"Мир под золотой звездой" Глава 1
Вокруг – безмолвная, всепоглощающая пустота космоса. Абсолютный вакуум, где само время замирает, не находя себе применения. Сознание-наблюдатель, бестелесная точка восприятия, пребывает в самом сердце идеальной сферы "ничто". Нет близких ориентиров, ни единой пылинки, за которую могло бы зацепиться зрение. Лишь на самых дальних, пограничных рубежах бытия, на внутренней поверхности этой тонкой сферы, на недосягаемом расстоянии, чёрная оболочка небытия усыпана мириадами разноцветных сверкающих бриллиантов. Они подобны крошечным проколам в чёрном небесном куполе, сквозь которые сочится свет иных, райских миров. Одни яркие и наглые, другие – смиреннее, третьи почти неразличимы, и их коллективный свет воспринимается как светящиеся радужные туманности, тонкие неоднородные молочные разводы на идеально чёрной глади вселенского "ничто".
Но одна точка притягивает сильнее прочих. Одна звёздочка, как будто, горит упрямее и ярче. И сознание, движимое врождённым любопытством, задаётся вопросом: почему? Ему, вечному страннику, требуется движение, пища для ума, новые тайны для разгадки. И в тот же миг, едва родившись, мысль претворяется в действие – точка наблюдателя приходит в движение. Мир вокруг мгновенно преображается. Иллюзия плоского купола рушится под напором параллакса: звёздные бриллианты начинают мельчайшие, едва уловимые танцы, смещаясь друг относительно друга. Вселенная обретает объем, глубину, наполняется расстояниями и взаимными перемещениями. И да – та самая яркая звёздочка, по космическим меркам. Оказывается совсем рядом, на порядки ближе к наблюдателю, чем её далёкие сестры.
Любопытное сознание инстинктивно, как стрелка компаса, тянется туда, к новой информации, к новым знаниям, ибо этот вечный путь открытий и есть сокровенный смысл его существования.
Движение ускоряется, пространство начинает стремительно уплотняться смыслами. И вот, из бездны проявляется звезда Глизе 163 – скромный, пожелтевший от времени карлик в созвездии Золотой Рыбы. Её свет, втрое более скудный, чем у Солнца, дыша слабым звёздным ветром, окрашивает окружающую пустоту в теплые, меланхоличные золотистые тона. Эта древняя звезда, возрастом около шести миллиардов лет, давно нашла свой ритм. Она спокойно и методично, без вспышек юношеского гнева, сжигает запасы водорода, не тревожась о завтрашнем дне. Система Глизе 163 небогата – аскетична и строга. Всего три крупных мира-отшельника. Два каменистых шара, прижавшихся слишком близко к звезде, где скалы плавятся в полуденном зное и трескаются от космического холода по ночам, почти достигаюшего абсолютного нуля. Далее – несколько поясов астероидов, похожих на бледные, холодные кольца Сатурна; это остатки стройки, несостоявшиеся планеты, нашедшие своё скудное место вдали от гравитационных игр гигантов. И – Хадра. Третья планета, затаившаяся в зоне условной обитаемости, но всё же дышащая экстримом. В Галактике, безусловно, есть места и получше, уютнее. Но именно этот суровый мир когда-то привлек внимание человека-колониста, став его пристанищем и ареной многих человеческих драм.
Сознание-наблюдатель продолжает путь, и с расстояния в несколько сотен тысяч километров Хадра перестаёт быть просто сверкающей точкой. Она обретает форму, размер, начинает жить. Каменистый, красноватый шар земного типа неторопливо совершает свой вековой танец вокруг светила, так же лениво поворачиваясь вокруг своей оси. Световой терминатор, резкая грань дня и ночи, бежит по её лику, спотыкаясь о горные кряжи и сползая в долины. На этом рубеже рельеф оживает, становится объемным, драматичным. Тени рождаются из ничего, ползут, растягиваются, сливаются в единую, густую тьму, поглощая последние лучи. Но свет не сдается – через половину планетарных суток он начинает ответное наступление, его языки разбивают тьму на островки, пожирая их один за другим, торжественно провозглашая победу светлого царства. До следующего вечера.
Планета растёт, надвигается, заполняя собой всё поле зрения. Мелкие детали, прежде бывшие абстракцией, множатся и обретают ясность, этому нет предела. Огромный космос, ещё недавно безраздельно владевший вниманием, отступает на второй план, смиряясь с тем, что теперь его владения занимает этот одинокий красный шар. На расстоянии в десять тысяч километров Хадра окончательно сбрасывает с себя образ небесного тела и обнажает свой характер, свою текстуру. Тонкая, почти призрачная атмосфера, без единого облачка, не скрывает её лик, но признаков жизни, вопреки ожиданиям, не видно совсем. Ни огней городов, ни шрамов космодромов, ни даже невидимого щебета радиосигналов. Лишь величественные горные хребты, подобные застывшим волнам окаменевшего моря, тянутся на тысячи километров. Их склоны, изъеденные эрозией, напоминают гигантские зубы неведомого чудовища. Тени от вершин, растянутые под низким углом, создают причудливый узор из светлых и тёмных полос, уходя в бесконечные песчаные долины, покрытые идеальной рябью параллельных жёлтых дюн. Эти золотисто-ржавые волны застыли в вечном безмолвии, их гребни отбрасывают едва заметную рябь теней.
Хадра медленно поворачивается, демонстрируя свою суровую, безжалостную красоту. Её поверхность – это палитра красных оттенков, от бледно-розового, почти стыдливого, до глубокого, яростного цвета киновари. Это – признак высокого содержания оксидов железа в породах и безмолвное свидетельство полного отсутствия зелени, жизни. Атмосфера Хадра – тонкая, обманчиво прозрачная пелена. В верхних слоях, на высотах около тридцати километров, носятся свирепые ветра со скоростью до двухсот километров в час, а температурные перепады скачут от леденящих -100°C ночью до обжигающих +50°C днем. У поверхности тоже нет покоя – тонкая атмосфера часто теряет прозрачность из-за пылевых бурь, поднимающих в воздух мелкие частицы базальтовой взвеси, что создает эффект легкой, стелящейся дымки даже в ясные дни. Пылевые вихри – эффектное зрелище из космоса – иногда достигают в диаметре пятидесяти километров, кружась в немом, безумном танце. На границе дня и ночи, когда возникает значительный перепад температур, можно наблюдать удивительный феномен – "пылевые реки". Целые пласты атмосферы начинают медленно струиться вдоль склонов, и из-за разного преломления света их можно принять за потоки воды; иллюзию усиливают тянущиеся следом шлейфы из мелких фракций вулканического стекла и пемзы, похожие на илистые следы на дне пересохших рек.
Особенно поражал воображение регион, известный как "Драконьи горы" – изогнутый хребет к северу от экватора, напоминающий с орбиты гигантского дракона, свернувшегося в кольцо и впившегося хвостом в собственное тело. Его пики, вздымающиеся на четыре с половиной километра, сложены из тёмного базальта и силикатов, а на склонах кое-где поблёскивают стекловидные участки – шрамы от ударов космических странников, бивших с такой силой, что камень на мгновение становился жидкостью, а затем застывал, сохраняя на века память о катаклизме. Нельзя было отделаться от навязчивой мысли, что дракон – настоящий, живой. Он не просто спит, а затаился в напряжённом, неестественном ожидании. Его неподвижность обманчива и тревожна; кажется, он с трудом сдерживает своё огненное нутро, вековую злость и боль, и готов в любое мгновение начать движение. Стряхнув с себя тысячи тонн камня и песка, разорвав оковы окаменения, он совершит чудовищный бросок, извергая огонь и пепел. Чтобы вновь стать повелителем этой земли. Эти горы были немыми свидетелями эпох, когда Хадра ещё не знала людей, а её небо разрывали лишь падающие звёзды.
Геология планеты говорила о глубокой старости и угасании: почти полное отсутствие тектонической активности, обширные кратерные поля с метеоритами возрастом до двух миллиардов лет, сеть древних, причудливо изогнутых русл, свидетельствующих о возможном существовании жидкости в далёком, забытом прошлом. Атмосферное давление у поверхности составляло жалкие 0.3 от земного и несмотря на схожий газовый состав, воздух Хадры был непригоден для человека из-за своей разреженности. Обрекая любого, кто осмелится ступить на эту землю без защиты, на медленное угасание.
И всё же самым загадочным и влекущим местом планеты были не величественные "Драконьи горы", а совсем иная, куда более тревожная аномалия. Неподалёку от них, к югу, простиралась обширная, хаотичная область невысоких, сглаженных временем гор и зияющих глубоких провалов. Эта область тянулась вдоль всей экваториальной зоны неровной, изломанной полосой, словно чьи-то гигантские, покрытые каменной кожей пальцы вцепились в планету и с нечеловеческой силой разорвали её поверхность. Бесчисленные тонкие и глубокие ущелья змеились по красной плоти Хадры, напоминая паутину трещин на высохшем глиняном сосуде. Возникало стойкое ощущение, будто Хадра в далёком прошлом раскололась точно пополам, словно пластиковый шар, а затем её кое-как сложили, заклеив стык тонкой, хрупкой бумагой. Но стоило половинкам планеты слегка провернуться в руках неведомого бога-ребёнка – и бумажная заплата лопнула, вздыбилась, оставив после себя полосу хаотичных, непараллельных трещин, уходящих в непроглядную тьму недр. Возможно, именно так и родились эти пропасти – в древней тектонической агонии, в эпоху медленных, но неумолимых сдвигов, когда молодая кора Хадры рвалась и скрипела под невыносимым напряжением, рождая шрамы, которые не смогли затянуться за миллиарды лет.
Эти ущелья были в большинстве своём узкими, как отточенные лезвия, и настолько глубокими, что даже в зените местного полдня их дно почти всегда оставалось погружённым в вечные, густые сумерки. Лучи светила Глизе 163, жёлтые и неяркие, лишь скользили по кромкам обрывов, золотя их зубчатые края, но были не в силах пробиться в сырую мглу низин, оставляя бездну во власти тьмы.
Самый гигантский, длинный и широкий из этих разломов – "Шрам Хадры" – тянулся почти на половину экватора, вгрызаясь в плоть планеты на одиннадцать километров. Это была не просто расселина, а колоссальная тектоническая трещина, зияющий рубец, рождённый в эпоху, когда литосферные плиты сошлись в яростном, последнем противостоянии. По её оплавленным краям застыли немые свидетельства древних катастроф: затвердевшие лавовые потоки, похожие на окаменевшие реки ярости, участки породы, оплавленные чудовищной энергией ударов метеоритов, и мертвые вулканические кальдеры, зияющие как гигантские, незаживающие раны, грубо затянутые коркой базальта.
Неутолимая жажда познания, та самая, что вела наблюдателя через пустоту космоса, толкала его теперь вперёд, к самому краю этого великого каньона, а затем – вниз, в его зловещую глубину. И настойчивость въедливого исследователя начала приносить свои плоды, открывая взору нечто большее, чем просто геологическую диковинку. В глубине, там, где ущелья были достаточно узки и глубоки, их дно было скрыто от внешнего мира. Но не привычной пыльной дымкой, а плотным, влажным туманом, пеленой водяной взвеси. Этот контраст с высохшей, растрескавшейся поверхностью планеты был настолько разительным, что вызывал не просто удивление, а глубочайшее, щемящее любопытство, наводя на смелые и тревожные размышления.
Стены каньона, то крутые, но всё же доступные для гипотетического пешего восхождения, то превращающиеся в абсолютно отвесные, неприступные скалы, спускаясь вниз, вдруг резко переходили в неожиданно пологие холмистые долины, шириной от одного до тридцати километров. В среднем же их ширина колебалась между тремя и шестью километрами. Эти долины сформировались за миллионы лет благодаря двум силам: эрозии первичного каменного дна и ветровому наносу осадочных пород сверху, с пыльных пустынь. И там, в самом низу, куда свет проникал лишь урывками, сквозь плотную завесу тумана, скрывался уникальный мир с более плотной атмосферой, своим собственным микроклиматом, надёжно защищённым отвесными каменными стенами от смертоносных, сухих, обжигающе-горячих или леденяще-холодных ветров, гуляющих по плоскогорным равнинам. Здесь солнечные лучи превращались в бледные, размытые призраки, с трудом пробивающиеся сквозь вечную влажную пелену. Здесь, в этой гигантской складке планеты, открывался затерянный мир. Не просто углубление в коре – целая, дышащая экосистема, запечатанная в каменном саркофаге, словно древний драгоценный пергамент в свинцовом ковчеге. И самое невероятное – там, за миллионы лет до появления человека, уже существовала жизнь.
На отметке около минус восемь километров от условного "нуля" – уровня пустынных равнин – атмосферное давление достигало почти земного, около 0.8 атмосфер. Температура, не знающая яростных перепадов поверхности, стабилизировалась в комфортном диапазоне от +10 до +25°C. В узких, сырых ущельях влага, конденсирующаяся на холодных каменных стенах, стекала вниз, создавая сети постоянных, журчащих в тишине ручьёв. В более широких долинах, куда проникало больше света, воздух был суше, а свирепые ветра верхних плато, способные за минуту высушить лёгкие, здесь затихали, превращаясь в ласковый, едва ощутимый бриз.
Жизнь в этом убежище была скромной, аскетичной, но невероятно настойчивой. Она подтверждала древний космический закон: если у жизни есть хотя бы призрачный шанс, будь уверен, она им воспользуется, прорастёт сквозь камень и выживет в вечных сумерках.
Бледно-голубые, фосфоресцирующие в полумраке лишайники густыми коврами покрывали валуны, словно неземная плесень. Приземистые кустарники, своими причудливыми формами больше похожие на морские кораллы, стелились по земле, а их корни часто уходили не в скудную почву, а прямо в трещины базальта, высасывая влагу и минералы из самой скалы. Временами в просветах между камнями мелькали странные, угловатые существа – не то насекомые, не то пресмыкающиеся, двигающиеся резкими, короткими рывками, будто сама гравитация в этом подземном царстве работала иначе, сковывая их движения. В широких долинах, где воздух был суше, а света – больше, преобладал густой травяной покров со стеблями высотой до метра, насыщенного, почти ядовито-зелёного цвета, что ясно говорило об устойчивом, эффективном фотосинтезе, протекающем в ином спектре света. А выше, всего в трёх с половиной километрах по вертикали, ближе к верхней кромке каньона, начиналась мёртвая зона – место выше которого жизнь не могла существовать, где каменные стены уже не спасали от висящей над головой безжалостной реальности Хадры. Там за краем была другая Хадра, с разреженной атмосферой и температурными перепадами в сотню градусов между днём и ночью.
Этот подземный оазис не просто выживал – он эволюционировал, создав свой уникальный, замкнутый мирок. Возможно, первые микроорганизмы были занесены сюда миллиарды лет назад на хвостах ледяных комет. Или они всегда были здесь, с самого рождения планеты, ожидая своего часа в тёплых, тёмных складках её каменной мантии, чтобы однажды выползти на свет бледных туманов. Многие семена, споры, были случайно занесены гораздо позже уже людьми-колонистами, став непреднамеренным даром, подарком, который прижился в негостеприимном мире. И человек внёс свою лепту в формирование биосистемы планеты. Случайно принеся на подошвах своих скафандров другую жизнь.
Искушённый ботаник, обнаружив это полуподземное царство, ощутил бы трепет первооткрывателя, смешанный с восторгом учёного. Его пальцы, закованные в скафандр, непроизвольно сжали бы образцы бледно-голубых лишайников, а глаза за щитком шлема жадно выискивали бы малейшие признаки более сложной жизни. "Где есть растения – должны быть и травоядные", – шептали бы его учёные инстинкты. "А где травоядные – неизбежно появятся хищники. Простая экологическая логика, не знающая исключений даже на краю галактики". Он бы сразу заметил странные, слишком правильные углубления в мягкой породе, похожие на норы, неестественно ровные срезы на некоторых стеблях растений, словно их кто-то аккуратно срезал, следы засохшей, блестящей слизи на камнях, а также едва уловимые, слишком быстрые и целенаправленные движения в зарослях, необъяснимые простым действием ветра. Этого намёка, этой тени деятельности было бы достаточно, чтобы строить самые смелые гипотезы о скрытой фауне. Но человек земли, воспитанный среди буйства тропических лесов и разноцветных коралловых рифов, увидел бы в первую очередь лишь убогие, чахлые побеги, больше похожие на больные грибы, монотонную, давящую серо-голубую палитру всей экосистемы, тревожную, гнетущую тишину, нарушаемую лишь монотонным стуком капель конденсата. Его сердце сжалось бы от тоски по настоящей, полнокровной жизни – по шелесту сочной листвы, пению птиц, гулу насекомых и аромату цветущих лугов. Но даже на Земле жизнь не везде буйствует и ликует. Её северные, суровые районы скромнее и аскетичнее, но от этого их хрупкая, выстраданная красота не менее величественна. И только спустя время, приглядевшись, отбросив земные эталоны, он смог бы оценить удивительную, почти фанатичную стойкость Хадрийских организмов. Как они сумели не просто выжить, но и создать хрупкий, идеально сбалансированный мир в условиях, где, казалось бы, невозможна сама мысль о жизни, развить уникальные, ни на что не похожие черты, не встречающиеся более нигде в известной Вселенной. Это была жизнь-борец, жизнь-отшельник, нашедшая свой путь в вечных сумерках каменной могилы.
Человек оставил здесь свой след – но не властный оттиск сапога, а робкие, неуверенные карандашные штрихи на гигантском, безразличном полотне вечности. Редкие дороги, больше похожие на шрамы от кнута, змеятся по дну каньонов, то и дело теряясь среди осыпей и оползней, словно стыдясь своего существования. Полуразрушенные строения стоят как надгробия цивилизации, которая не столько погибла, сколько тихо выдохлась. Их металлические каркасы, некогда гордые и прямые, теперь прогнулись под невыносимой тяжестью времени, а пластмассовые панели, когда-то яркие, выцвели до призрачной молочной прозрачности, сквозь которую угадываются силуэты забытых вещей. Массивные стальные механизмы, покрытые язвами рыжей ржавчины, застыли в беспорядке в старых карьерах, и их медленно, но верно поглощает упрямая местная трава, чьи корни разрывают металл с тихой, безжалостной силой. Кажется, будто сама планета, этот великий молчальник, медленно, веками, переваривает эти следы человеческого присутствия, возвращая всё в исходное, первозданное состояние.
