не усомнились в виновности этих джентльменов. Вы сказали, накидайте грязи, авось что-нибудь прилипнет. И все равно не сомневайтесь. Это не было ошибкой, не было несправедливостью. Вы были правы насчет Анны Болейн.

– Верю вам на слово, – лжет он.

– Она была порочна до глубины души. Каковы бы ни были наши поступки, Господь видит не их, а наше сердце. Разве нет, господин секретарь?

Он говорит:

– Вам следует запомнить мой новый титул, мадам.

В Остин-фрайарз его встречает Ричард Кромвель.

– Мой привратник, – обращается он к Ричарду. – Никогда не впускай сюда женщин. Я не желаю ни видеть их, ни говорить с ними.

– Что, никогда-никогда? – спрашивает Ричард. – Никак вы собрались в монастырь? Но я слышал, в монастырях полно женщин, в том числе распутных. А если за вами пришлет королева, что мне придумать?

– Скажи, пусть напишет мне, и я отвечу ей письмом. В руки больше не возьму любовные вирши. Стихи, прославляющие военные победы. Стихотворные переводы псалмов. Все, что угодно, только не эти женские штучки.

Грегори замечает:

– Только на прошлой неделе вы тепло отзывались о леди Марии и сказали, что ей нужны подарки.

Его племянник говорит:

– Здесь Ричард Рич. И Зовите-меня.

– И Рейф, – добавляет Грегори. – Вид у них мрачный. Мы отправили их в сад.

– Рейф? Почему раньше не сказали?

Он спешит в сад. Дождь закончился с час назад, и теплый воздух напоен ароматами трав. Даже колышки, что подпирают юные деревца, как будто подрагивают от растительной силы. Молодые люди стоят на влажной утоптанной дорожке, их рукава касаются спутанных роз, колючий шиповник цепляет подолы. Они о чем-то беседуют приглушенными голосами, а при его приближении замолкают и смотрят на него настороженно, почти виновато.

Рейф говорит:

– Я не понимаю, как так вышло. Вероятно, кто-то похитил ваши письма или записи. Когда я следил за вашим письменным столом, такого не случалось.

– Я уверяю тебя, Сэдлер, – говорит Ричард Кромвель, – ничто тайное не покинет пределов этого дома. Ни слово, ни бумага.

– В любом доме могут завестись предатели, – замечает Зовите-меня.

Ричард Рич говорит:

– Мы никогда не распускали досужих слухов, порочащих вашу репутацию. И не пытались посеять раздор между вами и вашим царственным господином.

Мастер Ризли говорит:

– Ваши друзья всегда советовали вам жениться.

– Ради Христа! – восклицает он. – Что случилось?

– Шапюи получил некие сведения или сделал некие выводы. Он утверждает, что король обещал выдать леди Марию замуж. За вас.

– Господи, – говорит он после молчания, – а я сделал ей подарок. По крайней мере, пытался.

– Об этом толкуют везде, – говорит Зовите-меня. – Вести долетели до Фландрии, прокатились по Франции, перебрались через горы и вернулись к нам из Португалии.

– Король знает?

– Странно было бы, если б не знал, – говорит Рич.

Ризли говорит:

– Тон у ваших писем к его дочери весьма теплый. Кто-то их выкрал.

– Необязательно, – замечает он. Он по собственной воле показывал послу письма Марии, она в свою очередь показывала его письма Шапюи. – Мы не можем утверждать, что их похитили. Мы можем сказать, что превратно истолковали, с тем чтобы поднять шум.

– Друзья вас предупреждали, – говорит Зовите-меня. – Мы говорили вам в саду у Сэдлера. Вы дали ее матери обещание, сами признались. Теперь оно вышло вам боком.

Он видит лицо Генриха, как тот разглядывает кольцо на ладони. Я сам ей вручу, а вы найдите что-нибудь другое. Неужели король спасал его от него самого?

Он говорит:

– Королю в голову не придет отдать руку дочери своему советнику. А если придет, я откажусь. Он не может думать, что я ищу этого брака.

– До сих пор не мог. – Грегори выглядит потрясенным. – Но если поверит…

– Это мощное оружие, сэр, – говорит Рич, – если ваши враги задумают обратить его против вас. Многие убеждены, что муж Марии, кто бы им ни стал, когда-нибудь взойдет на трон. И любого, кто к ней посватается, можно обвинить в измене.

– Нечего повторять без конца одно и то же, Рич, – говорит Ричард Кромвель. – Это награда моему дяде за доброту. Он спас ее, а теперь утверждают, будто он думал только о себе.

Когда вспыхивает пожар, думает он, ты бежишь тушить его с ведром воды. Но губят тебя не дым и пламя, а кирпичи и бревна, которые разлетаются в разные стороны, когда взрывается дымоход.

Грегори говорит:

– Я знаю, что делать. Слухи не прекратятся, пока вы не скажете: «Я уже женат». Выйдите на улицу и предложите себя первой попавшейся женщине.

– Согласен, – говорит его племянник. – Старой или молодой. Любого сословия и положения.

– А если она уже замужем?

– Предоставьте это нам, – говорит Ричард. – Мы уберем его с глаз долой, верно, Рич?

Тень улыбки на лице Рича.

– Мы найдем способ от него избавиться. Большинство из нас вольно или невольно нарушают закон. Любого, если хорошенько покопаться, найдется за что наказать.

– Или просто прирежем муженька и сбросим в навозную кучу, – говорит Ричард. – Все равно все уверены, что мы только этим и занимаемся.

– Я сам прирежу посла, – говорит он, – как только его увижу.

Он находит Шапюи в саду, тот сидит под деревом и читает книгу. Он сам предложил ее послу: «Диалог между Законом и Совестью».

Он берет книгу и вертит в руках. Типография Джона Растелла.

– Могу одолжить вам вторую часть. Только она на английском.

– У нее есть продолжение? – удивляется посол. – Я думал, все уже сказано. Вопросы совести надлежит рассматривать в рамках закона. Отсюда следует, что нет нужды в особых законах, прописанных церковниками. – Он забирает книгу обратно. – А скоро англичане спросят, зачем вообще нужны священники, если каждый человек сам себе священник? Немцы уже так говорят.

– Похоже, придется мне жениться.

По крайней мере, Шапюи не пытается лгать. Он не делает вид, будто первый раз об этом слышит, просто машет рукой, отрицая, что был источником слухов:

– Мой дорогой Томас, и вы поверили, что я мог такое сказать? Благородные английские лорды уничтожат вас, и тогда мне придется иметь дело с Норфолком как с главным министром. Клянусь мессой, от одной мысли об этом я вяну с тоски.

– Думаю, вы пытаетесь меня погубить, – говорит он.

– Прошу вас, – посол делает знак своим людям, – бокал превосходного рейнского.

– Пропитайте им губку, – говорит он. – Выпью, когда буду висеть, прибитый к кресту над Лондоном.

– Не богохульствуйте, – мягко говорит посол, протягивая ему кубок. – Я только передал то, что слышал от честных и уважаемых людей. Что король якобы выбрал дочери в мужья англичанина и этот англичанин – вы. Однако я заверил императора, что, по моему мнению, Кромвель откажется. Он помнит, чей он сын, и еще не окончательно утратил разум.

– Едва ли я сумел бы отрицать, кто был мой отец.

Он вспоминает, как в конце дня Уолтер окунал голову в ведро с водой, а потом отплевывался и задыхался. Зачем? Едва ли от этого он становился чище.

– Разумеется, если король сделал вам это предложение, лицом к лицу, как вы могли отказаться? – спрашивает Шапюи.

– Король его не делал и не сделает. Это невозможно. Он предпочтет, чтобы Мария умерла. Гордость ему не позволит.

– Ах да, – говорит посол, – его гордость. Что касается моих собственных наблюдений, мне показалось, леди Мария краснеет при упоминании вашего имени.

– Она краснеет от гнева, – говорит он. – Размышляет, как прикончит меня, когда получит власть. Распятие будет милостью. – Он делает глоток рейнского. – А теперь она возненавидит меня еще больше. Кстати, отличная брошь. Какая искусная работа.

Он готов поклясться, что Шапюи бледнеет. Рука посла касается цветка календулы, лепесток украшен жемчужиной. Бывалого дипломата не смутить. Он снимает шляпу и начинает отстегивать украшение:

– Мон шер, это вам.

Он готов расхохотаться.

– Вы щедры. – Предательское украшение падает в его ладонь. Он кладет его в карман. – Я примерю потом, перед зеркалом.

Дома его ждет Рейф:

– Печально слышать такое про Шапюи. После нашей дружеской беседы в моем саду.

– Шапюи нам не друг.

Он спрашивает себя, показать ему брошь? Но не показывает.

– Что теперь? – спрашивает Рейф.

– Навестим французского посла и посмотрим, что он скажет.

– Монсеньора нет дома, – докладывает привратник. Затем, словно гость мог не понять, повторяет по-английски: – Нет его.

– Неужели? – Он снимает шляпу. – А он не притворяется? Не следит за мной из окна? А если я откину крышку того сундука, не окажется ли, что он сидит там, скрючившись?

Обязанности посла исполняет Антуан де Кастельно, епископ Тарба. Представив епископа в такой нелепой позе, привратник невольно улыбается. Впрочем, возможно, его любезность объясняется всегдашней щедростью Кромвеля.

– Милорд, у него другой ваш знакомый. Войдите…

Жан де Дентвиль сидит у пылающего камина. За окном птицы сомлели от жары, трава на лужайках сохнет, превращаясь в солому.

– Это вы! – восклицает он.

– Что за манеры, Томас! Вам следовало сказать: «С возвращением, посол».

– И надолго вы решили почтить нас своим присутствием?

– Нет, если это будет зависеть от меня.

– И что вас сюда привело? – У тебя нюх на несчастье, думает он. Иначе ты бы не приехал. – Прослышали о моем предстоящем бракосочетании?

Посол не улыбается:

– Мой король сказал, придется съездить, Жанно, лично поздравишь Кремюэля. Из уст старого друга поздравления особенно приятны.

Он фыркает:

– Ваш король предпочел бы увидеть меня скорее мертвым, чем женатым.

– Он живет надеждой.

– Если эти нелепые слухи пошли из Франции, я поручу нашему послу их опровергнуть.

– Определенно, епископ Гардинер не считает вас достойным супругом для принцессы. Он полагает, ваше дело – как он сказал? – подковывать лошадей. – Дентвиль обращает на него взгляд печальных темных глаз. – Вы обескуражены, Томас? Не привыкли к предательству? А чего вы ждали от Шапюи?

Он, Кромвель, отступает подальше от камина.

– Неужто вам и впрямь холодно? Никогда не поверю, – говорит он. – Не знаю, чего я ждал. Не этого.

Посол сердито ерзает в своих мехах:

– Вы думали, император и его люди будут вам благодарны, потому что вы исполнили обещание, данное Каталине? Они решили, это был хитрый трюк, который вы замыслили у постели умирающей королевы. Они полагают, у вас нет ни чести, ни совести. Кстати, так же они думают о Генрихе, поэтому не удивляются его поступкам. Впрочем, как и мы.

– Не знаю, что еще я мог для нее сделать, – говорит он. – Я поступил с девушкой честно. Генрих не пощадил бы ее. Я уберег короля от величайшего преступления.

– Не сомневаюсь. А теперь должны уберечь его от следующего. Я говорю о дочери шотландской королевы. Как вы поступите теперь? Если они думают, что вы спасли Марию для себя, что мешает им повторить те же домыслы? Мне доводилось видеть шотландскую принцессу. Лакомый кусочек, не то что королевская дочка, не так ли?

Он видит, как, задыхаясь от кашля, пробирается сквозь дым. Выносит девушку из пожара. Хрясь! Дом рушится. Его заваливает обломками.

– А вам никогда не хотелось выйти? – спрашивает он. – Проветриться, взбодрить кровь? Когда завершатся парламентские слушания, приглашаю вас за город.

– Поверьте, – отвечает француз, – для развлечения мне хватает дипломатии. – Он машет рукой на мясную муху, принявшую его меха за звериную тушу. Кислый запах плывет в летней духоте. – Держитесь веселей. Думаю, мой господин король Франциск готов сделать вам предложение. Я сказал ему, не стоит недооценивать Кремюэля, предложим ему больше. Мой король понимает, вы ничего не делаете даром. И он видит, что, хотя вы, возможно, еретик, вы удерживаете Генриха от войны. Если бы не вы, ваш господин и дальше воображал бы себя правителем Франции.

– Чего хочет ваш король?

– Кале.

– Ни за что.

– Отдайте Кале на ваших условиях, иначе скоро мы отберем его на своих. Если уступите нам, Генриху найдется чем заняться в своем маленьком королевстве. Его нога должна убраться с французской земли. Если он готов оставаться внутри собственных стен, мы не станем ему досаждать. Если не готов, кто знает.

За дверью Кристоф развлекает толпу соотечественников. На прощание кричит и показывает им кулак.

– Я сказал им, – довольно сообщает ему Кристоф, – что вы сильны как бык и готовы заделать леди Марии наследников. А они говорят, король выбрал Кремюэля, потому что хотел унизить внучку Испании. Говорят, если у вас появятся дети, Генрих заставит их скрести полы. Чтобы заработать на пропитание, они будут чистить нужники и при свете луны вывозить дерьмо на телегах.

Восемнадцатого июля заканчивается сессия парламента. Билль о лишении Правдивого Тома прав принят. То немногое, чем он владел, изъято в пользу короля, и ему осталось только ждать лютой смерти. Каждое утро он будет прислушиваться к шагам за дверью. Первым придет Кингстон или его заместитель, не позже девяти. Затем – священник.

– Отложить казнь? – спрашивает он короля.

Генрих говорит:

– Да, пусть ждет.

– А леди Маргарет? Вы же видите, сэр, она стала жертвой обмана. Невинная девушка оплакивает свою участь, живет надеждой на ваше милосердие.

– Я дам ей – им обоим – время осмыслить свою глупость и свои злодеяния, прежде чем воздам по заслугам.

Когда король с королевой отправляются в Дувр, французские корабли появляются вблизи побережья. В Лондоне, после месяца споров, епископы принимают исповедание веры в десяти статьях. Из Базеля приходят слухи, что Эразм умер. Ганс, у которого в Базеле знакомые, утверждает, что это правда.

Незадолго до отбытия из Уайтхолла король подтверждает его полномочия викария по делам церкви и посвящает его в рыцари. Так что теперь он сэр Томас, равно как и лорд Кромвель. Если Генрих поверил, что он пытался соблазнить, обольстить или совратить его дочь, то никак этого не показывает: любезно строит планы увидеться, как только дела позволят ему покинуть столицу. Ричмонд до сих пор болен, но король решает, что, если сидеть на месте, заразится весь двор.

– Обязательно пришлите Грегори, – говорит король на прощание.

Его сын нарасхват. От Сомерсета до Кента, от центральных графств до северных пустошей, замки и поместья соревнуются между собой, как развлечь его: приятного молодого человека, видного, знающего свое место, однако накоротке с великими мира сего, вежливого со слугами и щедрого к беднякам. Он музицирует на вёрджинеле и лютне, поет дуэты, говорит по-французски, готов сыграть в любую игру, требующую ловкости или удачи, в гостиной или на свежем воздухе. На охоте не знает ни устали, ни страха. Ежедневно, подавая пример другим, стреляет по мишеням – и только скромность мешает ему превзойти отца в стрельбе из длинного лука. Он, лорд Кромвель, не устает благодарить Господа за то, что по-прежнему хорошо видит вдали. Вблизи ему нужны очки. Неудобная штука, но Стивен Воэн прислал ему превосходные линзы из Антверпена. Иногда писари читают ему вслух, чтобы сберечь его зрение. Он говорит им: «Каждое слово, не общий смысл, не ваше изложение, а каждое слово». Если они запинаются, заставляет читать заново.

В Остин-фрайарз он просит Мэтью принести «Книгу под названием Генрих». Он надеется, хотя времени не хватает, записать то, чему был свидетелем с тех пор, как Анну Болейн отправили в Тауэр. Он хочет собрать все, чему учит королевских советников, особенно тех, кто принял присягу недавно. Их роль – побуждать в своем господине добродетель. Если Генрих думает о себе хорошо, то и поступает хорошо. Если ты смутишь его душу, сравнивая короля с правителями, безупречными нравственно и при этом удачливыми, не удивляйся, если он заставит тебя об этом жалеть.

Иногда он читает свою книгу, чтобы восстановить уверенность в себе. Надеется, что со временем выйдет целый том – недлинный, но исполненный мудрости.

Через день после отъезда короля он в Доме архивов на Чансери-лейн. Входит Ричард Кромвель, кладет бумаги на стол:

– Стихи из Кента.

Он подносит бумаги к лицу, воображая запах яблок. Узнает руку Уайетта, но, начав читать, спрашивает:

– Это его стихи?

– С его стола, сэр.

– Выходит, вы шпионите за Уайеттом? – с улыбкой спрашивает он.

Он читает имена умерших. Рочфорд. Норрис. Уэстон. «Проходят дни, печаль гнетет сильней».

– Сильней? – удивляется он. – С чего бы это? – Читает: – «И Брертон, прощай! Хоть так, как их, не знал тебя, друзей и ты имел». Скатертью дорога, Брертон.

Он шлепает бумаги на стол и водит пальцем по строчкам:

– Надо же, и Марк не забыт. «Ты из низов взобраться ловко смог». – Перед глазами землистое лицо мальчишки-лютниста. Обезумевший от ужаса, отчаянно колотящий в дверь чулана посреди ночи; уверенный, что его коснулся призрак с перьями вместо пальцев и дырами вместо глаз.

Ни формы, ни страсти, думает он. Некоторые строчки мог бы сочинить Правдивый Том, а не Том Уайетт. И все-таки они заставляют его увидеть тела, вперемешку сваленные на телеге: бледные английские руки и ноги раскинуты, головы в подмокшем от крови мешке. «Прощайте – всем от сердца я скажу. Упал топор…»

Он говорит Ричарду:

– Видишь, автор их не оправдывает. Он говорит, что они мертвы, но не говорит, что должно быть иначе. Упоминает о гордости Джорджа Болейна, пишет, что почти не знал Брертона. Чего убиваться?

– Потому что скорбь распространяется, как зараза. Растет день ото дня.

– До известной степени. – Он много знает о скорби. Читает вслух: – «Ах, Норрис, Норрис! Каверза судьбы смогла тебя и ближних погубить! Подумаю – не удержать слезы…» – Он останавливается. – Каверза судьбы? Заметь, он не говорит, что кто-то сгубил Норриса. Не говорит, что кто-то его направлял. Судьба вела его, обстоятельства.

Ричард говорит:

– Он верит в виновность Норриса. Это очевидно.

– Что ж. Я думал, что определил его судьбу, но, возможно, он справится сам. – Он подносит бумаги к свету: ни помарок, ни исправлений. Водяной знак в виде единорога.

Ричард говорит:

– Не стану утверждать, что их автор Уайетт, но он знал, о чем писать не стоит. Дама не упомянута.

А зачем, думает он. Анна и так всегда в его комнате.

Ричард замечает:

– Может быть, это действительно Уайетт. Писал другой рукой, левой.

Или другим сердцем.

– Это ничего не меняет, – говорит он. – «Упал топор – и вот он, ряд голов». Это мнение одного человека. И еще один удар по нашей вере в справедливость нашего правосудия. Мы сделали то, что сделали, – а могли бы сделать меньше, и пусть бы виновные говорили сами за себя.

Он смотрит, как Ричард собирает бумаги. «Уйми же плач и на молитву стань».

– Я еду в Мортлейк, в мой новый дом, – говорит он.

На новом месте ему не спится. До сумерек он бродит по саду, решая, с чего начать: выкорчевать старые пни или заняться новыми посадками. Ходит по комнатам, переделывая и расширяя их в голове: прихожая, большая гостиная, галерея, часовня, библиотека. А еще кухня, буфетные, чуланы; дровяной сарай и сарай для угля, кладовые для сухих припасов и для мяса, пекарня. Эта комната для Зовите-меня, если ему случится заночевать, угловая рядом для Ричарда, – наверное, стоит прорубить еще окно? После переделки Хэмптон-корта осталось достаточно материалов, можно будет переправить их сюда на барке. В главные покои ведет отдельная лестница – следует поставить там стражника.

Эти места знакомы ему еще со времен сестры Кэт и ее мужа Моргана Уильямса. У семьи Уильямс был дом на реке, почти под стенами особняка. Люди основательные, они любили строить планы: Томас, говорили они ему, голова на плечах у тебя есть, и, если уйдешь от Уолтера, чего-нибудь да добьешься. Можешь наняться писарем к кому-нибудь из наших друзей, экономом к какому-нибудь старику, закончив карьеру счетоводом у знатного человека. Он видит, как портной Моргана Уильямса шьет ему хороший джеркин на выход, такой же, как у шурина; в тридцать или в тридцать пять в этом джеркине он окунает своих детей в древнюю купель Буршье в приходской церкви. Особняк всегда принадлежал архиепископам. Некоторое время там служил на кухне его дядя, а половина знакомых мальчишек зарабатывала свои пенни, таская дрова, разгружая барки, чистя рыбные садки. Он и помыслить не мог, что когда-нибудь войдет в ворота особняка иначе чем работником, что будет разгуливать с чертежами в руках, оглядывая все вокруг оценивающим взглядом нового владельца. Впрочем, он никогда не думал становиться архиепископом.

Если вы удивляетесь свалившейся на вас удаче, лучше делать это в одиночестве – никогда не выставляйте своих чувств напоказ. Если вы хранитель малой королевской печати, ходите с важным видом походкой избранника Божия. Так поступал Мор, когда был канцлером. Отделавшись от прежней жизни – Уильямсов с их планами, Уолтера с его тумаками и пинками, – он и подумать не мог, что снова вернется на эти улицы. Но нас всегда тянет к нашим корням, к земле нашей невинности. Шип-лейн всегда пролегала здесь, спускаясь с горы к верфям. Город, который он знал, был скопищем узких улочек и кривых переулков, состоял из воровских притонов со сломанными дверями, гниющих лодок, расползающихся пеньковых канатов, илистой грязи и склизкого гравия. Здесь, где река делала поворот, припала к земле его родина.

Он чувствует, что прихватил с собой из Лондона гостей: Норриса и Джорджа Болейна, молодого Уэстона, Марка и Уильяма Брертона. Он сходит с барки, и они следуют за ним. Стоят на берегу Стикса, ожидая переправы. Они умерли с разницей в несколько минут, но это не значит, что теперь они вместе. Мертвые бродят по переулкам иного мира, словно чужестранцы, заплутавшие в Венеции. Если они встретятся, о чем заговорят? Стоя перед судьями, они сторонились друг друга, словно боялись заразы. И каждый был готов обвинить другого, чтобы выгородить себя.

Прочь, говорит он им. Не думайте, будто можете здесь расхаживать. Заплатите перевозчику и убирайтесь. Сучка спаниеля вертится у него на руках, пока они шагают в сумерках, морда задрана, вислые уши настороже. И хотя для своей породы она мелковата, у нее нюх прирожденного охотника. Всегда есть некое ощущение пертурбаций, прежде чем все обустроится на новом месте: твоя собака найдет себе место у камина, застелют простыни, подадут говядину. В воздухе запах, который напоминает ему о прошлом, – пивное сусло, возможно, хмель, хотя в его детстве хмель был только привозной, и местные пивовары обходились корнем лопуха или календулой. Хмель травит собак, говорили они, когда чужестранцы хвастались тем, что их эль хранится дольше.

Он помнит, как стоял рядом с королем, когда в мае тот подписывал смертные приговоры, – молчаливый Рейф Сэдлер по другую руку, окно открыто, впуская внутрь свежий воздух, король, как малое дитя, которое впервые усадили за грифельную доску. Для Генриха это тяжкий труд, досадная обязанность – росчерком пера лишать жизни. И королевская рука медлит, взгляд изучает недописанные линии – словно те допишут себя сами, избавив его от непосильной задачи.

Генри Норрис, да. Ему хочется подтолкнуть руку Генриха. Уильям Брертон, да. Он чувствует – как если бы был королем – тяжелый взгляд Рейфа Сэдлера на королевском затылке. Лютнист Смитон, да, это легко, чернила стекают на бумагу, как масло, чтобы через день-два обратиться кровавой смертью. Как человека без рода и племени, Смитона должны придушить и, еще живого, выпотрошить на глазах толпы. Он обращается к Генриху:

– Будьте милосердны…

Король спрашивает:

– Почему я должен проявить милосердие к тому, кто совратил королеву Англии?

– Марк очень молод и до смерти перепуган. Никто, пребывая в страхе, не способен принять смерть достойно. А ему надо наконец осознать свои грехи и помолиться.

– Вы думаете, человек, которого ожидает встреча с палачом, может сохранять спокойствие?

– Я видел и такое.

Генрих закрывает глаза:

– Хорошо.

И снова замирает. И снова вы видите перед собой ребенка, ссутуленного детскими горестями: mauvais sujet[28], наказание для учителя, он вертится на месте, пиная табурет, выглядывая в окно, где гаснет погожий денек. Я должен быть там, на солнышке, думает мальчишка. Для чего я выписываю эти буквы, неужели учитель так меня ненавидит? Король со вздохом берет со стола перочинный ножик (с гладкой рукоятью из слоновой кости), чтобы очинить перо.

– Уэстон, – говорит он. – Вы понимаете, он так молод…

Они с Рейфом переглядываются над головой короля. Все, без исключения. Виновны все до единого.

Рейф протягивает руку, берет ножичек, очиняет королю перо, Генрих бормочет слова благодарности: его всегдашняя вежливость. Делает вдох и, согнув шею, спокойный, как бык, впряженный в свое будущее, принимается за дело: Фрэнсис Уэстон, да. Он, Кромвель, думает, я ведь уже такое делал? В какое-то другое время, некая сходная форма принуждения.

Рука Генриха, его вышитый каменьями тяжелый рукав, скользит по столу. Рядом с именем Уэстона возникает клякса, расцветает на бумаге, раскрываясь, как одинокий черный цветок, и сорок лет ускользают в чернильную тьму. Его лицо не меняется, в этом он уверен, но он снова ребенок: стоит, скрестив руки, расставив ноги в позе взрослого мужчины. Стоит в рассеянном сиянии, закатное солнце зажигает начищенные медные изгибы. Оловянные тарелки отбрасывают слабую рябь, резким отраженным светом вспыхивают лезвия кухонных ножей: для резки овощей, для разделки филе, для рубки туш. Это Ламбетский дворец, владения повара: эхо рассерженных голосов, среди них выделяется голос его дяди Джона.

Что там происходит? Кого-то хотят выпороть. Рука эконома хлопает по столу. Допущена оплошность: кто, что, почему. (Впрочем, никаких «почему», никого не волнует «почему».) Воровство, нарушение – правил или этикета, надломленная корочка пирога, расколотое блюдо: кухонный грех, буфетное преступление. Чем бы это ни было, дядя Джон должен примерно наказать виновного, вопли которого отражаются от холодных сводов, многократно повторяясь внутри головы. Мальчишка-рыбник сидит, согнув шею, прижав к глазам кулачки, под ударами эконома – тот самый рыжий мальчишка-рыбник, которого он, Томас Кромвель, только вчера чуть не утопил в кадке с водой.

– Это сделал я! – От сердитых слез кожа на лице пошла красными полосами, нос потек, глаза стали похожи на щелочки. – Отстаньте, уйдите от меня, хватит, это сделал я.

Он прячет улыбку – плохая выдалась неделя для бедняги.

И когда мальчишку уводят, чтобы наказать, а кучка любопытной прислуги рассеивается, дядя тихо говорит ему:

– Ты, чертенок, это же ты сделал.

– Я? Да меня и близко не было. Ты же слышал. Он сам признался.

– У него не было выбора. Бог весть, – Джон отворачивается, – почему ты не можешь ужиться с этим мелким негодником? Вы же оба городские.

– Уроженцы Патни друг друга не жалуют, сам знаешь.

– Тебя не поймаешь в ступе пестом, Томас. Интересно, чем ты кончишь?

Уайтхоллом, очевидно. Король откладывает перо. Трет кончики пальцев: дело сделано, deo gratias[29]. Рейф подхватывает листы. Каждый росчерк пера означает взмах топора. Как тот мальчишка-рыбник, они поймут, что если Томас Кромвель сказал: «Это сделал ты», значит так оно и было. Нет смысла спорить. Только лишняя боль.

За дверью он говорит Рейфу:

– Отвези это в Тауэр, пока он не передумал.

– Сэр?.. – Взгляд Рейфа удивленно скользит по его руке. Он сжимает в ладони – как он там оказался? – перочинный ножик короля, украшенный черными буквами «ГР».

Ах, вздыхает он, надо бы вернуть… Рейф предлагает, давайте я отнесу, нет, говорит он, лучше убедись, что бумаги попали Кингстону в руки, еще успеешь вернуться к Хелен до темноты.

Рейф уходит, напоследок оглянувшись через плечо, – бледный проблеск над черным водоворотом. Он, Кромвель, возвращается к своему господину, сжимая в ладони перочинный нож. Медлит в дверях, на губах слова: ваше величество, я случайно прихватил ваш ножик.

Но Генрих молится, стоя коленями прямо на каменном полу у стола. Его глаза закрыты, губы движутся: salve, regina[30]. Розоватый вечерний свет дрожит вокруг.

Он кладет на стол перочинный ножик и идет к двери. Не пятясь, как надлежит в присутствии короля, но уверенно, будто в собственном доме, прервав кого-то на полуслове, выходит, оставляя дверь открытой.

Вчера вечером Дик Персер спросил его:

– Хозяин, а королева и правда виновна? Неужели она правда кувыркалась со всеми этими молодцами?

Бесполезно объяснять, что ее судили не за это, а за измену. Миновал всего лишь месяц, а они помнят только про блуд и распутство.

– Хочешь знать, что я думаю? – Он провел рукой по глазам. – Видишь ли, Дик, для того нам и нужны суды, судьи и присяжные… чтобы защитить нас от тирании одного человека.

За дверью к нему устремляются королевские джентльмены, но он выставляет ладонь, не давая им приблизиться:

– Ступайте к нему, он молится, но, смею предположить, скоро велит принести ужин. – Он раздражен – если Генрих может внезапно опуститься на колени и воззвать к Пресвятой Деве, кто-то должен заранее подложить подушку для молитвы. – Разожгите огонь, уже выпали росы. Позже он позовет музыкантов…

Клеман Жанекен, его псалмы. Дуэты Франческо Спиначино, сальтареллы Дальца из Милана: pavane alla venetiana, pavane alla ferrarese[31], новая токката Капиролы, заученная по манускрипту, украшенному по краям обезьянами и скачущими зайцами. Гальярда, бас-данс, Chansons Nouvelles en musique a quatre parties[32]: четверо мертвы или все равно что мертвы, даже пятеро, если считать Джорджа Болейна. В иные ясные вечера музыканты неспешно соберутся у королевского порога: желе и фрукты, жаренные в меду, уносят, и, как только слуги удаляются, консорт в сборе, у одного из музыкантов в руках лютня: дрожащая нота, извлеченная струной, настроенной на серафический лад. Поскольку Норриса, Брертона и Уэстона больше нет, другие джентльмены, отобранные Томасом Кромвелем, займут их места в королевских покоях. Но им не сравниться со старыми слугами, ибо те знали, когда ты настроен петь, а когда молиться. Неужели и после смерти они будут вписывать в расписание дежурств свои имена: шесть недель на службе, шесть недель отдыха? К третьей неделе мая их головы на улице. Придет осень, дни станут короче, и тень Гарри Норриса вернется к своим обязанностям, раскачиваясь, словно паук на шелковой ниточке в темноте. В тайном углу воображения мальчишка-рыбник вечно ждет, когда его выпорют, Джордж Болейн вечно сидит в своей камере и вскакивает, когда ты входишь: мастер Кромвель, я знал, что вы придете. Джордж встает, протягивает руки, и этот образ шевелится у него внутри, повсюду: в любом замкнутом пространстве, и гаснет свет, как будто ставни закрыты до половины. Над ним тень, словно распахнутые ангельские крыла; кровь на губах, ее изгибы не перья, но камень – и холод, холод, пробирающий до кости. Каменная арка, подвал, крипта, где кто-то затаился во тьме, кто-то боялся боли так давно, что шагает ей навстречу, раскинув руки, почти радуясь, что она наконец-то пришла.

Он вспоминает себя восемнадцатилетним. Жалкий и изувеченный, он выполз с поля битвы и тащился по Италии, пока не остановился отдохнуть – или сделать привал – у ворот банкирского дома Фрескобальди. Тогда он не знал, чей это дом, знал только, что ему нужен кров. Он видел городского святого, намалеванного на стенах, – покровителя города: малыш Геркулес, сжимающий змею в кулачке, герой Геркулес, очищающий Авгиевы конюшни метлой и граблями. Когда на его стук ворота открылись, он вполз внутрь. «Как меня зовут? – сказал он привратнику. – Я Эрколе, и я могу работать».

Теперь, вспоминая беспомощного юношу на мостовой, он видит себя в саже, словно спасался из горящего дома. Он шагает по особняку в Мортлейке, лорд Кромвель на своей земле, шум прибоя знаком ему, как плеск вод в материнской утробе. Наконец он гасит свет, засыпает и во сне стоит, завернутый в черный плащ, в порту, где от горящих кораблей вспыхнули пристани.

Ближе к утру грохот в ворота будит домочадцев. Он встает, читает короткую молитву и спускается узнать причину. Это люди Ричмонда из Сент-Джеймсского дворца, молодой герцог умер.

Он спрашивает:

– Кто-нибудь поехал известить короля? – (В кои-то веки это выпало не ему – чтобы добраться от Мортлейка до Дувра, нужны крылья.) – Предупредите милорда архиепископа, он должен быть готов отправиться к королю.

Генрих скажет, думает он, это Господь его наказал за то, что позволил епископам составить новое исповедание веры. Позволил уменьшить число таинств.

– Убедитесь, что вести дошли до миледи Клинтон. Помните о материнских чувствах, скажите ей тихо, не стучите в ворота и не орите.

Семнадцать лет назад, когда родился королевский сын, его и близко не было при дворе, поэтому приходится доверять очевидцам. Фрэнсис Брайан приметил Бесси Блаунт, когда она только появилась в свите королевы, прекрасная, как богиня, и ей еще не исполнилось четырнадцати. Король не стал бы трогать ее в таком возрасте, самый снисходительный духовник затряс бы подбородками, не в силах в такое поверить. Год или два Генрих танцевал с ней, оглядываясь на Чарльза Брэндона, готового перехватить ее для себя. Затем королеве Екатерине пришлось смотреть, как ее маленькая фрейлина толстеет, округляясь, смеясь и мучаясь тошнотой каждое утро. Екатерина ничего не сказала, только похвалила свежий цвет ее лица. Ха, заметила она, думаю, наша малютка Бесси влюблена.

Бесси отослали от двора, не дожидаясь, пока ее живот стал заметен. Ее семейство оценило оказанную им честь и надеялось, что родится мальчик. Генрих больше ее не видел, разве что один раз, когда ребенок появился на свет. Он получил неискренние поздравления от послов: это доказательство того, что ваше величество способно зачать отпрыска мужского пола и вскоре Господь не откажет вам в утешении, даровав сына, рожденного в законном браке. Впрочем, все знали, что обычное женское у Екатерины прекратилось и она больше не родит.

Именно Вулси занялся обустройством младенца, нашел новоиспеченной матери достойного мужа, распределил земельные наделы и привилегии. Возможно, он присматривал за Бесси слишком рьяно. Десять лет спустя, когда власть ускользала из рук кардинала, его враги открыли свои пыльные, богом забытые сундуки, и оттуда выползла заплесневелая клевета. Они утверждали – приводя в пример Бесси Блаунт, – что все английские девицы мечтали стать конкубинами. Шлюхи не давали королю прохода, уверяли они, надеясь на щедрую награду.

Похоже, замечал кардинал сухо, что мне следует добавить к моим прегрешениям разложение института брака, моральное развращение невинных дев и признание сводничества достойным ремеслом.

У английских королей не в обычае присутствовать на похоронах собственных жен и детей. Когда умер принц Артур, главным плакальщиком был предшественник герцога Норфолка, посему король решает, что Говарду надлежит продолжить традицию, взяв на себя заботы о погребении. А поскольку Фицрой находился на попечении нынешнего герцога и был женат на его дочери, пусть упокоится в Тетфорде, среди предков герцога. Велено перевезти тело в закрытой повозке и держать все в тайне.

– Что Генрих задумал? – спрашивает Шапюи. – Он же не собирается сохранять смерть сына в секрете?

Он говорит:

– Эсташ, мне нечего вам сказать о душевном состоянии короля. Меня держат для того, чтобы писать законы и наполнять казну. За остальное отвечает архиепископ.

– Этот сомнительный господин.

Он бросает на посла острый взгляд, пытаясь понять, как много тот знает.

– Еретик, – продолжает Шапюи.

А, только это. Какое облегчение. Посол возвращается к похоронам:

– Смерть Ричмонда на руку принцессе Марии. – Он ухмыляется. – Вашей нареченной.

Его друзья собираются в Доме архивов.

Зовите-меня спрашивает:

– Милорд хранитель, помните тот день, когда вы были в Сент-Джеймсском дворце с Ричардом Ричем? Когда Фицрой заболел? Рич рассказал мне, что вы велели ему выйти из комнаты. Что там происходило?

Сын замыслил измену против отца, думает он. Но теперь это не важно.

Ризли говорит:

– Ричмонд боялся, что его отравили. Я сам слышал его слова.

– Ради Христа, не начинай, – говорит Рейф Сэдлер. – Иначе я тебе вмажу.

– Если только влезешь на ящик, коротышка. – Зовите-меня решает не обижаться, слишком увлечен раскрытием очередного заговора. – Если Ричмонд был упомянут в очереди наследников на престол, подозрение падает на людей Марии. И даже если нет, зная ее характер…

Рейф перебивает:

– Ее характер – ее дело. Король примирился с дочерью. Это стоило нашему хозяину немалых трудов.

– Примирился? – фыркает Ризли. – Ее заставили встать на колени. Думаешь, она об этом забудет? Никогда.

– Друзья, – просит Грегори, – хватит ссориться. Никто никого не травил.

Он говорит Ризли:

– Думайте как хотите, но не распространяйте эти слухи в судебных иннах. Или куда вы там ходите.

– В бордели Саутуорка, – бормочет Рейф себе под нос.

– Правда? – Грегори не скрывает интереса.

Рейф спрашивает:

– Что мы скажем Генриху?

Единственный вопрос, который остается решить. Ему придется поехать в Кент и что-то сказать королю. Сорок пять лет на этой земле, двадцать семь – на троне, и все, что Генрих может предъявить, – это три незаконнорожденных отпрыска, один из которых мертв.

Он идет в Тауэр к Мег Дуглас, с последним образчиком ее виршей в кармане.

– Позволите мне прочесть?

Узнав собственный почерк, она вскипает:

– Откуда это у вас?

  • О, как мне нынче не скорбеть,
  • В темницу брошен мой поэт.
  • Но сердцу страсть не одолеть,
  • Ведь нас связал любви обет.

– Мне кажется, вы не понимаете, – говорит он. – Какой обет? Вы не можете позволить себе никаких обетов. Ваше положение было незавидным на прошлой неделе, миледи, но на этой оно стало еще хуже.

– Потому что Ричмонд умер. – Она поднимает глаза. – И теперь я ближе к трону. Он больше не стоит у меня на пути.

Храни ее Господь, она действительно думает, что это великое преимущество.

Он спрашивает:

– Вы способны вообразить скорбь короля? Говорят, от горя он утратил дар речи. За два дня не промолвил ни слова.

Она молчит. Он бросает бумаги перед ней. Стихи подписаны именем, которое она считает своим: Маргарет Говард.

– Я сказал королю, что вас ввели в заблуждение. Но теперь ваши глаза раскрылись, и вы безмерно сожалеете о содеянном. Вы отрекаетесь от Томаса Говарда и желаете одного – не видеть и не слышать о нем до конца жизни.

– Но это неправда.

– Со временем это станет правдой.

– Я не могу жить без лорда Томаса.

– Вот увидите, сможете.

– Откуда вам знать?

Ему хочется спросить, а чего вы ждали? Что Правдивый Том прискачет за вами с лирой, перекинутой через седло, и вы опустите ваши золотые локоны в окно башни? Когда Мэри Фицрой караулила под дверью, вы знали, что ваш кавалер овладеет вами, грубыми толчками заставив вас кровоточить? Знали, что он воспользуется вами и испортит вам жизнь?

Она говорит:

– Миледи матушка написала мне из Шотландии. Советует во всем слушаться моего дядю-короля. А если я поступлю иначе, она от меня отречется.

– Она его сестра, и она понимает короля. Вам не приходило в голову, что события прошлого лета заставили его с особым рвением относиться к собственной чести? Вас угораздило влюбиться в самое неподходящее время.

Вы не представляете, думает он, как усердно я тружусь ради вашего блага. Впрочем, как и леди Мария тоже не представляет. Ей следует выйти за меня только из чувства благодарности. Как и вам.

Снаружи его ждет комендант Кингстон.

– Сэр Уильям, – обращается он к нему, – я все еще надеюсь, что Джейн будет коронована этим летом. Поэтому переместите леди Мег в Садовую башню. Она будет находиться в заключении, пока я не склоню короля к милосердию, а это случится нескоро.

– Я бы прекратил обмен письмами, – говорит Кингстон. – Однако мне передали, это было ваше пожелание, чтобы Мартин исполнял роль Купидона. Зачем поощрять их переписку, если вы хотите смягчить сердце короля в отношении племянницы?

– Мне нужны их стихи для книги.

Вероятно, Кингстон думает, что он говорит о книге законов или псалмов.

– Книги стихов, – добавляет он.

Жаркие вздохи. Ледяная грудь. Лучше ледяная грудь, чем опасная оттепель.

Кингстон говорит:

– Лорд Томас сам по себе совершенно безобиден. – В манере коменданта Тауэра проступает робость: столько повидал на своем веку, а все пытается нащупать, куда дует ветер. – Будем молиться, что архиепископ найдет слова, которые утешат его величество после такого удара судьбы. Они настигают его так быстро один за другим, не знаю, как король это переживет.

В сумерках он входит в Сент-Джеймсский дворец. При известии о его прибытии челядь сбивается в стайки, перешептываясь и шикая друг на друга. Старшие слуги уже в трауре, младшие в желто-голубых ливреях повязали на рукава траурные ленты. Однако все краски меняют цвет, желтый выцветает синюшно-багровым, голубой сгустился до темно-синего.

Слуга обращается с нему с мольбой:

– Сэр, лорд Суррей в конюшне. Он отбирает для себя лучших лошадей, и мы боимся, что обвинят нас.

Он ускоряет шаги. Слуга бежит за ним:

– Что с нами будет? С герцогской челядью?

– Я возьму столько, сколько смогу. Король о вас позаботится.

В последнем он не уверен. Со стороны кажется, что Генрих испытывает не скорбь по умершему сыну, а ревнивую ярость, словно чувствует себя обманутым. Норфолк уже обращался к нему за советом:

– Кромвель, что мне делать? Закрытая повозка? Как это выглядит? Должен ли я поставить памятник за свой счет? Или Генрих хочет, чтобы я сбросил мальчишку в общую могилу, как крестьянина, который ходил в домотканой одежде и обедал вареным луком?

