Marisha Pessl
NIGHT FILM
Copyright © 2014 by Wonderline Productions, LLC
All rights reserved
Издание подготовлено при участии издательства «Азбука».
© А. Грызунова, перевод, примечания, 2016
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2016
Издательство Иностранка®
Памяти моей бабушки Рут Хант Редингер (1910–2011)
Смертный страх важен не менее любви. Он пронзает нашу жизнь до глубин нутра – и так мы понимаем, кто мы есть. Попятишься, прикроешь глаза? Или тебе хватит сил шагнуть к обрыву и заглянуть в бездну? Хочешь ты знать, что там обитает, или и дальше жить в сумеречном самообмане, где нас заточил этот мир торгашей, где мы заперты, как слепые гусеницы в вечном коконе? Что ты сделаешь – зажмуришься, съежишься и умрешь? Или с боем пробьешься наружу и взлетишь?
Станислас Кордова. «Роллинг Стоун», 29 декабря 1977 г.
Пролог
Нью-Йорк, 02:32
Как ни крути, у каждого из нас – своя история про Кордову.
Скажем, соседка нашла его фильм в коробке на чердаке и больше не заходила в темные комнаты одна. Или чей-то парень похвастался, что в интернете отыскал пиратские «Ночами все птицы черны», посмотрел и теперь не желает об этом говорить, словно это было чудовищное испытание, которое он едва пережил.
Можно относиться к Кордове как угодно – одержимо пересматривать, равнодушно пожимать плечами, – но он живет, чтобы мы были против. Он – разлом, черная дыра, невнятная угроза, беспощадная вспышка неведомого в нашем чересчур обнаженном мире. Скрывается в подполье, незримо шныряет по темным углам. Прячется под железнодорожным мостом в реке, где таятся все потерянные улики и ответы, которым не увидеть света дня.
Миф, монстр, смертный муж.
Но я все-таки верю, что Кордова, когда нужен позарез, умеет выйти навстречу, как загадочный гость, которого замечаешь через всю комнату на многолюдной вечеринке. Глазом не успеешь моргнуть, а он стоит прямо перед тобой, у чаши с пуншем, и смотрит, когда ты оборачиваешься и небрежно интересуешься, который час.
Моя история про Кордову во второй раз началась дождливой октябрьской ночью – я был один из многих, кто носится кругами, со всех ног мчится в никуда. В третьем часу я бегал вокруг водохранилища в Центральном парке – рискованная привычка, завелась у меня в последний год: я был так накручен, что не уснуть, меня по пятам преследовала инерция, и нечем было ее объяснить – разве только смутной догадкой, что лучшие годы жизни позади и улетучились шансы, которые в юности я так естественно предвкушал.
Холодно было, я до нитки промок. Гравийную дорожку изрыли лужи, черную гладь водохранилища окутал туман. Он застревал в прибрежных камышах и стирал окраины парка, словно их нарисовали на бумаге и отодрали кромку. От величественных небоскребов Пятой авеню остались только редкие золотые огоньки, что горели во мраке, отражаясь в воде у берега, точно потускневшие монетки на дне. Под очередным чугунным фонарем моя тень рывком бросалась мимо меня, поспешно бледнела и отклеивалась, – наверное, ей духу не хватало остаться.
Заходя на шестой круг, я миновал Южный гидроузел, глянул через плечо и увидел чью-то фигуру.
Под фонарем стояла девушка – лицо в тени, алое пальто пропитано светом из-за спины, разрезает ночь мазком ярко-красного.
Девушка, здесь, одна? Совсем рехнулась?
Я развернулся, смутно досадуя на девчонкину наивность – или беспечность, или что уж там привело ее сюда. Женщины Манхэттена, конечно, роскошны, но порой забывают, что не бессмертны. Развеселыми пятничными вечерами рассыпаются по городу, точно конфетти, думать не думают, в какую дыру провалятся к субботе.
Дорожка вела на север, дождь колол лицо, кривым тоннелем нависали отяжелевшие ветви. По щиколотку забрызгавшись грязью, я обогнул ряды скамеек и дугу мостика.
Девушки как не бывало.
Но затем далеко впереди мелькнуло красное. Я еле рассмотрел – оно опять исчезло, – а вскоре различил темный худой силуэт: она медленно шагала впереди вдоль чугунных перил. Черные сапоги, темные волосы до лопаток. Я поднажал: обгоню ее под фонарем, пригляжусь, все ли с ней хорошо.
Но когда приблизился, отчетливо заподозрил, что хорошо не все.
Стук шагов – слишком тяжелы для этой худышки, и шла она одеревенело, словно поджидала меня. Мне вдруг почудилось, что, когда я ее нагоню и она обернется, лицо ее вовсе не будет молодо – лицо будет старое. Истраченное лицо старухи вперится в меня запавшими глазами, рот – как рубец топора на древесном стволе.
Осталось всего несколько футов.
Она поднимет руку, сцапает меня за локоть, и хватка ее будет по-мужски сильна, ледяна…
Я пробежал мимо, но она не подняла головы, спряталась за волосами. Когда я снова обернулся, она уже выступила из-под фонаря в темноту – безликий силуэт, вырезанный из мрака, плечи очерчены красным.
Я побежал дальше, срезал по дорожке, что петляла меж густых кустов, и ветки хлестали меня по рукам. В следующий раз, когда нагоню, остановлюсь, скажу что-нибудь – посоветую домой идти.
Но я намотал еще круг, а ее не увидел. Оглядел склон холма над конными дорожками.
Ничего.
Я добежал до Северного гидроузла – каменное здание, для фонарей недосягаемое и облитое темнотой. Ничего не разглядишь, только узкие ступени под проржавевшими дверями, на дверях цепь с замком, рядом табличка: «НЕ ВХОДИТЬ! СОБСТВЕННОСТЬ НЬЮ-ЙОРКА».
Приблизившись и задрав голову, я вздрогнул: она была там, стояла на крыльце, сверху вниз смотрела на меня. Или сквозь меня?
Когда мозг переварил эту картину, я уже слепо промчался дальше. Но то, что я рассмотрел в эту долю секунды, снимком со вспышкой плыло перед глазами: спутанные волосы, кроваво-красное пальто во мраке запеклось бурым, лицо поглотила тень, – может, и лица-то никакого нет.
Мне явно не стоило пить четвертый скотч.
Было время, и не очень давно, когда я так запросто не пугался. «Скотт Макгрэт, журналист, который спустится в ад, лишь бы взять интервью у Люцифера», как однажды написал некий блогер. Я считал это комплиментом. Зэки, татуировавшие себе лица гуталином и собственной мочой, вооруженные подростки Вигарьо-Жерал на приходе, медельинские тяжеловесы, которые ежегодно мотаются отдохнуть в тюрьму на Рикерс-Айленд, – все это я созерцал не моргнув глазом. Просто декорации, пейзаж.
А теперь психую из-за женщины во тьме.
Наверняка пьяная. Или транков перебрала. Или, может, больные на голову отроки взяли ее на слабо, хулиганка с Верхнего Ист-Сайда надоумила. Если все это, конечно, не расчетливая подстава, а где-нибудь тут не притаился ее парень и вот-вот не напрыгнет, крысеныш помойный.
Если все задумано так, их ждет разочарование. Ничего ценного у меня с собой нет – только ключи, выкидной ножик и карточка на метро, где осталось баксов восемь.
Ладно, допустим, у меня черная полоса, невезуха – назовите как хотите. Не приходилось махаться… ну, строго говоря, с конца девяностых. Но не забудешь ведь, как драться за свою жизнь. И никогда не поздно вспомнить, если еще жив.
Ночь была неестественно тиха, мертва. И туман этот над водой – растекся, заполз меж деревьев, пожрал дорожку, как болезнь, метастазы, выхлоп здешнего воздуха.
Еще минута – и я снова подбегал к Северному гидроузлу. Просвистел мимо, думал, увижу ее на крыльце.
На крыльце пусто. Ее нигде нет.
Но чем дольше я бегал, чем дальше разворачивалась предо мною дорожка – подземный ход в новое сумеречное измерение, – тем яснее понимал, что встреча наша оборвалась преждевременно, будто песню вырубили на окрыленной ноте, кинопроектор зафырчал и застыл, пары секунд не дожив до кульминационной сцены погони, и экран побелел. Никак не удавалось стряхнуть навязчивое подозрение, что девушка очень и очень здесь, прячется где-то, наблюдает за мной.
В сырой канве ароматов, меж запахов грязи и дождя, я, честное слово, уловил дуновение духов. Сощурившись, вгляделся в тени под холмом, ожидая вот-вот разглядеть ярко-красную рану, ее пальто. Может, сидит на скамейке, стоит на мостике. А вдруг она пришла наложить на себя руки? Вдруг она взобралась на перила, подождала, безысходно обратив ко мне лицо, и шагнула, кулем камней упала вниз, на далекую дорогу?
Может, я выпил пятый скотч и сам не заметил. Или этот клятый город все-таки меня доконал. Я спустился по ступеням, по Ист-драйв вышел на Пятую авеню, свернул на Восточную Восемьдесят шестую, и тут дождь обернулся ливнем. Я пробежал три квартала, мимо ресторанов за рольставнями, мимо ослепительных вестибюлей, откуда порой выглядывали скучающие швейцары.
У входа на станцию «Лексингтон» я расслышал рокот надвигающегося поезда. Припустил по лестнице, махнул карточкой, миновал турникет. На платформе малолюдно – пара юнцов да пожилая тетя с коричневым пакетом из «Блумингдейлз».
Поезд влетел на станцию, со скрежетом затормозил, и я вошел в пустой вагон.
«Экспресс номер четыре следует в Бруклин. Следующая остановка – „Пятьдесят девятая улица“».
Стряхивая воду, я выглянул на опустевшие скамьи, на размалеванную граффити афишу фантастического кино. Бегущего человека на афише ослепили, черным маркером выцарапали ему глаза.
Двери упруго затворились. Заскрипели тормоза, поезд двинулся прочь от платформы.
И тогда я заметил, как поодаль на платформу спускаются блестящие черные сапоги и что-то красное – красное пальто. Ниже, ниже, промокшие черные волосы чернилами обливают плечи – она, девушка с водохранилища, призрак, ну или кто она есть? Но не успел я сообразить, сколь это невозможно, не успел мой рассудок заорать: «Она идет за мной!» – поезд нырнул в тоннель, окна почернели, и в стекле мне осталось только мое отражение.
Ночное кино
Большая люстра окатывала толпу золотым светом, а я разглядывал собрание в бронзовом зеркале над камином. Вздрогнул, заметив человека, которого едва узнал: себя. Синяя рубашка, спортивный пиджак, третий или четвертый стакан – я уже сбился; стену подпирает. Как будто не на коктейли пришел, а в аэропорт, ждет взлета своей жизни.
Рейс отложен навечно.
Всякий раз на этих благотворительных вечерах, осколках потерянного брака, я не понимаю, зачем снова и снова прихожу.
Может, люблю смотреть в лица расстрельному взводу.
– Скотт Макгрэт, рад вас видеть!
«Увы, не могу ответить тем же, – подумал я.
– Над чем нынче работаете? Клевое что-нибудь?
Пресс качаю.
– Журналистику в Новой школе еще преподаете?
Порекомендовали взять академический отпуск. Иными словами? Сокращения.
– Я и не знал, что вы еще в городе.
Вот на это я отвечать не умею. А они что думали? Что меня сошлют на Святую Елену, как Наполеона после Ватерлоо?
Сюда меня привела подруга бывшей жены Синтии, некто Пташка. Забавно и лестно, что спустя много лет после того, как жена развелась со мной и уплыла в моря поголубее, ее подружки плотным косяком носятся вокруг меня, словно я занимательные останки кораблекрушения, ищут, какой бы обломок стащить домой. Пташка – блондинка, за сорок – добрых два часа не отходила от меня ни на шаг. Изредка пожимала мне локоть – сигнализировала, что муж ее, какой-то инвестор (инвентарный транзистор), уехал из города, а троих детей пытает няня в Гуантанамо. Лишь призывы хозяйки, желавшей показать Пташке недавно отремонтированную кухню, отодрали от меня эту женщину.
– Никуда не уходи, – велела она.
Я поступил ровно наоборот. Эти останки всплывать не желают.
Я допил скотч и снова направился было к бару, но тут завибрировал «блэкберри».
Позади меня дверь – я выскользнул на площадку второго этажа. Прилетело СМС от моего старого адвоката Стю Лотона. С полгода не проявлялся.
Дочь Кордовы найдена мертвой. Позвони мне.
Я закрыл сообщение, погуглил «Кордову», полистал результаты.
И правда. И, черт бы его побрал, в статьях то и дело встречалось мое имя.
«Опозорившийся журналист Скотт Макгрэт…»
Едва этот свежачок облетит собрание, я окажусь в перекрестье прицелов, меня засыплют вопросами.
Я внезапно протрезвел. Скользнул через толпу, вниз по спиральной мраморной лестнице. Никто ни слова не сказал, когда я схватил куртку, миновал бронзовый бюст хозяйки (художник бесстыдно злоупотребил свободой творчества, изобразив ее копией Элизабет Тейлор), из парадных дверей, с крыльца таунхауса, на Восточную Девяносто четвертую улицу. Зашагал к Пятой авеню, вдыхая октябрьскую сырость. Кликнул такси, забрался внутрь.
– Перекресток Западной Четвертой и Перри.
Когда отъезжали, я опустил окно, и в животе все сжалось от осознания этой реальности: дочь Кордовы найдена мертвой. Что это я такое выдал бездумно в эфире общенационального телеканала?
«Кордова – хищник, из того же теста, что Мэнсон, Джим Джонс, полковник Курц. У меня есть источник – он годами работал на семью режиссера. Кордову кто-то должен попросту убрать».
Сие вдохновенное излияние стоило мне карьеры, репутации – не говоря уж о четверти миллиона долларов, – но оттого не было менее правдиво. Хотя, пожалуй, после Чарльза Мэнсона стоило замолчать.
Потеха, право слово: я тут как беглец – даже скорее, пожалуй, как радикал в розыске. Но нельзя не признать: самое это имя в прессе – Кордова – электризовало меня, как и шанс, что, может быть – ну ведь может быть? – снова настала пора бежать со всех ног.