Но человек – тоже форма жизни, и он цепляется за существование с тем же слепым, биологическим упрямством, что и бледно-голубые лишайники на скалах. В глубине "Тени Прохода" – узкого, мрачного ответвления главного каньона, куда даже дневной свет проникает с неохотой, – по ночам мерцают огоньки. Не яркие, не наглые, а именно что мерцают, словно светлячки, запертые в гигантской каменной ловушке. Это "Поселение Прохода", один из последних, дымящихся угольков человечества на Хадре, тлеющий очаг в ледяной пустоте.
Дома колонистов – это привезённые когда-то стандартные жилые модули. Когда-то они были белоснежными и стерильными, словно капсулы для межзвёздных перелётов, но теперь они потемнели от вечной пыли, обветшали, и их латают подручными средствами – листами рифлёного титана от разобранных посадочных модулей, обшивкой от давно разукомплектованных орбитальных барж. Кривые пристройки из местного пористого камня, слепленные на скорую руку, напоминают чужеродные опухоли на теле идеальных когда-то конструкций. На фоне гигантских, вечных скал эти поселения кажутся игрушечными, хрупкими, словно домики из песка, которые вот-вот смоет приливом. Лишь теплицы, похожие на скопления сверкающих пузырей, кажутся неестественно яркими и чистыми на фоне унылого пейзажа; они цепляются за уступы скал, как колонии раковин-моллюсков на подводной скале, отчаянно пытаясь удержаться. Вода здесь есть везде, но открытые водоёмы большая редкость, драгоценность. Это либо скудные, едва сочащиеся подземные источники, либо сложные конденсационные установки, день и ночь вытягивающие ручейки влаги из влажного воздуха. А вокруг – безжалостный, равнодушный каменный мир, где каждый новый день – это не начало, а продолжение бесконечной борьбы за право сделать ещё один вдох.
Климатические циклы Хадра – это медленное, размеренное дыхание самой планеты, её древний, неумолимый ритм, под который вынуждены подстраиваться все её обитатели, от микроорганизма до человека. Раз в 120 местных суток, что равно примерно 98 земным дням, над раскалёнными пустынями поднимается "Дыхание Хадры" – гигантская, всепоглощающая пылевая буря. Она накрывает поверхность планеты, словно огненное, удушающее покрывало. Она приходит неспеша, обманчиво медленно: сначала – лёгкой рыжей дымкой над зубчатым обрезом дальних гор, затем – плотнее и гуще, пока не превращается в сплошную, кипящую стену из пыли, несущуюся со скоростью урагана. Ветер воет в узких ущельях, как стая голодных зверей, а мельчайшие, абразивные частицы базальта и кварца проникают повсюду – в тончайшие механизмы, в малейшие щели домов, в лёгкие, заставляя кашлять даже в герметичных укрытиях. На 20 суток мир погружается в тусклый, красноватый полумрак, и каждый новый день начинается с одного и того же ритуала – колонисты выходят очищать свои дома, шлюзы и хрупкие купола теплиц от свежего, удушливого слоя серо-красного песка.
Но люди, что удивительно, не ропщут на эту напасть. Для них этот пепел, оседающий с верхних долин, – почти что манна небесная. Это не просто пыль, а почти готовый, богатейший плодородный субстрат. Анализы показывают: алюминий, железо, кальций, магний, калий, фосфор, сера – целая таблица Менделеева, жизненно необходимой для растений. Вулканические туфы и цеолиты в его составе пористы, они прекрасно разрыхляют почву и удерживают драгоценную влагу. Засыпанная пеплом растительность лугов кажется погибшей, но проходит немного времени после бури, и жизнь с новой, яростной силой пробивается сквозь плотную корку к бледному свету Глизе 163. После бури наступает время "Кровавого рассвета". Когда первые лучи светила пробиваются сквозь запылённую, насыщенную атмосферу, они преломляются в ней, как сквозь гигантскую призму, окрашивая скалы в невероятные, сюрреалистические оттенки – багровые, медные, пурпурные, цвета старой крови и расплавленной бронзы. Кажется, будто вся планета омыта в крови после великой битвы. В эти короткие, прекрасные и пугающие часы даже самые угрюмые и мрачные каньоны выглядят величественно, а тени становятся длинными, глубокими, почти осязаемыми, словно сама Хадра на миг приоткрывает завесу и показывает свою древнюю, дикую, забытую красоту.
И тогда, глядя на этот суровый, прекрасный и заброшенный мир с орбиты, невольно задаёшься вопросом: зачем? Что заставило людей когда-то выбрать именно эту планету, эту каменную пустыню с её адскими бурями. Богатые недра? Возможно. В глубинах каньонов когда-то находили залежи редкоземельных металлов, обещавших баснословные прибыли. Уникальные условия для науки? Может быть. И почему теперь этот мир выглядит таким забытым, таким покинутым? Кто теперь помнит те громкие исследования и грандиозные проекты?
Нынешние колонисты, те кто ещё держится в "Поселении Прохода", возможно знают ответ, но они не те кто выбирал. Они – потомки тех кто выбирал. Они приняли эстафету, тяжкое наследие, переданное им предками. У них не было других вариантов, иного пути среди звёзд. Хадра не была выбором, она стала судьбой. Пристанищем для тех, кому больше некуда было лететь, и домом для тех, кто родился уже под её багровыми рассветами. Их упрямство – не отвага первооткрывателей, а тихая, ежедневная покорность судьбе, такая же древняя, как и сама жизнь, цепляющаяся за любую возможность существовать.
"Тропа выживания" Глава 2
Заброшенность этого мира и философия вселенского одиночества, вероятно, уже наскучили абстрактному наблюдателю. Как он ни старался, сколько ни вглядывался в мельчайшие детали каменного рельефа, он не мог увидеть ни малейших признаков кипучей – или хотя бы вялотекущей – жизни человеческого муравейника. Ни одного намёка на движение. Да хоть бы одна-единственная живая душа попала в поле его безразличного зрения! Но нет, всё было тщетно. Империя человека раскидала по галактике миллиарды своих детей, но здесь, на Хадре, она, казалось, окончательно выдохлась, оставив после себя лишь тихий, пылящийся музей своего тщеславия.
И вдруг – движение. Боковое, периферийное зрение уловило его на долю секунды раньше, чем сознание успело осмыслить и отбросить как очередную игру света и тени. Два крошечных, ничтожных силуэта, медленно, с трудом ползущие по осыпающемуся склону. Да, вот он – живой человек. Носитель высшего сознания, покоритель галактики, отстранённый философ вселенной и вечный странник. Но в этих двух фигурках, прилипших к каменной груди Хадры, не было ничего величественного, скорее наоборот. На фоне циклопических скальных стен, нависающих как стены мира, они выглядели букашками, песчинками, затерянными в вечности. Неужели это действительно он, тот самый вид, что способен изменять орбиты планет и зажигать новые звёзды, преодолевать на раз бесконечные расстояния? Даже сама Хадра, казалось, на миг затаила своё пыльное дыхание, с удивлением наблюдая за этой парой, дерзнувшей нарушить её вечный покой.
Старик, несущий не только свой скромный груз, но и неподъёмный груз прожитых лет, шёл тяжело, но с невероятной, выстраданной уверенностью. В его движениях не было старческой немощности, лишь медленная, плавная мощь тикающих часов; казалось, в таком ритме он мог идти сквозь века, пока не сотрутся в пыль подошвы его ботинок.
Мальчишка, возможно, ещё слишком мал для таких изнурительных переходов, уже чувствовал усталость, сковывающую мышцы, но внутренняя гордость или выучка не позволяли ему хныкать или показывать слабину. Он пытался копировать выверенную, экономную походку старшего товарища, но это ему удавалось с трудом. Его движения были резкими, порывистыми, он то отставал, то переходил на короткий, неуклюжий бег, чтобы догнать неумолимый, размеренный шаг впереди идущего. Они медленно, муравьиной тропой, поднимались по каменистому склону вверх, чуть выше той едва уловимой границы, где заканчивалась чахлая растительность дна каньона и начинались безжизненные скальные россыпи. Их селение осталось далеко внизу, в синеватой тени, и они явно торопились, но выбранный маршрут вопиюще противоречил всякой логике. Внизу, на добрую тысячу метров ниже, словно насмехаясь, змеилась старая, но ещё проходимая дорога – ровная, прямая, ведущая к туннелю, что соединял это ущелье с соседним. Путь лёгкий. Путь разумный. Путь, проложенный самой прагматичной цивилизацией. Но они его игнорировали, выбрав "козью тропу" – узкую, едва заметную глазу нить, вьющуюся зигзагами к самому перевалу, заоблачному и недостижимому.
Хадра не Земля, даже дно её каньонов – это уже почти высота земных трехтысячников. Воздух здесь ещё не смертелен, но каждое интенсивное движение заставляет сердце колотиться, пытаясь протолкнуть скудный кислород через сосуды, каждый шаг в гору даётся усилием воли. И всё же они лезут. Медленно, упрямо, безмолвно. Может быть, старик знает нечто, что не видно с орбиты – тайный источник, пещеру, спасительное укрытие? Или мальчишка слепо верит, что за этим перевалом его ждёт нечто, ради чего стоит задыхаться, – легендарный заброшенный город, корабль предков или просто обещание иного, лучшего мира? А может… Они просто не могут иначе. Потому что иногда единственный способ выжить – это идти вверх, даже если весь мир, вся физиология и логика кричат, что это чистейшее безумие. И Хадра, скрежеща камнями, срывающимися из-под их ног, молча, с холодным любопытством наблюдает, как наблюдала за всеми, кто когда-либо решался бросить ей вызов.
Люди здесь существовали в условиях перманентного высокогорья, их лёгкие за поколения привыкли выцеживать драгоценные молекулы кислорода из разреженного воздуха, а тела научились хранить тепло как самый ценный ресурс. Но даже в самых глубоких ущельях, где давление было почти милостивым, дышалось с оглядкой – будто сама планета в любой момент могла отобрать эту милость.
Перепад высот здесь был не плавным подъёмом, а обрывом в никуда – ещё пара тысяч метров вверх, и лёгкие начинали работать вхолостую, хватая пустоту, а холод пробирался до костей.
Старик остановился на мгновение, сделав паузу, чтобы перевести дух. Его взгляд, выжженный годами под багровыми небесами, пронзил пелену тумана, поднимающегося со дна. Он знал эту невидимую границу лучше, чем линии на своих ладонях. Там, за последними клочьями дымки, начиналось царство абсолютной стерильности, где ветер точил скалы, как алмазный резец, где холод был не просто отсутствием тепла, а активной, живой силой, вымораживающей жизнь до молекулярного уровня. У верхнего края каньона, на границе с бескрайней каменистой равниной, не было ни кислорода, ни жалости. Ночные температуры падали там до минус восьмидесяти, превращая любую влагу, любую надежду в хрустальные осколки. Воздух был настолько разрежен, что больше напоминал космический вакуум. Там человеку невозможно было прожить и минуты. Но наши путники были ещё глубоко в чаше каньона, и его край, затянутый туманом и пыльными шлейфами, виделся им лишь как смутная, далёкая граница между каменной твердью и багровым небом.
Внезапно мальчик почувствовал, как под ногой дрогнул и покатился вниз крупный камень. Инстинктивно вцепившись в шершавую скалу, он успел заметить, как обломки с сухим шелестом, исчезли в молочной бездне пропасти. В его глазах, широких от ужаса, вспыхнуло недетское понимание: один неверный шаг – и они оба бесследно канут в этом каменном чреве, и Хадра не вспомнит об их исчезновении. Старик, не оборачиваясь, как будто увидев спиной, резко протянул назад руку. Его пальцы, жёсткие и узловатые, как корни древнего дерева, с железной хваткой сомкнулись на запястье мальчика. В этом жесте не было ни нежности, ни паники – только холодная, отточенная решимость тех, кто уже много раз смотрел в лицо смерти и выработал против неё единственный иммунитет – движение вперёд.
И тогда наблюдателю стала ясна их жестокая логика. Они выбрали этот гибельный путь не потому, что он вёл к спасению. Они карабкались вверх потому, что по ровной, разумной дороге внизу за ними могли идти. Преследователи? Опасность? Стихия? Неважно. В самом движении вверх, в преодолении, в этом добровольном испытании на прочность заключалась их стратегия выживания. Подняться туда, где не сможет пройти никто. Сделать себя сильнее той угрозы, что осталась внизу. Их восхождение было не бегством, а вызовом. Молчаливым заявлением. И в этом был весь человек – не великий покоритель галактик, а упрямое, хрупкое, но не сдающееся существо, для которого сама жизнь есть постоянное, изматывающее восхождение.
Старик, чей истинный возраст был тайной, скрытой за шрамами и пылью, можно было определить лишь как между шестьюдесятью и девяноста земными годами, хотя реальных лет, прожитых в борьбе с Хадрой, было больше. Он был подобен мудрости, отлитой в плоти и кости. Его фигура, некогда, атлетическая и мощная, теперь напоминала старый, скрюченный дуб на оголённом горном перевале – могучий ствол согнулся под напором вечных ветров, но корни, невидимые глазу, держались в каменной почве с невероятной силой. Каждый его шаг был выверен, точен и экономичен, будто сама планета направляла его тяжёлые ботинки, а он лишь послушно ставил их туда, куда указывала невидимая рука. Его лицо, изрезанное морщинами так же глубоко, как поверхность Хадры изрыта каньонами, хранило суровое, почти каменное спокойствие человека, слишком часто заглядывавшего в пустые глазницы смерти и научившегося не моргать. Лишь в глубоких складках у уголков губ пряталась тень невысказанной усталости – единственная, едва заметная уступка неумолимому возрасту.
Ребёнок – ему было около пяти с половиной лет, если придерживаться земных мерок. Но здесь, на Хадре, дни рождения отмечали редко, лишь по самым особым случаям, и возраст детей, как и взрослых, часто знали лишь приблизительно. Где-то пять, может, шесть. Время здесь мерили не годами, а иными, более суровыми циклами: "зимами", когда ледяной ветер с плоскогорий выл в ущельях, словно голодный дух, и "засухами", когда пепел высушивал землю, а воздух становился раскалённым и колючим.
Мальчик семенил за стариком, его крошечная фигурка казалась букашкой рядом с исполинскими скалами. Его ноги в стоптанных ботинках, сшитых вручную из грубой, чешуйчатой кожи ксеносквамов – тех самых тварей, что ютились в глубоких расщелинах, – с трудом находили опору на острых камнях. Подошвы были не раз и не два протёрты до дыр и залатаны кусками новой кожи. Они почти не смягчали жёстких ударов о чёрный, как ночь, обсидиан. Мальчик скользил, цеплялся за выступы маленькими пальцами, падал – и молча, без единого звука, поднимался, кусая губу, чтобы заглушить боль. Он отчаянно, с какой-то щемящей серьезностью, пытался копировать старика – его тяжёлую, размеренную, вбивающую в скалу поступь. Но у него не получалось. Его собственные ноги жили своей жизнью, срываясь в короткие, неловкие перебежки, будто щенок, пытающийся угнаться за старым, опытным волком, знающим каждый камень на тропе. Он хватал воздух ртом, его грудная клетка работала, как кузнечные меха. Но ни крика, ни стона, ни даже жалобного всхлипа не издавал. На Хадре дети не ныли. Нытьё было роскошью, которую не могла позволить себе вымирающая колония. Дети Хадры учились терпеть боль раньше, чем выучивали свои первые слова. Боль была их нянькой и учителем, их постоянным спутником в этом каменном мешке.
Небо, и без того тёмное из-за разреженной атмосферы, здесь, на этой высоте, окончательно превратилось в чернильное полотно где даже днём ярчайшие звезды созвездия Золотой Рыбы пробивались сквозь тонкую воздушную пелену не робкими искорками, а ледяными, колючими иглами. Они были похожи на свет далёких, равнодушных прожекторов, безучастно освещающих путь давно потерявшимся кораблям, чьи экипажи уже стали прахом.
Старик внезапно замер, его спина напряглась. Глаза – выцветшие но всё ещё зоркие, словно у горной птицы, – методично, по секторам, осматривали узкую полосу неба, едва видную между нависающими скалами. Оттуда, с этой заточённой полоски свободы, всегда могла исходить угроза. В этом гигантском каменном колодце, чья ширина не превышала трёх километров, а отвесные стены вздымались на восемь, а то и одиннадцать тысяч метров – выше самых высоких гор Земли, – даже небо казалось пленником. Оно висело над ними узкой, изогнутой синей лентой, будто какой-то титан намеренно заточил его здесь, отняв простор и оставив лишь жалкую щель для обзора.
День стремительно угасал, как жизнь в глазах раненого зверя, испускающего последний вздох. Звезда Глизе 163, целый день своими лучами цепляющееся за южный край ущелья и золотившее половину северной стены алым, неестественным заревом, наконец сорвалось в пропасть западного гребня. И сразу же, словно почуяв слабину, из чёрной, неведомой глубины каньона потянулись первые ледяные языки ветра. Они несли с собой не просто холод, а молочную, плотную пелену тумана, который тут же начал облизывать камни, заволакивая узкую тропу коварной, обманчивой дымкой, стирая границы между твердью и пустотой.
Но выше, в просветах между острыми зубцами скал, где туман был ещё бессилен, уже вспыхнули ночные звёзды – не те робкие искорки, что мерцают на земном небосводе, а яркие, беспощадные точки, казавшиеся пробитыми в самой ткани бытия дырами. Сквозь них зияла бездна космоса, холодная, безразличная и бесконечно древняя.