В конюшне он находит молодого Суррея, стоящего в сторонке, пока грум Колинз выводит вороную испанскую кобылу Ричмонда под черной бархатной попоной. Лошадь мускулистая, легконогая, шерсть лоснится.

При виде него глаза Суррея вспыхивают. Не утруждая себя приветствием, юноша говорит:

– Он хотел, чтобы кобыла досталась мне.

– Если желаете что-либо забрать, вам следует обратиться к королю. Впрочем, никто не станет возражать, если вы уладите этот вопрос с милордом шталмейстером.

– Джайлз не станет мне перечить, – говорит Суррей. – А кстати, где он?

– Наверное, он молится.

– Я думал, вы не верите в молитвы за усопших.

– Возможно, Джайлз Фостер верит.

Черный цвет еще больше удлиняет руки и ноги молодого человека. Когда он отворачивается – рука в красной перчатке лежит на лошадиной гриве, – на него падает закатный луч, и Суррей сверкает от макушки до пят, словно капли росы в паутине. При ближайшем рассмотрении оказывается, что он усыпан мелкими алмазами. Ему следовало бы накинуть плащ: какой бы благородной породы ни была кобыла, лошадиный запах не вывести. Суррей берет в руки уздечку:

– Вы уступите мне дорогу, Кромвель? Я хочу ее вывести.

Он не двигается с места.

– Вы могли бы проявить милосердие и, раз уж вы с милордом были как братья, забрать себе нескольких слуг.

– Сами-то уже выбрали? Ваша свита и так раздута до неприличия. В городе только и мелькает ваша ливрея. Вы нанимаете головорезов, Кромвель. Никогда не видел таких злобных рож и такой готовности лезть в драку.

Он действительно нанимает тех, кто из-за сомнительного прошлого едва ли найдет себе другого хозяина. Впрочем, он не в состоянии объяснить это Суррею.

Он говорит:

– Согласен, выглядят ребята грозно, но они не ввяжутся в драку без повода.

– А если дать им повод?

– Мне трудно судить.

Я могу переломить тебя напополам, юнец, думает он. Проводит рукой по блестящей шкуре кобылы, находит чувствительное местечко между ушами, трет. Суррей плачет, зарыв лицо в чепрак с шитым золотом гербом мертвого юноши.

– Он был моим другом, – говорит Суррей. – Но вам, Кромвель, этого не понять – дружбы, что возникает между людьми знатного происхождения и древнего рода.

Я понимаю, думает он, что ты хлюпаешь носом совсем как мальчишка-конюх.

– Вашему отцу не понравилось бы, что вы плачете. Примите это как христианин, сэр. Ричмонд теперь там, где его не коснется никакое зло и ничто не испортит его юной прелести. Он сын короля, но вскоре обретет Отца Небесного.

Лицо Суррея искажается: гнев, слезы.

– Лучше бы я умер, Кромвель, – говорит он. – Нет, не я, лучше бы вы умерли.

Он вспоминает разорение Йоркского дворца: грохот сокровищ в чужих сундуках, драки у реки. Он пригрел большую часть слуг Вулси, остальных забрали герцоги. Интересно, Чарльз Брэндон еще держит того недотепу, который отвечал за камины в Ишере? Ему нравится думать, что Суффолк каждую зиму с тысяча пятьсот двадцать девятого года коптится, как селедка, и будет коптиться до скончания века.

Королева Джейн просит его прийти, он находит ее с часословом на коленях. Я знаю этот томик, думает он, он принадлежал той, другой.

Джейн протягивает ему книгу:

– Это ее, Анны Болейн. Они с королем передавали его друг другу. Король сделал надпись здесь, под Мужем скорбей.

Он берет книгу. Христос стоит на коленях, окровавленный с головы до пят, каждая рана выписана тонкими мазками. Кайма из гороховых стручков и спелой клубники окаймляет картинку. Под ней король написал несколько строк по-французски.

– Леди Рочфорд мне перевела, – говорит Джейн. – «Навеки твой Генрих». А тут она ему ответила.

Он не видит.

– Под Благовещеньем, – поясняет Джейн. – В те дни она еще жила надеждой родить сына.

Наконец он находит: жеманная Дева с опущенным взором получает благую весть, ангел Господень за ее спиной.

Джейн читает:

– «Тебе скажу начистоту: дарю любовь и доброту». Вы думаете, она была к нему добра?

– Нечасто.

Ручка Джейн гладит обложку, словно книга – живое существо, которое нуждается в ласке.

– Иногда король – ну, как сказать – наносит мне визит, а после остается в моей постели. Но быстро просыпается, когда ему снится плохой сон. Тогда он становится на колени у кровати и молится. Выкрикивает: «Mea culpa, mea culpa, mea maxima culpa»[33]. И что-то добавляет по-латыни. А потом приходят джентльмены и уводят его.

– Надеюсь, мадам, вам удается выспаться?

Джейн кивает Мэри Шелтон, которая стоит рядом. Та приседает и выходит, бросив на него усталый взгляд.

– Все любят Шелтон, – говорит Джейн. – Король любит Шелтон. – Она ждет, когда дверь закроется. – Мои фрейлины считают, что, если женщина не испытывает удовольствия в постели, она не может зачать. Это так?

Джейн ждет. Кажется, она способна прождать весь день, понимая, что задает вопросы, на которые трудно ответить.

Он говорит:

– Наверное, вам стоит посоветоваться с вашей матушкой. Может быть, опытные дамы из вашей свиты подскажут? Например, леди Солсбери.

– Они давно состарились и ничего не помнят.

– Тогда ваша сестра. Я слыхал, у нее двое превосходных малышей.

– Бесс поддерживает меня. Она говорит, прочти «Аве Мария», Джейн, и король скоро извергнется. Бесс призналась, что видела мало радостей в супружеской постели. Отред действовал стремительно, как на маневрах.

Он хохочет. Иногда ты забываешь, что Джейн королева.

– Надеюсь, он не бил в барабан?

– Нет, но она всегда знала, когда он готов извергнуться. Бесс говорит, что не отказалась бы от резвого нового мужа. Лучше молодого и влюбленного, которого она научит всему. Но она считает, дети появляются без спроса, с удовольствием или без него, и не важно, что говорят лекари. – Она протягивает руку за книгой. – Забудьте. Мне не следовало спрашивать. А сейчас ступайте к королю. Сегодня он не в турецком костюме.

В покоях короля он с удивлением застает Рейфа:

– Ваше дежурство, мастер Сэдлер?

Паж ядовито замечает:

– У мастера Сэдлера свое расписание. Он вечно здесь торчит.

– Ругает милорда Норфолка, – говорит Рейф. – Послал за описью имущества Ричмонда…

– А Мег Дуглас?

– Миловать не настроен.

– Понятно.

Портной-генуэзец драпирует короля в черный бархат. Он приветствует портного, жестами веля ему удалиться.

Генрих говорит:

– Вы до сих пор практикуете этот итальянский язык.

И его варианты. Король достаточно знает по-итальянски, чтобы исполнять любовные баллады, но недостаточно, чтобы говорить о деньгах.

Портной удаляется, кланяясь, ткань черными складками свисает с рук.

– Я удивлен, – говорит король, – что герцог Норфолк так забылся, что не исполняет моих пожеланий. Я сказал, закрытая повозка. Я сказал, тайно. А теперь я слышу, что впереди скакали всадники в черном.

– Он не хотел унизить королевского сына.

– Он нарушил мой замысел.

– Он просто не понял его до конца.

Генрих смотрит на него: это не извинение.

– Скажите ему, что я посажу его в Тауэр.

– Я не посмею доставить такое послание.

Он удивляется сам себе: когда он произносит эту полезную ложь, на его устах улыбка.

Генрих обезоружен, как тот, кто, обнаружив смешной детский страх, находит способ его рассеять.

– Если вы боитесь Томаса Говарда, я избавлю вас от этого поручения. Я думал, вы никого не боитесь. Вам не следует бояться, милорд. За вами стою я.

– Тауэр переполнен, – говорит он. – Миледи ваша сестра пишет из Шотландии, умоляя пощадить ее дочь.

– Я владею Шотландией, – говорит Генрих. – После Флоддена мне следовало забрать ее назад.

У тебя не было ни людей, не денег, думает он. У тебя не было меня.

– Кардинал часто говорил, что браки надежнее войн. Если хотите завоевать королевство, сочините поэму, соберите букет, наденьте шапочку и ступайте свататься.

– Хороший совет, – говорит Генрих. – Для любого правителя, чье сердце принадлежит ему. Или того, кто распоряжается чужими сердцами. Но если принцессы начнут отдаваться первым встречным только потому, что им пришлись по душе их вирши, не знаю, куда покатится мир.

– Я склоняю вас к милосердию, – говорит он.

– Моя племянница опозорена и обесчещена. Она доверилась первому, кто обратил на нее внимание. Отдала ему то, чем мог распоряжаться только я.

Жалко, что здесь нет Кранмера, думает он. Это задача архиепископа – устраивать так, чтобы одни грехи были прощены, другие пересмотрены. Ему решать, что измена больше не измена, а убийство не убийство. У него хранятся ключи от сада за высокой стеной, от разума короля. Ему ведомы его тайные тропы, узкие аллеи и темные углы, куда не проникает солнечный свет.

– Я думаю, – говорит он, – что если обещание дано необдуманно, в спешке, юным созданием, не спросившим совета благоразумных друзей, под воздействием чувств, без понимания, каковы могут быть последствия… я спрашиваю себя, сэр, неужели Господь в своей мудрости не улыбнется подобному обещанию?

– С Господом не шутят, – говорит Генрих. – Как сказал нам апостол Павел, что посеет человек, то и пожнет. Будь ты хоть мужчина, хоть женщина. Принести клятву, не думая ее исполнять, – это богохульство. Если слова всего лишь дыхание, сотрясение воздуха… не узы, не оковы, не доброе имя…

– Я говорю о влюбленных, не о государях.

Король отворачивает лицо:

– Хорошо, разница есть. – Пауза. – Многие влиятельные лорды и безрассудные девицы должны быть вам благодарны, милорд Кромвель.

Он склоняет голову. Ризли удивится, думает он, что я снова дал Норфолку ускользнуть, когда тот был у меня на крючке. Он воображает, как кричит Томасу Авери, который заведует его бухгалтерией: выпиши ему счет, пусть заплатит, милосердие стоит денег.

Король показывает на связку бумаг – описи, как и сказал Рейф. Он принимается листать:

– Проследите, чтобы леди Мария получила серебряную посуду, золотую, разумеется, мне. – Он переворачивает страницу. – Соболей и овчину отдайте смотрителям моего гардероба. Шпалеры… Моисей в тростниках… казни египетские… Моисей, ведущий свой народ через Синайскую пустыню… Проследите, чтобы имущество моего сына не уплыло в руки людей его матери. Я щедро наградил Бесси, точнее, леди Клинтон, на большее пусть не рассчитывает. Да, и присмотрите за дочерью Норфолка – пусть ее имущество перепишут, и чтобы не вышло, что принадлежащее мне оказалось в ее распоряжении.

– Ей причитается вдовья часть, сэр. Она вдова милорда Ричмонда, даже если до сих пор девица.

Генрих фыркает:

– Девица? После того как она оказалась замешана в шашнях моей племянницы и запятнала свое доброе имя, я очень в этом сомневаюсь. Что может знать девица о тайных свиданиях, черных лестницах и смазанных запорах?

Вот, значит, как. Хочет использовать неразумное поведение вдовы, чтобы отобрать у Мэри Фицрой полагающееся ей имущество и обогатить казну. Можно сказать, она легко отделалась.

– Пусть отец отошлет дочь в деревню, – говорит Генрих, – и присматривает за ее поведением. Лучшим выходом будет определить ее в монастырь.

Он опускает глаза на опись. Атлас, отороченный серебром, зеленый бархат, чтобы весенней порой скакать по лесным тропинкам, когда кусты одеты изумрудной зеленью. Образ святой Доротеи с корзиной и венком; Маргарита Антиохийская, побивающая дракона; святой Георгий, также побивающий дракона, с мечом, пикой, щитом и страусовым пером на шляпе. Ложки, кубки, курительницы, ларцы, чаши для святой воды; золотые цепи с розами белой эмали, розы красной эмали с рубиновыми сердцевинами. Королю нравится зачитывать это вслух, словно он читает умершему сыну: я подарил тебе жизнь, я же даровал тебе все это.

– Маленькая солонка из берилла. – Генрих вздыхает. – Крышка украшена рубином, ножки – жемчужинами и камнями. Здесь не сказано какими. И я совсем ее не помню.

– Новогодний подарок от милорда кардинала. Не скажу, в каком году.

Король поднимает глаза:

– Не похоже на вас. Я так понимаю, Суррей увел черную испанскую кобылу.

– Вместе со сбруей.

– Скажите Джайлзу Фостеру, что я беру гнедую и саврасую.

– Сэр. – Он склоняет голову.

– Мэри Фицрой может забирать меринов и ездить куда пожелает. – Кислая ухмылка. – Вы считаете меня бесчувственным? Раздаю и прибираю к рукам, когда мой сын спеленат, чтобы лежать среди чужих? Но как велит псалмопевец: «Placebo Domino in regione vivorum»[34]. Я буду угождать Господу на земле живых, ибо только здесь возможно какое-то действие. – Генрих смотрит вдаль. – Я слышал, моего кузена Реджинальда Поля вызвали в Рим. Папа благословил его на крестовый поход против меня. Теперь он едет ко французскому двору – побуждать французов к войне.

Интересно – как? Французские армии только что вошли в Савойю. Король нарушил два договора, теперь император жаждет его крови. Франциску есть чем заняться, вместо того чтобы выслушивать Рейнольда, когда тот ввалится к нему на порог с томами канонического права, блея о своих древних притязаниях.

Он говорит:

– Французы ничего для него не сделают. Да и папа не даст ему ни кораблей, ни денег, ни солдат.

– Но он укрепил его духовной силой. – Губы Генриха кривятся. – Наставил на путь.

Генрих кормил неблагодарного Поля, сейчас ощущает ядовитый удар Плантагенетова хвоста, укус змеиных зубов. Генрих подается вперед, будто задыхается. Почти чувствуешь, как бешено колотится его сердце, а лицо у короля красное, словно пасхальная телятина. Король бьет ладонью по подлокотнику кресла:

– Предатель. Предатель. Я желаю ему смерти.

Он ждет, когда приступ пройдет.

Говорит:

– Войны, которые вел ваш отец, еще не закончены. Но хочу вас заверить, сэр, в Италии найдут способы избавиться от предателя. Куда бы ни проследовал Поль, мои люди следуют за ним.

Генрих отводит глаза:

– Делайте что должно. Я уже говорил вам, что семейство Поль прокляло нас после смерти Уорика. Мой брат Артур умер в пятнадцать, мой сын Ричмонд – в семнадцать.

Раньше король объяснял нехватку наследников тем, что его брак был заключен незаконно. Теперь в этом виноваты Поли. Объяснение весьма удобное – то, первое, давно себя исчерпало.

– Вы виделись с Маргарет Поль, – говорит Генрих. – Во всяком случае, так мне донесли. Продолжайте бывать у нее. Наверное, мне не следует подозревать все семейство, и тем не менее я их подозреваю.

Король жестом отпускает его. Он кланяется и выходит.

Генрих произносит ему вслед:

– Dieu vous garde[35].

Он рад, что Генрих не порицает его за визит к Маргарет Поль. Ему не хочется признаваться, что ездил туда ради Бесс Даррелл. Не хочется, чтобы всплыло имя Уайетта. Король говорит, что простил кого-то, но на самом деле ничего не забывает: Уайетт по-прежнему в опасности, а значит, и его женщина тоже.

Графиня оставила его наедине с Бесс и ее вышивкой, но, когда он собрался уходить, путь ему преградил слуга:

– Миледи графиня хочет вас видеть.

Слуга отвел его в обшитую деревянными панелями комнату, личный кабинет графини. Сюда не долетал уличный шум: копыта по мостовой, крики извозчиков, стук и грохот из мастерских за стеной. Стол был накрыт для мессы дорогой парчой, алтарь из серебра, сияющие неразличимые фигурки живут своей благочестивой жизнью. Похожий был у Ансельмы, много лет назад в Антверпене. Впрочем, леди Солсбери одна из богатейших дам в Англии, и, вероятно, ее алтарь стоит куда дороже.

Маргарет Поль обернулась к нему:

– Надеюсь, вы не довели мистрис Даррелл до слез?

– С чего бы?

Она открыла шкатулку для писем:

– Держите.

– Это рука вашего сына?

– У него есть секретари. Вероятно, итальянцы. Я не знаю их имен.

Зато я знаю.

– Поверьте, мастер Кромвель, я не изменница. Как я могу предать Генриха, который все для меня сделал? Путь от унижения, когда моего отца Кларенса лишили прав, до нынешнего моего высокого положения был долгим и мучительным.

– Вы не можете помнить отца. Вам тогда и пяти не было.

– Даже ребенок понимает, когда кого-то уводят в тюрьму, откуда ему не выйти. Мой отец умер не от топора – бог знает как он умер, но я верю, что он исповедался перед смертью, у него был священник, он не умер без покаяния. Я с малолетства знала, что такое измена и чем она грозит. Я видела на своем веку четырех правителей: моего дядю короля Эдуарда, моего дядю-узурпатора, первого Генриха Тюдора и нынешнего короля, чье имя имею все основания благословлять.

Он начал читать письмо Поля. Жесткое, как она и сказала.

– Я едва знала моего бедного брата Уорика. Он был ребенком, когда Генрих Тюдор бросил его в темницу.

– Ради сохранения мира.

– Чтобы не потерять трон. Сказать по правде, наша ветвь куда ближе к трону, чем его.

– Но Тюдор выиграл сражение. Господь благословил его армию. Он завоевал Англию на поле боя.

– И никто из нас, – ответила она резко, – никогда не оспаривал его прав. Когда мой брат должен был взойти на эшафот, я была на сносях, но явилась ко двору, чтобы просить о милости. Я умоляла о дозволении надеть траур, совершить положенные обряды, которыми утешилась бы моя душа, – но за упокой изменника не молятся, по нему не носят черных одежд. Когда изменник умирает, всем надлежит смеяться.

– Вряд ли старый король на этом настаивал.

– Вы его не знали. В те времена никто не мог поручиться за свою жизнь. Когда нынешний Генрих взошел на престол, мы думали, что обрели землю обетованную. Он хотел уладить все несправедливости, вернуть отнятые права. К тому времени я вдовела уже несколько лет. Когда умер мой муж, мне пришлось занимать деньги на похороны. Генрих вернул мне состояние и титул. Он и Екатерина оказали мне несравненную честь воспитывать их дочь, их единственного ребенка, доверили вырастить из нее достойную супругу великому государю или подготовить ее к самостоятельному правлению. Генрих благоволил к моим сыновьям…

– И все они женились на богатых наследницах, – вставил он. – За исключением Рейнольда, который метит выше.

Она стояла к нему спиной, глядя во двор. Что бы там ни происходило, она явно находила это достойным пристального внимания.

– Я не понимаю моего сына. Я допускаю, что он проявляет неблагодарность, но ни в чем другом он не повинен. Он склонен к непорочности, к жизни в целомудрии. Он не испытывает желания вступить в брак.

– Даже с королевской дочерью?

– Не стоит судить всех по себе, Кромвель.

Она повернула голову, убедиться, что удар достиг цели.

– Все эти годы, – сказал он, – вы учились лицемерить. Сами сказали, что улыбались, когда хотелось плакать. Но ведь может быть и наоборот – вы плачете, когда хочется улыбаться? Так что, хотя вы вроде в замешательстве от поступка Рейнольда, как королю верить в вашу искренность?

Она разводит руками:

– Я лишь взываю к нашей общей истории. Я слабая женщина, никогда не носившая ни лат, ни кольчуги. На мне нет кирасы, только вера в Господа. Я беззащитна перед клеветниками, но верю в короля и его умение различать, кто достоин быть рядом с ним и служить ему.

– Однако на этом месте вы видите меня, – сказал он. – И задаетесь вопросом, разбирается ли Генрих в людях.

– Вы ему полезны. В этом я не сомневаюсь. И я не отказываю вам в праве именоваться новым титулом. Просто я стара и небыстро привыкаю к новому. Мы думаем о вас как о мастере Кромвеле.

– Что ж, – промолвил он мягко, – коли вы научились, как сами утверждаете, считать Тюдоров законными правителями Англии, уверен, вы научитесь думать обо мне как о лорде – хранителе малой королевской печати. А если я когда-нибудь забуду о своем низком происхождении, мне останется рассчитывать на нашу дружбу, мадам, и умолять вас указать мне мое место.

Это встряхнет тебя, подумал он. «Наша дружба» – тебе тошно это слышать. Да как он смеет, мальчишка из Патни!

Он сказал:

– Вы утверждаете, что у вашего сына нет намерения захватить власть. Однако хотеть этого могут другие. Другие могут строить заговоры в его пользу – в стране и за ее пределами.

Ее взгляд метался, словно птицы в лиловом полумраке гнезда.

– Вы говорите обо мне? Вы обвиняете меня?

– Знатным семействам не привыкать к переменам в своей участи. Десятилетиями они карабкаются вверх, враги сбрасывают их вниз, они низвергают врагов и приковывают цепями к своей триумфальной колеснице. Прежде было так, что, если вы цепляетесь за колесо Фортуны, оно вознесет вас так же высоко, как когда-то сбросило. Но тут появляюсь я и спихиваю вас на обочину. Имейте в виду, я могу это сделать.

– Есть такая пословица, – промолвила графиня, – справедливость которой освящена веками. «Чем выше заберешься, тем больнее упадешь».

– Мысль неглубокая, да и метафора подкачала. Ничего нового, колесо. Пришли новые времена. Ими управляют новые механизмы. Тем не менее, – он улыбнулся, – примите мои поздравления. Вы произнесли то, что хотел бы, но не осмеливается сказать вслух милорд Норфолк.

– Герцог – временщик, – промолвила она холодно. – Он забыл, что некогда на свете были лорды Норфолки, до того как этот титул перешел к Говардам.

– Однако на свете никогда не было лордов Кромвелей. До сегодняшнего дня. Вы надеетесь, что у нас нет будущего. Но в настоящем вам придется с нами считаться. Можете умолять или браниться, ваши женские чары на меня не действуют, равно как и приемы святых отцов. Если мужчин вашего семейства не пугает открытое противостояние, обещаю, что буду денно и нощно отстаивать интересы Генриха перед изменниками и папистами.

Сжав руки, графиня неподвижно стояла против света, ее голос заледенел.

– Я рада, что мы говорим без обиняков. Одному Господу ведомо, что замыслил Рейнольд против короля, но я никогда не чувствовала такой горечи: ни когда умер его отец, ни когда умирали мои дети. Я непременно ему об этом напишу. Уверена, вы прочтете мое письмо – до того, как оно пересечет границу, или после, – поэтому я вас больше не задерживаю. Однако я дам вам совет и прошу к нему прислушаться. Вы говорите о новых временах и механизмах. Так знайте: эти механизмы заржавеют еще до того, как вы пустите их в дело. Не пытайтесь сражаться с благородными семействами Англии. Вы проиграете битву еще до ее начала. Кто вы? Одиночка. Кто следует за вами? Черные вороны и стервятники. Не останавливайтесь, не то они сожрут вас живьем.

Ее тихий вежливый тон не оставлял возможности для ответа. Склонив голову, она вышла из комнаты.

Поле боя осталось за ним. Ее шкатулка для писем стояла открытая, но она была права – ему незачем было туда заглядывать.

Снаружи ждал эскорт во главе с Ричардом Кромвелем. Его люди вооружены дубинками и кинжалами, готовы наброситься на любого, кто позволит себе косой взгляд. От Даугейт до Остин-фрайарз рукой подать, но письма с угрозами приходят каждый день, иногда в стихах. Лондонцы, которые пихают их локтями, лондонцы, чьи равнодушные глаза скользят по ним, видят уважаемого торговца, что спешит в сопровождении домочадцев на городское собрание или обед, который устраивает гильдия. Но есть те, в чьей памяти запечатлелось его лицо, – так они утверждают, когда угрожают его убить. Хвала Господу, внешность у меня незапоминающаяся, думает он. Грубые черты, выпирающее брюхо, как у отца в лучшие дни, – только одет я получше.

Он говорит Ричарду:

– Я не обольщаюсь насчет графини. Ее сын годами скармливал наши тайны императору. Молодой Джеффри Поль, его брат, так часто бывал у Шапюи, что Эсташ попросил его держаться подальше.

Звонят колокола церкви Всех Святых, им вторят колокола Святой Марии.

Ричард говорит:

– Понятно, почему король отказывается им верить. Он вернул им состояние, и ему не нравится, что его держат за дурака.

Звонят колокола церкви Иоанна Крестителя, за ними Святого Свитина и вдали – собора Святого Павла. Ричард кричит через улицу:

– Это Хемфри Монмаут или мои глаза меня обманывают?

Торговец, старый друг, приветствует его криком. Со своими спутниками он пробирается между двумя повозками, перешагивает ручеек лошадиной мочи. Он, Кромвель, обнимает друзей:

– Приедете поохотиться в Кэнонбери?

– Я буду охотиться с вами, – говорит Роберт Пакингтон. – А старый Монмаут может постоять в сторонке.

Монмаут пихает его локтем в бок:

– Старый! Кто бы говорил! Где они, твои сорок? А с вами, Томас, я охотно поохочусь с соколом.

Обычный разговор. Потом звучит имя Тиндейла, к чему он внутренне готов. Он отвечает, что по официальным каналам сделал все возможное, теперь ждет результата. Меняет тему, семья, все ли здоровы? Но Пакингтон упрямо возвращает разговор в прежнее русло:

– Гости из Антверпена были?

– Все те же, – осторожно отвечает Ричард.

– Никого нового?

Он говорит:

– Никого, кто сообщил бы нам то, чего мы не знаем.

Они тепло расстаются. Торговцы, оживленно болтая, удаляются. Они с Ричардом шагают молча.

Он спрашивает:

– Что?

– Такое ощущение, что они готовят сюрприз. Возможно, подарок?

Ему незачем говорить Ричарду, что он терпеть не может сюрпризов.

Ричард смотрит на него искоса:

– И что теперь? Убить Рейнольда?

– Не посреди улицы.

Это разговор для Остин-фрайарз, для его кабинета.

Он говорит:

– Пусть это будет Фрэнсис Брайан. Роль как раз для него. Сделает себе имя. Уверен, порой он задается вопросом, ради чего живет на свете?

– Брайан? – Ричард опрокидывает в рот воображаемый стакан.

– Да.

Много ли я найду других таких же отчаянных, думает он.

– Я это сделаю, – говорит Ричард.

Его охватывает страх.

– Нет.

– Мне понадобится помощь местных, но, судя по вашим рассказам, я легко найду компанию головорезов в любом итальянском городе. Есть джентльмены, с которыми можно уладить дело на расстоянии. Я хочу сказать, что мне необязательно самому втыкать кинжал. Но я могу присмотреть.

– Ты нужен мне здесь, Ричард, – говорит он. Господь свидетель, как ты мне нужен. – С этим мог бы справиться Том Уайетт. Король простил бы ему все прегрешения. И сделал бы графом.

Ричард медлит с ответом:

– Эти люди вокруг Поля… они способны переманить его на свою сторону. В Риме есть хитрецы. Я люблю Тома Уайетта, как никого другого, но он не устоит перед внезапным соблазном.

Он говорит:

– Когда мы поедем в Кент, ты и я, чтобы встретить двор, мы нанесем визит в Аллингтон, с королем или без него. Сэр Генри пишет, что совсем плох. Я его душеприказчик и должен с ним кое-что обсудить. А Том Уайетт будет рад тебя видеть.

Ричард вынимает из кармана листок:

– Смотрите, что пришло. – Он держит листок рядом с собой. – Еще одно стихотворение. Не краденое, отдали добровольно.

На сей раз он уверен: это Уайетт, и никто другой. И снова поэт скорбит об ушедших. Два с половиной месяца миновало – с мая до Ламмастайда, праздника сбора урожая. Мертвые гниют, но медно-зеленая плоть еще плотно сидит на костях. Стихотворение посвящено угасанию, превратностям фортуны, падению великих от рук великих: у трона гремит гром, circa regna tonat[36]; даже восседая под балдахином, король слышит его, чувствует дрожь каменных плит, раскаты в кости. Он видит молнии, которые швыряют вниз боги, и они несутся сквозь хрустальные сферы, где ангелы чистят крылья от блох, – пока, сталкиваясь и вращаясь, в реве белого пламени молнии не обрушиваются на Уайтхолл, воспламеняя крышу, сотрясая зубы скелетов в аббатстве, заставляя плавиться стекло в мастерских Саутуорка, поджаривая рыбу в Темзе.

  • И день и ночь передо мной,
  • Что видел я из окон башни,
  • Мой опыт горестный вчерашний…

Из окон Колокольной башни не разглядеть эшафот на Тауэрском холме. И при чем тут опыт? Он знал, к чему все идет. Не надеялся же, что они вернутся с головами на плечах?

Он думает, мне не нужно подниматься на Колокольную башню. Эта горестная процессия к смерти всегда у меня перед глазами.

В день казни Анны Грегори заметил в окне башни Уайетта, тот смотрел на него сверху вниз, не подавая никаких знаков. Видел ли он лань в последнем прыжке, ее сердечко трепетало, а копытца дрожали? Вероятно, взгляд Уайетта был обращен внутрь, взгляд, привыкший к пустоте: туда, где вскоре будет пустота. Он видит перед собой картину, но вызвана ли она смутными воспоминаниями или стихотворением? Уайетт сжимает в руках охапку роз, его израненные руки кровоточат.

А впрочем, думает он, это же Ризли. Я помню, в Кэнонбери он стоял у подножия садовой башни в угасающем свете дня, с охапкой пионов в руках.

Они в Кенте, и на рассвете король призывает его к себе: он входит, засовы дребезжат, освобождая его господина из-под гнета ночи. Генрих, в ночной сорочке, сидит на позолоченном резном табурете, а чудесный бледный рассвет сочится сквозь окна, и черты короля проступают из тьмы, словно Господь создал его специально для этого случая.

Король начинает без предисловия, как делает часто, словно они не договорили, словно их разговор прервало какое-то мелкое недоразумение: открылась дверь, искра вылетела из камина.

Генрих говорит:

– В те дни, когда я хотел ее, Анну Болейн, но не мог заполучить и мы были в разлуке – допустим, я в Гринвиче, а она в Кенте, – я представлял, что она стоит передо мной и улыбается, словно живая, – король протягивает руку, – реальная, как вы, Кромвель. Но теперь я знаю, что ее здесь не было. Что бы я ни воображал.

В комнате сладко пахнет лавандой и воском. Под окном за садом мальчишка поет:

  • Стучится рыцарь у ворот,
  • А даму любопытство жжет:

Генрих поднимает голову, прислушивается, подпевает:

  • Кто к нам пришел? Как имя вам?
  • «Желанье! Ваш слуга, мадам».

Он выступает на свет и видит, что Генрих плачет, слезы катятся по его щекам.

– Архиепископ привел мне одно изречение, чтобы меня наставить. Оно из Книги пророка Самуила: «Доколе дитя было живо, я постился и плакал, ибо думал: кто знает, не помилует ли меня Господь, и дитя останется живо? А теперь оно умерло; зачем же мне поститься? Разве я могу возвратить его? Я пойду к нему, а оно не возвратится ко мне».

Какой-то болван входит с кувшином горячей воды. Он машет на него рукой.

– Потерять ребенка – великое горе, сэр. Чувство такое, будто нам до конца жизни тащить за собой их тела. Однако лучше сложить вашу скорбь в безопасное и освященное место и двигаться дальше, в надежде на лучшие времена.

– Я думал, что наказан достаточно, – говорит Генрих. – Но, выходит, мне никогда не избыть вины.

– Сэр…

– Вы не можете меня понять. Вы теряли дочерей, не сына. Когда придет мой день…

Он ждет, не в состоянии угадать, что за этим последует.

– …вы понимаете мои желания, и, если вы меня переживете, я поручаю вам их исполнить. Я хочу покоиться в гробнице, которую кардинал построил для себя.

Он склоняет голову. Речь идет о саркофаге черного базальта, в котором кардинал никогда не лежал. Все части саркофага уцелели и хранятся в ожидании того, кто ценит себя в глазах Господа и людей и желает, чтобы его имя сохранилось в веках. Скульптора нашел Вулси. Бенедетто работал над саркофагом год за годом, но, стоило ему предъявить счета, у кардинала находились другие дела. Двенадцать бронзовых святых и путти несут щиты с гербом Вулси. Грустные ангелы держат колонны и кресты, кудрявые танцующие ангелы подпрыгивают и выкидывают коленца.

– Вас это должно порадовать, Сухарь, – говорит Генрих. – Вы любите экономить.

– Только если это во благо вашему величеству.

– Ангел, несущий кардинальскую шапку, – говорит Генрих, – может нести корону. Грифоны в ногах – полагаю, их можно увить розами. Золотыми розами.

– Я поговорю с Бенедетто.

Скульптор до сих пор не вернулся на родину. Возможно, ждал, что кардинал воскреснет из мертвых с новыми указаниями? У одного из прыгающих ангелов появилась трещина между пальцами левой руки. Бенедетто сказал, Томмазо, никто не узнает. Никто не заметит дефекта в позолоченном танцующем ангеле на верхушке колонны. Я буду знать, отвечал он.

Король произносит:

– Эразм умер.

– Я слышал.

– Впервые я встретил его ребенком в Элтеме. Вы могли столкнуться с ним в доме Томаса Мора.

Великий человек скользнул по нему, Томасу Кромвелю, взглядом и тут же забыл о нем.

Он говорит:

– Эразм просветил нас.

– И умер, не закончив начатого.

Кажется, будто Генрих боится себя самого, боится того, что способен сказать или сделать. Он выглядит усталым, как будто может перестать быть королем, выйти на улицу – и будь что будет.

Эту утрату боевого духа лучше утаить от придворных. Уильям Фицуильям ловит его за королевской дверью.

– Перед отъездом из Лондона, – сообщает ему Фиц, – он сказал мне, что у него, видимо, больше не будет детей.

– Ш-ш-ш, – говорит он. – Король стыдится себя. Он решил, что его дни сочтены, потому что уже не может преследовать дичь на охоте, как в былые дни.

Этим летом король не охотится верхом. Дичь выгонят прямо на него, а король будет стоять с натянутым луком. Он может ехать на лошади шагом, но только по ровной местности, чтобы не потревожить больную ногу.

– Мне кажется, – говорит Фиц, – в голове у него есть некий план, и, согласно этому плану, он унижает своих советников по очереди.

– Верно. И сейчас очередь Норфолка.

– На заседаниях совета он заходит сзади, топчется, словно карманник. Встреть я такого в Саутуорке, развернулся бы и свалил его с ног.

Он смеется:

– Интересно, что вы забыли в Саутуорке, Фиц?

– Когда он заходит сзади, нам приходится вскакивать, отпихивая табуреты, поворачиваясь к нему лицом, что сбивает с мысли, – к тому же, обращаясь к королю, следует ли нам стоять или опуститься на колени?

– На коленях безопаснее.

– Сами вы так не делаете, – обиженно говорит Фиц, – во всяком случае, если делаете, то нечасто.

– У нас с ним очень много дел. Он бережет мои ноги.

– Даже кардинал становился на колени.

– Он церковник, ему не привыкать.

Кардинал в бытность властителем королевства разговаривал с Господом, словно тот был советником в вопросах политики, консультирующим раз в квартал: нравоучительным, порой забывчивым, но отрабатывающим свой гонорар благодаря солидному опыту. Порой он посылал Господу особые запросы, которые для непосвященных могли сойти за молитвы. И всегда, до последних месяцев жизни кардинала, Господь исполнял все прихоти Тома Вулси. Но когда тот взмолился: дай мне смирения, Господь ответил: сэр, слишком поздно.

Его слуга Джон Гоствик проверил описи имущества герцога Ричмонда. Среди имущества обнаружилась кукла: не деревянный болванчик, с которым играют обычные дети, но живой образ принца.

«Большой младенец в деревянном ларце, одет в рубашку из белой ткани с серебряным шитьем и платье зеленого бархата, рубашка украшена маленькими золотыми галунами, парой золотых бусин, цепочкой и золотым воротником».

Гоствик зовет его посмотреть: он стоит, глядя на подобие мертвого юноши.

– Это подарок Вулси. Храните бережно на случай, если король захочет вспомнить сына.

В детстве Ричмонд не знал отца. Король дал мне титулы, говорил он, но кардинал подарил полосатый шелковый мячик.

Лето проходит. Королевская свита скачет по лесистым графствам. В дремучих лесах, куда король не суется, можно встретить коварные тени волков, вепрей и вымершие виды – оленя, у которого между рогами крест.

Он говорит Фицуильяму:

– Если он не может охотиться, мы должны научить его молиться.

В последний день июля они в Аллингтонском замке. Король спрашивает вслух, не пришло ли время посвятить Томаса Уайетта в рыцари? Его престарелый отец будет доволен. Прошлое забыто, и я уверен в его преданности.

Его поражает короткое молчание королевских джентльменов при упоминании имени Уайетта.

Генри Уайетт говорит ему:

– Томас, я сомневаюсь, что доживу до зимы.

Один за другим они уходят – те, кто служил отцу Генриха, кто помнит короля Эдуарда и дни Скорпиона. Израненные, изрубленные на полях сражений, потерявшие здоровье, голодавшие, познавшие опалу и изгнание. Те, кто со всеми своими земными пожитками стоял на пристанях чужеземных городов, принося страшные клятвы Господу. Те, кто на двадцать лет похоронил себя в сумрачных библиотеках и вышел оттуда обладателями неудобной правды об Англии. Те, кто заново учился ходить после того, как их растягивали на дыбе.

Когда они смотрят на нынешних, то видят нарисованных рыцарей, неспешно едущих по лужайкам изобилия, по пастбищам сорокалетнего мира. Разумеется, иное дело на шотландской границе, где набеги и распри никогда не прекращались, или в Кенте, где через пролив видна Франция и можно услышать боевые барабаны. Но в сердце страны покой, которого не знали наши предки. Посмотри, как плодится Англия, – войди в город, и лица, которые ты увидишь, будут лицами детей, подмастерьев и цветущих девушек.

Не оглядывайтесь, всегда говорил он королю, хотя и сам грешен, сам размышляет о прошлом в час, когда свет гаснет, зимой или летом, перед тем как вносят свечи, когда земля и небо сливаются, когда трепещущее сердце птицы на ветке замедляется, когда ночные звери просыпаются и потягиваются, когда кошачьи глаза сверкают во тьме. Когда цвета уплывают с рукавов и платьев в темнеющий воздух, когда страница мутнеет, а буквы тают, обретая иную форму, и старая история исчезает, а на ее месте растекаются причудливые и скользкие чернильные реки. Ты оглядываешься в прошлое и спрашиваешь себя: моя ли это история, моя ли земля? Моя ли это мерцающая фигура, силуэт, что движется по аллеям, избегая часа, когда гасят огни, уклоняясь от света дня? Или это жизнь моего ближнего, слившаяся с моей? Или жизнь, о которой я мечтал и молился? Моя ли это суть, дрожащая в пламени свечи, или я выскользнул за пределы себя – прямо в вечность, словно мед с ложки? Придумал ли я себя, сгубил ли, забыл ли? Должен ли обратиться к епископу Стивену, который расскажет, какие грехи меня преследуют, и заверит, что они непременно меня отыщут? Даже если я ускользну в сон, прошлое будет идти по моему следу, мягкими лапами по плитам, топ-топ: вода в алебастровой чаше, прохладная посреди жаркого флорентийского полдня.

Когда кардинал преклонил колени в пыли, он понял, что Вулси стар, хрупок и смертен. На пустоши в Патни Гарри Норрис изумленно смотрел на него сверху вниз, и его людям пришлось усадить Вулси на мула. Его сердце и воля отказали, и вместе с сердцем суставы. Заплатка стоял рядом, отпуская шутки, и он чуть не прибил его, он должен быть прибить наглеца, но как это помогло бы кардиналу – имущество конфисковано, цепь сорвана с шеи, – а теперь и его шут валялся бы в суррейской грязи с проломленным черепом?

Когда они добрались до Ишера и вошли в пустой дом, он поднялся на надвратную башню, глянуть, нет ли погони. Построенный во времена, когда епископом Винчестерским был Уэйнфлит, усовершенствованный при кардинале, дом радовал душу и глаз, когда был населен и отдраен, когда огонь пылал в каминах, буфет ломился от золотой и серебряной посуды, постели были застелены, шпалеры развешены, мясо отбито и обжарено, фрукты нарезаны, надеты на шпажки и потушены в масле, а воздух наполнен ароматом сластей и жарки. Еще вчера никто не мог вообразить, что хозяина грубо выгонят из дворца, отправят в плаванье по реке, втолкнут в заброшенные комнаты, где печи на кухне остыли, в каминах пепел, а толстые стены не отражают, а впитывают холод, словно реликварии.

С вершины Уэйнфлитовой башни страна, распростертая во тьме, выглядела скорее воображаемой, чем настоящей. Скоро День Всех Душ, подумал он. Ему показалось, что время дрогнуло и встало, словно катастрофа, постигшая его хозяина и Англию, замедлила перемещение небесных светил. Моросило, на реке мелькали огни. Когда он спускался, голоса тех, кто внизу, поднимались к нему, невнятные, словно пение, но, когда кто-то произнес его имя: «Томас Кромвель», – ему показалось, что голос прозвучал прямо в ухе.

Особенность дома, подумал он тогда. Лестница была кирпичная, винтовая, и он уже видел ее при дневном свете, свежеокрашенную, стекающую с этажа на этаж. В темноте, куда не проникал свет факелов, кирпич был цвета запекшейся крови, но на каждом повороте, словно обещание, сияла полоска света. Спустившись к подножию, он, моргая, возник из тьмы, словно дитя, рожденное в жестокий мир.

Слуги нашли свечи, чтобы осветить нижний этаж.

– Кто приготовит мне ужин, Том? – спросил кардинал.

– Я, я умею.

– Идите сюда, на вас паутина. – Джордж Кавендиш, доверенное лицо кардинала. – Позвольте мне, Томас.

Он позволил Джорджу стряхнуть с себя паутину, пассивный, как животное, не сводя глаз с кардинала, покинутого всеми старика в одежде с чужого плеча. Стоял, прижавшись спиной к стене, чувствуя, как бьется сердце, в ожидании того, что сделает дальше.

Часть вторая

I

Приращение

Лондон, осень 1536 г.

Покойник выходит из «Колодца с двумя ведрами», тыльной стороной ладони вытирает рот, оглядывается по сторонам. Затем натягивает капюшон, проверяет, не смотрит ли кто, и шагает к массивным воротам Остин-фрайарз.

На воротах новый стражник, который кладет ему руку на плечо, просматривает сумку с бумагами:

– Нож?

Покойник вытягивает руки, миролюбиво позволяя себя ощупать. Выходит охранник постарше.

– Мы знаем этого джентльмена. Входите, отец Барнс. – Во дворе он говорит: – Его милость ждет вас.

Покойник поднимается на второй этаж.