Через полчаса я вошел в свою квартиру в доме 30 по Перри-стрит.
– Я же говорила, что мне надо уйти в девять, – возвестил голос за моей спиной, едва я закрыл дверь. – Второй час ночи на дворе. Вы о чем думали?
Звали ее Джинни, но ни один мужчина в здравом рассудке грезить о ней бы не стал.[2]
Дважды в месяц по выходным я официально виделся с пятилетней дочерью Самантой, а моя бывшая постановила, что я обязан опекать и няню: «Купи одну, получи вторую бесплатно» – распродажа до Самантиного восемнадцатилетия. К двадцати четырем годам Джинни окончила Йель и изучала педагогику в Коламбии; всякий раз, когда Сэм попадала под мою ненадежную опеку, няня откровенно наслаждалась властью телохранительницы, личного сопровождающего и спецназовца-наемника. В этом раскладе я был нестабильным государством третьего мира, с коррумпированным правительством, некондиционной инфраструктурой, восстаниями мятежников и экономикой в свободном падении.
– Извини, – сказал я, бросив куртку на стул. – Не уследил за временем. А Сэм где?
– Спит.
– Ты нашла ее облачную пижаму?
– Нет. Мне надо было на семинар четыре часа назад!
– Я тебе заплачу вдвойне, наймешь репетитора.
Я вынул бумажник, вручил Джинни долларов пятьсот, которые она быстренько запихала в рюкзак, затем тщательно ее обогнул и зашагал по коридору.
– Ой, мистер Макгрэт. Синтия спрашивала, нельзя ли ей поменяться с вами на следующие выходные.
Я остановился у закрытой двери в конце коридора, обернулся:
– Зачем?
– Они с Брюсом едут в Санта-Барбару.
– Нет.
– Нет?
– У меня свои планы. Мы блюдем расписание.
– Но они уже обо всем договорились.
– Ничего, отменят.
Джинни собралась было возразить, но захлопнула рот, почувствовав (и вполне справедливо), что ступать на территорию между двумя людьми, некогда родными душами, но теперь даже не родней, – все равно что гулять по диким районам Пакистана.
– Синтия вам позвонит, – тихо отметила она.
– Спокойной ночи, Джинни.
Неопределенно вздохнув, она удалилась. Я вошел в кабинет, включил лампу на столе, толкнул дверь.
Санта-Барбара. Еще не хватало.
Кабинет мой – тесный, запущенный, стены зеленые, сплошь картотеки, фотографии, журналы и груды книг.
На столе в рамочке – фотография Саманты, снято в день, когда она родилась, лицо древнее, эльфийское. На стене – киношный постер с учтивым, но утомленным Аленом Делоном в «Самурае»[3]. Подарок моего прежнего редактора в «Инсайдере». Сказал мне, что я ему напоминаю главного героя – одинокого французского киллера-экзистенциалиста, – и это был отнюдь не комплимент. У дальней стены, сувениром братства «Фи-Пси» Мичиганского университета, – бурый, продавленный кожаный диван (где я потерял невинность, а также набил на клавиатуре все свои лучшие статьи). Над диваном в рамках – обложки моих книг: «Государство МастерКард», «В погоне за капитаном Куком: пираты открытых морей», «Сырец: грязные тайны нефтяной индустрии», «Кокаиновые карнавалы». Поблекшие суперобложки – типичнейший конец девяностых. И копии самых знаменитых моих статей в «Эсквайре», «Тайме» и «Инсайдере»: «В поисках Эльдорадо», «Черноснежный ад», «Выжить в сибирской тюрьме». Два гигантских окна против двери выходили на Перри-стрит и покоцанный тополь, хотя сейчас было темно и не видно.
Я подошел к книжному шкафу в углу – рядом мой портрет, кадр из прошлой жизни: я в Манаусе, в обнимку с hecatao, капитаном сухогруза. Бесит, до чего я счастливый и загорелый. Я налил себе скотча.
В 2007 году, в трехнедельной поездке по Шотландии, я купил шесть ящиков «Макаллана». В поездку я отправился, вняв вдохновенному совету психотерапевта доктора Уивера, когда Синтия оповестила меня, что вместе с моей девятимесячной дочерью уходит к Брюсу – венчурному инвестору, герою ее внезапного романа.
После пощечины, которую закатил мне Кордова своим иском о клевете, прошли считаные месяцы. Казалось бы, Синтия могла милосердно дозировать дурные вести: сказала бы мне сначала, что я слишком часто в отъезде, потом – что она мне изменяла, потом – что она по уши влюбилась и наконец – что оба они разводятся, потому что хотят быть вместе. Но нет, все произошло в один день: будто на тихий приморский городок, уже истерзанный голодом, обрушились цунами, сель, метеоритный дождь, а в довершение ко всему – небольшое нашествие инопланетян.
Впрочем, может, оно и к лучшему: уже в начале цепи катастроф нечего стало уничтожать.
В Шотландию я поехал, дабы перевернуть страницу, начать с чистого листа, познать свое наследие и тем самым себя, посетив места, где рождались и процветали четыре поколения Макгрэтов, крошечный городишко в Морее под названием Фогуотт. Уже по названию я должен был догадаться, что это вам не Бригадун.[4] Спасибо, доктор Уивер, – с тем же успехом я мог выяснить, что предки мои произошли из палаты психопатов в Белвью. Фогуотт оказался стайкой белых домишек, что цеплялись за серый холм, точно редкие зубы за дряхлые десны. По улицам брели женщины с такими окаменелыми лицами, словно пережили чуму. Городские бары обросли молчаливыми краснорожими толстяками, точно волдырями. Я решил было, что жизнь налаживается, когда очутился в постели с симпатичной барменшей Мэйзи, но потом сообразил, что она, вполне вероятно, приходится мне дальней родней. Только подумаешь, что достиг дна, – ан нет, стоишь на очередном люке в подпол.
Я осушил стакан – и тотчас слегка ожил, – налил еще и направился к кладовке позади стола.
Дверь заклинило, и я насилу ее открыл, распихивая старые кроссовки и чертежи пляжного дома в Эмагэнсетте, который я подумывал купить Синтии в запоздалой попытке «наладить отношения». Брачный пластырь за миллион долларов – немудро, как ни посмотри. Я выудил то, что застряло в двери, – фото в рамке, я и Синтия, снимались, когда колесили по Бразилии на «дукати», искали нелегальные золотые рудники и были влюблены по уши – мысли не возникало, что в один прекрасный день это закончится. Блин, как же она была роскошна. Я отбросил фотографию, отпихнул груды «Нэшнл джиогрэфик» и узрел искомое – картонную коробку.
Выволок ее, взгромоздил на стол и сел в кресло созерцать.
Клейкая лента на коробке отставала.
Кордова.
Заняться им я решил случайно пять лет назад. Только вернулся после изнурительных полутора месяцев во Фритауне, в трущобах Сьерра-Леоне. Часа три ночи, сна ни в одном глазу, джетлаг, и тут я открываю статью про «Свет Эми» – некоммерческую контору, которая очищает интернет от «черных фильмов» Кордовы – скупает их и уничтожает. Основала контору мать девочки, жестоко убитой подражателем. Как и убийца из «Подожди меня здесь», Хью Тислтон похитил Эми на перекрестке, где та ждала, пока брат вернется из «7-Одиннадцать», отвез на заброшенную фабрику и пропустил через бумажный пресс.
«Цель организации – оградить наше юношество от Кордовы», – гласил их веб-сайт. Задача трогательна за решительной неосуществимостью: очищать интернет от Кордовы – все равно что морить насекомых на Амазонке. Однако я их порыва не разделял. Я журналист, свобода слова и выражения – краеугольные камни, принципы, до того глубоко укорененные в самом фундаменте Америки, что сдай назад хоть на дюйм – и страна обрушится. И я жестко выступал против цензуры: повесить на Кордову ответственность за страшную смерть Эми Эндрюс – все равно что обвинить производителей говядины в гибели американцев от инфаркта. Душевного покоя ради кое-кто убеждает себя, что зло является в мир по ясным причинам, однако правда отнюдь не так проста.
До той ночи я думать не думал про Кордову, разве что с удовольствием смотрел (пугаясь) кое-какие ранние его фильмы. Размышления о мотивации режиссера-отшельника не входили в сферу моих профессиональных интересов и задач. Я выбирал сюжеты, где ставки высоки, где речь о жизни и смерти. В поисках нового предмета расследования сердце мое обращалось к наибезнадежнейшим из безнадежных случаев.
В ту ночь, неизвестно в какой момент и неизвестно каким образом, сердце мое устремилось к этому сюжету.
Может, потому, что за несколько месяцев до того родилась Сэм и я, внезапно оказавшись отцом, стал восприимчивее к идее защитить этот прекрасный чистый лист – любого ребенка защитить – от подрывных ужасов, кои воплощал Кордова. В общем, чем дальше я листал сотни записей в блогах про Кордову, фан-сайты и анонимные форумы, где немало постов писали дети каких-то лет девяти-десяти, тем отчетливее чуял: с Кордовой что-то не так.
Задним числом все это напоминает мне историю одного южноафриканского репортера-алкоголика, с которым я в 2003 году пересекся в «Хилтоне» в Найроби, когда работал над статьей о торговле слоновой костью. Он собирался в далекую деревню на юго-западе, у танзанийской границы, где вымирало племя таита; племя считалось валаани – проклятым, – поскольку ни одно дитя у них не выживало дольше одиннадцати дней. Мы встретились в отельном баре, пожалились друг другу на то, что у обоих угнали тачки (чем и было удостоверено прозвище города Найробин-гуд), а потом он сказал, что подумывает пропустить утренний автобус и вообще плюнуть на статью, потому что с предыдущими тремя журналистами в деревне случилось много чего. Один свихнулся, бродил по улицам и бормотал какую-то чушь. Другой слинял и спустя неделю повесился в гостиничном номере в Момбасе. Третий просто испарился, бросил семью и должность в итальянской газете «Коррьере делла Сера».
– Она заразная, – бубнил этот мужик. – История. Бывает такое.
Я усмехнулся, списав драматизм на побочные эффекты «Чивас Ригал», который мы всю ночь хлестали. Но он не унимался.
– Как lintwurm. – Он сощурился мне в лицо, налитые кровью глаза искали понимания. – Ленточный червь, пожирает собственный хвост. Убивать бесполезно. У него нет конца. Обернется вокруг сердца, выжмет всю кровь. – Он поднял кулак. – Dit suig jou droog.[5] Бывают такие истории, что лучше бежать, пока ноги есть.
Я так и не выяснил, доехал ли он до деревни.
«Дочь Кордовы найдена мертвой». Эта мысль вернула меня в настоящее; я открыл коробку, вынул пачку бумаг, приступил.
Сначала машинописный перечень всех актеров, работавших с Кордовой. Затем список мест, где проводились натурные съемки первого фильма, «Силуэты, омытые светом». Рецензия Полин Кейл[6] на «Искажение»: «Деконструкция невинности». Марлоу Хьюз в постели – «Дитя любви», последний кадр. Машинописные расшифровки моих заметок из Каргаторп-Фоллз. Фотография ограды «Гребня», поместья Кордовы, – снимал я. Конспекты Вольфганга Бекмана – несколько лет назад он на кинофакультете Коламбии вел спецкурс по Кордове, но после трех лекций вынужден был прекратить: возмутились родители. («Некоторые аспекты Кордовы: сумеречно-живой и бесконечно страшный» – так лукаво назвал он свой курс.) DVD с документальным фильмом Пи-би-эс 2003 года о Кордове, «Темный страж». И наконец, расшифровка анонимного телефонного звонка.
«Джон». Таинственный абонент, моя погибель.
Я отложил в сторону три листа.
Всякий раз, перечитывая эту расшифровку, записанную сразу после разговора, я искал и не мог найти тот момент, когда потерял голову. Что побудило меня плюнуть на двадцать лет опыта и, не прошло и двадцати четырех часов, кувырнуться под уклон в прямом телеэфире?
«Он что-то делает с детьми».
По сей день слышу этот перепуганный стариковский голос в трубке.
О своем интервью в «Найтлайн» я помню немногое – помню, что говорил в основном сам. На эфир пришел обсудить тюремную реформу. К немалому восторгу ведущего, сильно удалился от темы, упомянул Кордову. Когда закруглились, я, не подозревая, какая буря дерьма вот-вот разразится, был доволен – так бывает, лишь когда наконец удается все сказать как есть.
Затем начались звонки: сначала мой агент поинтересовался, что я курил, затем мой адвокат сообщил, что ему позвонила крупная шишка из Эй-би-си.
– Ты заказал Станисласа Кордову.
– Что? Да нет же…
– Мне только что пришел факс с расшифровкой. Вот я читаю: ты перебил Мартина Башира[7] и объявил, что Кордову надо «попросту убрать».
– Я иронизировал.
– Телевидение не знает такого слова, Скотт.
Надо ли говорить, что «Джон» мне больше не звонил. Исчез.
Адвокаты Кордовы заявили, что я не просто поставил под угрозу жизнь их клиента и его семьи – я к тому же сам сфабриковал анонимный телефонный звонок: пошел к таксофону в квартале от своего дома и позвонил сам себе, чтобы о липовом звонке осталась запись.
Над этим абсурдным обвинением я ржал – а потом подавился своим смехом, сообразив, что доказать обратное не в состоянии. Даже мой адвокат не говорил прямо, верит он мне или нет. Выдвинул гипотезу, что «Джон» был настоящий, но его отпугнула моя «выходка».
Выбора не было, пришлось договариваться, признать вину не в «настоящем злом умысле», но в «пренебрежении истиной по неосторожности». За ущерб я уплатил представителям Кордовы 250 000 долларов – добрую долю того, что откладывал с гонораров за книги и статьи, строя карьеру на бескомпромиссной честности, от которой ныне остались одни клочки. Меня уволили из «Инсайдера», мою колонку в «Тайме» закрыли. Я предварительно говорил с Си-эн-эн – планировал вести еженедельную программу новостных расследований. Теперь одна мысль об этом была смехотворна.
«Макгрэт – как прославленный спортивный рекордсмен, пойманный на допинге, – провозгласил Вулф Блитцер. – Теперь мы вынуждены ставить под вопрос каждое слово, что он написал и произнес».