И тогда, из-за острых чёрных зубцов скального гребня, вдруг показался медленный, и оттого ещё более зловещий, плывущий силуэт. Яркий, чуть желтовато-красный край другого небесного тела. Спутник Хадры – каменная глыба неправильной формы, испещрённая шрамами кратеров. Получивший у колонистов мрачное, но точное название "Костяк". Его гравитационное влияние на планету было минимальным, он был не хозяином, а лишь случайным попутчиком, редким гостем в небе над каньоном. Он прошёл по косой линии, как призрачный корабль-призрак, и уже через полчаса бесследно растворился в черноте, оставив после себя лишь ощущение мимолётного, почти что демонического присутствия.
Внизу же, под ногами у путников, сумерки сгущались с неестественной, пугающей скоростью. Тень, словно чёрная, густая смола, поднималась из недр ущелья, заливая его слой за слоем, пока не превратила в абсолютную, первозданную тьму. Такую тьму, какую знают лишь пещерные жители, никогда не видевшие солнца, или те, кто слишком долго и пристально смотрел в безразличное лицо смерти. Воздух становился ледяным, он обжигал лёгкие не холодом, а ощущением пустоты, разрежения, будто сама жизнь покидала это место вместе со светом.
В такие минуты особенно остро, почти физически, чувствуешь неумолимое движение времени. Не абстрактное тиканье часов, а громадное, неостановимое скольжение невообразимых масс вселенной. Пространство дышало вокруг, оно было живым и бесконечно большим, а Хадра – всего лишь песчинкой в шестерёнках космического механизма, затерянной в бескрайних чертогах вечности. Время струилось мимо – его можно было почти осязать, как ветер на коже, чувствовать его холодное прикосновение. И со светом уходящего дня безвозвратно, медленно, но неудержимо, утекали драгоценные мгновения жизни, капли в бездонном океане вечности. Каждый шаг, каждый вдох приближал к концу, и это знание висело в ледяном воздухе, делая его ещё более горьким и разреженным.
Они были не просто людьми на скале; они были мимолётными вспышками сознания в бесконечной ночи, и эта ночь, холодная и звёздная, с каждым мгновением становилась всё ближе, всё реальнее.
Холодная, липкая испарина выступила на лбу и висках старика, но её причиной была не физическая усталость – его тело, выкованное десятилетиями борьбы, давно перестало реагировать на такие мелочи. Это был пот иного рода – испарина эмоционального напряжения, леденящее сознание собственной ничтожности здесь, среди этих каменных исполинов, под равнодушным, всевидящим оком звёзд. Здесь человек был мимолётной тенью, и сама планета, казалось, дышала сквозь него, не замечая его присутствия.
– «Сэм…» – прошептал он своё имя, тихо, почти беззвучно. Словно бросал пробный камень в бездонный колодец вечности, проверяя, отзовётся ли эхо, помнит ли его ещё вселенная, не стёрла ли уже из своей памяти. Губы его дрогнули, сложившись в странную, болезненную гримасу – не то кривую улыбку умудрённого опытом существа, не то предсмертный оскал зверя, загнанного в угол.
Мальчик вздрогнул, уловив шёпот, едва слышный над завыванием ветра, но промолчал, лишь шире раскрыв глаза в темноте. Слова здесь стоили дорого, их берегли, как последние патроны, а молчание в иные моменты могло быть ценнее глотка кислорода или кружки воды.
– Нам пора… – голос Сэма прозвучал глухо, будто пробивался сквозь толщу не только скал, но и прожитых лет. Он сделал паузу, давая мальчику понять серьёзность момента, перемолол в зубах следующую фразу, выверяя каждое слово:
– Я знаю тут одну пещерку. Всего двести метров вверх. Держись.
Уже почти в непроглядных, сгустившихся до состояния чёрной смолы сумерках, они нашли её по едва заметному, замаскированному природой излому в скале – чёрному, зияющему зеву, притаившемуся за глыбой базальта, словно каменный демон, замерший с открытой пастью в вечном ожидании добычи. Вход оказался коварным, узким, почти незаметным.
– Снимай рюкзак, – буркнул Сэм, уже начиная протискиваться в щель,– и не шуми.
Камень здесь дышал иначе. Это был не сухой, раскалённый за день и теперь остывающий панцирь склона, а нечто живое, пульсирующее скрытой влагой – влажное, прохладное, покрытое невидимыми слезами, сочащимися из самых недр сквозь невидимые трещины. Пальцы скользили по пористой, шершавой поверхности, с трудом отыскивая малейшую опору в наступающей слепоте.
– Тише… – прошипел старик, когда за спиной раздался шорох – мальчик зацепился за выступ. – Слышишь каждый звук.
В ответ – лишь учащённое, сдавленное дыхание ребёнка и шелест грубой ткани о камень.
Тьма внутри сомкнулась над ними мгновенно, как только они отползли от входа. Она была не просто отсутствием света, а густой, вязкой, почти осязаемой субстанцией, похожей на жидкий асфальт. Они двигались на ощупь, слепые кроты, спотыкаясь о невидимые выступы, расставленными руками, ладонями читая шершавые стены, пытаясь понять масштабы окружающего пространства. И вдруг своды над их головами неожиданно расступились, позволив наконец распрямить согнутые спины. Воздух стал иным – неподвижным, прохладным и пахнущим древней пылью.
Старик не торопился зажигать свет. Сперва он, как слепой скульптор, жилистыми, чуткими пальцами проверил мальчика, нащупал его плечо, голову, убеждаясь не в том, что он здесь, а в том, что он цел, невредим. Потом, двигаясь с выверенной медлительностью, развернул термоплёнку – тот самый бесценный кусок тонкого композита, добытый когда-то в тёмных трюмах ржавой космической баржи, где воздух до сих пор мерещился пропитанным призрачными запахами машинного масла, старого пластика и ржавого железа.
Верхний край плёнки с хрустящим, утробным звуком прилип к своду с помощью самодельной липкой ленты состоящей из полос грубой ткани, пропитанных особой, тягучей смолой, которую добывали из корений ущельных кустарников.
Сэм тщательно загерметизировал стыки. Нижний край он придавил, подобранными под ногами, плоскими камнями, создав тяжёлый, но надёжный барьер. Далее последовал ритуал проверки: он осторожно, кончиками пальцев, прошелся по всем швам, ощущая малейшую щель, малейшее дуновение сквозняка, которое могло выдать их убежище миру. И только тогда, когда он убедился в надёжности каменного кокона, раздался сухой, лаконичный щелчок. Светло синий, почти белый свет фонаря, похожий на луч прожектора, вспорол тьму, выхватив из небытия пол пещеры, усыпанный осколками вулканического стекла. Чёрные, как космическая пустота между далёкими звёздами, они искрились и переливались под лучом, будто напоминая о древних, яростных извержениях, что рождали эту красоту.
Свод над головой был покрыт странными, ветвистыми наростами – не то кристаллы солей, выступившие за тысячелетия, не то окаменевшие корни неведомых подземных растений, протянувшие свои щупальца в каменную плоть. Свет фонаря рождал из них изломанные, пульсирующие тени, которые танцевали на стенах, словно древние руны, начертанные самой планетой, её тайное послание тем, кто осмелился заглянуть в её чрево. В самом дальнем углу что-то блеснуло в свете фонаря – возможно капля влаги на кончике сталактита, замершая в немом ожидании перед падением в бездну. В этой пещере время текло иначе, и они, двое людей, стали его частью – мимолётными гостями в вечном царстве камня и тишины.
Их спальники – два ярко-оранжевых, неестественно цветных пузыря в этом царстве камня и тьмы – надулись одним точным движением, с тихим, шипящим звуком инертного газа, выделяемого двухкомпонентным химическим элементом. Это был один из немногих звуков технологического комфорта, доступного им здесь.
Мальчик, его звали Влад, рухнул на свой спальник первым, издав слегка нарочитый, сдавленный стон облегчения. Это был тот редкий звук, который он никогда бы не позволил себе в кругу сверстников, где царил культ сдержанности и силы. Но здесь был только Сэм. А Сэм – старый. Сэм – мудрый. Сэм – не осудит, не посчитает слабостью. Влад вытянул ноги в своих самодельных, стоптанных обувках из грубой кожи ксеносквамов. У колонистов был хронический дефицит хорошей обуви, а для растущей детской ноги и вовсе катастрофа.
Влад расслабил затекшие, гудящие мышцы, как всё-таки мало нужно ребёнку для счастья, просто перестать падать, просто иметь твёрдую поверхность под спиной и знать, что над головой – не безжалостное небо, а каменный свод.
– Десять минут, – пробормотал старик, почти не разжимая губ, одновременно с этим разминая свои мощные, но затекшие от лямок тяжёлого рюкзака плечи. – Потом ужин. И проверка ботинок.
Но ребёнку, чья усталость была стремительной и такой же стремительно проходящей, хватило и пяти. Едва прошло это время, как он уже вскочил на колени, подтянул к себе свою скромную сумку и с тихим, жадным любопытством принялся исследовать её небогатое содержимое. Вот – плоские, безликие пайки в серебристой вакуумной упаковке. Еда, лишённая даже намёка на вкус, лишь питательная масса для поддержания жизни. Вот алюминиевая фляга с потёртыми боками и старой вмятиной, история появления которой канула в лету. И… неожиданный предмет. Маленькая, тщательно отполированная руками фигурка, вырезанная из причудливо изогнутого корня железного ущельного кустарника. Что это? Угадывались четыре ноги, вытянутая морда… Лошадь? Но кто здесь, на Хадре, видел когда-либо лошадей? Собака? И таких животных на планете не водилось. В синеватом, призрачном полумраке пещеры фигурка казалась артефактом – может тотемом давно забытого племени первых колонистов, а может, просто детской, наивной попыткой вырезать то, что было красочно описано на пожелтевших страницах старых книг о Земле.
Старик наблюдал за ним краем глаза, но не комментировал, не задавал вопросов. На этой планете у каждого выжившего был свой талисман, своя маленькая святыня. У кого-то – болт, выкрученный из шасси первого посадочного модуля, у других – потёртая, пожелтевшая от времени фотография с синим земным небом, у Влада – этот деревянный обрубок, который он сейчас сжимал в маленьком кулаке так крепко, будто боялся, что его может отнять ураган или сама неумолимая реальность.
Оба молчали, но тишина, повисшая между ними, была особого рода – не пустая и неловкая, а густая, насыщенная, вдумчивая, наполненная невысказанными мыслями. Старик мысленно прокручивал завтрашний маршрут, словно на внутренней карте отмечая, где будут коварные подъёмы, опасные осыпи, а где – глухие обрывы, с которых не было возврата. Мальчик же, прислушиваясь к тьме, считал в темноте удары собственного сердца, неосознанно готовясь к неведомому, что ждало их на том самом перевале.
А над ними, на холодном своде пещеры, капли влаги продолжали свой вечный, неторопливый путь вниз – одна за другой, размеренно и неумолимо, как секунды на невидимых часах самой Хадры.
"Ребёнок Хадры" Глава 3
Влад был не по годам умным ребёнком. В нём причудливо сочетались детское, ненасытное любопытство и какая-то странная, взрослая основательность в суждениях. Но дело было не только в уме. В нём жила настоящая, жадная до знаний страсть, ненасытная и странная для его возраста. В то время как другие дети Хадры, такие же выносливые и молчаливые, находили отдушину в примитивных играх с обломками пластика, скрученными в подобие мячей. Он мог часами копошиться в грудах ржавого металлолома, будто пытался руками услышать историю, застывшую в окисленных шестернях и замолкших схемах. Он не был молчуном, не стеснялся говорить и задавать вопросы, но с младенчества усвоил железное правило- есть время для слов, а есть – для молчания, и от умения различать их зависела порой жизнь.
Детские, примитивные игрушки его не интересовали. Его мир был населён другими объектами: старыми, безжизненными механизмами, покрытыми ржавчиной словно шрамами, и пыльными справочниками с жёлтыми, хрупкими страницами, испещрёнными печатными текстами и непонятными схемами. Конечно, он не понимал их так, как понимали инженеры, для которых они писались. Для него это была не инструкция, а священный свиток. В его детском сознании сухие тексты оживали, превращаясь в саги о великих кораблях, диаграммы становились картами неизведанных земель, технические описания – магическими заклинаниями, а цифры – тайными кодами, открывающими двери в иные миры. Взрослые, видя это, лишь качали головами:
– Влад, как тебе это может быть интересно? Ты же ничего не понимаешь в этих схемах.
Но они ошибались. Он понимал. По-своему. Когда его пальцы скользили по стёртым буквам, ему чудилось, будто он вступает в безмолвный диалог с теми, кто оставил эти знаки – с призраками инженеров, пилотов, первооткрывателей. Для него это были не просто книги, а порталы в прошлое.
Иногда, в глухие ночи, когда ветер выл в ущелье, ему казалось, что механизмы ему отвечают. Тихим скрипом ржавых шестерён, едва уловимым шёпотом угасающих электронных схем.
Может, это был всего лишь ветер, гуляющий по щелям модуля. А может, ему только казалось. Но Влад верил. И в этой вере, в этой способности слышать голоса умерших технологий, заключалась его тайная, непонятая другими сила.
Его угол в семейном жилом модуле, если это тесное пространство можно было так назвать, напоминал не детскую, а странное кладбище технологий или лабораторию археолога будущего: шестерни, подобранные на свалках, тщательно очищенные от рыжей коросты и сложенные в аккуратные пирамиды по размеру; печатные платы с окисленными контактами, мёртвые, но по количеству и расположению деталей рассказывавшие ребёнку, интуитивно угадывавшему их логику и целые истории. Потрёпанные справочники, где формулы выглядели магическими рунами заклинаний.
На полке, с почти музейной аккуратностью разложенный по деталям, лежал терморегулятор от скафандра – последнее пристанище "давно погибшего героя", как мысленно называл его Влад. Его медные трубки, кропотливо очищенные до зеркального блеска, теперь сверкали, как новенькие, отражая тусклый свет единственной лампы. Каждый винтик, каждая прокладка была вымыта, пронумерована им самим и разложена с маниакальной точностью. Под его койкой, в самодельном чехле из термостойкой ткани, хранилась величайшая ценность – дневник какого-то инженера, толстая потрёпанная тетрадь с полустершимися записями. Влад водил пальцем по сложным схемам, шепча загадочные, прекрасные слова, словно заклинания:
– Гравитационная компенсация… Ионный клапан…
Для него они звучали как магия, как ключи к тайнам вселенной, которую он мечтал однажды понять.
На стене, рядом с койкой, висела самодельная карта Хадра, испещрённая грифельными отметками. Каждый крестик был местом, где он нашёл артефакт погибшей эпохи – обломок величия.
Сверстники смотрели на него с опаской – он был слишком странным, слишком не таким, живущим в своём призрачном мире. Но когда он начинал говорить о своих находках, они затихали, потому что он умел оживлять мёртвый металл.
– Это не мусор, – твердил Влад, протягивая им какую-нибудь шестерёнку, вынутую из ржавого блока. – Она когда-то крутила очень важный механизм. Может, насос, который качал воздух в теплицы… А может, руку большого, шагающего робота.
И дети замирали, и в их глазах, привыкших к унылому пейзажу, вспыхивали искры воображения. Они начинали видеть исполинов прошлого – могучие машины, шагающие по Хадре, когда она, возможно, ещё была полна жизни и надежд. Он был странным, но он был их рассказчиком, хранителем легенд о мире, которого они никогда не знали.
В человеческой общине, зажатой в каменном мешке каньона, не было места детским забавам в том смысле, какой вкладывали в это слово на Земле. Здесь пятилетние под присмотром старших учились закручивать болты под счет, семилетние, с завязанными глазами, на ощупь собирали фильтры для воды, их пальцы запоминали форму каждой прокладки, каждого клапана. К десяти годам подросток уже знал, как разобрать, почистить и запустить кислородный генератор.
Когда Влад, копошась в груде металлолома на старой свалке, вытащил оттуда нейроинтерфейс с потускневшей бирюзовой маркировкой, даже седой профессор, про которого говорили что он видел на своем веку падающие звездолеты и пережил восстания машин на Луне-3, – нахмурил свои выцветшие, почти белые брови.
– Эту штуку последний раз включали, когда твоего деда еще в проекте не было парень, – пробормотал он, качая головой. Но мальчик уже нес свою находку в свой угол, где ждал своего часа мертвый монитор с треснувшей матрицей и старый, но исправный паяльник.
Три дня он почти не ел, не спал, забыв о сне, только возился с платами, подключая их к экрану, на котором призрачно мерцали артефакты. Его пальцы, еще детские по размеру, двигались с поразительной точностью хирурга. Там, где взрослые видели хаотичный клубок проводов, он с первого взгляда различал невидимые другим логические узоры, токи данных, застывшие в металле.
Старик наблюдал за ним молча, пока на четвертый день не выдержал и не подошел ближе:
– Как ты… – он ткнул корявым, иссеченным шрамами пальцем в паутину чертежей с архаичными, забытыми символами, – читаешь это? В наших учебниках, что остались, таких значков нет. Они как будто с другой планеты.
Влад не оторвался от работы. Его палец скользнул по микросхемам, покрытым патиной времени и окислами:
– Они светятся по-разному, – прошептал он, прищурившись, будто всматривался не в схему, а в глубины вселенной. – Вот тут, видишь? Этот чип… он мерцает еле-еле, как умирающая звезда. А этот – ярче. Они как созвездия на старых навигационных картах. По ним можно ориентироваться.
В этот момент экран перед ним моргнул, издал тонкий, высокий свист на самой грани восприятия человеческого уха – и ожил.
На потрескавшемся дисплее заморгали иероглифы доколониальной эры – сложный, машинный язык, который никто в поселке уже не понимал. Но Влад улыбнулся своей особой, сосредоточенной улыбкой. Он их не понимал, но он их читал, ощущая смысл на каком-то подсознательном, тактильном уровне.