Зимой тысяча пятьсот двадцать шестого года, десять лет назад, монах Роберт Барнс предстал перед Вулси по обвинению в ереси. Сумрачным морозным днем, свет льется только от замерзших луж, Барнс стоит в приемной, в черной сутане по обычаю своего ордена. Его плоть под сутаной леденеет от ужаса. Ему сказали, что кардинал готовится. Хотелось бы знать, к чему именно?

В прошлый сочельник в кембриджской церкви Святого Эдуарда на полуночной мессе отец Барнс проповедовал против роскоши и богатства церкви. Разумеется, это означает проповедь против роскоши и богатства кардинала.

Сейчас февраль: dies irae. Пока он ждет, человек кардинала приглядывает за ним, в жаровне едва тлеет огонь.

– Холодно, – замечает отец Барнс.

– А вы не захватили с собой дровишек?

Зрители хихикают. Барнс отодвигается от кардинальского прихвостня.

В кабинете Вулси пылает громадный камин. Барнс отступает от камина к стене.

– Отец Роберт, – говорит кардинал, – станьте там, где теплее.

Он чувствует, что они сговорились его мучить.

– Я не в суде, – выпаливает он. – Ваш слуга Кромвель за дверью насмехается, спрашивает, не прихватил ли я дровишек.

– Разумеется, вы не в суде. – Кардинал вежлив. Пурпурные шелка вспыхивают в воздухе, пропитанном смоляным духом. – Вас называют еретиком, хотя, вероятно, у вас нет разногласий с учением церкви. У вас разногласия со мной.

Снаружи колокольный звон пронзает морозный воздух. Входит слуга с подносом. Кардинал сам разливает вино с пряностями из кувшина, пышно глазурованного тюдоровскими розами.

– Чего вы хотите от меня, Барнс? Чтобы я отказался от прославляющих Господа пышных обрядов и церемоний и ходил в домотканом? Чтобы сидел за скудным столом и угощал послов гороховой кашей? Расплавил серебряные кресты и раздал монеты беднякам? Беднякам, которые все пропьют?

Пауза. Затем Барнс еле слышно отвечает:

– Да.

Кардинальский злодей Кромвель вошел вслед за ним и теперь стоит, прислонившись к двери.

Вулси говорит:

– Жаль, что ученый человек губит себя. Вам следует понять, что бессмысленно отвергать ересь только ради того, чтобы подстрекать к мятежу. Ополчитесь на церковь – вас сожгут в Смитфилде, ополчитесь на государство – удавят на Тайберне. Я здесь церковь и государство в одном лице. Впрочем, если раскаетесь, вы еще можете избежать как той, так и другой участи.

Отца Барнса начинает бить дрожь. Суровый взгляд кардинала заставляет его упасть на колени.

– Ваша милость, простите. Я не хотел причинить никому зла. Я даже кошку не обижу.

Кромвель смеется. Барнс вспыхивает, стыдясь собственных слов.

Кардинал говорит:

– Сегодня вас допросят четверо епископов. Все до единого обожают топить котят ради удовольствия. Что до меня, то я намерен поступить с вами мягко, доктор Барнс, – из уважения к вашему университету и лично к вам. За вас ходатайствовал мой секретарь Стивен Гардинер. Если вы удовлетворите епископов своими ответами – советую отвечать кратко и смиренно, – я наложу на вас епитимью, причем вам придется покаяться публично. Засим продолжительные посты и молитвы, но вы же не против? Разумеется, вы не сможете оставаться приором. Вам придется оставить Кембридж…

– Милорд кардинал…

Вулси поворачивает голову, мягко вопрошает:

– Что? Допивайте вино, доктор Барнс. И воспользуйтесь моим предложением. Другой возможности не представится.

Выброшенный обратно на холод, Барнс заливается слезами, словно женщина, и отворачивается к стене. Чтобы сломать его, Вулси даже не пришлось повышать голос. К нему подходит Томас Кромвель:

– Вытрите слезы. Для друзей можете придумать другую историю. Скажете им, что отвечали дерзко. Что нашли в себе смелость ему перечить.

Барнс съеживается, уходит в себя. Этот Кромвель ставит его в тупик. Вид у него такой, что впору служить вышибалой в таверне.

В Прощеный вторник монах кается на плитах собора Святого Павла, а Вулси взирает на него со своего позолоченного трона. Князья церкви в парчовых одеяниях, украшенных драгоценными каменьями, смотрят, как Барнс простерся на полу рядом с чужеземными купцами из Стил-ярда, у которых Томас Мор нашел еретические книги. Их доставили в собор на ослах, сидящими задом наперед. Прицепили им на грудь выдранные с мясом страницы из Лютеровых книг, которые болтаются, словно грязные лохмотья. На спинах вязанки сухих щепок для растопки – напоминание, что костер разведен и ждет их, если они посмеют отказаться от своих слов. Как и доктор Барнс, они принесли публичное покаяние, и, если вновь возьмутся за старое, их ждет публичные страдания и смерть, а их пепел бросят в выгребную яму.

У церкви собралась толпа. Лица размыты дождем, силуэты расплываются в тусклом зимнем свете. Люди сбились под просмоленным навесом, который словно лежит у них на плечах, превращая их в чудище со множеством ног.

– Посторонитесь, – велят толпе.

Большие корзины ставят посреди площади, вываливают на решетку содержимое. Стопка выходит внушительная. Один из помощников палача подносит факел. Его товарищ подпихивает книги металлическим прутом, сбивая в кучу. Под их умелым присмотром, несмотря на проливной дождь, страницы схватываются. Подозреваемых водят вокруг костра, достаточно близко, чтобы они вздрагивали от жара и отворачивали лица от летящих искр. Буквы вздыхают, когда страницы скручиваются, распадаются в безмолвную слякоть.

Доктора Барнса отправляют в монастырь, здесь, в Лондоне. Никто не собирается держать его в черном теле, ему даже дозволено принимать посетителей. Однажды к нему приходит Томас Кромвель:

– Я живу неподалеку. Приходите на ужин. – На скамье он оставляет потрепанный экземпляр тиндейловского Нового Завета. – Прибыло из Антверпена.

Барнс поднимает глаза. Кардинальский еретик, думает монах.

– У меня двадцать экземпляров. Могу достать больше.

Довольно скоро епископ Лондонский начинает подозревать, откуда берутся Новые Заветы. Еще один неприятный допрос, но Тунстолл по натуре мягок и не внушает Барнсу такого же благоговейного страха, как Вулси.

– Откуда у меня взяться книгам Тиндейла? Я никуда не выхожу, никого не вижу.

Барнс уверен, что имя Кромвеля не всплывет. Так и выходит. Тунстолл качает головой и вскоре отсылает его в Нортгемптоншир. Оттуда до любого порта путь неблизкий. И некуда бежать из-под юрисдикции кардинала. А если тебя вздумают навестить друзья-реформаты, об этом тут же узнает вся округа.

Однажды ночью Барнс сбегает из монастыря. На следующее утро в келье несчастного находят записку, адресованную кардиналу, в которой монах выражает намерение утопиться. На берегу реки лежит его сложенная ряса. Тела не находят, но намерения грешника достаточно ясны.

И это последние известия о Роберте Барнсе, до тех пор покуда не меняются времена и папа не утрачивает власть. Тогда он выныривает в новой, изменившейся Англии, где былые прегрешения забыты.

– Входи, старый призрак, – приветствует его кардинальский еретик. – Чудны дела твои, Господи. Всплыл из водяной могилы.

– Вам бы только шутить, – говорит Барнс.

– Но вы даже не замочили ног!

Барнс никогда и не был в реке. Он всплыл в Нидерландах, где обрел друзей, защитников и братьев во Христе. Шли годы, и он вернулся, отягощенный знанием множества языков. Мир изменился, и теперь Барнс – королевский капеллан и доверенный гонец короля, который отвозит его письма за границу.

– Тунстолл отправился в Дарем, – говорит хозяин дома. – Милорд кардинал умер. – Он откидывается в кресле. – А я стал лордом.

– Привез вам это. – Барнс кладет на стол гравюры. Толстый Мартин.

– Вы меня балуете, – говорит лорд Кромвель.

На старых портретах Лютер тощ и одухотворен, на последних толст. Тонзура исчезла много лет назад. Иногда он отращивает бороду.

Барнс говорит:

– Когда паписты жгут его книги, они кладут поверх портрет, словно сжигают его самого. Однако в Германии простые крестьяне верят, что его образ не горит в огне.

Палец лорда Кромвеля тычет в гравюру.

– Я вижу, он обзавелся нимбом.

– Это не он придумал. Он не считает себя святым. Но разве не удивительно, на что способны печатники? Вся Европа знает его в лицо. Самый забитый деревенский дурачок.

– Это хорошо?

– На его жизнь покушались неоднократно. Однажды, – Барнс улыбается, – его хотел убить лекарь, который умел становиться невидимым.

– А, этот. – Тайные наемники со скальпелями из воздуха. – Я опасаюсь невидимых убийц со времен Вулси. Успел обзавестись ушами, как у лисицы, и голова у меня на шарнире. Только запахнет папистом или йоркширцем, она мигом поворачивается к нему. – Он разглядывает гравюру. – Его нрав не смягчился?

– Я бы сказал, стал еще тяжелее. Тщеславен и обидчив, как женщина.

С тех пор как женился на монашке, Лютер раздобрел. Чего нельзя сказать о нашем архиепископе. В браке Кранмер сохранил худобу и бледность.

– Это потому, что он все время тревожится. Боится, что узнает король, – говорит Барнс.

– Король знает.

– Скорее всего, вы правы. Однако его еще не припирали к стене.

Наш государь яростный противник женатого духовенства. Кранмер женился в Германии, привез Грету в Англию и держит взаперти. Безбрачные священники – известные сплетники, многие были бы не прочь свалить архиепископа, если бы могли. Но и за ними водятся грешки, которые не терпят огласки: тайные любовницы, дети.

Он говорит:

– Мы разделяем это бремя, я и Кранмер. Архиепископ внушает королю, как быть хорошим, я втолковываю ему, как быть королем. У каждого своя епархия. Мы пытаемся убедить его, что великий правитель – добрый правитель и наоборот.

Барнс замечает:

– Лютер говорит с правителями честно. Резко, если потребуется.

– Но в конце концов уступает, и правильно. – Он изучает невзрачные черты Лютера, переворачивает гравюру. – Видишь ли, Роб, мы делаем то, что можем. Мы заключили договор, мы с Кранмером. Мы оставляем королю его обряды, он не мешает нам издавать Писание. По-моему, неплохая сделка.

– Мне кажется, – говорит Барнс, – что наш господин думает, будто назначение Писания – позволить ему и дальше менять жен. Вы говорите, что король разрешит печатать Библию, так почему он медлит?

Он сбивает гравюры вместе, словно колоду карт, и сует в шкатулку для писем.

– Томас Мор говорил, каждый переводчик видит свое, и если он не находит в тексте того, что жаждет обрести, то сам туда это вписывает. Король не позволит напечатать перевод Тиндейла. Нам пришлось отказаться от этой мысли, оставив ее осуществление другим.

– Если Генрих ждет перевода, заверенного отпечатком Божьего пальца, то ждать ему придется долго. Лютер трудился над каждой фразой по три-четыре недели. Я никогда не думал, что он закончит работу, но вот два года назад на книжной ярмарке в Лейпциге он уже продавал полный текст Библии меньше чем за три гульдена, и с тех пор она переиздавалась дважды. Почему у немцев есть слово Божие, а у англичан нет? Можно пялиться в текст, пока из глаз не потечет кровь, можно извести стопку бумаги выше шпиля Святого Павла, но я говорю вам: никакое слово не окончательно.

Это правда. Нет текста, не требующего правки. Однако можно оторвать его от себя, отослав печатникам. Нужно только, чтобы печатали в самый край листа. Особой красоты в этом нет, но заметки на полях не исказят смысл.

– Простите мое возмущение, – говорит Барнс. – Все эти годы я трудился ради блага короля, пытался создать союз, прийти к соглашению с немецкими государями и их богословами – а тут приходят вести из Англии, и вы выбиваете почву у меня из-под ног.

Отрубив голову королеве. На дворе осень, а Барнс все еще не может прийти в себя.

– Королеве, уверовавшей в слово Божие!

– Королеве из рода Говардов, – говорит он. – Вы знаете, во что верят Говарды. В себя.

– Кранмер не верит, что она виновна.

– Кранмер – как я. Он верит в то, во что верит король.

– Это тоже неправда. – Барнс бурлит, как горячий источник в Витербо. – Немцы знают, что Кранмер лютеранин, в чем бы он ни убеждал Генриха. Кранмер моя единственная карта. Я устал ждать от наших английских епископов того, что мог бы противопоставить папистским предрассудкам, и дождался – они выпустили десять статей, одной рукой давая, а другой отнимая. Каждое слово можно толковать двояко.

– Так и есть.

– Они пишут обо всем и ни о чем.

– Вы можете сказать немцам… как бы сформулировать? Что хотя эти статьи и представляют собой изложение нашей веры, его нельзя называть полным.

Барнс округляет глаза:

– Вы посылаете меня нагишом. Если вам нужны союзники, у вас должно быть что-то за душой для обмена.

Более пяти лет прошло с тех пор, как немецкие государи образовали лигу, которую называют Шмалькальденской, для защиты от императора, их сюзерена. Англии нужны друзья, те, кто готов вместе с ней противостоять папе, а кто лучше немцев подходит на эту роль? Как и Генрих, немецкие правители хотят вывести своих подданных из тьмы. Если евангелический союз одновременно станет дипломатическим, мы можем увидеть новую Европу, Европу с новыми правилами. Однако до сих пор мы играем по старым: настраиваем Францию против императора, стравливаем две могучие силы, полагая, что наша безопасность в их разобщенности, дрожим от страха, что они придут к согласию, украдкой пытаемся разрушить их договоры и посеять между ними недоверие, клевещем, предаем, вносим смуту. Это недостойно великой нации.

Барнс говорит:

– Ваша задача, милорд, убедить короля, что перемены необходимы и они во благо.

– Но король не любит перемен! – Теперь он злится. – Знаете, Роб, уж если нам удалось сохранить евангельскую веру в ваше отсутствие, позвольте нам самим судить, как именно поступать.

– Можно подумать, я путешествовал ради удовольствия. Я служил королю, и это была нелегкая служба. Народ в Германии верит, что приходят последние времена.

– Они ждут их вот уже десять лет, а может быть, и того больше. Если говоришь Генриху о последних временах, он думает, ты его запугиваешь. А из этого не выйдет ничего путного.

Трудно иметь дело с людьми, которые считают, что после недоразумения в райском саду у человека отшибло волю и разум.

– Король говорит, если, как полагает Лютер, наше спасение зависит исключительно от нашей веры в Христа, избравшего для жизни вечной одних, а не других, и если наши труды бесполезны в очах Божьих, не помогают нашему спасению, то зачем помогать ближнему?

– Труды следуют за избранием, – говорит Барнс. – А не наоборот. Это очень просто. Тот, кто спасен, доказывает это жизнью во Христе.

– Вы полагаете, я избран? – спрашивает он. – Я покрыт ламповой сажей, мои руки смердят монетами, и когда я смотрюсь в зеркало, то вижу грязь, – вероятно, так приходит мудрость? Что я человек падший, вынужден согласиться. Мне приходится иметь дело с пороком по делам службы. В благословенные времена земля давала нам все, в чем мы нуждались, но теперь нам приходится вгрызаться в ее глубины, рыть, взрывать этот мир, дробить, катать, вколачивать и размягчать. Надо готовить обеды, Роб. Нужно писать мелом на доске и чернилами на странице, копить деньги и заключать сделки. И мы должны дать беднякам возможность себя прокормить. Я знаю, что за границей магистраты строят больницы, содержат нуждающихся, ссужают деньги ремесленникам и торговцам на обзаведение мастерской и семейством. И мне известно, что Лютер не оставляет нам надежды спастись добрыми делами. Однако горожане не нуждаются в монахах и их благодеяниях, если о них заботится город. И я верю, я действительно верю, что тот, кто трудится ради общего блага, исполняя свой долг, заслуживает спасения, и не верю, что… – У него захватывает дух – сколько на свете того, во что он не верит. – Я грешу, – говорит он, – каюсь, я опускаюсь все ниже, снова грешу и снова каюсь, надеясь, что Господь исправит мои изъяны и несовершенства. Я цепляюсь за веру, но не готов оставить свои труды. Мой господин Вулси учил меня: пробуй все. Не упускай ни одну из возможностей. Будь готов ко всему.

– Вы цитируете вашего кардинала? Сейчас?

– Признайтесь, – он смеется, – вы его боялись, Роб.

Барнс уходит. Глаза опущены в пол, что-то бормочет о Дунсе Скоте. Человек опытный и умный, Барнс теперь боится находиться в Англии, словно Англия – край света, Далекая Фула, где земля, воздух и вода смешались в студенистое варево, где ночь длится полгода, а люди разрисовывают себя синей краской. Некогда, до Вулси, европейские правители считались с Англией не больше, чем с этой студенистой страной, куда никогда не ступала их нога. Англия выращивала овец, овцы были ее опорой, однако говорили, что местные женщины развратны, а мужчины кровожадны, и если не убивают в чужих землях, то разбойничают в своих. Кардинал, проявив мудрость, нашел применение этой репутации. Он заставил считаться со своей страной: хитростью и подкупом, мудростью колдуна и уловками фокусника, умением создавать из воздуха армии и золотые слитки, ворожить мечи и пики из тумана. Я сохраняю равновесие, господа, говорил он: могу вмешаться в ваши мелкие дрязги, могу пройти мимо. У короля Англии, лгал он, сундуки ломятся от золота, а за его спиной могущественная армия: англичане так воинственны, что король спит в доспехах, каждый стряпчий держит при себе меч, писарь воткнет в вас свой перочинный нож, и даже кобыла, впряженная в плуг, воинственно бьет копытом.

Не прошло и двух лет, и теперь все спрашивали: что думает Англия? Как Англия намерена поступить? Франции приходилось ее упрашивать, императору умолять. А что до войн, то кардинал их избегал. Генрих на французской земле гарцует на своем жеребце, забрало опущено, доспехи сверкают золотом, но дальше этого не шло, если не считать нескольких жалких стычек в развороченной грязи под пение боевых труб. Если война – это ремесло, говорил кардинал, то мир – высокое и благословенное искусство. Его мирные переговоры стоили иных военных кампаний, а дипломатия заставляла вспомнить о Византии. Его соглашения составили славу западного мира.

Но когда Генрих затеял бракоразводный процесс, плюнув императору в глаза, все выгоды были упущены. Папская булла об отлучении висит над королем как меч, подвешенный на волоске. Если тебя отлучают от церкви, ты становишься прокаженным. Если булла будет подписана, король и его министры станут мишенью для убийц, которых благословил папа. Низложить Генриха станет священным долгом его подданных. Армии, которые вторгнутся в страну, заслужат отпущение грехов, неотделимых от любого вторжения, – насилия над женщинами и грабежей.

Каждое утро, просыпаясь в Остин-фрайарз, в дворцовых покоях, в Степни или в Доме архивов на Чансери-лейн, лорд Кромвель пытается измыслить способ отвратить эту беду. На этой неделе Франция и император воюют друг с другом. Но что принесет нам следующая неделя? Обстоятельства меняются так стремительно, что новости не успевают пересечь пролив, по пути утрачивая свою новизну. Даже теперь – когда король дважды разведен и снова женат – наши люди в Риме держат двери приоткрытыми на узкую щелочку: все еще поддерживают диалог, подмазывают и подмигивают. Курия должна сохранять надежду, что Англия вернется в загон. Великое дело – не давать хода папской булле. Но следует помнить и о другом возможном исходе: Карл, или Франциск, или оба вместе вступают в Уайтхолл.

Люди делятся на тех, кто величает лорда Кромвеля его настоящим титулом. Льстецов, именовавших его милордом, когда он еще таковым не был. И завистников, неспособных вымолвить «милорд», когда он им стал.

Грегори идет за ним:

– Как вы думаете, будь матушка жива, ей бы понравилось именоваться леди Кромвель?

– Думаю, любой женщине понравилось бы. – Он останавливается, бумаги в руке, меряет Грегори взглядом. – А не стоит ли нам протянуть руку помощи герцогу Норфолку в его беде?

Бога ради, милорд, сделайте что-нибудь с королем, чтобы он вернул мне свою милость, просит герцог. Разве я виноват, что Ричмонд умер?

– Зовите-меня, – говорит он, – пошлите к людям Норфолка, дайте им понять, что, если они пригласят Грегори поохотиться летом, я не стану возражать.

– Меня?

Ричард говорит:

– Можно подумать, ты здесь чем-то занят.

Грегори переваривает услышанное:

– Я слыхал, в Кеннингхолле хорошие охотничьи угодья. Я бы поехал. Но прежде мне хотелось бы знать, когда я получу мачеху?

Он хмурится: мачеху?

– Вы обещали, – объясняет Грегори, – вы поклялись нам, что женитесь на первой встречной, чтобы никто не сказал, будто вы метите в женихи леди Марии. Вы готовы? Кто она?

– Вспомнил, – говорит он. – Это была племянница Уильяма Парра, Кейт. Ныне она леди Латимер, увы.

– Мы же согласились, что муж не препятствие, – возражает Грегори. – Разве она замужем не вторым браком? Меняет мужей, как только поизносятся. Как она ответила на ваши ухаживания?

– Пригласила на обед, – говорит Рейф. – Мы все свидетели.

– Взяла его за руку, – добавляет Ричард. – Отвела в сторонку, очень нежно.

– Я думаю, – включается мастер Ризли, – если бы мы не пялились, не пихались локтями, не приплясывали и не гримасничали, как обезьяны, она бы его поцеловала.

– Я приехала, – сказала леди Латимер, – чтобы увидеть новую королеву. Хочу представить мою сестру Энн Парр и попросить для нее место.

– Я рад, что вы вернулись ко двору, миледи. Если ваша сестра не уступает вам красотой, она его получит.

Сдавленное хихиканье со стороны его приближенных. Он делает вид, будто не слышит. Кейт Латимер миловидная курносая женщина двадцати пяти лет из семьи потомственных придворных. Мод Парр, ее мать, много лет служила королеве Екатерине, ее дядя Уильям – постельничий короля.

– Я замолвлю словечко за вашу сестру перед леди Рэтленд, но вряд ли Джейн может взять кого-то еще. Леди Лайл шлет мне письма с каждым новым судном. Если я не пристрою ее дочерей, ее гнев ураганным ветром обрушится на меня из Кале.

– Дочери Бассета. – Кейт прикусывает губу: присматривается к соискательницам, словно они прохаживаются перед ней. – Королева не обязана брать всех, достаточно и одной. Вы же замолвите словечко за мою сестру? И приходите на этой неделе обедать в Чартерхауз-ярд. Лорду Латимеру не терпится вернуться к летним забавам, а мне хочется разговоров, пока он не увез меня на север.

Он подозревает, что Латимер папист, впрочем пока хранящий верность королю.

– Вам нравится замок Снейп?

Она морщит носик:

– Как вам сказать, видите ли, это Йоркшир. – Она касается его рукава, кивает в сторону окна. – Кажется, мы забавляем ваших мальчиков.

– О, это сборище юных болванов. При виде хорошенькой женщины не могут держать себя в руках.

Спрятавшись за него, она опускает голову, словно они собираются обсудить ее бархатные туфельки, и шепчет:

– Тиндейл?

На мгновение ему кажется, что он ослышался.

– Еще жив, – отвечает он с заминкой.

– Но надежды нет, – кивает она. – Мы знаем, вы сделали все возможное. И сейчас он должен страдать, как страдают праведники. Пока не перейдут в лучший мир.

Он смотрит на леди Латимер другими глазами:

– Умоляю вас, не доверяйте никому при дворе.

– А вы в Йоркшире.

Он вдыхает аромат ее кожи: розовое масло, гвоздика. Оборачивается в сторону окна:

– Я никогда никому не доверяю.

– Если король задумал короновать Джейн, он должен сделать это в Йорке. Показать свою власть. Самое время. – Ради проходящих мимо она возвышает голос. – Известите нас, в какой из дней вам удобно. Нам хотелось бы принять вас со всем возможным радушием. – Оглядывается через плечо. – Пришлите одного из ваших юных болванов с запиской.

Кажется, леди Латимер уловила соль шутки, потому что у выхода из галереи она оборачивается и посылает ему воздушный поцелуй.

В августе он в Кенте, его дела следуют за ним. Юный Мэтью связывает его бумаги, как некогда в Вулфхолле, Кристоф едет рядом, с седла свисает дубинка, чтобы сокрушать наемных убийц.

– Вы слыхали о горшках c огнем? – спрашивает Кристоф, с деревьев капает. – Их заполняют горючей смесью и раскручивают пращой. Может такой горшок попасть в Гардинера? Перелететь через море и поджечь его?

Он задумчиво говорит:

– Когда я был молод, мы делали такие в Италии. Запечатывали серу свиным жиром. Вряд ли с тех пор придумали что-нибудь новое.

– Свиной жир – это вещь, – говорит Кристоф. – Когда начнем делать горшки?

Хозяин Аллингтонского замка совсем плох – вряд ли проживет больше нескольких недель.

– Это лето последнее, – говорит сэр Генри. – От мыслей, что мой мальчик в Тауэре, я не мог сомкнуть глаз. Я знал, вы не допустите, чтобы он страдал от дурного обращения, но государственные заботы не позволяли вам приглядывать за ним ежечасно. – Руки старика дрожат, капля вина падает на приходно-расходную книгу перед ним на столе. – Святое распятие! – Сэр Генрих пальцем вытирает вино со страницы.

– Позвольте мне.

Он убирает книгу от греха подальше.

Старик вздыхает:

– Я верю, что Том научился вести себя потише. Надеюсь, мирная жизнь придется ему по нраву и он проживет долго. – Сэр Генри закрывает глаза. – Станет хозяином Аллингтона после меня и оценит его прелести. Мои охотничьи угодья и леса. Мои цветущие луга.

Томас Уайетт просит отослать его за границу. Отправьте меня куда-нибудь по делам королевской службы. Куда угодно. Я хочу оказаться за пределами королевства.

Он откладывает бумаги и сидит рядом с задремавшим старцем. Lauda finem, думает он: восхвалим конец. Вспоминает львицу, которая подкралась к Тому Уайетту во дворе замка, где сейчас витает аромат вечерних цветов, а не ее смертоносное дыхание. Сэр Генри открывает один глаз и говорит:

– Он проиграет последнюю рубаху, если не приколотить ее гвоздями к спине. Продаст или заложит поместье в игорном доме. И будет просить у вас в долг, Томас Кромвель, не успеет остыть мой прах.

Во время путешествия он отписывает Рейфу эссекские имения, принадлежавшие ныне покойному Уильяму Брертону. В соответствии с волей короля перераспределяет владения молодого Ричмонда. Чарльзу Брэндону достались жирные куски. Чтобы подкрепить лояльность Генри Куртенэ, маркиза Эксетерского, и потрафить его жене Гертруде, маркизу отписана часть Дорсета. Земли в графстве Девон уходят Уильяму Фицуильяму, а также земли и строения аббатства Уэверли. Аббатство было первым пристанищем цистерцианцев в Англии, но местность подвержена наводнениям, сундуки пусты, и рассчитаться предстоит всего с тринадцатью монахами. Фицу дарованы поместья в Гемпшире и Сассексе, стоящие на почве потверже. Недавно он произведен в лорд-адмиралы и нуждается в поддержании своего высокого статуса.

И снова удар для герцога Норфолка. Некогда герцог уступил этот пост молодому Ричмонду, надеясь после его смерти получить обратно. Однако король сказал, Фиц полезнее, он предан мне и способен говорить правду в лицо.

Нельзя также обойти патентами и землями новую семью короля, ее тоже ждет приращение. Том Сеймур лавирует между дамами, разбрасывая улыбки, словно букеты. На нем гиацинтовый дублет и плащ фиолетового бархата. Эдвард Сеймур предпочитает общество облаченных в черное ученых мужей, учится приносить стране пользу. Все согласны, что новый шурин короля не идет ни в какое сравнение с предыдущим, хотя, как сказал Грегори, для того чтобы быть лучше Джорджа Болейна, достаточно не сношать собственную сестру.

Эдвард Сеймур приглашает его в свой городской дом и показывает картину, которая занимает целую стену. Это портрет всех Сеймуров, упомянутых в источниках со времен возникновения письменности; другие, воображаемые Сеймуры, продолжающие род в прошлое, ко временам Адама и Евы, расположены сверху посередине. Дальновидные предки облачены в стальные доспехи, которые стали ковать значительно позже. Они держат в руках палаши, алебарды, боевые молоты и булавы, а их жены обозначены эмблемами своих семейств. С бородами и без них, все Сеймуры несут явные черты фамильного сходства и все похожи на Эдварда. Над всеми нависают гербы, словно укрытия от дождя.

Что до королевы, то Генрих не знает, как ей угодить, чем порадовать. Джейн дарованы замки, поместья, ренты, привилегии, свободы и права. Ее патентные грамоты написаны золотом и украшены изображениями короля – на них он моложе, свежее и чище выбрит, словно Джейн стерла с его лица последние десять лет. Генрих дотошно изучил ее тело и душу. Ему нравится, что никто из мужчин, за исключением брата или кузена, не может похвастаться тем, что целовал ее в щечку. Она исповедуется капеллану не более пяти минут. Ей настолько нечего скрывать, что она вполне могла бы стать прозрачной. И все свое внимание Джейн отдает королю. У Екатерины были обезьянки, у Анны спаниели, а у нынешней королевы есть только муж. Джейн обходится с Генрихом почтительно и так бережно, словно боится, что он сломается. В то же время рядом с королем Джейн всегда излучает бодрость, как и он, Кромвель. А главное, держится так, словно любое его желание естественно. И в благодарность за золото и драгоценные каменья медленно улыбается и моргает, словно девушка, которой ее возлюбленный протягивает дольку яблока на кончике ножа.

Прежде чем отложить перо, лорд Кромвель вспоминает леди Латимер в ее нортгемптонширском поместье.

Лето кончается, и Грегори возвращается домой, взъерошенный и загорелый.

– Милорд Норфолк был ко мне добр. Заметив меня с книгой, он говорил: «Грегори Кромвель, неужели ты еще не покончил с учебой?» Я отвечал ему: «Нет, милорд, я оставил „Грамматику“ Линакра и сейчас приступил к „Новому землевладению“ Литтлтона ради изучения права. А еще отец спросил меня, знаком ли я с семью греческими мудрецами? Я ответил, что незнаком, и тогда он велел мне заняться ими в сентябре». Милорд Норфолк на это сказал: «К дьяволу семерых мудрецов, я сроду про них не слышал и глупее от этого не стал. Отложи свою книгу, малый, и ступай проветрись, а с твоим отцом я это улажу».

Он кивает:

– Все улажено.

Думает, я не виню старого тощего развратника, он был добр к моему мальчику.

– Но его сын, – продолжает Грегори, – держался не слишком гостеприимно. Говорил со мной по-итальянски. Я не все понимал, но обычно чувствуешь, когда тебя оскорбляют.

– Это правда, особенно по-итальянски.

– Суррей называет вас секретаришкой. Еретиком. Вы говорите, что Бог не один, что их три. Говорите, Христос не Бог или Бог не Христос. Называет вас сакраментарием. Это те, кто считает, что не надо крестить младенцев. Суррей тоже притворяется евангелистом, но только ради того, чтобы позлить отца. Милорд Норфолк проклинает день, когда миряне начали читать Писание. «Блаженны кроткие! – говорит он. – Со всем уважением к нашему Спасителю, нельзя допустить, чтобы подобные мысли имели хождение в военном лагере». И чем больше он ненавидит Библию, тем больше Суррей ее почитает.

Он кивает. Отцы и сыновья. В возрасте, когда лордов подсаживают на робких пони, он играл в кузне, уворачиваясь от копыт. «Получит копытом в лоб, – говаривал Уолтер, – может, пойдет ему впрок». Он получил копытом в лоб, но не уверен, что это пошло ему впрок.

Грегори говорит:

– Мэри Фицрой в Кеннингхолле с семьей. С утра до вечера бранится из-за наследства. У нее записано все, что причитается ей как вдове Ричмонда. Герцог удивлен, до сих пор он едва удостаивал ее взглядом; милорд Норфолк не из тех, кто считает, будто отцы должны разговаривать с дочерями. Она говорит: «Если вы не истребуете у короля мое наследство, я обращусь к лорду Кромвелю, который славится добротой к вдовам».

Мастер Ризли подавляет смешок. Но когда Грегори уносится прочь, заходит за ним в кабинет и говорит:

– Вы хотите женить Грегори. А вы никогда не задумывались о Мэри Фицрой? Заручились бы поддержкой герцога на веки вечные.

– Странно слышать это от вас. Разве не вы говорили, что я должен его погубить?

У мастера Ризли покаянный вид.

– Я не понимал ваших методов.

Теперь Норфолк зависит от него, он его защита перед королем. Генрих взвивается при одном упоминании герцога. Правдивый Том, смерть Ричмонда, его нищенские похороны… у Генриха накопились обиды. Норфолк уже видит себя в Тауэре. Клянусь решеткой святого Лаврентия, я не заслужил подобного обращения, восклицает герцог. Разве я хоть в чем-то чинил ему препятствия, разве когда-нибудь шел поперек его воли? Я всегда был верен Генриху. И все мои труды, мои деньги, слуги и молитвы в его распоряжении. «Я весь, весь, весь исхожу желчью и гневом», – пишет герцог. Читая это письмо, так и видишь, как из головы Норфолка вырываются языки пламени.

Что до его дочери…

– Это не про нас, – говорит он Ризли. – Норфолк метит выше. Говарды не думают о будущем. Вернее, думают не так, как мы. Они надеются, что будущее повторит прошлое.

Итак, семь мудрецов, говорит он Грегори: вот их изречения. Умеренность во всем, никаких излишеств (по сути, это одно и то же, но мудрую мысль не грех повторить). Познай себя. Познай свои возможности. Смотри вперед. Не пытайся достичь невозможного. И наконец, Биант Приенский: πλεῖστοι ἄνθρωποι κακοί – худших везде большинство.

Этим летом палата приращений усердно превращает монахов в монеты. Распущены только небольшие обители: палата готова трудиться усерднее, буде Генрих того пожелает. В Вестминстере, куда переехали чиновники, есть сад, где они могут передохнуть, слушая пение птиц и вдыхая пряный аромат лекарственных трав. Тысячелистник и ромашка укрепляют трудолюбивых, засидевшихся допоздна над таблицами. Буквица прогоняет головную боль, огуречная трава утешает сердце. Настойкой девясила, или Христова ока, хорошо промывать глаза тем, кто проводит долгие часы над книгами, аромат кустов розмарина улучшает память.

Епископ Латимер говорит ему, плохо, если бедняки ничего не получат от закрытия монастырей. Однако непохоже, что нищий преклонит голову там, где раньше почивал аббат. Скорее, джентльмен снесет дом аббата и построит на его месте дом побольше из камней аббатства. Это мудрая политика – не все доходы отправятся в королевскую казну. Имя папы можно изъять из богослужебных книг, но прихожане вклеят его обратно, в надежде, что Рим вернет свое влияние. А вот если раздать земли, ни один подданный не захочет вернуть их церкви. Можно переписать молитвы, но не арендные договора. Сердца еще могут обратиться к Риму, но не деньги.

Даже если Генрих умрет, думает он, наше дело не пропадет. Спустя поколения имя папы окончательно выветрится из головы и никто не поверит, что мы молились деревяшкам и штукатурке. Англичане увидят Господа при свете дня, а не в дыму благовоний, услышат слово Божие из уст того, кто стоит к ним лицом, и больше не будут смотреть в спину священнику, бормочущему на чужом языке. Вместо полуграмотных монахов, сидящих на корточках в грязи, подобрав рясы, монахов, которые играют в бабки на фартинги и заглядывают женщинам под юбки, у нас будут священники, живущие в довольстве, которые станут направлять невежественных и помогать неимущим. Мы забудем идолов, жеманных святых дев с изнуренными лицами, Христа с раной в боку, разверстой, как промежность шлюхи. Верующие будут славить Господа в сердце своем, вместо того чтобы пялиться на его лик над головой, словно на трактирную вывеску. Мы разобьем раки, говорит Хью Латимер, и учредим школы. Выгоним монахов и купим буквари и дощечки с азбукой для маленьких рук. Мы отделим живого Бога от его фальшивых изображений. Господь не есть его хитон, гвозди или шипы. Он не заперт в драгоценных ковчегах и витражных стеклах. Господь обитает в человеческом сердце. Даже в сердце герцога Норфолка.

Когда дни становятся короче, Норфолк пишет ему, прося стать его душеприказчиком. Герцог не думает о смерти, хотя, разумеется, sic transit gloria mundi[37], и скоро ему стукнет шестьдесят пять, хотя он недоумевает, куда делось время. Он ищет встречи, в удобное лорду – хранителю малой печати время. Хочет поговорить о Мэри Фицрой:

– Какая жалость, что Ричмонд не умер на несколько недель раньше. Тогда Генрих мог бы жениться на моей дочери, в жилах которой течет самая благородная кровь в королевстве, а не на дочке Джона Сеймура. Моя девочка невинна, как в день, когда ее крестили, потому что я не подпускал к ней Ричмонда.

Именно потому, что брак не был консумирован, король утверждает, что вдове не полагаются выплаты. Однако герцог пребывает в таком благодушном настроении, что он решает до поры до времени ему об этом не говорить.

– Знаете, кто меня навестил? – спрашивает Норфолк. – Императорский посол. Умолял об аудиенции. Предлагал деньги. Теперь, – добавляет герцог милостиво, – все улажено. Я привык получать деньги от императора, пока моя племянница не вмешалась и все не испортила.

– Значит, ваша милость вернули себе то, что полагалось вам по праву, – замечает он рассудительно.

Герцог смотрит на него:

– Уж не вас ли я должен за это благодарить?

Он отмахивается:

– Шапюи ценит ваш благородный род и ваш неоценимый опыт. Он понимает вашу значимость для короля и государства.

– Возможно, – говорит Норфолк, – но куда больше он ценит ваши обеды. Думает, что вы заправляете всем. Кремюэль то, Кремюэль сё. И все же вы оказали мне услугу. Я это ценю. – Герцог ковыляет прочь на своих коротеньких ножках.

Он просит мастера Гольбейна зайти. Тот приносит с собой следы своих занятий: ароматы льняного семени и лавандового масла, сосновой смолы и кроличьего клея.

– Теперь, когда вы стали лордом, я должен снова написать ваш портрет?

– Я доволен прежним. – Если портрет может считаться попыткой что-то скрыть, то предыдущий прекрасно справляется, это тайна между ним и Гансом. – Я хотел бы целую стену портретов. Портретов древних королей.

Ганс жует губу:

– Насколько древних?

– Задолго до короля Гарри, завоевавшего Францию. До его отца Болингброка.

– Вы хотите портреты убитых королей?

– Если хватит места.

Ганс распластывается по стене, измеряя ее размер раскинутыми руками:

– Возможно, вам придется построить новую комнату. – (Под окном топот каменщиков, леса складывают, в воздухе повисла пыль.) – Напишите имена. А портрет Генриха хотите? Вы стоите рядом, нашептывая ему в ухо суммы.

Он понимает, на что намекает Ганс. Если в нынешнем году будут писать портрет Генриха, художник хочет получить этот заказ.

– Он теперь редко садится в седло и не играет в теннис. Поэтому стал таким. – Ганс хлопает себя по животу.

– Верно. Король прирастает.

Ганс шагает по галерее, раздвинув ладони, намечает расположение для каждого короля:

– Когда будете возвращаться домой, короли будут вас приветствовать. Они скажут: «Благослови тебя Бог, Томас», словно ваши дядья. Вы придумали это, потому что у вас не осталось родных.

И снова он прав.

– Жалко, что вы не написали мою жену.

– Почему? Она была красавицей?

– Нет.

Если бы в те времена, когда его жена и дочери были живы, он мог позволить себе нанять Ганса, тот написал бы их как на портрете семьи Томаса Мора, вместе со спаниелями и другими питомцами. Он держал бы в руках книгу, Грегори забавлялся бы с игрушечным мечом, а дочери перебирали коралловые бусы. Он почти видит картину перед мысленным взором, взгляд следует за фигурами на холсте: вот Ричард Кромвель прислонился к спинке его стула, справа Рейф Сэдлер с пером и счетами, дверь открыта, готовая в любое время впустить Зовите-Меня. Он пытается воскресить в памяти лица дочерей, но ничего не выходит. Приемы запоминания не помогают. Дети растут быстро. Грейс менялась каждый день. Даже лицо Лиз теперь не более чем смутный овал под чепцом. Он воображает, как говорит ей: «Немец придет писать наш портрет, нас удвоят, словно в зеркале». Когда ты приходил в Челси, то отвешивал поклон хмурому и важному лорд-канцлеру на стене. Затем бочком выходил настоящий, в ветхом шерстяном шлафроке, с синеватыми небритыми щеками, потирая замерзшие пальцы и давая понять, что ты оторвал его от важных дел. Томас Мор глядел на тебя дважды – и оба раза с неодобрением.

Он говорит:

– Ганс, я не жду, что ты сам это напишешь. Пришли подмастерьев. Не важно, какие у королей будут лица, все равно никто не знает, как они выглядели.

Они ударяют по рукам. Нет ничего предосудительного в воссоздании мертвых, если они выглядят благообразно. Он, лорд Кромвель, даст приют двум подмастерьям, пока короли не высохнут и не будут повешены на стену, а художник возьмет за материалы плюс символическую стоимость работы, «но с наценкой, как для богачей», добавляет Ганс. Художник тычет пальцем в плюшевый живот заказчика и, присвистывая, уходит.

К нему обращается шут Антони:

– Сэр, где это видано, чтобы у шута самого лорда – хранителя малой королевской печати не было серебряных колокольчиков?

– Отличная идея, – откликается Ричард Кромвель. – Будешь звенеть всякий раз, когда решишь пошутить, чтобы мы понимали, когда смеяться.

– Может быть, я и самый печальный шут на свете, – возражает Антони, – но я не разношу по тавернам ваши секреты и обхожусь вам дешевле, чем королевский шут Уилл Сомер, к которому приставлен слуга. За мной не нужно приглядывать, если только по весне, когда я пребываю в меланхолии и кто-то должен следить, чтобы я держался подальше от острых ножей, а также ручьев и прудов, где мне хочется утопиться.

Горбун Уилл Сомер засыпает на ходу. Сидит за столом и внезапно с грохотом роняет голову в тарелку. На улице с ним и вовсе беда: если бы за ним не ходил специальный человек, он угодил бы под колеса первой же повозки. Он может шлепнуться на землю, перелезая через изгородь, ноги разъезжаются, волосы в грязи. Для него все едино, что день, что ночь, и, когда он укладывается на землю, королевские спаниели подбегают к нему, блестя глазками, машут хвостиками и лижут ему уши. Сомер безобиден, невинная душа. Но шут Секстон, или Заплатка, живет в доме Николаса Кэрью, где, как говорят, не перестает рассказывать басни про бывшую королеву, называя ее шлюхой и прирастая монетами за каждую грубую шутку. Этот бессовестный дурак порочит также кардинала, клевеща на бывшего хозяина.