– Тебе стоит подумать о другом занятии, – проинформировал меня мой агент. – Преподавание, коучинг. В журналистике ты сейчас неприкасаемый.
Сей час затянулся. «Опозоренный журналист», как «бывший заключенный», прочно приклеилось к моему имени. Я стал «симптомом небрежности американской журналистики». Кто-то смонтировал и выложил на «Ю-Тьюбе» ролик, где я тридцать девять раз (голос пропущен через «Авто-Тьюн») повторяю «попросту убрать».
Расследование я бросил. В ту ночь, когда я принял это решение и запихнул подальше коробку с заметками, на меня свалился иск о клевете. Синтия и Сэм уехали, оставив по себе гробовую тишину; впечатление было такое, будто меня, не спросив разрешения, прооперировали. Я был жив, но смутно подозревал, что нечто внутри необратимо перекосилось. И не достанешь, не поправишь: перекрутили некий важный нерв, некий орган нечаянно вшили вверх тормашками. Я лишь ярился на Кордову – изящно прятавшегося за спинами адвокатов, – и ярость моя была еще тлетворнее оттого, что на самом деле я злился на себя, на свою самонадеянность и глупость.
Потому что я понимал: падение мое – не случайность. Кордова переиграл меня, явив ум и прозорливость, каких я от него не ожидал. Я рухнул в нокауте, бой завершился, победитель объявлен – а я ведь даже толком на ринг не выступил.
Меня искусно подставили. «Джон» был наживкой. Кордова, узнав, что я на него охочусь, смастерил капкан, подослал анонима, с проницательностью почти сверхъестественной понимая, что анонимов неотвязный намек – «он что-то делает с детьми» – меня заденет, а потом сел поудобнее и стал смотреть, как я рою себе могилу.
И однако, если Кордова так занервничал из-за моего расследования, если он столько сил приложил, дабы от меня избавиться, – что же он в действительности прячет? Оно что, еще взрывоопаснее? Я решил забыть об этом, отмахнуться, постараться вернуть себе хоть какое-то подобие жизни.
А теперь опять двадцать пять. Я допил скотч, взял новую пачку бумаг и вскоре выкопал то, что искал.
Тонкий манильский конверт. И на нем от руки: «Александра».
Расстегнул конверт, выудил содержимое: листок и компакт-диск.
Несколько лет назад, сосредоточившись на Кордове, я этой статейки о выдающейся первокурснице почти и не заметил. Даже диск не собрался послушать.
Сейчас содрал полиэтилен, сунул диск в стерео, нажал «вкл.».
Долгая пауза, а затем – фортепиано.
Первые такты были пронзительны, настойчивы, стремительны и уверенны – непостижимо, что пианистке всего четырнадцать лет. Ноты рябили, на миг смягчались, яростно всплескивали пулеметным огнем.
Я слушал, текли минуты, и тут из-за двери донеслись тихие шаги по половицам.
Сэм. В последнее время она завела привычку просыпаться среди ночи. Повернулась дверная ручка, и на пороге возникла моя полусонная дочь в розовой ночнушке.
– Привет, зайка.
Протирая глаза, она лишь молча прошлепала ко мне. Сэм унаследовала красоту Синтии, в том числе и блондинистые локоны, от которых занимается дыхание, – явно позаимствованные у ангелочка из Сикстинской капеллы.
– Ты что тут делаешь? – спросила она тихо и серьезно.
– Работаю.
Она облокотилась на стол и принялась как-то странно брыкаться одной ногой. В этом состоянии она всегда гнулась, сплетала руки, заводилась, будто беспрестанно играла в «твистер». Вгляделась в статью.
– Это кто?
– Александра.
– Кто это – Александра?
– Такая девушка, она в беде.
Сэм встревожилась:
– Она сделала плохое?
– Нет, зайка, не в такой беде. В загадочной.
– А какая загадка?
– Пока не знаю.
Так мы и общались. Сэм запускала вопросы в воздух, а я кидался за ними, пытался отвечать. Из-за железобетонного опекунского расписания Синтии и Сэмовой занятой жизни – походы в гости и на балет – я, к несчастью, виделся с нею мало. Последний раз – три с лишним недели назад, мы ходили в Бронксский зоопарк, где выяснилось, что любой равнинной горилле в «Лесах Конго» (включая четырехсотфунтового самца) она доверяет в сто раз больше, чем мне. И не без причин.
– Пошли. – Я поднялся. – Давай-ка в кровать.
Я протянул руку, но Сэм лишь нахмурилась – во взгляде безошибочно читалось сомнение. Похоже, она уже вычислила то, на что мне потребовалось сорок три года: взрослые, конечно, большие, но их знания, в том числе о себе самих, невелики. Игрушки кончились, когда Сэм было года три. И, точно невинно осужденная, попросту очутившаяся не в том месте не в то время, она смирилась и решила стоически отсиживать свой срок (детство) под надзором бестолковых надзирателей (моим и Синтии) и дожидаться УДО.
– Пойдем-ка наверх, поищем твою облачную пижаму, годится? – спросил я.
Она энергично закивала и не сопротивлялась, когда я повел ее по коридору, а затем наверх, где она терпеливо уселась на кровать, пока я рылся в шкафу. Облачная пижама – из синей фланели, вся в кучевых облаках – мой единственный верный поступок. Я купил ее в модном детском магазине в СоХо[9], Сэм полюбила пижаму без памяти и порой плакала, если нельзя было в ней спать. Синтии и Ко. для обеспечения сна Сэм по их сторону фронта пришлось раздобыть вторую и даже третью культовую пижаму, что я полагал мелкой, но значимой личной победой.
Я перерыл весь шкаф и наконец отыскал пижаму на дальней полке. Театрально развернул – Сэм любит, когда я перед ней играю немое кино а-ля Рудольф Валентино[10]. Мы надели пижаму, и я уложил Сэм в постель.
– Подоткни, – распорядилась она.
Я подоткнул.
– Оставить свет? – спросил я.
Она потрясла головой. Единственный ребенок на земле, который не боится темноты.
– Спокойной ночи, лап.
– Спокойной ночи, Скотт.
Она всегда звала меня Скотт – никаких «пап». Никак не вспомню, когда это началось, – истоки непостижимы, как с курицей и яйцом.
– Я тебя люблю больше… как там было? – спросил я.
– Солнца плюс Луны. – Она закрыла глаза и волшебным образом мгновенно заснула.
Я вернулся в кабинет. Диск все играл – спонтанная, дикая музыка. Я сел за стол, перечитал статью из Амхёрста.
«На время забыть, как тебя зовут», – сказала Александра.
В смысле «Кордова». Наверняка.
«Он что-то делает с детьми». Что он сделал с собственной дочерью? Как она умудрилась погибнуть в двадцать четыре года – видимо, покончить с собой?
Я чувствовал, как оно просыпается вновь – темное подводное течение, что вновь тащит меня к Кордове. Черт с ней, с моей злостью на него, хоть она еще и кипела, – это ведь к тому же мой шанс оправдаться. Если я опять выйду на охоту и докажу, что Кордова в самом деле хищник – а в душе я в этом не сомневался, – быть может, все потерянное вернется ко мне. Синтия, допустим, вряд ли, на это надеяться нельзя – зато карьера, репутация, жизнь.
И за пять лет кое-что изменилось, у меня есть зацепка. Александра.
Раздирает нутро самая мысль о том, что эта незнакомка, эта необузданная музыкальная волшебница ушла из нашего мира. Потеряна, утихомирена – очередная мертвая ветвь на корявом древе Кордовы.
Быть может, она и есть его неверная стезя.
Такова тактика скрытого нападения, описанная в «Искусстве войны» Сунь-цзы. Противник ожидает лобового удара. Готовится к нему, яростно его отбивает, и в результате потери тяжелы, растрата жизненных ресурсов огромна – и ты побежден. Однако порой есть и другой подход, «неверная стезя». Противник не ждет, что ты изберешь ее, ибо путь этот извилист, коварен, зачастую противник и сам о нем не подозревает. Но если твоему войску удастся пройти этим путем, ты не просто окажешься у противника в тылу – ты проберешься в самое сердце его, в святая святых.
«Ленточный червь пожирает собственный хвост, – предостерегал меня старый репортер. – Убивать бесполезно… Обернется вокруг сердца, выжмет всю кровь».
Да, я не выяснил, что с ним сталось, – но я знал и так. Наутро он, сколько ни ворчал, с неизбежностью восхода солнца выполз из постели, упаковал манатки и сел в автобус до проклятой деревни.
Он бы не смог отвернуться от истории.
Вот и я не могу.
Миновало чуть больше недели, и в три часа ночи я вошел в автобус М102 до Гарлема (№ 5378, как велела Шерон Фальконе) и уединился на заднем сиденье.
Уж в этом-то автобусе в три часа ночи беседы шепотом и подозрительные перегляды никого не волнуют. Все пассажиры, какие есть, скорее всего, вымотаны до смерти, на приходе либо сами промышляют чем-нибудь сомнительным и тоже пылко оберегают свое инкогнито. Я так и не понял, как это Шерон так устроила, но, честное слово, шофер был тот же, что и на последнем нашем свидании лет девять назад.
С детективом Шерон Фальконе я познакомился в 1989 году: я был газетным салагой в «Нью-Йорк пост», а она – полицейской салагой на подхвате в деле бегуньи из Центрального парка.[11] Даже теперь, спустя двадцать с лишним лет, я знал о Шерон разве что обрывочные детали, хотя они окрашивали картину ярко, как кейджунские специи. Сорок шесть лет, живет в Куинсе одна, держит немецкую овчарку Харли. Последние десять лет работала в отделе убийств Северного Манхэттена – подразделении, которое помогало другим участкам с расследованием убийств, случившихся севернее Пятьдесят девятой улицы, – и усопшим жертвам служила верно, по-старомодному истово и самоотверженно.
Автобус свернул на запад, на Восточную Сто шестнадцатую, мимо заброшенных муниципальных домов, пустырей, ветхих церквей – СПАСЕНИЕ И ИЗБАВЛЕНИЕ, значилось на вывеске – и людей, околачивающихся на перекрестках.
Видимо, что-то не так. В прошлый раз Шерон к этому часу уже появилась. Я проверил телефон, но не было ни пропущенных звонков, ни сообщений. Наш разговор накануне особых надежд не внушал, и помощи Шерон, честно говоря, не обещала. Обронила:
– Завтра вечером. Там же, тогда же, – и повесила трубку.
Автобус свернул на проспект Малькольма Икс, я уже заподозрил, что Шерон меня надула, но тут мы резко затормозили у ветхого особняка, и я увидел одинокую фигуру на тротуаре. Двери открылись, и вот уже детектив Шерон Фальконе спешит ко мне – будто заранее знала, где я сижу.
Она не изменилась: те же 5 футов 3 дюйма, угрюма, губы тонки и неулыбчивы, нос кнопкой, кончик вздернут завитком древесной стружки. Не то чтобы непривлекательная. Однако странная. Смахивает на бледную монашку с портрета пятнадцатого столетия во фламандском зале Метрополитен-музея. Одна беда: художник не вполне освоил человеческую анатомию, а потому наградил Шерон длинной шеей, асимметричными плечами и слишком маленькими ладошками.
Она скользнула на сиденье рядом со мной, оглядела других пассажиров, уронила под ноги черную сумку.
– Из всех эм-сто-вторых во всех городах мира ты заходишь в мой,[12] – отметил я.
Она не улыбнулась.
– У меня мало времени.
Она расстегнула сумку и вручила мне белый конверт 8 × 10. Я извлек оттуда тоненькую пачку бумаг: первая страница – фотокопия досье.
«Дело № 21-24-7232».
– Как продвигается расследование? – спросил я, спрятав бумаги в конверт, а конверт в карман.
– Расследует пятый участок. Им по сто человек на дню звонят. Анонимы, но по делу ни слова. На той неделе Александру видели в «Макдональдсе» в Чикаго. Тремя днями раньше – в ночном клубе в Майами. Уже два признания в убийстве набралось.
– А это убийство?
Шерон покачала головой:
– Нет. Она прыгнула.
– Ты уверена?
Она кивнула:
– Никаких следов борьбы. Ногти чистые. Сняла ботинки и носки, поставила на край. Методично готовилась – очень похоже на суицид. Вскрытия не было. Даже не знаю, будет ли.
– А почему не будет?
– Семейный адвокат отбивается зубами и когтями. Религиозные запреты, все такое. Для еврея осквернение тела – кощунство. – Она нахмурилась. – Я заметила, в деле не хватает пары снимков. Торс, спереди и сзади. Я так думаю, хранят отдельно, чтоб какой урод не слил «Дымящемуся пистолету»[13].
– Причина смерти?
– Как у всех прыгунов. Обильное кровотечение. Перелом шеи, рваные раны сердца, множественные переломы ребер и перелом черепа. Пролежала мертвая несколько дней. С месяц назад поступила в какую-то пафосную частную клинику на севере. Оттуда сообщили о ее исчезновении. За десять дней до прыжка.
Я вытаращился:
– Почему? Она сбежала?
Шерон кивнула:
– Медсестра подтвердила, что в одиннадцать вечера Александра была в палате, свет не горел. А в восемь утра ее уже не было. И зафиксирована всего одной камерой слежения – какой-то бред, клиника напичкана камерами, как Пентагон. Лица не видно. Просто девушка в белой пижаме бежит по газону. И с ней мужчина.
– Кто?
– Неизвестно.
– Почему она легла в клинику? Наркотики?
– По-моему, никто так и не знает, что с ней было. Там в конверте медицинское освидетельствование.
– Когда клиника заявила о пропаже?
– Тридцатого сентября. В рапорте есть.
– А прыгнула она?..
– Поздно вечером десятого октября. Одиннадцать вечера, полночь.
– И где она шлялась эти полторы недели?
– Никто не в курсе.
– А на кредитках ее шевелилось что-нибудь?
Шерон помотала головой:
– И мобильный тоже был отключен. Догадалась не включать. Видимо, не хотела, чтоб ее нашли. За все десять дней ее точно видели всего раз. Когда обнаружили тело, она была в джинсах и футболке. В кармане пластиковый номерок. Сзади дерево выгравировано. Выяснили, откуда взялся, – из ресторана «Времена года». Знаешь, заведеньице на Парк-авеню?