Профессор медленно отвернулся. Он понял. Мальчик видел в этом мёртвом железе то, что утратили все взрослые – не схему, а живой язык машин, тайный шифр киборгов, на котором когда-то говорили с искусственным интеллектом. Он видел душу в вещах, которые для остальных стали просто хламом.
Дети на Хадре были зеркалом, в котором с безжалостной ясностью отражались их выжившие родители. Это была не метафора, а суровый закон природы. Младенцы здесь почти не лепетали, а плакали редко и тихо – говорить они учились сразу с нужных, практичных слов: вода, воздух, опасно. Дети не играли в войнушку – они с малых лет учились воевать за существование, отрабатывая навыки обороны. Подростки не предавались мечтам о далёких мирах – они шлифовали умение чинить системы жизнеобеспечения.
Местные жители напоминали древних викингов, но не романтичных морских разбойников с гравюр, а настоящих, суровых обитателей ледяных фьордов, чья жизнь была ежедневной борьбой со стихией. Они были хмурыми – потому что улыбка тратит энергию и рождает эмоции, а эмоции – главный враг трезвого расчёта. Немногословными – каждое слово должно было быть выверено, как патрон в обойме, и нести конкретный смысл или приказ.
Прогресс науки и технологий сделал человека слабым, размягчил его. Но не здесь. Здесь технологии не служили комфорту – они помогали не умереть. Нейроинтерфейсы валялись в развалинах, пока дети учились добывать воду из конденсаторов, а голографические проекторы ржавели в заброшенных складах, потому что все силы уходили на починку гидропонных систем, дававших скудный, но жизненно необходимый урожай.
Мир, в котором они жили медленно, но верно приходил в упадок. Индустриальный бум колонизации прошёл, оставив после себя лишь эхо. От суперпитательных паст космической эры люди вернулись к простым овощным грядкам. Роскошью считались ручные насосы из сплавов, которые уже никто не умел производить, и "вечные" аккумуляторы, бережно хранимые как священные реликвии. Только в тепляках, под жёлтым, искусственным светом фитоламп, в строго выверенной влажности, удавалось вырастить бледные, жилистые огурцы с толстой кожей, кислые томаты размером с виноградину, грибы, растущие на субстрате из переработанных органических отходов. Но это была еда. А ещё здесь был кислород и здесь была вода, всё что нужно для жизни.
Утро в поселении начиналось не с нежных слов, не с сонного потягивания и неторопливого завтрака. Оно начиналось с работы, прерванной вчерашними сумерками и теперь включавшейся вновь, как старый, натруженный двигатель, который нельзя было остужать надолго. Отец Влада уже обшаривал теплицы – его мозолистые, словно высеченные из камня ладони, скользили по стыкам панелей, выискивая малейшую, невидимую глазу утрату герметичности. Он не рассуждал вслух, не комментировал – делал свою работу молча, потому что дыры в пластике не терпят болтовни. Каждый найденный дефект отмечался меткой на планшете – их общий язык был языком значков, жестов и молчаливого понимания. Мать в это время пересчитывала запасы – её пальцы, шершавые от постоянного контакта с едким гидропонным раствором, перебирали пробирки с семенами с той же сосредоточенной точностью, с какой её предки на Земле считали кредиты. Разница была лишь в том, что здесь любой просчёт означал не финансовые потери, а голод.
На ежевечерних собраниях говорили телеграфным стилем, экономя и время, и душевные силы.
– Теплица №3 – трещина по шву. Нужен лист поликарбона. (Пауза. Все знали – свободного листа нет.)
– Антенна ловит помехи. Нестандартные. Возможно, дрон. (Никто не спрашивал – чей дрон.)
Каждое произнесённое слово имело вес слитка свинца.
Медицина здесь была наукой выжимания максимума из минимума. Никаких наноботов, биопринтеров или генной терапии. Были скальпели, выточенные вручную из обломков титановых шпангоутов. Антисептик – мутная, дурно пахнущая жидкость из ферментированных ущельных водорослей, пахнущая одновременно гнилью и надеждой. Шприцы, которые кипятили после каждого использования. Обезболивающее выдавали только при ампутациях.
Транспорт был легендой по имени "Старик". Единственный оставшийся ровер колонии был живым музеем и одновременно насмешкой над прогрессом: левое колесо – от модели "Пионер-3", правая подвеска – самодельная, спаянная из обрезков. Двигатель – перебранный семь раз за последнее десятилетие. Он еле тащился, скрипел всеми суставами, "температурил", но ездил. Дети с младенчества знали, если "Старик" умрёт окончательно, все грузы, от продовольствия до запчастей, придётся носить на своих спинах по этим крутым тропам.
Связь с ближайшими поселениями, которые могли находиться за тысячу километров, была редкой и неустойчивой. Связаться с другими мирами было вообще на гране фантастики. Радиостанция работала на кварцевых кристаллах, добытых из разобранных планшетов и упавших дронов, из материнских плат, которые когда-то управляли целыми городами.
Когда Влад принёс однажды найденный чип, оператор впервые за год поймал что-то отдалённо похожее на структурированный сигнал из космоса, но это оказались всего лишь помехи – след кибернетических систем на далёкой орбите. Даже эхо ушедшей цивилизации было здесь чужим и недосягаемым.
Они не бедствовали в привычном смысле слова – они адаптировались. Каждый день был борьбой, но борьбой осмысленной, лишённой паники. Треснувшая теплица – значит, надо искать замену панели или придумывать заплатку. Сломался "Старик" – значит, сегодня идём за грузом пешком. Слабость здесь измерялась не объемом бицепсов, а скоростью мысли, способностью находить нестандартные решения. И Влад, с его ржавыми шестерёнками и способностью слышать голоса мёртвых машин, вписывался в этот мир лучше многих сверстников. Потому что он интуитивно понимал главный закон Хадры: выживает здесь не самый сильный, а самый упрямый, самый гибкий умом, тот, кто способен увидеть возможность там, где другие видят только очередную преграду.
Когда-то, в эпоху великих надежд, сюда, на эту рыжую планету, завезли целые миниатюрные экосистемы в герметичных пробирках. Дубовые саженцы, которым на Земле суждено было стать великанами, здесь так и не поднялись выше колена, их листья, будто из жести, покрылись защитным восковым налетом и скрутились от нехватки света. Пшеница, символ земного изобилия, чьи золотистые колосья должны были качаться на ветру, превратилась в жалкие, чахлые пучки, дающие по три-четыре щуплых зерна. Кукуруза, чьи початки на прародине были тугими и сочными, здесь напоминала бледные, худые детские пальцы, беспомощно торчащие из стебля.
Свет Глизе 163 – тусклый, холодный, как лампочка на последнем издыхании, – не согревал, а лишь обманывал растения. Он превратил грандиозное обещание цветущих садов и урожаев в унылую, бледную пародию на земное изобилие. Почва, насыщенная железом и солями, отвергала чужаков, и лишь горстка самых неприхотливых земных сорняков цеплялась за жизнь рядом с местными сине-зелёными лишайниками.
Истинно успешными колонистами оказались ксенокрысы. Первоначально завезённые для биологических экспериментов в герметичных лабораториях. Они прогрызли свои клетки и пережили самих учёных. Теперь их потомки, ловкие и плодовитые, стали настоящими хозяевами подпольного пространства поселений. Они рыли бесконечные туннели под фундаментами домов, воровали скудное зерно, а по ночам издавали стрекочущие звуки, отдалённо похожие на злобный, торжествующий смех. Птицы-мутанты были печальным итогом попыток адаптировать голубей. Их крылья, лишённые пигмента, стали полупрозрачными – следствие необратимого сбоя в кальциевом обмене. Их глаза видели мир в ультрафиолетовом спектре, а крики, лишённые мелодии, напоминали скрип ржавых петель и служили не песней, а предупреждением о надвигающихся пылевых бурях.
Триста лет назад здесь, на равнинах у каньонов, чертили планы космодромов для межзвёздных перелётов, проектировали города под сияющими куполами, разбивали виртуальные сады, которые должны были благоухать. Но эти мечты, одна за другой, были засыпаны красным песком времени. Осталось лишь сто тысяч человек, разбросанных по экваториальному поясу, как случайные брызги на холсте. Посёлки, где люди живущие в соседних ущельях, могли никогда не встретиться, а дети считали найденный ржавый чип величайшим сокровищем.
Они не были пленниками – у них не было тюремщиков. Они были забытыми. Забытыми, как семена, унесённые ветром в пустыню и проросшие против всех правил, как затонувшие корабли на дне безмолвного океана, хранящие тайны прошлого, как письмена на мёртвом языке, которые никто уже не может прочесть, но которые всё ещё существуют.
И всё же они выживали. Потому что человек – это в своей глубинной сути не про комфорт и не про лёгкие победы. Это про упрямство, доходящее до абсурда. Как корни, которые годами пробивают камень, чтобы дотянуться до капли влаги. Как Влад, с его детским упорством разбирающий нейроинтерфейс, в котором взрослые видят лишь хлам. Как механик, чинящий ровер в пятнадцатый раз, зная, что это лишь отсрочка неизбежного. Здесь, на Хадре, не строили планов на будущее. Будущее было абстракцией, роскошью, которую не могли себе позволить. Здесь было только жёсткое, выстраданное настоящее. Каждый день был отдельной битвой, каждое утро – её продолжением. Жизнь, в её самой обнажённой форме – от зелёного листа, пробивающегося сквозь щель в камне, от ящерицы, греющейся на утреннем солнце, до человека, чинящего кислородный генератор. Нет условий для процветания, для развития, для великих свершений. Но есть условия для выживания. И жизнь, эта слепая, могущественная сила, цепляется за эту малейшую возможность. Она выживает. Каждый день. Шаг за шагом. Без грандиозных планов, без уверенности в завтрашнем дне. Но будущее, вопреки всему, приходит. Оно приходит вместе с новым рассветом, с каплей воды, с очередным пайком. Оно приходит в лице ребёнка, который, не зная величия прошлого, пытается оживить его обломки. Оно тихо и упрямо пробивается, как росток сквозь асфальт забвения. Потому что жизнь – это и есть будущее, которое отказывается сдаваться.
Так почему же Хадра оказалась отрезанной от внешнего мира, почему её колонисты были брошены на произвол судьбы, предоставлены сами себе и милости суровой природы? Потому что кроме безжалостного климата и скудных почв существовала причина куда более древняя и неумолимая. Угроза, уходящая корнями в столетия, ставшая вечным фоном существования. Люди уже не помнили мира, когда её не было. Эта угроза спускалась с небес, из холодного космоса, – непреодолимая, накладывающая свой отпечаток на умы, поведение, весь уклад и без того суровой жизни. Вечный спутник, тень, притаившаяся за спиной угасающей цивилизации.
Угрозу несли "киборги" – так их называли люди, сжимая кулаки.
Биомеханические существа, обязанные своим рождением живому человеку, отлично приспособленные для существования в вакууме и радиации и навсегда изменившие жизнь человечества.
Когда-то они были надеждой, добровольцами, облекшими хрупкую плоть в сталь ради покорения космических бездн. Теперь же они стали кошмаром, имя которого боялись произносить вслух, словно оно могло призвать их. Это была не просто вражда – это был извращённый симбиоз ненависти и зависимости, сформировавшийся за столетия. Люди называли их "киборгами" с горькой иронией. Когда-то это слово означало улучшенных людей, героев-первопроходцев. Теперь в ходу были и другие имена: "Железные демоны", "Стальные падальщики". Или просто "Они" – словно боясь, что прямое именование привлечёт внимание незримых слушателей.
Между людьми и киборгами сложились странные, мучительные отношения. Люди боялись их панически, но при этом использовали обломки их технологий, выменивали у переговорщиков лекарства и детали. Киборги же презирали своих прародителей за их "биологическую неэффективность", но остро нуждались в человеческом биоматериале – в нейронных паттернах, в чём-то неуловимо уникальном, что нельзя было синтезировать. Обе стороны смутно помнили, что когда-то были одним народом, и эта память делала их взаимную ненависть ещё острее. Это была война, которую люди уже не помнили, когда начали. Война без фронтов, без тыла, без надежды на победу – лишь надежда на временное перемирие, купленное дорогой ценой.
Среди детей, в полумраке жилых модулей, ходили леденящие душу легенды, пересказываемые шёпотом. Будто киборги спят в ледяных пещерах астероидов, прикованные цепями, сплетёнными из человеческих костей, что их корабли выкованы из сплавленных скелетов первых колонистов, что если шептать их имя трижды в полной темноте, они явятся ночью и утащат неосторожного. Взрослые не опровергали эти страшилки, потому что понимали, в каждой такой сказке есть своя доля ужасающей правды.
Горькая ирония заключалась в том, что технологии, что когда-то должны были спасти человечество, теперь стали объектом страха, их боялись пуще радиации или удушья. Каждый чип, каждый лучший скафандр, каждый генератор мог нести в себе семя зависимости, стать крючком, на который попадёшься. Это уже не была честная война, это был грязный, циничный чёрный рынок, где торговали человеческой плотью, прикрывая сделку лживыми словами о "взаимовыгоде" и "прогрессе". Киборги всегда вели себя с позиции победителей, упиваясь своей почти полной безнаказанностью. Казалось, им нет нужды в людях, но нужда была – острая, как скальпель. Люди были для них живым строительным материалом, уникальным ресурсом. И несмотря на весь цинизм, эта адская торговля процветала.
Стороннему наблюдателю могло показаться странным, но колонисты всегда видели, зачем пришёл киборг. Их намерения читались как открытая книга – нужно было лишь знать, где смотреть. Каждый визит имел собственную, чёткую грамматику, словно они следовали некоему древнему ритуалу, закодированному в их синтетических нейронах. По их обличью и манере поведения можно было почти безошибочно предсказать сценарий развития событий.
Шестилапый боевой модуль- чьи сервоприводы теоретически могли работать бесшумно, но намеренно издавали угрожающее шипение, подобное звуку разъярённой кошки, а оптические сенсоры сканировали всё вокруг холодным, методичным, не моргающим взглядом – его появление обычно означало "ночь тишины". Так колонисты называли рейды, после которых оставались лишь пустые, остывшие кровати и следы шипов на пороге.
Переговорщик- облачённый в почти идеальную имитацию человеческого облика, с кожей, вызывающей мурашки своей почти-реальностью, с голосом, дрожащим от тщательно подобранных искусственных эмоций, – чаще всего приходил торговать. Он улыбался ровно настолько, чтобы это не выглядело откровенно жутко, и предлагал "взаимовыгодные условия" с интонацией продавца, знающего, что его товар – "последний в городе". Но прямой зависимости не было. Иногда боевой модуль просто наблюдал, а переговорщик – хладнокровно убивал.
В первые секунды контакта достаточно было нескольких движений, чтобы понять истинные намерения. Если киборг замирал на пороге, наклоняя голову под углом ровно 11 градусов – это был сигнал "опроса". Значит, искали кого-то конкретного. Если пальцы или манипуляторы начинали ритмично, почти машинально постукивать – готовились к насилию. Если первый вопрос был о "потребностях колонии" – значит, сегодняшним товаром были дети. Самое пугающее заключалось в том, что киборги – бывшие люди – мыслили с пугающей предсказуемостью. Казалось бы, их человеческая основа должна была сохранить хаос эмоций, иррациональные порывы, непредсказуемость. Но машинная, алгоритмическая природа безжалостно перевешивала. Как будто, отказавшись от плоти, они отказались и от последнего права на спонтанность. Теперь они действовали строго по алгоритмам – даже когда обстановка предлагала десятки вариантов. С поправкой на эффективность – даже в самой изощрённой жестокости. С пугающей, бездушной логикой – даже когда произносили слова о "милосердии" и "будущем".
Они призирали хаос – ведь машина не может позволить себе ошибиться. Они упрощали реальность до бинарного кода – потому что их сознание теперь работало как программа. Они забыли, что значит быть непоследовательными – а значит, перестали быть людьми по-настоящему. И когда Переговорщик с человеческим лицом говорил сладким голосом: "Мы предлагаем вам выбор", – колонисты уже знали, что никакого выбора на самом деле нет. Потому что киборги всегда следовали шаблону, а их шаблон не оставлял места для чудес, для жалости, для человечности. Эта шаблонность, эта алгоритмичность прослеживалась даже в таком, казалось бы, живом процессе, как налаживание доверительного контакта. Людей коробила эта механичность, но удивительно было то, что они сами, против своей воли, начинали проникаться этой машинной логикой, словно находясь под гипнозом. Общаясь с киборгами, люди невольно начинали мыслить их категориями, говорить скупыми, точными фразами, следовать принципам холодной, математической рациональности, будто заражались их цифровой сущностью.
Часто перед налаживанием прямого контакта киборги начинали оставлять "подарки". Не из щедрости, а как рыбак кидает прикормку. Таблетки от радиации – ровно 90 штук, не больше, не меньше, ровно на три месяца. Фильтры для воды – 12 штук, по одному на месяц. Кислородный генератор, рассчитанный ровно на 1825 дней работы (пять земных лет), после чего в нём ломался ключевой узел, который нельзя было заменить. Координаты складов – где каждый второй оказывался пустой ловушкой.
Их тактика "охоты" тоже была алгоритмичной. Подкуп для слабых духом, угрозы для гордых, прямые кражи для всех остальных. Старики, уставшие от борьбы, часто шли добровольно – их легче было убедить, что их жертва спасет колонию. Дети были идеальным "сырьём" – их сознание, как чистый лист, легче переформатировалось под кибернетику. Но родители, готовые продать своего ребёнка, были редкостью, поэтому детей чаще просто похищали.
Люди сопротивлялись как могли. Киборги подавляли сопротивление, угрожали, подкупали, воровали. Любым способом добывали необходимый человеческий материал.
В последнее время киборги стали вести себя всё наглее, почти не маскируя своих истинных целей. Возможно, их запасы "сырья" иссякали. Или они готовились к чему-то большему, масштабному. Так, в деревне, откуда были родом Сэм и Влад, мальчик остался последним ребёнком в возрасте от пяти до семи лет. Последним цветком в выжженном саду.