Он говорит Антони:

– Скажи Томасу Авери, пусть выделит тебе деньги. Сам купишь себе колокольчики.

Сообщают, что в речном порту Севильи пришвартовались три огромных корабля, выгрузив несметные богатства, привезенные из Перу, в сундуки императора, чьи войска продвигаются в Пикардию, на территорию короля Франции. Король Генрих предлагает себя в качестве посредника и заявляет, что намерен сохранить нейтралитет.

– Это означает, – говорит Шапюи, – что он перейдет на сторону того, кто пообещает ему больше, запросив меньше. Вот что Генрих понимает под нейтралитетом.

Он спрашивает:

– Когда это правители поступали иначе? Они всегда ищут выгоду.

– Но Генрих только и толкует что о своей чести.

– Помилуйте, все они одинаковые.

Венецианский посол синьор Дзуккато заглядывает к нему, сияя от удовольствия. Сенат выделил ему пятьдесят дукатов на покупку лошадей – привилегия, которой пользовались все предыдущие послы, но которой он был лишен по необъяснимому недоразумению. Теперь венецианец сможет скакать легким галопом вслед за королем и madamma Джейн в клочьях утреннего тумана. Годами было принято охотиться par force[38]: пока джентльмены нежатся в постелях, обкладчики ищут подходящего оленя-самца, который просыпается на опушке, потягивая ноздрями воздух нового дня. Когда зверь найден, по следу выпускают гончих: серых, палевых, желтых, рыжих, белых. Найдя покинутое место лежки, охотники ощупывают траву: теплая или успела остыть. На восходе охота начинается. Олень может вилять, лететь как стрела, бросаться в ледяной поток, но гончие не отстанут, пока не загонят его, лаем выкрикивая оскорбления на понятном зверю языке, называя его мошенником и супостатом, а охотники кричат: ату его, ату! хо-муа-си-ва! хо-сто-мон-ами! са-си-аван-со-хо! И когда меч входит в сердце, олень падает на спину, рога касаются земли, и охотничий рожок, который играл сбор и трубил, что след взят и зверь поднят, поет смерть. Когда олень разделан, гончим бросают хлеб, смоченный в его крови, а часть костей оставляют, называя их вороньей долей. Голову же, насадив на пику, несут домой, впереди, как если бы перед ними шествовал живой олень.

Однако в этом году, чтобы не заставлять короля скакать по оврагам и позволить ему наслаждаться обществом нежных дам, оленей выгоняют прямо на охотников, которые стоят под деревьями, в шелковисто-зеленом, с луком в руках. Генрих, принужденный таскать свой новый вес, быстро устает, порой морщится от боли в ноге, которую слуги каждое утро бинтуют так плотно, как может выдержать король. Наматывают и наматывают бинты на участок поврежденной плоти, где рана добралась до кости. Королева стоит рядом, не сводя с оленя спокойных глаз. Если олень отклоняется вправо или влево, от охотников требуется сноровка, чтобы случайно не задеть друг друга. Если зверя нельзя пристрелить сразу, лучше позволить ему оторваться от загонщиков и выпустить стрелу перед ним. Если выстрел был неточен, охотник станет преследовать раненую добычу, понимая по густоте и цвету крови, как долго продлится погоня. Говорят, что охотники живут дольше прочих, потому что, трудясь до седьмого пота, остаются тощими и поджарыми. Когда вечером они падают в постель, то не чуют под собой ног, а когда умирают, отправляются прямиком в рай.

II

Пять Ран

Лондон, осень 1536 г.

Слухи о смерти Тиндейла просачиваются по Европе, словно дым сквозь солому. Джентльмены короля говорят, что Генрих запросил императора – как государь государя, – действительно ли этого англичанина казнили. Однако подтвердил ли император новость или опроверг, на стол лорду – хранителю малой печати не легло никаких бумаг.

– Я думал, мы получаем все новости, – с обидой говорит Зовите-меня.

Когда наши люди за границей пишут королю, они делают копию хранителю малой печати – зачастую с запиской, в которой дельного порой больше, чем в самом письме. Генриху нравится беседовать с иностранными монархами по-братски. «Сухарь, – говорит король, – дома я полностью на вас полагаюсь, но есть материи, которые способны обсудить между собой только государи, и я не могу просить моих венценосных друзей вести переговоры с вами, потому что… – Король смотрит вдаль, вероятно, пытается вообразить Патни. – Разумеется, это не ваша вина».

Некоторые утверждают, что Тиндейл жив и тюремщики пытками вынуждают его к публичному покаянию. Однако наши антверпенские источники молчат. Возможно, мы что-то упустили и новость была зашифрована между цифрами счетов?

Зовите-меня говорит:

– В Венеции есть люди, которые с утра до ночи трудятся над шифрами. И чем дальше, тем больше набивают руку.

– Можем устроить вам такое расписание, – говорит Ричард. – Лорд Кромвель заставит вас трудиться per diem, вы не сможете получать жалованье хранителя личной королевской печати, и что тогда скажет мистрис Зовите-меня? Она не станет выражаться шифром – будет браниться так, что ее услышат в Кале.

Генриху не сидится на месте: он хочет продлить это лето, таская Джейн из поместья в поместье. Он старается, чтобы рядом с королем всегда был или он, или Рейф.

Он говорит Шапюи:

– Эти переговоры с шотландцами – до них дело не дойдет никогда. Генрих не решится забраться дальше Йорка. Он предвидит дурную еду, разбойников и отсутствие ванны. А шотландский король никогда не продвинется глубже на юг – по тем же причинам.

Они в Уайтхолле. Шапюи присоединяется к нему в оконной нише. Свита посла держится поодаль, но он чувствует, что за ним наблюдают.

– Это правда, что Тиндейла сожгли?

– А разве Генрих вам не сказал? Ему известно, как вы преданы этому еретику.

– Я терпеть не мог Тиндейла, – говорит он. – Его все терпеть не могли.

Впрочем, мы не собираемся приглашать Тиндейла на ужин или играть с ним в шары. Он нужен нам ради благополучия наших душ. Тиндейлу ведомо слово Божие, и он освещает нам дорогу сквозь топи толкований, чтобы мы не сбились с пути – как выражается он сам, – словно странник, которого заманил в чащу, раздел и разул Робин Добрый Малый.

Шапюи не сказал прямо, что Тиндейл мертв, – просто согласился с тем, что ты упомянул о нем в прошедшем времени.

Он посещает монастырь в Шефтсбери как частное лицо в свите сэра Ричарда Рича, канцлера палаты приращений, Кристоф, в свою очередь, сопровождает его. Испросив аудиенцию у дамы Элизабет Зуш, он готовится ждать в приемной. Так и выходит.

– Забавно, – мрачно заявляет Рич. – Вы второе лицо в церкви, да и я человек не последний.

– Это аббатство основал король Альфред Великий, – говорит он Кристофу. – Они разбогатели, потому что у них хранятся мощи Эдуарда Мученика.

– И какой трюк они с ними проделывают? – спрашивает Кристоф.

– Самые обычные чудеса, – отвечает Рич. – Может быть, мы станем свидетелями одного из них.

Обустроив лошадей, Кристоф юркает в кухню в поисках молоденькой сестры, которая накормит его хлебом и медом. Они с Ричем остаются в приемной, разглядывают полотно с изображением святой Екатерины, мучимой на колесе. Прислушиваются к звукам дома и города за стенами аббатства, пока сгустившаяся тревога в воздухе не выдает, что их замысел разгадан: раздаются быстрые шаги, дверь распахивается, кто-то зовет: «Дама Элизабет? Мадам?»

В Шефтсбери двенадцать церквей, слишком много для его обитателей. Когда звонят колокола, улицы содрогаются.

– Итак, – говорит аббатиса, – вы явились лично, лорд Кромвель.

– Вы знаете меня в лицо, мадам?

– У одного из здешних джентльменов есть ваш портрет. Он выставляет его на всеобщее обозрение.

– Надеюсь, что так. Не в подвале ж ему висеть. Вы посещаете многих джентльменов?

Она бросает на него быстрый взгляд:

– По делам аббатства.

– Художник изобразил меня достоверно?

Она разглядывает его:

– Скорее, он вам польстил.

– Это была копия с копии, и каждая следующая версия хуже предыдущей. Мой сын думает, на портрете я похож на убийцу.

Аббатиса довольна:

– Мы ведем тихую и праведную жизнь, и едва ли мне есть с кем сравнивать. – Она встает. – Полагаю, вы спешите. Вы приехали повидать сестру Доротею.

Ведя его за собой, аббатиса спрашивает:

– Почему с вами Ричард Рич? Хвала Господу, мы богаче любого аббатства в королевстве. Я думала, сэр Ричард занимается небогатыми монастырями.

– Мы хотим проверить ваши расходы.

– Я состою здесь аббатисой уже тридцать лет и готова ответить на любой вопрос.

– Ричу нужны бумаги.

– Я предупреждаю, – говорит дама Элизабет. – И можете передать это королю. Я не отдам вам монастырь. Ни в этом году, ни в следующем, покуда жива.

Он поднимает руки:

– У короля нет подобных намерений.

– Сюда. – Она толкает дверь. – Дочь Вулси.

Доротея делает попытку встать, он жестом велит ей сидеть.

– Как поживаете, мадам? Я привез вам подарки.

Они одни в темной комнатке. Он позволяет себе единственный долгий взгляд. Доротея не похожа на кардинала. Вероятно, пошла в мать? Смотреть на нее приятно, но выдавить улыбку она не в состоянии. Наверняка думает, где ты был все эти годы?

Он говорит:

– Я видел вас однажды, когда вы были маленькой девочкой. Вы меня не помните.

Доротея не берет подарки, поэтому он кладет их ей на колени. Она развязывает узел, смотрит на книги, откладывает в сторону, но платок превосходного льна подносит к свету. Платок вышит тремя яблоками святой Доротеи, венками, цветками, побегами, лилиями и розами.

– Одна их моих родственниц вышила это для вас. Жена Рейфа Сэдлера, – возможно, ваш отец упоминал о молодом Сэдлере?

– Нет. Кто это?

Он вынимает из кармана письмо Джона Клэнси, джентльмена, состоявшего при кардинале, который сыграл роль отца Доротеи, когда ее помещали в монастырь. Письмо это у него давно, и он привык не то чтобы везде таскать его с собой, просто не забывать, где оно.

– Клэнси пишет, что вы хотели бы остаться в монастыре. Однако, мне кажется, вы были слишком молоды, когда приносили обеты.

Она склонила голову, изучает вышивку:

– Значит, я могу быть свободна?

– Вы вольны идти куда пожелаете.

– Куда?

– Вас с радостью примут в моем доме.

– Жить вместе с вами? – Лед в ее голосе заставляет его отпрянуть, даже в такой крохотной комнате. Она складывает платок вышивкой внутрь. – А как поживает мой брат Томас Винтер?

– Здоров и обеспечен.

– Вами?

– Это меньшее, что я могу сделать для кардинала. Когда ваш брат вернется в Англию, я устрою вам встречу.

– Нам нечего сказать друг другу. Он ученый, я бедная монашка.

– Я бы с радостью предложил ему кров, но его ученые штудии заставляют его жить за границей.

– Сыну кардинала нет места в Англии. Говорят, в Италии его бы приняли с распростертыми объятиями.

– В Италии он стал бы папой.

Она пожимает плечом. Довольно шуток, думает он.

– Когда Анне Болейн пришел конец, – говорит она, – мы решили, что истинная вера будет восстановлена, но прошло лето, и мы засомневались.

– Никто не отказывался от истинной веры. У вас нет возможности наблюдать жизнь короля, оттого вы думаете, будто она состоит из танцев и маскарадов. Уверяю вас, это не так. Каждый день король слушает три мессы, блюдет все церковные праздники. Держит пост. Мы ничего не упускаем.

– Говорят, церковные таинства упразднят, а всех монахов и монахинь распустят. Дама Элизабет уверена, что в конце концов король доберется и до нашего монастыря. Что с нами будет?

– Таких намерений у короля нет, – говорит он. – Однако, случись подобное, вам выделят пенсию. Думаю, ваша аббатиса будет яростно торговаться.

– Но что мы будем делать вдали от сестер во Христе? Мы не можем вернуться в семьи, если наши близкие умерли. – Она вспыхивает. – Или если не захотят нас принять.

Придется быть терпеливым.

– Доротея, не плачьте. Ваши страхи воображаемые, эти беды вас не коснутся.

Он спрашивает себя, должен ли я обнять ее? Королевская дочь плакала на моем плече – или плакала бы, стой я смирно.

– Я хочу заверить вас в моих добрых намерениях, – говорит он. – Это место – единственное, которое вы знали, но впереди у вас жизнь.

– Клэнси привез меня сюда и оставил под своим именем. Я не хочу оказаться на улице и просить подаяние.

О женщины, думает он, им обязательно разыгрывать сцены, чтобы выжать слезу. Я ведь уже предложил ей свой дом.

– Я выделю вам ежегодную ренту.

– Я отказываюсь.

Вздор, все так говорят, думает он.

– Или найду жениха, если вы не возражаете против замужества.

– Замужества? – удивляется она.

Он смеется:

– Вы слыхали об этом блаженном состоянии?

– Замужество для меня? Незаконнорожденной дочери? Дочери опозоренного священника? Невзрачной дурнушки?

Хорошее приданое, думает он, сделает из вас красавицу. Впрочем, едва ли это те слова, которые она хочет услышать.

– Поверьте мне, вы миловидная молодая женщина. До сих пор ни один мужчина не подносил зеркало, чтобы вы увидели себя его глазами. Если вас украсить и приодеть, вы будете желанной партией. Я знаком с лучшими торговцами, мне известны фасоны, которые носят при французском дворе и в Италии. Я одевал… – Он запинается. Я одевал двух королев.

Она смотрит на него вопрошающе:

– Уверена, вы знаете, о чем говорите.

– А если вы не погнушаетесь мною, я мог бы, я готов…

Он в ужасе замирает. Куда его занесло?

Она смотрит на него в изумлении. Такие слова нельзя взять обратно.

– Я женюсь на вас, мистрис, если вы того пожелаете. Да будет вам известно, я давно овдовел. И пусть я лишен внешней привлекательности, остального у меня в избытке. Я богат и буду еще богаче, поэтому мне не нужно ваше приданое. У меня много хороших домов. Я щедр и забочусь о моих близких. – Он слышит, как расписывает свои достоинства перед этой испуганной девушкой, словно рекомендует слугу. – У меня нет детей, которые стали бы вам обузой, за исключением Грегори, который давно вырос и скоро сам станет мужем. Я хотел бы еще детей. Впрочем, это зависит от вас. Если захотите носить мое имя формально, чтобы обрести статус и положение, ради вашего отца я готов… – Он запинается.

Она подходит к оконцу, глаза мечут молнии. Снаружи нет ничего, кроме стены.

– Формально? Я вас не понимаю. Вы зовете меня замуж или нет?

– Вы одиноки в этом мире, как и я. Ради вашего отца обещаю холить вас и лелеять. Возможно, вы меня полюбите. Если нет, никто не отнимет у вас дом и защитника, но я не стану требовать большего.

– Это потому, что у вас есть любовница?

Он не отвечает.

– И не одна, – говорит она про себя. – Да, у вас есть все желаемые достоинства, будь вы покупателем и будь я товаром. Благодаря моему отцу, который возвысил вас, вы можете купить что угодно.

Вам не понять, мадам, думает он, откуда он меня возвысил. Он чувствует опустошение, обиду, холод. Почему она так ожесточена против него? Той долгой зимой в Ишере он улаживал кардинальские долги. За что-то можно заплатить из собственного кармана, но кого там только не было: мясники, лодочники, крысоловы, а еще те, кто ставит припарки лошадям, составляет гороскопы и солит рыбу. Не говоря о расходах, которых не найдешь в конторских книгах, например, чтобы перекупить шпионов, которых под видом слуг приставил к кардиналу Норфолк.

– Ваш отец был великодушным господином, – говорит он. – То, чем я обязан ему, не измерить деньгами. Он научил меня служить королю. Объяснил, как делаются дела, не на словах, а в жизни. Не то, что принято, а что происходит на самом деле.

– Он привлек к вам внимание короля. И вот результат.

Ей не по душе мое предложение, думает он, явно не по душе. Мне не следовало ей этого говорить, я нутром чувствую, что был не прав. Я стар для нее, я был слишком близок ее отцу, и теперь она считает меня родственником, словно мы брат и сестра.

Он говорит:

– Доротея, скажите, что принесет вам покой и довольство? Забудьте о моем сватовстве. – Против воли он улыбается, все еще пытается ее очаровать. – Хотя мне хочется верить, что для меня не все потеряно, пусть мое лицо и кажется вам уродливым.

– Ваше лицо не уродливо, – говорит она, – по крайне мере не так уродливо, как ваша душа и ваши дела.

Он все еще улыбается:

– Вам не нравится то, как я поступаю с монахами, и я могу это понять.

– Многие из моих сестер готовы снять рясу. Если монастырь распустят, они уйдут на следующий день. Дама Элизабет никогда не отзывалась о вас дурно. Говорит, вы ведете дела честно.

– Тогда… возможно, вас смущает моя вера. Я сторонник евангельского учения. Ваш отец меня понимал.

– Он все понимал, – говорит она. – В том числе, что вы его предали.

Он смотрит на нее, разинув рот. Он, лорд Кромвель. Которого ничем не удивишь.

– Когда моего отца сослали на север, он в тщетной надежде обрести милость короля писал письма, в которых просил французского короля вмешаться. А еще обращался к королеве, тогдашней королеве, Екатерине, умоляя забыть разногласия и не лишать его своей дружбы.

– Верно, однако…

– Вы сделали так, чтобы эти письма попали к герцогу Норфолку. Вы раздули из этого зловещий заговор. Норфолк передал письма в руки короля, и судьба моего отца была решена.

Некоторое время он не может вымолвить ни слова.

– Вы не представляете, как вы ошибаетесь.

Ее трясет от гнева.

– Вы станете отрицать, что на севере вы окружили моего отца своими людьми?

– Они служили ему, они ему помогали… Мадам…

– Они шпионили за ним. Побуждали его к необдуманным поступкам и словам, которые ваш хозяин-герцог толковал как измену.

– Господи Исусе. Вы считаете Норфолка моим хозяином? Моим хозяином был Вулси, и никто другой.

Успокойся, говорит он себе. Не будь торопливым садовником, который выпалывает траву, оставляя корни в земле. Он спрашивает ее:

– Кто вам это сказал и как давно вы в это верите?

– Я всегда в это верила. И буду верить, что бы вы ни придумали в свое оправдание.

– А если я представлю вам доказательства, что вы ошибаетесь? Письменные?

– Я слышала, вы мастер создавать подделки.

– Вы слишком много слышали. Вы говорили не с теми людьми.

– Вы злитесь. Невиновный спокоен.

Только не надо говорить мне о невиновности. Я погубил тех, кто оскорблял вашего отца, чтобы другим было неповадно. Можете назвать невиновными их. Я выдернул их из-за карточных столов, стащил с теннисных кортов и вытолкал из танцевальных зал. Я поженил каждого из них со злодеянием, о котором они едва ли задумывались, и отправил на утренний свадебный пир с палачом. Я слышал, как молодой Уэстон умолял сохранить ему жизнь. Обнимал Джорджа Болейна, когда тот рыдал и призывал Иисуса. Прислушивался к хныканью Марка за дверью. Я думал, Марк неразумное дитя, я должен спуститься и освободить его, а потом сказал себе, теперь его черед страдать.

– Если вы убеждены в своей правоте, – говорит он, – я больше не стану вам досаждать. Если, вопреки логике и доказательствам, вы продолжаете упорствовать в своем заблуждении, что мне остается? Я мог бы поклясться и с радостью сделал бы это, но вы решите…

– Я решу, что вы клятвопреступник. Те, кому я доверяю, сказали мне, что у Кромвеля нет ни чести, ни совести.

Он говорит:

– Когда те, кому вы доверяете, отступятся от вас, приходите ко мне, Доротея. Я никогда вас не прогоню. Для меня ваш отец стоял рядом с Господом, и любое дитя его плоти, любая душа, сохранившая ему верность, может на меня рассчитывать. Нет такой цены, опасности или усилия, которые покажутся мне чрезмерными.

– Заберите это, – говорит она, протягивая ему платок. – И книги, мне все равно, о чем они.

Он забирает подарки и оставляет ее в одиночестве. Стоит, прислонившись к двери, взглядом упершись в картину: страдалец припал к дереву, его голова, руки и сердце кровоточат.

Подбегает Ричард Рич:

– Сэр?

На лице Кристофа беспокойство.

– Хозяин, что она сказала?

– Мне кажется, я не плакал с Ишера, – говорит он. – Со Дня Всех Душ.

Рич говорит:

– Неужели не плакали? Вы меня удивляете. Тяжкие злоключения короля не выжали из вас ни слезинки?

– Нет. – Он пытается улыбнуться. – Когда король рассержен, он плачет за двоих, так что мои слезы без надобности.

– Но что заставило вас плакать? – спрашивает Рич. – Если мне дозволено…

– Лживое обвинение.

– Обидно, – замечает Рич.

– Ричард, вы же не думаете, что я предал кардинала?

Рич моргает:

– Мне это в голову не приходило. Вы же его не предавали, нет?

Он думает, предай я Вулси, Рич не стал бы меня винить. Какая польза от падшего властелина?

Он говорит:

– Если бы не я, кардинала погубили бы еще в дни первой опалы или заставили бы его побираться, как нищего. Ради него я подверг опасности свою жизнь, свой дом и все, чем владел. И если я имел дело с Норфолком, то лишь ради моего господина. Я никогда не жаловал Томаса Говарда, не жалую и теперь, никогда не был его человеком и никогда им не стану. И я не взял бы его на службу, даже если бы он пришел наниматься ко мне на кухню чистить кастрюли.

– И я, – говорит Кристоф. – Я вышвырнул бы его в канаву.

– В тот день в Ишере я плакал – незадолго до того умерли моя жена и дочери, пепел застыл в очаге, ветер задувал во все щели, – и души умерших вышли из чистилища, летали по дворам, дергали ставни в попытке проникнуть в дом. В те дни мы верили в это. Многие верили.

– Я и сейчас верю, – говорит Кристоф.

– Я думал, что выплакал все слезы, – говорит он, слушая собственный голос. – Вы знаете, что, когда Вулси был на севере, ко мне пришел агент торговцев тканями: «Кардинал задолжал нам больше тысячи фунтов». Я велел ему быть точным. «Одну тысячу пятьдесят четыре фунта и несколько пенсов». Я спросил: «Ради любви к нему сбросите пенсы со счета?» А он ответил: «Мои хозяева все сбрасывают да сбрасывают, снабжая его святейшество тканями для облачений и не получая прибыли, а речь идет о золотой парче».

Я всеми силами пытался спасти моего господина, думает он: увещевал, молился, а когда потерпел поражение, пустил в ход деньги. Рич смотрит с изумлением, но его уже не остановить.

– Агент сказал мне: «Кардинал уже семь лет должен торговцу Кавальканти восемьдесят семь фунтов за самую дорогую золотую ткань по тридцать шиллингов за ярд, итого триста одиннадцать с половиной ярдов, и за ткань попроще, итого сто девяносто пять с половиной ярдов. Заказ доставили в Йоркский дворец, у меня есть накладная. Кардинал клянется, что король заплатит, но я полагаю, скорее наступит Судный день».

– Сэр, – говорит Кристоф, – присядьте на сундук, вот платок.

Он смотрит на зеленые листочки, с любовью вышитые Хелен для того, чтобы порадовать неизвестную ей девушку.

– И я сказал ему: «Хорошо, я признаю долг за вычетом пятисот марок – торговцы клялись, что пожертвуют эту сумму кардиналу ради его дружбы, – и нет никаких сомнений, что на Страшном суде им это зачтется». А он ответил мне: «Эта сумма уже списана, вы не можете получить ее дважды». И мне пришлось уступить.

Он садится на сундук.

Кристоф говорит:

– Сэр, не плачьте. Сами же сказали, что больше не станете.

– После того как Гарри Перси прибыл в Кэвуд с ордером, у кардинала не было времени заплатить долги. Аптекарь пришел ко мне cо счетом за лекарства – бесполезные, больной умирал.

– Аптекарям платят не за результат, – замечает Рич.

– Когда он умер, налетели шакалы. Торговец рыбой Басден клялся, что ему должны три тысячи за вяленую рыбу. Это за сколько же лет, спросил я.

– Сэр… – пытается перебить его Рич.

– Тоже и соль. Где это видано, чтобы соль продавали по марке за бушель? – Он оглядывается. – Девица права, все было: и черная неблагодарность, и нечестные сделки, и ложные свидетельства, и клевета, и воровство. Но видит Бог, я не предавал Вулси.

Звонит колокол. Слышно, как монашки зашевелились, собираясь на молитву.

– Мне следовало быть в Йоркшире вместе с ним, сидеть у его смертного одра. Я не должен был позволять королю встать у меня на пути.

– Милорд, – тихо замечает Рич, – король не может встать у нас на пути, он и есть наш путь.

Он говорит:

– Я вернусь к Доротее. Попробую объясниться.

Кристоф возражает:

– Вы не переубедите ее, она верила в это годами. Оступитесь.

– Хороший совет, – замечает Рич. – Милорд, звонят к вечерне. Если мы не хотим здесь заночевать, пора в дорогу. Мы с аббатисой расстались друзьями – она показалась мне разумной женщиной, хорошо подкованной в вопросах права. Женщины не перестают меня удивлять. Мне показали все цифры. И если вы закончили, то я готов.

– Я закончил, – говорит он. – Allons[39].

Он вспоминает лжепророчицу Элизу Бартон, которая уверяла, что за небольшое пожертвование отыщет ваших мертвых. Пророчица обыскала рай и ад, но нигде не было Вулси, пока наконец она не обнаружила его в месте, которому нет названия, среди нерожденных.

В Лондоне он вертит в руках вышитый платок.

Входит Рейф.

– Можешь отдать его Хелен.

– Я слышал, – говорит Рейф, – вас плохо приняли.

– Ты советовал мне, – говорит он, – ты вместе с моим племянником, вы мне советовали отступиться от кардинала. Не важно, последовал ли я вашему совету, моего хозяина у меня отняли. Но я не думал, что он уйдет от меня так далеко, как сейчас. – Он обводит рукой пространство комнаты. – Я привык к его визитам. Я вижу его мысленным взором. Я спрашиваю у него совета. Он умер, но я заставляю его трудиться.

– Он вернется, сэр, когда будет вам нужен.

Он качает головой. Доротея переписала его историю. Сделала его чужим себе самому.

– Кто мог сказать ей, что я предал ее отца, если не он сам?

Рейф говорит:

– Столько времени, добрых дел, столько молитв… он должен знать, как вы ему преданы.

Он надеется, что это так. Живых переубедить можно – с мертвыми не договоришься.

– Я вижу, что должен был расспросить ее подробнее. Ваш хозяин – герцог, сказала она. Господи, я скорее бы нанялся в услужение к Заплатке!

Рейф подносит палец к губам:

– Не забывайте, что говорил кардинал. У стен есть глаза и уши.

Можно подумать, что-то угрожает ему в собственном доме. Впрочем, Сэдлер всегда был гораздо осторожнее, чем он.

А Рич? Рич разнес его историю по всему Линкольнз-инн, Вестминстеру и домам членов гильдий в Лондоне: ему передали, что Рич им гордится. «Все цифры лорд Кромвель держит в голове. Сколько стоит соль, вяленая рыба, да все, что угодно. Но даже он был поражен в самое сердце, когда дочка Вулси его оскорбила. Его опорочили самым возмутительным образом, и неизвестно, кто за этим стоит, ведь у лорда Кромвеля столько врагов! И все-таки он выдающийся человек, – в голосе Рича почтение, – выдающийся. Если стереть все документы, уничтожить все протоколы, он сохранит их в своей голове, все английские законы, статьи и прецеденты. Мне повезло быть ему другом и немного укрощать его нрав. Да, повезло. Хвала Господу, я каждый день у него учусь».

Вернувшись из Шефтсбери телом и душой, он распечатывает письмо Гардинера из Франции, в котором сообщается, что умер дофин: лихорадка свела его в могилу за три дня. Генрих, тоже недавно потерявший сына, желает проявить сочувствие, и двор облачается в черное. Никаких затруднений для лорда Кромвеля – он всегда в черном. Как придворному, ему приходится присутствовать на различных торжествах, но он не хочет, чтобы его братья в городе говорили: «Кромвель в эти дни весь в багряном» или «Облачился в пурпур, словно епископ».

Вскоре новости уточняются: не то чтобы дофин воскрес, но его смерть не была естественной. Но ради чего, спрашивается, было травить мальчика? У Франциска есть и другие сыновья.

Французское посольство хранит молчание. Антони расхаживает по Остин-фрайарз, звеня новыми серебряными колокольчиками, и выкрикивает: «Хвала Господу, на одного француза меньше!» Звук гаснет за закрытыми дверями, замирает наверху в дальних галереях. «Ух-ох, кабы сдох».

Звук отдается эхом: ух-ух-ух, словно уханье совы, ох-ох-ох, будто лают гончие. Остин-фрайарз прирастает, становясь дворцом. Строители грохочут с самого рассвета. Ричард Кромвель входит с чертежами в руках:

– Наш сосед Стоу позорит вас на весь Лондон. Вы знали, что у него был летний домик? Наши строители поставили его на бревна и откатили на двадцать футов назад. Стоу говорит, что мы украли его землю. Я послал мастеру Стоу письмо с вопросом, можем ли мы посмотреть его землемерные планы?

Он поднимает глаза:

– Я знаю свои границы. Он выдвигает серьезные обвинения, и мне это не по душе.

– Пошлите его к черту, – предлагает Кристоф.

Он не заметил, что Кристоф в комнате, сидит на корточках в углу, словно горгулья, упавшая с церковной стены. Он помнит, как юноша сказал ему на пути в Кимболтон: «Я убью для вас Поля. Убью его для вас, когда скажете».

Он думает, если Кристоф сумел пробраться незамеченным в мой кабинет, то что ему стоит проникнуть в дом Реджинальда?

Говорит Ричарду:

– Пришло время с ним разобраться. Остановить его.

– Стоу? – Ричард удивлен. – Хватит и сурового письма.

– Поля. Рейнольда. Как ты и сказал, кинжал сгодится.

Впрочем, он не желает, чтобы Кристоф окончил дни в какой-нибудь адской дыре, поджариваемый итальянскими палачами. Французы тоже любят выбивать признания через боль, говорят, без нее правды не вытянешь. Ходят слухи, что они схватили отравителя и пока уговаривают его по-хорошему выдать того, кто ему заплатил. Иногда полезно проявить мягкость. Однако любой расследователь только посмотрит на Кристофа и решит, что с таким бесполезно миндальничать.

– Кристоф, – говорит он, – если когда-нибудь… – Он трясет головой. – Ничего, не важно.

Если когда-нибудь я решусь поручить Кристофу убийство, дает он себе зарок, велю ему, пока его не начали поджаривать или растягивать на дыбе, орать во всю глотку, что я-де человек Кромвеля. Почему бы нет? Я готов принять вину. Список моих прегрешений так длинен, что у ангела, ведущего записи, кончились таблички, затупилось перо, так что он сидит в углу и с плачем рвет на себе кудри.

– Идем, – говорит он. – Надевай джеркин. Мы отправляемся утаптывать нашу границу и выставлять метки для каменной стены высотой в два человеческих роста. А наш приятель Стоу пусть себе сидит за стеной и подвывает.

Вот уже три недели в Линкольншире, что на востоке Англии, ползут слухи, что король умер. Пьяницы в трактирах клянутся, что советники держат это в тайне, дабы именем короля взимать налоги и проворачивать темные делишки.

Рейф спрашивает:

– Кто-нибудь сказал Генриху, что он умер? Думаю, он должен знать, и пусть это исходит от кого-нибудь повыше меня.

Рейф зевает. Он пробыл с королем в Виндзоре всю неделю и ни разу не ложился до полуночи. Генрих задерживает бумаги, которые получает из рук Рейфа с утра, а обсудить их зовет после ужина, заставляя Рейфа стоять рядом, пока он хмурится над депешами. Ходят слухи о волнениях в Вестморленде. Не сомневайтесь, говорит Генрих, все, что происходит на границе, шотландцы обернут в свою пользу. Шотландский король снарядил корабль во Францию за невестой, но ветер прибил корабль обратно к берегу. Тем временем император предлагает Генриху выступить совместно против короля Франции. Карл снаряжает флот. От Генриха требуется звонкая монета.

Он говорит Шапюи:

– Неудивительно, что ваш господин пришел с протянутой рукой. Почему у него никогда не бывает свободных денег? И он платит такие огромные проценты.

– Ему следовало бы нанять вас – разобраться с его финансами, – отвечает Шапюи. – Ну же, Томас, постарайтесь. Мой господин платит вам пенсион. За свои деньги мы хотим результата.

– То же самое говорят и французы. Как мне угодить и тем и этим?

Шапюи машет рукой:

– Я бы не отказывался от их щедрот. Теперь, когда вы стали лордом, ваши расходы многократно возросли. Но мы знаем, что в душе вы человек императора. Помните о привилегиях, которых лишатся ваши торговцы, если император против них ополчится. Не забывайте о потерях, которые вы понесете, если император закроет для англичан порты.

Он улыбается. Шапюи вечно угрожает ему блокадами и разорением.

– Беда в том, что мой господин больше не доверяет вашему. Некогда император пообещал моему господину свергнуть Франциска и отдать Англии половину его земель. И Генрих, наивная душа, поверил. И пока мы оттачивали наш французский, чтобы обратиться на нем к новым подданным, Карл за нашими спинами договорился с французами. Мы не позволим одурачить себя дважды. Теперь, прежде чем выложить на стол хотя бы пенни, мы потребуем серьезных гарантий.

– Давайте заключим брачный союз, – убеждает его Шапюи. – Леди Мария говорит, что не стремится к браку, но, думаю, она будет рада воссоединиться с родственным семейством. Мой господин предлагает ей в жены собственного племянника, португальского принца. Дом Луиш – прекрасный юноша, лучше ей не найти.

– У короля Франции есть сыновья.

– Мария не пойдет за француза.

– А мне она говорила другое.

Король по-прежнему держит новообретенную дочь на расстоянии. Предполагается, что после коронации Джейн королевскую дочь с соответствующей торжественностью вернут ко двору. Тем временем сама она вроде бы вполне спокойна, заказывает новые платья, скачет по зеленым полям на Гранате и других лошадках, которых прислал ее друг лорд Кромвель. Ей хватает денег на личные расходы – и снова благодаря тому же другу, – и ее как будто устраивают встречи с отцом по предварительной договоренности, то здесь, то там, за ужином, во время короткой прогулки по саду, чтобы палящие лучи не повредили нежную девичью кожу. Генрих умоляет ее открыть ему свое сердце: «Скажи мне правду, дочь. Когда ты признала меня тем, кто я есть, – главой церкви, тебя кто-нибудь заставлял, подталкивал, убеждал сказать не то, что у тебя на уме? Или ты решила сама?»

Лучше бы король не задавал дочери подобных вопросов, которые побуждают Марию увиливать и дальше. Шапюи посоветовал ей просить у папы прощения за декларацию, сделанную в угоду отцу. Я поступила так, не соглашается Мария, потому что меня заставили.

Однако в Риме считают, и вполне обоснованно, что, поскольку заявление Марии было публичным, публичным должно быть и отречение. Она должна заявить в лицо Генриху, что отныне думает иначе.

И что ее ждет тогда? Смерть.

Мастер Ризли говорит, милорд, вы должны на нее надавить. Вам известно, кому она верна: Риму и покойной матери. Невежественные простолюдины хранят рабскую покорность итальянскому князьку, вообразившему себя наместником Божьим, но разве это простительно для королевской дочери? Теперь, когда мир разбил оковы ее воспитания и вывел ее на прямую дорогу к здравому смыслу?

Однако он не спорит с Марией. Просто напоминает: мадам, ваше спасение в покорности. Будьте тверды в вашем решении, и эта твердость принесет вам желанный душевный мир.

Аминь, отзывается она. Выглядит печальной. Просто дайте мне знать, лорд Кромвель, чего хочет мой отец, и я исполню его волю.

– Мария утверждает, – говорит он Шапюи, – что выйдет за португальского, французского или любого другого принца, которого выберет отец. Но имейте в виду, Эсташ, она ни разу не сказала: «Если бы я могла выбирать, то вышла бы за лорда – хранителя королевской печати».

Посол хихикает – ржавый сухой хруст, словно ключ поворачивают в замке, – и разводит руками: что поделаешь, виноват.

К счастью для Шапюи, слухи – не преступление.

Когда приходят первые вести о волнениях, он с королем в Виндзоре. Дни стоят теплые, солнечные. Наступает Михайлов день, и по стране идут процессии с хоругвями Святой Девы, ангелов и святых. Все лето для усмирения горячих голов действовал запрет на проповеди. Ради праздника запрет отменили. Из Лута, что в Линкольншире – графстве, ничем не примечательном, – сообщают о толпах, которые собираются после мессы и не расходятся до темноты.

Известное дело – эти вечера в ярмарочных городах. Мелочишка бренчит в карманах, и старые приятели в обнимку шатаются по улицам. Молодежь горланит под луной, подбивая друг друга перепрыгнуть через канаву или вломиться в пустой дом. Если идут дожди, все укрываются под крышей, но погода держится, и после наступления темноты на рыночной площади по-прежнему многолюдно. Кожаные фляжки идут по рукам. Застарелые обиды выплескиваются наружу. Кто-то утирает рот рукавом и плюет под ноги. Подмастерья задирают друг друга. В дело пускают дубинки и ножи.

Девять вечера, в воздухе ощущается осенняя прохлада. Мастера, плечом к плечу, вооружившись палками, выступают навстречу драчунам:

– Эй, ребята, завтра будете мучиться похмельем. Расходитесь по домам, пока вас носят ноги.

Прочь с дороги, отвечают подмастерья, не ровен час, проломим башку.

Мастера почти печально вопрошают, думаете, мы никогда не были молодыми? Ладно, мерзните, дело ваше.

В темноте горожане слышат шум с рыночной площади: какие-то недоумки дуют в трубу и бьют в барабан. Солнце встает над заблеванной мостовой. Мародеры потягиваются, мочатся на стену, обчищают лавку булочника, а к десяти утра уже цедят вино из бочонка в сложенные ковшиком ладони.

Прошлой ночью они украли трещотку ночного сторожа, самого сторожа избили и теперь разгуливают с трещоткой по улицам, распевая балладу о добрых старых временах. Когда жены были непорочны, а торговцы все честны, когда розы зацветали на Рождество, а в горшках томились жирные каплуны, от которых не убывало, сколько ни съешь. И если новые времена отличаются от старых, кто виноват? Уж наверное, лондонцы. Члены парламента. Епископы-реформаты. Люди, говорящие с Богом по-английски.

Слухи разносятся по округе. Батракам с окрестных ферм по душе отлынивать от работы. Они чернят лица, некоторые натягивают женские юбки и устремляются в город, прихватив косы и другой острый инструмент. С рыночной площади видишь, как они идут, поднимая клубы пыли.

Старики по всей Англии могут немало порассказать о пьяных подвигах после жатвы. Мятежные баллады наших дедов в больших изменениях не нуждаются. Пока не сдох – плати налог, плати налог – и все им мало, тебя надуют, обойдут, времен подлее не бывало.

Фермеры запирают амбары. Магистраты начеку. Горожане, заперев склады, прячутся по домам. На площади, завидев надвигающиеся толпы селян, какой-нибудь негодяй влезает на трибуну: «Верьте мне – меня зовут Капитан Бедность!» Звонарей тычками и угрозами отправляют на колокольни бить в набат. И по этому знаку мир переворачивается вверх дном.

Утро приносит Ричарда Рича, который прискакал из Лондона в Виндзор с вестями, что на чиновников палаты приращений напали.

– Наши люди были в Луте, сэр, оценивали сокровища церкви Святого Иакова, которая славится пышным убранством.

Он мысленно видит трехсотфутовый шпиль, подпирающий небо Линкольншира, облака, словно развешенное белье. Отсюда до Лута два дня пути, если не жалеть ни лошадей, ни всадников. Пока Рич говорит, внизу слышны крики новых посланцев: деревенские остолопы, на башмаках налипла глина. Как они попали в замок? Раздаются крики: правда ли, что король помер?

Он спускается по ступеням:

– Кто вам сказал?

– Так говорят на востоке. Преставился в день середины лета. А на кровати лежит кукла в короне.

– А кто правит страной?

– Кромвель, сэр. Он собирается снести приходские церкви, переплавить распятия на пушки, чтобы перебить всех бедняков в Англии. Налоги будут по десять пенсов с шиллинга, и любой, кто положит в котел курицу, заплатит налог. До следующей зимы народ будет питаться хлебом из бобов да гороха и скоро от такой еды весь перемрет. Люди будут валяться в полях, раздутые, как овцы, и не будет священников, чтобы их исповедовать.

– Вытрите ноги, – советует он им, – и я отведу вас к мертвому королю, и вам придется на коленях вымаливать у него прощение.

Посланец пугается:

– Я повторяю то, что слышал.

– Так и начинаются войны.

Неподалеку кто-то затягивает песню, голос эхом отражается от камней:

  • Избавь нас, Господи, от срама —
  • От Крома, Кранмеля и Крама,
  • Святой Лука, спровадь их в ад,
  • Пускай в огне они горят!

Это точно Секстон, думает он, а я-то надеялся, паразита давно извели.

– Каков из себя Кромвель? – спрашивает он посланцев. – Как выглядит?

Да разве вы не знаете, господин, удивляются они. Сущий дьявол в обличье плута. А на голове у него шляпа, а под шляпой рога.

Когда волнения распространяются от Лута по всему графству, король безуспешно требует к себе сэра Топотуна и лорда Потаскуна, а также лорда Бормотуна и шерифа Хлопотуна. Еще не кончился охотничий сезон, и они не доберутся до короля раньше чем за три-четыре дня. Сначала должен прибыть гонец и рассказать о беспорядках, а они удивятся: «Линкольншир бунтует? Что за черт?» После чего им предстоит раздать указания управляющим, расцеловать жен, распрощаться с родными и соседями…

– Придется вам ехать, кузен Ричард, – говорит король. – Мне нужна поддержка семьи. Мне не на кого больше положиться.

Он, Томас Кромвель, мог бы сказать: а я вам говорил. В прошлом году я говорил: если мы решили распустить монастыри, надо разбираться с каждым приходом в отдельности, а не пугать народ парламентским биллем. Но Рич настаивал, нет, нет и еще раз нет, закон необходимо принять. Лорд Одли сказал тогда: «Кромвель, прошли времена кардинала. Если делать, как вы предлагаете, нам до конца жизни с этим не разобраться». Он закрыл глаза: «Милорд, я предложил подходить к каждому монастырю со своей меркой, а не распускать их по одному. Это разные вещи».

Однако его не послушались. Объявили о своих намерениях во всеуслышание – и вот результат. Королю в Виндзоре хочется видеть вокруг знакомые лица. Его мальчики теснятся на скамьях, где раньше сидели первые лица королевства. Когда в дорожной пыли прибывает Кранмер, долго не могут найти кресло, достойное архиепископа.