Я кивнул. «Времена года» – один из самых дорогих ресторанов города, говоря точнее – заповедник редкой дикой фауны. Платишь непомерный входной взнос ($45 за крабовые тефтели), дабы понаблюдать – но ни в коем случае не потревожить – процесс питания и боевые ритуалы нью-йоркских привилегированных и властительных кругов, демонстрирующих узнаваемые признаки своей видовой принадлежности: закаменевшие лица, ширящиеся плеши, стального оттенка костюмы.
– Девчонка-гардеробщица ее опознала, – пояснила Шерон. – Александра пришла около десяти, но спустя несколько минут убежала без пальто и уже не вернулась. А через пару часов прыгнула.
– Наверное, встречалась с кем-то.
– Неизвестно.
– Но следствие пошурует?
– Нет. Тут же нет преступления. – Шерон пронзила меня взглядом. – Чтобы добраться до шахты лифта, ей надо было войти в заброшенный дом, а там известный сквот, «Висячие сады». С крыши она пролезла в потолочный люк – а он шириною в фут. Мало таких субтильных, кто туда протиснется, и тем более невозможно, если держать кого-то, а тот отбивается. Всё прочесали на предмет следов. Никаких признаков того, что Александра была не одна.
Шерон не сводила с меня изучающего – нет, пожалуй, следовательского – взгляда: ее карие глаза методично ползали по моему лицу – вероятно, по таким же квадратам, какие она применяла в работе поисковых партий.
– А теперь настал момент спросить, зачем тебе эта информация, – сказала она.
– Кое-какие неоконченные дела. Ты не парься.
Шерон сощурилась:
– Знаешь, что говорил Конфуций?
– Напомни.
– «Перед тем как мстить, вырой две могилы».
– Мне всегда казалось, что мудрость древних китайцев сильно переоценена.
Я вручил Шерон конверт. Три тысячи долларов. Она сунула конверт в сумку, застегнула молнию.
– Как твой пес? – спросил я.
– Умер три месяца назад.
– Как жалко.
Она отбросила шипастую челку со лба, смерила взглядом старика, только что севшего в автобус.
– Все хорошее кончается, – сказала она. – Ну, все на этом?
Я кивнул. Она накинула ремень сумки на плечо, собралась уже встать, но тут меня запоздало осенило, и я схватил ее за запястье.
– А предсмертная записка? – спросил я.
– Не нашли.
– Кто опознал Александру в морге?
– Адвокат. От родных ни слова. Говорят, их нет в стране. Путешествуют.
Скривившись – с сожалением, но без особого удивления, – она встала и направилась к передней двери. Шофер тотчас затормозил. Несколько секунд – и Шерон уже шагала по тротуару, не столько шла, сколько перла: плечи ссутулены, взгляд уставлен под ноги. Автобус рыгнул, покатил дальше, и Шерон обернулась смутной тенью, что скользит мимо запертых магазинов и закрытых витрин; резкий поворот – и она пропала.
– Это кыто?
Царапучий женский голос в домофоне – нечленораздельный, с густым русским акцентом.
– Скотт Макгрэт, – повторил я, склонившись к крошечной черной видеокамере над дверными звонками. – Я друг Вольфганга. Он меня ждет.
Что вранье. Утром, от корки до корки прочтя досье Александры Кордовы, я три часа с собаками искал Вольфганга Бекмана – киноведа, профессора, бешеного кордовита, автора шести книг о кино, в том числе популярной работы «Американская маска» – о фильмах ужасов.
Я сунулся в Коламбию, в кабинет Бекмана в Додж-холле, узнал его расписание, из которого, впрочем, следовало, что в этом семестре у него всего один курс, «Темы ужаса в американском кинематографе», по вторникам в семь вечера. Я позвонил ему на работу и на мобильный, но включилась голосовая почта, а с учетом нашей последней встречи больше года назад – когда Бекман не просто пожелал мне сгнить в аду, но вдобавок, расхрабрившись от водки, дважды пьяно на меня замахнулся – я понимал, что он скорее перезвонит папе римскому. (Бекман истово ненавидел две вещи в этой жизни: сидеть в первых трех рядах в кинотеатре и католическую церковь.) Последний шанс – явиться сюда, в ветхий дом на углу Риверсайд-драйв и Западной Восемьдесят третьей, где я провел немало вечеров в кротовьей норе, заменявшей Бекману квартиру, слушая его лекции в обществе стаи кошек и толпы студентов, которые впитывали каждое его слово, точно котята, лакающие сметану.
К моему удивлению, раздался скрежет, громко зажужжало – и меня впустили.
На мой стук дверь с потускневшими цифрами «506» открыла крохотная женщина. Черная стрижка сидела у нее на голове, как колпачок на авторучке. Очередная домработница Бекмана. С тех пор как много лет назад его возлюбленная жена Вера умерла от рака, Бекман, решительно неспособный сам о себе позаботиться, нанимал для этой цели многочисленных русских дюймовочек.
Все они были равно низкорослы, суровы и немолоды; голубые глаза, обветренные руки, крашеные волосы оттенка ненатуральной карамели, душа сочится большевистским «даше не думай». Два года назад была Мила в потертых джинсах и футболках со стразами – она неумолчно повествовала о сыне, оставшемся в Беларуси. (Все прочие ее речи, не касавшиеся Сергея, в основном сводились к единственному слову «ньет».)
У этой наблюдался ястребиный нос, розовые хозяйственные перчатки и черный резиновый фартук, в каких щеголяют сварщики на сталелитейных заводах. Похоже, она так нарядилась, дабы вымыть пол у Бекмана в кухне.
– Он шидет вас-с? – Она смерила меня взглядом. – Он у сытоматолога.
– Он просил зайти и подождать.
Она недоверчиво сощурилась, но толкнула дверь.
– Хочите тчай? – вопросила она.
– Благодарю вас.
Напоследок одарив меня неодобрительным взглядом, она исчезла в кухне, а я направился в гостиную.
Гостиная не изменилась. По-прежнему темная и угрюмая, пахнет грязными носками, сырой гнилью и кошками. Поблекшие ирисы на обоях, потолок прогибается, как диванное дно, – в квартире Бекмана неотступно чудилось, что из-под половиц вот-вот проступит вода. Я в жизни не бывал в настолько отдраенной квартире (Бекмановы домработницы всегда вооружены шваброй и ведром, банками лизола, салфетками с клороксом), так отчетливо смахивающей на болото в глуши Эверглейдс.
По краю каминной полки выстроились фотографии. Они тоже не изменились. Цветной портрет Веры в день свадьбы – счастливая, вся светится. Рядом портрет Марлоу Хьюз с автографом – легендарная красотка, вторая жена Кордовы, блистала в «Дитяти любви». Дальше – сын Бекмана, Марвин, в день выпуска с юридического факультета; удивительно, до чего нормальный на вид юнец. Затем кадр из «Тисков для пальцев» – Эмили Джексон разглядывает таинственный дипломат мужа; и наконец, индоподобный Бекман на троне – довольный будда на ступеньках библиотеки Лоу в Коламбии, окруженный полусотней восхищенных студентов.
Постер справа от камина – морщинистый и мятый кордовитский глаз крупным планом – висел здесь, сколько я знал Бекмана. Тот содрал постер со стены на станции «Пигаль» в 1987 году, возвращаясь с заповедного киносеанса в парижских катакомбах, где показывали «Ночами все птицы черны», – одно из первых мероприятий такого рода. Внизу от руки нацарапано место встречи: «Самовластный смертоносный совершенный 48°48′21,8594" с. ш. 2°18′33,3888" в. д. 1111870300».
В углу стоял деревянный стол, а на нем Бекманов старый «мак». И он гудел, то есть был включен.
– Ваш тчай.
За моей спиной возникла домработница. Толкнула поднос по кофейному столику, прожгла меня взглядом, отпихнула черную китайскую шкатулку и груду газет, а затем вновь отбыла.
Я подождал, пока она вернется к уборке, и ткнул в клавиатуру. Не то чтобы я, сунувшись в компьютер невинного человека, собою гордился, но в любви и на войне все средства хороши.
Я открыл «Файрфокс», заглянул в «Показать весь журнал».
Челюстно-лицевая хирургия осложнения – Поиск «Гугл»
Удаление зуба какие возможны проблемы – Поиск «Гугл»
Побочное действие новокаина – Поиск «Гугл»
«Нью рипаблик» онлайн
«Нью-Йорк пост»
Бесплатные знакомства для людей со всего мира soulmates.ru
Русский разговорник
Александра Кордова – Поиск «Гугл»
«Александра Кордова найдена мертвой» – nytimes.com
А дальше просто: blackboards.onion.
Я кликнул. Сайт загрузился не сразу, на заглавной странице туманный лес – я узнал первый кадр из «Подожди меня здесь». Адрес длинный, но в череде символов и знаков пунктуации прятались три ключевых слова: «самовластный смертоносный совершенный».
«Черная доска», веб-сайт поклонников Кордовы в глубокой паутине. Вход жестко охраняется, только для авторизованных кордовитов. Секретный адрес, анонимный интернет, зайти можно только «Тором», «Гугл» не найдет, обычный браузер не доберется. Несколько лет назад, когда мы только познакомились, я пытался выцыганить у Бекмана адрес, но успеха не достиг. Он говорил, что это «последний укромный уголок», черная дыра, где поклонники могут не только вдоволь толковать о Кордове, но, не боясь осуждения, выражать любые сумеречные порывы и мечты.
Зазвенели ключи, грохнула входная дверь. На пол упала швабра. Надо думать, госпожа Толстая уведомляет Бекмана, что к нему явился визитер.
Я быстренько сфотографировал адрес на «блэкберри», закрыл браузер и попятился к каминной полке, как раз когда по половицам застучали торопливые шаги.
– Мудак! – взревели у меня за спиной.
В дверях стоял Бекман. На нем был туго затянутый поясом тренч, в котором друг мой походил на картошину в вощенке.
– Вон.
– Погоди…
– Я же ясно сказал в прошлый раз: ты для меня умер. Ольга! Звони в полицию, скажи, что к нам вломился опасный человек.
– Я хочу мириться.
– Какой мир, если дружба взорвана к чертям собачьим?
– Ну что за глупости?
Он прожег меня взглядом:
– Предательство – не глупости. От него империи рушатся.
Он расстегнул пояс, швырнул тренч на кресло – получилось драматично, будто испанский матадор отбрасывает красный плащ, – и направился ко мне. Спасибо небесам, не заметил, что в углу светится включенный монитор.
Бекман, конечно, кипел, но физическое устрашение ему не по зубам. На нем были серые костюмные брюки (штанины коротки) и круглые очки в золотой оправе, за которыми моргали добрые глазки, – ни дать ни взять бурундук. И волосы чрезмерно возбудимые: им прямо не терпелось начать, и начинались они в двух дюймах над бровями. Правая щека мощно распухла, словно туда напихали ватных шариков.
– Я хочу поговорить про Александру, – сказал я.
От этого имени он вздрогнул, словно от удара оголенным электрическим проводом. Что-то буркнул, отошел, плюхнулся в кресло, и оно вяло изобразило подушку-пукалку. Бекман снял туфли, забросил ноги – в ярко-желтых носках в ромбик – на кожаную тахту.
– Сандра Кордова, – произнес он, растирая обвислую нановокаиненную щеку. Затем рявкнул через плечо: – Ольга!
Она выросла на пороге с телефоном – очевидно, беседовала с полицией.
– Ну что такое, Ольга, что ты… повесь трубку сейчас же. Господи боже. Это мой дорогой друг Макгрэт. Не могла бы ты принести ему что-нибудь помимо чая? Что проку от этого чая? – Он посмотрел на меня. – При свете дня еще квасишь?
– А то.
– Рад, что ты не растерял лучших своих качеств. Принеси хорошей водки, будь добра?
Ольга исчезла, а я сел на диван. Светящегося монитора Бекман так и не заметил – его отвлекли три кошки, явившиеся из тайного своего убежища. В квартире их жило восемь, в том числе ужасно экзотические восточные породы: голубоглазые, чернолицые, мех как длинноворсовый ковер, капризный нрав – как у Греты Гарбо, и до публики они снисходили только в присутствии Бекмана.
Он нагнулся погладить кота, тершегося о тахту.
– Это который? – спросил я с напускным интересом: благодушие Бекмана прямо пропорционально зависело от интереса гостя к кошкам.
– Макгрэт, ты его видел миллион раз. Это Одноглазый Понтиак. Какового не следует путать с Любопытным Томом и Борисом, Бандитским Сыном. – Бекман изогнул бровь. – У меня тут новый котенок завелся. Нашел еще одну фирменную фишку. Неловко, что раньше не заметил.
– Девять кошек? Да тебя посадят.
Он поправил очки на носу.
– Я его назвал Мурад, как сигареты.
– Впервые слышу.
– Устаревшая турецкая марка, была популярна годах в десятых-двадцатых. «Мурад» по-арабски значит «желанный». Единственный сигаретный бренд в фильмах Кордовы. Ни одного «Мальборо», «Кэмела» или «Вирджинии Слим». И более того. Если камера фокусируется на сигарете «Мурад», следующий же персонаж, который появляется на экране, обречен и под прицелом. Иными словами, боги нарисовали у него на спине громадный крест и повесили невидимую табличку «ТЕБЕ ТРЫНДЕЦ». Отныне его жизнь необратимо изменится.
«Мурад». Всех своих кошек Бекман нарек в честь каких-нибудь подробностей из фильмов Кордовы – фирменных знаков, безмолвных автографов. От секундных эпизодических ролей (вроде хичкоковских камео) до крохотных деталей реквизита в мизансцене, символизирующих грядущее разрушение (как предвещал смерть апельсин в «Крестных отцах»). В основном неочевидные, до крайности загадочные мелочи вроде Одноглазого «Понтиака» и Бориса, Бандитского Сына.
Я подался к столику глотнуть чаю и опять скосил глаза на компьютер – тот все еще светился. Бекман поддернул рукава, нахмурился и, кажется, едва не перехватил мой взгляд.
– Что знаешь про Александру? – спросил я.
Он помрачнел.