Люди научились играть в прятки со смертью, но играть по её же, строгим и бездушным правилам. "Тихие недели" – когда дети исчезали в подземных бункерах, вырытых прямо под теплицами, а взрослые имитировали вымершую колонию: почти не показывались под открытым небом, ходили медленнее, говорили шёпотом. На улицах развешивали пустую одежду – словно её хозяева внезапно испарились. Сооружали ЭМИ-ловушки, собранные из магнетронов и аккумуляторов от дронов. Однажды такой разряд спалил Переговорщика, его искусственная кожа вспыхнула синим пламенем. В ответ на следующий месяц соседний посёлок был стёрт с лица планеты, превращен в стеклянную равнину. Колонисты создавали кладбища-обманки – могилы с костями ксенокрыс вместо человеческих, с надписями, выжженными лазером: "Здесь покоится…". Сканеры киборгов редко проверяли глубже метра. Иногда это срабатывало, и стальные палачи уходили, посчитав свою мрачную квоту выполненной.
Это была бесконечная, изматывающая игра на выживание, где любая хитрость могла обернуться тотальным возмездием, а любая уступка – потерей последнего, что делало жизнь человечной.
То, что Влад остался единственным в своей возрастной группе, говорило о многом. В соседнем поселке детей вообще не было, там согласились на "контракт", за 10 лет покоя. В другом поселении спрятали только девочек – киборги почему-то чаще брали мальчиков.
Мать Влада спрятала его в вентиляционной шахте во время последнего налета. Когда киборги ушли, она 6 часов не могла разжать руки, сжимавшие люк. Теперь в поселке рисовали календарь: через 18 месяцев Владу исполнится 7 – возраст, когда нейропластичность мозга становится "недостаточной" для киборгов. Почему 7 лет? Киборги воровали детей именно от четырёх-пяти лет до семи. Дети младше этой возрастной группы были ещё эмоционально не созревшие без сформированных социальных навыков, а старше уже слишком люди, осознавшие себя как личность и не идущие на переделку добровольно, а это было важным условием.
"Иконы ушедшей веры" Глава 4
Каждый предмет в скудном снаряжении наших путников был не просто вещью. Он был летописью ушедшей эпохи, осколком разбитой цивилизации, бережно подобранным и переосмысленным для новых, жестоких условий выживания. Их скарб представлял собой музей апокалипсиса, собранный по крупицам.
Два надувных спальника, эти ярко-оранжевые коконы, в прошлой жизни были почти полноценными аварийными скафандрами или спасательными капсулами кратковременного пребывания. Но у этих конкретных экземпляров часть жизненно важных функций – автоматическая регуляция давления, система рециркуляции – была давно утрачена. От былого величия осталась лишь способность разворачиваться с тихим, уверенным шипением, создавая герметичный пузырь. Их оболочка была сплетена из умных нитей, которые когда-то защищали первых колонистов Марса от его суровых реалий. Заявленный температурный диапазон, теперь уже вызывавший лишь горькую улыбку, составлял от леденящих -120°C, что холоднее любой полярной ночи, до обжигающих +80°C, жара пепельных бурь. На боку, полустёртый песчаными ветрами, красовался логотип с гордой, почти вымершей надписью "TerraForge Ltd. Est. 2147". Это была не просто маркировка, а настоящее надгробие целой цивилизации, её амбиций и надежд. Эти спальники напоминали капсулы времени – внутри них, сквозь запах пота и пыли, всё ещё угадывался призрачный аромат земных океанов, терпкий дух разлагающихся водорослей, который никак не могли выветрить триста лет космических странствий.
Универсальный нож Сэма был гибридом высоких технологий и примитивного ручного труда. Лезвие выковано в кузнице поселения, из редкого метеоритного железа, добытого в самых неприступных скалах "Драконьих гор". Рукоять туго, с особым узлом, обмотана выделанным кишечником ксенокрысы – материал, не скользивший в руке даже в крови и не боящийся влаги. Но самая загадочная деталь таилась в основании рукояти – туда был вправлен "мёртвый", почерневший кристаллический резонатор от плазменного резака, давно отслужившего свой век. Сэм был абсолютно уверен, что чувствует, как этот древний артефакт иногда вибрирует, передавая едва уловимые сигналы в кость его ладони. Перед песчаными бурями – тонкий, высокий писк, похожий на комариный. При приближении киборгов – глухое, настойчивое гудение, будто подземный толчок. В безлунные ночи – едва уловимая пульсация, словно тиканье часов Вселенной. Возможно, это была лишь игра воображения, память натруженных мышц или следствие старых травм… Но в мире, где технологии стали магией, кто мог знать это наверняка?
Фонарь, отлитый из лёгкого и прочного металла – аналога титана, был настоящим ветераном. Он был потёрт, исцарапан, с треснувшей, но всё ещё функциональной линзой. Переменой цветов. Его сердцем был кристаллический аккумулятор, по сути – сверхпроводящий конденсатор размером с ноготь. Он ни разу за всю свою долгую жизнь не заряжался и уже никто не помнил, когда именно должен иссякнуть его заряд. Эта тайна придавала предмету ауру чуда.
Из провизии – лишь самое необходимое, выверенное до грамма. Мешочек сублимированных овощей: морковь и свекла, нарезанные тонкой, почти прозрачной соломкой – так они занимали меньше места и не крошились в пыль в долгих переходах. Хлебные лепёшки, которые пекли из местной гибридной пшеницы с обязательной добавкой измельчённых хитиновых насекомых для белка – без этого тесто не держало форму и не давало сил. Вяленые тушки мелких пернатых – на самом деле, летающих рептилий размером с голубя, хранились в мешочке, сшитом из мочевого пузыря местного животного; такая тара идеально сохраняла драгоценный жир. И, конечно, алюминиевая фляга для воды, потёртая, с вмятинами – молчаливый свидетель многих путей. Пожалуй, это и всё. Ничего лишнего. Каждая крошка веса здесь была на счету.
Они не разводили костёр. Не потому что не умели – древние инстинкты ещё дремали где-то в глубинах подсознания. И не потому что не было горючего – сухие, колючие ветви ксерофитных кустарников, которых было в избытке на склонах, трещали бы в огне не хуже земной берёзы. И даже не только из-за животного страха быть обнаруженными, хотя каждый ребёнок с пелёнок знал: дым виден за десять километров, а тепловой след открытого пламени читается орбитальными сенсорами как яркая сигнальная ракета.
Причина была глубже. Культура пользования огнём, сам навык его разведения и поддержания, медленно, но верно ушли в прошлое, вытесненные прогрессом, который сам же и рухнул. Открытое пламя перестало быть источником жизни и тепла, превратившись в сознании людей исключительно в признак аварии, катастрофы, неконтролируемого пожара. В местном фольклоре аксиомой стала формула: «огонь = смерть». Прогресс когда-то вытеснил костры химическими грелками и электрическими обогревателями, "вечными" источниками энергии.
И даже когда прогресс отступил, огонь не вернулся, как не вернулись к человеку каменный топор, лук и стрелы.
За последнее столетие огонь переродился, сменил свою сущность. Его языки теперь ассоциировались не с уютным теплом очага, а с сигнальными ракетами, выжигающими ночное небо и призывающими смерть. Его треск напоминал не потрескивание поленьев, а первые выстрелы перед рейдом "стальных падальщиков". Его свет не собирал людей вокруг для беседы, а слепил их, делая идеальными мишенями, и привлекал стальные тени с небес. Огонь из друга и защитника превратился в предателя, в яркого и шумного вестника гибели.
Даже сейчас, влача жалкое существование на осколках цивилизации, человек пользовался другими, более безопасными и удобными источниками энергии. В экстренных случаях применяли химические грелки – примитивные, но эффективные пакеты, где смесь пероксида и соли давала несколько часов скупого тепла. В распоряжении колонистов были химические накопители солнечной энергии, простые бионические аккумуляторы, заряжавшиеся от разницы температур, и даже, в виде большой редкости, – индуктивные СПИН-накопители. Эти артефакты обладали почти мифической ёмкостью, и их можно было подзаряжать от чего угодно: солнечного ультрафиолета, любого иного излучения, перепада температур между горячим термальным источником и холодным ночным воздухом, даже от магнитных и гравитационных аномалий. Эти устройства ещё не были тотальной редкостью, но все они были старыми, ветхими. Новые взять было неоткуда. В самых отчаянных ситуациях, если удавалось найти достаточное количество плутония на руинах заброшенных военных баз, кустарным способом собирали радиоизотопный термоэлектрический генератор (РИТЕГ). Но этот вариант считался "грязным" и опасным. К нему прибегали лишь в случае крайней нужды, когда баланс смещался от риска быть обнаруженным к риску немедленной смерти от холода. Огонь же как явление был предан анафеме, став символом той самой цивилизации, что сожгла себя сама и навлекла на себя гнев своих стальных детей.
Какое-то время они молчали. Сэм сидел неподвижно, прислонившись спиной к холодным, шершавым камням, его напряжённый взгляд был прикован к едва заметному шевелению термоплёнки. Главная задача этой хрупкой преграды заключалась в том, чтобы максимально уменьшить их тепловой след, сделать их невидимыми для орбитальных сенсоров. Он словно врос в камень, стал ещё одним тёмным выступом в пещере. Всё его существо было настороже: спина кожей чувствовала каждый перепад температуры за плёнкой, глаза, привыкшие к полумраку, отслеживали малейшую рябь на её поверхности – она колыхалась, как призрачный парус в неосязаемом потоке воздуха. Его пальцы сами собой, по старой, доведённой до автоматизма привычке, находили рукоять ножа, проверяя дистанцию до лезвия – считанные сантиметры, расстояние смертельного удара. Нож лежал между ними не просто как инструмент, а как немой, но красноречивый договор. Остриём, направленным к выходу, – это было предупреждение внешнему миру. Рукоятью, развёрнутой к Владу, – безмолвная клятва защиты. Сам клинок светился – не ярко, а тускло, как угли на последнем дыхании: нанопокрытие, разработанное три века назад для марсианских экспедиций, всё ещё исправно работало, отбрасывая слабый голубоватый отсвет, который рисовал на стенах пещеры бегущие, живые тени.
"Это не просто вещи", – думал Сэм, наблюдая, как Влад с сосредоточенной, почти хищной аккуратностью обгладывает крошечные косточки. Каждый их предмет был последней страницей технического мануала рухнувшей цивилизации, её финальной строкой. Они, выжившие, сохранили гаджеты, но безвозвратно потеряли знания, стоявшие за ними. Эти вещи стали молитвой, обращённой к забытым богам прогресса. Нож, фонарь, термоплёнка – всё это были иконы угасшей веры.
Влад грыз кости с недетской сосредоточенностью. Его сознание, воспитанное в аскетичной реальности, не задавалось метафизическими вопросами. Сейчас он не боялся ни сжимающейся вокруг тьмы, ни стальных палачей с небес, ни туманного будущего. Потому что в его мире так и было заведено – выживать. День за днём. Шаг за шагом. Кость за костью. Это был не выбор, а данность.
Закончив есть, Влад грубо вытер рот рукавом своей поношенной куртки – жест, который на мгновение заставил Сэма поморщиться, но он сдержался. Он не считал себя вправе выполнять роль родителя, наставлять и воспитывать. Сейчас, в этой пещере, Сэм не был для Влада ни отцом, ни наставником. Он был другом, партнёром, коллегой по несчастью. Они были равны перед лицом опасностей, и каждый нёс свою часть бремени безо всяких скидок на возраст.
В синеватом, призрачном свете фонаря глаза Влада казались бездонными, слишком большими для его детского лица, слишком старыми и понимающими для его пяти лет. Они впивались в Сэма, требовали ответа, который старик отчаянно не хотел давать. В пещере царила тишина, густая, как вата, которую лишь изредка пробивали одинокие капли конденсата, падающие где-то в глубине и отсчитывающие секунды до чего-то неминуемого.
Мальчик всё-таки решился.
– Дядя Сэм…,– голос его дрогнул не от страха, а от того внутреннего напряжения, с которым он долго держал в себе этот вопрос, словно нёс что-то очень тяжёлое и вот-вот готов был уронить,– …а кто такие киборги?
Пальцы Влада впились в край термоодеяла, сжимая его так, что побелели костяшки, оставляя вмятины – следы маленьких, но уже сильных и цепких рук.
Старик замер, вопрос казалось удивил его и не потому, что он не знал ответа, а потому что знал его слишком хорошо, до тошноты, до боли в старых ранах. Его взгляд медленно, с трудом оторвался от трепещущей термоплёнки. Глаза, выцветшие до цвета старого, потёршегося сталита, встретились с детскими. Пальцы, покрытые паутиной шрамов, застыли в сантиметре от рукояти ножа. На мгновение в пещере стало так тихо, что даже вечные капли перестали падать, будто сама планета затаила дыхание, ожидая ответа.
Сэм наклонился вперёд, и вдруг в синеватом свете фонаря его черты преобразились – он стал похож не на старого знакомого, а на сказителя древних, леденящих душу ужасов. Его тень на стене изогнулась, вытянулась, превратившись в нечто с крючковатыми когтями и неестественно длинной шеей.
– Твой отец разве не рассказывал тебе о них? – Голос Сэма звучал шершаво, будто он проталкивал слова сквозь стиснутые зубы, слова, которые не хотел произносить вслух.
Влад моргнул, его пальцы непроизвольно сжали одеяло ещё сильнее.
– Да, но очень мало. Взрослые вечно заняты.
Это была полуправда. Отец действительно не любил эту тему – каждый раз, когда заходила речь о киборгах, его левая рука начинала мелко дрожать, а глаза бегали по углам, будто выискивали в тенях невидимых соглядатаев.
– Ты понимаешь, почему мы с тобой покинули деревню и теперь прячемся в горах, как мыши? – Сэм внимательно, почти гипнотизирующе посмотрел на Влада. Разговор о киборгах здесь, в этой каменной ловушке, казался святотатством. Словно сами стены могли услышать и донести их слова до металлических ушей. Сэм наклонился ещё ближе, и его тень на стене превратилась в профиль доисторического хищника. Слова повисли в воздухе, и Владу вдруг показалось, что термоплёнка у входа дрогнула сильнее – будто кто-то снаружи действительно прислушивался.
– Да, но… – Влад пожал плечами, стараясь казаться равнодушным, но его голос предательски дрогнул на последнем слове: – …они воруют детей?
Сэм вздохнул – звук вышел каким-то механическим, обезличенным, будто ответ его устроил, но с нюансами.
– Так и есть.
Пауза затянулась, стала тяжёлой.
– А как взрослые называют киборгов? – снова спросил Сэм, переходя на язык намёков и аллегорий.
Влад оживился, слова посыпались из него, как горох из дырявого мешка:
– Отец зовёт их "железками" или "болтами"! А ещё я слышал "роботы", "скрипуны", "железные собаки"…
Он замялся, напрягая память:
– Белый профессор, который даже старше вас, но он совсем не ходит, а катается на своём стуле с колёсиками, называл их странным словом… "бионисы".
Сэм невольно ухмыльнулся, уголок его рта дрогнул в тени, будто поймав отголосок давно забытой, горькой шутки. "Бионисы" – это слово прозвучало как эхо из другого времени, вытащенное из пыльных архивов памяти. Оно пахло старыми учебниками с потрёпанными корешками, временами, когда киборги ещё носили человеческие имена, а их тела не были чудовищным сплетением стали и синтетических мышц. Его пальцы сами собой скользнули в воздухе, вычерчивая странный, почти ритуальный знак – то ли крест, то ли перечёркнутую спираль. Жест был резким, отрывистым, как удар ножом. Старый военный код, означавший "враг слушает". Когда-то этому учили всех новобранцев, но теперь такие знаки помнили лишь единицы, последние могикане угасшей войны.
– Всё правильно, – пробормотал он, будто отвечая невидимому собеседнику, – а "роботами" и "железными собаками" называют не самих киборгов, а их автономные дроны с ИИ. – Голос его звучал сухо, отстранённо, как скрип ржавого механизма.
Тишина в подземелье сгустилась, стала вязкой, словно воздух пропитался свинцовой пылью.
– Впрочем, так сразу их не различить, а в реальном бою и нет никакой разницы,– он провёл ладонью по лицу, словно стирая невидимую паутину усталости и старых видений.
– И ещё… Название "киборги" применяют в основном военные. У высших чинов я слышал другое – "Титаны".
"Титаны…" – прошептал он, и это слово повисло в воздухе, тяжёлое и зловещее, как дым от давно потухшего пожара. В нём чувствовалось что-то древнее, почти мифическое, словно он произнёс имя забытого, кровожадного бога войны.
Внезапно Сэм резко повернул голову – в темноте щёлкнуло. Сердце на мгновение замерло, пальцы инстинктивно сжались в кулак, готовые к удару. Но это была всего лишь каменная крошка, сорвавшаяся со свода. Он выдохнул, и по его лицу скользнула тень улыбки – смесь облегчения и горькой, беспощадной иронии.
"Даже стены здесь помнят войну", – промелькнуло у него в голове.
– Сэм, дядя Сэм, расскажи про ту войну! Ты же воевал с киборгами! Расскажи, как это было!
Сэм замер. Его глаза, выцветшие от времени, но всё ещё острые, как отточенный кремень, уставились куда-то в пустоту за спиной мальчишки. Он не хотел вспоминать. Не хотел вытаскивать на свет этот груз. Но ребёнок смотрел на него – не с праздным любопытством, нет. С тем же выражением, с каким сам Сэм много лет назад смотрел на поседевших в боях ветеранов. Пауза затягивалась, становилась невыносимой, и он понимал, что сказать всю правду сейчас, он не сможет, но что то сказать нужно – это его долг, тяжкий, но неизбежный.