– Зачем вы приехали? – спрашивает он, впрочем довольно вежливо. – Вас не звали.

– Из-за песенки, – отвечает Кранмер. – «От Крома, Кранмеля и Крама». Они имеют в виду вас, милорд, меня или кого-то третьего, составленного из нас двоих?

– Сие есть тайна. Как Троица.

Судя по всему, волнения не только в дальнем графстве.

Кранмер говорит:

– По Ламбету развешены воззвания. Я не чувствую себя спокойно в собственном доме. Хью Латимер напуган. Я слышал, в Линкольншире напали на слуг епископа Лонгленда.

Джон Лонгленд – осмотрительный, суровый, никогда не улыбающийся, помог королю с первым разводом. За это его не жалуют ни в собственной епархии, ни в королевстве. Все еще хуже, чем думает Кранмер. В Хорнкасле – и тому есть свидетели – одного из епископских слуг забили дубинкой до смерти, местное духовенство злорадствовало, когда он испускал дух, а некто, называющий себя Капитаном Сапожником, разгуливает теперь в одежде убитого.

– Милорд архиепископ, вы должны знать, что обо мне тоже слагают песни, – говорит Ричард Рич. – Я слышал, как они трепали мое имя.

– Очень может быть, – замечает Ричард Кромвель. – Ваше имя хорошо рифмуется. Сыч, кирпич, паралич.

Он обращается к Кранмеру:

– Может быть, стоит уехать на неделю-другую в деревню?

– Едва ли там спокойнее, – бормочет Кранмер. – Боюсь, паписты есть среди моей челяди. Если они путешествуют вместе со мной, куда мне от них скрыться? Но за Лондон отвечаете вы, милорд. Если эта зараза распространится, вам придется ею заняться.

– Тычь, хнычь, приспичь, – не унимается Ричард.

– Тсс, – шикает на него Фицуильям. – Здесь король.

За королем следует мастер Ризли, на нем новый атласный дублет цвета морской волны, в котором он сияет, как венецианец. Ризли деликатно отодвигает перья и перочинные ножики советников попроще, расчищая место для себя. Хмурый Рейф Сэдлер, в старом дорожном джеркине, сдвигается к краю скамьи.

– Милорд архиепископ! – восклицает король. – Нет-нет, встаньте! Это я должен преклонить колени.

– С чего бы? – шепчет Ричард Кромвель. – Когда это он успел нагрешить?

Он подавляет улыбку. Король и прелат вступают в борьбу, Кранмера поднимают с пола.

– Итак, джентльмены, – говорит король, – вести неутешительны. Однако, если оскорбления короне и порча собственности прекратятся, я склонен проявить милосердие. – Он вздыхает, Генрих Великодушный. – Бедняги, они боятся зимы. Убедите их, что всего в достатке и никто не собирается на них наживаться. Если придется, установите цены на зерно. Учредите комиссию отслеживать тех, кто вздумает его придержать. Лорд – хранитель печати знает, что делать, он помнит, как с подобными трудностями справлялся кардинал. Предложите мятежникам прощение, но только в том случае, если они разойдутся сейчас.

– Я предостерег бы вас от излишней снисходительности, – говорит Фицуильям. – Если волнения достигнут Йоркшира и пограничных земель, нам всем угрожает опасность.

Он подается вперед:

– Могу я известить милорда Норфолка? Он соберет своих вассалов и успокоит восточные графства.

– Пусть Томас Говард держится от меня подальше, – говорит король.

– При всем уважении, ваше величество, – вступает Рич, – мы хотим послать его навстречу мятежникам, в противоположную от вашего величества сторону.

Король раздражается:

– Полагаю, я могу рассчитывать на тех, кто представляет там королевскую власть. Если потребуется, у милорда Суффолка есть все полномочия.

Ризли поднимает со стола письмо:

– Тут утверждается, что, где бы они ни собирались, они кричат: «Хлеба или крови». Приносят клятвы. Какие, – он сверяется с бумагой, – нам еще не сообщили.

Фицуильям говорит:

– Сожалею, что приходится об этом упоминать, ваше величество, но причина волнений не только в желании набить брюхо. Они хотят, чтобы им вернули монахов.

– Монахи никуда не делись, – говорит Ричард Рич. – Хотя, видит Бог, лучше бы делись, а мы бы нашли применение доходам от крупных монастырей.

Под столом он, лорд Кромвель, пихает Рича в лодыжку.

Фицуильям продолжает:

– Они просят вернуть старые праздники. И главенство папы.

– Все, о чем они просят, осталось в прошлом, – замечает Ризли. – Господь свидетель, даже милорд кардинал не умел поворачивать время вспять.

– Но их святые вне времени, – возражает Фицуильям, – по крайней мере, они так считают. И хотят их вернуть, хотят, чтобы мы отменили запреты. Просят обратно святого Вильфрида. Криспина и Криспиана, святую Агату, Эгидия и Свитина и всех святых времени жатвы. Для них праздник важнее зерна в амбарах, и они предпочтут шествовать с хоругвями, а не сажать озимые. Они верят, что если убрать пшеницу в дни почитания святых, то руки отсохнут. Возможно, когда-нибудь Англии предстоит наслаждаться плодами просвещения, но, позвольте заметить, до этого еще далеко.

Кранмер говорит:

– Я слышал, они жгут книги.

– У бедняков должны быть главари, – вступает он. – Никогда не поверю, что их нет.

На свет извлекаются письма. Печати сломаны. Король читает, перебирает листы, передает одно письмо дальше:

– Вот здесь, Ризли. Милорд Кромвель должен знать.

Зовите-меня читает из-за плеча короля:

– Вы правы, лорд Кромвель, нашлись джентльмены, которые встали во главе этих каналий. У нас есть имена.

– Небось клянутся, что их заставили?

– Вытащили посреди ночи из постели, – отвечает Ризли. – В ночных колпаках.

– Неудивительно, – замечает он.

Жена плачет, крестьяне с факелами в руках угрожают поджечь амбары, если джентльмен не сядет в седло и не поведет их к королю. Все смуты во все века начинаются одинаково и заканчиваются тоже одинаково. Знать получает прощение, бедняки болтаются на суках.

Вслух он говорит:

– Я пошлю гонца к лорду Тэлботу. Пусть соберет как можно более сильное войско и выступит в Ноттингем. Будет удерживать замок и оттуда, при необходимости, через Мэнсфилд двинется в Линкольн или в Йоркшир, если…

– Сэдлер, – велит король, – пошлите в Гринвич за моими доспехами.

Поднимается шум: нет, сир, нельзя рисковать вашей священной особой. Ради Линкольншира? Не приведи господь.

– Если народ считает, что я умер, у меня нет выбора.

Кранмер говорит:

– Мятежники метят в ваших советников, а не в вас. Они утверждают, что верны вашему величеству, впрочем, все мятежники так говорят. Я знаю, они хотят моей крови, и, если дойдут сюда, гореть мне на костре.

– Их главное требование – голова лорда Кромвеля, – говорит Ризли. – Они считают, милорд обманул или околдовал короля. Как до него кардинал.

Он говорит:

– Я оскорблен за моего господина, которого они считают неразумным дитятей.

– Клянусь Богом, я и сам оскорблен, – говорит Генрих. Он еще раньше прочел все новости, но только теперь до него начинает доходить. Король вспыхивает, ударяет кулаком по столу. – Мне не по душе, что мне смеют указывать жители Линкольншира, одного из самых диких и отвратительных графств. У них хватает наглости диктовать мне, кого к себе приближать. Я хочу, чтобы они усвоили раз и навсегда. Если я назначаю советником простолюдина, он больше не простолюдин. На кого мне опереться, если не на лорда Кромвеля? На этих мятежников? Колина Косолапого и Питера Ссыкуна? Вместе с папашей Чурбаном и его козой?

– Конечно нет, – бормочет архиепископ.

– А Робин Побирушка соберет налоги? – спрашивает король.

– А Саймон Простак напишет закон? – не в силах сдержаться, восклицает Рич.

Генрих одаривает выскочку суровым взглядом. Его голос обретает мощь:

– Я создал моего министра, и, клянусь Богом, я от него не отрекусь. Если я говорю, что Кромвель – лорд, значит лорд. А если я скажу, что наследники Кромвеля будут править Англией после меня, Господь свидетель, так тому и быть, или я вылезу из могилы и разберусь с теми, кто посмеет ослушаться.

Наступает молчание.

Король встает:

– Сообщайте мне обо всех новостях.

Мастер Ризли отступает с пути короля, в глазах изумление.

– Я буду стрелять из лука, – говорит Генрих и удаляется вместе со своими джентльменами на стрельбище под окнами королевских покоев. – Чтобы сохранить остроту зрения. – Его голос струится вслед за ним, замирая в полуденном мареве.

Совет расходится, остаются архиепископ, Фицуильям, Ричард Рич, который застрял за столом, хмурясь и листая бумаги, и Ризли, который навис над Ричем и что-то шепчет тому на ухо. Решено, что Чарльз Брэндон, бросив все дела, отправится восстанавливать порядок в Линкольншире. Чарльз скор на расправу, и мы надеемся, что он не проявит излишней суровости к беднякам. Лорд-канцлер Одли, который выехал в Виндзор, должен вернуться в свои земли на случай, если искра перекинется и пожар разгорится в Эссексе.

– Каково это, Сухарь? – спрашивает Фицуильям. – Ощущать себя наследником престола?

Он отмахивается от шутки.

– Но король выбрал вас! – не унимается Фиц. – Сэр Ричард Рич, вы свидетель.

Неуверенное бурчание со стороны Рича, который с головой зарылся в бумаги.

Фиц говорит:

– После принятия закона о престолонаследии король может выбрать наследником вас. Парламент может провозгласить вас королем, вы согласны, Рич?

Предположим, парламент выпустит билль, провозглашающий меня, Ричарда Рича, королем? Если Рич и слышит дальнее эхо из дней Томаса Мора, то виду не подает.

– Рич не поднимет головы, – замечает Фиц. – Вероятно, я ошибаюсь, но чего от меня ждать, я же не правовед. Впрочем, мои уши меня не обманывают. Он назвал вас следующим королем, Сухарь. И мне показалось, в последнее время юный Грегори смотрится юным принцем.

– После того, как вернулся из Кеннингхолла, – отвечает он, – где провел лето с Норфолком.

– Если мятежники не угомонятся, – говорит Фиц, – придется выпускать дядюшку Норфолка, хочет того Гарри или нет. У него есть силы на востоке, да и на севере его побаиваются.

Рич замечает, продолжая скрипеть пером:

– А никого нельзя отозвать из Ирландии?

– Мы с трудом удерживаем Пейл, – отвечает он. – Я бы оставил это проклятое место, но наши враги в Европе немедленно разобьют лагерь у нас на пороге. Милорд архиепископ, – оборачивается он к Кранмеру, – вы должны вывезти жену из Лондона и спрятать в каком-нибудь скромном доме…

Архиепископ издает вскрик – приглушенный, словно Иона из чрева кита.

Рич решает не церемониться:

– Перестаньте, милорд архиепископ. Мы знаем, что вы женаты.

– Все до одного, – говорит Фиц.

– Никто не собирается вас выдавать, – продолжает Рич. – Король вас глубоко почитает, и если он предпочитает не знать, и мы не станем вмешиваться.

– Я молю Господа, – говорит архиепископ, – чтобы Он смягчил сердце короля, внушил тому, что супружеские узы – благо, которое никому нельзя запрещать.

– Он ценит супружеские узы, – замечает Фицуильям. – Странно, что отказывает в них другим.

– Дайте ему время, – говорит он. – Я знаю, Рич, вы и ваши клерки из палаты приращений рветесь в бой, и я сожалею, что пнул вас ногой под столом, но король не должен думать, будто мы подталкиваем его к решению, которое он не хочет принимать.

– Но у нас же есть план распустить крупные монастыри? – спрашивает Рич.

– У нас всегда есть план.

Зовите-меня выпрямляется, отрывается от бумаг Рича: заметив в стекле свое отражение, изучает нечеткий силуэт, поправляет угол шляпы.

– Милорд архиепископ, успокойте жену, все обойдется. Я слыхал, она не говорит на нашем языке. Должно быть, она вздрагивает от каждой тени. Мятежники сюда не доберутся.

– Вы так думаете? – спрашивает Кранмер. – Легко вам говорить, Ризли. Нельзя недооценивать наше положение, мы не готовы отразить угрозу. Я не верю, что мы имеем дело с жалкими одиночками, и подозреваю происки императора. Среди окружения его величества есть те, кто видит будущее без него. Дай им волю, они сделают Марию своим знаменем, и тогда не миновать войны. Не нужно меня успокаивать, мастер Ризли. Мне доводилось видеть, на что способны люди по отношению к своим братьям и сестрам. В Германии я был на поле боя. Я не всю жизнь просидел в Кембридже.

Он отворачивается от архиепископа и подходит к окну. Внизу, в лучах низкого солнца, король со своими джентльменами стоит у мишеней. На другом берегу реки, невидимые за деревьями, ученые мужи в Итоне зубрят свои книги и возносят молитвы в часовнях и молельнях во славу своего основателя, блаженной памяти Генриха Шестого.

Рич присоединяется к нему, молча становится рядом. Внизу, в тающем свете полудня, мелькает серебристый, словно спинка лосося, проблеск: королева, в сером с серебром платье, вышла к лучникам.

– Кажется, она… округлилась, – замечает Рич.

– Любит поесть, ничего больше. Она еще не понесла. Леди Рочфорд докладывает мне, когда у нее начинается обычное женское. На свете не найдется мужа более внимательного, чем я.

– Та, другая, в конце была кожа да кости. Тощая старуха.

Король поднимает глаза, словно почувствовав, что за ним наблюдают. Машет рукой: лорд Кромвель, не хотите отвлечься?

Он трясет только что пришедшим письмом, чешет голову, показывая, что занят. Солнечное сияние меркнет, от реки наползает зеленоватый свет. Купаясь в нем, король вытягивает губы, изображая капризного ребенка. Затем сдергивает шляпу и показывает в сторону Датчета: я постреляю до темноты.

Как, уже октябрь? Как быстро пролетело лето!

Хелен вышила другой платок, взамен того, что он возил в Шефтсбери. Изобразила лавр, что живет вечно, и плющ, что вечно зелен.

В лондонские гильдии приходит приказ: собрать и вооружить людей. За рекой Гумбер видны сигнальные огни мятежников. Определенно Йоркшир готов восстать.

– Лорд Кромвель их утихомирит, – улыбается Фицуильям. – В Йоркшире ценят его доброе слово.

Король поднимает бровь. Он вынужден объясниться, чего терпеть не может:

– В прежние времена, ваше величество, там угрожали убить меня.

Мастер Ризли добавляет:

– Йоркширцы ненавидели милорда хранителя печати за его службу кардиналу.

– Сэр, – спрашивает Рич, – не стоит ли прислушаться к словам архиепископа и спрятать леди Марию?

– Что вы предлагаете? – спрашивает он. – Заковать ее в цепи?

Король смущен:

– Никогда не поверю, что мятежники используют против меня мою дочь. Присматривайте за ней.

– За ней присматривают.

В Лондоне запрещены все сборища, включая воскресные развлечения. Лошади реквизированы, гарнизон в Тауэре усилен. Пусть торговцы пополняют запасы шерсти и готовой материи, давая работу эссекским надомникам и своим подмастерьям: мы помним, на что способны праздные руки. Хозяевам надлежит присматривать за слугами. Всем священникам и монахам следует сдать любое оружие, которое у них имеется, за исключением ножичков для нарезки мяса за столом.

К нему приходит Ризли: вам велено забрать в Тауэре королевские золотые блюда и переплавить их в монеты, после чего как можно скорее вернуться в Виндзор.

Он отвечает, я собираюсь встретиться с Шапюи.

Ходят слухи, что одного из его доверенных чиновников по имени Беллоу схватили и ослепили. Затем замотали в шкуру свежеубитого быка и спустили на него собак.

Он вспоминает Беллоу, каким тот был. Вероятно, теперь его не признал бы собственный отец. Только Господь узнает Беллоу, восстановит его черты, когда будет воскрешать мертвых.

Он думает, откуда они знали, что собаки достаточно голодны? Посадили их в загон и морили голодом? Даже его собственные сторожевые псы не стали бы есть живого человека.

Посол говорит:

– Мне известно, что герцог Норферк в Лондоне и жаждет вас увидеть. «Ну где же, где же Кремюэль?» Можно подумать, герцог влюбился.

– Он думает, я сумею вернуть ему доверие короля.

– Генрих считает, что герцог оказал недостаточное уважение останкам бедного Фицроя, – говорит посол. – Король просил похоронить его тихо, а герцог погрузил умершего бастарда на телегу.

– Должно быть, вы изрядно повеселили этой историей императора. В своих депешах.

– Я полагаю, Норферк разозлился на юношу за то, что он умер. Как поживает мадам Джейн? Еще не наскучила Генриху?

– Судите сами, как несправедливо судят о моем господине, – отвечает он. – Непостоянство ему несвойственно, даже вам придется это признать. Он прожил с Екатериной двадцать лет, семь лет ждал Болейн.

– У него были конкубины. Впрочем, у кого из правителей их нет? Мать Ричмонда, сестра Болейна, с которой король делил ложе до Анны. При дворе гадают, кто следующая? Говорят, Норферк проталкивает свою дочь. Должен же бы от нее хоть какой-то прок, и кто знает, может быть, Генрих захочет позабавиться с вдовой сына?

– Эсташ…

– Я гляжу, вы не в настроении шутить.

– В воздухе висит запах измены. От него у меня глаза слезятся, а зубы скрежещут.

Шапюи бормочет что-то печальное.

– Если ваш господин собирается послать помощь нашим мятежникам, пусть не спешит.

– Вы называете их мятежниками? А я думал, это кучка подвыпивших болванов. Какое дело до них моему господину?

– Никакого. Если он не прислушивается к дурным советам, которые получает из ваших всегдашних дурных источников.

Он воображает, как переворачивает Монтегю и других Полей вверх тормашками и лупит по пяткам, пока тайны не изливаются у них изо рта. Воображает, как складным ножом вскрывает сердце Николаса Кэрью, точно устрицу. Как трясет Гертруду Куртенэ, пока измена не осыпается с нее, словно осенняя листва. Как рассекает череп ее мужа, маркиза Эксетерского, и тычет указательным пальцем во мрак его зловещих замыслов.

– Я не стану жалеть об этих волнениях, если благодаря им изменников удастся вывести на чистую воду, – говорит он.

Шапюи потрясен:

– Вы же не принцессу имеете в виду?

– Мария должна сообщать мне обо всех попытках на нее повлиять. Любое письмо она обязана передать мне прямо в руки.

– Кстати, – замечает посол, – я слышал, Куртенэ пригрели любовницу Томаса Гуйетта. Это проявление милосердия.

– Это долг. Бесс Даррелл была с Екатериной до конца.

– Ангельское личико, – замечает посол, – и ангельский нрав. Ах, Томас, всегда находятся женщины, которым на роду написано страдать. Нежные создания, защищать которых Господь доверил нам.

– Я сказал Марии, я сделал для нее все, что мог. Малейшее проявление сочувствия к бунтовщикам – и я снесу ее голову с плеч.

– Неужели, Томас? – Посол улыбается. – Мы же давно играем в эту игру, не правда ли? Ваш долг приходить ко мне и похваляться могуществом вашего короля и тем, как обожают его подданные. А мой долг восклицать, Кремюэль, вы держите меня за дурака! Вы заранее знаете, что я вам скажу, а я знаю, что услышу от вас. Почему бы нам для разнообразия не перейти к сути?

– Извольте, – говорит он. – Bы услышите нечто новое. Если ваш господин попытается свергнуть моего короля в его собственной стране, я найду способ отплатить, заключив союз между моим господином и немецкими правителями, которых император считает своими подданными.

– Сомневаюсь, мон шер, – мягко замечает посол. – Все эти разговоры ни к чему не ведут. Хоть Генрих и ненавидит папу, но Лютера он ненавидит еще сильнее. Да вы и сами как-то признались мне, что терпеть его не можете. Я полагаю, вы склоняетесь к швейцарским еретикам, для которых облатка всего лишь кусок хлеба.

– Вы решили меня исповедовать?

– У вас слишком много тайн. У вас и у вашего архиепископа.

Он думает: если Шапюи знает о жене Кранмера, он прибережет это знание про запас и пустит в ход, когда сможет принести наибольший вред.

– Хлеб может быть не только чем-то одним, – говорит он. – Как и все остальное.

– Если Генрих покарает вас за вашу ересь, это будет… – Шапюи задумывается, – это станет трагедией, Томас.

– Придете в Смитфилд посмотреть, как меня сжигают.

– Это будет тяжкая обязанность.

– Черта с два. Купите себе новую шляпу.

Шапюи смеется.

– Простите меня, – говорит посол, – но я вам сочувствую. Сейчас вы наверняка острее чувствуете ваше низкое происхождение, о котором в иные времена, – вежливый кивок, – можно забыть. Ваши соперники при дворе могут собрать войско из арендаторов и вооружить его из арсеналов, которыми владеют с незапамятных времен. У вас арендаторов нет. Конечно, вы можете потратить часть своих богатств. Хотя содержание даже одного солдата, особенного конного, в это время года, при нынешних ценах на фураж… Я не решусь оценивать, но вы умеете это не хуже меня. Разумеется, вы можете сами взять в руки оружие…

– Дни, когда я был солдатом на поле боя, миновали.

– Но никто за вами не последует. Даже лондонцы. Они потребуют командиров из знатных господ. В Италии углежог или конюх может основать благородный дом и оставить потомкам славное имя. Но в Англии такое не пройдет.

Ни молитва или библейский стих, ни ученость или острый ум, ни жалованная грамота с печатью или писаный закон не сделают из виллана знатного человека. Никакая ловкость или коварство не превратят его в Говарда, Чейни, Фицуильяма, Стенли или Сеймура. Даже в годину бедствий.

Он говорит:

– Посол, я должен вас оставить и переправиться через реку к Норфолку. Иначе его сердце будет разбито.

Шапюи говорит:

– Он рвется в гущу событий. Хочет стать героем, схватить славу за хвост. Перебить кого-нибудь, пусть даже простых дубильщиков или кровельщиков. Я слыхал, герцог воодушевлен. Надеется, что эта напасть вас погубит.

Отправляясь в цитадель Норфолка в Ламбете, он берет с собой Рейфа Сэдлера и Зовите-меня. Надеется, что присутствие Грегори сгладит углы.

Большой зал во дворце герцога напоминает лавку оружейника, а Томас Говард, расхаживающий туда-сюда, выглядит более изнуренным и мосластым, чем обычно. Словно пережевывает и переваривает себя изнутри.

– Кромвель! Нет времени на разговоры. Я здесь, чтобы отдать приказы лично и выдвигаться в путь. На север или восток, куда велит король. У меня шесть сотен вооруженных всадников и пять пушек. Пять, и все мои! У меня артиллерия…

– Нет, милорд, – произносит он.

– И я могу собрать еще полторы тысячи. – Герцог ударяет Грегори по плечу. – Отлично! Ты при оружии и в седле? Смышленый малый этот ваш Грегори, Кромвель. Какое лето мы провели! Он гонял лошадей в хвост и в гриву. Надеюсь, с женщинами будет помягче.

А что до женщин… нет, про герцогиню скажу потом, решает он. Сначала развеять его иллюзии.

– Грегори останется дома, – говорит он. – Однако король велел выступить моему племяннику Ричарду. Он возьмет пушку из Тауэра. Генрих объявил сбор в Бедфордшире, у Ампхилла.

– Туда я и отправлюсь, – говорит герцог. – Гарри перебрался в Тауэр?

– Нет, остался в Виндзоре.

– Возможно, он прав. Мне рассказывали, что в старые времена чернь вытащила архиепископа Кентерберийского из Тауэра и снесла ему голову. А Виндзор выстоит против любой напасти, за исключением Божьего гнева. Выстоит против этих дурней, если каждый джентльмен исполнит свой долг. Скольких готовы выставить вы, Кромвель?

– Сотню.

Ему хочется провалиться сквозь землю.

– Сотню, – повторяет герцог. – Небось все писари?

Он посылает строителей из Остин-фрайарз и поваров. Повара славятся драчливостью и в бою стоят двух. Но для того чтобы их вооружить, ему придется обратиться к лондонским оружейникам и заплатить, сколько скажут.

Он говорит:

– Все, чем я владею, принадлежит королю.

– Надеюсь, что так, – говорит Норфолк. – Учитывая, что вы обязаны ему всем. Не хочу вас обидеть, милорд, но все знают, что ваш отец был побирушкой.

– Не побирушкой, милорд, а пьяницей и гулякой. Он нуждался не столько в деньгах, сколько в душевном спокойствии.

Герцог фыркает:

– Вы умеете обращаться с оружием. Я слыхал, вам случалось убивать.

– Всем случалось.

За его спиной Зовите-меня застыл в тревоге.

– Полагаю, не без причины, – заключает герцог. – А поскольку Господь наградил вас не только талантом убивать, но и другими талантами, следует использовать их во благо государства.

Норфолк изо всех сил старается быть вежливым. Напрягает каждую мышцу, расхаживая взад-вперед, дергаясь и замирая, чтобы проорать команду. Однако от него явственно веет враждебностью – и герцог ничего не может с этим поделать, как навозная куча не может не вонять.

– Можете передать от меня королю, что, если он отведет войска слишком далеко на север, ему будет тяжело усмирять восточные графства.

– Вот потому-то королю и угодно… – начинает Ризли.

Герцог разворачивается к нему:

– Я разговариваю с Кромвелем. Ему, в отличие от вас, сэр, доводилось бывать на поле боя.

– Мы наслаждаемся сорокалетним миром, – говорит Ризли, – благодаря правлению мудрейшего из королей.

Норфолк бросает на него яростный взгляд:

– И чтобы и дальше им наслаждаться, каждый джентльмен должен служить примером для своих арендаторов, отстаивать свой титул и свои права, что мы и делаем, и да хранит Господь наше правое дело. Помяните мое слово, скоро мы узнаем, кто замышляет измену.

Его глаза встречаются с глазами герцога: двумя безднами, извергающими пламя.

– Я слыхал, эти дурни поминают Марию, – говорит герцог. – Одному Богу известно, кто подталкивает их к измене, хотя нетрудно догадаться. Если она проявит к мятежникам хотя бы малейшую благосклонность, я не скажу ей больше ни слова и не намерен ее защищать.

– И я, – говорит он.

– Если придут шотландцы… – герцог жует губу, – нам пригодится каждый здоровый мужчина, каждый мерзавец, умеющий держать дубинку в руках, каждый джентльмен, способный сидеть в седле. Генрих не намерен выпустить из Тауэра моего племянника?

– Правдивого Тома? Нет.

– Надеюсь, король знает, что я непричастен к его авантюре.

Это еще вопрос, но он уходит от него и говорит герцогу:

– Королю угодно – как уже пытался объяснить вам мастер Ризли, – чтобы вы не задерживались ни в Лондоне, ни в его окрестностях, но вернулись в ваши владения и обеспечили там мир и покой…

Огненная бездна вспыхивает.

– Что? В моих владениях нет мятежей!

– Вот и проследите, чтобы их и дальше не было, – вступает Рейф Сэдлер. – А королевское войско возглавит милорд Суффолк.

– Брэндон? Этот конюх? Клянусь святым Иудой, – произносит герцог. – А меня оттерли в сторону? Меня, обладателя самой древней крови в королевстве!

– Какая разница, милорд, – говорит Рейф. – Я про кровь. У всех у нас одни прародители, если заглянуть вглубь.

– Любой священник вам об этом расскажет, – торжественно произносит он.

Герцог вскипает. Он знает, что они правы. Впрочем, он бы предпочел, чтобы Говарды вели род от собственных Адама и Евы.

– А мой сын? – спрашивает он. – Как насчет Суррея? Допустим, я оскорбил его величество, но Генрих же не откажется от услуг моего сына?

– Он сказал, что подумает, – говорит Зовите-меня.

– Подумает? – Герцог еле сдерживается. – Мне следовало самому поехать в Виндзор и встретиться с моим сувереном лицом к лицу. Не сомневаюсь, что вы извращаете его речи.

Зовите-меня открывает рот, но герцог его опережает:

– Еще одно слово – и я выпотрошу вас, как оленя, Ризли. Король знает, что во всей Англии у него нет преданнее слуги, чем Томас Говард.

– Милорд, я советую вам, если вы способны прислушаться к…

Но герцог не способен:

– Я всегда и во всем повиновался слову Тюдора и собираюсь поступать так и впредь, помоги мне Господь. Но что я получил взамен? Монастыри упразднены, и все мелкие проходимцы и жулики успели поживиться. А где моя награда?

– Если вы хотите аббатство, – говорит Грегори, – вы должны обратиться к Ричарду Ричу, канцлеру палаты приращений.

– Обратиться? – плюется герцог. – Почему я должен обращаться за тем, что полагается мне по праву?

– Кстати, – говорит он, – я получил письмо от миледи герцогини. Она пишет, что прошло четыре года с тех пор, как вы живете раздельно.

– Это были лучшие годы моей жизни.

– Она жалуется на скудное содержание.

– Никто ее не неволил.

– Вы не хотите, чтобы она вернулась, но отказываетесь ее содержать?

– Пусть ее семья о ней позаботится.

– Сэр, как вам не стыдно! – вспыхивает Рейф. – Простите, но я не могу молчать, когда слышу, что c женщиной дурно обращаются.

Герцог резко придвигает лицо к лицу Рейфа:

– Все знают про вашу женщину, Сэдлер. Вы купили ее в борделе такой потасканной, что больше пенса ей никто не давал.

Рейф говорит:

– Не будь вы стариком, я бы вас ударил.

Он, лорд Кромвель, встает между ними.

Герцог произносит:

– Я сам вас ударю, Сэдлер. Проткну, как курицу вертелом.

– Милорд, – говорит он, – верьте мне, я всеми силами стараюсь вернуть вам расположение короля.

Чертыхнувшись, герцог отступает:

– А вы знаете, что на севере вами пугают детей? А ну не реви, а то позову Кромвеля.

– Неужели? Лорда Кромвеля, если быть точнее.

– Ваш титул для них в новинку, к тому же они тугодумы. Говорят, он помрет раньше, чем мы привыкнем.

Когда они плывут через реку на барке, дождь сыплет в лицо, а флаг с его гербом плещет о флагшток. Статуя Бекета на стене епископского дворца почти скрылась за струями дождя, но рулевой Бастингс все равно приветствует святого.

– Когда-нибудь я сниму оттуда этого изменника, – говорит он.

– Но, сэр, речной люд считает, он приносит удачу.

– Лучше бы вам рассчитывать на себя.

Они сидят под навесом.

– Не нашел ничего умнее, – спрашивает он Рейфа, – чем сцепиться с герцогом?

– В жизни я совершил лишь один глупый поступок, – отвечает Рейф. – В смысле, когда женился на Хелен. И поскольку с тех пор все, кто видит ее, понимают, что я оказался истинным мудрецом, даже этого я не могу записать на свой счет. Так что, пока я еще молод, я ищу опасности. Хочу узнать, каково это.

– Поскольку мы люди мирные, – смеется Ризли, – мы должны использовать каждый случай испытать свое мужество.

– В следующий раз предупреди меня заранее, – говорит он. – И держись подальше от дядюшки Норфолка.

Он размышляет. Он готов выставить против людей Норфолка любого из своих: поваров, писарей, каменщиков. Он и сам готов сразиться с герцогом один на один. У Норфолка есть арендаторы, зато у него – полные карманы звонкой монеты. У герцога древняя кровь, у него – крепкий желудок. Если герцог – неприступная крепость, то он – осадный механизм, Божья катапульта, «Боевой Волк». Он требушет и мангонель, мечущий в стену огромные камни и швыряющей через нее изуродованные тела. Ему скажут, что в герцогских стенах невозможно пробить брешь, как в стенах Кайерфилли или Мейнута. Но он-то знает, что нет крепости, которую нельзя взять, подведя под нее сапу или подкупив кого-нибудь из защитников. Ему не нужен мертвый Норфолк. Герцог нужен ему живым, довольным. И вечно благодарным.

Он говорит Ризли:

– Скажите Ричу. Пусть обсудит с герцогом его требования. Выяснит, на какое аббатство он нацелился.

– Я-то думал, он исповедует старую религию, – отвечает Ризли. – Слышал, герцог ненавидит евангельскую веру. А выходит, он не прочь нажиться на монашеских бедах.

– Когда-то Говарды были торговцами, – замечает он.

– Похоже, все мы когда-то были торговцами.

– Я слышал, – говорит Рейф, – что в Линкольншире монахи с алебардами возглавили мятежников. Король сказал, обеты их не спасут и, когда беспорядки улягутся, он повесит их прямо в рясах.

Они причаливают. Ступени до половины под водой, она норовит залиться в башмаки. Ричарду повезет, если он доберется до Энфилда и его пушка не увязнет в грязи. Мятежники уже идут на Линкольн. Ходят слухи о десяти тысячах вооруженных всадников и тридцати тысячах пехотинцев за их спинами. И каждый день число мятежников увеличивается на пять сотен.

– Отпустите меня с Ричардом, – умоляет Грегори. – Сразиться за честь нашего дома. Или с Фицуильямом, он возьмет меня в свой обоз. Фицуильям рвется в бой, говорит, что съест мятежников с солью.

– Твое дело, мастер Грегори, заниматься науками, – говорит Ричард. – Сначала доучись. И присматривай за отцом.

Ему надо возвращаться в Виндзор к королю. Правительство не может бездействовать, даже если мы собираем армию. Генрих хочет лично ехать на место сбора в Ампхилле, и мы должны его отговорить. Следующие несколько недель – кто знает, возможно, вечность – он, Томас Кромвель, проведет на раскисших дорогах к западу от Лондона или на вздувшейся реке, пока его плотники, мальчишки, вращающие на кухне вертела, и стекольщики будут сражаться на севере и востоке в местных болотах. Он думает обо всех дорогах королевства, обратившихся в непроходимые топи и трясины.

Он идет попрощаться с Терстоном. Повар исполнен решимости вместе с мастером Ричардом задать перцу изменникам, но, когда он полирует нож и свет играет на лезвии, в глазах у него стоят слезы.

– Помню, как ваша маленькая Энн пришла ко мне за яйцом, чтобы его покрасить. Я и дал ей коричневое из-под бентамки. А она мне и говорит: «Терстон, нет, мастер Терстон, я хочу нарисовать кардинала в красной шапке, а вы даете мне коричневое яйцо. По-вашему, голова у него размером с ноготь большого пальца, а цвет лица как у мавра? Не скупитесь. Только крупное яйцо с молочно-белой скорлупой». Я и сам бы не сумел так выразиться. – Терстон вытирает нос фартуком. – Упокой ее Господь. С молочно-белой скорлупой.

Теперь, когда он думает о дочерях, то видит их крохами, которые цепляются за материнскую юбку. Он отпускает их от себя – туда, где живут мертвые. Сидит в одиночестве, над головой недавно расписанный звездами синий потолок, в комнате, какая и приличествует главе дома, – величественной, просторной, не душной. Он опускает ставни, подсаживается к камину. Он знает эти города на востоке. Хорнкасл, Лут, Бостон, где в молодости часто бывал по торговым делам, однажды представлял в Риме их благочестивую гильдию. В Линкольне остались те, кто снабжает его новостями, и у него уже есть предварительный список требований из лагеря мятежников. Он вспоминает, как Норфолк сказал однажды: «Дайте недоумку копье, и он будет опаснее величайшего военачальника, потому что ему нечего терять». Если его осведомители не лгут, мятежники пишут список требований. Они хотят – кроме возврата к золотому веку – ни много ни мало поправок к некоторым законам о наследовании, касающимся завещаний. Такие заботы не тревожат простой люд. Что может оставить после себя Хоб или Хик, кроме безнадежных долгов и старых башмаков? Нет, это требования мелких землевладельцев и тех, кто не желает платить налоги. Тех, кто хочет быть царьками в своих угодьях, кто хочет, чтобы женщины приседали, когда они проходят по ярмарочной площади. Я знаю этих презренных божков. Насмотрелся на таких в Патни. Они есть везде.

За стенкой скрежет и царапанье. Спаниелиха у его ног вскакивает и отряхивается, ее нос дергается, глазки загораются. Мартышка завозилась в своем ящике, и собака надеется, что она оттуда выберется. Он вспоминает серый ноябрьский вечер: Анну Болейн, ее недовольную гримаску, то, как она отдернула рукав от крошечной ищущей лапки. «Кто это прислал? Заберите сейчас же. Если Екатерина их обожает, это не значит, что мне они по нраву». Кто-то жалостливый сшил обезьянке крошечную шерстяную курточку, и, словно боязливый проситель, она теребит сукно, вздрагивая под недобрым взглядом Анны. «Я заберу ее себе, – сказал он. – Со мной ей будет хорошо. У меня в доме всегда тепло». – «Правда? Как вы этого добиваетесь?» Анна дрожала, даже закутавшись в горностаевый мех. «Маленькие комнаты, мадам, вам не понравится».

Она поморщилась. Кранмер как-то обмолвился, что порой Анну пугает то, что она затеяла. «Возможно, мне придется сдаться. – Она оттянула мех на манжете, нежно, словно показывая, что потеряет. – Быть может, король никогда на мне не женится, и глупо с моей стороны на это рассчитывать. Быть может, Кремюэль, мне надо отказаться от этой мысли и поселиться вместе с вами в вашем теплом доме».

Беверли – первый город к северу от Гумбера, присоединяющийся к мятежникам. Томас Перси, брат графа Нортумберлендского, привел с северо-востока пять тысяч повстанцев. Одноглазый правовед по имени Аск возглавил простолюдинов Йоркшира. Поначалу он уверял, что его заставили, впрочем, так говорят все эти ловцы удачи. Именно Аск называет восстание паломничеством к королю, иногда Благодатным паломничеством. Он дает мятежникам их символ, поднимая знамя Пяти Ран. Так умер Христос: двумя гвоздями к кресту прибили его руки, двумя – ноги, сердце пронзили копьем.

Паутина измены липнет к ладони, оставляя кровавые пятна: пьянчуги на мостовых Лута, их толстые пособники с севера, аббаты, промокающие салфетками жир и поднимающие кубки с кровью; шотландцы, французы, Шапюи мон шер, Гардинер, строящий козни в Париже, Поль, преклоняющий колени на пыльном prie-Dieu. Когда все закончится, кто будет хозяином, кто слугой? Он видит Норфолка, полирующего доспех: герцог усердно трет пластину, пока на ней не начинает проступать его отражение. Спутники короля готовы выступить. Такие надушенные и манерные: шелка шелестят, бесшумно ступают мягкие туфли. Но они знают одно ремесло – проливать кровь. Словно мясников на бойне, их для этого растили. Мир для них всего лишь промежуток между войнами. Никаких больше масок, никаких интерлюдий. Не время для танцев. Надушенная ручища подхватывает меч. Лютня умолкает, бьет барабан.

К середине октября королевская длань опускается на Линкольншир. Ричард Кромвель пишет из Стамфорда, куда прибыли Чарльз Брэндон со своим войском и Фрэнсис Брайан с тремя сотнями конных. Простолюдины умоляют о прощении и сдают своих главарей. С Капитана Сапожника сдергивают одежду убитого. Но следует ли нам послать Чарльза дальше на север, навстречу новым сражениям? Только если мы хотим, чтобы в его тылу вновь вспыхнули беспорядки.

Тем временем потрепанный штормами шотландский король высадился на французский берег. В сумерках короля видели в Дьеппе в окружении его приближенных, но он держится так просто, что и не угадать, кто король, а кто подданный.

– Вряд ли, – говорит Генрих, – у кого-нибудь возникли бы сомнения на мой счет, и, даже если бы мне пришлось скрываться, – король смеется, – я едва ли сошел бы за простолюдина, если бы только не переоделся, но и тогда…

Шотландские корабли стоят на якоре в бухте, а Яков едет в Париж с намерением жениться на французской принцессе и тем досадить своему английскому соседу.

Жаль, что Яков не задержался в Дьеппе. Это могло бы его убить. Горожане жалуются на чуму, завезенную из английского города Рай. Чиновники акцизного ведомства не в силах остановить заразу и ложные слухи.

Ризли спрашивает:

– Епископ Гардинер просит указаний: как ему держаться, если в качестве нашего посла он встретится с шотландским королем?

– Он должен поздравить Якова с тем, что тот счастливо избег опасностей, которые сулит морская пучина, – замечает он. – Ему пришлось долго пробыть в море.

Генрих говорит:

– Передайте Гардинеру, пусть не оказывает Якову излишних знаков внимания. Как всем известно, законный правитель Шотландии – я.

За спиной короля он делает знак Зовите-меня: этого можете Гардинеру не писать.

– А если французы спросят о беспорядках в наших владениях, – говорит король, – пусть Гардинер заверит их, что моя армия способна разбить любого европейского правителя и у нее еще останутся силы на второе и на третье сражение.

Он воображает, как пожмет плечами, сморщится и закатит глаза Франциск, услышав такой ответ. «Хотя Тюдор бахвалится, будто в его распоряжении сотни тысяч солдат, на самом деле их гораздо меньше. К тому же он не может доверять собственным военачальникам, а если доверяет, то не тем».

И если подумать, скажет Франциск, много ли потребовалось пятьдесят лет назад, чтобы вторгнуться в Англию и свергнуть Горбуна? Хватило двух тысяч наемников под предводительством человека без имени.

Генрих говорит:

– Можете сказать Гардинеру и любому, кто спросит, что я обрушусь на мятежников всей мощью английского оружия и изничтожу любого. Наследникам придется ползать по земле с лупой, чтобы разглядеть их останки.

А чем займется он? Будет договариваться.

В Виндзоре король листает итальянский песенник. Осенний дождь бьет в стекло, мертвые листья кружатся в воздухе. «A la Guerra, a la Guerra, Ch’ amor non vol pìu pace…»

Король спрашивает:

– Где Томас Уайетт?

– В Кенте, сэр. Собирает своих арендаторов.

– Скольких он может привести?

– Сто пятьдесят. Возможно, двести.

«A la Guerra…» Любовь больше не хочет мира.

– А как поживает сэр Генри Уайетт?

– Умирает, сэр.

– Он оставит мне что-нибудь?

– Своего сына, сэр. Его последнее желание, чтобы ваше величество не лишали его своего расположения.

Тома Уайетта: его пылкость и верность, его стихи.

Король спрашивает:

– Лорд Монтегю приведет арендаторов?

– Ему нужен день на сборы, сэр.

Интересно, поедет ли Монтегю сражаться сам, думает он.

– А где его братец Реджинальд?

– Только что выехал из Венеции.

– Куда? – Король завершает свою мысль: – Полагаю, в Рим. Там они торжествуют надо мною. «Questa Guerra è mortale», – поет король. – Кромвель, я забыл слова.

  • Io non trovo arma forte
  • Che vetar possa morte…

Что за оружие защитит меня от смерти? Он листает манускрипт, разрисованный живокостью, винными лозами и прыгающими зайцами. «Я дерево, что гнется под ветром, ибо лишено корней…» И Скарамелла идет на войну, в башмаках и латах, с копьем и щитом.

Пять Ран. Жена. Дети. Мой господин. Доротея, вонзившая иглу промеж ребер. Пятой пока нет? Ты можешь выжить, если раны распределены равномерно и если знаешь, откуда придет следующий удар.