– Трагедия. – Он глубоко вздохнул, устроился в кресле поудобнее. – Как ты помнишь, мы с Верой ходили ее слушать много лет назад. В зал Вайля. Потрясающе. Концерт в восемь. Все собрались, ждут. Восемь, восемь десять, восемь двадцать. На сцену выходит бородач, нервно так объявляет: концерт скоро начнется, пожалуйста, потерпите. Минуты идут. Восемь тридцать, сорок. Она вообще собирается прийти? Зрители уже злятся. Зачем мы за билеты платили? Я, само собой, озираюсь, смотрю, не явится ли ее отец. Одинокая фигура в заднем ряду, в камуфляже, седой, гримаса всевидца, темные, как обычно, очки, глаза – как две мертвые черные монеты.
Бекман даже вытаращился в пустой дверной проем, будто надеялся, что там стоит Кордова. Потом снова повернулся ко мне и вздохнул:
– Он не пришел. И вдруг из-за кулис выпархивает такое дитятко в черных колготках, в алом тафтяном платьице. Мы решили, она сейчас объявит, что концерт отменяется. А она бежит к «Стейнвею», садится, на нас – ноль внимания. Проводит руками по клавишам, точно шеф-повар крошки с разделочной доски смахивает. И давай играть – не дождалась даже, пока в зале замолчат. Равеля, Jeux d’eau.[14]
Ольга суетилась над кофейным столиком, разливала водку из черной бутыли с грубо намалеванными русскими буквами. Мы с Бекманом чокнулись и выпили. Отличная водка, редкий случай: бодрящая и легкая, в горле словно танцевала.
– Она не играла ноты, – продолжал Бекман. – Она их лила из греческой амфоры. В зале ни следа возмущения – шок, затем ошеломленный восторг. Никому не верилось, что этот ребенок способен так играть. В какие темные глубины ей пришлось сойти… одной.
– Полиция считает, это суицид, – сообщил я.
Он поразмыслил.
– Не исключено. Она так играла… будто познала предельную тьму. – Он насупился. – Но это ведь нередко бывает? В личной жизни гениев зачастую кроется разрушение, словно там ядерная бомба взорвалась. Искореженные браки. Брошенные умирать жены. Дети, которые растут изуродованными военнопленными, – и все с бомбовыми воронками вместо сердец, не знают, куда приткнуться, не понимают, за кого воюют. Кордова женился на огромном состоянии – от таких штук масштаб и объем последствий только крупнее. Может, с Сандрой так и случилось.
– С Сандрой?
– Ее так звали в музыкальных кругах. Сандра Деруин. Cendre DeRouin, пепел руин. Ей было тринадцать. А играла так, будто шесть жизней прожила. Шесть рождений. Шесть смертей. И ухватила всю грусть, всю любовь и тоску. Ухватила и потеряла. – Он свел к переносице нервные густые брови. – Вот такой уровень мастерства и чувства, плюс я, бесспорно, в жизни не видел ребенка красивее. Когда уходили из зала, Вера, утирая слезы, сказала: не может быть, что Александра – человеческое дитя. И не преувеличила.
– А что-нибудь о ее детстве ты знаешь? – спросил я, подливая нам обоим водки. – Какая она была? Ты же помнишь моего анонима.
Он уставился на меня скептически:
– Этот загадочный «Джон», что ли?
Я кивнул.
– Знаешь, я никогда не верил в Джона. Тебя разыграли, ты повелся. Кто-то над тобой похихикал. На черта Кордове сдалась детская одежда? Но с другой стороны… Девочка, чье детство составляли ромашки, шетландские пони и любящие родители Джоани и Фил, вот так играть музыку не смогла бы. Над этим семейством висит некая черная туча, тут я с тобой не спорю. Но что сокрыто в туче и густа ли она – просто смог, или пятибалльный ураган, или черная дыра без единого проблеска света, – этого я не скажу.
– Ты когда-нибудь слышал, что у Александры проблемы по психиатрии? Она в конце августа легла в клинику на севере. «Брайарвуд».
– Нет, – удивился он.
– Сбежала оттуда с неопознанным мужчиной и погибла в пакгаузе спустя десять дней. На «Черной доске» слухов не мелькало?
– Боже мой, Макгрэт, на какой еще «Черной доске»? – Усмехнувшись, он опрокинул в себя водку, хлопнул стаканом по столу. – Я уж сколько лет туда не заглядывал. Староват я для мелодрам.
Ну конечно, фальшиво отнекивается – иного я и не ожидал. Расспрашивать Бекмана – все равно что танец дождя у костра выплясывать: требует тонкости подхода и трех-четырех пузырей вот этой водки, которая даст фору опиуму и, несомненно, порождена неким самогонным аппаратом в Сибири.
– Где сейчас Кордова, как думаешь? – спросил я.
Он задрал бровь:
– Только не говори, что опять в одиночку на моторке прешься по Амазонке против течения. Что на сей раз? Месть за то, что из-за него порушил себе карьеру, или просто любопытство гложет?
– По чуть-чуть того и этого. Правды хочу.
– Ах пра-авды. – Глаза Бекмана скользнули по черной шестиугольной шкатулке на кофейном столике. Он открыл было рот, но затем развернулся и в упор уставился на компьютер. Монитор все горел, а один из Бекмановых клятых котов – Одноглазый Понтиак, или как там кличут эту тварь – терся об ножку стола.
Бекман в испуге подскочил.
– Ольга! – взревел он. – Принеси этих испанских сардин, будь добра. У Бориса низкий сахар. – И поморгал на меня из-под очков. – Я тут, кстати, недавно слыхал кое-что, – может, тебе пригодится. Пег Мартин.
– Пег Мартин?
– У нее была маленькая роль на первых двадцати минутах в «Изоляторе-три». Играет одну из дежурных в манхэттенской юридической фирме. Неуклюжая девица, рука в гипсе. Рыжие кудряшки. Плоский нос. Уходит вниз по лестнице и больше не возвращается. В середине девяностых дала интервью журналу «Проныра», говорила о Кордове.
Я вспомнил. Пять лет назад, исследуя тему, откопал эту статью.
– У одной моей нынешней студентки терьер. Водит его в группу дрессировки в Вашингтон-Сквер-парке. Под конец часового семинара рассказала мне, что на собачью площадку приходит курчавая рыжая женщина с дряхлым черным лабрадором и они сидят плечом к плечу на скамье, смотрят, как остальные возятся, носятся, играют и смеются. – Бекман сдвинулся на краешек кресла – играл роль Пег Мартин. – Не говорит… ни с кем. Не смотрит… ни на кого. И собака тоже. Короче. Студентка утверждает, что это и есть Пег Мартин.
– Ну и?
– Ну и сходи к ней. Поговори. Вдруг она что-нибудь знает про семейку? Пятнадцать лет на веществах, – может, в отличие от прочих, отмалчиваться не будет? – Он опять нахмурился. – И я бы на твоем месте еще раз прошерстил это интервью в «Роллинг Стоуне». Последнее интервью Кордовы перед уходом в подполье. Говорят, там есть бомба. Я смотрел – ничего не нашел. Может, тебе повезет.
– А Кордова? Он где?
Бекман осушил стакан.
– Прячется, небось. Я так думаю, сердце его разбито. Что занимательно, если учесть ужасы его фильмов. Но я всегда подозревал, что тьма в них сгущается, дабы воссиял свет. Он видел душевные терзания людей и надеялся, что его фильмы даруют убежище. Персонажи измучены, повержены. Странствуют по преисподним, выходят обгорелыми голубями. В наше время люди ничему не учатся, они слабы, мелочны, равнодушны к дивному дару жизни, будто это реклама пепси какая, – я его не упрекаю за то, что ушел в подполье. Ты вообще видишь, во что нынче превратился мир, Макгрэт? Жестокость, разобщенность? Художник поневоле задумывается, для чего это все. Мы живем дольше, общаемся в соцсетях наедине с экраном, а глубина чувства мельчает. Скоро останется жалкая приливная лужица, потом воды с наперсток, потом микрокапелька. Говорят, в ближайшие двадцать лет мы вживим себе компьютерные чипы, вылечим старость и станем бессмертными. Кому охота вечность прожить машиной? Неудивительно, что Кордова прячется. – Он осекся и как-то обмяк в кресле.
Монитор наконец-то уснул. Я глянул на запястье. Седьмой час. Пора двигаться.
– Спасибо за водку, – сказал я. – И я хотел официально извиниться.
Бекман не ответил, отвлекшись на некую мрачную мысль, но затем его горящие глаза вновь скользнули по черной китайской шкатулке. Он пальцем пощупал крышку – она, естественно, не открылась.
– Странно, что ты не пытался ее взломать, пока меня не было, – буркнул он.
– Какая-то совесть у меня все же осталась.
Он насмешливо изогнул бровь.
Чтобы его ублажить, я взял шестиугольную шкатулку – довольно тяжелая. Я потряс ее и расслышал знакомый – знаменитый – «сухой стук» внутри. Я не знал, что там, – никто не знал, кроме неизвестного, который этот стук туда запер.
Бекман купил шкатулку на черном рынке у торговца коллекционными сувенирами. Якобы это реквизит, украденный со съемочной площадки «Подожди меня здесь». В фильме шкатулка – личное имущество серийного убийцы Бойда Райнхарта. Зрителю так и не сообщают, что внутри, но предположительно – предмет, который и заставил Бойда Райнхарта убивать, сломал ему психику в детстве. Однако, по словам сувенирного торговца, в документацию, подтверждающую подлинность объекта, вкралась ошибка, и не исключено, что шкатулку украли вовсе не со съемочной площадки, а из собрания улик по делу Хью Тислтона, убийцы-подражателя, который копировал Бойда Райнхарта во всем, от способа убийства до броского гардероба.
Бекман обожал показывать эту шкатулку всем подряд, смотреть, как ее передают из рук в руки.
– Вот оно, – благоговейно вещал Бекман. – Шкатулка – таинственный порог, отделяющий реальность от вымысла. Чья она? Райнхарта? Тислтона? А может, твоя? Все мы поголовно храним свои шкатулки – темные покои, где под замком прячется то, что копьем пронзило нам сердце. Там скрывается ответ на вопрос «зачем?» – то, к чему стремишься, во имя чего ранишь все вокруг. И если ее открыть, наступит ли свобода? Нет. Ибо неприступная тюрьма с неуязвимым замком – твоя собственная голова.
В последний мой визит Бекман удалился в кухню за очередной бутылкой водки, а меня – сильно нажравшегося и подстрекаемого одной его симпатичной студенткой – посетила блестящая идея вскрыть замок перочинным ножиком, дабы раз и навсегда выяснить, что внутри.
Потускневший латунный замок не поддался.
Бекман застал меня на месте преступления. Вышвырнул за дверь, крича: «Предатель!» и «Филистер!». А напоследок, прежде чем захлопнуть дверь у меня перед носом, сказал: «Ты даже не понял, где она открывается».
Пришла Ольга с горами сардин на двух тарелках – хватило бы прокормить всю экспозицию выдр в «Морском мире». Поставила тарелки на ковер, и коты сбежались нюхать.
– Знаешь, в чем твоя беда, Макгрэт? – сказал Бекман, разливая остатки водки по стаканам. – Ты не уважаешь морок. По-черному необъяснимое. Уму-не-пости-жимое. Вы, журналисты, сквозь мистерии жизни ломитесь бульдозерами, сами не понимаете, что́ беспощадно отрыли, не догадываетесь, что откапываете нечто могущественное и оно, – Бекман откинулся на спинку кресла, и его темные глаза вперились в мои, – не желает, чтобы его нашли. И найдено не будет.
Это он про Кордову.
– И вообще, – тихо прибавил он, – адская тень не равна человеку.
Я кивнул и отсалютовал стаканом:
– За морок.
Чокнулись, выпили. Я встал, низко поклонился Бекману – у него такая слабость, любит выставляться королем – и обогнул его кресло. Он молчал, беспомощно обмякнув под лавиной размышлений.
В лифте я не только угрызался за наглое ковыряние в его компьютере, но жалел о том, как повернулся разговор. Из-за этой водки я немножко чересчур разоткровенничался. Бекман теперь не усомнится, что я вновь взял след Кордовы, и неизвестно, как он поступит с этими сведениями.
Я глянул на снимок монитора и сам не поверил своей удаче. Картинка получилась размытая, но запутанный адрес я все же разбирал. За годы знакомства с Бекманом то был самый полезный ошметок данных, что мне удалось из него выудить.
Я закрыл фотографию и сделал пометку в календаре.
«Пег Мартин. Вашингтон-Сквер-парк. Воскресенье, 18:00».
Гардеробщица во «Временах года» горстями ела разноцветные желейные конфеты и читала тоненькую книжку, пожелтевшую и потрепанную.
В свидетельских показаниях полицейского досье Александры я прочел, что гардеробщицу зовут Нора Халлидей и ей девятнадцать лет.
Всякий раз, когда прибывала очередная группа трапезников – туристы со Среднего Запада, какие-то финансисты, престарелая пара (до того престарелая, что ходьба их напоминала тайцзицюань), – Нора сдергивала очки в черной оправе, прятала книжку и с бодрым «добрый вечер!» забирала у них одежду. Едва трапезники отбывали наверх, она снова нацепляла очки, вынимала книжку и продолжала чтение, сгорбившись над стойкой.
Я наблюдал из кресла у дальней стены. Решил, что безопаснее подождать здесь, поскольку оказался слегка пьянее, чем думал, – спасибо реактивному водочному топливу Бекмана. Разок Нора с любопытством на меня глянула. Решив, несомненно, что я кого-то жду, улыбнулась и вновь углубилась в книжку.
В полицейском рапорте говорилось, что она работает здесь всего несколько недель. Где-то 5 футов 7 дюймов, тощая, смахивает на вопросительный знак, очень светлые волосы, прическа «ракушка», и локоны обнимают лицо копной люцерны. Коричневая юбка, коричневая блуза ей велики – ресторанная униформа; под тканью на худых Нориных плечах неровно проступали подкладные.
Наконец я встал и подошел. Она закрыла книжку, положила обложкой на стойку, однако разглядеть название я успел.
«Гедда Габлер» Генрика Ибсена.
Трагическая пьеса, героиня, по общему мнению, – самый невротичный женский персонаж во всей западной литературе.