– Ладно… – прошептал он и внезапно осознал, что его дыхание стало частым, прерывистым, будто он снова там, в едком дыму, среди воя сирен и лязга металла о металл. Голос его срывался, стал глухим и жёстким, в нём дрожала не слабость, а сдерживаемая ярость и боль. Сэм хотел оградить ребёнка от своего знания, от своей правды, и в то же время понимал – это бессмысленно.
Как втиснуть всю боль поколений, весь ужас в слова, которые поймёт пятилетний мальчик?
И тут Сэма отпустило. Он говорил уже не столько с Владом, сколько с самим собой, с тем юным солдатом, которым он был когда-то.
– Мир… мир не добрый, малыш. Он не справедливый. Он просто есть. И если хочешь выжить – надо быть жёстче. Умнее. Быстрее.
Сэм смотрел куда-то в сторону, сейчас он видел перед собой не пещеру и Влада, а что-то совсем другое – развалины, дым, искажённые лица.
– Ты очень умный мальчик, Владушка, – сказал он тихо, и в его голосе нежность и горечь сплелись воедино. – Когда-нибудь ты поймёшь, почему мы живём сейчас так, а не иначе,– он провёл ладонью по лицу, словно стирая невидимую пелену усталости и лет.
– Сейчас наш мир жестокий. Очень жестокий. – Каждое слово падало, как молот на наковальню. – Нам приходится многим жертвовать. Идти на компромиссы, о которых раньше мы и подумать не могли, – его пальцы вдруг сжались в кулак – резко, судорожно, до побеления костяшек.
– Раньше я бы назвал это трусостью. Предательством. "Лучше смерть, чем так жить" – думал я, – губы его искривились в горькой, безрадостной усмешке, – а теперь… теперь это просто выживание. Иного выбора нет.
Тишина. Где-то за стенами снова закапала вода – медленно, размеренно, будто отсчитывая секунды до чего-то неизбежного.
– Понимаешь, Владушка… теперь выбор всегда не между жизнью и смертью. – Он сделал паузу, вглядываясь в темноту. – А между смертью… и смертью. Всегда должен умереть один, чтобы выжили двое.
Его рука вдруг сжала алюминиевую флягу – и металл подался с глухим, неприятным хрустом, оставив чёткие вмятины от пальцев. Он даже не заметил, как это произошло, так велико было внутреннее напряжение.
– Раньше… – голос его стал тише, почти шёпотом, исповедью, – раньше мир был другим. Люди верили в справедливость. В то, что жизнь – это право, а не привилегия, которую нужно ежесекундно отвоёвывать.
Он посмотрел на мальчика, и в его глазах стояла вся неподъёмная тяжесть прожитых лет, все утраты и все вынужденные сделки с совестью.
– А теперь… теперь виновата война. Ни у кого теперь нет персонального права на жизнь. И ты вырос в этом мире, все его законы уже внутри тебя. Пускай ты ещё не видел смерти вблизи, но ты её сразу узнаешь, когда увидишь.
Сэм не очень надеялся, что Влад до конца поймёт весь смысл, всю глубину отчаяния, которую он вкладывал в слова. Взрослые часто ошибаются, думая, что дети ещё слишком малы, что они не способны уловить суть. Но дети – они как всечастотные радиоприёмники, ловящие любую, самую тихую частоту: интонацию, микрожесты, напряжение в пальцах, тень, пробегающую по лицу. Они запоминают сейчас, впитывают информацию, как губка, а понимание, полное и безжалостное, придёт к ним потом. Они всё вспомнят и всё поймут.
Влад слушал, приоткрыв рот, его лицо было серьёзным и сосредоточенным. Но вдруг его брови сдвинулись, лицо нахмурилось, губы сжались в тонкую, упрямую полоску.
– Не называй меня Владушка. Я не девчонка, я этого не люблю, – его глаза, отражавшие синий свет фонаря, как два маленьких, холодных озера, вдруг лишились последних остатков детской наивности. Когда он нахмурился и поправил Сэма, его голос звучал всё ещё как у обиженного ребёнка, но в нём уже отчётливо угадывались металлические нотки, выдавая того, кто слишком рано узнал цену словам. Ребёнка слишком рано ставшим взрослым.
Сэм усмехнулся. Но в этой усмешке не было ни капли радости – лишь горькое, почти профессиональное признание. Действительно, во всём его монологе Влад услышал и выцепил лишь то, что был способен понять и принять в свои пять лет. Но в этом была и горькая, щемящая нота узнавания. Так старый, поседевший в боях волк оскаливается, видя в юном, неоперившемся щенке первые, несомненные признаки будущего вожака – ту самую жёсткую сталь во взгляде, тот упрямый, несгибаемый изгиб челюсти.
– Давай спать, – сказал он, но сам продолжал сидеть недвижимо, вслушиваясь в тишину, что сгущалась вокруг, как угарный дым после пожара. Он сидел, пока не услышал ровное, замедленное дыхание мальчика, входящее в ритм с каплями конденсата. Сэм знал с ледяной ясностью – детство Влада закончилось сегодня, в этой пещере, как когда-то, под таким же холодным небом, закончилось его собственное.
Порывы ветра, завихряясь в лабиринте скал, издавали странные, пугающие звуки – то ли надрывный плач, то ли неразборчивый, полный отчаяния крик. Сэм инстинктивно напрягся, рука сама потянулась к рукояти ножа. Но это был просто ветер. Просто голос мира, который никогда не станет мягче, нежнее или справедливее.
Ребёнок спал. Его дыхание было ровным, но слишком глубоким и безжизненным – неестественным, словно тело провалилось в бездну после долгого, изматывающего падения. Это не был мирный, исцеляющий сон невинности. Это было забытье, в которое сваливаются, когда нервы натянуты до предела, а мозг, наконец, отключается, как перегревшийся процессор, не выдержавший нагрузки. Его пальцы дёргались. Тонкие, с ободранными в пути костяшками, они сжимались в воздухе, цепляясь за невидимые уступы, будто даже во сне он продолжал карабкаться по отвесной скале – вверх, всегда вверх, туда, где, как ему мечталось, нет ни киборгов, ни войны, ни этого вечного, грызущего под ложечкой страха. Сэм наблюдал за этими конвульсиями, он знал эти судороги, сам через это проходил, – тело не забывает ужаса, даже когда сознание отключается, мышечная память хранит ужас.
Сэм вздохнул и сам стал устраиваться на ночлег, движения его были медленными, выверенными. Пещера дышала вокруг них, влажные стены покрывались тончайшей коркой инея, капли конденсата медленно стекали вниз, застывая в ледяные бусины. Они лопались с тихим, шипящим "тсс", и каждый этот звук заставлял Сэма вздрагивать и приоткрывать глаза. Он ловил ртом каждый шорох – треск льдинок был до жути похож на шаги по хрустящему гравию. "Нет, просто лёд", – убеждал он себя. Но его рука всё равно сжимала нож, пальцы затекали, суставы немели, срастаясь с рукоятью в единый, окаменевший коготь. Даже во сне он не разжимал хватку, твёрдо зная: разожмёшь – проснёшься с лезвием в горле.
Тьма вокруг была живой, это было не просто отсутствие света – а плотная, тяжёлая масса, которая давила на глаза, заливала уши, заставляя слух обостряться до болезненной остроты. Где-то в глубине горы скрипели и оседали камни, тихо, словно перешёптываясь на древнем, непонятном языке тектонических сдвигов. Может, это просто порода оседала под тяжестью век, а может – что-то большое, слепое и древнее шевелилось в темноте, медленно ползя к ним на запах жизни. Ночь накрыла пещеру холодным, ватным одеялом, пропитанным мраком. Звёзды спрятались за пеленой тумана, и теперь казалось, что в непроглядной темноте, на расстоянии вытянутой руки, замерли маленькие, невидимые твари. Пауки? Крысы? Или что-то похуже. Они не шевелились, не дышали, просто ждали. Пока сон не сделает человека слабым и беззащитным, когда можно будет бесшумно подкрасться и впиться зубами в пальцы, в лицо, в глаза. Но сон всё равно приходил. Он усыплял страхи, пусть до утра, пусть ненадолго. Но в этом чёрном, беспощадном мире и этого было достаточно.
"Испытание перевалом" Глава 5
Первые лучи Глизе 163, бледные и безжизненные, как свет умирающего фонаря, пробились сквозь утренний туман. Они не грели – лишь обозначали призрачную границу между беспросветной ночью и временем, которое можно было с большой натяжкой назвать днём.
Сэм проснулся от резкой, обжигающей боли – щека примерзла к полимерной подушке спальника. Когда он с хрустом оторвал кожу, на губах выступила солёная кровь. На этой высоте слизистые трескались постоянно, и горьковатый, металлический привкус стал таким же привычным, как вкус стандартного пайка на завтрак.
Светило поднималось где-то там, далеко за горизонтом, над бесконечными, вымершими равнинами. Здесь же, в глубине каньона, его свет был слабым и рассеянным – лишь бледные, робкие полосы, пробивающиеся сквозь плотную пелену высоких облаков. Они не могли затмить звёзды, которые всё ещё мерцали в небе, холодные и равнодушные, как глаза ночного хищника.
Холод был жуткий, пронизывающий до самых костей. Только что проснувшийся организм бунтовал, отказываясь покидать спальник, где ещё сохранялись жалкие остатки тепла. Но Сэм знал – нужно сделать первое резкое движение, не обдумывая, не оглядываясь. Мгновенно расстаться со спальником. Жгучий холод прогонит остатки сна, заставит кровь бежать быстрее.
Сэм поднялся, и Влад, будто только этого и ждал, выскочил из своего спальника, как сжатая пружина. Его движения были резкими, порывистыми – точь-в-точь как у местных ящериц-ксеносквамов, которые молниеносно перебегали от укрытия к укрытию. Он потопал ногами, потирая ладонями лицо, пытаясь разогнать остатки сна и разогреть кожу.
Но Сэм заметил – пальцы мальчика мелко дрожали. Не от холода, а от высоты, первые предвестники горной болезни.
– Уже достаточно светло, – сказал Сэм, разминая затекшие, скрипящие плечи. – Сегодня нам нужно пройти перевал. Чтобы попасть в другую долину,– он сделал паузу, давая этим простым, страшным словам осесть в сознании ребенка.
– Это трудно. Это ещё на восемьсот метров выше, чем мы сейчас.
Влад поднял голову, его глаза скользнули вверх, где скалы терялись в перламутровой утренней дымке. Горловые мышцы напряглись – он бессознательно подсчитывал, сколько раз ему придётся судорожно перехватить воздух на этом адском подъёме.
– Но не дрейфь, мы справимся, – Сэм махнул рукой в сторону вершин, пытаясь придать своим словам уверенности, которой сам не чувствовал, – это же не край каньона, до него ещё пять километров вверх. Там кончается воздух, там нет жизни. Но нам туда не надо.
Из тёплых, живущих своей жизнью низин, из долин, наверх, к ним, медленно полз мокрый, тяжелый туман. Он оставлял за собой белый след изморози, цеплялся за камни. Но перевал был ему не по зубам. Не дотянув метров триста до хребта, он выдыхался, истаивал, рассыпался в ничто. Но не прекращал своих попыток, снова и снова наползал, упрямый и настырный, как голод. И каждый раз, отступая, щедро орошал склоны колючим, свежим снегом – словно в отместку за своё поражение.
Они покинули пещеру и двинулись в путь, оставив за спиной мимолетное ночное убежище. Влад, переполненный утренней энергией, норовил рвануться вперед, но Сэм крепко держал его за плечо, сдерживая опасный порыв.
– Не спеши. Силы нужно беречь. Каждую крупицу.
Скоро усталость накроет их, как тяжёлая волна, и каждый лишний, нерасчётливый шаг будет даваться ценой невероятных усилий.
Мир вокруг состоял лишь изо льда и камня. Скалы были холодными и абсолютно безжизненными, словно высеченные из древнего, вечного льда. Ветер гудел в глубоких расщелинах, сухой и колючий, вырывая из лёгких последние капли тепла и влаги. Небо над головой – кристально ясное, пронзительно синее, настолько прозрачное, что казалось, протяни руку – и коснёшься далёких, холодных звёзд. Но это была обманчивая иллюзия. Здесь не было места мечтам и грёзам, только камни под ногами и бесконечный, мучительный путь вверх.
Они шли в странном, выверенном до автоматизма ритме: пять шагов – глубокий вдох, три шага – медленный выдох. Так дышат те, кто знает цену каждому глотку разреженного воздуха. Горы были коварны, базальтовые плиты, покрытые тонким слоем инея, скользили под ногами, как отполированное стекло. Влад дважды падал, острые камни впивались в колени, оставляя кровавые ссадины. Но он поднимался молча, лишь стирал ладонью предательскую красноту и сжимал зубы до хруста. Сэм не хвалил его, не нужно. Боль была такой же неотъемлемой частью пути, как и эти камни.
Ветер, режущий душу, на отметке в пятьсот метров стал другим – более резким, беспощадным, лишённым всякой жалости. Он не просто обжигал кожу – казалось, ледяные лезвия проникали глубже, добираясь до самого нутра, до тех потаённых мест, где прячется страх и накапливается усталость. Сэм чувствовал, как холод пробирается сквозь многослойную ткань куртки, впивается в рёбра, цепляется за позвоночник. Но они шли. Влад прижался лбом к его спине, используя взрослого как живой барьер против ледяного потока. Шаг, вдох. Шаг, выдох. Они не останавливались, потому что остановка на такой высоте – это верная смерть, а они ещё не были мертвы.
Как ни береги силы – они таят на глазах, словно снег на раскалённой плите. Ноги наливаются свинцом, каждый шаг даётся с трудом, будто невидимые цепи тянут вниз, к пропасти. Дыхание сбивалось, становилось учащённым и хриплым, его уже невозможно было контролировать. Кровь стучала в висках, как молоток по наковальне, гудела в шее, в ушах – монотонный, неумолимый ритм страдания. А ведь они только начали подъём, всего триста метров – капля в море предстоящего пути.
Два часа спустя они всё ещё шли. Не останавливаясь, не позволяя себе ни секунды слабости. Влад вцепился в рукав Сэма, волоча ноги, опустив голову, как загнанный зверёк. Его пальцы судорожно сжимали ткань – это был последний якорь, удерживающий его от падения в бездну полного изнеможения. Это был знак – ещё немного, и ребёнок рухнет. Сэм сам еле держался на ногах, каждый мускул горел огнём, суставы скрипели, словно ржавые, не смазанные шестерни.
«Чёртов возраст, чёртовы горы, чёртова планета», – он скрипел зубами, проклиная всё подряд, но не сбавлял шаг.
Голова плыла, сознание затягивало серым туманом, глаза слипались, мир расплывался в однородной, утомительной пелене. Но останавливаться было нельзя, на этой высоте отдых – смертельная иллюзия. Даже если замедлишь шаг, силы всё равно утекают, как песок сквозь пальцы, безвозвратно.
Они почти не двигались, просто медленно, механически переставляли ноги, подчиняясь инерции, силе воли, животному страху. Шаг, ещё шаг, ещё. Пока ноги не превратятся в камень, пока сердце не взорвётся от напряжения, пока гора не смилостивится. Но гора не знает милосердия, и они знали это. И поэтому шли.
Когда впереди, сквозь пелену усталости, показался заветный гребень перевала, Влад вдруг резко замер. Его глаза расширились, зрачки стали огромными, как чёрные дыры, втягивающие в себя весь ужас мира. Усталость имеет свои стадии, и он подошёл к той критической точке, где тело уже не просто измотано – оно начинает предавать. Где страх просачивается в сознание, как яд, где реальность трещит по швам, и за ней проглядывают кошмары, возникают галлюцинации, обостряются до паники все фобии.
"Там, за гребнем, может быть что угодно". Эта мысль пронзила Влада, как ледяной клинок. "Что, если за перевалом – пустота? Что, если там ОНИ? Что, если…"
Сэм почувствовал этот немой, всепоглощающий страх через рукав куртки, через отчаянную дрожь в маленьких пальцах, вцепившихся в него.
Последняя сотня метров по тропе. Казалось, можно дотянуться рукой. Но эти метры были тяжелее, мучительнее всех предыдущих, вместе взятых. Влад споткнулся, ноги подкосились, будто перерезанные. Он попытался встать – и снова рухнул на колено, судорожно вцепившись в Сэма обеими руками, слабеющими пальцами. Сэм остановился, взглянул в глаза ребенку. Лицо Влада было белым, как мел, губы посинели, глаза были полны бездонного ужаса и немой мольбы.
Сэм выпрямился во весь свой рост, посмотрел вперед, на этот проклятый гребень, закусил губу до крови, сжал локоть мальчишки так, будто хотел переломить кость, передавая ему свою волю. И шагнул. Последний рывок.
Они уже были на перевале. Сэм шёл, качаясь, как пьяный, мир плыл перед его глазами, дыхание рвалось, как ветхая тряпка, но он не падал. Каким-то чудом. Влад тащился следом, вцепившись в рукав обеими руками, так что руки его были подняты выше головы. Его ноги не слушались, подкашивались, но он цеплялся за сознание, за Сэма, за последнюю, тонкую нить надежды.
И вдруг Сэм понял – тропа пошла вниз. Не вверх, а вниз. Он не сразу смог осознать это, принять и поверить. Остановился, попытался глубже, с задержкой вздохнуть, моргнул, протирая залепленные потом глаза. Нет – это не галлюцинация. Склон действительно, милостиво опускался. Больше не надо карабкаться. Больше не надо бороться с гравитацией, вгрызаясь в скалу.
Он не сказал ни слова. Не было сил. Он просто сделал шаг вперёд – шаг вниз. И Влад, еле переводя дыхание, с облегчением, граничащим со слезами, поплёлся за ним. Вниз, вниз. К жизни.
В какой-то момент, когда ноги уже привыкли к движению вниз, а дыхание выровнялось, Сэм подумал, что самое страшное позади. И это была роковая мысль. Мир вдруг поплыл у него перед глазами, краски смешались в серую муть, и темнота нахлынула, как внезапный прилив, смывая последние островки ясности. Последнее, что он запомнил – скалы вокруг пульсировали, расширяясь и сжимаясь в такт его отчаянно стучащего сердца, будто сама гора дышала его усталостью, будто камни жили его собственной, иссякающей жизнью.