Король спрашивает:

– Скольких приведет Эдвард Сеймур?

– Две сотни, сэр.

– А Куртенэ? Милорд Эксетер?

– Пятьсот, сэр.

– Ричард Рич?

– Сорок.

– Сорок, – повторяет король. – Впрочем, он всего лишь адвокат.

– Я велел всем прибрежным районам тщательно следить за вражескими кораблями.

Король щиплет струну. «Perchè un viver duro e grave, Grave e dur morir conviene…» Моя жизнь тяжка, а смерть горька, подобна кораблю, что разбивается о скалы.

Предсказатели – а их у нас пруд пруди, хотя лучшие их пророчества делаются задним числом, – уверяют, что в этом году воды Альбиона окрасятся кровью. Закрывая глаза, он видит не поток, что шумит и выплескивается из берегов, не реку, что гремит по камням, а маслянистый, багровый, липкий, бурлящий ручей, который сочится неспешно и неостановимо.

В Йоркшире поют старую жалобу времен Джона Болла:

  • В цене сейчас гордыня.
  • За мудрость – алчность ныне,
  • Распутству, грязи нет конца.
  • Коварство – доблесть подлеца.
  • Находит зависть оправданье,
  • А лень встречает почитанье.
  • Спаси нас, Боже, пробил час[40].

III

Подлая кровь

Лондон, осень-зима 1536 г.

Аск – мелкопоместный джентльмен, однако Генрих сразу его вспоминает: троюродный брат Гарри Перси, родня Клиффордам из Скиптонского замка. Мастер Ризли, которому в новинку обыкновения короля, дивится, что Генрих держит в голове родственные связи самых ничтожных семейств. Называя мятеж паломничеством, Аск придает ему оттенок святости. Цель Паломников, как провозглашалось ими неоднократно, – выкачать из королевского совета подлую кровь, место нынешних советников должна занять английская знать. Чтобы блюсти Божьи законы, исцелить раны (как именуют их Паломники), нанесенные церкви. Аск принуждает к присяге всех, кто встречается у него на пути.

Он шапочно знаком с Робертом Аском. Аск состоит в Грейз-инн, бывает в Лондоне по делам семьи Перси. Будучи юристом, Аск должен сознавать, в какие игры играет. Требовать присягу именем короля – это слишком. И поскольку наверняка листал исторические хроники, знает, чем это заканчивается: какого рода лужа, в которой он плавает и в конце концов утонет.

Мы все выросли на историях о Джеке-Соломинке и Джоне Всеисправителе – в те славные дни простолюдины захватывали Лондон, убивали судей и чужеземцев. Мочились в кровати богачей, раздирали сборники стихов, подтирались алтарным облачением. Их предводителями были мелкие писари и несостоявшиеся священники – Стро и Миллер, Картер и Тайлер; никто из них не звался своим настоящим именем. А Всеисправитель бессмертен и, как зеленый росток, выстреливает из братской могилы везде, где начинается смута. Мятежники громили дворцы и штурмовали Тауэр. Били все, что билось, – в те времена зеркала были диковинкой. В Чипсайде поставили плаху и потребовали головы пятнадцати королевских советников, включая лорда – хранителя малой королевской печати. Если им не удавалось схватить того, за кем охотились, они вывешивали его одежду и выпускали в нее стрелы.

В те времена король Англии был ребенком. Страной правили из рук вон плохо. Законы были немилостивы к работникам и ремесленникам, каждый получал твердое жалованье, сколько бы ни стоило зерно. Они платили подушный налог – неудивительно, что им захотелось насадить на колья головы тех, кто это придумал. И все они, как и Роберт Аск, называли себя верноподданными и орали: «Боже, храни короля!»

С тех пор прошло сто пятьдесят лет. И восемьдесят минуло с тех пор, как Джек Кэд назвался Капитаном Кента и повел чернь на Лондонский мост. Но для rustici[41] все едино: что прошлая Пасха, что времена до Нормандского завоевания. Они говорят, что не станут платить налоги, и выступают против податей, которых никто не вводил. Как сказал ему король: где вы видели налоги, столь необременительные и приятные, что каждый с радостью бросится их платить?

В Англии простолюдины пробавляются сказками, песнями и прибаутками в тавернах. Потратив последний пенс на свечу перед образами святых, они живут и дрожат в темноте. Скажем, теленок уродился мертвым. И вот уже за полем пошли слухи, что теленок о двух головах. Вскоре за ручьем божатся, что теленок о двух головах читает латинские тексты задом наперед, а один монах берется за шиллинг дать защиту от этой напасти. За полдня выкидыш обратится Антихристом, и почему-то, за исключением священников, все становятся беднее. Попы грозят своей пастве: если не платить Риму подати, деревья начнут ходить, а урожай сгниет на корню. Пугают их огнем чистилища, жгущим до костей. Спрашивают, неужто вы способны смотреть, как горят ваши дорогие покойники, как ваша престарелая матушка или умершие дети корчатся в муках, умоляя за них помолиться?

Людям тяжело смириться с евангельской вестью: нет чистилища, только суд Божий. Бог не ярмарочный торговец, продающий милости на вес. Нельзя купить спасение, нельзя поручить монаху отмолить вашу душу.

– В Линкольншире верят, – говорит Ризли, – что папа собственной персоной идет к ним на помощь.

Король фыркает:

– Скорее на помощь к ним явится жираф. Они понятия не имеют, кто такой папа.

Вероятно, они также понятия не имеют, кто такой король. Их предводители говорят им, что Генрих объявил себя Богом. Теперь от Труро до Ньюкасла, если ребенок захворает, винят короля. Если колодец высох, масло прогоркло, а ведро прохудилось – во всех бедах, будь то град или боль в шее, виноват двор и королевский совет. Их горести, словно ручейки, просачиваются из-под земли от шотландской границы до Дувра, пока бессмыслица не затопит всю землю. Как получается, что обличительные песенки про Кромвеля, которые распевают на улицах Фалмута, назавтра уже поют в Честере? Чем дальше от Лондона, тем Кромвель причудливей. В Эссексе он жулик, богохульник и выкрест. К востоку от Линкольна – отравитель. В долинах Йоркшира – чернокнижник в плаще со звездами и Луной, в Карлайле – упырь, крадущий детей и пожирающий их сердца.

Он, лорд Кромвель, едет в Лондон, чтобы взять управление в свои руки. У мятежников нет пушек, однако нынешние городские стены одно название, их можно свалить злобным взглядом. Паломники бахвалятся, что обдерут Лондон до нитки и растащат всю его позолоту в свои пещеры. Лондон боится севера. Старики помнят, как узурпатор Ричард привел своих босоногих и востроглазых дикарей. Их речь была груба, а их поступки и того хуже: они разжигали костры приходно-расходными книгами и могли зарезать гуся прямо на хозяйском заднем дворе.

В Доме архивов и в Остин-фрайарз он принимает именитых горожан, успокаивает их страхи и побуждает их к действиям. В Тауэре достает королевское оружие и переплавляет золотую посуду на монеты. Затем спешит обратно в Виндзор, разбирать правдивые и лживые новости и возглавлять совет. Кто бы ни председательствовал, повестку пишет он. Если новость свежа, то она лжива. Если нет, вероятно, правдива, но бесполезна. Каждый приказ короля сам себя отрицает: если это случится, делайте так, но, если промедлите или будете введены в заблуждение, поступайте эдак, однако в любом случае пишите и спрашивайте нас. Не мешкайте, но и не гоните. Будьте смелее, но не слишком разбрасывайтесь деньгами. Поступайте по своему разумению, но не принимайте решений без нашего согласия. Военачальники в Линкольне, Ампхилле и Йоркшире пытаются залезть в головы советникам, те же, в свою очередь, тянут шею, силясь разглядеть далекие ручьи и болота, лощины и скалы, широкие колеи и козлиные тропы – места, где им не доводилось бывать даже во сне.

К счастью, лорд Кромвель был везде. Он знает восточные порты и замки на вересковых пустошах. По делам кардинала ему доводилось бывать в Дареме. Он мог бы сам отправиться на север, увидеть все своими глазами и сопроводить королевскую казну для выплаты войску.

– Вообразите, что будет, если вас схватят? – спрашивает мастер Ризли. – Что, если они потребуют выкуп?

– Интересно, сколько готов заплатить за меня Генрих? Ему придется взвесить мою ценность и то, сколько я приношу в казну.

Ричард Рич хмурится:

– Пусть не забудет посчитать то, что еще принесете, милорд, если Господь даст вам долгую жизнь.

Зовите-меня подавляет улыбку.

– Чему вы усмехаетесь, Ризли? – спрашивает Рич.

– Не всякий мятежник способен оценить лорда Кромвеля.

Рич разворачивается к нему:

– Они не складывают про вас песен? В безвестности есть свои преимущества.

– Они возненавидят вас, Зовите-меня, как только узнают, – ободряюще произносит Грегори.

Он говорит:

– Я уверен, вы заслужили их ненависть. Они просто не могут найти нужную рифму, потому что сочиняют стихи еще хуже, чем Правдивый Том.

Армия нуждается в снабжении. Вместе с солдатами в поход идут кузнецы и шорники, оружейники и те, кто поставляет котлы для супа, тетивы, одеяла, ведра, треножники и заклепки. И чтобы им вовремя заплатили, нужны писари, вести учет, а писарям нужны чернильницы, пергамент и воск. И все, кто на поле боя, нуждаются в эле или пиве, свинине и говядине, соленой рыбе и сыре, не слишком старых сухарях, горохе или фасоли, чтобы варить их в соленой воде, и котле для варки. И чтобы заполучить все это, нужны деньги. На войне никто не верит обещаниям.

К тому же жизнь королевства не останавливается, если какие-то бездельники из дальних графств решили помахать вилами. Браки заключаются, дети рождаются, растут и требуют новой одежки, вещей и воспитателей. Дочь Анны Болейн начинает учить первые буквы. За неимением собственных детей леди Мария пытается полюбить единокровную сестру. Дитя не отвечает за грехи матери, говорит она. Младенческие черты заостряются, и Элиза уже не поросеночек, а все больше напоминает короля. Никто больше не говорит, что она Норрисова приблуда. Ребенок не может вечно плавать между двумя отцами. Разумеется, Элиза считается незаконнорожденной, но даже незаконнорожденная королевская дочь имеет цену на брачном рынке, если отец ее признает. Поэтому и воспитать ее надлежит как принцессу.

Он выбивает содержание молодой женщине Кэт Чемпернаун, известной добрым нравом, к тому же хорошей латинистке. Надеется, что когда-нибудь Элиза оценит его хлопоты. Важно, чтобы первая наставница была по-матерински ласковой, – тогда ребенок не будет бояться ошибок. Посмотрите на Грегори, который ныне подает большие надежды. Его первой учительницей была Маргарет Вернон, настоятельница Малого Марлоу – монастыря, который закрыли этим летом. Она посетила его в Лондоне, поохала над своим учеником, его ростом, пригожестью и манерами.

– Куда ушли годы? Кажется, только вчера он учил Патерностер.

Неправда, будто он ненавидит монахинь или монахов. Со многими он дружен. В прежние времена он ездил в Малый Марлоу по делам. Его теща Мерси спросила:

– Какая она, эта Маргарет Вернон?

Он понял, о чем она спрашивает:

– Немолодая.

Грегори было хорошо под ее присмотром. Теперь пришла ее очередь. Он делает пометку: перевести Маргарет Вернон в Моллинг, Кент. Моллинг – солидный монастырь, ей будет там неплохо, пока монастырь не распустят.

Он думает о Доротее. Рисует чудище на полях черновика. Думает о докторе Агостино и его снадобьях. Если в смерти кардинала и была какая-то тайна, он не приблизился к ее разгадке. Вероятно, разгадка спрятана в королевском сердце.

В личных покоях Джейн, куда они заходят с Рейфом и Зовите-меня, он находит королеву среди фрейлин. Сегодня все шьют, никто не поет. Шейку Джейн украшает золотое колье, с которого свисают крупные жемчужины в форме слезинок.

– Ваше величество, – спрашивает он, – почему бы вам не попросить короля пригласить леди Марию сюда?

– Это нас развеселит, – говорит Джейн Рочфорд. – Она славится своим остроумием.

Женщины прячут улыбки.

Он говорит:

– Мне кажется, здоровье леди Марии улучшится в приятном обществе.

– Вы так думаете? – откликается леди Рочфорд. – Жалко, если, молясь, она сотрет колени до крови. Сидя в деревне, все теряют привлекательность.

– Леди Рочфорд рассуждает по собственному опыту, – замечает жена Эдварда Сеймура.

Рочфорд говорит:

– Если Мария будет с нами, мятежники ее не украдут. И она не сможет к ним убежать.

– Ни о чем подобном она не помышляет, – говорит он. – Леди Мария присягнула.

Рочфорд с улыбкой складывает руки на груди.

Джейн-королева говорит:

– Я буду рада ее компании. Я попрошу короля. Только он мной недоволен. Потому что я еще не…

– Беременна, – уточняет Джейн Рочфорд.

Королева говорит:

– Я слышала, помогают агаты. Если носить их на коже.

– Уверен, у смотрителей королевского гардероба они есть, – говорит Рейф. – А если нет, раздобудем. В Корнуолле агаты можно выковыривать из мощеных улиц.

Королева выглядит удивленной:

– В Корнуолле? У них есть улицы?

Зовите-меня выступает вперед:

– Вы позволите, милорд хранитель печати? Мы должны сочинить ее высочеству достойную речь. Прежде всего следует возблагодарить его величество.

Разумно, думает он. Почему бы не попробовать.

– «Сэр, – начинает он, – вы подняли меня в заоблачные выси».

– Так и есть, – говорит Джейн. – И я от всей души рада за вас, лорд Кромвель.

– Нет, ваше высочество, – объясняет Джейн Рочфорд. – Это говорите вы, а не Кромвель. «Сэр, вы в своей доброте возвысили меня над всеми женщинами Англии».

– «Меня, недостойную», – предлагает Ризли.

– «Меня, недостойную», – повторяет он, – отлично. «Вознесли меня, недостойную, в заоблачные выси. Кто может стать мне здесь утешением? Рядом со мной нет дамы моего положения, которой я могла бы довериться».

– Затем продолжайте, – говорит Рейф. – «Сэр, ваша щедрость, великодушие и отеческое сердце не позволят вам отказать мне в нижайшей просьбе вернуть ко двору леди Марию, дабы я обрела в ее обществе радость и утешение».

– Давайте я сама, – говорит Джейн и делает глубокий вдох. – «Cэр, ваша щедрость…» Это его щедрость или его что-то другое?

– «Щедрость» красиво звучит, – убеждает ее Ризли.

– Тогда попробуем со щедростью, – соглашается Джейн, – и посмотрим, что из этого выйдет. Лорд Кромвель, мне хотелось бы с вами переговорить… – Она кивает фрейлинам. Те, переглянувшись, уходят. Рейф и Ризли также отступают назад. Мгновение королева молча смотрит, как ее двор ретируется. Затем вынимает из кошелька на поясе флакон с розовой водой. – Он очень древний. Король дал мне его. Сказал, римский.

Стекло, легкое как воздух, темнеет в ее руке.

– Возможно.

– Некогда в нем содержалась священная реликвия. Он не сказал, какого святого. – Словно предвидя его вопрос, она поясняет: – Я не спросила. Жду, когда сам скажет.

– И я.

– Король пересказывает мне свои сны, – говорит она с неожиданным страхом. – Вспоминает детство.

– Женщины любят слушать рассказы о детстве мужчин. – Он не думал об этом раньше, но ни одна женщина на его памяти не отказалась выслушать старую историю, не важно, насколько правдивую.

– Потому что женщины хотят их любить, – говорит Джейн. – Невозможно любить мужчину всегда, но женщины надеются полюбить в нем ребенка.

Он смущен. Флакон всего лишь предлог. Чего она хочет?

– Король был очень красивым ребенком, – говорит он. – Так говорят.

– Леди Рочфорд, – обращается к фрейлине королева, – вы не могли бы отойти? Нет, еще дальше. Вместе с остальными дамами. Благодарю вас. – Ее лицо, повернутое к нему, распускается, как цветок. – Король говорит о своем брате Артуре. Он думает, что убил его.

Он так потрясен, что может сказать только:

– Король его не убивал. Артур умер сам.

– Он убил его завистью – потому что хотел ему зла. Даже когда Генрих был молод, когда был герцогом Йоркским, он хотел стать королем, необязательно Англии. Говорит, что хотел завоевать Францию и чтобы потом Артур отдал ему эту страну в награду.

– Ваше величество, желания не убивают.

– А молитвы? – спрашивает Джейн. – Грех молиться о том, чтобы обрести выгоду в ущерб другому. Но мы не всегда властны над тем, что приходит нам в голову.

Он говорит:

– Должно быть орудие. Аркебуза, кинжал, болезнь.

– Генрих говорит, что потом вообразил все беды, которые могут приключиться с ним на французской войне. Понос, распутица, голод.

– Мудро для столь молодого человека.

– Однако он не переставал надеяться, что станет королем. Господь прочел это в его сердце. И Артур умер, а Генрих унаследовал все его титулы и женился на его вдове Екатерине.

– Хотел жениться, – говорит он, ощущая усталость. – Теперь доказано, что брак не имел силы.

– И Артур не вернулся домой, – говорит Джейн, – а остался лежать в Вустерском соборе, где его похоронили среди зимы. И Генрих ни разу не навестил его могилу.

Спустя мгновение она спрашивает:

– Милорд? Вы так и будете стоять молча?

Он спрашивает:

– Почему сейчас?

Мы с Кранмером считали, что победили его, – одна зимняя ночь убеждений и молитв развеяли Артура в воздухе. Кажется, Генрих что-то от нас утаил. Мы сочли его беспомощной жертвой внезапного явления призрака, не подозревая, что мертвеца из могилы поднял стыд.

– Если король спросит, я скажу ему, что это детская фантазия и ему не стоит забивать этим голову.

– Спасибо. Я рассказала об этом моему брату, лорду Хертфорду, но он сказал, фу, сестрица, что за суеверия.

– Так и сказал? – смеется он.

– Вы можете идти, – говорит королева. – Если вас спросят, о чем мы беседовали, скажите, что я показывала вам флакон и спрашивала про древних римлян. Я не верю всему, что говорит король.

Рейф и Зовите-меня выходят вслед за ним, дрожа от любопытства.

Зовите-меня спрашивает:

– Думаете, она наберется смелости и попросит за Марию?

Рейф говорит:

– Надеюсь. Если Мария будет под присмотром, никто не станет спрашивать, с кем она встречается и кому пишет.

– Вот видите? – Леди Рочфорд тут как тут. – Даже ваши люди не доверяют Марии. Ничего, скоро она себя покажет. Лорд Кромвель, говорят, она по вам сохнет.

Он берет ее за руку, заставляя посторониться. Нравится ему или нет, она его союзница.

– Вам следовало бы обращаться со мной повежливее, – резко бросает леди Рочфорд. – Впрочем, и королеве не помешало об этом бы помнить.

Он уходит. Джейн Рочфорд потирает руку, словно ее ударили. Он думает, если бы желания вызывали смерть, мои услуги не понадобились бы. В разное время Генрих ненавидел обеих своих жен, что не мешало им жить ему назло, пока Господь не прибрал одну, а французский палач не позаботился о другой. Несмотря на все свое могущество, Генрих был не в силах от них избавиться. Только мне это удалось. Мне, который диктует ему, на ком жениться и с кем разводиться, кого взять в жены потом, а кого лишить жизни.

Впрочем, какая разница? Скоро придут йоркширцы и поубивают нас всех.

Королева решает обратиться к Генриху перед всем двором. На ее лице тревога, головка скромно опущена.

– Сэр, – начинает она, – пусть я и недостойна, а вы славитесь – чем? – щедростью. Я нахожусь в высях. Пожалуйста, призовите леди Марию ко двору. Я обрету в ее обществе утешение.

Генрих взирает на нее с нежностью и изумлением:

– Ты одинока, милая? Разумеется, я ее призову, если это тебя обрадует.

– Да, обрадует, забыла слово, – говорит Джейн без улыбки и оседает на пол, сгибаясь внутри жесткой парчи и атласа. – Выслушайте меня.

Что еще она задумала? Он пытается поймать взгляд Рочфорд, но двор не сводит глаз с королевы.

– Мое сердце, сэр, огорчено тем разладом между вашими подданными и вашей священной особой.

Ропот ужаса среди придворных. И это Джейн? Ее ли это речи?

Генрих пристально смотрит на жену:

– Я воспринимаю ваши слова в их прямом значении. На королеву возложено двойное бремя. Как жена она должна быть чуткой к душевным заботам мужа. Как королева обязана хранить верность своему государю.

– Я только женщина, – говорит Джейн, – и не смею притязать на мудрость, которой обладает ваша милость. Но мое сердце уязвлено тем, что почтенные и благочестивые обычаи, что соблюдались испокон веков, ныне забыты. Нам следует беречь их, как сын или дочь заботятся о престарелом отце.

Генрих хмурится:

– Какие обычаи?

– Нэн! – обращается он к жене Эдварда. – Нэн, скорее!

Леди Сеймур выступает вперед:

– Мадам…

Джейн продолжает:

– Ваши подданные хотят римского папу. Хотят статуи, которые помнят всю свою жизнь, и освященные свечки, и праздники.

Нэн Сеймур:

– Мадам…

– Пусть говорит, – произносит Генрих. – Ей следует преподать урок, и кому надлежит это сделать, если не мне? Как такое возможно, что среди всех священников, призванных разъяснять смысл королевской супрематии, после всего, что было сказано и написано, кто-то по-прежнему не понимает, что епископ Римский всего лишь чужеземный правитель, стремящийся подчинить себе другие земли? Мадам, я не позволю никому вмешиваться в мои дела, и предателю не укрыться за Христовым крестом.

Джейн говорит:

– Они думают, вы заберете их серебряные кресты и превратите в монеты.

Генрих говорит:

– Простые люди могут так думать, но кто их направляет? Что это за пастыри, что за священники и аббаты, которые нарушают присягу, данную своему королю, и с мечом в руках бросаются в гущу сражения?

– Они молились бы за короля, – похоже, Джейн торгуется, – если бы могли молиться за папу.

Он думает, придется вмешаться, если король не в состоянии ей ответить.

– Мадам, не существуют двойной юрисдикции. Либо король, либо Рим.

– И это не обсуждается, – отзывается Ризли.

Генрих говорит:

– Ее высочеству следует удалиться.

Джейн начинает трясти:

– Они задавлены налогами.

Король подается вперед:

– Бремя налогов никогда не лежало на плечах работников и землепашцев. Богач знает и всегда знал, как выдать свои интересы за интересы нищего Лазаря.

Джейн пристально смотрит на короля:

– Наверное, вы правы. Я ничего не смыслю в государственных доходах. Но, милорд, будьте осмотрительнее в мыслях, а равно в деяниях. То, что вы скажете ночью, не оставит вас днем, а то, от чего откажетесь днем, вернется ночью.

Нэн Сеймур берет ее под одну руку, Джейн Рочфорд – под другую. Они поднимают королеву на ноги.

Король говорит:

– Джейн, ты должна понять: душой и телом я принадлежу моим подданным. Правитель отвечает за свои деяния перед суровым небесным судом, и, когда он покидает этот мир, его судят по другим меркам, чем простого человека. Господь наделяет его добродетелями, наделяет мудростью, дальновидностью и рассудительностью, но этими дарами ему приходится распоряжаться по собственному разумению. Я – земной пастырь Божьих овец. Правителю надлежит заботиться не только о знатных, но и о ничтожных, не только об ученых и магистратах, но и о необразованных и бедных, обо всех своих подданных – равно их телесных и духовных нуждах. – Генрих кротко добавляет: – Это мой долг, и мир увидит, как я его исполняю.

– Аминь, – говорит мастер Ризли.

Придворные складывают ладони, ожидая кивка короля, чтобы зааплодировать.

– Какое красноречие, сэр, – бормочет лорд-канцлер.

Сэмпсон, епископ Чичестерский, бурчит что-то одобрительное. Граф Оксфордский, лорд-казначей, вздыхает, словно деревенская девица на пуховой перине.

Король говорит:

– Мы рассмотрим любые законные петиции. Мы готовы сохранить любые обряды и образы, если они безвредны. Однако. – Взгляд короля устремлен выше головы Джейн. – Когда вы затяжелеете, тогда мы и выслушаем ваши просьбы.

Женщины уводят Джейн, он резко велит Рейфу и Зовите-меня расступиться. Хочет, чтобы толпа рассеялась. Так бывает, когда телега опрокинется посреди улицы и констебль разгоняет толпу. Проходите, не на что тут глазеть.

Ризли хватает его за руку:

– Это Кэрью? Или Куртенэ ей нашептал?

– Думаю, – отвечает он, – это идет от ее нежного, смятенного сердца. Ей некому довериться. Хорошо бы ее сестра Бесс Отред приехала с севера.

Рейф предупреждающе хлопает его по руке – леди Рочфорд на расстоянии меча.

– Надеюсь, вы не думаете, что это я.

Он говорит:

– Мне это в голову не приходило, но теперь, когда вы сами об этом упомянули…

Почему нет? Погубила одну королеву, погубит и другую.

Ричард Кромвель пишет из Линкольна, который отбит королевскими войсками у мятежников. Джентльмены разочарованы, что враг рассеялся. Они прибыли проливать кровь, а не играть в кости. Ричард и сам разочарован. Роль привратника при дяде недостаточно воинственна для его натуры.

Чарльзу Брэндону, чтобы не потерять Линкольншир, придется какое-то время держать войско на поле боя.

– Что там устроил Чарльз? – спрашивает король. – Надеюсь, он не слишком мягок. Ему следует хорошенько проучить этих скотов. Их женщины будут на коленях молить его о пощаде. Чарльз не вынесет женских слез.

– Никто из нас не вынесет, – говорит он.

Король смотрит на него неодобрительно.

Невозможно подсчитать точное число королевских подданных. Лишь ангелам ведомо, скольких крестили, а скольких похоронили. У нас есть старые списки: сколько лучников и пикейщиков, пеших и конных может предоставить каждая местность. Сколько шлемов, кольчуг, копий, боевых топоров, бердышей и мечей. Кто из джентльменов поведет войско, ветераны или зеленые новички. Однако мы не можем заглянуть внутрь сердец, чтобы понять, кто нам верен. Враг не один, не в одном месте. Стоит срубить ему голову, и он, как гидра, отращивает другую. Бунтуют в Камберленде и Уэстморленде, вплоть до Дербишира на юге. В городах на севере Йоркшира собралось десятитысячное войско. Из Дарема выходят со знаменем святого Катберта, размахивая алыми и белыми шелками. В Камберленде четыре капитана идут в процессии следом за святыми реликвиями. У них есть трубачи, глашатаи выкрикивают их прозвища: Капитаны Сострадание и Милосердие, Нужда и Вера.

Ему известны их подлинные имена: Роб Маунси и Том Бербек, Гильберт Уэлпдейл и Джон Бек. Капитан Сапожник, знаменитый изменник из Лута, – и впрямь сапожник, но, когда придет время, ответит за свои деяния под настоящим именем Николас Мелтон. А пока, опираясь на надежные и ненадежные источники, мы можем оценить численность мятежников на севере в пятьдесят тысяч. У короля нет армии, способной разбить, перехитрить или остановить такое войско.

А значит, пришло время договариваться. Но король не захочет иметь дела с мятежниками. Ему не важно, справедливы ли их требования. Он говорит: я их государь, они не вправе выдвигать условия.

У себя в Кеннингхолле герцог Норфолк рвет и мечет, распаляя себя, как сигнальный костер. Он пишет по нескольку писем в день. Герцог рвется в бой: отпустите его на север, он выступит сей же день, бога ради, его никто не удержит! Он готов служить под началом Брэндона, только отпустите. В Виндзоре молодые люди с усмешками передают друг другу его письма: все они слуги лорда Кромвеля, его discepoli[42], прибывшие с ним из Лондона. Провожают с ним день, пьют, едят, говорят о божественном и человеческом, пока не догорят свечи. Встречают день тоже с ним, рьяные, словно собачонки, что скребутся в вашу дверь с первыми солнечными лучами.

Погода не благоприятствует охоте, поэтому дворцовые слуги не вскакивают задолго до шести утра, а встают как обычно, в одно и то же время, ибо, если король не болен и не охотится, каждое его утро расписано по минутам. Слуги будят личных пажей короля, которые убирают свои тюфяки, умываются, одеваются и вносят королевское исподнее. Именно они слышат первые слова Генриха после пробуждения, его первые молитвы и передают его первые указания, чтобы лорд Кромвель не терял времени даром. Однажды Генрих просит сонным голосом:

– Позовите Норриса.

Слуги ошалело переглядываются. Все они утратили дар речи. Король нетерпеливо отпихивает одеяло.

– Сэр, – решается один из слуг, – Норриса нет в живых.

Король зевает:

– Что?

Ноги короля касаются пола, и он тут же забывает сказанное со сна.

Однако слуги выбегают из королевских покоев, лепеча:

– Милорд Кромвель…

– Вероятно, король толком не проснулся. Впрочем, если он снова позовет Норриса, сообщите мне.

Мастер Ризли смеется:

– Вы собираетесь вернуть ему Норриса?

– Вы не умеете воскрешать мертвых, – говорит Рич.

– Не умею? Я просто не пробовал.

Он кивает пажам, те кланяются и спешат к Генриху с духами и льняными тряпицами. Им выпала честь натирать королевскую персону, пока кожа не станет нежной и розовой, затем откинуть крышки кедровых сундуков и вытащить рубахи, мягкие, как апрельский ветерок. Давно уже нет тех одеяний, которые Екатерина вышивала по белому черными испанскими стежками, – над нынешними львами и лавровыми венками трудились искусные руки наемных швей.

За дверью, со списком в руках, мнется хранитель королевского гардероба. Паж вносит шкатулку с драгоценностями, чтобы король мог выбрать. Однако прежде Генрих усаживается на бархатный табурет, отдавая себя в руки брадобрея. Когда борода и волосы приведены в надлежащий вид, заходят королевские лекари, сбиваясь в черный клубок со своими тазиками и склянками для мочи. Они принюхиваются к королевскому дыханию, как его величеству спалось, какие его посещали сны?

Бедный работник владеет своим сном и своим стулом, а мочу может продать сукновалу, в то время как королевские стул и моча – собственность всей Англии. И любая фантазия, потревожившая его в ночные часы, хранится в книге снов, которая пишется в облаках, что плывут над полями и лесами его королевства. Каждая похотливая мысль, каждое пробуждение в страхе. Если у короля запор, ему дают микстуру, если понос, содержимое ночного горшка уносят в тазике, накрытом вышитой тканью. О том, что у короля внутри, можно лишь гадать по тому, что выходит наружу: жаль, что он не стеклянный.

Затем из комнаты в комнату передается сигнал, приносят кувшин с горячей водой, саржу и мягчайшую корпию: клацают в тазу ножницы, и самый ловкий паж очищает и заново перевязывает больную ногу. На глазах короля выступают слезы. Отвернувшись, он изучает шпалеру или потолок. «Все-все-все, сэр», – успокаивают его, будто ребенка.

Король нетерпеливо вскакивает: Кромвель здесь, есть новости? В гардеробной становится на prie-Dieu, его капеллан ждет за решеткой. Король молится на латыни, кулаком бьет себя в грудь: голова опущена, ибо все мы грешники, мы грешим каждый миг. Почему, когда глаза увлажняются от боли, рот наполняет вкус слизи и крови? Почему слезы, даже когда их сморгнешь, щиплют глаза? С деревянным скрипом король встает, оставляя священника в личном облаке ладана. Как только Генрих уходит из внутренних покоев, прачка забирает вчерашние рубахи и окровавленные бинты, королевскую постель перестилают, простыни бросают на пол, бархатное покрывало встряхивают и складывают. Теперь спальню будут чистить и драить, чтобы ни пылинка не попалась на глаза королю, притаившись в перышках резного ангела, в гипсовых локонах дикаря или между пальцами ног мраморного божества.

Как только король покидает внутренние покои и входит в личные апартаменты, его тело соединяется с государством: здесь его одевают, чтобы предъявить миру дородного свежевыбритого мужчину, пахнущего розовой водой. Когда повстанцы бесчинствуют на севере, члены бунтуют против главы, мятеж или гражданская война разражается в королевском теле.

Лекарь останавливает его:

– Лорд Кромвель, вы не могли бы повлиять на нашего государя, убедить его пораньше вставать из-за стола?

– Только не я, – отвечает он.

Когда мужчина перестает проводить много времени в седле, он толстеет. Да хоть на него посмотрите. На кардинальской службе он мог проскакать сорок миль сегодня, сорок завтра и еще сорок послезавтра: много лошадей и всего один Кромвель. Сегодня он избалован челядью, которую гоняет куда захочет. Мне пятьдесят, говорит он, и даже в тридцать я не отличался стройностью. В отличие от короля, он не считает, что его брюхо оскорбляет Господний замысел, не горюет о тех днях, когда совершал подвиги в седле. После мессы король сидит с Грегори и разбирает судейские листы старых турниров. Голова к голове, они беседуют тихо и увлеченно, разбирая пометы: рыцарские поединки записывают как музыку, гимны удали и страсти.

– Видишь, где он промахнулся. – Палец Генриха тычет в черточку. – И не потому, что не хватило опыта, а потому, что метил в голову.

– Это рискованно, сэр, – говорит его сын.

– А здесь взял ниже и начал отыгрываться. Два попадания, на третьем сломал копье. Atteint, atteint[43] – и преломлено о тело.

Турнир не его способ вести государственные дела. Противник не должен видеть, что ты приближаешься. И меньше всего тебе нужен шатер и флаг. Мастер Ризли жалуется, что королевское время переводится впустую:

– Я вижу, ему нравится производить впечатление на малыша Грегори. Но у короля есть дела поважнее.

Король откладывает записи:

– Я мог бы зарабатывать себе на пропитание, разъезжая по Европе с турнира на турнир, если бы меня не звали дела правления. – Рука Генриха мнет плечи его сына. – Только посмотрите, какие мышцы отрастил этот юноша. – Король ерошит волосы Грегори. – Ежедневные упражнения, вот мой совет. Если не выходишь на ристалище, все равно носи доспехи хотя бы час. И скоро они станут не тяжелее шелкового джеркина.

– Даже по воскресеньям, сэр? – спрашивает Грегори.

– Спроси у отца, – подмигивает король. – Он у нас стоит над церковью. Известный нечестивец, подбивает счета в день субботний да знай щелкает счетами в свое удовольствие. Так почему бы тебе не заняться упражнениями? Носить доспехи – лучший способ сохранить стройность и силу. Внутренний жар сгоняет излишки веса, как жир топится на вертеле.

Некоторые верят – вероятно, король принадлежит к их числу, – что здоровье страны зависит от здоровья ее правителя и его красоты. О простом человеке скажут, что его лицо уже ничего не спасет, но королю придется спасать лицо. Если он уродлив, таким же будет и его королевство. Болен король – больно королевство. Старики расскажут вам, как дед нынешнего короля Эдуард в зрелые годы размяк и не пропускал ни одной юбки, оделяя своим вниманием всех женщин при дворе моложе тридцати, замужних и девиц. Пока он валялся в кровати, лаская податливую женскую плоть, его братья строили против него козни, а когда один из них умер, второй продолжил плести интриги. Так выдающегося правителя, удачливого на поле боя, благословенного Господом, испортили леность и пренебрежение своим долгом. Ты или держишь руку на пульсе государства, или теребишь киску. Даже его сыновей выдернули из земли, словно стебельки, и их тела выбросили бог весть куда.

Он говорит врачам:

– Вы забываете, что король недавно женился. Если мужчина хочет произвести на свет сильное потомство, овощная диета ему не подходит.

Это так, соглашаются врачи, но и наедаться, как в былые дни, когда король каждый день упражнялся, негоже. Иначе не миновать дисбаланса гуморов, застоя в органах, вялости пищеварения и ожирения печени.

Вечер: он сидит с королем в библиотеке. Книги стоят в огромных шкафах, переплетенные в вышитый бархат и надушенную кожу, с позолоченными королевскими гербами или эмблемами бывших владельцев. Когда наши предки под началом Славного Гарри разбили французов, мы морем перевезли сюда их манускрипты. То были зерцала для государей, книги об искусстве правления – написанные для того, чтобы их читали короли.

– Славный Гарри был не просто воином, – говорит король. – Он брал с собой в поход арфу. Сочинял песни, но ни одна из них не сохранилась.

В королевском молитвеннике изображен царь Давид, играющий на арфе. Переверни страницу: Давид изучает псалтирь – это миниатюрное издание тома, которым владеет король. Рыжая борода курчавится, плащ распахнут, царь Израиля спокойно сидит, держа в руке ту самую книгу, в которой изображен.

– Не стесняйся, Грегори, – говорит король. – Ты любишь истории про Мерлина. У моего отца было много книг о нем. Выбирай и читай.

– Вы не боитесь? – спрашивает Грегори. – Его пророчеств?

– Нисколько, – отвечает король. – Мерлин убивает меня уже десять лет. Мои кости давно сгнили, голова покрылась язвами. А что до Лондонского моста, то я и не упомню, сколько раз он рушился, и самый замок, в котором мы сидим, смывало в море рекой. Теперь, когда я слышу его пророчества, я склонен сомневаться.

– Колдуны такие же, как все остальные люди, – говорит Грегори. – Предложите Мерлину аббатство. Это не повредит.

– Передайте канцлеру палаты приращений, – смеется король. – Мне хотелось бы видеть лицо Рича.

Странно, что король не сжигает подобные книги. У Мерлина есть поклонники, что неудивительно. Он предсказал, что придет день, когда церкви сровняют с землей, а монахов заставят жениться. Когда немецкие язычники сядут за стол с королем, а знатных вельмож прогонят умирать с голода. Впрочем, Мерлин также пророчествовал, что воды реки Аск вскипят, медведи вылупятся из яиц, а земля будет так плодородна, что люди забросят пашни и будут любиться с утра до вечера.

Ученый Джон Лиланд, королевский антиквар, ездит по монастырям в поисках книг для королевской библиотеки. Он сам, путешествуя по делам Вулси, спрашивал монахов про книги, но чаще всего натыкался на каменный взгляд: «Сэр, сожалею, но этот текст утрачен много лет назад». Или: «Ах, мастер Кромвель, боюсь, его давно пожрали черви».

Он говорит:

– Монахи боялись, что я заберу их книги для кардинала.

– Кардинал был известным стяжателем, – говорит король.

Он отводит глаза. Иногда король хвалит Вулси. Иногда нет.

Генрих спрашивает:

– Что случилось с магическими книгами кардинала?

– Я их не помню, сэр.

– Вероятно, их забрал милорд Норфолк, – говорит Грегори. – Он много всего забрал.

Король спрашивает:

– Это правда, что Вулси несколько лет служил дух Оберона?

– Я не доверяю подобным историям, ваше величество. Их сочиняют, чтобы выманить деньги из наших карманов.

– Я сам доверяю им лишь отчасти, – говорит Генрих. – Но Оберон очень силен. – Король замолкает, чешет ногу, встает. – Гулять.

Их сопровождают мастер Ризли и Ричард Рич. Король не может разгуливать по дворцу в одиночку. Дежурные стражники выстраиваются в шеренгу вдоль его пути. Где королева? В своих покоях в окружении фрейлин. Впрочем, обида, нанесенная королю, прощена.

– Она жалеет бедняков, – говорит король. – Женщинам свойственна жалость. За это я ее и полюбил. И она ненавидит любые разговоры о войне. Боится за меня. По большей части это из-за нее я не поехал на север.

Он видит, как Ризли и Рич переглядываются.

Рич говорит:

– Ваше величество ведь никогда не были на севере? Тем более незачем сейчас ехать к неблагодарным, которые почитают своих леших больше, чем Господа.

Король говорит:

– Я правлю страной двадцать восемь лет, не давая себе и дня отдыха, и, казалось бы, вправе полагаться на своих вассалов. Из северных лордов я не доверяю лорду Дакру, и не только ему. Я считал, что могу положиться на лорда Дарси, однако даже он, говоря о своей верности, жалуется на грыжу и больные суставы. – Король смотрит вниз из окна на новую террасу. – Будем надеяться, он натрется целебными мазями и все-таки выступит, но теперь он говорит, что в Понтефракте не хватает солдат, пушек нет, прокормить всех он не в силах, а стены осыпаются. Зачем говорить мне это, если не из желания ослабить мой боевой дух? – Дождь стучит в оконное стекло. – А граф Дерби? Всем известно, что в его свите есть недовольные и они ненавидят вас, Кромвель, а кроме того, все Стенли перебежчики, вечно ждут, чья возьмет, и только потом вступают в бой. Теперь Генри Клиффорд…

– Наша опора на границе, – вставляет Рич.

Король хмурится:

– Его арендаторы ропщут даже в тучные годы, подчинятся ли они ему сейчас?

– Клиффорд человек жестокий, – говорит он. – Даже Норфолк так считает, однако на Клиффорда можно положиться. А еще лорд Тэлбот с его огромным войском…

– Наш главный оплот, – замечает Рич.

Наш?

Король говорит:

– Тэлбот тоже дряхлый старик, впрочем, он всегда был мне верен. – Умолкает, морщится. – Я разрешаю Норфолку отправиться на север.

В семьдесят отец Норфолка рубил шотландцев при Флоддене. Нашему герцогу осталось семь лет, чтобы сравниться в славе с отцом.

– Норфолк не посрамит вас на поле боя, – говорит он. – Он упивается битвой, даже если враги – простые крестьяне. Считает, мы слишком долго жили в мире.

– Я скажу вам, что значит верность Говардов. – Генрих хромает и, чтобы отдышаться, опирается на лорда – хранителя малой печати. – Джон Говард, дед нынешнего герцога, заявил как-то, что готов защищать вязанку дров или каменный валун, если парламент провозгласит его королем.

– Что свидетельствует о его уважении к парламенту, – бормочет Ричард Рич.

– Но он сражался против моего отца! – Король оборачивается к Ричу. – Вы этого не понимаете, болван? Признавал королем Ричарда Плантагенета!

Рич сжимается, словно в объятиях Скевингтоновой дочки, бормочет извинения, но он, лорд Кромвель, обрывает их. Молодые, а Рич достаточно молод, не понимают, что по сей день ничто в королевстве не ценится так, как поведение ваших предков при Босворте.

– Тогда Говарды допустили серьезную ошибку, и она стоила им герцогства. – Мастер Ризли так спешит отойти подальше от провинившегося Рича, что встает по другую сторону от короля и чуть ли не цепляется за его рукав.

– Нынешний Говард об этом помнит, – говорит он, – и не станет идти вам наперекор.

– Но он пошел мне наперекор, – говорит Генрих. – Я чувствую, Рич, вы не сознаете, что такое король. Королем делает Бог, а не парламент, который провозглашает его титул, утверждает, – но где в Писании упомянут парламент? Contra[44], там множество указаний на обязанность подданных повиноваться государю и на то, что нет власти аще не от Бога. Если бы Паломники и впрямь держались истинной веры, как уверяют, они бы это знали. И, на коленях вымолив прощение, разошлись по домам.

– И вы бы простили их, сэр? – спрашивает мастер Ризли.