Добыча прямо в руки просится.
– Добрый вечер, сэр, – бодро сказала Нора и сняла очки.
Большие голубые глаза, тонкие черты – лет четыреста назад она была бы девчонкой высшей пробы. Однако у нас тут эпоха рыбьих надутых губок и моментального загара, так что Нора, конечно, хорошенькая, но старомодная – эдакая Твигги рубежа веков. Ярко-розовую помаду она, видимо, накладывала в полутьме и вряд ли вблизи от зеркала.
Но на вид дружелюбная. Разговорить ее, пожалуй, будет нетрудно.
Она схватила серебристую вешалку со штанги и потянулась за моей курткой.
– Я не буду раздеваться, – сказал я. – Вы, наверное, Нора Халлидей?
– Да.
– Очень приятно. Скотт Макгрэт. – Я вынул из бумажника визитку, вручил ей. – Я надеялся, мы сможем поболтать, когда вам удобно.
– О чем поболтать? – Она воззрилась на визитку.
– Об Александре Кордове. Насколько я понял, вы последняя, кто видел ее в живых.
Она вновь перевела взгляд на меня:
– Вы из полиции?
– Нет. Я веду журналистское расследование.
– И что же вы расследуете?
– Раньше – укрывательства, международные наркокартели. Сейчас собираю данные об Александре. Мне интересна ваша точка зрения. Александра вам что-нибудь говорила?
Прикусив губу, Нора отложила мою визитку на дверцу стойки и аккуратно высыпала на ладонь разноцветные желейные конфеты – в пакете их было килограмма четыре. Забросила горсть в рот, пожевала, плотно стиснув губы.
– Можно строго между нами, – прибавил я.
Она ладонью прикрыла рот.
– Вы пили? – осведомилась она.
– Нет.
Тут она, похоже, возмутилась, звучно проглотила свои конфеты.
– Вы у нас сегодня ужинаете, сэр?
– Нет.
– Вы встречаетесь с кем-то в баре?
– Вероятнее всего, нет.
– Тогда я вынуждена попросить вас уйти.
Я вытаращился. Она явно не из Нью-Йорка. У нее прямо-таки на лбу написано «недавняя выпускница Университета Огайо, диплом по театральному искусству». Небось, играла одну из «Розовых леди» в отвратительной постановке «Бриолина»[15], а на вопрос, кто она, отвечает: «Я актриса» – с придыханием, как на собраниях АА объявляют: «Я алкоголик». Такие девушки едут сюда вагонами в надежде, что их откроют, что они встретят Большую Шишку, но чаще всего оказываются в барах Мёрри-Хилла, в черных платьях из «Банановой республики» и с мозольными пластырями на пятках. Напор типа «Я покорю Манхэттен» вскоре сходит на нет, и они покоряются. Сколько-нибудь продолжительная жизнь в этом городе требует мазохизма, моральной гибкости, носорожьей кожи и сопротивляемости чокнутого чертика из табакерки – а все вышеперечисленное даже в первом приближении непостижимо для этих якобы самоуверенных девиц двадцати с малюсеньким хвостиком лет. Еще годков пять – и она ринется домой к родителям, к парню по имени Уэйн, будет преподавать ритмику в своей бывшей школе.
– Если не уйдете, я позову менеджера. Карл с радостью выслушает любые жалобы или пожелания.
Я глубоко вздохнул.
– Мисс Халлидей, – промолвил я, делая шажок к ней; стало видно, где ее розовая помада съехала с верхней губы. – Молодая женщина найдена мертвой. Вы – последняя, кто видел ее в живых. Это известно семье Кордовы. Это известно куче народу. Нью-йоркская полиция ваше имя в тайне не сохранила. Люди хотят знать, что вы сделали, что вы сказали ей такого, отчего она спустя несколько часов погибла. Я не тороплюсь с выводами. Я просто хочу выслушать вашу версию.
Она посмотрела на меня, сняла со стены в глубине гардероба телефонную трубку и набрала три цифры.
– Это Нора. Вы не могли бы спуститься? Тут какой-то человек, и он… – Она откровенно смерила меня взглядом. – Ему за пятьдесят.
Я надеялся на иную реакцию. И поспешно покинул вестибюль. Снаружи под навесом обернулся. Маленькая мисс Мерил Стрип снова нацепила очки и наблюдала за мной, склонившись над гардеробной дверцей.
По лестнице сбежал мужчина в синем костюме – надо думать, Карл спешит на помощь, – а потому я направился назад к Парк-авеню.
Дела не задались. Я заржавел.
Я глянул на часы. Девятый час вечера, холодно, ночное небо исполосовали облака, что белели и рассеивались, как дыхание на стекле.
Я, конечно, не то чтобы в ударе, но домой не пойду.
Еще не пора.
Спустя пятнадцать минут я в такси колесил по Чайнатауну, меж убогих пятиэтажек и ресторанов, грязных вывесок «МАССАЖ СТОП СПИНЫ», а также «НАРОДНАЯ АПТЕКА» и навесов, отяжелевших от китайского пополам с английским. Мимо витрин, заплесканных смертоносной подсветкой – малиновый сироп от кашля, зеленый абсент, желтушная желтизна, и все это, перемешиваясь, протекает на кривые улочки, – торопились мужчины в темных пиджаках. Вроде бы процветающий, однако пустующий район – как будто здесь только что объявили карантин.
Мы миновали кирпичную церковь – «ЦЕРКОВЬ ПРЕОБРАЖЕНИЯ», сообщила вывеска.
– Вот прямо здесь, – сказал я таксисту.
Уплатил, выбрался наружу, задрал голову. Семиэтажная заброшенная развалюха – облупленная белая краска, строительные леса, все окна заколочены. Пакгауз, где нашли тело Александры Кордовы. У центрального входа – горы цветов и самодельных открыток.
Букеты роз, гвоздик и лилий, свечи, картинки с Девой Марией. «Покойся с миром, Сандра. Господь с тобой. ТВОЯ МУЗЫКА БУДЕТ ВЕЧНОЙ. Ты теперь в раю». Меня всегда удивляло, с каким жаром публика оплакивает прекрасных незнакомцев – особенно из знаменитых семей. В эту пустую изложницу они заливают свои сожаления и горе, избавляются от них и несколько дней, помня о своей удаче, летают как на крыльях, утешаясь мыслью «зато не я».
Я аккуратно отодвинул цветы и подошел к стальной двери. Два висячих замка, таблички «ОСТОРОЖНО» и «ОПАСНО». Лента «ПОЛИЦЕЙСКОЕ ОГРАЖДЕНИЕ ВХОД ВОСПРЕЩЕН» нетронута.
Позади меня, тарахтя глушителем, проехал бордовый седан – темный силуэт скорчился над рулем. Я попятился в тень лесов; седан добрался до конца Мотт, свернул влево, и на улице вновь воцарилась тишина.
И однако я безошибочно чуял, что здесь есть кто-то еще – или только что был.
Я застегнул молнию на куртке и, оглядев тротуар – пустынный, если не считать мальчишки-азиата, нырнувшего в магазин «Китайский базар», – направился к перекрестку Мотт и Уорт. Там свернул направо, миновал красный навес, помеченный «КОСМЕТИЧЕСКАЯ СТОМАТОЛОГИЯ», и просевшую сетку-рабицу, обнимавшую темный пустырь. Добравшись до следующего здания, запущенной малоэтажки, а затем и до следующего, дома 197 по Уорт, я понял, что промахнулся.
Вернулся, разглядел, что возле стоматологии в сетке дыра. Приблизился, присел на корточки. На забор привязали черную тряпочку – явно пометили вход. Узкая тропинка петляла через пустырь, убегая вдаль, к заброшенному зданию.
Видимо, здесь. «Висячие сады», сказала Фальконе, – известный сквот и место проживания крэк-кокаинистов, как утверждалось в сообщении о несчастном случае из дела Александры. Полиция заключила, что Александра вошла отсюда, через дом 203 по Уорт, поднялась по лестнице на крышу и через световой люк проникла в соседний дом 9 по Мотт-стрит. Полицейский обход окрестностей не выявил ни свидетелей, ни личных вещей Александры, но это ничего не значит. Детективы оборачиваются отъявленными лентяями, если сразу же решают, что речь идет о самоубийстве, – и зачастую упускают ключевые детали, из которых складывается совсем иная история.
Вот зачем сюда пришел я.
Я нырнул в дыру и зашагал по тропинке; в ноздри била тошнотворная мусорная вонь, в траве разбегались невидимые зверьки. Наверняка там шныряет живой талисман Нью-Йорка – крыса размером с кошку. Когда глаза привыкли к темноте, я различил крошащийся кирпичный фасад и дверь слева. Шагнул к ней, споткнувшись о ветхий велосипед и какие-то пластиковые бутылки, и дернул за ручку.
Нутро большого пакгауза освещал тусклый свет неизвестно откуда; стены покрыты граффити, не поддающимися расшифровке. Все прогнило, везде отбросы: газеты и банки, гипсокартон и изоляция, фуфайки и коробки, кастрюли и сковороды. Сквоттеры явно жили здесь, но, похоже, разбежались – вероятно, от недавнего нашествия полиции. Я вошел, и тяжелая дверь со скрипом затворилась сама по себе.
Убийственная водка Бекмана уже выветрилась, и теперь я сознавал, сколь немудро было явиться сюда, не прихватив и перочинного ножика, который я брал на пробежки в Центральном парке. Даже фонарик взять не сообразил. Я глубоко вздохнул (игнорируя голос в голове, напоминавший: «Мы ведь поняли уже, что ты не в ударе?») и направился вглубь искать лестницу.
Лестница проржавела. Я подергал перила, попытался отодрать их от стены, но болты держались на удивление крепко.
Я зашагал вверх, и металлическое эхо шагов драло мне уши. То и дело я останавливался и озирался, проверял, нет ли здесь еще кого, кое-что фотографировал на «блэкберри». С каждым шагом дряхлый дом ворчал и кашлял, негодуя на пришельца, что карабкался по его проржавевшему хребту. Здесь поднималась Александра. Если она хотела покончить с собой – а что бы ни говорила Фальконе, это отнюдь не бесспорно, – зачем она пришла в этот заброшенный дом?
С шестого этажа я по самому крутому маршу взобрался на тесный чердак, где на полу валялся изгвазданный футон. Там, где косой потолок упирался в стену, обнаружился квадратный люк. Я налег плечом, дверь, ахнув, распахнулась, и я выбрался наружу.
Пустынная крыша, в дальнем углу покалеченный диван. Вид орнаментировала небоскребная щетина Нижнего Манхэттена: колоды дешевых многоэтажек, жирные валуны муниципальных зданий, чертополоховые бутоны водокачек, и все это сражалось за свой кусок ночного неба.
К дому примыкала задняя стена номера 9 по Мотт-стрит – разделял их какой-то фут, однако щель прорезала темноту до самой улицы. Я залез на низкий парапет и, совершенно напрасно посмотрев вниз – если упаду, помру, застряв укропом меж кирпичных зубов, – перепрыгнул на соседнюю крышу.
Я обогнул массивную водонапорную башню – а вот и световой люк. Прямоугольная пирамида, почти все стекла высажены. Я подошел, присел на корточки, заглянул в пробитый переплет.
Футах в двенадцати под люком темнел пол. Если чуть левее, можно заглянуть прямо в шахту грузового лифта, видно на семь этажей вниз, на дне бетон залит ярким светом. Точно смотришь в чью-то глотку – в переход меж двумя измерениями. Она пролетела с сотню футов. Даже с крыши я различал на бетонном полу ржавые пятна. Кровь Александры.
Она якобы пролезла через этот люк, сняла ботинки и носки, подошла к краю. Надо думать, все произошло стремительно – ветер в ушах, темные волосы возмущенно хлещут по лицу, – а дальше ничто.
Фальконе абсолютно права. Помятый металлический переплет люка узок – трудно было бы запихнуть туда Александру против ее воли. Трудно – да. Невозможно – нет.
Я встал, осмотрел крышу. Улик не обнаружил – ни окурков, ни обрывков, никакого мусора. Я уже собрался уходить, направился было к «Висячим садам», но далеко внизу, на дне шахты что-то вдруг шевельнулось.
Тень скользнула по полу.
Я подождал, глядя в эту освещенную пустоту, – может, померещилось?
Но затем в шахте вновь медленно проступил силуэт.
Кто-то замер у входа, отбрасывая тень на бетон. Постоял – и шагнул внутрь.
Я разглядел русые волосы, серое пальто. Наверняка детектив, вернулся осмотреть место преступления. Он нагнулся – надо думать, рассматривал пятна крови. Затем, к моему удивлению, сел в углу, локтями упершись в колени.
И некоторое время не шевелился.
Вглядываясь, я подался ближе к люку и задел осколок стекла – он упал и разбился на площадке прямо подо мной.
Человек в шахте вздрогнул, задрал голову и метнулся прочь.
Я вскочил и помчался через крышу.
Никакой это не детектив. Ни один знакомый мне детектив – за исключением Шерон Фальконе – так носиться не умеет.
Я бегом свернул назад к номеру 9 по Мотт-стрит, уверенный, что вход теперь открыт.
Но полицейская лента осталась в неприкосновенности, а на двери по-прежнему висели замки.
Как он забрался внутрь? И кто он вообще такой? Кордовит? Зевака, ненасытный до чужой гибели? Я проверил окна – все как одно заколочены. Оставался только узкий проход, заваленный грудами мусора. Я слегка распихал этот мусор, стараясь не вдыхать. Ну точно – в самой глубине на стену лился свет из открытого окна.
Неизвестный отодрал старые доски фомкой – вот она, валяется на земле; в окне дыра – только-только пролезть.
Я заглянул внутрь.
Ярко освещенная стройка – на бетонном потолке болтаются голые неоновые лампочки, у входа грудой свалены пластмассовые канистры и брезент. По всему пространству – ряды каркасных стоек. Справа в глубине вход в шахту опоясывала желтая полицейская лента.
Никого не видать.
– Эй? – окликнул я.
Тишина. Только комары зудят вокруг лампочек. Я подхватил фомку – на всякий пожарный, – протиснулся внутрь и грохнулся на гору цементных мешков.