Он не знал, сколько пролежал без сознания. Часы? Минуты? Может, целую вечность? Очнулся в полной темноте, завёрнутый в своё же одеяло, с тупой, разлитой по всему телу болью, словно его переехал каток. Влад сидел рядом, не шевелясь. Как только Сэм пошевелился, мальчишка вздрогнул всем телом и бросился к нему.
– Дядя Сэм! Дядя Сэм! – голос его дрожал, в нём смешались дикое облегчение и затаённый, животный страх. – Как хорошо, что ты проснулся! Я боялся… что уже никогда не смогу разбудить тебя.
Сэм, кряхтя от пронзившей всё тело ломоты, медленно повернулся на бок и подтянул мальчишку к себе. Нежно, но крепко прижал, ощущая под курткой хрупкость его плеч. За скалами выл ветер – злой, обманутый, будто знал, что его добыча ускользнула. А над ними, ничем не прикрытый, сверкал бесстрастный космос, они лежали прямо под ним, на склоне, покрытом колючим мхом. Но сейчас это не имело никакого значения. Впервые за много лет Сэм почувствовал нечто очень отдалённо напоминающее покой – не вселенское спокойствие, а просто конец очередного дня борьбы, который они пережили.
– Спи, Влад, – прошептал он, и его голос был хриплым, но тёплым. – Нужно набираться сил. Завтра нас ждёт дорога.
Мальчик замер в его объятиях, потом тихо, почти неслышно сказал в темноту:
– Дядя Сэм… можешь называть меня Владуша. – Пауза, полная недетской серьезности. – Только никому не говори.
Сэм не ответил словами. Он просто крепче прижал его к себе, и этого было достаточно. А ветер выл и злился где-то наверху, по кромкам острых горных пиков. Но уже не мог до них дотянуться.
Утро второго дня встретило их небом, напоминавшим потрескавшуюся старую эмаль – бледно-синее, с тонкими, изящными прожилками перламутра. Ночные звёзды поредели, но самые упрямые, так называемые "дневные", ещё держались, мерцая холодным, безразличным светом.
"Мы всё ещё видим вас", – казалось, говорили они своим ледяным сиянием.– "Это только передышка. Ничто не забыто".
Сэм поднялся первым. Его кости скрипели и ныли, словно несмазанные шарниры старого, разболтанного механизма. Он оглянулся на Влада. Мальчик спал, свернувшись калачиком среди причудливых корней древовидного мха – растения, которое в последние десятилетия бурно набирало силу и теперь медленно, но неуклонно захватывало долину за долиной. Что было причиной этих странных изменений в ритмах экосистемы – заброшенные технологии, изменение климата или сама планета отвечала на присутствие человека, – никто теперь не задавался этим вопросом. Побеги мха были цепкими и жёсткими, пробивались даже сквозь базальт, оставляя на коже колючие царапины. Но Влад не замечал этого, его сон был тяжёлым, глухим, без сновидений – как у всех детей Хадра, научившихся спать где угодно и вопреки всему.
Они молча поднялись, собрали свои скудные вещи и двинулись вниз. Тропа уверенно вела под гору, и с каждым шагом мир вокруг становился мягче, добрее. На камнях, кроме вездесущего мха, появилась трава – редкими, жёсткими, но живыми пучками, пробивавшимися из расщелин. Это была жизнь, настоящая, неистребимая, та, что берёт своё, несмотря ни на что.
Напряжение последних дней – гнетущее ожидание погони, адский высотный перевал, постоянная, как сердцебиение, готовность к смерти – будто отступило, растворилось в разреженном воздухе. Возможно, они просто дошли до предела и устали бояться, чувство опасности притупилось, как зазубренное лезвие. Или, может быть, эта долина и вправду была на время безопасной. Хотя Сэм знал – таких мест больше не существует на всей Хадре. Это знание сидело в нём глубже инстинктов.
Пока они шли, мир вокруг оживал на глазах. Трава, мох, и даже птицы – мелкие, юркие тени, мелькавшие между скал с резкими, стрекочущими криками. Жизнь пробивалась везде, где для этого находился хоть малейший, самый ничтожный шанс.
Сэм взглянул на Влада. Мальчик шёл уже не цепляясь за его рукав, его шаг стал твёрже, увереннее, в нём появилась пружинистость, которую отнимает только смертельный страх. Сэм знал – они прорвались. Не к победе, не к окончательному спасению, но к короткой, драгоценной передышке. И пока что этого было достаточно.
Лишайники-мутанты, немое наследие забытых генетических лабораторий, стелились по камням причудливыми узорами, словно живая, дышащая краска. Их поверхность мгновенно меняла цвет при малейшем прикосновении – от серо-зелёного к тревожному, кроваво-красному, будто скалы кровоточили от человеческого прикосновения, вечное и наглядное напоминание о прошлых ошибках. По стенам ущелья струились железистые подтёки – вода, веками фильтровавшаяся сквозь породу, оставляла за собой ржавые, как запекшаяся кровь, следы. Казалось, сама гора истекает металлом, что даже камни здесь умеют страдать. В трещинах копошились насекомые, их хитиновые панцири отливали холодным стальным блеском. Они щёлкали мощными челюстями, стремительно перебегая с места на место, и на солнце их тела сверкали, как отточенные лезвия. Красивые, смертоносные, доведённые до совершенства эволюцией.
Влад, будто сбросив с себя свинцовую усталость, легко скакал по валунам, его движения стали грациозными и точными. Дорога больше не была для него пыткой, он адаптировался с поразительной, чисто детской скоростью. А Сэм…, Сэм шёл медленнее, тяжелее. Его организм не мог так быстро прийти в норму, ноги подрагивали от перенапряжения, спину пронзал лёгкий, но назойливый озноб, а в груди при каждом глубоком вдохе что-то хрустело и ныло – старая боевая травма, верный старый враг. Он знал своё тело, это закалённое, изуродованное шрамами, но непокорённое орудие выживания. Пару дней относительного покоя – и оно снова будет в порядке, готовое к новым испытаниям.
Он посмотрел на Влада, который уже забежал на несколько десятков метров вперёд, исследуя каждую расщелину, и усмехнулся. Усмешка на этот раз была почти лёгкой.
– Эй, железный щенок, не уносись далеко! – крикнул он, и его голос, сорванный высотой, прозвучал хрипло, но без привычной суровости. Мальчик обернулся, его лицо озарила улыбка, и он засмеялся – звонко, по-настоящему. Это был первый чистый, без примеси страха, детский смех за всё время их долгого, мучительного пути.
"Ворота дьявола" Глава 6
Сэм остановился, его взгляд, тяжёлый и внимательный, скользнул по отвесным скальным стенам, которые впереди смыкались, образуя подобие гигантских каменных челюстей.
– Смотри, Влад, – Сэм махнул рукой в направлении их движения, – ты видишь проход?
Влад напряжённо вглядывался вперёд, щурясь от яркого света, падающего сверху. Но на расстоянии примерно в десять километров он видел лишь глухую, монолитную каменную стену, которая, казалось, смыкалась и уходила ввысь, пока её верхний край не растворялся в синей, мерцающей дымке.
– Нет… – Влад выглядел искренне удивлённым и даже растерянным. Всё это время он просто шёл, не задумываясь о маршруте, всецело полагаясь на знания и инстинкты Сэма. Теперь же перед ними вставала непреодолимая, на первый взгляд, преграда, словно сама гора решила не пустить их дальше.
По мере их движения вперёд ущелье сужалось всё сильнее. Скалы сжимались по бокам, становясь выше, мрачнее, подавляюще огромными. Солнечный свет едва пробивался в эту щель, и воздух становился прохладным и неподвижным.
– Это "Ворота Дьявола", – голос Сэма звучал глухо, будто камень поглощал его слова, впитывая их в свою древнюю плоть. – Удивительное и зловещее место. Самый узкий проход во всём каньоне. В самой тесной части – не больше пятисот метров шириной. – Он бросил короткий, почти опасливый взгляд вверх, где небо превращалось в тонкую, изогнутую синюю нить. – Здесь вечные сумерки. Даже в полдень. – Сэм помолчал, давая Владу осознать всю глубину и мрачность места, в которое они вступали. – Будь настороже. Слушай воздух. Каждым мускулом.
Где-то в вышине, среди невидимых трещин и карнизов, прятались камни, готовые сорваться вниз при малейшем толчке, от звука голоса или даже от смены давления.
– Здесь бывают камнепады. Нам нужно пройти его до ночи. – Сэм не уточнял, что будет, если они не успеют. Не нужно. Влад и так понимал: темнота в этом месте – не друг и не укрытие, темнота здесь – смертельная ловушка. Они лишь на мгновение переглянулись. Ни слов, ни вопросов. Только молчаливый, решительный шаг вперёд, под нависающие, смыкающиеся тени "Ворот Дьявола".
Сэм замер на самом пороге этого места, его пальцы впились в ремень рюкзака, будто пытаясь ухватиться за последние крохи знакомой реальности. Перед ними открывался пейзаж, достойный древних сказаний об апокалипсисах – слои черного базальта и алого гранита, словно пропитанного железом , чередовались создавая гипнотический узор, похожий на полосы на шкуре мифического исполинского зверя.
– Видишь эти полосы? – голос Сэма звучал приглушенно, словно он боялся разбудить что-то, дремлющее в каменных недрах. – Они похожи на рёбра исполинского скелета, этому месту миллионы лет, оно помнит времена когда человеческой цивилизации ещё не существовало.
Влад прищурился. В дрожащем от зноя воздухе, поднимающемся от тёплых камней, скалы казались живыми, их контуры плавали, пульсировали, будто гигантская грудь под каменной кожей всё ещё медленно и тяжело дышала.
– Дядя Сэм, почему скалы тёплые, солнечный свет сюда не достаёт?
Сэм многозначительно покачал головой глядя прямо в глаза Влада.
– Тепло недр. Хадра не такая горячая внутри как Земля и всё же. Здесь, в этой щели оно чувствуется. Здесь свой уникальный микроклимат со своими сюрпризами. Будь внимателен.
Сэм мысленно отмерял расстояние, его ботинки скрипели по неестественно гладкому, отполированному до блеска камню.
– Пятьсот метров…, во время войны мы пытались удержать здесь оборону. И нам почти удалось. – Он провёл ладонью по стене. Поверхность была странно ровной и идеально гладкой, будто её обработали гигантским шлифовальным кругом. – Они применили что-то… что-то, что не взрывало, а плавило и испаряло камень. – В его голосе прозвучала старая, застарелая горечь.
Шорох камешков, скатывающихся сверху – будто невидимые пальцы тестировали склон на прочность. Где-то вдалеке раздался скрежет, похожий то ли на скрип танковых гусениц далёкого прошлого, то ли на скрип чьих-то каменных подошв.
– Не смотри вверх, испортишь глаза – резко сказал Сэм. Там, в синей дымке, что-то смутно шевелилось, как мираж, вызванный восходящими потоками тёплого воздуха. – Смотри под ноги. Держись ближе к стене.
Гладкий, как стекло, пол ущелья хранил странные следы – не их, не человеческие. Это были будто бы вмятины, выжженные или вплавленные в камень навечно. Пятьсот метров. Между рёбер самого мира.
– Камнепады начинаются так, – прошептал Сэм, его глаза, выцветшие и острые, пристально сканировали верхний край ущелья, выискивая малейшее движение. – Сначала всегда наступает абсолютная тишина. Если повезёт, ты можешь увидеть, как камни ударяются о выступ стены, там наверху, высекая снопы пыли и вторичные, смертоносные осколки. Ты почувствуешь, как дрожит стена, если прижмёшься к ней ухом – звук в камне бежит быстрее, чем в воздухе. Но ты никогда не услышишь свист самого камня, летящего почти со скоростью звука. Ты увидишь и услышишь только удар. Щелчок. Выброс пыли и осколков. Если в это время будешь ещё жив.
Влад замер, затаив дыхание. Даже звук его собственного сердца казался теперь оглушительно громким, предательским.
Тень от скал уже накрыла их с головой, хотя до настоящего заката оставались часы. Свет здесь вёл себя противоестественно – он струился вниз неровными, прерывистыми потоками, будто невидимые существа пили солнечные лучи, оставляя для путников лишь жалкие крохи освещённости. Влад потянулся было рукой к одному из таких причудливых лучей, но Сэм резко, почти грубо одернул его.
– Не трогай. Это не просто луч света. Некоторые участки вертикальных стен отражают свет светила как зеркало. В свой час дня, то там, то здесь, он многократно отразившись падает вниз такими вот полосами. Может обжечь кожу и даже воспламенить одежду. Будь осторожен, это "мёртвая зона", – констатировал Сэм, его голос звучал с напряжением, однотонн как будто стены могли его слушать. – Здесь нет птиц. Никогда. Даже ксенокрысы, эти всеядные падальщики, обходят это место стороной. Но нам придётся идти. Смотри только под ноги. Забудь обо всём остальном. И запомни ещё одно – некоторые породы здесь… реагируют на тепло. На живое тепло.
Когда они углубились в узкий, холодный проход, достаточно далеко, Владу почудилось, будто массивные скалы бесшумно сомкнулись за их спинами, отрезав путь к отступлению. Воздух стал густым, вязким, словно желе, каждый вдох давался с усилием, как будто лёгкие наполнялись не кислородом, – Не оглядывайся, дыши ровно, если услышишь шум или почувствуешь дрож под ногами – беги к стене. Прижмись к скале. Камни редко падают под самую стену. – Сэм шёл впереди, его спина была напряжена, как тетива натянутого лука. Он знал, "Ворота Дьявола" вправе брать с путника дань. Осталось только понять, какую именно цену попросят они на этот раз.
"Ворота Дьявола" остались позади, и, хотя вокруг царили вечерние сумерки, мир словно выдохнул – стало светлее, небо расширилось, снова наполнившись пространством. Воздух больше не был мёртвым и тяжёлым; он вновь обрёл запахи – пыли, трав, влажной земли, наполнился жужжанием невидимых насекомых и отдалённым, но живым стрёкотом птиц.
Сэм с облегчением вздохнул, расправляя затекшие плечи.
– Завтра нам нужно выйти на дорогу и пройти через старый тоннель, – он помолчал, давая Владу осознать вес этих слов. – Я бы не рискнул, но другого пути нет. Перевал здесь выше, чем тот, что мы прошли. Нам не хватит сил.
Влад резко остановился и обернулся. В его широко раскрытых глазах Сэм увидел то самое, до боли знакомое выражение – гремучую смесь страха и жгучего любопытства, которое когда-то видел на лицах молодых солдат перед первым боем.
– Ты не взял кислородные генераторы? – выпалил мальчик. – Они бы нам помогли на перевале…
Сэм покачал головой, его движение было усталым, но твёрдым:
– Я вообще почти ничего не взял. Только еду, воду да маломощный фонарь. Серьёзные энергопотребители – это как маяк для их сенсоров. Свет, тепло, излучение… Всё это легко выдаст наше местоположение с орбиты.
Влад опустил руки, вид у него стал растерянным, почти обиженным. По детской наивности Влад многое воспринимал как должное. Сэм для него был абсолютным авторитетом и его решения обычно не подвергались сомнению. Но сейчас, лицом к лицу с новой опасностью, вопросы возникали сами собой, и Влад не мог их не задавать.
– А оружие? – тихо спросил он. – Ты не взял и оружие?
Сэм посмотрел на него прямо, и в его взгляде не было ни злости, ни раздражения – только горькая, выстраданная правда.
– Если киборги нас найдут, Влад, никакое оружие уже не поможет.
– Вот же эти киборги… – прошептал мальчик, и в его голосе, обычно сдержанном, впервые прозвучала чистая, недетская ненависть. – Просто чудовища. Неужели их нельзя убить? У них что, нет слабых мест? – Он впился взглядом в Сэма, ища в его глазах хоть крупицу надежды, подтверждение, что враг не всесилен. – Ты же знаешь, как убить киборга?
Сэм медленно развернулся к нему. В последних багровых небесных всполохах от лучей невидимого заходящего солнца, его лицо казалось высеченным из того же камня, что и скалы вокруг.
– Слабые места есть у всех, – голос его был ровным, без эмоций. – И у киборгов тоже. Да, если ты увидишь его первым, застанешь врасплох, и у тебя есть хорошее, специальное оружие… Но ты не увидишь его первым. Потому что киборг видит тебя всегда. Он видит твоё тепло, слышит биение сердца, анализирует химический состав пота на расстоянии. Ты для него – открытая книга, которую он читает, даже не приближаясь.
Вечерний воздух в долине был густым, пропитанным влагой и терпким запахом трав. Высокие стебли, достигавшие пояса, шелестели при каждом движении, словно перешёптывались за спинами путников, обсуждая их судьбу. Они разбили лагерь у подножия скалы, под её нешироким навесом. Сэм сидел, прислонившись спиной к камню, и прислушивался к тишине, которая была уже не гнетущей, а просто вечерней. Где-то впереди их ждал тоннель. А за ним – или спасение, или смерть. Но сейчас это было неважно, потому что другого пути всё равно не существовало.
Влад думал, погрузившись в собственные мысли, и не продолжал разговор. Он методично ломал сухие ветки – не для костра, которого нельзя было разводить, а чтобы выложить символическую границу вокруг места ночлега. Это была иллюзия занятости, которая была лучше томительного бездействия. Его пальцы вдруг сжали очередную ветку – гибкую, с липким, едким соком, который оставлял на коже жгучие следы.
Жгучий для людей. Безвредный для них, – промелькнула у него мысль.
– Мне отец говорил… – Влад начал тихо, словно проверяя почву, и замолчал на полуслове. – И все в деревне знают, что ты убил киборга.