– Отойдите подальше, Зовите-меня! – рявкает король. – Не люблю, когда на меня напирают.

У Ризли отвисает челюсть. Зовите-меня? Неужели шутливое прозвище вышло за пределы домашнего круга? Генрих рассержен, знаком велит им оставаться на месте и в одиночку хромает в сгущающиеся сумерки.

– Я чувствую, у вас чесались руки взять бумагу и перо, – говорит он Ричу. – Однако, сказав раз, он повторит еще.

Кое-чего король не произнес вслух, но наверняка подозревает: за знаменами Пяти Ран полощутся другие, невидимые знамена, вышитые эмблемами Куртенэ и Полей. Джентльмены из древних родов встали на сторону Тюдора, но за их словами и делами нужен глаз да глаз. Некоторые пленные мятежники не скрывают надежд, что папа пришлет им другого короля по имени Реджинальд Поль, который женится на принцессе Марии и отправит ее отца побираться. Паломники утверждают, что затеяли крестовый поход ради чистой и непорочной Девы. Однако, умышленно или нет, они служат гордыне Гертруды Куртенэ и Маргарет Поль – молодой женщины, которая хочет стать английской королевой, и старухи, которая уже воображает себя королевой.

– Сэр, – Ричард Рич тянет его за рукав, – мне дали понять… то есть мне нужно… мне посоветовали поехать в Йорк, где я буду полезен и смогу себя показать…

– Так не медлите. В Йорке спокойнее, чем здесь.

Середина октября. В Линкольне Ричард Кромвель стоит лагерем вместе с Фицуильямом и Фрэнсисом Брайаном. Его зовут на все советы, и за это нам следует благодарить Фицуильяма. Другие лорды предпочли бы держаться от него подальше, но Фицуильям твердо стоит за нас, пишет Ричард: никто при нем не смеет дурно отзываться о Кромвелях. Он пишет также, что Брайан надеется встретить Аска в бою: двое одноглазых потягаются за славу, как в старых преданиях. Ричард скучает по дому: «Утешьте мою бедную жену».

Он думает, должен ли взять под свою крышу Франсис? Крыш у него хватает: жену Ричарда можно поселить в Степни или в Мортлейке. Если мятежники ворвутся в Лондон, первым делом они нападут на Остин-фрайарз. Бог знает, что они рассчитывают там найти. Груды сокровищ – конфискованные потиры, подмигивающие самоцветами. Бесценные реликвии вроде веток неопалимой купины или сундука с манной, упавшей с неба на израильтян в пустыне.

Он пишет Ричарду собственной рукой: дома все здоровы, хоть и невеселы, мистрис Ричард ждет не дождется твоего возвращения, как и я, но королевская служба требует терпения. В часы отдыха в ожидании битвы не позволяй товарищам втянуть себя в игру на деньги. Если откажешься, они станут насмехаться над тобой, посмотрите на Кромвелева племянничка, в карманах у него пусто. Если поддашься, найдут способ объявить тебя мошенником. Мы разрешили Норфолку с сыном присоединиться к кампании, но, если столкнешься с молодым Сурреем, отойди в сторонку, иначе он постарается тебе навредить. Не слушай, что говорят обо мне. Когда все вокруг ходят с оружием, недолго поддаться на провокацию.

Он заканчивает день, погребенный под горой депеш. Чем больше новостей, тем меньше он понимает. Сражайся Аск на вашей стороне, вы называли бы его хорошим военачальником и достойным человеком, поскольку он велит платить крестьянам за то, что забирают у них солдаты. Однако исполняют ли солдаты его приказ или творят что хотят? Джентльмены, верные королю, бегут с севера в Лондон; они рассказывают, как обстоят дела. Если Аск говорит, подождем – его сержанты велят выступать. Аск не велит звонить в колокола – солдаты звонят. Не зажигайте сигнальных огней – зажигают. Родные братья его оставили, предпочтя отсидеться в укромном месте. И все равно говорят, что его приход был предсказан в пророчестве. Север долго ждал своего одноглазого мессию. Где он потерял глаз? Никто не ведает.

Генрих спрашивает:

– Почему эти мятежники кричат о подлой крови? Всегда были люди, вырастающие словно грибы после дождя. И мой отец, и мой дед говорили, что незнатный человек иногда полезнее герцога. У человека скромного рождения нет собственных интересов – только желание служить господину, которому он обязан всем.

Он говорит:

– Будь здесь милорд Норфолк, он сказал бы вашему величеству, что у людей без родословной нет и чести. Они без колебаний пойдут на все.

– Однако они думают о спасении, – говорит король. – Так что не на все. Вы знали Реджинальда Брея? Он взялся из ниоткуда. Школа классической грамматики в Вустере, если я не путаю. Однако он был мудрым и опытным советником моего отца. Великие лорды добивались его расположения, потому что боялись тех слов, которые он мог нашептать в ухо королю.

Брея нет в живых уже добрых лет тридцать, если не больше, как он может его знать? Но расчеты правителей выходят за положенный смертным срок.

Он говорит:

– Я знаю, где его могила, сэр.

Брей похоронен в Виндзоре, в часовне Святого Георгия, построенной на его щедрые пожертвования. (Впрочем, там же похоронен и Джон Шорн, священник, загнавший дьявола в башмак.) Он видел эмблему Брея высоко на алтаре, его ребус в камне и стекле. Нужно найти эмблему на полу и преклонить на ней колени, думает он. Брей отвечал за королевскую казну и себя не забыл – сумел сколотить состояние.

Генрих говорит:

– Трудящийся достоин награды. Брей сражался с корнуольскими мятежниками и достойно себя показал.

Для писаря, думает он. Предлагает ли ему король отложить перо и взяться за меч? Несмотря на все, что было сказано до того.

– Вы помните корнуольцев, – говорит Генрих.

Он кивает:

– Я был ребенком.

– Отец спрятал нас в Тауэре. Он был уверен, что крепость устоит, даже если город разграбят.

Не только северяне ненавидят налоги. На окраинах Англию не воспринимают единой страной, за охрану границ которой мы все обязаны платить. Когда корнуольцы восстали, они говорили, что не будут платить за защиту севера от набегов шотландцев, которых в глаза не видели. Их предводителями были адвокат Томас Фламанк и кузнец Ан Гоф, что и означает «кузнец». Они прокатились по стране до самого Лондона, собирая союзников, а впереди шел великан по имени Болстер. А может, не впереди, а охранял тылы, ибо никто его не видел: он был либо дальше, либо где-то сзади.

В доме Уильямсов в Мортлейке, где он за еду исполнял мелкие поручения, великанов презирали и с хохотом рассказывали про одного из корнуольских приятелей Болстера. Одинокий грустный великан по воскресеньям метал кольца на колышки вместе со своим единственным другом, шустрым малым по имени Джек. Как-то великан хлопнул Джека по макушке и проткнул тому череп, словно корочку от пирога. От плача великана содрогнулся небосвод, а мозги Джека тем временем стекали по щекам, как подливка.

Он сказал сестре Бет:

– Великаны происходят от Каина, который убил своего брата. До Потопа их было великое множество, но все утонули. Они были высокими, но не настолько, чтобы держать голову над водой.

Бет промолчала.

– Троянец Брут сразился с выжившими и всех их перебил. Это был могучий воин, который придумал Лондон.

Бет снова промолчала.

– Болстер? Неужели его и вправду так зовут? Смешное имя.

– И ты готов повторить ему это в лицо? – спросила Бет.

Чем дольше Болстер оставался невидимым, тем больше страху наводил. Ростом он был десяти или двенадцати футов, с ручищами словно крылья ветряной мельницы и ножищами в кованых башмаках, которыми мог расплющить голову, словно виноградину. Их дома в Патни стояли на пути мятежников, и он, мальчишка двенадцати-тринадцати лет, готовился поколотить колени великана.

В это беспокойное время Уолтер неплохо заработал на починке и перепродаже приятелям видавших виды доспехов. Сам он говорил, что не боится корнуольцев, потому что знает, как они варят эль. Двадцать четыре часа кряду, на каждом привале. Потом хлещут его ведрами, шипящий, светло-коричневый, валящий с ног, как никакой другой напиток. А наутро не могут проблеваться.

У Блэкхита армия короля разбила мятежников. В тот день многих посвятили в рыцари на поле боя. Ан Гофа и адвоката повесили и четвертовали, а окровавленные части тел выставили напоказ у них на родине. Однако Болстера не повесили. На свете не нашлось бы такой виселицы. Он затерялся в большом мире. Возможно, затаился на морском дне, дышит через жабры, словно рыба, пока не всплывет на поверхность и не начнет все сначала. Великан не привык бездействовать. Как и лорд – хранитель печати. В эту пору, когда облетают последние листья и ударяют первые морозы, постоянная тревога и невозможность самому ничего изменить заставляют его вспоминать раннее детство, когда никакого Болстера не было в помине. До того, как он поставил ногу на ступень лестницы, ведущей вверх, до того, как узнал, что есть такая лестница. Дни, когда другие распоряжались его судьбой, до того, как он узнал, что существует судьба. Когда он думал, что в мире есть только кузница, пивоварня, причалы, река, и даже Лондон казался ему далеким, хотя, честно говоря, тогда он еще понятия не имел о расстояниях. Когда ему еще не было семи и отец с дядей все за него решили, не дав ему вставить слова.

Дядя Джон сказал:

– Вот что я тебе скажу, братец. Томас тебе пока без пользы, только под ногами вертится. Чего б тебе не отдать его мне в учение?

Они на пороге пивоварни, окутанные запахами. Он подходит к Джону сбоку. Отец возится внутри, в полутьме, ворочает какие-то ящики. Что-то ищет. Интересно что?

– Так и будешь торчать на пороге, братец? – спрашивает Уолтер. – Пока я тут спину надрываю.

Джон говорит:

– Сделай милость, выслушай меня.

Уолтер опускает ящик на пол:

– Чего надо?

– Отпусти Тома со мной в Ламбет. Тамошний эконом мой старый приятель.

– Хочешь сделать из него повара? В моем семействе не будет тупорылых и широкомордых.

– Это его ни к чему не обязывает, – говорит Джон. – Вреда от этого никакого.

– Надеюсь, он принесет мне кружку поссета в старости. Потушит курочку. Ладно. – Уолтер смеется, уверенный, что никогда не постареет. Думает, всегда будет зубатым. – Слушайся дядю, Том, иначе тебя запекут в пироге.

– Но сначала покрошат, – добавляет Джон и, скрепляя сделку, хлопает его по затылку.

Уже тогда в нем было что-то твердое – все так и норовили отвесить ему оплеуху или подзатыльник. Возможно, людям нравился звук.

Впрочем, на пути от дома Джон говорит:

– Тебе нужно ремесло, Том. Ты же не хочешь стать похожим на отца, который только и умеет, что наживать неприятности.

Он говорит:

– У него под кроватью сундук с тремя замками.

– Не сомневаюсь, сундук набит золотом, – говорит Джон. – Знать не хочу, откуда он его взял. Да вот только за пределами прихода что с ним будет? В Патни все знают, что с ним лучше не связываться. А попробуй он выйти отсюда без своих закадычных дружков, никто его не испугается.

Надо же. Впервые он видит Уолтера глазами равнодушного чужака: небритый приземистый крепыш. Похабник и буян, ищущий случая подраться. И долго искать не приходится. Потому что весь мир против Уолтера: всяк норовит сделать ему пакость, стянуть его добро. Опереди их, укради сам – вот его девиз, и вот как он преуспевает. Шлепает по жизни на звук чужих страданий: вынюхивает слабых и сбитых с толку, чтобы сделать им еще хуже.

Он говорит Джону:

– В Мортлейке все знают моего отца. В Уимблдоне. Когда он помрет, мне достанется кузница.

– А с чего бы Уолтеру помирать? – спрашивает дядя. – Если только его не повесят. Будешь горбатиться на него до тридцати. Я не могу научить тебя его ремеслу, но могу научить своему. Ремесло за плечами не висит. Даже в заморских странах повар всегда пригодится.

– Я не знаю заморских блюд.

– Научишься смешивать соусы, тебе везде будут рады, – фыркает Джон. – Хотел бы я посмотреть, как Уолтер приготовит сливочный соус. Да тот свернется от одного его взгляда!

Он думает, дядя завидует. Мой отец признанный боец, а он только и умеет, что возиться с мукой.

Однако вслух говорит, дядюшка, я хочу обучиться твоему ремеслу, когда начнем?

Середина месяца: лорд Клиффорд осажден в Карлайле. Герцог Норфолк в Ампхилле, с ним Генри Куртенэ, маркиз Эксетерский. С маркизом (о чем тот не подозревает) человек, приставленный лордом Кромвелем. Норфолк получил что хотел – войско за спиной, королевский приказ в седельной суме – и все равно продолжает брюзжать в каждом письме. Письма открывает мастер Ризли и пересказывает их содержание королю.

Мятежники движутся на Йорк, мэр считает, что город расколот и не выстоит. По слухам, архиепископ Йоркский уже сбежал. Роберт Аск призвал мятежников с севера Йоркшира. Они обещают восстановить монастыри там, куда доберутся. А я вам говорил, восклицает мастер Ризли. Я говорил, когда монахи уйдут, монастыри надо сровнять с землей.

Он, Томас Кромвель, перемещается между Виндзором и Лондоном, туда-сюда, по реке или дороге, исполняя приказы короля. Плохо спит, мало ест – с тем же успехом он мог бы жить с войском в чистом поле. Даже в пути он ощущает себя в замке, запертым в королевских часах и днях. Король недоволен, когда его нет, – он все еще государственный секретарь, и все делается через него. Однако в первую очередь королю нужны монеты. Блюдами и потирами придется пожертвовать, тяжелые золотые цепи больше не вернутся в хранилище. Он, Кромвель, никогда не считал, что металл должен тускнеть или гнуть шеи вельмож, напротив, назначение золота – обращаться и приумножаться. Впрочем, говорит он Зовите-меня, этой осенью я бы не отказался от знакомства с толковым алхимиком или принцессой, умеющей прясть золотую нить из соломы.

В Виндзоре город подступает к замковым стенам, и там, где при короле Эдуарде были торговые ряды, теперь теснятся к замковому рву убогие жилища, похожие на гномьи норы. Улицы кишат торговцами, ищущими, что продать двору, ибо в пределах замка нет ни огородов, ни домашней скотины, ни даже пруда с карпами. Повозки с грохотом вползают на холм по мощеной дороге и въезжают в громадные ворота, так что благородные господа должны прижиматься к домам, пропуская возчиков. Он слышал, что в городских церквях проповедники возносят Паломникам хвалу. Он платит мальчишкам, которых сам выбрал, чтобы слушали, о чем болтают в торговых рядах, просачивались в таверны, толкались среди клиентов портовых шлюх. А после шли к священнику, проверяли, какую исповедь тот хочет услышать, а после спрашивали напрямик: эти мятежники святые? Должны ли мы пополнить их ряды, святой отец?

Намерзнув и вымокнув в пути, он просыпается разбитым. Сны его тягостны: он видит себя на пристани, другой берег реки теряется из виду. Река набухает, серая масса воды растекается вширь, полированное олово отражает серебро небес: берега не видать, потому что берега нет, потому что вода стала вечностью, потому что его плоть растворилась в ней, потому что все его истории смешались, все воспоминания стали одним.

Дядя Джон говорит, запомни, юный Томас, если задумал учиться, нечего шататься вверх и вниз по реке – ты должен всегда быть под рукой. Потому что, если к архиепископу Мортону – ныне кардиналу Мортону – прибудут гости из Рима, они не насытятся тарелкой дробленого гороха, им подавай язычки певчих птиц, сбрызнутые медом. И мы не можем сказать им, монсеньоры, к сожалению, мальчишка, который ловит жаворонков, сбежал домой в Патни, потому что его отец сегодня участвует в состязании, кто кого запинает, а сын держит его рубаху и принимает ставки.

Оставить Патни нелегко. Его тянуло назад, ему свистнуть – и вот он, легок на помине. Шайка воров, задумав ограбление, позвала его влезть в дом через окно и открыть дверь изнутри.

– Нет, – ответил он.

– Почему? – удивился вор.

– Боюсь Господней кары.

– Боялся бы ты лучше моего кулака, – сказал предводитель шайки, предъявляя кулак.

И потом, сказали они, с чего ты взял, что Господу есть до тебя дело? Не все ли Ему равно, если ты влезешь в окно Милдред Дайер, богатой вдовы, у которой всей защиты – комнатная собачка, и эту шавку мы запросто отпихнем или сломаем ей шею?

Он подумал, Богу есть дело до малых птиц. Запомнил наизусть эту строчку из проповеди. Господу есть дело до Милдред Дайер. Господу есть дело до ее собачки Пиппина.

Он сказал:

– Я вас презираю. Вы даже лужу не перепрыгните, не надравшись для храбрости, и когда-нибудь вас повесят, а мои друзья будут смотреть и хохотать, глядя, как вы болтаете ногами.

Тогда предводитель пустил в ход кулак: прижал его к стене и лупил по голове.

– Угомонись, Эдвин, он того не стоит!

Он не помнил боли, может, потому, что ее не чувствовал. Зато помнил, как воняло изо рта обидчика.

– Кто это сделал? – спросил Уолтер, когда он пришел домой побитый, а выслушав его историю, заметил: – Силы небесные! В следующий раз, когда тебя позовут на дело, откажись как положено. Скажи, что занят, – это простая вежливость.

Подрастая, он становился осмотрительнее. До определенной степени. Грешил, грешил тяжко, но знал, когда грешить. Он видел, как насиловали женщину, но не вмешался. Видел, как выдавили глаза одному малому, видевшему то, чего видеть не следовало: Исусе, не проще ли было отрезать ему язык? Однажды он спросил Уолтера по поводу особо мерзкой затеи, в которой не желал участвовать:

– Отец, ты отличаешь добро от зла?

Лицо Уолтера потемнело. Впрочем, ответил он довольно мягко, учитывая обстоятельства:

– Сынок, вот что я отличаю: добро – это когда ты схватил свое и был таков, а зло, когда тебе успели навалять. Чему и тебя вскоре научит жизнь, если не желаешь учиться на примере отца.

Покуда он посасывал костяшки пальцев, вор Эдвин сказал:

– Это тебе подарочек от меня, малый. Можешь приходить за наукой: ради тебя дьявол не станет марать лапы.

Шестнадцатого октября мятежники берут Йорк – второй город в королевстве. Англия рушится, словно соломенная хижина.

Когда доставляют новости, он в Лондоне, пытается наскрести десять тысяч фунтов для Норфолка – заплатить солдатам. От Ризли приходит весть: король хочет его видеть как можно скорее. Еще одна записка, и еще одна…

Когда он прибывает в Виндзор, его обступают угрюмые советники. Король молится. У себя? Нет, сегодня он взывает к Господу из величественной часовни Святого Георгия.

Епископ Сэмпсон говорит:

– Кромвель, он ждет вас.

– Но вы ему сказали? Что Йорк взят? – Только сейчас до него доходит, что они могли оставить эту новость ему.

Но нет, королю сообщил Рейф, который сейчас с ним.

Оксфорд говорит:

– Вряд ли король очень сильно винит вас, милорд.

За то, что Йорк пал? Он-то здесь при чем? Но кто-то же должен быть виноват…

Лорд Одли говорит:

– В последние недели даже Вулси едва ли сумел бы изменить направление ветра.

Вы уверены? Вулси не сбежал бы из Йорка, как нынешний архиепископ.

Он говорит:

– Ни один мятежник не посмел бы высунуть носа на расстоянии в сто миль от милорда кардинала. А если бы посмел, получил бы достойный отпор.

Теперь в часовню. Он проталкивается среди советников:

– Идемте, Зовите-меня.

Шагая за ним, Ризли спрашивает:

– Смерть сделала кардинала неуязвимым, сэр?

– Похоже на то.

Впрочем, больше Вулси с ним не беседует. С самого возвращения из Шефтсбери он лишен компании и совета. Кардинал перепрыгивает с облачка на облачко, там, где мертвые праведники хихикают над нашими просчетами. Умершие увеличиваются в наших глазах, мы же, напротив, кажемся им муравьями. Они смотрят из тумана, словно мистические звери со шпилей, реют над нами, словно флаги.

Король в часовне, высоко над скамьями рыцарей Подвязки. Он поднимается по узкой винтовой лестнице, и его сердце сжимается. Он знает, что отсюда король смотрит на своих предшественников, на убитого короля Генриха – шестого из носивших это имя – в его гробнице.

Он ныряет под низкую притолоку. Король стоит на коленях, спина прямая, и, очевидно, молится. Сзади, насколько возможно далеко, преклонил колени Рейф. На лице просительное выражение; когда он, лорд Кромвель, проходит мимо, Рейф надвигает шляпу на глаза.

На полу подушка, все лучше, чем голые доски. Некоторое время он молча стоит на коленях за спиной своего монарха.

Во Флоренции, вспоминает он, я играл в кальчо – многолюдную игру, больше похожую на рукопашную. Юноши из хороших семейств выставляли два-три десятка самых дюжих слуг. Его, бешеного англичанина, извиняло лишь то, что, плохо зная тосканский, он не понимал правил.

Он слышит королевское дыхание, король вздыхает. Генрих знает, что он здесь, его выдает дрогнувшая мышца на загривке.

Спустя десять минут ты в крови, мяч в соплях и песке, ты задыхаешься, ноги дрожат, ступни превратились в клей, кто-то выдрал из твоей головы клок волос, но, если ты схватил мяч, остальное не важно. Ты бросаешься вперед, прижимая мяч к себе, гул одобрения с крыш, но ты не успеваешь пробежать и десяти шагов, как тебя подрезает такой же вопящий безумец.

Генрих кладет руку на темя, словно прихлопывает комара. Его священная голова полуоборачивается, взгляд настороженный.

– Сухарь?

Звучит как начало молитвы, хотя вряд ли из этой молитвы выйдет прок.

Он ждет. Король глубоко вздыхает. Стонет.

Матерь Божья, как все болит после игры, но на поле не чувствуешь ничего.

Генрих крестится и пытается встать. Интересно, примет протянутую руку или укусит?

– Йорк? Как Йорк мог пасть? – Когда король обращает к нему лицо, в глазах отчаяние. Словно кто-то разрубил его пополам и в расщелине обнажился мозг.

Рейф в полумраке встает с колен.

Он хватает подушку с пола, на ней золотом вышито на темно-красном: «ГА-ГА». Henricus Rex. Anna Regina[45].

Рейф выдергивает у него подушку, словно горячий пирожок.

Будь мы во Флоренции, я пинком зашвырнул бы эту подушку выше Санта-Кроче, словно мяч. Вместе с памятью о ней.

Король говорит:

– Сегодня я обедаю в главной зале.

– Ваше величество.

– Я должен предстать во всей… – король запинается, – во всей красе, понимаете? Где «Зеркало Неаполя»?

– В Уайтхолле, сэр.

Он думает, Генрих скажет, вызовите стражников и доставьте сюда. Короля не волнует погода и расстояния. Он хочет блистать перед своими подданными в огромной жемчужине и алмазе из сокровищницы Франции.

– В Уайтхолле? – переспрашивает Генрих. – Ладно, не важно. – Кажется, ему достаточно вспомнить об этой драгоценности, чтобы ощутить подъем.

Когда французский король просит вернуть алмаз, Генрих всегда отвечает: «Передайте Франциску, что мои притязания на Францию сильнее его. Однажды я потребую больше, чем драгоценности».

– Пусть играют трубы. – Голос Генриха теряется в пространстве часовни. – Рейф, где вы прячетесь? Мой долг и моя любовь отданы королеве. Если она наденет рукава с моей монограммой, которые Ибгрейв прислал в июне, я буду в парном дублете.

Внизу под ними – в зеркале времени – рыцари ордена Подвязки рыдают на своих скамьях, их черепа громыхают в украшенных перьями шлемах. Однако король расправляет плечи, задирает подбородок. Позже Рейф скажет: «Достойно восхищения, как он принял весть о падении Йорка. Можно подумать, получил тысячу фунтов, а не зуботычину».

Его одолевают посланцы, и он вынужден просить Рейфа шепнуть королю на ухо, что обед он пропустит. Говорят, мэр Йорка вывез городскую казну, но сумеет ли он ее сохранить? Теперь Паломники станут грабить богатых горожан. В Йорке сорок приходских церквей и дюжина больших монастырей, не тронутых палатой приращений. Он давно знал, что это место кишит папистами, но где был бы ваш Йорк и другие большие города, чье богатство основано на торговле шерстью, если бы он не умасливал императора, уговаривая не закрывать порты, и не защищал вас перед Ганзейским союзом? Если он встретит Аска, обязательно спросит, неужто в интересах севера грозить тому, кто несет вам благосостояние?

Он говорит Рейфу:

– Хорошо, что шотландский король во Франции. Иначе он непременно вмешался бы.

Из Парижа доносят, что Яков еще не женился, но делает много покупок.

Рейф говорит:

– Яков оставил вместо себя королевский совет. Наверняка они обдумывают такую возможность. Не знаю, отважатся ли объявить нам войну.

Им не нужно ничего объявлять. В кальчо никто не объявляет войну. Однако потери неминуемы: поле, усеянное зубами и (он про такое слышал) глазами. Никто никого не хочет зарезать, но порой игрокам случается напороться на чужой нож.

Письма дописаны. Он присыпает бумагу песком. На сегодня довольно.

– Я голоден, Зовите-меня. Возможно, еще не поздно присоединиться к нашему государю.

В углу главной залы, где слуги бахвалятся друг перед другом, он видит Кристофа, который усердно мелет языком. Якобы его хозяин был в Константинополе, где давал советы султану. В его дворце, спрятанном в извилистых переулках столицы, надушенные опахала разгоняли воздух, а пышнотелые одалиски возлежали на оттоманках в чем мать родила, не утруждаясь никакой работой, а лишь наматывая локон на пальчик в ожидании, когда Мустафа Кромвель явится домой потребовать свой шербет и своих девственниц.

В Виндзоре за окнами тусклый свет, а вокруг короля его ближайшие советники в мехах: лорд-канцлер Одли, Джон де Вер, граф Оксфордский, епископ-другой. По правую руку королевы леди Мария. На него не смотрит, только слегка поджала губы. По другую руку королевы сидит маркиза Эксетерская Гертруда Куртенэ. В ее обязанности входит подавать королеве чашу для омовения рук, буде таковая понадобится, а леди Мария должна держать салфетку. Оглядев залу в поисках свиты Гертруды, он ловит взгляд Бесс Даррелл.

Он подходит к королю. Вместо «Зеркала Неаполя» на шее Генриха алмаз грубой огранки размером с крупный грецкий орех. На дублете темно-алого атласа – инициал королевы в золоте и жемчугах. Рукава Джейн, такого же цвета, сверху донизу расшиты инициалом Генриха: «Г. Г.», снова «Г».

Не глядя на него, Генрих протягивает руку за депешами. Король поглощен невероятной историей, которую – кровь Христова, а этот откуда взялся? – с присущей ему развязностью излагает мастер Секстон, шут.

– Я думал, вы запретили ему бывать при дворе.

Генрих настороженно улыбается:

– На самом деле я надрал ему уши. Но бедняге больше нечем зарабатывать на хлеб. Уилл Сомер болен, у него колика. Я посоветовал ему масло горького миндаля. Вроде бы итальянское снадобье?

Секстон гарцует по полу, напевая:

  • Наш славный Вилли приболел,
  • Теперь бедняжка не у дел.

Король говорит:

– Вы еще не обедали? Прошу за стол.

– А руки он вымыл? – орет шут. – Твое место ниже, Том. Где тут стол для стригалей? Где стол для сыновей кузнецов? Ступай, не задерживайся, пока не доберешься до Патни.

– Мастер Ризли, – говорит король, – мой писец. Садитесь.

– Кто, Ризли? – вопит Секстон. – Моя чернильница, мой пачкун, моя клякса? Леди, приголубьте его петушка, и он выпустит струю чернил. Скажи-ка, Пачкун, где твой дружок Рич? Как его кличут, сэр Кошель? Сэр Мошна или сэр Мошонка?

Зовите-меня краснеет. Занимает место за столом. Сейчас король остановит зарвавшегося шута, Генрих не любитель подобных скабрезностей, особенно когда рядом жена и невинная дочь. Разумеется, дамы не поймут шутку. Грегори называл Рича «Кошелем», но Грегори был тогда ребенком и не имел в виду ничего неприличного. Хочется верить.

Секстон подкатывает к ним:

– Что, Кошель нынче среди Паломников? Возможно, мы его больше не увидим, хотя это вряд ли заставит тебя рыдать, не правда ли, Пачкун? Нет, Пачкуну не нужны соперники – он будет счастлив, если мятежники сварят и сожрут Кошеля и выплюнут то, что не смогут переварить. Всем известно, что он предал Томаса Мора. Удивляюсь, что джентльмены с ним разговаривают. – Он оглядывает честную компанию – Удивляюсь даже, что Кромвель с ним разговаривает.

Кто-то необдуманно прыскает от смеха. Король хмурится. Но мастер Секстон разошелся не на шутку:

– Ваше величество, народ просит хлебушка. Почему бы не отдать им Сухарика?

Королева прикрывает рот рукой. На рукаве вспыхивают инициалы: «Г. Г. Г.». Леди Мария прилежно всматривается в скатерть, словно та нуждается в штопке.

Генрих говорит:

– Этот наглец невыносим, но вы не должны принимать его слова всерьез, милорд.

– Паломники тебя схрумкают! – орет Секстон. – Будут пережевывать, пока ты не превратишься в муку.

Король говорит:

– Не отвечайте, это его только раззадорит.

– А если придет император, тебя покрошат и зажарят. Будешь шкварчать, как еретик Тиндейл.

Невозможно ослушаться короля, но он не выдерживает:

– Мы не знаем наверняка, что Тиндейла сожгли.

– Да я отсюда чувствую вонь, – говорит Секстон.

При свечах Бесс Даррелл словно невесомый дух. Мысленно он расставляет ей платье, чтобы поместить в утробу ребенка, которого никогда не было.

– Милорд хранитель печати, – приветствует она его. – Ночной порой крадется мимо дамских опочивален.

– Смотрите на меня как на государственного секретаря. В этом качестве для меня нет запретных мест.

Она смеется:

– Итак, ваш друг при дворе. – Она говорит о Марии. – Опасно иметь таких друзей.

– В каком смысле?

Он притворяется недалеким, хочет услышать последние сплетни.

– Она считает, что однажды вы сделаете ее королевой. Что вы заключили соглашение. Разумеется, не на бумаге.

Едва ли это можно назвать соглашением, невозмутимо замечает он, но Бесс возражает:

– Не отмахивайтесь от подобных слухов. Они принесут вам уважение в глазах Полей и Куртенэ, а оно вам когда-нибудь пригодится.

– Они решили, что Тюдорам пришел конец? Говорили об этом?

– При мне никогда. Однако моя хозяйка Гертруда надеется, что король уступит советам и передаст управление в руки честных людей. Если бы оскорбление лорда Кромвеля считалось изменой, вы могли бы повесить ее завтра.

– Я мог бы перевешать половину знати. Хорошо, что ваша маркиза при дворе, под нашим присмотром. Хотя я предпочел бы кого-нибудь поприятнее.

– Кого же? – поддразнивает она. – Мег Дуглас?

– Разумеется. Мне так нравится Мег, что я предпочитаю держать ее под замком. Но скажите, Мария секретничает с вашей хозяйкой?

– Мария ни с кем ни о чем не разговаривает. Выжидает.

На очаровательном личике Бесс написан интерес, глаза горят. Ждет, что он заговорит о правах Марии и погубит себя? Он не исключает, что эта молодая женщина ведет двойную игру.

Он отворачивается:

– Куртенэ вас не обижают? Не попрекают Уайеттом?

Она кладет ладонь на живот:

– Нет никаких доказательств, что он здесь был. Куртенэ не упоминают его имени.

Он думает, куда им, разве они могут вообразить себе Уайетта?

Бесс говорит:

– При дворе ходят стихи, способные его погубить. Потому что весной он был с вами, а не с Болейнами.

  • Хожу с улыбкой напускной,
  • Когда на сердце боль и злость;
  • Я в дождь укрылся с головой,
  • Другие ж вымокли насквозь.

– Кровь, – продолжает она. – В наши дни кровь льется с неба. Они думают, он бросил друзей умирать. Интересно, где сейчас эти пятеро джентльменов? И кстати, где сейчас Уайетт?

– С армией короля. Не могу сказать точнее, мы словно две планеты, сошедшие с орбит. Но я слышал, он и его кентские молодцы не посрамили себя на поле брани. Разве он вам не пишет?

– Пишет. Но вы же его знаете. Не ставит даты, не указывает места, не хочет себя к ним привязывать. Никогда не добавляет обычного: «Кланяйтесь моим друзьям» или «Вы навеки владеете моим сердцем».

– Не сомневайтесь, владеете. Кто не даровал бы вам грамоту на владение?

Она бросает улыбку через плечо и растворяется в темноте так же стремительно, как появилась. Он трет пальцы, словно пытался схватить ее за край одежды, а поймал паучью сеть.

Он почти успевает дойти до собственной двери, но навстречу выступает другая женщина со свечой в руке. Джейн Рочфорд строга и бодра, словно спешит к заутрене.

– Кромвель? Где вы ходите? Она хочет вас видеть.

– Королева? В такой час?

– Леди Мария. – Рочфорд смеется. – Вылитая дочь своего отца. Если ей не спится, почему другие должны спать?

На Марии отороченный мехом халат из темно-красной парчи.

– Надеюсь, вас держат в тепле, – говорит он. – И хорошо кормят.

Он велел слугам искоренить сквозняки и не жалеть дров: хлеб, вино и вареное мясо приносят Марии каждый день на рассвете.

Она говорит:

– Теперь мне не нужен сытный завтрак. Если помните, я не могла обедать вместе со всеми в большой зале и сидеть ниже маленькой Элизы. В те дни, когда я была лишена титула, а Элизу называли принцессой.

Она не предлагает ему сесть, да он и не собирался.

Он говорит:

– Мы так долго трудились вместе, что я успел забыть некоторые из наших проказ. Я должен спросить, миледи, никто не пытался склонить вас на сторону мятежников?

– Мятежники могут выступать с моим именем на устах, но я им позволения не давала.

Что означает, да, пытались. И когда он подается вперед – он, лорд Кромвель, – она не двигается с места, только рывком соединяет полы халата, пряча белизну ночной рубахи, и тут же убирает руку, словно поняв, как нелепо выглядит ее жест. Он так близко, что может коснуться ее халата, но, разумеется, этого не делает.

– Вижу, вам с королевой пришелся по душе этот темно-красный. Он из Генуи?

– Да. Королева послала своего брата Эдварда в Хансдон привезти мои платья. Я сказала, что благодаря щедрости моего отца у меня хватает платьев, но он умолял сказать, чего бы мне хотелось. Эдвард Сеймур – истинный джентльмен. Какая жалость, что он еретик.

– Эдварда, как и всех нас, направляет король.

Господи помилуй, думает он, она изнемогает. Жаждет прикосновения, но ее положение не позволяет ей поддаться слабости.

Она говорит:

– Я слышала, совет обсуждал мое замужество. C молодым герцогом Орлеанским.

– Его обсуждают французы – вряд ли этим занят совет.

Французы не примут Марию, если Генрих не сделает ее наследницей. Чего, разумеется, король делать не намерен. Однако, если компромисс будет достигнут, брак с французом навсегда отдалит ее от императора и испанцев. Поэтому мы договариваемся.

Он говорит:

– Полагаю, вам хотелось бы жениха-испанца.

Она медлит с ответом.

– Отец так добр, что никогда не выдаст меня замуж против моей воли.

Отвечай на вопрос, думает он. Она, словно невзначай, оборачивается к нему спиной.

– Ваша забота обо мне была поистине отеческой.

Он видит ее лицо в зеркале, но она этого не замечает. Кто-то убедил ее, что мы связаны, пусть только молвой. Она меня предостерегает. Что ж, думает он, а я предостерегаю ее.

– А вам не хотелось бы выйти за англичанина?

– За кого? – выпаливает она.

Она смотрит на него сквозь зеркало. У нее перехватило дыхание. Вот пусть и не дышит некоторое время.

Нет ничего хуже, чем беспокойный ужин. Он слышит, как дождь стучит по свинцу. «Другие ж вымокли насквозь…» Еда камнем лежит в желудке, он идет к письменному столу – прибыли свежие новости из Йоркшира, – но обнаруживает, что думает о своей роскошной кровати. Король пожаловал ему пурпурные покрывала и занавески с серебряным шитьем, украшенные королевским гербом. Словно любовник, Генрих говорит ему: ты мой, бодрствуешь ты или спишь. На эти деньги можно содержать кавалерийский отряд, но Генриху нравится думать, что он достоин королевского дара. Он зажигает вторую свечу и зовет Кристофа развести огонь в камине. Он уже использовал свою долю дров и угля, выделяемую всем придворным, но плевать на расход, скажи им, что это для меня, а кто будет против, можешь с ними не церемониться.

Кристоф ухмыляется. Прислать Рейфа, чтобы с вами поговорил? Или хотите, чтобы вам спели? Он отвечает, нет, нет, нет, дела не ждут, но затем кладет голову на руки и, кажется, клюет носом. Он не здесь и не там: только что его освещал неверный отсвет камина, и вот солнечные лучи заливают Темзу у Ламбета, сорок лет назад, но что такое сорок лет в жизни реки?

Я отложил для тебя, говорит дядя Джон. Есть надо теплым. Слишком горячее или слишком холодное – и ты не почувствуешь истинного вкуса. Повар должен учиться. Нельзя вечно учиться на объедках.

На белой тарелке ароматный заварной крем. Он уже видел крыжовник, маленькие пузырьки зеленого стекла, кислые, как монах в постный день. Нужны свежие яйца и кувшин сливок, и только князь церкви может позволить себе сахар.

Дядя стоит над ним. Крем колышется, сладкий и пряный.

– Мускатный орех, – говорит он. – Мускатный цвет. Душистый тмин.

– А теперь попробуй.

– И розовая вода.

Улыбка Джона как благословение.

– На свете нет ничего зеленее английского лета, Томас. О нем англичане тоскуют на чужбине. И видят такую миску во сне.

На шелковом пути; в опаленных зноем степях, где за три дня не сыщешь ни источника, ни ручейка; в укрепленных городах варваров, где яичницу можно жарить на раскаленных солнцем камнях; во дворцах на краю карты, где линии расплываются, а бумага махрится. Клянусь Матерью Божьей, восклицает путешественник, клянусь девственностью святой Агаты, хотел бы я оказаться в Ламбете с тарелкой крыжовенного крема и ложкой!

Он трясет головой. Крему кое-чего недостает… Он представляет себя спустя сорок лет на месте, где стоит Джон. Он главный повар, облачен в бархат и даже не подойдет к мешку с мукой или раскаленному маслу. В руке бумаги, он раздает указания, и под его присмотром мальчишка, очень похожий на него, стряхивает миндальные лепестки в латунную сковороду, чтобы затем посыпать ими крем.

Потом можно сбрызнуть его парой капель ликера из цветов бузины.

У мальчишки, как у него, кудрявая голова, ободранные костяшки, ноги мерзнут на каменных плитах пола. На нем залатанный джеркин невнятного цвета. Под джеркином отпечатки отцовских пальцев: синяки меняют цвет от темно-фиолетовых осенних ягод бузины до ее бледных желтоватых цветков.

Все его тело пестрит синяками. Уолтер такой, говорит Джон, не может не драться. Весь в нашего папашу, упокой его Господи.

Если встать утром в конце июня, когда солнце высушит росу, можно сорвать лучшие соцветия бузины с верхних веток, орудуя палкой с крючком, или позвать знакомого великана. Дома высыпаешь их горстями на выскобленный стол. Вдыхая медовый аромат, перебираешь кончиками пальцев, выискивая самые красивые кисти. Мажешь каждый лепесток яичным белком. Если затем обмакнуть цветки в сахар, который у слуги богатого господина всегда под рукой, можешь хранить их до следующего года. И тогда безрадостным ноябрьским днем, когда кажется, что лето не вернется никогда, укрась торт засахаренными лепестками, пятиконечными звездочками – верный способ заставить вспыхнуть глаза леди или возбудить пресыщенное королевское нёбо.

Девятнадцатого октября мятежникам сдается Гулль. В Донкастере мэра и видных горожан насильно приводят к присяге. В виндзорской часовне мертвые рыцари на скамьях ордена Подвязки съеживаются от стыда в приступе колики, которую не излечить никаким миндальным маслом: внутри шлемов стонут графы Ланкастерские и графы Марки, Богуны и Бошаны, Моубреи и де Веры, Невиллы и Перси, Клиффорды и Тэлботы, Фицаланы и Говарды, и сам великий слуга государства Реджинальд Брей. Мертвых больше, чем живых, почему они не могут сражаться?

Когда опускается вечер, сизый свет растворяется в северных окнах, реку втягивает в темноту, словно во всемирный океан. Южные окна закрыты ставнями, дворы опустели, стража сменяется у подножия лестницы. Вносят свечи; отражаясь в зеркалах, канделябры дробят мерцающий свет. Внутренние покои короля сияют, словно шкатулка с драгоценностями.

Король говорит:

– Я помню, как умер мой отец… Епископ Фокс подошел ко мне на вечерней службе: «Король, ваш отец, скончался. Боже, храни ваше величество». Я спросил, когда отлетела его душа? Фокс не ответил. Я догадался, что отец лежит неприбранный, остывая в смертном поту, пока его советники беспрепятственно строят козни. Еще два дня министры делали вид, будто он жив.

И были правы, думает он. Готовились к плавному вступлению на престол нового короля.

– Подумайте, как им пришлось притворяться, – говорит король, – расхаживая по Гринвичу с каменными лицами. – Я бы так не смог, я человек прямой, чуждый притворства. Видите, милорд, даже готовясь передать мне власть, мои советники уже лгали мне. Как только вы становитесь королем, больше никто не говорит вам правды.

– Я мог бы…

– Вы могли бы смягчить правду. Сказать то, что, по вашему разумению, я способен вынести. Хотя я не скажу: «Милорд, я хочу знать неприкрытую правду». Такого я не потребую. Как любому человеку, мне свойственно тщеславие.

Он боится, что Грегори прыснет со смеху.

Генрих говорит:

– Мне оставалось два месяца до восемнадцати, поэтому мою бабку назначили регентшей. Но уже в день середины лета нас с Екатериной короновали вместе.

Сегодня в покоях короля поют по-испански: мальчишка завел песнь о войне с маврами, скорее меланхоличную, чем воинственную. Мавританскому королю доставляют послания: храни вас Господь, ваше величество, плохие вести. «Las nuevas que, rey, sabrás no son nuevas de alegría…» [46]Нотная запись непривычная, партия певца прописана алыми чернилами.

Генрих говорит:

– Когда ребенок сидит на стуле, его ножки болтаются в воздухе. Вы улыбаетесь и жалеете кроху. Вообразите, что вы юноша, севший на трон… вы чувствуете себя так, словно ваши ноги болтаются, как у того ребенка…

Он видит, что Грегори улыбается. Думает о Хелен, тогда еще не жене Рейфа, как она привела своих деток и усадила на скамью в Остин-фрайарз и их ножки торчали вперед.