Вокруг раскинулась огромная пустота. Вдоль задней стены – только металлические балки, бочки для цемента, кусок полиэтилена, а под ним нечто.
Я опасливо приблизился и сдернул полиэтилен.
Под ним стояла тачка.
– Есть тут кто? – крикнул я, озираясь.
Ни звука, ни шевеления.
Видимо, испугался мужик.
Я шагнул к полицейской ленте, собрался было поднырнуть под нее, и тут чья-то рука вцепилась мне в плечо, а что-то тяжелое заехало в висок. Я развернулся, но меня толкнули на пол, а фомку я уронил.
В глазах побелело, я почти ослеп, но все же разглядел человека, который смотрел на меня сверху вниз. И вдавил ногу мне в грудину.
– А ты, сука, еще кто? – заорал он.
Голос молодой, язык заплетается от ярости. Снова нагнувшись, он, кажется, вознамерился сдавить мне горло, но я вывернулся, толкнул его, схватил фомку и засандалил ему по плечу.
Мохаммед Али вряд ли бы мною гордился, однако приемчик помог. Незнакомец пошарил в поисках опоры, промахнулся и грохнулся навзничь.
Я подковылял к нему. Был он, оказывается, так пьян, что не мог встать. Воняет алкоголем и сигаретами и попросту никто – лет двадцати пяти, припанкованный, косматый, грязные белые «конверсы», выцветшая зеленая футболка с надписью «ВСЕ ПОЗАДИ». Глаза водянистые, красные, и сфокусироваться на мне им никак не удавалось.
– Моя очередь, – сказал я. – А ты, сука, кто?
Он закрыл глаза и, кажется, отрубился.
Хотелось без лишних проволочек его придушить. На виске я нащупал кровь. Парень не полицейский – выходит, либо случайный бродяга, либо кордовит. Или знакомец Александры.
Я выволок из-под него серое твидовое пальто и обыскал карманы. Нашлась пачка «Мальборо» – осталось три сигареты, – зажигалка, ключи от дома. Все это я сложил назад. Из другого кармана вытащил айфон – экран треснул, включение запаролено, фоном – полуголая блондинка.
Во внутреннем кармане пусто. Но я нащупал что-то еще и обнаружил потайной карман, вшитый в драную подкладку.
Оттуда я извлек два «зиплока». В обоих таблетки – набор желтых, набор зеленых, на них буквочки и циферки: «ОК 40» и «ОК 80». Оксикодон.
Значит, у нас тут барыга – и мелочь пузатая, судя по тому, что дрыхнет во время личного досмотра. Я вернул таблетки в потайной карман и встал.
– Эй, Лицо со Шрамом? Слышишь меня?
Нет ответа.
– Руки вверх. Это ФБР!
Ноль эмоций.
Как можно нежнее – непонятно, зачем старался, он бы и апокалипсис прокемарил – я перекатил его на бок и из заднего кармана вытащил бумажник. Ни водительских прав, ни кредитных карт – только наличные, семьсот сорок баксов, в основном двадцатками.
Бумажник с деньгами я вернул, но вот айфон сунул к себе в карман. Затем обошел этого соню и осмотрел шахту лифта.
Там не было ничего, только темные лужи засохшей крови – несколько щупалец просочились в бетонные трещины.
Я сделал пару снимков, вернулся к пацану, проверил, как он там дышит. Похоже, просто перепил – больше ничем не передознулся. Я подпихнул его, чтоб устойчивее лежал на боку и не задохнулся, если стошнит, через окно выбрался наружу и перебежал по проходу на Мотт-стрит.
Надо полагать, до завтра, когда он обнаружит, что лишился телефона, я ничего нового о нем не узнаю. Однако и в такси, и спустя несколько часов, когда я уже принял душ и проглотил два тайленола (с учетом зверской боли, последствия Бекмановой водки и удара в висок, пожалуй, надо было оксикодона сожрать), айфон пацана бомбардировали сообщениями.
Ты где?
Это от Хлои. Через шесть минут опять:
2 ч. тебя жду чё такое?
Затем появилась Райнкинг (эту я невольно вообразил: нордическая, ноги как пешни):
Джон ушел приходи
Через две минуты:
Хочу тебя
Через двенадцать минут:
Вся горю иди скорей. Ты уже внизу?
Потом она, кажется, прислала секст, но открыть картинку мне не удалось. Затем:
Что? Ничего??
На хер пошел.
После этого прилетело сообщение от Арден:
В городе? Приходи к джимми.
А в промежутках одиннадцать раз звонила весьма настырная девица по имени Джессика. Ее я предоставил голосовой почте.
Потом опять Арден:
Хоппер ты блин где?
Видимо, так его зовут. Хоппер.
Мелкий барыга в линялом пальто сидит в углу шахты грузового лифта – кто бы он ни был, ему наверняка найдется что поведать мне про Александру.
– Алло? – ответил я. Где-то в трубке звякали тарелки.
– Эй. Вы нашли мой телефон.
– Это правда. – Я отхлебнул кофе.
– Круто! Где?
– На заднем сиденье такси. Я в Вест-Виллидж. Заезжайте забирайте?
Через двадцать минут позвонили в дверь. Я раздернул шторы в гостиной – из окна прекрасный вид на парадное крыльцо. А вот и Хоппер: в том же пальто, в тех же потертых джинсах и «конверсах». Нахохлившись на ветру, он курил сигарету.
Открыв ему дверь, в суровом свете дня я разглядел, что, хотя волосы у него сальные, а глаза запали с перепоя, перетраха и невесть чего еще, пацан симпатичный. Непонятно, как мне удалось не заметить сразу. Это было очевидно, как серебристый элеватор, пронзивший небеса на кукурузном горизонте. Пять футов десять дюймов или около того, чуть ниже меня, тощий, с захудалой бороденкой и резкими прекрасными чертами байронического актера пятидесятых, из тех, что плачут, напиваясь, и умирают молодыми.
– Эй, – улыбнулся он. – Я за телефоном.
Ясно, что он вообще не помнил, как провел вечер накануне; рассматривал меня, будто никогда в жизни не видел.
– Я понял.
Я попятился, пропуская его; смерив меня взглядом и, надо думать, решив, что с ножом я не наброшусь, он сунул руки в карманы пальто и вошел. Я закрыл дверь, направился в гостиную, ткнул пальцем в телефон на кофейном столике.
– Спасибо, мужик.
– Не стоит. Итак. Что ты делал в пакгаузе?
Он вздрогнул.
– В Чайнатауне. Ты же Хоппер, да?
Он открыл было рот, но смолчал и стрельнул глазами на дверь у меня за плечом.
– Я журналист, расследую смерть Александры Кордовы. – Я указал на книжный шкаф. – Вон прошлые мои работы, если интересно.
С сомнением во взоре он приблизился к шкафу, выудил «Кокаиновые карнавалы» и зачитал:
– «Увлекательное, мастерское расследование многомиллиардного наркобизнеса и миллионов жизней, пожранных и искалеченных его смертоносной машинерией». – Покосился на меня. – Эпичненько.
В голосе сарказм.
– Стараюсь.
– А теперь будешь писать про Александру.
– Зависит от того, что выясню. Что ты знаешь?
– Ничего.
– Как ты с ней связан?
– Никак не связан.
– А зачем влез в пакгауз, где она умерла?
Он не ответил, молча поставил книгу на полку. Перебрав еще несколько книжек, обернулся, снова сунул руки в карманы.
– И на какой журнал ты работаешь? – спросил он.
– На себя. Все, что ты скажешь, может остаться между нами.
– Как адвокатское неразглашение?
– Один в один.
Он скептически усмехнулся, но затем лицо его вытянулось. Я не впервые видел такую гримасу. Ему до смерти хотелось поговорить, но он размышлял, можно ли мне доверять.
– Часок свободный найдется? – тихо спросил он, потирая нос.
Следом за Хоппером я поднялся по лестнице в квартиру № 3Б грязной малоэтажки на Ладлоу-стрит. Бросив серое пальто на шезлонг, Хоппер удалился в заднюю спальню – где, похоже, не было ничего, только матрас на полу, – а меня оставил у двери.
Крошечную квартирку пропитал затхлый кумар ночлежки.
Продавленный зеленый диван у дальней стены покрывало синее ватное одеяло – кто-то там недавно рухнул и, быть может, буквально. В блюдце на кофейном столике – извержение окурков; рядом папиросные бумажки, пачка табака «Золотая Вирджиния», открытый пакет шоколадного печенья «Чипсы эгей!», помятый журнал «Интервью»[16] с какой-то истощенной старлеткой на обложке. Вчерашняя футболка «ВСЕ ПОЗАДИ» валялась на полу вместе с белой фуфайкой и еще какими-то шмотками. (Словно стараясь избежать этой свалки, за спинку второго шезлонга из последних сил цеплялась пара черных женских колготок.) Стену поцеловали девичьи губы в черной же губной помаде. Акустическая гитара притулилась в углу возле старого туристского рюкзака – поблекший красный нейлон покрыт каракулями.
Я подошел и прочел: «Если потерян, верните вместе с содержимым Хопперу К. Коулу, 57555, Южная Дакота, Миссия, Тодд-стрит, 90».
Хоппер Коул из Южной Дакоты. Далеко от дома забрался пацан.
Выше, рядом с лос-анджелесским телефоном некой Джейд и от руки нарисованным глазом Гора, было написано: «Но ливень вот-вот, и с ним боль придет, и мне от них не спастись. Я порой устаю, но знаю, что мне остается одно. Идти дальше».
Поклонник «Лед Зеппелин», значит.[17]
Хоппер вернулся из спальни с коричневым конвертом. Опасливо протянул его мне.
Адресовано ХОППЕРУ КОУЛУ, ЛАДЛОУ-СТРИТ, 165, 3Б – нацарапано сплошь заглавными, черным маркером. Проштемпелевали и отправили из Нью-Йорка, штат Нью-Йорк, 10 октября текущего года. В этот день гардеробщица «Времен года» последней видела Александру Кордову. В обратном адресе имя не значится – только «МОТТ-СТРИТ, 9», адрес пакгауза, где нашли тело.
Я удивленно посмотрел на Хоппера, но тот ничего не сказал, лишь пристально разглядывал меня, словно это проверка и я должен ее пройти.
Я вытащил то, что лежало в конверте. Плюшевая обезьяна, старая, свалявшийся бурый мех, из глаз повылезали нитки, лишь половина красного фетрового рта, шея обмякшая, – наверное, некое дитя ее душило. Обезьяна вся была в засохшей красной грязи.
– Это что? – спросил я.
– Раньше не видел? – спросил он.
– Нет. Это чье?
– Без понятия. – Он отошел, отбросил синее одеяло и сел на диван.
– А кто прислал?
– Она.
– Александра.
Он кивнул, подался вперед, сцапал упаковку папиросных бумажек, вытащил одну.
– Зачем? – спросил я.
– Пошутила неудачно.
– То есть вы все-таки дружили.
– Да не то чтобы, – сказал он, потянулся через стол и нашарил «Мальборо» в кармане серого пальто. – Не дружили. Скорее были знакомы. И даже это перебор.
– Где вы познакомились?
Он откинулся на спинку дивана, выбил себе сигарету из пачки.
– В лагере.
– В лагере?
– Ага.
– В каком еще лагере?
– В лагере терапии дикой природой «Шесть серебряных озер» в Юте. – Он глянул на меня, смахнул челку с глаз, принялся потрошить сигарету, отодрал фильтр. – Наверняка же слышал об этом первокласснейшем заведении?
– Нет.
– Многое пропустил. Если есть дети, очень рекомендую. Особенно если хочешь вырастить из ребенка великого американского маньяка.
Я даже не пытался скрыть удивления:
– И ты познакомился с Александрой там?
Он кивнул.
– Когда?
– Мне было семнадцать. А ей типа шестнадцать. Лето две тысячи третьего.
То есть Хопперу и впрямь двадцать пять.
– Подростковая терапевтическая байда и надувалово, – продолжал он, рассыпая по бумажке «Золотую Вирджинию». – Обещают помочь вашему беспокойному подростку – на звезды будет глазеть, спиричуэлы у костра распевать. На самом деле стая бородатых дебилов командует психанутыми малолетками – и я таких психанутых в жизни не видал. Булимички, нимфоманки, кто-то тырит пластиковые ножики с обеда и вены себе пилит. Что там творилось – не поверишь. – Он потряс головой. – Большинству родители так прокомпостировали мозги, что там тремя месяцами «дикой природы» не обойдешься. Их только реинкарнация спасет. Помереть и вернуться кузнечиком или хоть сорняком. Что угодно лучше, чем эта мука, которая им досталась просто за то, что родились.
Говорил он со злым вызовом – не о товарищах по несчастью, надо думать, а о себе. Я обогнул белую фуфайку на полу, подошел к шезлонгу, по которому отчаянно всползали колготки, и сел.
– Хрен его знает, где они нашли этих вожатых, – сказал Хоппер, всунув фильтр в самокрутку, и наклонился лизнуть бумажку. – Небось, в одиночках Рикерс-Айленда. Там был один такой жирный азиатский пацанчик, Орландо. Так они его натурально пытали. Он был из этих, рьяных баптистов, вечно у него Иисус то, Иисус се. Они его голодом морили. Парень за всю жизнь десяти минут не провел без «Твинки» во рту. Не поспевал за остальными, заработал солнечный удар. А они все равно велели ему искать силу в душé, просить Господа о помощи. А Господь занят был. Помочь ничем не смог. Какой-то «Повелитель мух» на стероидах. У меня до сих пор кошмары.
– А ты как там оказался? – спросил я.
Он раскинулся на диване, усмехнулся. Сунул самокрутку в угол рта, поджег. Вдохнул, поморщился, выдул длинную дымовую струю.
– Дядька мой, – пояснил он, вытянув ноги. – Я мотался с маманей по Южной Америке, она тогда на одной миссионерской секте крышей поехала. Я слинял. Дядька живет в Нью-Мексико. Нанял какого-то бугая, чтоб меня нашли. Я вписывался у друга в Атланте. Как-то утром сижу хлопья ем. Подкатывает такой бурый фургон. Если б Смерть на тачке разъезжала, она бы вот эту себе купила. Окон нет, только два маленьких в задней двери, и вот сразу видно, что там какого-то невинного ребенка похитили и типа обезглавили. Раз-два – и я уже в фургоне с медбратом. – Он тряхнул головой. – Если этот чувак – медбрат с дипломом, я тогда, сука, в конгрессе заседаю.