Сэм тоже замер, затаив дыхание, его внимательный, пронзительный взгляд уставился на Влада. Вопрос, который ждал своего часа, возможно, мальчик нёс его в себе целый день, как занозу.
– Дядя Сэм… – Голос Влада прозвучал неожиданно громко в наступившей вечерней тишине. – …а как ты убил киборга?
Сэм знал, что этот вопрос рано или поздно прозвучит. Он ждал его. Но от этого не становилось легче.
Сумерки накатывали стремительно, сливаясь в единую сине-чёрную массу. Где-то в зарослях зашуршало – может пробежала ящерица, а может, это был просто ветер, шевелящий сухую траву. Но они оба вздрогнули от этого звука. И Сэм понял: вопрос Влада был не о прошлом. Не о том, что было. Он был о будущем. О том, что ждёт их впереди. О том, придётся ли ему, Владу, однажды повторить то, что сделал Сэм. Не как история, а как необходимость. Как цена за право сделать следующий вдох.
Взгляд старого Сэма стал тяжёлым, как отлитый из свинца. Он изучал Влада, взвешивая, сколько суровой правды тот сможет вынести. Ветер шевелил седые пряди волос, падавшие на глубокие шрамы на висках – немые свидетельства прошлых встреч с теми, о ком теперь предстояло говорить.
– Мне тогда очень повезло, – начал он наконец, и в его голосе зазвучала не гордость, а глубокая, выстраданная усталость. – Как везло много раз за ту войну. Я не знаю, почему мне всегда так везло. Я не был достоин такого кредита жизни от небес, во всяком случае, не более других, кто умирал тогда, когда я оставался в живых.
Сэм присел на корточки и сорвал жёсткий стебель травы, покрутил его в пальцах, будто проверяя на прочность.
– Ты же знаешь, что киборги быстрее нас. И в движениях, и в мыслях. – Он щелкнул пальцами, резко, один раз. – Человеку для решения нужна секунда. Щелчок, десятая доля секунды. Киборг в десять раз быстрее щелчка. Они крепче. – Сэм сжал стебель в кулаке, и едкий сок выступил каплями. – Возможно, они и чувствуют боль… но она не парализует их. – Его взгляд стал остекленевшим, будто он видел перед собой не Влада, а что-то другое, давно забытое и страшное. – Некоторые модификации… это шестилапые твари, похожие на удлинённых пауков. Даже если останется одна лапа с одним клешнеобразным пальцем, они всё ещё способны убивать.
Сэм достал свой нож, повертел его в руке. Лезвие холодно блеснуло.
– Та пуля, что убивает нас… – он резко, почти яростно ткнул ножом в землю, загнав сталь на пол лезвия вглубь, – для киборга – просто комариный укус. Раздражает, не более.
Голос Сэма стал глухим, будто доносился не из горла, а из самых потаённых, запечатанных уголков памяти – тех, куда он сам боялся заглядывать.
– Чтобы убить киборга… – он замолчал, и пауза повисла тяжёлым грузом. Потом медленно встал, отряхнул колени. – …нужно перестать быть человеком. Хотя бы на мгновение. Стать хладнокровнее, расчётливее и безжалостнее, чем он.
Сэм вытер ладонью лицо, словно стирая с него годы, отделявшие его от того дня. Его голос стал низким, хрипловатым – будто сквозь него прорывался гул того самого карьера, запах гари и плазмы.
– Это был "Скорпион" класса IX, – он сделал паузу, давая Владу представить эту механическую смерть, шестиногое чудовище из стали и керамики. – Его нейросеть училась на каждой нашей атаке. Он мог стрелять из всех шести конечностей одновременно. И знал… знал, куда мы побежим, ещё до того, как мы сами это понимали. Но мы тоже учились, – Сэм на мгновение показал зубы в подобии улыбки, в которой не было ни капли радости. – У нас был свой… кровавый опыт. – Его пальцы непроизвольно сжались, будто снова держали тяжёлую, отдающую в плечо винтовку. – Он обнаглел. Один преследовал целый батальон несколько дней. Как кот, играющий с мышью, прежде чем разорвать.
– В конце концов мы были так измотаны и озлоблены, что перестали бояться собственной смерти, – глаза Сэма стали пустыми, холодными, как дуло остывшего оружия. – Карьер. Ограниченное пространство. Ложные цели. В дело пошло всё: дроны-обманки, петарды, химические грелки, дымовые шашки и даже тлеющие тряпки на проволоке, чтобы создать тепловые помехи.
– Но знаешь, что самое сложное? Обмануть его безупречную логику. Я не знаю, как они устроены, мозги-то у них человеческие, значит, думают они как люди… и всё-таки они уже не люди. Заставить его поверить, что у тебя есть план. Это не сложно, когда план действительно есть. Хуже, когда плана нет, а есть только отчаяние. Наш батальон был лучшим. Каждый боец, без слов знал, что ему делать. Наши движения складывались в абсолютно точные, выверенные совместные действия. Плюс невероятная, слепая удача. Мы впервые видели киборга, который так был уверен в себе, что до конца отказывался поверить, что он сам стал дичью в этой охоте. Пять стрелков. Пять часов абсолютной неподвижности. – Сэм потер колено, старая рана ныла, предвещая непогоду. – На выстрел – одна секунда. – Он ткнул пальцем в грудь Влада. – Я сидел в тухлой, ледяной воде. До подбородка. Чтобы даже дыхание не выдавало теплового следа. – Сэм замолк, и где-то вдали завыл ветер – точь-в-точь как тогда, в карьере, где остался лишь оплавленный скелет "Скорпиона".
– И что, что?! – Влад даже привстал на колени, его глаза горели от напряжения.
Сэм медленно покачал головой, и в этом жесте была не гордость, а бесконечная усталость.
– Попал только я. Всё по классике. Но удивительно, что он вообще купился на нашу "классику". Это был лишь один. А их – тысячи. И они учатся на ошибках друг друга. Если бы был другой раз, он не клюнул бы на такую уловку. И нам пришлось бы придумывать что-то новое. Приобретать другой опыт. Ценой другой крови.
Сэм замолчал. Какие-то невысказанные мысли, обрывки воспоминаний продолжали крутиться в его голове. И вдруг на его лице отразилось неожиданное, горькое понимание. Он резко повернулся к Владу, его черты стали резкими, ледяными и непримиримыми.
– Влад, слушай внимательно.
Он взял мальчика за плечо – не грубо, но с такой силой, чтобы тот почувствовал всю серьезность момента.
– В деревне рассказывают сказки. Дети шепчутся, будто я убил киборга голыми руками. Это – ложь. Опасная, глупая ложь. Не я убил киборга. – Его голос раскололся, как сухое дерево. – Его убили мы. Те, кто уже мёртв. Те, кто сидел в засаде, не дыша. Те, кто отвлекал, зная, что идёт на верную смерть. Те, кого "Скорпион" разорвал до того, как мы нашли его слабость. – Сэм выдохнул, и в этом выдохе было слишком много имён, слишком много забытых лиц. Он наклонился ниже, чтобы их глаза были на одном уровне. – Запомни. Лучшая тактика против киборга – не встречаться с ним вообще. Прятаться. Маскироваться. И если услышишь его шаги… не геройствуй. Беги. Потому что герои против них не выживают. Выживают только те, кто достаточно умён, чтобы жить.
Влад не спорил. Он сидел, не шевелясь. Как он понял слова Сэма – трудно было сказать. Но в его глазах погас последний отсвет детского восторга перед "подвигом". Исчезло упоение сказкой. Остались только глубочайшее удивление и чистый, животный страх. Тот самый страх, что не парализует, а обостряет чувства, тот, что спасает жизни. Этот разговор, эта горькая правда, был важнее, чем весь сегодняшний изматывающий переход. Потому что правда – вот что по-настоящему делает тебя живым. А красивые сказки – это лишь украшение для могил.
Когда рассказ закончился, Влад первый раз за день отвернулся. Он больше не хотел ничего спрашивать у Сэма. Ему нужно было побыть наедине со своими мыслями, переварить услышанное. Он молча подошёл к скале и стал собирать ладонью капли влаги, сочившиеся по холодному камню. Вода стекала по его пальцам, смешиваясь с грязью и небольшими царапинами, оставленными колючими травами. Он пил эту воду, и Сэм видел, как взгляд мальчика стал отвлечённым, устремлённым внутрь себя. Влад мысленно примерял на себя ту самую вонючую, ледяную лужу в карьере, в которой когда-то сидел Сэм, прижав "гранатомёт" к груди, не смея пошевелиться, побеждая в себе всё человеческое ради одного шанса. И Сэм понимал – детство Влада окончательно осталось там, по ту сторону "Ворот Дьявола", а вперёд шёл уже другой человек, на чьи плечи легла тяжесть знания, которое никогда не должно было стать наследием ребёнка.
Тьма опустилась на долину, мягкая и на удивление снисходительная. Она укутала их, скрыв от звёзд и возможных глаз. Где-то далеко за горами мерцало зарево – может, огни другого поселения в каньоне, а может чего-то другого, непонятного, чужого. Но сейчас это не имело ни малейшего значения. Они сидели в маленьком коконе из мха и глубоких теней, где можно было на мгновение забыть, что завтра придёт новый день и принесёт с собой новые страхи и новые надежды, а послезавтра – это вообще далёкое, почти абстрактное будущее, что мир за пределами этого укрытия давно уже принадлежит не им, а другим, более сильным и безжалостным хозяевам. Влад свернулся рядом, уже почти спящий, его дыхание стало ровным и глубоким, по-детски беззаботным. И в этот момент – редкий, хрупкий, почти невозможный – они были просто человеком и ребёнком. Не беглецами, загнанными в угол. Не старым солдатом и его тяжким грузом, не последними жертвами бесконечной, бессмысленной войны, а просто двумя живыми существами, делящими тепло и тишину короткой ночи.
Давно стемнело. Влад спал, свернувшись калачиком, его пальцы время от времени вздрагивали, сжимая край спальника – даже во сне он был занят чем-то важным, бегством или борьбой. А Сэм сидел, обхватив колени, и не мог сомкнуть глаз. Мысли кружились в его голове, как осенние листья в смерче, не находя выхода. Всё ли он делает правильно? Есть ли у него хотя бы призрачный шанс уберечь ребёнка? Смогут ли они пройти завтрашний путь, не наткнувшись на стальную засаду? Перед его внутренним взором встали воспоминания недельной давности – последние сборы перед бегством, последние часы относительного покоя.
Влад ворочался во сне, его лицо исказила гримаса. А Сэм смотрел в тёмную глубь долины, где шуршали невидимые ночные жуки во мху, где-то очень далеко гремел камнепад в горах – или это был ветер, или, может быть, это гудели двигатели чего-то нечеловеческого, стального и бездушного. Он думал о том, что эти люди в деревне – его последний, невыплаченный долг. Влад – его последнее боевое задание. И эта ночь – последняя короткая передышка перед финальным броском. Сэм глубоко вздохнул, понимая, что нужно было заставить себя отключить этот бесконечный внутренний монолог, немного по-настоящему отдохнуть, а не просто сидеть и ждать рассвета, как исполнения приговора.
"Карьер и туннель" Глава 7
Деревня в той долине была похожа на рану на теле планеты. Жилища прилепились к подножию скал, словно лишайники, будто паразиты на боку гиганта. Сплющенные алюминиевые панели, некогда бывшие обшивкой космических барж, стены, испещрённые заплатами из грубо отёсанных базальтовых плит. Крыши из полимерной плёнки, потускневшие и серые от вековой пыли. Это было пристанище пятисот душ – таких же измождённых, изношенных временем и борьбой, как и эти постройки. Теплицы, единственный источник скудной пищи, представляли собой гигантские пузыри, собранные из листов прозрачного пластика больше полувека назад и теперь покрытые паутиной трещин. Во всяком случае, когда Сэм поселился здесь, они уже стояли, ветхие и героические. Их каркасы, некогда идеально прозрачные, теперь напоминали шрамы, заклеенные скотчем и смолой. Участки, пробитые бурями, залатаные чем попало – обрезками металла, кусками брезента. Внутри чахла генномодифицированная пшеница, отчаянно боровшаяся за жизнь под тусклым фиолетовым светом LED-ламп, многие из них не меняли уже сто лет.
Рядом с поселением, в паре километров, зияли чёрными провалами пещеры. В их глубине, под холодными сводами, скрывался открытый водоём – тёмный, как нефть, но живой. От него тянулся хитрый, вечно протекающий водопровод, сплетённый из обрывков дренажных труб с маркировкой давно забытых корпораций, искривлённых топливных магистралей космических челноков, кусков скафандров, чьи гермопрокладки теперь служили уплотнителями. Он вечно подтекал, оставляя на камнях причудливые соляные узоры, но давал главное – влагу для теплиц. Вода в нём всегда была чуть солоноватой – фильтры не меняли очень давно. В теплицах, под призрачным фиолетовым свечением вечных LED-ламп, женщины с руками, покрытыми ультрафиолетовыми ожогами, похожими на змеиную кожу, автоматически, почти машинально срывали стручки редуцированных бобов – каждый не больше ногтя. Мужчины с лицами, иссечёнными морщинами, как руслами высохших рек, вечно были заняты каким-то вечным, сизифовым ремонтом. Это часто напоминало странный процесс творчества – например, как заставить компрессор системы охлаждения, рассчитанный на перекачку специальной жидкости, качать простую воду. Но это было творчество отчаяния, вынужденная гениальность нищеты. Детей почти не осталось. Те немногие, что были, играли не в войну, а в "прятки от дронов" – и их смех, если он и раздавался, звучал приглушённо, слишком тихо, словно дети сами боялись его громкости.
Сэм вспомнил, как стоял у края теплицы, наблюдая, как Влад помогает другим детям поливать жалкие, бледные побеги. Как мальчик сосредоточенно переносил воду в небольшой кастрюльке с перекинутой ручкой из стальной проволоки, его лицо было серьёзным и ответственным. Потом – быстрые, почти панические сборы и прощание. Прощание очень короткое, без лишних слов, потому что все понимали, каждая минута промедления – это фора для преследователей, это шаг навстречу гибели.
Как он в последний раз оглянулся на это хрупкое, цепляющееся за жизнь поселение, с холодной ясностью понимая, что назад дороги нет.
Киборги приходили не просто как враг. Врага можно бояться, от него можно прятаться, с ним можно сражаться. Они же приходили как стихийное бедствие, как внезапный ураган или землетрясение – без предупреждения, неумолимо, оставляя после себя не разрушения, а пустоту и тихое, всепоглощающее горе. Люди знали, что рано или поздно они придут, но невозможно было знать точно когда. Невозможно было быть всегда начеку, всегда прятаться, жить в вечном параличе страха. Внезапность всегда была на стороне киборгов, а у людей – лишь тягостное, изматывающее душу ожидание, растянутое на годы.
Их налёты были отточены до абсолютного, пугающего совершенства. Молниеносный удар в самое уязвимое время – когда мужчины разошлись на дальние работы, когда внимание притупилось. Хирургическая точность – ребёнка забирали аккуратно, быстро, почти бесшумно. Без жертв – если только кто-то не решался броситься в погоню с голыми руками. И затем – быстрое, бесследное исчезновение.
Лишь иногда, по чистой случайности, киборги ошибались. Если ребёнок заигрался за теплицами, спрятался в дренажной трубе, убежал в скалы собирать хворост. Тогда рейд проваливался. Из этих редких случаев люди сделали слабый, но важный вывод- киборги не следят за ними постоянно. Их камеры и датчики включаются выборочно, время от времени. Киборги слишком самоуверенны и часто, перед набегом, пользуются устаревшими, неполными сведениями. Это была крошечная брешь в их всеведении.
Люди пытались сопротивляться, как муравьи, пытающиеся плотиной остановить реку. Дети теперь спали в подвалах, школу перенесли в самое сердце деревни, дежурные с проводными телефонами – самая надёжная и безопасная связь в эпоху подавления радиоволн – сидели на крышах и возвышенностях. Но ресурсов не хватало, усталость брала своё, бдительность притуплялась, и киборги всё равно приходили. И даже когда удавалось засечь их вовремя, противодействовать было почти невозможно. Сопротивление редко приносило успех и почти всегда приводило к новым, бесполезным жертвам.
Раньше они воровали примерно одного ребёнка в год. Но с некоторых пор киборги совсем обнаглели, участили визиты. Полгода назад в деревне оставалось десять детей. Потом девять, восемь, семь… Сначала Лору – её забрали прямо из школы, во время урока. Потом Марка – он вышел за порог дома за мячиком и не вернулся. А потом детей не осталось. Кроме одного. Кроме Влада.
Каждое исчезновение киборги сопровождали "компенсацией". Циничной, издевательской. Аптечка с красным крестом – но без обезболивающего. Фильтр для воды – уже на 60% изношенный. Батарейки – почти севшие. Как будто расплачивались, как будто это была сделка, а не ограбление. Как будто говорили: "Мы взяли ваше будущее, вот вам жалкие гроши за него".
Горю и гневу людей не было предела. А мать Влада стала живым воплощением всеобщего страдания. После последнего налета её глаза превратились в два иссохших колодца – она не спала трое суток, не ела, только бессмысленно перебирала пальцами край его поношенной одежды. Будто проверяя, не исчез ли он, не привиделся ли, не растворился ли в воздухе, как остальные? Её губы шептали что-то беззвучное – может, молитву, а может, проклятие в адрес всего мира.
Народ здесь был закалённый, привыкший к голоду, к болезням, к случайной смерти. Но это… это выворачивало душу наизнанку. Даже у самых крепких, молчаливых мужчин начинали сдавать нервы. Они без причины разбивали кулаки о стены, кричали во сне, плакали в темноте, где никто не увидит. Было лишь одно, почти животное, несбыточное желание – успеть вцепиться в гада зубами, голыми руками. Залить его бронированные суставы своей кровью, хоть на секунду ограничить его в движении, отвлечь на себя его внимание. И принять смерть не как поражение, а как избавление от невыносимых страданий. Но доже это было недоступно.