Король говорит:

– Мой отец говорил, самым явным знаком того, что Господь благословил его правление, было рождение принца вскоре после его женитьбы на моей праведной матушке. В январе они сочетались браком, в сентябре Артур уже лежал в колыбели. Вы же понимаете, не грех разделить ложе, если вы помолвлены, а если и грех, за него легко получить отпущение. Господь наградил их многочисленным потомством. Я помню нас всех в Элтеме в большой зале, когда нас посетил Эразм.

– Упокой Господь его душу, – говорит Грегори. Он надеется, что Эразм не восстанет из мертвых, не напишет еще книг.

Король осеняет себя крестным знамением, драгоценные камни ловят свет.

– Я был тощим восьмилетним мальчишкой, склонным к наукам. Сидел под балдахином, справа сестра Маргарита, десяти лет, уже обрученная с шотландским королем. По другую сторону моя сестра Мария, белокурая, как ангел. Эдмунд был еще младенцем, – вероятно, его держала на руках какая-нибудь знатная дама. Была еще одна сестра, Элизабет, но она умерла в три года, я совсем ее не помню, но говорили, красотой она не уступала Марии. Очень жаль, ее брак мог принести выгоду королевству. Эдмунд ненамного ее пережил. И Мария умерла. И Артур. Остался только я. И Маргарита, далеко за границей.

Трудно сказать, жалуется король или поздравляет себя. Его губы измазаны сладкой и крепкой мальвазией, король выпил не один кубок, он вытирает рот салфеткой, взгляд устремлен вдаль.

– Никто не может представить, какая тяжесть лежит на плечах короля, – говорит Генрих. – Всю жизнь быть государем, знать, что на тебя смотрят как на государя, быть образцом добродетелей, сдержанности, усердия в науках. Иметь ум живой и в то же время обладать мудростью Соломона. Радоваться тому, чем другие стараются тебя радовать, иначе прослывешь неблагодарным. Смирять желания, забыть, что ты человек, и помнить лишь о том, что ты король. Ни минуты праздности, дабы меня не увидели праздным. Вечная готовность доказать, что я достоин, что я заслуживаю места, на которое поставил меня Господь… Однажды в юности я бахвалился перед послом своей ногой: «Разве у французского короля такие икры?» И мои слова ему передали, и вся Европа смеялась надо мной, тщеславным мальчишкой, и, несомненно, смеется до сих пор. Но в молодости я часто задавался вопросом: если Господь создавал Франциска с большим тщанием, чем меня, к кому из правителей Он более благосклонен?

Томас Мор однажды спросил, можно ли быть другом королю? Он думает, когда я впервые увидел Генриха, это было как в басне «Лев и Лиса». Я затрепетал от одного его вида. Однако во второй раз я подобрался чуть ближе и присмотрелся. И что я увидел? Его одиночество. И, как Лиса, шагнул вперед, и вступил в разговор со Львом, и никогда больше не оглядывался.

Король говорит:

– Я не получил никакой выгоды от брака моей сестры Маргариты с шотландцем. Сплошные заботы и вечные расходы. И дочь выросла под стать матери, затеяв интрижку с Правдивым Томом.

Он надеялся, что король смилостивится над Мег Дуглас и переведет ее из Тауэра в не столь строгое заточение, но, очевидно, сейчас не время поднимать эту тему.

– На севере говорят, вы хотите на ней жениться.

Грегори захвачен врасплох:

– Что?

– Нет надобности отпираться, – говорит король. – Я всем говорю, что Кромвель на такое не осмелится. Даже в мечтах.

Он чувствует, что должен поддакнуть:

– Я и впрямь не осмелюсь.

Король спрашивает:

– Знаете, говорят, будто прежний шотландский король не пал при Флоддене. Люди верят, что он покинул поле боя и уплыл паломником в Святую землю. Его видели в Иерусалиме.

– Только в фантазиях, – отвечает он. – Разве лорд Дакр, знавший короля, не видел его обнаженных останков? Да и милорд Норфолк скажет вам, что в дыры плаща, куда короля поразили мечи, можно было просунуть кулак.

Генрих говорит:

– Тогда я побеждал во Франции, поэтому ничего сказать не могу. Однако я гадаю, умирают ли правители так же, как простые люди. Я чувствую, отец смотрит на меня.

– В таком случае, сэр, он видит ваши трудности и восхищен вашей решительностью.

– Откуда мне знать? Если мертвые могут нас видеть, их не радует, как изменился мир, который они знали. Как и то, что их власть больше не в почете. Отец Норфолка считал своей заслугой победу при Флоддене, но в Дареме за победу благодарят святого Катберта. А теперь идут за его знаменами.

Король машет рукой лютнисту:

– Спасибо, оставь нас.

Мальчишка запихивает ноты в сумку и убирается восвояси. Король берет свою лютню. О сияющая луна, свети мне до утра… Ay luna tan bella, освети мне путь к сьерре. Генрих говорит:

– Я любил Екатерину. Вы знали? Что бы ни случилось потом.

Он думает, если Генрих забудет слова, здесь я ему не помощник. Хотя, скорее всего, луну скроют облака. Дамы смотрят с башен Альгамбры. Всадники гарцуют внизу на белых жеребцах с позолоченными копытами, на копьях плещут вымпелы. Вся труппа, мавры и христиане, вереницей исчезает в древней тьме золотым проблеском на фоне ночи: города подвергаются осаде и сдаются, воины вспыхивают и сгорают в любовных кострах.

Генрих поет: «Я смуглянка молодая, роза без шипов». Говорит:

– Екатерина клялась, что любит меня. Почему же она пыталась меня погубить?

Он не отвечает. Он научился молчать, но с лучшим результатом, чем Мор.

Король останавливает на нем взгляд:

– Дети, умершие в ее утробе, думаю, они не хотели рождаться, приходить в этот недобрый мир. Но куда они ушли? Говорят, нет спасения для некрещеных. Некоторые считают, Господь не способен на такую жестокость. Бог не так жесток, как люди. Бог не зашьет человека в коровью шкуру и не спустит на него собак.

Оказывается, Джон Беллоу выжил. Ричард Кромвель видел его, подлатал и снова приставил к службе. Он и вправду попал в плен, где с ним не церемонились, и в Луте был посажен в колодки. Но никто Беллоу не ослеплял и не травил собаками. Он надеется, никто не рассказал Беллоу, какой смертью тот якобы умер. Услышав такое, недолго утратить веру в ближнего.

Советники прежнего короля, думает он, знали торговлю и закон. Брей умер в своей постели, но его протеже Эмпсона и Дадли схватили до того, как они узнали о смерти старого короля. В апреле, на рассвете выдернули из дома и протащили в тюрьму по Кэндлуик-стрит и Истчип. Якобы они стягивали в столицу войска, замышляя взять в плен молодого Генриха. Вздорное обвинение. Их сгубила человеческая ненависть. Эти двое были недобрыми ангелами короля, но, Бог свидетель, наполняли его казну.

Порой, исполняя свои обязанности, он ощущает приступ острого ликования – он, Кромвель, лорд – хранитель малой печати. Однако никогда не признается в этом: ему непременно напомнят о переменчивости фортуны. Взять его собственную жизнь – разве нужны другие примеры? Он говорит Рейфу, из тщеславия мы делаем вид, будто можем предвидеть каждый наш шаг. Но когда кардинал пал, я стоял перед лордами Англии, как голенький младенец, ожидая, что меня выпорют. Я послал тебя подмазать Норфолка. «Если мастер Кромвель получит место в парламенте, он сможет сослужить вашей светлости хорошую службу». Господи, говорит Рейф, я думал, он даст мне пинка и я буду лететь до самого Ипсвича.

Есть время для молчания. Есть время, когда надо выговориться. Он увидел, в чем нуждался Генрих, и удовлетворил его нужду, однако правитель не должен знать, что в тебе нуждается, – ему не понравится быть в долгу перед своим подданным. Подобно министрам прежнего короля, он денно и нощно трудится во благо своего господина. Итальянец Никколо говорит, что государь, имея такого слугу, должен относиться к нему с уважением и добротой, оказывать ему почести и осыпать его богатством. Возможно, когда книгу переведут на английский, наш король ее прочтет.

В Сиене есть фреска: на стене изображена аллегория Доброго правления, и каждый может видеть, как выглядит Мир. Это женщина, светловолосая, с косами. Головой она оперлась на руку, повернутую так, что видна нежная кожа на внутренней стороне. Платье на ней из такой легкой ткани, что, соскользнув с груди, струится вдоль тела, собираясь в изящные складки там, где тайна скрыта между расслабленными, раздвинутыми ногами. Ее ступни босы – умные, словно руки.

На противоположной стене Дурное правление схватило Мир за волосы, и та с криком упала на колени.

Он вспоминает громадные кувшины во Флоренции, их прохладный изгиб под рукой. Они как будто переговаривались промеж себя, незаметно подвигаясь друг к другу и издавая звон. Масло и вино в гулких кувшинах; хлеб и вино, тело Господне; разломленные белые пшеничные буханки на столах богачей, в то время как бедняки едят ячмень и рожь. В Виндзоре джентльмен приносит еще свечей, их отблеск пробегает по потолку, словно вторжение херувимов. Король сверяется с песенником. Он поет, что сгорает непрестанно; он прекрасная горянка, мучимая неразделенной любовью, дева из Эстремадуры.

Они с Рейфом переглядываются. Рейф, который хорошо знает испанский, озадачен, как и он. Генрих говорит:

– Сухарь, вы беседовали с моей дочерью? Знаете, что французы ее сватают?

– Их предложения неискренни и к тому же оскорбительны. Французы считают, что у вашего величества не будет сыновей, хотя они у вас наверняка будут.

– Напишите Гардинеру, пусть скажет Франциску, что мы не заинтересованы. – Генрих вновь склоняет голову над лютней. – Хотя, возможно, нам стоило бы выдать ее замуж, пока она совсем не увяла. Мария пошла не в мать. В ее годы Екатерина была красавицей.

Зовите-меня говорит:

– Должно быть, у французов есть шпионка среди фрейлин королевы. Клянусь, они знают, когда у нее женские дела.

– Джейн Рочфорд, – говорит он.

– Вы это знаете, сэр?

– Нет, – отвечает Рейф. – Но лорд Кромвель человек азартный.

На ужин пироги с миногой, мерланг, суффолкский сыр и фазаны, добытые их соколами. Встаешь из-за стола, и тебе кажется, что ты пировал у сказочного волшебника. Думаешь, что пробыл в королевских покоях два часа, а выйдя, обнаруживаешь, что минуло семь столетий.

На третьей неделе октября лорд Дарси сдает мятежникам Понтефракт. Знатных вельмож, которые там укрывались – среди них сэр Уильям Гаскойн, сэр Роберт Констебль, а также Эдмунд Лир, архиепископ Йорка, – заставляют принести присягу Паломника.

Ему поступают известия из Европы. Французские советники папы убеждают того воспользоваться ситуацией и обнародовать буллу об отлучении. И тогда любой подданный Генриха будет волен примкнуть к повстанцам. Он говорит Рейфу:

– Скажи джентльменам короля, и пусть передадут друзьям: если я обнаружу, что кто-нибудь пишет в Рим, то буду считать это изменой, без дальнейших расследований. Остается надеяться, что епископ Римский не станет вмешиваться, потому что не понимает, что происходит на севере. Куда ему. Мы и сами понимаем мало. А если он слушает Поля, то едва ли отличит Понтефракт от страны Кокань.

Король посылает ланкастерского герольда в Понтефракт с воззванием. Роберт Аск не дает тому зачитать послание короля, но вежливо предлагает убираться из замка и из города. Говорит, что его Паломники не намерены отступать и пойдут на Лондон.

Норфолк перебирается из своего дома в Кеннингхолле в Кембридж, затем из Кембриджа на север. Утверждает, что от всего сердца скорбит о поступке лорда Дарси, который в родстве со знатнейшими семьями севера и вроде бы перешел на сторону мятежников. Наверняка какое-то недоразумение. Следует оставить этому вельможе путь к отступлению, дабы впоследствии он мог заявить, что его неправильно поняли.

Дарси изображает прямодушного старого воина, но по натуре двуличен. Кардинал к нему благоволил – он предал кардинала, составив список обвинений, которые распалили королевский гнев. Он клянется в верности, но последние три года только и делал, что выспрашивал у Шапюи, можно ли надеяться на императорские войска.

Престарелому лорду Тэлботу, увенчанному хвалами его верности, расточаемыми хранителем малой печати, велено отправляться в Донкастер. Пришло время дать мятежникам отпор, хотя прямых столкновений следует избегать, уклоняясь от битв доколе возможно. Важно удерживать мосты и дороги, не пропустить мятежников южнее Трента. В Виндзоре он вместе с Генрихом обдумывает, как улестить врага. Ему, злодею Кромвелю, предстоит смягчить слова короля. Обещайте что угодно, лишь бы мятежники разошлись. Посейте между ними разлад. Настройте джентльменов против слуг, крестьян против монахов. Их ничего не связывает, кроме знамени, а что такое знамя? Размалеванный кусок ткани.

Норфолк пишет, что ест и спит только в седле. На час преклонил голову, так его трижды будили, и всякий раз это были болваны с противоречащими друг другу известиями. «Не судите меня за те обещания, которые я дам мятежникам… ибо я не буду их выполнять…»

Я буду лгать, говорит герцог, ради Англии. Со следующим посыльным пришлите мне указания, как именно мне лгать. Снарядите самого быстрого гонца.

Возле Донкастера Паломники делают остановку. Герцог со своим жалким войском следует их примеру. Он плачется, что его сердце разбито: ему бы хотелось сокрушить предателей, а приходится с ними договариваться. Герцог встречается с предводителями восставших, выслушивает их жалобы, выдает охранные грамоты двум Паломникам, джентльменам, чтобы те подали королю петицию.

Итак, перемирие. Временное, непрочное… И все же я верю, говорит он своим мальчикам, что Аск дрогнет. Сердце в его груди – не сердце воина, и оно трепещет при мысли о кровопролитии. Стоит Паломникам согласиться на переговоры, и они утратят то, что толкало их вперед, – уверенность в своей грубой силе. Ноябрьские ветра продуют их шатры, местность вокруг будет все враждебнее, людям и лошадям перестанет хватать корма, за ночь вода в ведрах начнет покрываться льдом, башмаки прохудятся, порядка будет все меньше, а болезней все больше. В конце концов, наши карманы глубже, наши доводы убедительнее, наши пушки лучше. Мы станем тянуть время, придет зима, и все закончится.

За несколько часов до того, как король отправляется почивать, паж зовет четырех хранителей королевской спальни, и четыре хранителя королевского постельного белья приносят простыни. Прежде чем застелить чехол, соломенный матрац во всех местах протыкают кинжалом, не забывая молиться за короля, которому желают преодолеть все испытания предстоящей ночи. Когда ткань натянута, один из хранителей садится на кровать, со всевозможным почтением заваливается назад, подтягивает необутые ноги и прокатывает поперек кровати, а затем обратно. Если джентльмены не обнаруживают ничего колющего или торчащего, поверх чехла застилают перины и начинают колотить по ним что есть мочи – раздаются глухие удары кулака в пух. Все восемь хранителей, ступая в ногу, туго натягивают простыни и перины и, подворачивая их по углам, осеняют кровать крестом. Далее следуют меховые покрывала, мягкое шуршание и шорох, затем балдахин задергивают, и паж садится охранять постель.

Долгий день завершается. Если Генрих решает посетить королеву, до ее двери короля в ночном одеянии сопровождает эскорт. Днем король так увешан драгоценностями, что на него, как на солнце, больно смотреть. Но когда он снимает вышитый жемчугами халат, то похож на призрака в белом, и под льняной рубахой только кожа. Чтобы плодить новых королей, он должен обнажиться и проделать то, что проделывает любой бедняк или кобель. За дверью джентльмены короля ждут, когда он справится. Они стараются не думать о юной неопытной королеве, о ее румянце и вздохах и о возбужденном короле, который кряхтит и потеет. Помолимся, чтобы у него получилось. Он должен оплодотворить целую нацию. Если король не способен зачать ребенка, беда грозит каждому англичанину, и вскоре чужеземцы явятся к нам посреди ночи и наставят нам рога.

Когда король возвращается к себе, ему приносят кувшин с водой, зубной порошок, ночной колпак. В зеркале он в последний раз за день видит себя, его приветствуют смазанные черты молодого короля, которым он был когда-то, – король наших сердец, защитник веры. Теперь перед зеркалом стоит обрюзгший мужчина средних лет: «Господи, я работаю над этим и работаю над самим собой: я стал сам для себя землей, требующей тяжкого труда и обильного пота».

Грегори говорит:

– Отец, когда король разрешил мне поискать книги про Мерлина, я открыл сундук, и что же я там увидел? Три тома, на обложке соколы и буквы: «АБ». Я спрашиваю себя, знает ли об этом король?

Он подносит палец к губам.

Грегори говорит:

– Это как с женой Кранмера. Он и знает, и не знает. Все мы можем так делать, но король делает это лучше всех.

Им тоже пора в постель, но у него осталась еще одна забота.

– На кухню, – говорит он.

– Ты не наелся? – Грегори не верится.

Наверху они встречают Рейфа с бумагами в руках и завтрашними заботами в глазах.

– Я думал, ты давно дома с Хелен, – говорит он.

Рейф трет переносицу, прогоняя сон:

– А сами-то, хозяин, еще одно любовное свидание?

– Нет, но у меня есть billet doux. Норфолк пишет каждый час.

Рейф говорит:

– Вечером король сказал, если это остановит мятежников, Норфолк может пообещать, что Джейн коронуют в Йорке. Это принесет городу выгоду, поэтому они согласятся. И в крайнем случае Норфолк может предложить им парламент на севере.

– Они хотят выбить меня из колеи. Думают, за пределами Лондона Кромвель сразу ослабеет.

Рейф говорит:

– По-моему, королю не больше вашего хочется ехать в Йорк. Однако каждая неделя, которую Норфолк выигрывает обещаниями, приближает нас к зиме.

Неужто мятежники клюнут на обещания? На их месте я бы подождал их исполнения.

Рейф зевает:

– Зовите-меня составил список джентльменов, которые присягнули Паломникам. Вы знаете, что среди них лорд Латимер? Возможно, король повесит его и вы женитесь на Кейт Парр. Как ей обещали.

– Стыдись! – говорит он. – Ты же знаешь, я помолвлен с леди Марией и Маргарет Дуглас. Мне подавай невесту королевского рода.

За дверями королевской спальни выставлена ночная стража, но перед уходом из спальни джентльмены кладут у королевского ложа меч и оставляют зажженную свечу. Если враги преодолеют и этот рубеж, королю придется защищать себя самому.

В Виндзоре никогда не хватало места для кухонь, поэтому дворы утыканы временными пристройками, которые ветшают и пропускают дым со времен, когда Адам был молод. Он хочет убедиться, потушен ли огонь, чисты ли кастрюли, хочет удостовериться собственными глазами. Что толку защищать короля от мятежников, если тот сгорит из-за нерадивого слуги, который ворочает вертел? Иногда по ночам он внезапно устраивает проверки – как днем нежданным является на монетный двор Тауэра и требует взвесить золотые монеты.

Поднимается туман, он трет замерзшие руки. Ему знакомы все задние дворы, во всех королевских дворцах он знает все забытые и неохраняемые закоулки. В углу, в свете факела, он видит шута Заплатку, который кидает в стену замшевым мячом.

– Секстон? Почему ты не у себя?

Шут подхватывает мяч:

– В Заплаточном городе нет комендантского часа.

– Нечего шататься рядом с кухнями.

Шут прижимает мяч к груди:

– Никогда не знаешь, где найдешь новую шутку.

Он выхватывает у шута мяч, подкидывает вверх, ловит:

– Твоя голова, Заплатка.

Перекидывает мяч через стену, не на шутку перепугав случайного прохожего, – из темноты доносится визг.

Вернувшись, он видит стражника под своей дверью. Доброй ночи и храни вас Господь, говорит тот. Силуэты остальных стражников виднеются во всех альковах и нишах.

Кристоф ждет его возвращения. Его спаниель сопит, его мармозетка что-то лепечет, сгорбившись у очага. Когда он впервые ее принес, король сказал: «Осторожнее, лорд Кромвель, у моего отца была обезьянка, так она зубами и когтями разорвала в клочья одну из его памятных книжек. Обрывки склеили, но никто не мог понять, что там написано. Вот и вышло, что некоторые джентльмены живут в богатстве, вместо того чтобы попрошайничать на улицах, потому что отец не потребовал с них налогов, а те, кого следовало упрятать в тюрьму, сидят себе в тепле и уюте, потому что обезьянка изменила их судьбу».

– Грегори уже улегся, – зевает Кристоф и рассеянно целует его в щеку. – Не засиживайтесь, сэр.

Кристоф топает к своему тюфяку, почесываясь, стягивает джеркин. В одиночестве он – лорд Кромвель – вынимает из-под рубахи кинжал. Если какой-нибудь великан-людоед с севера влетит вверх по лестнице, защитит ли он своего сына, или сыну придется его защищать? Как говорит король, Грегори обещает стать жилистым и крепким, с острым глазом атлета и челюстью бойца, привыкшего к тяжести шлема. Но сейчас он по-детски шепчет в темноте:

– Король увидел бы книги Анны, если бы захотел. Короли способны видеть сквозь каменные стены, способны слышать слова, сказанные во времена Утера Пендрагона. Они чувствуют острее, чем обычные люди, – как паук чувствует палец, прежде чем его коснешься. Король больше зверь, чем человек, но никому не передавай моих слов, иначе их могут неверно истолковать.

Грегори падает головой на подушку.

– Могут? – переспрашивает он. – Возможно, тебе следует осмотрительнее выбирать темы для беседы. Людям рубили головы и за меньшее.

Думаешь, будто правитель живет в особых сферах, выше и чище прочих людей. Но возможно, прав Грегори и правитель вовсе не человек? Если подвести итог, получится ли человек в сумме? Правитель собран из осколков и фрагментов прошлого, пророчеств и снов его рода. Волны истории бьются внутри его, поток грозит унести его с собой. Его кровь не принадлежит ему одному – это древняя кровь. Его сны не его сны, это сны Англии: сумрачный лес, одинокая пустошь, шелест листьев, отпечаток драконьей лапы, над озерной водой появляется рука. Предки врываются в его сон, чтобы упрекнуть, предостеречь, разочарованно покачать головой. Во время коронации Бог преображает государя, его человеческие слабости исчезают, а достоинства растут; но этой вспышки света должно хватить на всю его жизнь. Мгновенное излияние благодати должно поддерживать его тридцать, сорок лет, до скончания смертных дней.

Он лежит без сна: барон Кромвель, лорд – хранитель малой королевской печати. Разум несется через долины и реки, туда, где мятежники в своих походных шатрах ворочаются во сне и проклинают его имя. Все дальше, дальше на запад, через реку Теймар, туда, где сыны Корнуолла мерно дышат в холодном поту и эль бурлит в их жилах. Где Болстер в своей пещере пускает громадные пузыри в подводных глубинах и видит во сне, как всплывает на поверхность, как меряет громадными ступнями долины и горы, переходит вброд реки, пятой обрушивает мосты. Как входит в Лондон, чтобы набросить сеть на королевских министров, свернуть им шеи и перемолоть их, как специи, для своей овсянки.

Великану не под силу вообразить, что значит быть обычного роста, не понять, каково это. Никогда не торговаться, не обманывать – зачем ему, если все расступаются, стоит хрустнуть пальцами?

В детстве думаешь, что великана надо убить, но с возрастом умнеешь. Представь, что встретил его случайно: ты собираешь хворост или проверяешь кроличьи силки, а он гуляет у входа в пещеру или лезет в гору – вырывать с корнем громадные дубы. Великаны одиноки, они не знают других великанов. Иногда им нужен кто-то вроде Джека, чтобы развлекал их, был на побегушках и учил своим песням.

Пересиль страх, не упусти удачу. Если знаешь, как разговаривать с великанами, ты можешь его околдовать. Чудовище станет твоим созданием. Он думает, ты служишь ему, а на деле ты служишь себе.

Он вертится без сна – он, лорд Кромвель. Встает, открывает ставни. Дождь. Он заслоняет ладонью свечу. Поднимает голову к потолку. Он не великан – скорее развеселый Джек. Ты оставляешь дом и направляешься на восток, пересекаешь море и думаешь, что Болстер позади, а он впереди. Куда бы ты ни прибыл, он уже там. Здесь, в Виндзоре, где набухшая Темза вздымается под твоими стенами, дождевая вода журчит в трубах и водосточных канавах, здесь после всех лет сливаются реки и соединяются дороги.

В свободные минуты он совершенствует свой греческий. Старый епископ Фишер начал изучать этот язык после семидесяти, и ему не хочется уступать мертвому прелату. Через пару лет он надеется обсуждать с богословами тончайшие оттенки смысла в переводах. На этой неделе он читает сборник писем древних философов и воинов, хотя странно, что у Александра хватало времени на письма. Наш король не любит писать сам; долгие мучения – и никакого результата. Вместо этого Генрих правит чужие рукописи и делает странные пометки на полях. Возможно, великий македонец поступал так же – отложив лиру, бормотал рабу суть послания, и раб, Томас Ризли тех дней, записывал, сидя в шатре жарким безветренным днем, и аромат ладана прогонял вонь боевых слонов.

Давным-давно в Венеции он купил эту книгу, веря, что когда-нибудь у него найдется время для учебы. Она напечатана в типографии Альда Мануция, с маркой-дельфином: чистенькая, только на одной из страниц отпечаток пальца предыдущего владельца. Иногда он размышляет, кто был этот человек и почему расстался с таким сокровищем. Возможно, умер, и наследники продали книгу, отпечаток пальца и все остальное. Возможно, утратил интерес к Античности, занялся делами и завтра утром выйдет на пьяццу с корзиной и уличным мальчишкой-носильщиком и будет выбирать оливки и тыквы, кедровые орехи и чеснок.

В детстве Томас боялся реки, высокого прилива, когда вода подкрадывалась к лодыжкам. Боялся, что река выйдет из берегов и расплещется, словно небеса над нами, – он никогда не видел моря, поэтому представлял себе это именно так. Он думал, реку следует огородить стенами или поднять берега, чтобы прохожие могли ходить по улицам, не замочив ног, и смотреть, как река поднимается. Вообразите, что он почувствовал, попав в Венецию. Внутри него встрепенулся и заплакал ребенок: «Глядите, глядите, что эта вода наделала! Я предупреждал!»

В Венеции при свете факела он видел нарисованные небеса и высоко над каналом лицо женщины в пространстве между планетами. Он вернулся разглядеть фреску при свете дня и увидел на стене целый мир с чешуйчатыми континентами и синими морями, лесами, где олени выпрыгивают из укрытий, а нимфы с птичьими головами распевают на ветках. Он видел скачущего вдаль разодетого всадника, подковы его лошади были повернуты к смотрящему. Подковы задержались в памяти, а всадник растаял среди поваленных колонн, уменьшившись до точки и пропав из виду.

Иногда Генрих спрашивает:

– Все еще читаете письма древних, лорд Кромвель? Что выучили сегодня?

Он отвечает:

– Я выучил ars longa vita brevis[47]. Как это будет по-гречески.

– Это Гиппократ, – говорит Генрих. – Жизнь коротка, а наша задача так велика, что мы умрем, прежде чем успеем…

Король осекается. Для подданных считается изменой рассуждать о смерти короля или предрекать ее, но Генрих говорит сам о себе, хотя выглядит смущенным, словно и в его устах это преступление.

– Жизнь коротка, искусство вечно, случай шаток и переменчив, опыт опасен, суждение затруднительно. Я думаю, суть в этом.

Он кланяется:

– Благодарю за науку, сэр.

Каждый божий день ты должен упражняться в придворной науке, а каждую ночь – в искусстве правления и никогда не достигнешь совершенства. Как сказал на своем языке Чосер: «Столь мало жить, столь многому учиться»[48].

В понедельник, тринадцатого ноября, в начале шестого утра, купец и член парламента Роберт Пакингтон вышел из своего дома в Сити на раннюю мессу. Туман накрыл одеялом улицы вокруг Чипсайда, колокола звонили со всех окрестных церквей. Пакингтон направлялся к церкви Святого Фомы Аконского и внезапно упал на землю. Поденщики, которые собираются на Соупер-лейн в ожидании работы, впоследствии будут утверждать, что слышали грохот, треск или негромкий взрыв, словно кулак великана вонзился в подушку.

Другие прихожане, шедшие сзади, бросились к упавшему, закричали, к ним присоединились поденщики, шум привлек местных жителей, которые, зевая, выскочили на улицу со светильниками в руках, в ночных чепцах и одеялах. Когда подошли к Пакингтону, тот был уже мертв. Тени в тумане, женский визг: «На помощь! Убили!» Мужчины побежали за стражей.

Собралась толпа. Пакингтона опознали – не последний человек в ливрейной компании торговцев тканями, один из наших видных горожан. Прибыл лекарь, который установил огнестрельную рану. Стрелявшего никто не видел.

На часах еще нет семи, а его, лорда Кромвеля, уже осаждают в Остин-фрайарз. Мне нечего вам сказать, повторяет он, пробираясь сквозь толпу членов гильдий, нужно выслушать свидетелей. Откуда пришел убийца? Куда направлялся? И как в таком тумане разглядел Пакингтона? Потому что именно Пакингтон был его целью – никто не станет стрелять в мирных прихожан, спешащих к мессе.

– Позовите Стивена Воэна, – просит он.

Он поручил старому другу приглядывать за монетным двором, работа как раз для него, как и любая другая, требующая твердости и острого глаза. К тому же Воэн – старый приятель Пакингтона. Является коронер со своими чиновниками. Новость сообщают братьям покойного. Лорд-мэр объявляет награду за сведения об убийце. Друзья Пакингтона увеличивают сумму. Тем временем работники заносят тело в дом, кто-то заплатил им, чтобы оттерли кровь. Пакингтон не понял, что в него выстрелили. Лекарь говорит, он ощутил только полет, когда Вестчип приподнялась и приняла его в свои объятья. Умер, не успев прочесть «Отче наш».

Никто не видел на улице чужака. Ни вспышки в тумане – как бывает при выстреле из аркебузы. Ни свертка, в котором могла быть завернута аркебуза. Злоумышленник мог стрелять одной рукой из пистоля, который спрятал в плаще. И более того, из оружия с колесцовым замком, которому не нужен запал. Такого оружия в Лондоне немного. Оно запрещено в некоторых странах, но это не остановит злодея. Если пистоль еще при нем, он себя выдаст. Если он его спрятал, то скоро оружие найдут. Если бросил на дно реки, что вернее всего, то искать нечего – но в таком случае негодяй денег не считает.

Пакингтон был евангельской веры и все эти годы перемещался между Англией и Фландрией не только по делам торговым, но и реформатским. Он нес домой слово Божие, когда за это полагалась смерть.

– Он видел Тиндейла прямо перед… – начинает торговец тканями, но он поднимает руку:

– Я не могу слушать то, что вы мне говорите. Если вы сами знакомы с Тиндейлом, я не должен этого знать.

Я ваш брат во Христе, думает он, но я также слуга короля.

К полудню он посещает вдову Пакингтона, она из гильдии скорняков. Они с Робом усыновили двоих детей, не считая его пятерых от первого брака, и теперь город хочет знать, что с ними будет. Главный судья Болдуин, отец первой жены Роберта, выражает желание стать их опекуном.

– Берегите себя, Кромвель, – говорит ему судья. – Не сомневаюсь, что этот убийца выслеживал вас, а вы его не замечали.

– И что мне делать?

– Носите кольчугу.

Он носил ее под придворной одеждой во время волнений в городе. В кольчуге было жарко, а к вечеру она обручем стягивала ребра, теснила грудь. Такое же чувство испытываешь, когда стоишь перед королем, в руках список дел, и все неотложные, а его величество решает поговорить о целебных свойствах лилий. Тебе кажется, ты сейчас задохнешься, тебе больно оттого, что ты привязан к письменному столу, когда твой племянник на востоке, Уайетт на севере, а Норфолк в далеком шатре решает судьбу государства. А теперь говорят, что отныне ему не видать покоя ни на собственных улицах, ни в собственном доме, ни в собственной постели, где у кроватного столбика стоит Уолтер, с ухмылкой тыча пальцем в пурпурные с серебром королевские занавески.

От того места, где убили Пакингтона, до Остин-фрайарз рукой подать. Он сидит в гостиной женщины, которая первой позвала на помощь. Слушает, как она пересказывает все события того утра – с тех пор, как открыла глаза, до того, как выбежала на улицу. Впрочем, ясно, что она не видела ничего, за исключением сна две-три ночи назад, когда город предстал перед ней, объятый пламенем. Снаружи бурлит неспокойная толпа; если бы убийца заявился сейчас и выстрелил снова, они бы точно разглядели все. Поденщики с Соупер-лейн меняют показания. Теперь они вспомнили высокого мужчину, который что-то сжимал под плащом и бормотал себе под нос, когда переходил улицу.

Судья Болдуин огорчен утренними событиями:

– Высокий мужчина в плаще? Что нам это дает? Вы же не думали, что его застрелил голый карлик?

– Но, лорд Кромвель, – умоляет поденщик, – он был похож на итальянца!

– А как, по-твоему, выглядит итальянец в густом тумане?

Поденщики мнутся, шаркают ногами. Он дает им несколько монет за старание.

– Нечего их баловать, – замечает Болдуин, но он говорит, помилуйте, судья, они всего лишь мальчишки, они занесли тело в дом и, проявив себя неравнодушными горожанами, потеряли дневной заработок.

– Послушайте, Кромвель, вы не завоюете любви низших, разделяя их заботы и раздавая монеты направо и налево. Хотите, чтобы вас уважали, ведите себя так, словно вам нет до них никакого дела и в животе у вас никогда не урчало от голода.

– Такого я вообразить не могу.

– Я не говорю вам, как поступать. Я говорю, как все устроено.

Воэн замечает:

– Милорд не нуждается в советах, как подобает вести себя человеку его положения. Великие люди щедры.

Работники следуют за ними, продолжая развивать свои предположения: вероятно, злодей был из Йоркшира.

– Мы придем на похороны, если нам выдадут черную одежду и четвертак. Какая жалость, что его пристрелили по пути в церковь, – куда лучше, если бы это случилось на обратном пути, мигом оказался бы в раю и сейчас поглядывал бы на нас сверху.

Никакого чистилища для Пакингтона. Ему суждено покоиться с миром в ожидании конца времен, когда последняя лодка отнесет его к Создателю. Обидно, пережив столько морских путешествий, гонения Томаса Мора и еле сдерживаемую ярость лондонских попов, найти смерть на пороге собственного дома. Нет времени для слез, хотя убитый много лет был его другом. К десяти туман рассеивается, и бледное солнце проглядывает в чистом небе. Когда колокола призывают читать «Ангел Господень», снова наползают тучи, но целый час в воздухе мерцают золотистые пылинки, словно небеса славят мертвого Пакингтона. Похороны через два дня, говорят семье, в крайнем случае через три. Служить будет отец Роберт Барнс. Так хотел покойный.

Это ошибка. Проповедь Барнса так смела, что приходится упрятать его в тюрьму. Лучше под моим присмотром, чем в темнице епископа Лондонского, говорит он. Горожане не забыли историю Ричарда Ханна. Это случилось лет двадцать пять назад, но городу стыдно до сих пор. Благочестивого торговца, которого заперли в Лоллардской башне, нашли повешенным, вот только пол и стены были забрызганы кровью. Власти утверждали, что он повесился сам, в отчаянии перед собственной ересью. Табурет, на который он якобы влез, сильно не доставал до его ступней.

В Виндзоре он стоит с Генрихом в оконной нише и смотрит на дождь. Ветер завывает в дымоходе. Кажется, что свет в комнатах истончается, словно каждое окно – это хитроумный механизм, который по капле выдавливает его наружу.

Король говорит:

– Вроде просвет? На западе? Вам не кажется?

– Вроде бы не вижу.

Генрих вздыхает:

– Главное верить.

Он ловит себя на том, что отвечает королю рассеянно, словно ребенку или домочадцу. Генрих раздражен, его разум неспокоен, а когда он в таком настроении, лучше пригнуть голову, как делают птицеловы.

– Знаете, что этим летом мне запомнилось больше всего? – спрашивает король и тут же поправляется: – Нет, прошлым. Вулфхолл. Порой любому правителю хочется отложить заботы и пожить годик как простому джентльмену. Ибо тот живет в довольстве, танцует в громадном амбаре, украшенном гирляндами, наблюдает за сбором урожая и знает каждого жнеца по имени.

Он молчит. В Уилтшире у него есть мальчишка по имени Роб, который докладывает ему о тамошних гостях. Не то чтобы он не доверял Сеймурам, но лишний источник не помешает.

Король говорит:

– В те дни я был наивен. Не понимал Болейнов и их злоумышлений. А когда понял, вышвырнул их прочь и думал, теперь все наладится. И вот я перед вами, еще одно лето прошло, скоро зима, мой сын Фицрой умер, я лишил права наследования обеих дочерей, наследника нет и, как я понимаю, не предвидится. Мои подданные взбунтовались, мои сундуки пусты, как и моя колыбель. Вот и скажите мне, Томас, стало ли лучше? Лучше, чем в прошлом году? Тогда моих подданых хотя бы не убивали на улицах.

Он по-прежнему не отвечает. Ждет, когда приступ жалости к себе пройдет. Так и происходит. Генрих распрямляет спину:

– В город прибывают тридцать тысяч верных мне людей. – Король имеет в виду Понтефракт. – Не бойтесь, милорд, скоро он снова будет в наших руках.

Генрих кладет руку ему на плечо. В руке помазанного правителя содержится vertu[49]. Королевская длань исцеляет. Только почему он не чувствует себя исцеленным?

Когда они откланиваются, мастер Ризли замечает:

– Что-то вы на себя не похожи, сэр. Не промолвили ни слова.

Он говорит:

– Оставьте короля в покое, и он сам себя развеселит. Нельзя на него напирать, Зовите-меня. Он же вам об этом сказал.

Он идет к Барнсу в Тауэр без кольчуги: кинжал она остановит, но разве кольчуга спасла бы Пакингтона? А значит, и ему она без надобности. Никакой кирасы, кроме Христа, и Томас Авери в качестве писаря. Еще один туманный день, но к полудню туман не рассеивается – дождь прекратился, но воздух так влажен, словно полдень натерли улитками.

Барнс читает, но, когда ключ поворачивается в замке, вскакивает в тревоге: книга соскальзывает с колен, он пытается ее поднять и выпрямляется с покрасневшим от натуги лицом.

– За вами подглядывают?

Барнс падает на табурет:

– Всякий раз, когда я слышу шаги в коридоре, мое сердце… – Он выбивает по столу рваный ритм. Замечает, что лорд Кромвель не один. – Кто это?

– Добрый христианин. Успокойтесь.

– Успокоиться? – усмехается Барнс.

Авери говорит:

– Вас взяли под стражу ради вашей же безопасности.

– Думаете, это меня надо оберегать? А как же Кромвель? Может быть, нам всем следует посадить друг друга в тюрьму?

– Как только милорд успокоит город, вас освободят.

Барнс вновь становится самим собой, раскладывает бумаги на столе:

– Мало кто прислушался бы к вам, но ваш господин говорил то же самое, когда сажал в тюрьму Уайетта: скоро вас освободят. И сдержал слово. Хотя не понимаю, что заставляет его числить среди друзей таких наглецов. Уайетт не из тех, кому дорого слово Божие.

– Но он и не папист, – говорит Авери. – Насмотрелся на них в Италии.

– Теперь у папы развязаны руки, – говорит Барнс. – И это только начало. Где этот неблагодарный Поль? Или вы потеряли его из виду?

– Он все еще в Риме. Говорят, Фарнезе поселил его над своими покоями и хочет сделать кардиналом.

– Он должен отказаться, – говорит Барнс.

– Кто-нибудь отказывался стать кардиналом?

Барнс говорит:

– Я думал, вы найдете способ разделаться с ним несколько недель назад, когда он был в Сиене. Если Томас Мор сумел дотянуться до Тиндейла из могилы, вам с вашей решительностью и быстротой не составит труда убить Реджинальда.

Он говорит:

– Мне есть чем заняться, отец Барнс, кроме того, как замышлять убийства. И сердце Реджинальда не всегда было изъязвлено.

Стоит ему распутать заговор этих людей – привычной рукой, намеренно глядя в другую сторону, – как они снова все запутывают, свистом и криками привлекая его внимание. Маргарет Поль, мать изменника, сейчас в своем замке в Уорблингтоне – слишком близко к побережью, и его это тревожит. Он воображает ее в башне, она зеркалом сигналит кораблям, которые пристают и высаживают на берег вражеское войско. Если потребовался один убийца, чтобы застрелить члена парламента, то и для короля одного хватит. Его сердце разорвется так же, как сердце простого человека. Место, где убили Пакингтона, в пяти минутах от дома Маргарет Поль; вполне возможно, что там и спрятали убийцу.

Барнс говорит:

– Я слышал, на встрече с делегатами Паломников Генрих держался смело, но в глубине души до смерти перепуган.

На самом деле он сделал все, чтобы Генрих не извинялся перед посланцами, которые прибыли в Виндзор и с охранными грамотами поедут назад. Король заявил, что, вопреки их утверждениям, ныне среди его советников столько же знатных вельмож, сколько было в начале правления, и предложил перечислить их – графа за графом, барона за бароном, северяне сами могли посчитать. Едва ли из этого выйдет толк, подумал он, однако по желанию короля удалился, оставив государя расточать обаяние.

Он говорит Барнсу:

– Король верит, что подданные его любят. Благородное сердце мешает ему вообразить, что они замышляют измену.

– А вы пытаетесь его переубедить?

– Только глупец видит заговоры там, где их нет. Любое преступление может быть непреднамеренным, совершенным под влиянием ярости или неумеренной выпивки. Но восстания так не делаются. Никто не станет замышлять мятеж в одиночку. Для этого нужен предварительный сговор. Сама природа мятежа требует тайного умысла.

– В таком случае Генриху следует прислушаться к тому, что подсказывает ему сердце, – говорит Барнс. – Если, конечно, вы не подтолкнете его в объятия наших немецких друзей. Или швейцарских пасторов. Томас, все их усилия впустую. Они устали от бесконечных разговоров. Объединение возможно, если мы придем к согласию относительно доктрины. Но без протянутой руки помощи Англия обречена.

Вообразите Альбион – одинокий корабль в океане, ноги его матросов вечно в воде. Ветер дует в лицо, бушует шторм, устья портов перегорожены цепями. Невежественные северяне называют Генриха Кротом, королем прошлого и грядущего. Ему тысяча лет, он грубый и чешуйчатый, холодный, как морское чудище. Подданные изгоняют его, и он тонет в своих приливных волнах. Когда думаешь о нем, страх отзывается в утробе, это старый страх, сродни боязни драконов, страх, идущий из детства. Он обращается к Авери:

– Вы не могли бы нас оставить? Это ради…

– Моей безопасности, я понимаю, – кивает Авери и закрывает за собой дверь.

– Славный молодой человек, – говорит он Барнсу. – Я доверил бы ему жизнь, но некоторых вещей ему лучше не слышать.

– О нашем внушающем трепет и ужас государе? – спрашивает Барнс. – �

Продолжить чтение