Он помолчал, затягиваясь.
– Отвезли меня на базу в Спрингдейле. Национальный парк «Сион». Две недели тренируешься с другими такими же чеканутыми, индейские ловцы снов плетешь, слюной сортиры оттираешь – жизненно важные, знаешь ли, навыки. Потом отряд идет на десять недель в поход по глуши, с остановками на шести озерах. С каждым озером ты типа все ближе к Господу и самоуважению, но это херня, на самом деле ты все ближе к психопатии, потому что мозг тебе компостируют мощно.
– И Александра тоже ходила в поход, – сказал я.
Он кивнул.
– А она почему там оказалась?
– Без понятия. Большая была загадка. Явилась, когда уже в поход отправлялись. Вечером накануне вожатые сказали, мол, так и так, к нам еще кое-кто присоединится. Все озверели, потому что этот кое-кто, значит, отвертелся от курса молодого бойца, а по сравнению с этим «Цельнометаллическая оболочка» – просто «Улица Сезам». – Он помолчал, покачал головой, а потом, глядя на меня, скупо улыбнулся. – Но мы как увидели ее – все, вопросов больше не было.
– Почему?
Он перевел взгляд на стол:
– Она была потрясная.
Кажется, хотел продолжить, но смолчал, подался вперед, стряхнул пепел.
– Кто ее привез? – спросил я.
Он поднял голову:
– Не знаю. Утро, завтрак, она сидит за столом. Одна, за деревянным столом, в углу, кукурузный хлеб жует. Упаковалась, оделась, бандану красную нацепила. Мы-то все были раздолбаи. Кругами бегали, как куры безголовые, – такие вот сборы. Потом пошли наконец.
– И ты с ней познакомился, – подсказал я.
Он потряс головой, постучал сигаретой о блюдце.
– Не-а. Она отдельно держалась. Все, само собой, знали, кто у нее папаша и что она – та малявка из «Дышать с королями», и все ее осаждали. А она в ответ обдавала холодом, только «да» и «нет», ни слова больше. – Он пожал плечами. – Не то чтобы дулась. Просто ей не катило дружить. Скоро все на нее окрысились, особенно девчонки, потому что вожатые ее не дергали, все спускали с рук. Каждый вечер полагалось у костра заливаться про все говно, из-за которого мы там оказались. Кражи. Попытки самоубийства. Вещества. У некоторых полицейские досье подлиннее «Войны и мира». А Сандра не говорила ничего. Ее всегда пропускали, без объяснений. Одна была улика – эластичный бинт на запястье, она с ним приехала. Через пару недель в походе сняла, а под бинтом тяжелый ожог. Откуда взялся, не говорила.
Надо же. Этот самый ожог, вместе с татуировкой на ступне, упоминался в сообщении о пропаже без вести – единственные ее особые приметы.
– На второй день в походе мы поспорили, – продолжал Хоппер. – Кто первый проговорит с Сандрой дольше пятнадцати минут, получит две дозы экстази, которые один лос-анджелесский чувак, Джошуа, прятал в наконечниках на шнурках треккингов. – Он запрокинул голову, выдохнул дым к потолку. – Я решил обождать, настропалиться, а эти пускай там пока сами со своим джихадом. Ну они и давай. Сандра обломала всех. Одного за другим.
– А тебя нет, – сказал я.
Легко вообразить: два подростка, красавцы, нашли друг друга посреди дикой природы юности, расцвели в пустыне двумя орхидеями.
– Вообще-то, как раз наоборот, – сказал он. – Меня она обломала тоже.
Я вытаращился:
– Гонишь.
Он покачал головой:
– Я сделал ход где-то через неделю после того, как всем крылышки пообрывало. Сандра всегда шла последней, ну и я тоже. Спросил, откуда она. Сказала, что из Нью-Йорка. А потом отвечала односложно и один раз кивнула. Ну и я в ауте.
Он затушил сигарету на кофейном столике и бросил к остальным бычкам, сдвинулся поглубже на диване.
– Александра ничего никому не говорила десять недель? – спросил я.
– Да нет, она говорила. Обглоданный такой костяк разговора. Все рано или поздно ломались, у всех случались пятнадцать минут побега из Шоушенка, все выли в небеса. Поход, вожатые эти, вуайеристы хреновы – всякое прошлое говно из тебя по-любому вытекало. Ломались все. Где-то правду говорили, где-то – только чтоб отстали. Все по очереди претендовали на «Оскара» – рыдали про родителей, про то, как просто хотят быть любимы. Кроме Сандры. Никогда не плакала, никогда не жаловалась. Ни разу.
– А о родных упоминала?
– Нет.
– А об отце?
– Ничего. Прямо сфинкс какой-то. Мы ее так и звали.
– И что – всё? – спросил я.
Он потряс головой, откашлялся.
– Три недели в походе. Орландо, жирный азиат, дошел до ручки. На солнце обгорел так, что вся рожа в волдырях, а вожатые ему только пузырек с каламином сунули. Засохшая розовая корка по всему лицу, рыдает не умолкая, как прокаженный какой. Ну и ночью Джошуа сует ему таблетку Е, в подарок типа. Взбодрить слегка. Орландо, видимо, закинулся с утра, когда мы дальше пошли, потому что в девять он внезапно офонарел – давай с обнимашками лезть, рассказывать всем, какие они красивые, а у самого шары на полвосьмого, и брыкается, как Джон Траволта на конкурсе твиста. Один раз мы его потеряли, пришлось возвращаться – а он носится по полянке и в небеса лыбится. Ястребиное Перо, старший вожатый, прямо озверел.
– Ястребиное Перо? – переспросил я.
Хоппер ухмыльнулся:
– Вожатые велели, чтоб мы друг друга звали по-индейски, хотя почти все там были белые и в контакте с природой примерно как бигмак. Ястребиное Перо – а он такой сильно завернутый христианский мудак – хватает Орландо за шкирку, отводит в сторону, спрашивает, что Орландо сожрал и где взял. А Орландо так заторчал, что хохочет себе и твердит без остановки: «Это просто немножко тайленола. Это просто тайленол».
Я невольно рассмеялся. Хоппер тоже улыбнулся, но веселье его мигом испарилось.
– Вечером все сильно пересрали, – продолжал он, смахнув челку с глаз. – Даже думать не хотелось, что́ Ястребиное Перо учинит Орландо и всем нам, лишь бы узнать, кто приволок Е. И он такой объявляет: если ему никто не стукнет, откуда экстази, мы пожалеем, что на свет родились. Все перетрусили. Никто ни слова не сказал. Но я понимал, что рано или поздно это случится: кто-нибудь Джошуа сдаст. И вдруг тихий голос произносит: «Это я». Мы все оборачиваемся и глазам не верим.
Он замолчал, по-прежнему во власти давнего изумления.
– Александра, – сказал я, поскольку пауза затянулась.
Он серьезно глянул на меня:
– Ага. Сначала Ястребиное Перо тоже не поверил. С нее же пылинки сдували. Но потом она предъявила вторую таблетку, которую как-то умудрилась спереть у Джошуа из ботинка. Сказала, что примет любое наказание, какое Ястребиное Перо сочтет нужным. – Хоппер покачал головой. – Тот с катушек слетел. Схватил ее, уволок из лагеря. Отвел куда-то в глушь неизвестно где и велел ночевать там – в одном спальнике, в полном одиночестве. И утром не разрешил возвращаться в лагерь, пока сам за ней не придет.
– И никто его не осадил? – спросил я. – А другие вожатые?
Он пожал плечами:
– Боялись его. Мы же вдали от цивилизации. Как будто никаких законов не осталось.
Он взял пачку «Мальборо» со стола, выбил себе еще сигарету.
– Плюс Сандре полагалось ставить все палатки и собирать хворост. Нам запретили ей помогать. Если она притормаживала, Ястребиное Перо орал. А она только молча на него смотрела – лицо такое, как будто ее вообще не колышет, как будто она в сто раз сильнее его, и от этого он только больше бесился. В конце концов сдался. Кто-то из вожатых ему сказал, что, мол, он перегибает палку. Семь ночей она спала в одиночестве, потом ее пустили назад в лагерь.
Он улыбнулся – глаза непроницаемые. Тряхнул головой, закурил, выдохнул.
– Как только ее пустили назад, мы все просыпаемся в три часа ночи, потому что Ястребиное Перо так визжит, будто его ножом пырнули. Выбегает из палатки в одних трусах, жирный мудак, лепечет как маленький, кричит, что у него в спальнике гремучая змея. Все сначала решили, что это шутка такая, что ему кошмар приснился. Но одна тетка-вожатая, Четыре Вороны, заходит в палатку, вытаскивает спальник, расстегивает и трясет. А оттуда в натуре выпадает пятифутовая гремучка и чешет через весь лагерь в темноту. Ястребиное Перо белый как простыня, вот-вот обоссытся. Поворачивается и глядит прямо на Сандру. А она на него. Он ни единого слова не сказал, но вот зуб даю – он считал, это она змею подложила. Да мы все так считали.
Он помолчал, рассеянно глядя в никуда.
– После этого он от нас отстал. А Орландо… – Он сглотнул. – Орландо выжил. Солнечный ожог сошел. Орландо перестал плакать. Стал таким героем. – Он шмыгнул носом. – Когда наконец добрались до базы, нам всем полагалось одну ночь провести вместе – держаться за ручки и восторгаться нашими подвигами, хотя, вообще-то, лучше бы поблагодарить бога, что не сдохли. Потому что в этом как бы дело – всю дорогу смерть не исключалась. Как будто караулила за скалами. А Сандра все предотвратила.
Я не видел его лица – он смотрел в пол, завесившись волосами.
– Где-то за час до ужина, – продолжил он, – я выглянул из окна коттеджа, а она забирается в черный внедорожник. Рано уезжала. Я расстроился. Хотел пойти поговорить. Но опоздал. Шофер кинул ее вещи на заднее сиденье, и они укатили. И больше я ее не видел.
Он поднял голову, поглядел на меня с вызовом, но ничего не прибавил.
– И она с тобой не связывалась?
Он потряс головой и сигаретой указал на конверт в моей руке:
– До этого – нет.
– А почему ты думаешь, что это она послала?
– Почерк ее. И обратный адрес – это где… – Он дернул плечом. – Я решил, она мне мозг компостирует. Влез туда вчера – думал, там послание какое или знак. Ничего не нашел.
Я помахал обезьяной:
– А это что значит?
– Впервые вижу. Я же сказал. – Он затушил сигарету.
– И никаких соображений, почему она это прислала?
Он испепелил меня взглядом:
– Я типа надеялся, что соображения есть у тебя. Ты же тут журналист.
Плюшевую игрушку облепила красная грязь – на западе ее полно, в Юте уж точно; возможно, игрушка принадлежала кому-то из ребят в лагере – не исключено, что самому Хопперу. Впрочем, этот в утешение скорее будет таскать с собой потрепанный томик «На дороге».
Однако это полезно – это окно в натуру Александры. Ненадолго она проступила отчетливо, обернулась яростным ангелом возмездия, личностью, которая вполне могла играть музыку так, как Александра ее играла. Непонятно, зачем в день смерти она отправила Хопперу обезьяну – если, конечно, обезьяну отправила она.
Хоппер, похоже, впал в раздражение, развалился на диване, скрестив руки, и поблекшая белая футболка – с надписью «ЗНАМЕНИТОЕ МОРОЖЕНОЕ ГИФФОРДА» – вся вокруг него перекрутилась. Он напоминал мне одного малолетнего автостопщика в Эль-Пасо – на заре мы вдвоем сидели за стойкой в пустующей забегаловке. Разговорились, обменялись историями, он попрощался, уехал на цистерне «Бритиш Петролеум». Я встал, собрался расплатиться и обнаружил, что он слямзил мой бумажник. Никогда не доверяй харизматичным бродягам.
– Может, в ней что-нибудь есть, – сказал я, перевернув обезьяну. Перочинным ножиком взрезал ей спину. Вытащил набивку, пожелтевшую и заскорузлую, пощупал внутри. Ничего.
И тут заметил, что у меня гудит телефон: код 407.
– Алло?
– Можно, пожалуйста, поговорить с мистером Скоттом Макгрэтом?
Женский голос, четкий и мелодичный.
– Это я.
– Это Нора Халлидей. Из гардероба. Я на углу Сорок пятой и Одиннадцатой авеню. Кафе «Помпон». Можете приехать? Надо поговорить.
– Сорок пятая и Одиннадцатая. Через пятнадцать минут буду.
– Хорошо. – И она повесила трубку.
Я потряс головой и встал.
– Это кто был? – спросил Хоппер.
– Гардеробщица. Последняя, кто видел Александру в живых. Вчера чуть не сдала меня в полицию. А сегодня хочет поговорить. Мне пора. Я пока заберу обезьяну.
– Да нет, не стоит. – Опасливо на меня покосившись, он забрал игрушку, сунул в конверт и унес в спальню.
– Спасибо, что уделил мне время! – крикнул я через плечо. – Я позвоню, если что узнаю.
Но Хоппер уже выскользнул следом за мной из квартиры, на ходу влезая в серое пальто.
– Круто, – сказал он. Запер дверь и зашагал по лестнице.
– Ты куда это?
– Сорок пятая и Одиннадцатая. Надо с гардеробщицей потрындеть.
Его шаги эхом разносились в лестничном колодце. Я проклинал себя за то, что проговорился, куда иду. Я всегда работаю один.
Но с другой стороны – и я тоже зашагал по лестнице, – может, разок объединиться с ним и не помешает. Есть квантовая механика, есть теория струн, а есть самый заумный фронтир природы – женщины. И по моему опыту работы в этой тернистой области знаний – я десятилетиями экспериментировал методом проб и ошибок, выкинул на помойку многие годы ложных результатов (Синтия) и постиг, что, как ни прискорбно, никогда не буду ведущим специалистом, останусь одним из множества середнячков, – женщин описывает лишь одна достоверно вычисленная константа: вблизи таких, как Хоппер, айсберги растекаются лужицами.
– Ладно! – заорал я. – Но разг